IV

Демид стоял в тени у порога. От железной печки несло жаром. Ноги Демида словно приросли к половицам. Во рту сохло. Он облизнул запекшиеся губы и, закусив изнутри щеку, украдкой взглядывал на мать. Пожелтевшее, маленькое, изрезанное морщинами вдоль и поперек лицо, и – тусклость. Как на старинной иконе. Какая она старенькая, его мать! Коричневая кофтенка бог весть из какой материи, мешковатая юбка, чирки на босу ногу, седая, трясущаяся голова. Она как-то отчужденно-безжизненно глянула на пришельца и тут же отвернулась, пройдя в куть, шаркая пятками чирков.

– Поляночка! Это не мать пришла, вылазь. Чай-то будешь допивать?

– Я напилась, бабуся, – ласково пропел детский, еще не окрепший голосок, ожививший мертвые стены.

У Демида затряслись ноги в коленях. Полянка! Неужели его дочь? Какая она? Почему она здесь?

И сразу же больно заныло сердце. Но тут взгляд Демида уперся в пунцовый загривок складчатой шеи отца. Мать едва жива, а папаша раздобрел! Он бодр, румян. Борода отца, такая же красная, как и его загривок, с вьющимися волосами, расчесана, как у Иоанна Кронштадтского, чей портрет сорокалетней давности, похожий на чайный поднос, украшает стену над мертвыми ходиками. Сколько годов прошло, а тени минувшего, отжившего, кажется, приросли к стенам Филимоновой твердыни.

В дверях горницы показалась, как в черной рамине, одиннадцатилетняя Полянка. Рослая, по-детски тонкая, белокурая и белолицая, в темном платье под белым фартуком. Полюшка! Вот она какая, Полюшка! Демид видел ее пухлые губки, легкий подбородочек, кудряшки волос и большие, доверчивые, наивно открытые на жизнь глаза. Его глаза!

Демид вздохнул и выпрямился. У него было точно такое состояние, словно он после долгого охмеления обрел наконец трезвость и увидел вокруг себя вещи и явления жизни такими, какие есть они на самом деле, действительными. И отца он видел теперь единственным глазом в полный рост, и Иоанна Кронштадтского на жести, и согбенную мать, и вот эти черные, прокоптелые стены.

Полюшка! Полюшка! Чувство стыда, горечи, раскаяния комом подкатило к горлу – не дыхнуть. Хорошо, что он стоит в такой густой тени, да еще у порога, и на него никто не обращает внимания, как на случайного прохожего, которому из милости открыли дверь.

– Ты, Полянка, ступай домой, к матери, – пророкотал Филимон Прокопьевич (хозяину не хотелось сказать при Полюшке, что ему достались дармовые волки). – Ступай. Потому – порядок требует.

– Что ты ее гонишь? – огрызнулась мать.

– Ты помалкивай, старая. Я тут хозяин.

– А ты хозяйствуй в лесхозе! Корову и нетель увел, углы оставил, да и над углами приезжаешь командовать? Поди к Головешихе и там хозяйствуй! А нас не трожь. Я, может, век доживу с Полянкой. И дом ей откажу. Все не бросит, похоронит честь честью.

– Ты дом-то сначала заведи, а тогда и отказывай.

– Это мне-то заводить дом? – выпрямилась старуха. – Сорок лет гнула на тебя спину, и угла своего нет? Ишь как рассудил! Дом на колхозной земле. Я десять лет при колхозе роблю, а ты по заработкам прохлаждаешься! И зверина у тебя, и дичина, и Бог твой там. Молитесь хоть черту, хоть ведьме, окаянные. К кому ты утресь заявился, прежде чем к своему дому подъехать? К Головешихе! Все знаю, боров. Привез ей, поди, свежей рыбки, медвежатины, орешков – все забава ведьме. Вот на кого нет управы! Черна, как змея, а норовит отбелиться. Доберется до нее Головня! Вытряхнет из деревни.

– Наперед она его вытряхнет из штанов. Головешиха не колхозная моль, а баба со смыслом. Она тебе так вытряхнет, что и родню не вспомнишь.

– Дедушка, а что у вас за секта? Такая же, как у деда Акима? – спросила Полюшка, хитровато поглядывая на Филимона Прокопьевича.

Филимон Прокопьевич не удостоил внучку ответом. Послышался звук хлопнувшей калитки.

– По стуку узнаю – Агнея. Она так ходит, – сказал он.

Полюшка шмыгнула в горницу, Филимониха сморкнулась в передник и, еще более согнувшись, засуетилась с чайником.

– Отогрелся, старче? – обратился Филимон Прокопьевич к одноглазому путнику. Сам присел на лавку, чинно распушив бороду на две половины.

Прислушиваясь к скрежету железной щеколды на сенных дверях, к шагам Агнии, к тому, как она нашарила дверную скобу, Демид отпятился к печке и застыл белой тенью на ее темном фоне.

В избу вошла Агния без стука, высокая, в плюшевой жакетке, в белых чесанках и в пуховой шали, небрежно накинутой на голову.

– Здравствуйте. – Агния остановилась у порога. Заметив белоголового седоусого человека, сощурилась и спросила у Филимонихи: – Полька у вас?

– Где же ей быть еще, Аркадьевна? – поспешно отозвался Филимон Прокопьевич. – Вот спряталась в горницу и велела сказать, будто ее нет.

Агния горестно вздохнула:

– Замучилась я этот год с ней. Как с ума сошла! Работы по горло, дома приходится бывать в неделю раз, а тут еще она села мне на шею. Ни учиться, ни помогать в доме ничего не хочет. И что с ней? Двойки, двойки! С осени начала хорошо, ну, думаю, остепенилась после третьего класса. И вдруг тетради в сторону, книги побоку, и пошла!.. То в кино, то вчера вместо школы умудрилась стригануть в Кижарт!

– Знать, переняла все штуки Демидовы, – протянул Филимон Прокопьевич. – Тот, не приведи господь, до чего был упрямый. Драл я его как сидорову козу.

– Что и говорить, прикладывал ты руки к Демушке, – вздохнула старуха. – И за дело, и так, а все березовой кашей потчевал. Бил-то за что? За доброту Демушкину! Тот каким рос? Рубашку с плеч для другого, а ты за дубину и потчевать: «Не растаскивай! Не будь простофилей!»

– А ты бы как хотела растить человека? – огрызнулся Филимон Прокопьевич. – Чтоб все имущество растащил да и тебя бы в залог отнес в сельпо. Так, что ли?

Агния хотела было сесть на стул, поданный ей Филимоном Прокопьевичем, но почему-то, взявшись рукою за спинку стула, снова оглянулась на незнакомца у печки и задержала на нем взгляд.

– Агния, – тихо, очень тихо сказал он.

Какая-то страшная сила тянула Агнию к белоусому человеку, назвавшему ее имя.

– Не узнаешь? – снова проговорил незнакомец, машинально проведя темной ладонью по носу, губам и подбородку.

Молчание в избе стало тягучее, настороженное, если бы эти слова грянули с самого неба – и тогда бы они так не оглушили Агнию. Еще до того, как он назвал ее имя, ей почудилось, что это… Демид. Но вот сейчас, когда он знакомым жестом провел ладонью по лицу, она уже не сомневалась, хотя и заставляла себя это делать. «Не может быть! Нет, нет! Мне показалось!» Она подошла вплотную к Демиду и откачнулась на косяк двери, беспомощно опустила руки.

– Вот и я… – проговорил Демид, жадно заглатывая горячий воздух, обжигающий губы и горло.

– Да ты кто будешь, приискатель?! – с тревогой спросил Филимон Прокопьевич, когда старуха, ойкнув, опустилась на лавку.

– Демид! – вскрикнула Агния и, пригнув голову, ткнулась лбом в косяк, тихо всхлипывая.

– Дему-ушка-а! – визгливо прозвенел голос матери. – Ай, господи! – Мать рванулась к сыну, но у нее подкосились ноги, и она упала на пол, сперва на колени, а потом ткнулась головою в половицу. Демид подскочил к ней и бережно усадил на лавку. Она хватала его за плечи, тянулась ладонями к его лицу, но руки у нее падали, как плети.

– Демушка! Демушка! – бормотала мать словно в забытьи.

Филимон Прокопьевич растерянно разводил руками, то поднимаясь, то садясь на лавку. Полюшка, выскочив из горницы и не понимая, в чем дело, кинулась к матери.

Демид, осторожно отстранив мать и не глянув на отца, подошел к Агнии.

– Агнюша!.. – что-то сдавило ему горло, лицо перекосилось, побледнело. Полюшка испуганными глазами глядела на него снизу вверх. – Полюшка!.. Доченька!.. – И, схватив девочку, прижался к ее щечке своим мокрым глазом.

– Светопреставление! – бухнул Филимон Прокопьевич. – И сказано в Писании: да вернется блудный сын к дому породившего его отца. Мургашка, вставай, леший!

Мургашка, беспробудно спавший на лавке под тулупом, дернулся и, поспешно сев, спросил:

– Ты меня звал, Филя?

– Вставай, вставай, светопреставление!

Агния будто очнулась. Голова ее склонилась Демиду на плечо, а руки словно не по ее воле обвили Демида.

– Демушка, Дема! – шептала она, всхлипывая. – Я так и знала, так и знала, что ты жив! Знала я, чувствовала!.. Дема!..

– Прости меня, Агнюша!.. Прости!.. Я…

– И сказано в Писании, – гремел Филимон Прокопьевич, – до семи ли раз прощать сыну моему, согрешающему супротив меня? – И ответил Господь Бог: «Не говорю до семи раз, а до семижды семидесяти раз!»

Однако Филимон Прокопьевич, прежде чем подойти к сыну со своими отцовскими чувствами, вспомнил о драгоценной клади у крыльца.

– Вставай, Мургашка, – заторопил он своего подручного. – Тебе говорят, вставай, лешак! Бери нож свой да иди ошкуруй волков. Сын вот возвернулся, двух волков приволок. А завтра премию цапнем, хе-хе-хе. – И, выпячивая грудь, направился к Демиду и Агнии. – А про меня-то забыл, Демид? Негоже. Я для тебя первая статья. Потому отец…

Дальнейшее осталось невысказанным. В сенях раздались чьи-то голоса, шум ног, кто-то шарил по стене в поисках дверной скобы, наконец нашел ее, и вот – на пороге сама Авдотья Головешиха, а за нею – сестры Демида: Фроська Корабельникова и Мария Спивачиха. Шествие замыкал участковый милиционер Гриша, детина под потолок ростом, в форменной шинели, подтянутый, строгий и важный.

Загрузка...