Глава 7

23 июня 1944 год. Следственный изолятор отдела НКВД г. Пропойска. Беларусь.

Вера с трудом переступила через порог и, волоча правую ушибленную ногу, пошатываясь, вошла в кабинет следователя. Сил сопротивляться издевательствам и тупому неистовому желанию старшего лейтенанта госбезопасности Данильченко в получении от нее признания в преступлении, никогда не совершаемого, уже не было. Хотелось одного — быстрейшего завершения следствия и суда. Ее подташнивало, нетерпимо болело внизу живота. Она согнулась и оперлась рукой о стоящий посредине комнаты табурет.

— Стоять, — рявкнул сопровождавший ее конвоир и кованым сапогом выбил его из-под девушки.

Вера не удержалась и рухнула на пол, сильно ударилась головой о бетонный пол, из рассеченной кожи брызнула кровь. Она вскрикнула и зарыдала. Боль, обида, бессилие противостоять костоломам НКВД — все эти чувства, накопившиеся за две недели и комом, стоявшие в груди, сдерживаемые невероятными усилиями воли, моментально выплеснулись наружу.

— Пусть лежит! — не подымая головы, приказал следователь, мордатому в прыщах конвоиру, быстро исписывая очередной протокольный лист. — Она все равно стоять не может. А сидеть? — широкоскулый, низкорослый старший лейтенант бегло посмотрел на Веру, — еще успеет насидеться. Это у твоих жеребцов главное чтобы все стояло, — офицер госбезопасности громко рассмеялся. — Хочешь ее, сержант?

— Хлипкая она, товарищ старший лейтенант, кожа да кости, вся в крови, разве что «цыцки» хорошие, да глазищи, посмотришь в них, как в омут тянет. — Сержант отошел на шаг от Веры. — Нет, не хочу. Моя Нинка лучше. У нее бока — во бока! — Храпко с усмешкой развел руки, вспомнив лучший довоенный фильм «Веселые ребята», — глаза — во глаза! А эта, — он пренебрежительно сплюнул на пол, — дохлая курица.

Вера в это время, скрутившись калачиком, как ребенок, прижав подол ситцевого платья к ране, чтобы не сочилась кровь, лежала на полу и безутешно плакала. Острые плечи, жалко вздрагивали, подчеркивая ее невероятную худобу, а разбитые, опухшие от побоев губы, дрожа, выдавливали одну и ту же фразу, — быстрее бы все свершилось, быстрее бы все свершилось.

В какой-то момент в ее затуманенное сознание, в ее истерзанное, чувственное пространство из глубин памяти, сквозь слезы, внезапно ворвались сцены последней встречи с Францем. Мозг с радостью переключился на новую волну, спасая рассудок Веры от умопомешательства. Она чуть притихла. — … Вот они стоят друг — против друга, не решаясь слиться воедино. Вот она чувствует пьянящий, немного полынный вкус его губ, чувствует сильные, позабытые телом мужские руки, легкое головокружение от объятий, видит его глаза, слышит его голос: простужено-резковатый, почти незнакомый, но такой долгожданный и до боли родной и вдруг…, вдруг испуганно-отчаянный. В глазах темно. Лишь стон мольба, пронизывающий холодный стон как из-под земли, — Верочка не умирай! Верочка не умирай!…Провал памяти… и вновь слова, но уже строгие и чужие, — Добавьте еще один кубик морфия…, скальпель…., тампон…, зажим…., вновь слова Франца, — Верочка не умирай. Не умирай любимая….

…Вновь реальность…

— Глупый ты Храпко и в бабах не разбираешься. Она слыла первой красавицей на селе. А что худая, были бы кости — мясо нарастет. Месяц в госпитале на воде и хлебе провалялась. Ее с того света полковой врач Назаренко вытащил. Как выжила, что ее удержало в этой жизни, он сам до сих пор не понимает.

— Лучше бы померла, товарищ старший лейтенант. Нам меньше возни.

— Верно соображаешь, сержант.

Данильченко поднялся, дописав последний протокольный лист, потянулся, зевая, как кот шелудивый и, продолжил вслух свои рассуждения. — Устал я сержант Храпко. Устал мертвецки от этой этой Дедушкиной. Вот смотри, как ломает жизнь человека. Была отличницей, комсомолкой, лучшей в школе активисткой. Пришла война. Связалась с немцем, стала шлюхой. Одним словом переметнулась на сторону врага. Вот и пойми этих баб. Теперь должна сурово ответить по закону. Я прав сержант?

— Так точно товарищ старший лейтенант. Вы всегда правы. Должна ответить по закону.

— Вот! — Следователь поднял палец вверх. — А она упирается. Говорит только шуры — муры и все такое. Никакой измены. Дура не понимает, что спать с фащистом, это самая что ни есть подлая измена нашему русскому мужику, а это измена высшего порядка Родине. Воощем, заканчиваем с этой шлюхой немецкой. Нас ждут новенькие дела-тела, — он похлопал по сейфу. Всем нужно следственное внимание. Все нужно учесть, отсеять, так сказать зерна правды от плевел лжи. А это тебе не «хухем-шмухем» резаться в карты со своими держимордами. Здесь нужен тонкий психологический подход к каждому индивидууму. Ты все понял, что я сказал?

— Так точно товарищ старший лейтенант госбезопасности. Каждому внимание: кому матом, кому сапогом под яйца, чтоб знали, что имеют дело с советским законом.

— Все ты понимаешь, как я гляжу Храпко, а девку не уберег, видишь, расквасилась. Данильченко, скрипя начищенными до блеска сапогами, подошел к лежащей и стонущей Вере и пнул ее в бок ногой.

— Будешь сука, говорить все или, б… тифозная, будешь отнекиваться. «Не видела», «Не знала», «Не слышала», «Не предавала».

Вера сделала попытку подняться, но у нее просто не было на это сил.

— Подыми ее Храпко.

Прыщавый конвоир огромными лапищами, словно котенка приподнял худенькое, почти подростковое тельце Веры и усадил на пододвинутый им же ногой табурет, — Сидеть.

Вера безвольно обмякла на солдатском табурете, но не упала, удержалась.

Следователь взял настольную лампу и вместе со шнуром притянул ее к лицу Веры. Та вздрогнула и отклонилась, ощутив тепло и свет, с трудом приоткрыла опухшие в кровоподтеках глаза. Они не излучали цвет безоблачного неба, цвет васильков, которые дарил ей с любовью Франц, ей своей принцессе Хэдвиг. Да и волосы, сбившиеся в лохмы, грязные, пропитанные застывшей кровью, явно не были цвета спелой ржи. В глазах, глазищах Дедушкиной Веры горел пожар, пожар в буквальном смысле от побоев, издевательств и вспыхнувшей ненависти к своим насильникам, русским насильникам в краповых погонах. С того самого времени, когда ее чуть окрепшую от смертельной раны, арестовали и увезли из госпиталя в Пропойск, огонь ненависти поселился в ее груди. Огонь полыхал постоянно в этом подвале, временами затухая или возгораясь более мощным пламенем, но постепенно, день ото дня, под пытками и истязаниями он угасал. Угасал потому, что она просто не хотела жить. В ее взгляде все больше читалась душевная пустота и безразличие к своей дальнейшей судьбе.

— Ну, что? Очухалась немецкая шлюха! Видела, какие у нас в коридоре мужики? Не вровень твоему смазливому фашисту. Жеребцы! Не будешь подписывать, что я тебе написал, сразу трех вот таких с медвежьими харями и жеребячими х…. на тебя. Поняла, немецкая потаскуха! Разделают так, что матку наизнанку вывернут! — Данильченко больно схватил Веру за подбородок и стал трясти голову. — Говори, будешь подписывать! Сука! Ну!

— Будьте вы прокляты, каты! — захрипела Вера и, попыталась плюнуть в красное, перекошенное злобой лицо следователя. Окровавленный сгусток слюны сполз на руку Данильченко.

— Сука, — бешено завизжал следователь, брезгливо одернув руку, и с размаху ударил девушку кулаком в лицо. Вера вскрикнула от боли, но не отлетела к стенке. Могучие руки сержанта подхватили ее и, придерживая от падения, усадили на место. Храпко готовил Веру к новой атаке, зная, что его следователь, придя в ярость, не может остановиться, не перебив нос подопечному. А что жалеть изменника Родины? Все равно вышка.

Вера, словно плеть, повисела на руках конвоира. Из разбитого носа текла кровь. Она не делала попыток ее остановить.

Данильченко подскочил к столу, матерясь, стер плевок с руки, схватил заполненный протокольный лист и, через мгновенье остервенело, держал его у лица Веры.

— Ну! Последний раз спрашиваю, будешь подписывать шлюха? Или мои жеребцы поимеют не только тебя, но и твоих малолетних сестер, которые пойдут за тобой следом за укрывательство изменника Родины. Я не шучу и говорю это с полной ответственностью. Ну! Подписывай продажная шкура.

— Я согласна, — тихо выдавила, окровавленным ртом Вера, находясь в состоянии близкому к шоку и дрожащими пальцами, с помощью руки следователя, поставила под протоколом похожую на подпись закорюку.

— Давно бы так, — осклабился офицер госбезопасности, — кралей осталась бы, а не сраной галошей, — и выдернул протокольный лист из рук арестантки, дабы та не передумала. — Увести! — махнул головой Данильченко конвоиру.

Сам спешно расстегнул ворот коверкотовой гимнастерки, открыл форточку, чтобы быстрее проветрить помещение от неприятного запаха изувеченных тел, крови стоявших в его кабинете целый день и, смахнув со лба свисающие капли пота, достал из глубины рабочего стола бутылку московской водки и круг колбасы. Его глаза радостно заблестели, когда он откупорил водку и понюхал свиную колбасу, в предвкушение маленького праздника. Данильченко всегда себе устраивал после окончания дела по расстрельной статье маленькое одиночное застолье. А, статья была таковой. Связь с немцами в годы оккупации приравнивалась к измене Родины. Но он добрый, он еще подумает подводить Дедушкину под расстрел или нет. Слишком много надуманного было в материалах дела. Что могла знать, выпускница школы, тогда в июле 41 года, какие сведения могла передать немцам, когда Красная армия бежала, а сам генштаб не мог разобраться в этой кутерьме? Ничего. Кроме этого есть смягчающие обстоятельства. Мать помогала партизанам в годы оккупации, пострадала от этого, инвалид. С ней трое несовершеннолетних детей, да четвертая байструючка от этого немца. Брат орденоносец, полковой разведчик, воюет на 2-ом Белорусском фронте. Безотцовщина. Нет, от этих фактов просто так не отмахнешься.

Данильченко налил две трети стакана водки и посмотрел на портрет вождя, ему показалась, что тот нахмурил брови. Следователь, вдруг сам не ожидая того, вытянулся по стойке смирно и, сбиваясь, краснея, пролепетал известную каждому довоенному школьнику фразу, — Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! — и чуть не козырнул как пионер. — Устал, действительно устал, — мысленно подумал он и медленно отвернулся от портрета, постоял, молча с минуту, успокоился и с громким выдохом, — Ха-а! - залил с удовольствием горькую жгучую жидкость внутрь. Закусил зеленым луком, намокнув в соль.

— Нет, Дедушкина, — мысли вновь его вернули к рабочей действительности и не отпускали от себя, навязчиво крутились в голове. — Ты еще поживешь немного, помучаешься на Соловках. Выживешь — значит повезло. Но протянешь скорее ноги. Север не для слабых. Хотя какая ты слабая? Пришлось ох как постараться, чтобы выбить твою подпись. Природную красоту также не спрячешь. Понравишься начальнику или куму, ляжешь под них, может, на поселение быстрее уйдешь. А там и свобода. Это твой единственный шанс. — Следователь аккуратно завязал на бант не пухлое уголовное дело под номером 192/44 Дедушкиной Веры Ефимовны и уложил в сейф. Затем вновь налил водки. Выпил все содержимое не сразу. На портрет вождя уже не смотрел, таким образом он прятался от его строгого взгляда. Оторвал зубами шмоток 2-ро сортной копченой колбасы и, чавкая, разгрызая попавшие хрящи, продекламировал на свой лад любимую им фразу Фридриха Шиллера, как он ее произносил всегда в одиночестве после окончания расстрельного дела, — Мавр сделал свое дело, мавр может и напиться! — и вылил остаток водки в стакан…


Сержант Храпко, вместе с другим конвоиром, бесцеремонно подтащили избитую Веру к камере следственного изолятора. Провернулся тяжелый замок, лязгнули засовы, открылась входная дверь.

— Берите вашу чахоточную, — громко крикнул Храпко и бросил изнеможенную Веру к ногам сокамерниц, — закрывая дверь, сурово добавил, — сидеть мне тихо здесь, без фокусов.

Молодые женщины, их было трое, тут же подхватили Веру и уложили на деревянный помост камеры, застланный соломой.

— Как ты, Верочка? — обратилась к девушке женщина, лет сорока, с собранными в узел седыми волосами, вытирая мокрой тряпицей засохшую кровь с ее лица.

Вера с трудом приоткрыла глаза. — Я подписала…, подписала протокол, Поля, скоро все закончится… воды, дайте мне немного воды.

— Вот, попей, — ей тут же услужливо поднесли ко рту кружку с водой. Вера сделала, несколько жадных глотков из чьих-то рук, ей стало чуть легче, но тело было непослушным, совершенно разбитым и чужим. Боль отдавалась в каждой клеточке организма, особенно внизу живота, куда вчера она получила удар ногой. Она терпела, не подавала виду.

— Спасибо девочки, — разбитые, опухшие губы чуть приоткрылись в улыбке, — скоро все закончится. Все, все. Я подписала протокол. Простите…, мне трудно говорить. Она откинула голову на жесткую подушку из соломы. Хотелось тупо лежать и молчать.

— Поспи моя голуба, поспи, настрадалась ты вдосталь, — заметила спокойным, но чуть с горечью, голосом Полина, учитель немецкого языка, — и погладила Веру по голове. — Да, у тебя температура, Верочка. Надя, — обратилась она к полногрудой сокамернице, — быстро намочи полотенце и принеси сюда. Захвати мою кофту.

Избитое, покалеченное, истощенное тело и душа Веры требовали немедленной медицинской помощи, хотя бы краткого отдыха. Но, несмотря на изнеможенность организма, она не могла долго заснуть. Мысли о своей судьбе, о перенесенных испытаниях в оккупации, особенно здесь в тюрьме, клещами держали ее полуобморочное сознание и не давали покоя.

— За что меня били, за что? — вновь остро всплыл обидный, непонятый до сих пор, ею вопрос. — Почему, полюбив немецкого офицера, пусть даже воюющей с нами стороны, я стала изменником Родины? Почему, освободив нас, Красная Армия, которую мы ждали и встречали со слезами радости, враждебно отнеслась к нам, находящимся по их же вине в оккупации? Зачем надо было выбивать из меня ложные показания на саму себя? Что же это за Родина? Где одни с большой трибуны говорят красивые слова о счастливой строящейся жизни для всех, а другие, истязают тебя до полусмерти, за то, что ты не попадаешь в формат их взглядов при строительстве собственной, личной жизни. Если ты чуть-чуть иной. Не враг, но просто иной. Я не хочу так жить… Обида, на милицию, на военных, на немцев, обида на людей, которые всячески попрекали ее за близость с Францем и рожденного ребенка, вновь накатила огромной душевной волной. Слезы сами, она пыталась их сдерживать, текли из глаз. Она плакала, вздрагивая худыми плечиками, прикрытыми кофтой.

— Ничего, ничего, — заметила рано поседевшая Полина, — пусть выплачется. Пройдет.

— …Мама, мамочка, за что меня били? Я же не изменник, я же просто полюбила Франца и никого не предавала, — в слезах мысленно разговаривала Вера со своей матерью.

— Терпи моя дочушка, терпи. Видно доля у нас такая женская, терпеть и рожать детей. Рожать детей и терпеть.

— Мамочка, милая, но это неправильно. Мы же не дикари. Я же счастья женского хотела.

— Какое теперь счастье, доченька? Идет война, смертельная война. Ты еще жива и благодари за это бога. У скольких людей отобрала война жизнь? У миллионов. Терпи родная. Мне тоже досталась. Как меня били и пытали немцы и наши полицаи, даже рассказать немыслимо. Так били дочушка. Так били. Хотели выведать, где находятся партизаны. Если бы знала где, то рассказала. Физически перенести эти страдания немыслимо. Покалечили меня Верочка, ой покалечили. Ходить совсем не могу.

— Ты мне подробно не рассказывала об этой трагедии. Что же произошло тогда весной 43 года?

— Не хотели пугать тебя Верочка. Златоглазка была грудная, на руках. Болела ты в то время. Простыла сильно. Бабка Хадора чуть выходила. Берегли и щадили тебя все. Тебе и так от злых языков досталось.

— Что же мама произошло с вами? Могла ли бумага Франца вам помочь?

— Помочь? Нет, ты бы не помогла. Хорошо, что тебя саму в Германию не увезли на работы. Мы говорили, мол, тиф у тебя. Ну и эта бумага. А произошло следующее…

Неожиданно, как на яви, появился дорогой образ матери. Вера перестала плакать и, затаив дыхание, почувствовала вдруг, что она подсознательно попала в поток информации, исходящей от нее. Виденческие картины ожили, люди задвигались, но были приглушены пастельными красками, тем не мене, разобрать лица, и понять очередность происходящих событий, можно было…

…Светало. Было раннее мартовское утро. Дедушкины еще спали. Вдруг во дворе послышались уверенные тяжелые мужские шаги и людской говор. Посыпались удары в сенные двери. Стучали вначале кулаками, затем винтовочными прикладами.

— Это немцы? — испуганно вскочила первой с полатей печи, разбуженная Катя. За ней поднялись Шура и Клава.

Тут же, из большой комнаты, к ним зашла уже одетая Акулина. — Сидите тихо, детки, — волнуясь, спешно проговорила она. — Если будут спрашивать, где Миша, то вы не знаете где он и давно его не видели. Чтобы со мной не случилась, не бойтесь. Вас не тронут.

— Мама, это немцы? — Катя повторила свой вопрос.

— Не знаю доченька. Так стучать могут только плохие люди. — Она прижала к себе детей.

— Мама, иди, открой, иначе нам разнесут дверь, — Катя отстранилась от матери.

— Да-да…. Но, вы не бойтесь. Вас не тронут. Вы еще маленькие, — Она горячо расцеловала девочек и, выждав пару секунд громко и смело бросила в сторону двери.

— Иду, иду. Кого какие черти носят! Дайте хоть керосинку зажечь «окаянные».

— Ты чего не открываешь, Акулина? Оглохла? — с раздражением громко набросился на нее Аркадий, оттолкнув в сторону широким плечом от сенного порога. Это был старший полицейского наряда, мужчина лет тридцати пяти, житель с соседней деревни Палки, где размещался полицейский участок.

— А что вам открывать, еще ночь на дворе, — бросила с обидой Акулина, следом, идя за Аркадием в дом. — Может лихие люди стучат? Почем мне знать. — Вместе за хозяйкой, уверенно ступая, вошли еще двое полицейских в черной униформе с белыми повязками на рукавах и надписью на немецком языке «Polizei».

— Я же кричал, что свои, мол. Открывай, — зло бросил Аркадий и нагло, в грязных, измазанных мартовским глинозем, сапогах, прошелся по хате, оставляя за собой мокрые следы. Трещали половицы. Он заглядывал во все углы, держа автомат наготове к стрельбе. Другие полицейские с винтовками, одного Акулина сразу признала, это был Колька, соседки Абрамихи сынок — оболтус, остались стоять у порога и глазели по сторонам.

— Свои, то свои, — посмотрела смело в глаза Аркадию Акулина, когда тот, закончив осмотр дома, остановился напротив нее, — но они порой, бывают хуже, чем чужие.

— Ты говори, тетка, да не заговаривайся, — Аркадий ткнул ей в живот ствол автомата. На Акулину смотрели злые хищные, цвета вороньего крыла глаза, несло перегаром.

— А кто вас знает нынче, времена тяжелые, война, — Акулина смело отвела рукой ствол автомата. — Что вам надо говорите. Детей вон перепугали.

— Где Михаил? — сощурив глаза, гневно произнес Аркадий.

— Откуда я знаю. Нет его здесь, как ушел в 41 году, так и пропал, не видела больше его.

— Врешь, Акулина. Вижу, что врешь! — Старший полицейский раздраженно смотрел на хозяйку дома, оценивая ее реакцию. — Повторяю, тетка, где твой сын? Он по списку в Германию на работы должен ехать. Ну, отвечай!

— Не знаю я, Аркадий, — не отводя взгляда, спокойно промолвила мать, — ушел он и пропал. — Ты имя мое знаешь? — вскрикнул от удивления полицай и с размаху хлестко ударил Акулину кулаком в лицо.

Акулина отлетела к печке и сильно ударилась плечом о приступок, из носа пошла кровь. Левый глаз и щека моментально опухли, приобрели красновато — лиловый оттенок. — Ироды, сдержанно всхлипывая, вытирая кровь подолом рубашки, заголосила женщина, — за что?

— За что? Ты еще спрашиваешь, тетка, за что? — подскочил к ней разъяренный Аркадий. Глаза налились, рот перекошен. — Да за то, что твой сынок в партизанах падла. А нам, приказали его доставить в участок. А ты не знаешь где он. Срок у нас три дня, на сборы всей молодежи, кто старше 15 лет. А кто откажется, или будет прятаться, того силой заставим, а нет, в расход пустим. Это приказ начальника гарнизона гауптмана Вильке. Сейчас поняла? — И он еще раз замахнулся, чтобы ее ударить. Но остановился, передумал, увидев, как враждебно смотрели на него дети, три девочки прижавшихся в углу печки. — Только вашу Веру, шлюшку, приказано не брать, — Аркадий выпрямился и отошел от матери. — Больно умная она у вас оказалась, — и презрительно сплюнул на пол. — Ну, и семейка!

Акулина со стоном поднялась, с помощью детей, и присела на скамейку, кровь из носа уже не текла. — Уходите, — чужим, ледяным голосом, бесстрашно бросила она в сторону полицейских, — нет у нас никого. Здесь только я и мои дети.

Аркадий покрутился на месте, обдумывая ситуацию. Его ненавистный взгляд упал на притихших девочек, обступивших мать.

Вдруг, старшая среди сестер, Шура, ей уже шел пятнадцатый год, несмело выступила вперед и дрожащим голосом от волнения сказала, — Не бейте больше маму. Мы не знаем где наш брат Миша. Вместо него я поеду в Германию.

— Ты? — с удивлением осклабился Аркадий, и с любопытством хищного зверя, уставился на нее, думая как поступить с неожиданно появившейся легкой добычей.

— Я, — почти шепотом, опустив глаза, сказала Шура и сжалась от страха, ожидая наказания за свою смелость. Это было так неожиданно произнесено Шурой вслух, что Акулина и девочки замерли от удивления. В комнате повисла моментальная тишина. Только было слышно трепыхание Шурыного сердца.

— Нет, — оборвал секундную паузу Аркадий, — ты еще подрасти, детка. Нам брат твой нужен. Вот расскажешь, где он, и мамку бить не будем.

— А что, Аркаша? — из-за его широко плеча выглянул сосед, полицай Николай, — смотри, а она уже девка! Вполне годится. — Он, отставив винтовку, словно хорек, подскочил к Шуре и под изумленные возгласы Акулины и сестер с силой рванул за домотканое платье вниз. Ткань лопнула и сползла, оголила неокрепшие девичьи грудки. — Ой, — вскрикнула в ужасе Шура, и, прикрыв их руками, побежала во вторую большую комнату. Николай рванулся за ней. — Стой, Шурка! Я давно на тебя глаз положил. — Догнав девочку, он остервенело, обхватил ее за талию и притянул к себе. Глаза его ошалело смотрели на белизну молодых грудей и расширялись от вожделения. Из-за рта шла вонь от перегара и гнилых зубов. Шура затряслась в истерике, — Мама, мама! — кричала она и пыталась вырваться из цепких и грязных рук соседа. Похотливый Николай рванул платье вниз и, повалил Шуру на пол. В комнату сразу за насильником, на крик дочери влетела Акулина и попавшейся под руки скамьей огрела Николая по спине. — Уди от греха, — убью…! — кричала мать. — Отпусти Шуру! — кричали набежавшие Катя и Клава и наносили тумаки детскими кулачками куда попади, отнимая его от Шуры. Николай взвыл от боли и откатился в сторону. Аркадий и третий полицейский, ржали как кони, от разыгравшейся утрешней трагикомедии. Они и предположить не могли, что их напарник склонен к педофилии и может вот так дерзко в присутствии людей броситься на жертву, мгновенно теряя разум.

— Все, хватит! — оборвал Аркадий смех и общий вой, стоявший в доме. — Подымайся скотина, — он ногой несильно ударил дружка. — Пойдешь в карцер.

— За что, Аркаша? — возмутился обиженно Николай, поправляя на себе одежду.

— И ты у меня спрашиваешь, за что? — зазвенел в голосе Аркадий, — Что за утро сегодня? Все меня о чем то, спрашивают. — Сузив глаза, цыкнул, — за то самое, — и указал на штаны. — Ширинку застегни, Аника-воин. Тебя придурок первого партизаны повесят на березе, если узнаю о том, что ты было вздумал. А за тобой и нас! — Аркадий зло, без подготовки, сжав зубы ударил того в солнечное сплетение, — На…! Гадина! Получай! Это на память от меня юродивый.

— О…х, — согнулся Николай, задыхаясь от боли. Сознание помутилось, и он упал, корчась на полу.

— Собирайся Акулина, с нами поедешь, — выдавил злобно дальше Аркадий.

— Куда еще?

— В Журавичи, в комендатуру, там будешь вспоминать, где твой сынок хорониться.

— А как же дети, Аркадий? Пропадут ведь без меня?

— Выживет твой приплод, тетка, не беспокойся. Видишь, как вымахали они за годы войны. Не узнать. Цыцки выросли, значит и все остальное тоже. Руки на месте. Прокормятся.

Подымайся, хватит валяться, — пнул Аркадий гневно ногой еще лежащего Николая. — Семен? — обратился он ко второму подчиненному, — подыми эту скотину и выведи на улицу, пусть отдышится собака. Учудил, так учудил. Жди сейчас беды…

Через десять минут полицейская подвода, куда усадили связанную Акулину, отъехала от хаты Дедушкиных в сторону Журавичи, довоенного районного поселка, где размещалось ныне районное управление вспомогательной полиции порядка и безопасности…

— Не реви, Шура, — одернула Катя сестру. — Сама виновата. Одевайся быстрее. Побежим за мамой, надо посмотреть, куда ее повезли.

— А я? С кем останусь я, сестричка? Мне страшно, — задала вопрос Кате семилетняя Клава, дергая ее за рукав, пока та быстро надевала на себя теплую одежду.

— Вот что Клава, ты не хнычь, побудь одна. Мы быстро сбегаем за мамой, только посмотрим, куда ее повезли и назад домой. Может, мы сможем маме, чем-то помочь. Поняла? — рассудила ситуацию по-взрослому Катя. Было видно ее явное лидерство среди сестер, и те подчинились ей беспрекословно.

Выбежав на проселочную улицу, девочки поспешили догонять удалившуюся повозку.

— А ну, вон пошли! — прикрикнул на них Аркадий, когда девочки приблизились к ним. — Сойду, ремнем отлуплю.

Те, отстали. Однако их подростковые фигурки маячили сзади повозки до самого райцентра. Они, то прятались, то перебежками, как две маленькие собачонки, не чувствуя усталости, бежали за мамой.

По приезду в Журавичи, Акулину бросили в подвал. Но, когда в полицейской управе, появился офицер службы безопасности оберштурмфюрер СС Кранке, ее привели на первый допрос. Кранке вальяжно сидел за столом, а вокруг него сзади крутился начальник управления Кирилл Ястребцов.

— Эта она, господин оберштурмфюрер, мать партизана Дедушкина.

— Да? корошо. Отчшен корошо. — Гестаповец внимательно посмотрел на женщину. Поднялся из-за стола, обошел ее, разглядывая со всех сторон. В правой руке он держал стек, которым похлопывал себя по сапогу.

— Ви знайт, — Кранке остановился напротив женщины и приподнял стеком вверх ее подбородок, — мы можем вас повесит за укрывательств партызана, — он презрительно смотрел ей в глаза.

Акулина молчала, один ее глаз, левый, был опухший в кровоподтеках и закрыт. Правым, она в упор смотрела на оберштурмфюрера, что еще скажет ей фашист в черной форме. За время войны она познала простую истину. Надо больше молчать, пусть распыляются те, кому это надо. Так берегутся силы. Второе, бойся военных, одетых в черную форму, а это: гестаповцев и их прислужников, полицейских. Третье — попав к ним, не жди ничего хорошего.

— Если вы нам скажет, где ест партызаны, — продолжал на ломаном русском говорить немец, — или придет ваш сын добровольно, то мы вас отпустим домой к детям. Вашего сына мы не тронем. Он поедет Великий Германия на работы. Это великая честь для него. Сколько детей имеет Акулина?

— Пять.

— Пять? — удивился гестаповец. — Это есть корошо. Мать пятерых детей, это похвально. Подумайт о них. О их здоровье. Так, где ваш сын? — Он посмотрел на начальника полиции.

— Михаил Дедушкин, господин оберштурмфюрер.

— Микаэль Дэдушкин. Говори женщин.

— Я не знаю где мой сын. Он пропал в 41 году, больше я его не видела.

— Врет она, все врет, господин офицер, — громко произнес Аркадий, вступив, без разрешения в разговор и сделал один шаг вперед от двери. — Его видели наши люди в поселке. Видели и дали нам знать.

— Это прафда? Ба-бушка? — гестаповец еще раз обошел вокруг Акулины, разминая руки в перчатках.

— Не знаю я пан офицер, — выдавила сдавленно Акулина, сжавшись, поняв, что сейчас ее начнут бить.

И в тот момент, Кранке, белобрысый немец, лет тридцати, садистски, нанес ей удар «хук справа», в голову.

Акулина отлетела в сторону и, падая, на пол, потеряла сознание. Гестаповец подтянул правую перчатку на руке и властно подошел к начальнику полиции. — Далше ваш черед господин Ястребовичш.

— Ястребцов, господин оберштурмфюрер.

— Не все ли равно, — ехидно улыбнулся немецкий офицер и похлопал по щеке полнеющего начальника, стоявшего на вытяжку перед эс-эсовцем. — Делайте дело господин началник. Доказывайт свою преданность.

— Слушаюсь, господин офицер.

— Три дня вам на сбор молодеж для отправки в Великий Германия. Не выполняйт, вас ожидайт участь этой ба-бушка. Вы понял все, господин Ястре-бовитчш или как вас…

— Ястребцов, господин оберштурмфюрер.

— Ястре-бцоф, — офицер гестапо выговорил, наконец, фамилию начальника полиции поселка Журавичи.

Когда гестаповец ушел. Ястребцов подозвал пальцем Аркадия Шидловского. — Что хочешь, Аркадий делай, но выбей показания из этой партизанки. Поучись у немцев. Иголки под ногти или пальцы в дверь. Еще подсказать?

— У нас другие методы, не хуже чем у немецких костоломов…

Акулину Дедушкину продержали в подвале управы два дня, затем перевели в местное гестапо. Но и там из нее не выбили показаний о сыне. Она просто не знала, где находится партизанский отряд и где был ее сын в данный момент.

Девочки, в это время, собрали подписи с двухсот дворов близлежащих поселков и отнесли их в полицейскую управу, о том, что их мать ни в чем не повинна. Кроме того, Михаил, узнав, о положении матери и детей, повесил тайно на дверях местных полицейских предупреждение, что если упадет хоть один волос с ее матери и сестер, то эти карательные методы будут направлены по отношению и к их семьям…

— Через две недели, Верочка, меня отпустили и привезли на повозке домой: избитую, изувеченную, больную. Ходить, после этого, как ты знаешь, я почти не могу…

Терпеть и жить, жить и страдать, вот женский удел, если другой судьбы не дано. Но руки на себя накладывать не смей, до последнего вздоха, моя доченька….

— Хорошо, мама, я выживу. Обязательно выживу. Мы будем жить, — прошептала во сне Вера, впервые с улыбкой на лице…

Загрузка...