Дело моего отца

В Исторической библиотеке газетный зал находился на каком-то высоком этаже, много лестниц и переходов. Я приготовил пачку «Беломора» и спички, выбрал стол поближе к двери, чтобы можно было быстро выскочить на лестницу и покурить, когда перехватит горло.

— Дайте мне «Известия» за март тридцать восьмого года.

— Выпишите требование.

Я выписал. Пожилая библиотекарша сурово, как мне показалось, глянула на листок и вернула его мне.

— Здесь нужно указать, над какой темой работаете.

Я возмутился. И испугался. Потом, сообразив, что это пустая формальность, я дрожащей рукой написал первое, что пришло в голову.

«Драма в стихах для кукольного театра». Именно так написал я тогда в требовании. Я не знаю: почему я написал тогда именно так и зачем сейчас вспоминаю об этом. Помню только, как дрожала моя рука. Дрожь часто охватывала меня в тот год.

Газетные листы были желтыми и ломкими. Однако они хорошо сохранились, потому что мало кто листал их за семнадцать лет, отделявшие процесс от дня, когда я написал свое требование. В подшивке были газеты трех месяцев — январь, февраль, март…

В более поздние годы я многажды бывал в Исторической, Ленинской и во многих других библиотеках и архивах, и всегда меня удивляло, что там читают. Когда я склонялся над «Московскими ведомостями», «Новым временем», «Искрой», «Правдой» за предвоенные или послевоенные годы, над «Известиями» или «Правдой Востока», над книгами и журналами, все молодые люди вокруг меня читали учебники и справочники, а газеты — максимум за последнюю пятилетку. Кажется, никому из них не было интересно хоть мельком глянуть в газету прошлого века или в ту, что читал Ленин…

Почему интерес к прошлому неистребимо живет в одних людях и начисто отсутствует во вторых? Эти вторые чаще всего именуются у нас историками.


Обвинительное заключение.

По делу Бухарина Н. И., Рыкова А. И., Ягоды Г. Г., Крестинского Н. Н., Раковского X. Г., Розенгольца А. П., Иванова В. И., Чернова М. А., Гринько Г. Ф., Зеленского И. А., Бессонова С. А., Икрамова А., Ходжаева Ф., Шаранговича В. Ф., Зубарева П. Т., Буланова П. П., Левина Л. Г., Плетнева Д. Д., Казакова И. Н., Максимова-Диковского В. А. и Крючкова П. П. — обвиняемых в том, что они по заданию разведок враждебных к Советскому Союзу иностранных государств составили заговорщическую группу под названием «право-троцкистский блок», поставившую своей целью шпионаж в пользу иностранных государств, вредительство, диверсии, террор, подрыв военной мощи СССР провокацию военного нападения этих государств на СССР, расчленение СССР и отрыв от него Украины, Белоруссии, Средне-Азиатских республик, Грузии, Армении, Азербайджана, Приморья на Дальнем Востоке — в пользу упомянутых иностранных государств, наконец, свержение в СССР существующего социалистического общественного и государственного строя и восстановление капитализма, восстановление власти буржуазии.

Произведенным органами НКВД расследованием установлено, что…


Читать подряд было трудно. Я забегал вперед, возвращался к первым страницам, читал то один допрос, то другой, и постепенно мое напряжение спало.

Я всегда был убежден в том, что дело это очень тонко сфабриковано, что люди, осужденные этим процессом, навсегда опозорены, да и мне самому предстоит убедиться в том, что так называемая логика борьбы закрутила и моего отца. Конечно, не шпион, не диверсант, не убийца, но…

Тонко сфабриковано, не разобраться мне, не понять. Где там. Какие умы трудились. Хоть тот же Вышинский Андрей Януарьевич — это же ум, что ни говори, это же голова. Как он отбривал в ООН буржуазных дипломатов. Умен, остроумен, диалектик! Да и что тут разбираться, если все поголовно признали себя виновными. Как этого достигли — другое дело…

Дрожь моя была неслучайной, ломкие листы рвались… Не шпион? Не диверсант? Не убийца?

Я листал и листал страницы «Известий», пока не заметил, что я довольно громко хмыкаю и даже изредка посмеиваюсь.

Я вышел на лестницу, выкурил папиросу, вернулся в зал и принялся читать подряд.


Сейчас передо мной не газеты, а солидный том в семьсот восемь страниц, выпущенный в Москве в 1938 году юридическим издательством Народного комиссариата юстиции СССР. «Ответственные за выпуск — В. Усков и В. Машуков. Техническое оформление Л. Васильев. Ответственный за корректуру — В. Пчелинцев. Сдано в набор 20.III. 1938 г. Подписано к печати 28.III — 6.IV.1938 г. Печ. листов 44,25. Уч. авт. листов 52,31. Уполномоченный Главлита № Б-42812».

Тираж не обозначен, но думаю, что он весьма велик. Эту книгу я видел во многих периферийных районных библиотеках, в частных домах.

Хорошо, что книга сохранилась. Каждый может взять ее и прочитать. Нелепости и несуразицы бросаются в глаза любому внимательному читателю. Уже сам перечень подсудимых, среди которых в большинстве своем люди, неразрывно связанные с партией и революцией, люди, которые любым контрреволюционным судом были бы приговорены к смерти за все то, что они совершили во имя революции, — уже сам перечень этих подсудимых, да и тех, что проходили по другим открытым и закрытым процессам, должен вызвать недоверие у всякого, кто хоть как-то знает историю. Или нужно уверовать в то, что время наше небывалое и любая небывальщина — правда.

А обвинительное заключение?

Впрочем, возможно, я пристрастен. Возможно. На одном из предшествующих процессов был Л. Фейхтвангер. Он описал его и поверил в то, что слышал и видел. Но он тоже не был беспристрастен. Книгу «Москва 1937» он заканчивает словами: «Как приятно после несовершенства Запада увидеть такое произведение, которому от всей души можно сказать: да, да, да!»

Да, да, да!

Случайно я знаю две истории с этой книгой, с ее судьбой в нашей стране. Изложу их так, как узнал.

Уже упомянутому мной заведующему отделом печати Наркоминдела позвонил Каганович и стал выговаривать в том смысле, что кто это позволил вам выпустить бредовую и антисоветскую книгу Фейхтвангера. Заведующий отделом печати, человек, которому потом пришлось в куда более трудных условиях продемонстрировать свою выдержку, отвечал, что впервые о существовании подобной книги, да еще на русском языке, слышит.

Каганович замолк и, видимо, очень испугался, потому что стал называть заведующего отделом печати уже по имени-отчеству, а не по фамилии, как минуту назад, и извинялся, извинялся, извинялся…

Если читатель еще не понял, почему испугался Каганович, то ему будет интересно узнать другую историю.

Кабинетный ученый, занимающийся в последние десятилетия проблемами марксистско-ленинской эстетики, в 1937 году работал в Госполитиздате и по заведенному там порядку должен был нести ночные дежурства в кабинете директора. И вот в одну из ночей ему позвонили.

— Товарищ Митин? Здравствуйте, говорит Сталин.

Дежурный объяснил, что он не Митин, а только ночной дежурный, но Сталин не огорчился. Он сказал, что сейчас из Кремля в издательство доставят перевод новой книги Лиона Фейхтвангера «Москва 1937» и надо сделать так, чтобы эта книга через три дня была в витринах книжных магазинов.

Думаю, что экземпляр для Сталина мог быть изготовлен в указанный срок, но и на прилавки книг Фейхтвангера вылетела поразительно быстро. Потом книгу изъяли из библиотек, что только прибавило весомости тем поразительно безнравственным суждениям немецкого еврея, решившего, что нацизм есть единственная опасность XX века, что стратегия и тактика антифашизма может быть освобождена от «химеры совести», как и сам фашизм, что писатель может закрывать глаза или демонстративно отворачиваться от того, что видит, только потому, что именно на это указывают его враги. В первом, варианте моей рукописи я говорил о книге «Москва 1937» и о ее авторе куда более резко, чем сейчас. Однако и теперь я смею утверждать, что Фейхтвангер с его огромным авторитетом «свободного человека» и автора многих хороших книг повлиял на наше общее сознание более страшно, чем упомянутые им «сто тысяч портретов человека с усами», чем все наши писатели, публицисты и поэты-песенники от Михаила Кольцова до Василия Лебедева-Кумача.

Я перечитываю эту книгу и в сотый, в тысячный раз вижу, как опасно в литературе и публицистике лавирование между ложью и правдой. Если начал лавировать, прибьешься ко лжи. Признаюсь, в каждой из книг Фейхтвангера, написанных до тридцать седьмого и после, я вижу теперь ложь, надменность умника в общении с истиной и хитрую саркастическую усмешку. Сарказм этот так велик, что его хватает с избытком и на тех, кто задумал Освенцим, и на тех, кто его эксплуатировал, и на тех, кто в нем погиб.

«Да, да, да!» — сказал Фейхтвангер. Не знаю, что он говорил и думал, читая материалы нового процесса в марте 1938 года. А очень хотелось бы знать.

Васисуалий Лоханкин, например, сказал бы, что в этом вполне может быть сермяжная правда. Вот уже много лет самыми крамольными словами мне кажется название главы из «Золотого теленка»: «Васисуалий Лоханкин и его роль в русской революции». Это не юмор, как не юмористичен образ Лоханкина, это одна из самых горьких фигур знаменитого романа, который был популярен, потом запрещен, потом разрешен, допущен и девальвирован нашим хихикающим интеллигентом, который в зеркале себя никогда не узнает.

Среди всех типов русской истории и русской литературы, среди всех уродов, готовых подвергнуться телесным наказаниям и самолично доставить палачу веревку, которой его удавят, персонажи типа Лоханкина, как и умники вроде Фейхтвангера — продукты тридцатых годов. В этом их единственное извинение.

В уже цитированной книге Фейхтвангер, рассказав о своем непонимании многих моментов в процессе Радека, Пятакова и других, пишет: «Если спросить меня, какова квинтэссенция моего мнения, то я смогу, по примеру мудрого публициста Эрнста Блоха, ответить словами Сократа, который по поводу некоторых неясностей у Гераклита сказал так: „То, что я понял, прекрасно. Из этого я заключаю, что остальное, чего я не понял, тоже прекрасно“.

Когда речь идет о безвинно замученных, это уже просто подлость, которой прощенья нет! Причем подлость высокомерная.

Это много хуже, чем слова о великой сермяжной правде, хотя и сродни им.

Связь литературы с политикой опровергнуть нельзя, и нельзя освободить писателя от политической ответственности за написанное им. Я обвиняю Фейхтвангера во лжи и в сокрытии истины. Стыдно быть умнее замученных, а позиция над схваткой — позорна.


Допускаю, что иной читатель, если ему понравились в данной моей книге попытки беллетризировать биографию Акмаля Икрамова, заскучает от фактов. Вдруг да ему надо поболе экзотики, бытовых подробностей…

Летом пятьдесят шестого года ко мне пришла пожилая женщина и в слезах рассказала, что она — близкая подруга моей матери, жена одного из первых среднеазиатских коммунистов — Ханифа Бурнашева, что звать ее надо тетя Надя. Тетю Надю реабилитировали, посмертно оправдали мужа, бывшего члена коллегии Наркомзема СССР, и она получила денежную компенсацию за конфискованные вещи, а также двухмесячный оклад мужа и свой.

Она узнала о том, что я жив, и просила меня взять несколько тысяч рублей, ибо у нее нет никого ближе, чем сын Жени и Акмаля. Денег у нее я не взял, но она купила мне отличные ботинки на микропористой подошве, потому что увидела: мои — рваные.

— Я говорила с твоей мамой в последний раз в июне тридцать седьмого. Вы жили тогда в гостинице. Она была одна в номере. Я пришла и говорю: „Женя! Ханифа арестовали! Что мне делать?“ А мама твоя говорит: „Собирай вещи, забирай дочку, мы завтра возвращаемся в Ташкент, поедешь нашим вагоном“. Я говорю: „Женя, не могу же я бросить здесь Ханифа, надо хлопотать, ведь он невиновен“ А она ответила мне: „Если его взяли, Надюша, значит, он — сволочь“.

Моя мама, Евгения Львовна Зелькина, — старый член партии, очень знающий и талантливый экономист-аграрник — была заместителем наркома земледелия Узбекистана. С Ханифом Бурнашевым она работала с 1922 года и знала его так же давно, как и моего отца.

— Понимаешь? Она мне сказала: „Если его взяли, значит, он — сволочь“. Я тогда упала в обморок.

Мне стало стыдно за мать, а тетя Надя, увидев мою растерянность, добавила:

— Нет. Ты не понимаешь. Я упала в обморок потому, что когда в тридцать шестом арестовали моего главного редактора (я тогда в издательстве работала), Ханиф сказал: „Если его взяли, значит, он — сволочь“. Те же самые слова. От этого я сознание потеряла.

Тетя Надя не была ответственным работником. Она была женщиной. Она жалела своего редактора, любила мужа, до сих пор жалеет мою мать. А недавно я узнал, что в тот час, когда мать говорила это, в мае и июне тридцать седьмого, на допросах в НКВД Узбекистана арестованных сотрудников Наркомзема под пытками заставляли давать показания о ее вредительской деятельности.

Это было в то самое время, когда Сталин обнимал моего отца на заключительном концерте декады узбекского искусства в Большом театре и указывал аплодирующему залу: „Не мне, мол, аплодируйте, а ему. Это он такой молодец“.

Я помню этот заключительный концерт, сияющий золотом Большой театр, полную сцену артистов и ложу далеко слева, где находилось все Политбюро и мой отец рядом со Сталиным. Мне было плохо видно его, потому что мы сидели в центральной, бывшей императорской ложе. Я помню этот концерт, потому что до него и после отец был единственным, кто не радовался. Он был хмур, сдержан и немногословен.

Почему не радовали его сталинские объятия?


В каждом из нас, наверное, с детства, с букваря живет уважение к печатному тексту. Со временем мы начинаем понимать, что бумага все стерпит, но кажется нам, что в этом есть преувеличение, что какая-то доля истины в печатном тексте должна быть. Ибо не может быть…

Как бы то ни было, а читал я книги и статьи тех лет, чтобы узнать правду. Конечно, я не верил тому, что отец был завербован английской разведкой, что сам был басмачом, но что-то было?

Читаю, что отец в начале революции был связан с националистическими контрреволюционными организациями „Темир туда“ и „Изчиляр тудаси“. Одна организация была создана пленными турецкими офицерами, другая объединяла местную интеллигенцию. Узнаю, что А. Икрамов, будучи обвинен в подстрекательстве и связи с контрреволюционными организациями, был вынужден написать открытое письмо в газету „Иштракиюн“ („Коммунист“). Узнаю также, что в качестве члена общества „Чигатай гурунчи“ отец написал несколько националистических стихотворений под псевдонимом Эльхон. Это все 18, 19 и 20 годы. Что удивительного, если совсем молодой человек в буре революции потерял на время ориентиры? А что мы знаем об организациях, в которых состоял отец?

„В 1919–1920 годах он открыто писал статьи и стихи против Советов в качестве члена организации „Изчиляр тудаси“ и „Чигатай гурунчи“. В своей статье „Вниманию наших комиссаров“, опубликованной в газете „Иштракиюн“ в мае 1919 года, он писал, говоря о восстании Осипова, о том, что восточные народы должны играть основную роль в революции Востока, потому в Ташкентском военном училище должны быть специальные курсы для обучения военному делу молодежи местных национальностей, а Чрезвычайный комиссар Туркестана Трояновский в своих практических делах должен советоваться с местными людьми (буржуазными интеллигентами), хорошо знающими Восток. Он в статье „Тюркская молодежь“, напечатанной 28 апреля, говоря о том, что английские колонизаторы оскорбляют братские мусульманские народы в Турции и Арабистане и попирают священную Мекку и матерь мусульман — Турцию, призывал молодежь Туркестана к выступлению против них и освобождению Аравии и Турции. Известно, что в это время узбекский народ погибал под гнетом басмачей, Икрамов же призывал узбекскую молодежь не к борьбе против басмачей, а к освобождению Мекки и Истамбула“. (М. Г. Вахабов, „Узбекская социалистическая нация“, на узб. яз.).

Предоставляю читателю возможность самому понять, что испытывает сын, впервые в жизни узнавая это про юность отца. Не знал я ни про стихи, ни про статьи, ни про организации, о которых ничего достоверного широкому кругу людей и сейчас не известно.

„По-видимому, Икрамов к 1924 году еще не ликвидировал свои националистические чувства. Поэтому на совещании работников национальных республик, созванном ЦК РКП(б) в 1923 году, он вместе с Ходжаевым выступил с клеветой, говоря, что в период Советской власти никаких изменений в Туркестане не произошло, изменилась только вывеска, на самом же деле эксплуатация сохранилась. Хотя он и выступал как сторонник развития культуры и хозяйства Туркестана, на самом деле он выдвигал подстрекательские идеи, как националист“. (Там же.)

Забегая вперед, а в этой истории не забегать вперед слишком страшно, скажу, что и в 1971 году при подготовке „Избранных трудов“ Акмаля Икрамова в трех томах обвинения в националистических статьях и стихах все еще маячили. Правда, оказалось, что нет ничего контрреволюционного в статье „Вниманию наших комиссаров“, и она вошла в трехтомник, а статья „Тюркская молодежь“ — это призыв ко всем молодым силам Туркестана (отсюда и обобщение в слове тюркская) изгнать англичан из Красноводска и сопредельных территорий. А как еще можно было сказать в Туркестане…


Если бы заранее знать, что все выяснится, что правда восторжествует, что справедливость будет восстановлена!

Поздно?

Нет! Это важно и сейчас, и завтра, и через тысячу лет Справедливость одна на всех. Более всего она нужна не тем, кого уже нет, не нам даже, а нашим детям и внукам.

Посмотрите на тех, кто сегодня ходит в детский сад. Им справедливость нужней, чем нам. Посмотрите на них, пожалейте их, позаботьтесь, чтобы им не хлебнуть того, что хлебали мы.

Однако надо вернуться к процессу.

Мы все знаем, что он был тщательно подготовлен, что подсудимые оговаривали себя по детально разработанному плану со шпаргалками и суфлерами. Характерно, что многие говорили, как ученики на уроке: „Разрешите, я еще скажу“, „Позвольте дополнить“.

Чтобы понять роль моего отца в этом спектакле, нужно было хоть на время забыть, что именно он мне интересен.

О том, какими средствами сотворялся процесс, ходят разные суждения, версии, догадки, существуют весьма оригинальные домыслы. Людям мало знать, что процесс сфабрикован и что подсудимые оговаривали себя и других. Всех интересует, как именно это сделано. Как именно!

Один из приемов мне совершенно ясен. Я покажу его на разборе допроса, о котором многие знают, но, видимо, не все знают все и далеко не все понимают значение происшедшего.

— Ну понятно, что пытки, — говорят сегодня весьма разумные интеллигенты. — Но ведь на процессе были не простые и „средние“ люди. Там были борцы, общественные деятели крупного масштаба, революционеры с подпольным стажем.

— Ведь были же люди, которые ни в чем не сознались!

Этот довод кажется особенно убедительным.

Конечно, лестно думать о героизме и стойкости хотя бы отдельных представителей рода человеческого. Однако те, кто занимался пытками, кто разрабатывал методику физического и психологического воздействия на подследственных, очевидно, думали иначе. Каждый срыв, неудачу, каждую преждевременную смерть арестованного, не говоря уже об отдельных случаях удавшихся самоубийств, Ежов, Берия и неведомые доселе теоретики бывшего НКВД и бывшего Министерства государственной безопасности считали браком в работе. Я полностью согласен с ними.

К тому же следует помнить, что личный героизм как фактор, как гарантия исторического прогресса — наивность, вредный романтический предрассудок. И у сторонников реакции всегда находились люди, готовые до последней капли крови отстаивать исторически обреченное дело. Я видел бандита, убившего целую семью, а потом в тюрьме в доказательство своей невиновности семьдесят шесть дней державшего голодовку. Он похвалялся этим в вагоне на этапе. Преклонение перед стойкостью духа необходимо, но преклонение без разбора — глупость.

Не стану строить предположения о пытках, которым подвергался мой отец и очень дорогие мне люди из тех, кого я знал в детстве. Душа противостоит этим домыслам, только в кошмаре это может прийти в голову. Пусть каждый, усомнившийся в силе пыток, примерит к себе хотя бы часть того, что он читал из истории, из документальных книг о фашизме и о методах работы разведок, и пусть ответит честно, все ли бы он выдержал. Другое дело, что кто-то выдержал три дня, кто-то неделю, а кто-то — три месяца.

Генерал Горбатов, печатавший воспоминания в журнале „Новый мир“, сурово осуждавший сломленных пытками людей (кажется, даже более сурово, чем тех, кто пытал их), сам говорит, что не знает, выдержал бы он следующий сеанс избиений (не пыток, а избиений).

Для меня вопрос о пытках всегда был весьма реален, и должен честно признаться, что я не выдержал бы того, что выпало на долю молодогвардейцев.

Когда-то поняв это, я очень мучился, казнил себя стыдом, чувствовал себя недостойным окружающего меня общества, отщепенцем. Потом я догадался, что завышение моральных норм, навязывание невыполнимых требований и создание культа мученичества всегда служит тем, кто хочет разъединить людей и в каждом отдельном человеке воспитать комплекс моральной неполноценности. Такой одинокий человек легче станет ханжой, стукачом и конформистом.

Непомерное завышение официальных морально-этических норм всегда приводит к падению общественной морали.

XX век дал много оснований для исследования проблемы пыток. Именно об этом говорят герои Бертольта Брехта. Ученик упрекает Галилея в том, что тот испугался, когда ему показали орудия пыток. „Несчастна та страна, в которой нет героев“. А Галилей отвечает: „Нет. Несчастна та страна, которая нуждается в героях“.

Да, я не мог бы выдержать пыток, я даже не мог бы выдержать зрелища пыток. И я не буду их изобретать. Скажу только, что очень известный английский контрразведчик О. Пинто в книге, которая у нас переведена, спокойно констатирует:

„Безусловно, телесные пытки способны сломить самого волевого и физически сильного человека. Я знал одного мужчину поразительной силы воли, у которого гестаповцы вырвали все ногти, а затем сломали ногу, но он не вымолвил ни единого слова. Позже этот человек признавался, что его терпение истощилось как раз в тот момент, когда мучители прекратили пытки, но если бы они продолжали пытать его, он наверняка не выдержал бы и во всем признался.

Ни один человек не может вынести пытки с применением воды: капли воды падают на голову человека с интервалами в несколько секунд. Я уверен, что любой человек через несколько минут перестанет молчать, через час — сойдет с ума…

Зверские пытки могут заставить невиновного „сознаться в преступлении“, за которое полагается смертная казнь. В таких случаях человек считает, что быстрая смерть легче нечеловеческих страданий.

Телесные пытки в конце концов заставляют говорить любого человека, но не обязательно правду“.

Так пишет английский контрразведчик, которому по роду службы обязательно нужно было узнать правду у подозреваемых в шпионаже. А если заведомо ясно, что мучители и не добиваются правды, что им нужна любая ложь, то это ведь еще больше облегчает задачу палачей.

Мне рассказывали про одного из старых коммунистов, который под страшной пыткой отказался признать себя врагом народа. Тогда на его глазах стали пытать и замучили до смерти его жену. Однако старый коммунист был непреклонен. Тогда на глазах отца стали пытать его тринадцатилетнего сына. Мальчик умер в муках, но коммунист не признал себя виновным в измене Сталину.

У кого-то этот случай вызывает восхищение. У меня — ужас. Я не понимаю этого человека. Я не могу его любить и даже жалеть не могу. Я боюсь его и его стойкости. Эта стойкость патологическая и античеловеческая.

Короче говоря, не могу я поверить, что наш ум и воля в норме сильнее нашего тела, независимы от него. Простой пример: американские психологи установили экспериментальным путем, что лишение сна в течение ста двадцати часов полностью разрушает сопротивляемость внушению Сопротивляемость внушению в таких случаях равна нулю Это я слышал на обычной лекции для адвокатов. Повышение квалификации. Там приводилось много таких ценных сведений из нашей и зарубежной практики. Много конкретных примеров. Например: муж, спешащий к только что родившей в тайге жене, признается в поджоге электростанции с тем, чтобы потом, после того, как он привезет жену домой, все поставить на свое место; говорили про двух мальчиков, которые тоже спешили и потому согласились взять „на время“ чужую вину. О пытках и угрозах само собой. Всех, кого это интересует, я отсылаю в коллегию защитников. Лекция называется „Психология самооговора“, автор Александр Экмекчи.


Одно дело выдавать под пыткой своих настоящих сообщников, товарищей, завалить дело, которому служишь. Совсем другое, если требуют признания твоей собственной вины и вины тех, кто уже погиб под пыткой на твоих глазах, кто сам дал на тебя показания, кто все равно обречен, о чем тебе хорошо известно. Что ни говорите, а страшно, до сих пор страшно читать, перечитывать и переписывать слова, вырванные палачами. Да, я часто пользуюсь этим словом „палачи“, потому что другие до сих пор боятся его произносить. А как назвать тех, кто пытал, истязал, убивал?

Скажу еще, что, когда мы осуждаем тех, кто под пыткой оклеветал себя и других, мы уже только одним этим оправдываем палачей.

Мне давно уже казался подозрительным „социальный“ заказ на возвеличивание в литературе всевозможных мучеников, которые, например, попав в плен, не только отказывались назвать номер своей части, но и свое имя и фамилию. Именно эта пропаганда привела к позорному для нашей страны и нашего общества явлению, когда каждый из миллионов солдат, попавших в плен или немецкий концлагерь, рассматривался как человек второго сорта, если не как государственный преступник. Мне стыдно знать, что пленные других стран возвращались на родину под звуки оркестров, а наших пленных ждали проверочные, а часто и исправительно-трудовые лагеря. Именно эта система взглядов привела к тому, что даже девушек, насильно угнанных в Германию с оккупированных территорий, воины-освободители встречали как изменников родины, а администрация создала для их проверки лагеря, расположенные часто на месте бывших немецкий лагерей смерти. Один из таких лагерей, говорят, находился в Освенциме.


После вопросов председательствующего в начале процесса о том, получили ли подсудимые обвинительное заключение, на что все ответили „да“, и после вопроса о том, желают ли подсудимые иметь защитников, на что все, кроме врачей Левина, Плетнева и Казакова, ответили „нет“, а также после вопроса, признают ли себя подсудимые виновными в предъявленных им обвинениях, на что все, кроме Н. Н. Крестинского (на этом я еще остановлюсь впоследствии), ответили „да“, моего отца не трогали довольно долго.

Во время допроса Файзуллы Ходжаева, изобличавшего отца в совместной антисоветской деятельности, Вышинский спрашивает:

— Это было когда?

Ходжаев. Это было в середине 1928 года или в начале 1928 года. Точно сказать очень трудно. Много времени прошло с тех пор.

Вышинский. Вы с Икрамовым контактировали работу?

Ходжаев. Да.

Вышинский (к председателю). Позвольте вопрос Икрамову. Подсудимый Икрамов, вы слышали эти показания Ходжаева?

Икрамов. Да, слышал.

Вышинский. Вы согласны с его показаниями?

Икрамов. Нет.

Вышинский. Подсудимый Икрамов, вы были членом подпольной националистической организации в 1928 году?

Икрамов. Да.

Вышинский. Эта организация называлась „Милли Истиклял“?

Икрамов. Да.

Вышинский. Значит, в этой части показания Ходжаева правильны?

Икрамов. Правильны.

Вышинский. Ходжаев был членом подпольной националистической фашистской организации „Милли Истиклял“?

Икрамов. Нет. Файзулла Ходжаев не был. У Ходжаева была своя организация.

Ходжаев. Я так и говорил.

Вышинский. Значит, Ходжаев был в своей организации, а вы — в своей. Обе организации буржуазно-националистические. Фашистского типа.

Икрамов. Правильно. Но что контакт сами установили — это неправильно. Контакт установлен под нажимом правого центра.

Вышинский. В чем же у вас разногласия с Ходжаевым?

Икрамов. Я говорю, что не в 1929 году, а в 1933 году, под нажимом Бухарина.

Вышинский. Действовали порознь? Обвиняемый Ходжаев, в чем тут дело?

Ходжаев. Я с Икрамовым по этому вопросу не говорил перед тем, как давать свои объяснения суду, и не понимаю, из каких мотивов исходит обвиняемый Икрамов, когда он, признавая принадлежность к буржуазно-националистической организации, отодвигает срок нашей совместной работы. Мне кажется, Икрамову хочется кое от каких фактов отмахнуться. Может быть, я ошибаюсь, это мое предположение…


Недалеко от подмосковного райцентра Новая Руза есть желудочно-кишечный санаторий „Дорохово“. Там в финском домике с мезонином жила супружеская пара Иван Николаевич и Фатина Михайловна Чинкины. С Иваном Николаевичем я почти незнаком, а с его женой, милейшей Фатиной Михайловной, мы виделись и перезванивались довольно часто.

Фатина Михайловна очень хороша собой, знает это и с некоторым даже интересом сообщает, что уже вышла на пенсию В 1937 году мужем Фатины Михайловны, тогда еще Петровой, был Файзулла Ходжаев. За это она отсидела свое на Дальнем Севере и спаслась потом), что была врачом. А красивая была пара Файзулла Ходжаев и Фатина Петрова. Среди женщин, отдыхавших на особо охраняемых дачах Кавказа и Подмосковья, считалось, что в тогдашнем нашем правительстве самые красивые мужчины — Тухачевский и Ходжаев.

Кажется, я не видел Тухачевского или не запомнил его, но Файзулла был действительно очень красив. Тонкое лицо, большие „персидские“ глаза, усмешка в углах спокойных губ.

С моим отцом они издавна не ладили. То ли их друг на друга натравливали, то ли держали именно потому, что они сами никогда бы не стали доверять друг другу. Во всяком случае, сколько я себя помню, отец часто говорил о Ходжаеве с раздражением.

Они и внешне были очень непохожи. Отец быстрый и резкий в движениях, острый и решительный в действиях и словах, спортсмен, или, как тогда говорили, физкультурник, едва ли не единственный в том ЦК человек, который крутил „солнце“ на турнике Он был, как бы мягко ни формулировать, человеком несколько аскетического склада. Это сказывалось на быте нашего дома, на взаимоотношениях в семье, на одежде. Точно так же, как на быте домочадцев Ф. Ходжаева сказалась любовь к удобствам, к изящным безделушкам, драгоценностям и дорогим коврам.

Отец почти всегда, кроме самых жарких месяцев, ходил в суконной гимнастерке, в галифе и сапогах. Это был стиль, уже уходивший в прошлое, это был стиль для внешнего употребления, а внутри семей тогда все решительно менялось. Аскетизм ставился под подозрение. Отец же сам ни в чем не нуждался, и домочадцы должны были примеряться к тому же.

Несмотря на занятия спортом, отец страдал сильными головными болями и часто выглядел старым и изможденным. Такой он на большинстве сохранившихся фотографий. Только одна есть — прекрасная. Отец говорит. Он на трибуне. Строгий профиль, нос с горбинкой… Но это одна такая фотография.

Файзулла, напротив, всегда и на фотографиях очень красив.

Как-то, совсем недавно, Фатина Михайловна заговорила о нежной дружбе своего мужа с моим отцом, и я, чтобы быть справедливым, сказал, что между ними, кажется, не все было в порядке.

Я не сказал тогда Фатине Михайловне, что знаю о словах Файзуллы, которые милейшая Фатина Михайловна утаила от меня.

В Ташкентской тюрьме она рассказывала сокамерницам, что незадолго до ареста муж говорил ей:

— Если Икрамова арестуют, я спасен.

Никого не виню, никого не оправдываю. А как говорить плохое о людях, которые погибали вместе с моим отцом. Как говорить плохое, если это плохое мне известно? А как можно утаивать правду, ту правду, которую я знаю? Я знаю не все, знаю односторонне, это безусловно так, но пусть другие скажут то, о чем я умолчал по незнанию или все же потому, что помешало мне чувство жалости или чувство такта.

Это касается многих людей, а не одного Ф. Ходжаева.

Исаак Абрамович Зеленский проводил одну из первых „чисток“ среди узбекской интеллигенции, именно он в конце двадцатых годов, будучи эмиссаром Сталина, санкционировал обвинения узбеков в национализме.

Чем он не угодил Сталину? Почему попал под нож, почему оказался на скамье подсудимых рядом с Икрамовым?

Это давно прошло, а знать необходимо. И мы узнаем это, несмотря ни на что. Ведь разобрался же академик С. Б. Веселовский в „Синодике“ Ивана Грозного.

А вот про Файзуллу Ходжаева я так и не могу сказать того, что знаю о нем точно. Одно скажу: за дело не любил его отец. И я никогда не простил бы ни одному из знакомых того, что не прощал Ходжаеву отец.

Но вернемся к протоколам.

Ф. Ходжаев говорит, что вместе с Икрамовым они поставили перед собой задачу „захвата нашими националистическими кадрами целого ряда советских организаций в Узбекистане, таких организаций, как Наркомпрос, чтобы школы иметь в своих руках, университет иметь в своих руках, печать, плановые организации, Наркомзем, и так далее“.

Отец во всем признает свою вину, он только пытается не ввязывать в это дело Бурнашева, которого упомянул Файзулла Ходжаев в качестве связного между двумя националистическими организациями. Видно, отец в это время уже не думал так, как думала моя мать, сказав тете Наде: „Если его взяли, значит, он — сволочь“.

„Я двурушничал с 1928 года“, — говорил мой отец. Помню, как поразила меня эта фраза. Но это было первое потрясение. Потом я привык к лексикону подсудимых, если только это был действительно их лексикон. Очень уж все однообразно звучало в устах болгарина Раковского, русского интеллигента. Бухарина, узбека Икрамова, еврея Зеленского, белоруса Шаранговича и других.

В 1929–1930 годах в Узбекистане были арестованы известный писатель, работник Наркомпроса Бату и руководитель Научно-исследовательского института Рамзи. Теперь они реабилитированы.

„Я так же, как и Икрамов, в силу солидарности с ним вел борьбу с тогдашним руководством ЦК Узбекистана, которое хотело в связи с делом Рамзи и Бату разоблачить националистов, — говорит Файзулла Ходжаев. — Я вел вместе с Икрамовым борьбу в связи с процессом над этими работниками, которые вели борьбу против партийного руководства и против тогдашнего Средазбюро“.

Мне приятно, что мой отец пытался освободить людей, как теперь установлено, ни в чем не виновных. Отец признает это на процессе. Одно только непонятно: с каким таким руководством ЦК Узбекистана и Средазбюро могли вести борьбу член Средазбюро и секретарь ЦК Узбекистана А. Икрамов и председатель Совнаркома республики Ф. Ходжаев, если первым секретарем был тоже враг народа И. А. Зеленский? Через три страницы стенографического отчета, после рассказа Зеленского о вредительстве в области планирования сельского хозяйства, Вышинский спрашивает:

— Обвиняемый Зеленский, вы подтверждаете, что эта политика проводилась под вашим руководством?

Зеленский. Я уехал из Туркестана в январе 1931 года.

Ходжаев. А это было в 1928 году.

Вышинский. Обвиняемый Зеленский, не вам ли принадлежит эта формула — догнать и перегнать в Средней Азии передовые районы Советского Союза?

Зеленский. Да, мне.

Вышинский. А что означала эта формула?

Зеленский. Срыв коллективизации.

Вышинский. Не только это, но и срыв хлопковых планов, и разорение дехканских хозяйств. Вы подтверждаете это?

Зеленский. Да, подтверждаю.

Вышинский. Вы тогда кем были там?

Зеленский. Секретарем ЦК.

(Зеленский был тогда секретарем ЦК ВКП(Б) и первым секретарем Средазбюро ЦК ВКП(б)).


Значит, это с ним враг народа Икрамов вел борьбу? Я не мог не хмыкнуть тогда, в газетном зале Исторической библиотеки.

А еще говорят, что Вышинский был очень умен или, по крайней мере, весьма хитер. Кстати, на другой день Зеленский на допросе, целиком посвященном ему, сказал еще и так:

„Да, я подтверждаю (показания, данные на предвари тельном следствии. — К. И.) И прошу суд предоставить мне возможность рассказать о разоблачающих моментах как моей предательской, так и преступной деятельности в качестве члена контрреволюционного изменнического и правотроцкистского блока“, поставившего своей задачей реставрацию капитализма в Стране Советов… (Поразительная лексика у этого диверсанта: „В Стране Советов!“ — К. И.). Я должен коснуться в первую очередь самого тяжелого для меня преступления — это о своей работе в царской охранке. При вербовке мне была дана кличка „Очкастый“. Мне было предложено информировать о работе местной социал-демократической большевистской группы, ее борьбы с ликвидаторами. В дальнейшем я регулярно получал деньги за эту предательскую работу — 25, 40, 50 и даже 100 рублей.»

Тогда, в Исторической библиотеке, я понял, что за «доку менты» оставил нам пресловутый 37-й год. А ведь мы этими цифрами обозначаем далеко не один год нашей жизни.

Исаак Абрамович Зеленский посмертно восстановлен в партии. Его жена, в отличие от моей матери, пережила все это, после лагеря вернулась и похоронена на Новодевичьем Коммунисты Узбекистана поставили памятник на ее могиле.

Не знаю, остались ли дети у Рамзи, но у Бату прекрасные сын и дочь, а жена его, вернее вдова, скончалась совсем недавно. Это была русская женщина, поповна из Казанджика, красавица Валентина Петровна В 1922 году она познакомилась во дворе Московского университета с двумя узбеками Один стал ее мужем, его звали Махмуд. Другим был мой отец. «Махмуд жил в общежитии, Акмаль в гостинице „Метрополь“. К счастью, он часто уезжал в Азию и свою комнату оставлял нам. У него мы и гостей принимали. У нас в гостях Маяковский был, плов ел. Есенин приходил однажды.

Нам говорили, что он пьяница, а он рюмки не выпил. Плов ел, а водку не пил».

Маяковский говорил Акмалю, что Махмуд талантливый, и Луначарский это говорил: «Товарищ Икрамов, таких поэтов надо беречь, помогать им».

«Мы много ходили втроем по театрам, концертам и поэтическим вечерам. У Акмаля был пропуск, и мы ходили. Потом к нам присоединилась Женя. Мы вчетвером ходили».

Все это Валентина Петровна рассказала своему сыну, который расспрашивал ее по моей просьбе. Меня он к матери не пустил. «Не надо. При одном имени Акмаля ей бывает хуже, а если она тебя увидит… Я осторожно буду подводить к теме, на положительных эмоциях».

А вообще-то какая глава могла получиться: нэповская Москва, разгул нэпа, а в нем две красотки студентки, дочь полкового священника и дочь доктора медицины, одна — хохотушка, другая — неистовая якобинка, с ними два смуглых парня, говорящие с акцентом… Театр Мейерхольда и кафе поэтов, Есенин незадолго до смерти, может быть, Айседора Дункан, Маяковский… А еще прибыл из Ташкента в Москву, чтобы вставить себе золотые зубы, сын того золотозубого, о котором Квицинский писал Караульщикову.

Какая забавная, яркая и веселая вышла бы глава!

…Валентина Петровна после ареста мужа сошла с ума. Приступы болезни чередовались с полосами относительного здоровья и ясной, типично женской памятью на детали и ситуации.

Сын Бату, Эркли, долго бедствовал, беспризорничал, но потом сумел получить высшее образование, теперь доктор наук, хирург.

— Ты знаешь, Камиль, — говорит мне Эркли. — Бабушка рассказывала, как пришла в ЦК к твоему отцу, а ее не пускают: «Кто такая? Зачем?» Она говорит: «Я Акмаля Икрамова мама». Там один милиционер был узбек, он говорит: «Неправда, мама у Акмаль-ака перед революцией умерла. Отец тоже скоро умер, жениться не успел, откуда мама может быть?» А твой отец услышал, наверно, разговор, выглянул из окна и сказал, что правда это его мама и надо ее пропустить. «Заходите, мама, заходите».

Что мы знаем о том времени? Может быть, о своем мы знаем не больше.

Мы сидим в доме сына Бату за дастарханом, беседуем уже не о наших отцах — о наших детях. Жена Эркли, Аза, говорит, что слышала обо мне, когда работала участковым врачом в Москве. Однажды ей пришлось заменять другого врача, и на Серпуховской улице в деревянном доме она лечила от простуды безногого мотоциклиста. Он очень интересовался Узбекистаном и сказал, что знает сына Икрамова.

Этот безногий мотоциклист был моим тренером в спорт-обществе «Трудовые резервы».

Мир тесен, люди! Связи наши становятся все более и более причинными, и следствия этих причин будут наступать значительно быстрее, чем прежде.


Среди всевозможных догадок о методах пыток, истязаний, медикаментозного и гипнотического воздействия на подсудимых есть и такая: на скамье подсудимых сидели не Бухарин, Рыков, Икрамов, Ходжаев, Зеленский и т. д., а их двойники. Мне бы хотелось, чтоб было так. Очень страшно думать о том, какими средствами следователи добились от моего отца того, чего они добились.

(Вот уж много лет отгоняю от себя одно воспоминание. Жизнь свела меня с узбеком, которого я бы назвал последним проходимцем, если бы он на каждом повороте истории не оказывался точкой приложения сил могущественных и неотвратимых. В 1938 году он отбывал срок за подпольную врачебную деятельность, он был табибом, лечил молитвами, заговорами и выдавал себя за прямого потомка пророка Мухаммеда. Срок подходил к концу, когда его внезапно из лагеря привезли в Москву на Лубянку, держали там весь февраль и часть марта без допросов, изредка только в камеру приходили какие-то большие начальники, оглядывали. Этот человек на основании каких-то своих сведений говорил, что его готовили вместо Икрамова. «Я боялся, что меня вместо него и расстреляют».)

В справке Верховного суда о реабилитации А. Икрамова сказано: «по вновь открывшимся обстоятельствам».

Невиновен — это ясно и без вновь открывшихся обстоятельств. Не о том я пишу. Как это было? Как это могло случиться?

Но вернемся к процессу.


Вечернее заседание 5 марта. Триста пятая страница стенографического отчета. Допрос подсудимого Икрамова.

«На путь антисоветских действий я вступил в 1928 году. Правда, еще в сентябре 1918 года я вступил в легальную молодежную организацию националистического типа. К троцкистской оппозиции я примкнул в 1923 году».

Так мой отец начал свои показания. Вряд ли стоит приводить их полностью. Отец признает себя виновным, когда речь идет о виновности вообще, но когда дело касается других лиц, пытается сопротивляться.

Я пишу: «так мой отец начал свои показания», «пытается сопротивляться», а ведь неизвестно, был ли там мой отец, и если был, то верно ли записаны его показания в стенографическом отчете. Ведь авторы процесса, совершив то, что они совершили до судебного заседания, могли пойти на простую фальсификацию материалов после процесса. Пусть читатель простит мне эти частные сомнения. Ведь главное-то подтвердилось: осудили и расстреляли невиновных.

И все-таки временами мне кажется, что на процессе был мой отец.

Вышинский. Рамзи участвовал вместе с Бату в этом убийстве?

Икрамов. Нет, он в убийстве не участвовал, потому что его не было в Узбекистане.

Вышинский. А Бату участвовал?

Икрамов. Об этом я уже сказал вчера. Я могу говорить только на основании официальных материалов.

Вышинский. Но Рамзи в это время был разоблачен как член вашей организации?

Икрамов. Я не помню. Качимбек и Назиров были разоблачены.

Вышинский. А Назиров участвовал в убийстве?

Икрамов. Нет.

Вышинский. А кто из них участвовал в убийстве?

Икрамов. Я могу сказать только на основании официальных материалов. Из участников этого убийства помню: Бату, Саидова…


Какие это официальные документы, остается только догадываться. Очевидно, это официальные документы ОГПУ, с которыми знакомили секретаря ЦК. А может быть, с этими документами знакомили уже арестованного.

«Я могу сказать только на основании официальных материалов». И. А. Зеленский об «официальных материалах» против Рамзи и Вату знал, полагаю, больше, чем мой отец. Думаю, что Исаак Абрамович верил документам органов ОГПУ. А может, и не верил? Но спрашивают не его, а Икрамова.

Интересно другое. Подсудимого, признавшегося в предательстве, вредительстве, терроре, шпионаже и всех вообще смертных грехах, спрашивают:

Вышинский. Нет, вы ответьте сначала на вопрос: удалось вам завоевать массы?

Икрамов. Нет, не удалось.

Вышинский. И не удастся.

Икрамов. И слава тебе, господи, если не удастся.

Вышинский. Какие же вы хотели принимать меры, чтобы оградить себя от тех честных граждан, кто вас разоблачал? Абид Саидова за что убили?

(Между тем вопрос о подлинных убийцах Абида Саидова ранее так и не был решен. Вышинский ушел в сторону от этого вопроса. — К. И.).

Икрамов. Абид Саидов был нечестный человек, и я убежден, что он попал бы в тюрьму или убежал. (Очевидно, за границу. Такие случаи были в двадцатых и начале тридцатых годов. — К. И.) Он был раньше организатор басмачества.

Вышинский. Он бы сидел, по вашему мнению, а вы уже сидите. Так что вы нам не говорите, что он нечестный. За что он был убит?

Икрамов. Я это только по официальным материалам сообщаю.

Вышинский. Как вы знаете по официальным материалам, за что убили Абид Саидова?

Икрамов. За то, что он разоблачил «Милли Истиклял».

Вышинский. То есть вашу контрреволюционную организацию?

Икрамов. Да.

Вышинский. Значит, поступил как честный гражданин.

Икрамов. Возможно.

Вышинский. Как это «возможно»? Я думаю, что он поступил как честный человек, разоблачил контрреволюционную организацию. Ведь он погиб за это?

Икрамов. Да. (Жаль, что интонация не фиксируется стенограммой. — К. И.).

Вышинский. Погиб за Советскую власть?

Икрамов. Да.

Вышинский. Как же вы позволяете себе говорить о том, что он нечестный человек?

Икрамов. Он был одним из организаторов басмачества.

Вышинский. Кто он был — это один вопрос. А вот кем он стал? Он стал вашим разоблачителем.

Икрамов. Нет, не нашим разоблачителем.

Вышинский. Он разоблачил контрреволюционную организацию?

Икрамов. Да.

Вышинский. Но ведь вы тоже были членом контрреволюционной организации?

Икрамов. Да.

Вышинский. Значит, вашим?..


Я выхватил этот удивительный, на мой взгляд, диалог из текста, состоящего в основном из сплошных самооговоров, самобичеваний и саморазоблачений. Непонятно, почему вдруг такое упорство из-за мелочи, из-за характеристики человека, весьма далекого от моего отца? Почему вдруг такое даже не упорство, а упрямство, такое нарушение всей логики поведения на суде из-за частности, не имеющей для судьбы обреченного никакого значения?

Не знаю. То ли гипноз стал проходить, то ли медикаментозное воздействие ослабело — не знаю. А может быть, просто, вопреки договоренности все признавать, отец зацепился за этот факт в естественном бунте личности против насилия. Возможно, это минутное пробуждение дремлющего или полумертвого от пыток сознания. (Теперь я знаю, что в самом конце тридцать седьмого отец пытался покончить самоубийством. Есть в деле его записки: «т.т. Сталин и Ежов! Прошу верить, что я никакого отношения к контрреволюции не имею…» «Нарком, простите. Вчерашнее обвинение Матвеева терпеть нельзя. Икрамов». «На себя наклеветал. Больше не могу…»

Есть и акт о нанесении себе ранения лезвием, безопасной бритвы в области шеи. Надо думать, что наказали того, кто не уследил, как Икрамов достал бритву или ее осколок. А того, кто неусыпно глядел в глазок камеры, вовремя ворвался в нее и вызвал тюремного врача, возможно, поощрили.)

Я не берусь более определенно комментировать диалог палача и жертвы. Пусть кто-нибудь другой попробует. Но все-таки я думаю, что спорил с Вышинским не артист, не дублер.

Загрузка...