7 НЕЗНАКОМЫЕ МУЖЧИНЫ

1

Прибыль магазина пижам, достигшая апогея в самый разгар Рождества, постепенно снижалась, за исключением недель после зарплаты янки. Незаметно настал апрель. Мать, кажется, была права, когда говорила, что, если работаешь наемным работником, пусть ты и устал, деньги получишь с чистой совестью, если дела будут идти хорошо. Хотя прибыль и не достигала рождественских высот, это не был откровенный спад. Среди магазинов на первом этаже, работающих за счет консигнаций, магазин пижам по-прежнему продавал больше всех. Но в скучные дни, когда четверо сотрудников магазина, проводя время за болтовней, зевая, листали японские порнографические журналы, на душе у меня было неспокойно. Я посматривала не только на директора, но и на сотрудников магазина. Меня мучили угрызения совести, потому что я считала себя праздным едоком. Возможно, директор Хо не увольнял меня, потому что хотел использовать в чем-то большем, чем просто продажи пижам, но я лучше, чем кто-либо другой, знала, что не соответствую его ожиданиям. За прошедшее с Рождества время директор и Тина предприняли три-четыре попытки с контрактами на получение новой концессии, но все они провалились. Директор Хо не винил в этом меня, но каждый раз, когда старательно подготовленные документы оставались без ответа, я впадала в уныние. Я заметила, что он стал реже повторять слова «Сеульский университет», и это тоже не придавало мне уверенности в себе. Тина Ким, наоборот, как могла, ободряла меня. Она говорила, что дело было не в том, что документы было плохо составлены, а в том, что не было хорошей идеи. Каждый раз в качестве примера блестящей идеи она приводила магазин портретов.

— Я не знаю, как это пришло мне в голову. Разумеется, правильней сказать — это была не моя идея, а Сацина Кэнона. Мы как-то вели праздный разговор и заговорили про портреты. Я сказала, что было бы интересно, если бы можно было мгновенно заказать и получить портрет. Не успела я договорить, как Кэнон тут же ухватился за мою мысль. После этого мне оставалось лишь наблюдать — дело пошло само собой. Это правда — мы действительно разговаривали об этом только один раз. И тогда не было таких тщательно проработанных документов, как те, над которыми работала ты. Разумеется, это не означало, что не было никаких документов, но Кэнон все проблемы решил сам. Честно говоря, магазин портретов был создан не нами, мы лишь получили «столик с едой», подготовленный Кэноном. Покрутившись, я поняла, что самое удобное в этом мире — торговля, в которой у тебя всегда есть возможность отхватить часть прибыли.

Однажды из почти не знавшего плохих дней и постоянно приносившего доллары магазина портретов внезапно уволили продавца Ли. Он носил с собой валюту и попался. Если у корейца находили доллары, он безоговорочно считался закоренелым преступником, работающим на черном рынке. Таким было отношение соответствующих органов РХ. Только директора магазинов, торгующих корейскими товарами, имели право нанимать продавцов и разнорабочих, но увольнение зависело не только от них. Когда продавец был не по душе или не шла торговля, директор еще мог уволить его по своему усмотрению, но работника он мог уволить, только если тот нарушил установленные правила. В таких случаях в отношении рабочего начиналось расследование в РХ, если он был виноват, его лишали пропуска. Главным правилом для всех было одно — избегать черного рынка. Но рабочим в РХ потому и завидовали, что, если хорошо прокрутиться на черном рынке, в течение короткого времени можно было заработать целое состояние.

Обычно там, где торговали американскими товарами, продавцы работали не более трех месяцев, затем их сменяли другие. Проблема заключалась в больших деньгах, которые можно было заработать в РХ за несколько месяцев, работать в нем долго особого смысла не имело. Естественно, на рынке «Намдэмун» из-за высокой прибыли шла ожесточенная конкуренция за право размещения в магазинах сигарет, мыла, зубной пасты и продажи других американских товаров черного рынка. Сацин Кэнон имел право увольнять работников и размещать американские товары в магазинах рынка «Намдэмун», поэтому Тина Ким, о которой шел слух, что она любовница Кэнона, хотя никто не знал, правда это или нет, в РХ могла вести себя как королева. Пусть во время обыска продавца Ли обнаружили доллары, стоило ей лишь замолвить за него слово, и этого было бы достаточно, чтобы выручить мальчика, но она даже пальцем не шевельнула.

Тина, не скупясь на выражения, говорила, что он подставил работников нашего магазина. Не заступившись за Ли, она выглядела более бездушной, чем добрый янки, обнаруживший при нем всего лишь несколько десятков долларов. Он рассказал, что, хотя продавец Ли на пару с уборщицей выносил товары, считая это чем-то вроде карманных денег, он никогда не вскрывал коробки и не залезал в грузовики с товаром. Но, видимо, директор Хо придерживался того же мнения, что и Тина, поэтому его излюбленные слова про управление магазином «по-семейному» отдавали лицемерием. Однако виновник вел себя относительно хладнокровно. Когда он вернулся из главного офиса, мы спросили:

— Ну, что там решили?

В ответ Ли ударил себя по шее ребром ладони, пожал плечами и спокойно ответил:

— Уволен.

— Мальчишка стал совсем янки, — сказал директор Хо.

— Да, вы правы, — согласился с ним дядя Ан. — Этот мальчишка, видимо, считал себя американцем — носил с собой доллары. Я посоветовал ему посмотреть на свою физиономию. Видимо, потребуется много времени, чтобы он пришел в себя.

— Как узнал вкус денег мальчишка, в голове которого кровь еще не высохла…[100] Несмотря на его возраст, я ведь платил ему неплохую зарплату…

— Испортил себе жизнь, что тут еще сказать, — вставил дядя Ан, поглаживая щеку. — Незаконная торговля… как в поговорке: «Аппетит приходит во время еды». Он, видимо, считал, что для него нет ничего невозможного. Поэтому я с самого начала говорил, что неправильно, когда бедняк приходит в наше дело. Для человека, в доме которого полно лишь голодных ртов, ждать день зарплаты в новом прекрасном мире, где перед твоими глазами летают пачки денег, — нелегкое дело, если воля слаба.

Так разговаривали между собой директор Хо и дядя Ан, глядя на Ли, вальяжно удаляющегося с высоко задранным носом, в попытке подражать походке янки. Глядя на его преувеличенное спокойствие и на то, как он насмехался над людьми гораздо старше него, возможно, из-за навязчивой мысли, что я тоже должна кого-то ослушаться, я обливалась холодным потом. Я чувствовала себя жалкой и отвратительной из-за того, что была похожа на скрученную выжатую тряпку. Понимал ли Ли, что мир, в который он сейчас шел, был миром, в котором он больше не сможет устроиться на работу в американскую армию? Для меня тот мир гарантировал бедность, но одновременно он был чистым миром, на который нельзя было смотреть свысока. Я, словно не знакомый с Ли человек, лишь смотрела, как он уходит, и не смогла сделать даже нескольких шагов, чтобы проводить его. Магазины пижам и портретов были рядом и под управлением одного директора, а я не знала даже имени Ли. У меня мелькнула мысль, что в черном списке его имя, наверное, будет ярко светиться, словно глаза кошки в темной ночи.

— Мисс Пак, с сегодняшнего дня придется тебе принять магазин портретов, — сказал директор Хо, позвав меня за витрину и предложив сесть на стул.

У меня душа ушла в пятки. Это произошло сразу после того, как Ли скрылся из виду.

— Мне?!

Мой вопрос звучал, скорее, как громкий крик, от неожиданности я закашлялась. Но, видимо, директора Хо не интересовало мое мнение. Он впервые спросил меня о положении моей семьи. Я интуитивно поняла, что последний вопрос — самый важный, и мне пришлось серьезно соврать.

— Деньги на жизнь добывает мой дядя. Взяв грузовик в аренду, он ездит торговать на прифронтовую линию, где прилично зарабатывает.

Меня страшила неопределенность мира за пределами РХ, куда только что выгнали продавца Ли. Мне захотелось любыми способами зацепиться за свое место. Мне казалось, что, если снова на краях губ маленьких племянников начнут появляться язвы, их будущее окажется в опасности. Кишащие за дверью РХ нищие мальчишки тоже ходили с язвами на лицах, а на их головах еще не исчезли молочно-белые следы.

Само собой, ложь далась мне нелегко. Внезапно во мне проснулась детская привычка, я перестала кусать ногти и, не зная, куда девать руки, взяла лист бумаги, лежащий на столе. Протыкая бумагу острием карандаша, я отрывала отделившиеся кусочки. В одно мгновенье лист превратился в горстку клочков.

— Я знаю, что ты дочь уважаемого рода. Когда тебя представляли, мне сказали, что с тобой нельзя обращаться как попало. Я знаю, что не всякий дом может послать дочь в Сеульский университет.

Опять вспомнили про Сеульский университет. На миг мне показалось, что он схватил университет своим широким и плоским ртом и жует его, насмешливо улыбаясь. Сдерживая желание вырвать эти слова из его рта, я притянула к себе новый лист бумаги. Увидев это, он убрал остальные листы. Когда янки покупали товар, приходилось обязательно записывать его наименование и цену и расписываться, поэтому в офисе приготовили отдельные карточки. Нервничая, я нечаянно испортила две.

— Я надеюсь, что с тобой не случится того, что случилось с продавцом Ли. Не заставляй меня беспокоиться о том, что он мог стать для тебя плохим примером. Я так говорю, потому что много раз видел, как на той стороне рынка человек, попавшись на одном месте, не проходило и месяца, попадался на другом. Много глаз наблюдает за магазином пижам, приходится друг друга контролировать, но в магазине портретов ты сама себе будешь хозяйкой. Придется работать с почтой и центром по упаковке, но одно лишь то, что ты будешь управлять, отвечая за концессию, приравнивает тебя к директору. Попробуй.

Я не могла понять, было ли это понижением или же повышением. Так как я не могла удовлетворить его ожидания как студентка Сеульского университета, я подумала, что будет правильно воспринимать это как понижение, но, что странно, я не чувствовала себя униженной. То, что у меня появилось конкретное место работы и конкретные задачи, после того как я постоянно считала себя лишней в магазине пижам, успокоило мою душу. Я поняла, что наконец по-настоящему устроилась на работу. От одной лишь мысли, что теперь не придется ломать голову над составлением документов, которые у меня все равно не получались, на душе стало легко и свободно.

Я знала художников в лицо, но, когда стала ответственной за магазин портретов, познакомилась с ними официально. Пятеро художников дружно встретили меня аплодисментами. Они, словно забыв о продавце Ли, нахваливали директора Хо за его выбор. Художники с сожалением говорили, что если бы у них раньше была женщина-продавец, то продажи наверняка были бы лучше. Директор Хо официально представил меня как ответственную за магазин, но в их глазах я все равно была лишь продавцом. Я знала, что, по их мнению, продажи в магазине зависели от того, хорошо нарисован портрет или нет, то есть от их мастерства, а не от продавца. Я, усмехаясь про себя, считала, что эти рисовальщики вывесок зря задирают носы и продажи зависят только от продавца. Чтобы понять, что не правы как они, так и я, мне понадобилось больше недели. Скажу честно, что этот период был самым трудным в моей жизни.

Став ответственной за магазин портретов, я начала работу с определения цен, как делала это в магазине пижам. Если на спецзаказ можно было сколько угодно набавлять цену, то портреты, нарисованные по стандартным размерам, продавались по фиксированным ценам: три, четыре и шесть долларов. Чтобы купить американский товар, нужно было сдружиться с каким-нибудь американским военным, а значит, нужен был хороший разговорный английский, но для продажи товаров, на которых были прикреплены ценники, умение говорить почти не требовалось.

Мне пришлось перебраться в другой магазин, но ничего страшного не произошло. В ожидании заказа я проводила за столом целый день, но не было ни одного американского военного, который пришел бы и попросил нарисовать портрет. Когда настал второй день, художники начали роптать. Конечно, они не отдыхали, пока еще осталось много заказов, полученных продавцом Ли, но, боясь, что вот-вот закончатся заказы, они начали беспокоиться. «Да, — тоскливо подумала я про себя, глядя на их помрачневшие лица, — если я и влипла, то влипла крепко».

Магазин портретов отличался от обычного места, куда люди приходили за покупками. Здесь торговали иначе. Заказ получали, проявив настойчивость в уговорах какого-нибудь слоняющегося без дела американского военного. Директор Хо, кажется, вновь ошибся во мне. Это работа была не для такого медлительного и неэмоционального человека, как я. Даже для того, чтобы сказать простые слова «Кэн аи хелпхы юу?»[101], мне нужно было проделать в голове недюжинную работу: сначала я должна была вспомнить, как правильно пишется фраза, вспомнить, как она произносится, и лишь после этого я могла попытаться ее произнести. Я знала, что даже на рынке «Чжэрэ», где говорили по-корейски, независимо от того, хорошо человек продает или нет, его не называют продавцом лишь потому, что он честный работник. Только имея желание и твердое решение использовать все виды кокетства, а если надо, вывернуться наизнанку, чтобы угодить желанию покупателя, можно заниматься торговлей. Работа в магазине портретов была именно такой. Это была работа, на которой ты должен был заставить человека, который ничего не хотел купить, купить то, что ему к тому же и не нужно. Здесь требовалось искусство убеждения. Моего базового уровня английского явно было недостаточно.

«Почему такой тертый калач, как директор Хо, постоянно ошибается насчет меня? Он ведь не выглядит таким легкомысленным человеком, чтобы, совершив ошибку, повторить ее. Может быть, он, не зная, что делать со мной, решил, что я не выдержу и уйду сама?» — у меня возникали различные мысли, но эта была самой грустной. Выплачиваемая, как по часам, зарплата в четыреста тысяч вон была источником существования нашей семьи. Разумеется, олькхе хорошо зарабатывала, торгуя в военном городке, но все заработанное она складывала отдельно, ее мечтой было купить место на рынке «Дондэмун» и открыть там свой магазин. Я очень хотела чем-нибудь помочь осуществлению ее мечты. Однажды мне приснилось, будто она пытается выйти из-за обеденного стола проституток. Прилагая силы, чтобы вырваться из жизни, где приходится подбирать крошки хлеба, она собиралась вести торговлю на рынке с сильной конкуренцией, намного более жестоком и жадном, чем сейчас.

После того как олькхе стошнило и я ясно увидела, насколько стыдно жить за счет янки, временами я чувствовала отвращение к матери, у которой благодаря зарплате, зарабатываемой мной в РХ, разгладились морщины на лице. Она играла роль последней женщины Чосон — жены высокопоставленного чиновника, высокомерную безупречную строгую гордячку. То, что приходилось кормить ее остатками еды со стола янки, наносило такой удар по чести нашего дома, что я думала, ее уже не спасти. Мать, осознавая, что она из древнего знатного рода, не могла отказаться от старых привычек. Я понимала, что ради ее содержания надо избежать позора увольнения. Для того чтобы удержаться на денежном месте, я решила еще немного подождать. Говоря, что нельзя терять работу, я успокаивала себя и убеждала потерпеть. Подумав, что уволюсь отсюда по собственному желанию, я удивилась тому, как быстро забыла о бедности. Но когда я думала о том, что работа здесь — последний шанс для олькхе и ее компаньонов, которые шаг за шагом приближаются к рынку «Дондэмун», мне казалось, что я попросту убью их мечту, если оставлю работу в РХ. Жизнь приготовила мне западню, из которой я не могла выбраться. Когда я закрывала магазин, ничего не продав, то думала, что эту муку надо закончить сегодня же, но на следующее утро принимала решение терпеть столько, сколько смогу.

Настал день зарплаты. Я решила, что до этого дня я дотерплю во что бы то ни стало, потому что, принеся в дом деньги, я смягчу удар, который, несомненно, потрясет мою семью. Мне не хотелось и пары дней работать в магазине, в котором, не говоря по-английски и потому не получив ни одного заказа за целый день, я просто караулила свое место и терпела осуждающие взгляды и ропот художников. Каждый раз, когда я вспоминала продавца Ли, от обиды у меня слезы наворачивались на глаза, потому что он знал английский хуже меня, но болтал без умолку, словно у него был не язык, а мельница. Это была моя тайная печаль. Мне было так грустно от предчувствия, что теперь и мне придется научиться этой тарабарщине. Каждый раз, когда я раньше слышала продавца Ли, мне казалось, что все мое тело покрывалось гусиной кожей. Я получала зарплату, а художники получали деньги, в зависимости от объема нарисованного, раз в неделю — после полного перерасчета. В мои обязанности входило равномерное распределение поступивших заказов между художниками. Я должна была раз в неделю заносить в офис ежедневную выручку, получать деньги, пересчитанные по текущему валютному курсу, и вручать художникам столько, сколько они наработали. Несмотря на то что уже несколько дней не было выручки и заказов, оставалась еще зарплата, которую я могла получить, но когда пересохнет колодец, в который не поступает вода, — лишь вопрос времени.

Ропот художников, слышавшийся за спиной, давил на меня буквально физически. Я чувствовала, что на моих плечах сидит не только моя семья, но еще и художники. Даже когда я спала, тяжесть давила на меня, и я мучилась кошмарами. Для того чтобы получить свою зарплату, я не могла сократить их еженедельные выплаты. Дрожа от страха, боясь потерять священный и неприкосновенный источник денег на существование, я морально готовилась встать перед художниками на колени.

Но, к моему удивлению, не прошло и недели, как я начала говорить. Тогда же исчезло стеснение, а с его исчезновением я стала говорить так же свободно, как продавец Ли, хоть и на ломаном, но английском. Это было похоже на шаг отчаяния. Художники, увидев это, облегченно вздохнули и тихо радовались за моей спиной. Как только я заговорила по-английски, я тут же стала различать лица американских солдат. До этого все они были на одно лицо. Конечно, глупо было думать, что они заглядывали, интересуясь, как работают художники, и рассматривали портреты, выставленные на витрине. Офицеры и вовсе были настолько равнодушны к портретам, насколько любили соревноваться в стрельбе на меткость. Даже если они и заглядывали к нам, то только чтобы посмеяться и поиздеваться, у них не было ни малейшего желания что-то купить. Предложить им нарисовать портрет было равносильно желанию заполучить омерзительного постоянного покупателя, который, пожимая плечами, показывал бы пустые ладони, презрительно скривив рот. Офицеры, демонстрирующие превосходство белой расы, никогда не заказывали портреты. Сама я старалась не связываться с американскими военными, которые выглядели как люди, имеющие высшее образование. А еще мы не рисовали негров или темнокожих солдат, объясняя им, что их портреты плохо получаются, но, несмотря на это, могли легко стать объектом их насмешки, оскорбления или скабрезной шутки или увидеть неприличный жест в свой адрес. К счастью, среди рядовых было много белых солдат, выглядевших почти мальчишками, у которых еще осталось детское любопытство. Вот таких рядовых еще можно было попробовать завлечь в магазин.

Когда я, кокетливо улыбаясь, обращалась к кому-нибудь из них со словами: «О, ты у нас действительно красавчик. Конечно, у тебя есть гёрл-фрэнд, верно? Интересно, насколько красива гёрл-фрэнд у такого парня, как ты? Ты не расскажешь мне о ней? Есть фотка? Покажешь? Даже если ты женат, можно ведь заменить жену на гёрл-фрэнд», то в большинстве случаев они вытаскивали паспорт и показывали фотографию подружки или жены. Обычно паспорт был похож на фотоальбом. Стоило раскрыть его, как из него, словно широкая ширма, состоящая как минимум из двадцати створок, выпадали фотографии подружки, родителей, братьев, сестер, племянников. Если паспорт показывался на свет божий, это означало, что дело в шляпе: заказ будет. Я уже знала, что, сколько бы семейных фотографий я ни увидела, паспорт доставался, чтобы проиллюстрировать эмоциональный рассказ о своей подружке или жене.

Когда раскрывался паспорт, я, продолжая кокетничать, обычно льстила: «О, какая она удивительная красавица. Я так и знала. Ты и впрямь счастливчик. Как бы далеко ты ни был от нее, нельзя забывать, что надо радовать такую красавицу. Если бы мой бойфренд, ушедший на войну, в качестве доказательства любви нарисовал мой портрет и отправил бы его мне, как бы я была растрогана. Возможно, преисполненная счастьем, я клялась бы ему в вечной любви…»

Когда я так говорила, добавив к словам соблазнительные движения руками и бедрами, близко подходила к солдату и непрерывно болтала, результатом всего этого представления была фотография подружки или жены, которая вытаскивалась из паспорта и ложилась на мой письменный стол. Но на этом работа не заканчивалась. В то время все фотографии были черно-белыми, поэтому надо было записать цвет волос, глаз и одежды. Даже записать цвет волос было непростым делом. Янки говорили, что волосы их девушек или жен похожи на мягкий лен, золотистые волосы — на пшеничное поле, рыжие — на огонь, серые — на серебряные нити. Глаза бывали похожи на изумруды, на глубокое море, на тыкву, черный жемчуг… Когда я записывала, они стеснялись, словно описывали самих себя. И хотя меня начинало мутить от бесконечного разнообразия эпитетов и метафор, усердно улыбаясь, я поддакивала и, отвечая на слово «вондепхул» словом «вондепхул»[102], записывала описания.

Затем они спрашивали, когда можно прийти за портретом. Если у них не было времени, мы говорили, что можем отправить его по почте. Естественно, если мы договаривались отправить портрет по почте, возникала дополнительная проблема, связанная с отдельным приемом денег на упаковку и расходы на пересылку, но большой удачей было то, что всю работу можно было завершить в тот же момент. Солдаты говорили, что зайдут за портретами через несколько дней, но мы получали вперед всю сумму.

Когда американцы, увидев нарисованный портрет, говорили, что девушка не похожа на фотографию, передо мной вставала еще одна проблема — убедить янки, что девушка на портрете даже красивее, чем на фотографии, и что парень обязательно должен забрать портрет. К счастью, каким бы янки ни был несообразительным, он, зная, что за шесть долларов нельзя ожидать шедевра, даже если картина ему не нравилась, обычно забирал ее, считая, что просто потратил деньги на развлечение. Однако это вовсе не означало, что у нас не было крайне придирчивых заказчиков. Когда надо было переубедить такого клиента, мое горло сводила судорога, а вместо слов выходили слезы. К счастью, не было янки, который, увидев слезы, не говорил бы: «Ноу проблем, ноу проблем», и тут же менял бы свое мнение и забирал портрет.

Художники, обрадованные тем, что я овладела английским, не упускали шанса польстить мне. Однако они, не скрывая неудовольствия, говорили, что по сравнению с тем, когда работал продавец Ли, выросло не только число заказов, но и число «паку»[103]. Если пришедший за портретом начинал упрямиться, а я не могла его переубедить, то ничего не оставалось, как заново рисовать портрет. Художники больше всего не любили, когда я говорила им, что надо сделать «паку». Их недовольство можно было понять: перерисовывать нужно было два или три раза, а платили за него только раз. С одной стороны, художники делали вид, что льстят мне, с другой — не забывали давить на меня, говоря, что если я надену юбку покороче и сделаю прическу, то буду выглядеть сексуальнее, а значит, будет больше клиентов и меньше «паку». Так что, с одной стороны, мы с художниками помогали друг другу и они поддерживали меня, а с другой стороны, они ни минуты не собирались терпеть, если что-то им не нравилось. Благодаря их существованию у меня была работа, а если я работала хорошо, то у них появлялось больше заказов и, соответственно, денег.

Когда продажи магазина портретов вернулись к нормальным показателям, я, решив, что художники зарабатывают лишь благодаря мне, стала смотреть на них свысока, словно они были мне не ровня. Конечно, не последнюю роль играл и стресс из-за болтовни днями напролет. Все пятеро художников были в зрелом возрасте и годились мне в отцы и дяди, но я обращалась к ним Пак ши, Чон ши, Хван ши[104]. В конце обращения к художнику по фамилии Сон я не добавляла «сонсянним»[105], думая, что они рады и тому, что я обращаюсь к ним «дядя». В общем, вела я себя с ними небрежно, словно со слугами. Обращение «дядя» давало мне возможность принизить их. Надо признаться, я охотно использовала и другие способы. Когда я пробиралась между столами, за которыми они рисовали, и сравнивала картину и фотографию, я была похожа на учителя, который зашел проверить бедных студентов во время экзамена. Когда мне казалось, что сходства с портретом было слишком мало, я, стуча по столу пальцем, с сарказмом говорила:

— Нет, вы нас собираетесь опозорить и разорить! Вы это картиной называете? Если у вас нет таланта, вы должны опираться хотя бы на базовые приемы, согласны? Не знаете, что такое прием? Это способ, с помощью которого вы должны нарисовать лицо не только похожим на фотографию, но и чуточку красивее, чтобы янки радовались и улыбались во весь рот. Вы же бывали в фотоателье? Вспомните, как мы радуемся, видя, что на фотографии получились лучше, чем мы выглядим в зеркале. Я хочу сказать, что, когда мы раздражаемся, получившись на фото такими, какие мы есть на самом деле, и говорим, что вышло плохо, мы поступаем в точности как наши заказчики. Да, мы не можем нарисовать портрет точно таким же, как на фотографии, но разве не в силах рисовальщика вывесок сделать его немного красивее?

Художники, которым было по сорок-пятьдесят лет, низко опустив головы, внимательно выслушивали мои слова, словно ждали наказания. Я знала, что, скрипя зубами, они думают: «Откуда взялась эта отвратительная девчонка?» Но это было ничто по сравнению с унижениями и оскорблениями, которые я терпела от янки, поэтому я искренне считала, что и мои художники разок должны испытать это. Когда я вела себя так, на душе становилось тошно. Иногда, взглянув на себя со стороны, я вздрагивала от испуга. Мне становилось грустно оттого, что свойственные мне великодушие, вера, скромность, сострадание, страстное стремление к хорошему, желание помочь другим, не находя больше места в моей душе, исчезли без следа.

Особенно было грустно в тот день, когда я впервые сделала прическу. Прошло уже больше полувека, но до сих пор, когда вспоминаю о том времени, в одном из уголков души начинает болеть рана, о которой я думаю чаще, чем о прическе. Никто не воспринимал меня как студентку Сеульского университета. А то, что я ходила с двумя косичками и ученическим портфелем из утиной кожи, настолько противоречило атмосфере РХ, что со временем я, незаметно для себя, начала нервничать из-за этого. Насколько же я выглядела смешной в глазах других людей, раз кто-то из художников сказал мне украдкой, что в магазине меня называют «школьница РХ»?

Первый салон красоты, в который я пошла, как назло, был подпольным. Когда я сказала Тине Ким, что из-за настойчивых просьб художников решила попробовать сделать прическу, она привела меня в салон, где стриглась сама. Дни напролет меня окружали в основном красивые женщины, и я тоже захотела привести себя в порядок. Но даже для такого пустячного дела, как прическа, мне нужен был предлог. Вместо невзрачной студентки, которая ничем не выделялась в толпе, я захотела стать привлекательной девушкой.

Салон красоты «Ями», куда привела меня Тина, находился недалеко от РХ, в дальнем переулке района Хвехидон. Он занимал одну из комнат в частном доме, и у него даже не было вывески. Честно говоря, мне не верилось, что Тина Ким, которая вела совместный бизнес с самим директором Хо, была постоянным клиентом салона красоты «Ями». Хорошо зарабатывая, не жалея денег на одежду и украшения, всегда поддерживавшая репутацию богатой женщины, она не должна была пользоваться услугами салона, работавшего без лицензии. Но Тина сказала, что этот салон красоты известен мастерством парикмахера, а не вывеской. Салон занимал маленькую комнату с кудури площадью примерно в два пхёна[106], кроме парикмахера и ее помощницы здесь толпились девушки, с виду похожие на проституток. Это было место, где тебе создавали прическу, завивали волосы горячими щипцами, делали маникюр, наносили макияж, заказывали обед, а посетительницы вокруг неторопливо вели откровенные беседы.

Учитывая, что я была новенькой, ко мне проявили живой интерес. Все говорили, что если я впервые делаю прическу, то лучше резко изменить образ, подсказывали, какая прическа подойдет к моему типу лица. Парикмахер, слушая только их, даже не спросив моего мнения, обрезала косы и перекрасила волосы. Запах краски был крайне неприятным. Тогда завивку волос делали с помощью огня, точнее, волосы завивали круглыми щипцами, в полость которых клали горячие угли. Когда такие щипцы «покрывали» всю голову, она выглядела так, будто на нее надели огромную перевернутую жаровню. Когда мне накрутили волосы, я тут же задремала, и, хотя приятного было мало, ничего не оставалось, как слушать пустую болтовню женщин. Я немного гордилась тем, что благодаря порнографическим журналам знаю даже о том, что такое оральный секс, о котором не знала мать, но на самом деле, дожив до своего возраста, я ни разу не произнесла на корейском языке название полового органа мужчины или женщины. Если опустить эти слова, женщины, болтавшие в салоне, вели бессмысленные разговоры, например, о том, насколько отличается длина полового органа у белого человека, темнокожего и пуэрториканца, есть или отсутствует связь между длительностью полового акта и размером полового органа. Разговаривали о том, сколько в этой сфере платят за час, за всю ночь, что цена сильно меняется, если найти клиента из госсовета. Кто-то рассказал историю о том, как одна из проституток задумала сделать так, чтобы постоянный скупой клиент больше никогда не смог воспользоваться своим «маленьким другом», из-за того что он хвастался тем, сколько потратил в Японии. Все в салоне, слушая такие рассказы, поддакивали и хихикали. Я тихо сидела с надетой на голову горячей «жаровней», никто не смотрел в мою сторону.

Горько усмехнувшись, я посмотрела на свое отражение в зеркале и увидела жалкую девушку, сидящую в углу комнаты, с истрепанным полотенцем, обернутым вокруг шеи, и с торчащими на голове горячими щипцами. Тогда мне показалось, что наконец-то я увидела себя на самом дне, дальше падать было некуда. Я почувствовала, как постепенно то тут, то там на голове становилось горячо. Когда я попросила, чтобы проверили мою прическу, подошла помощница парикмахера и, вытащив щипцы из указанных мной пригоревших локонов, ушла, пристыдив меня тем, что прическа еще не готова. Нашлась даже проститутка, которая, видя во мне святую простоту, дразнила, говоря, что наводить красоту — дело не простое. Помощница мастера, выглядевшая на пять-шесть лет моложе меня, больше думала о болтовне, чем о клиентах. Мне теперь было не просто горячо, я начинала чувствовать специфический запах паленых волос, но она все внимание сосредоточила на непристойных разговорах. Хозяйка салона подошла ко мне лишь тогда, когда закончила делать завивку проституткам. Она сказала: «Получилось очень хорошо для первой прически». Когда сняли все щипцы с горячими углями, то в разных местах были видны вздувшиеся волдыри. Хозяйка салона, смазывая эти места мазью, упрекала меня: «Боже мой, как можно было, ничего не говоря, дотерпеть до такого состояния?»

В салоне красоты я не знала, как я выгляжу. Я постеснялась при проститутках посмотреть в зеркало. Вернувшись домой, я расчесала волосы, и они очень сильно распушились. Когда я взглянула в зеркало, то увидела, что ничем не отличалась от отражения, когда у меня на голове была перевернутая жаровня.

Насколько же мелко завили кудри, что утром следующего дня, когда я собралась расчесать волосы, расческа даже не входила в них? Сидя перед зеркалом, я всхлипнула. Мне казалось, что даже если и расчешу волосы, то в таком виде я не смогу выйти на работу. Увидев, что я плачу, олькхе принесла теплой воды и, словно наматывая волосы на руку, смочила их и аккуратно расчесала прядь за прядью. Она тоже сердито упрекнула меня, увидев на затылке следы ожогов. Олькхе сказала, чтобы я подождала, пока прическа не уляжется, и перевязала голову полотенцем. В узелке, который она таскала с собой для торговли в военном городке, таких небольших полотенец было много. Объем прически уменьшился, можно было идти на работу.

Мне исполнилось двадцать два года. Как я могла сделать прическу и слегка накрасить губы помадой только из-за мнения других людей? Впрочем, я напрасно собралась винить в этом других, ведь в любом случае надо было привести себя в порядок. Я вела себя дерзко, считая, что пошла на великую жертву ради магазина портретов, не пожалев себя для благополучия художников. Причина того, что я решила привести себя в порядок, состояла не только в специфичности РХ и желании придать своей внешности товарный вид, рассчитанный на вкус янки, но и в моем высокомерном поведении с художниками. Если мне не нравился уровень рисунка, когда я расхаживала между художниками, заложив руки за спину, я иногда говорила:

— Дядя, разве это портрет? Мне кажется, даже рисуй вы левой ногой через правое ухо, вышло бы лучше. Если деньги янки, это вовсе не значит, что их легко получить. Вы хоть знаете, сколько мне приходится трепать языком, чтобы заставить взять так плохо нарисованную картину?

Я вела себя как высокомерная и раздражительная учительница, насильно проводящая факультативные занятия для оставленных после уроков балбесов. Естественно, мне хотелось думать, что я имею такое право, потому что с какого-то момента я начала считать, что «кормлю» художников. Я считала своим долгом сурово управлять людьми, которые, как я думала, получали деньги благодаря мне. В конце концов мои усилия были направлены на то, чтобы любым способом закрепиться на этой работе, но только я одна знала причину своего недовольства и раздражения.

Будучи изгнанной, как я считала, из магазина пижам, я никак не могла избавиться от привычки, — в минуты растерянности я незаметно для себя начинала протыкать бумагу кончиком карандаша. Мне даже пришлось специально взять из дома бумагу, которую не жалко было испортить. Когда я в порыве недовольства, всецело поглощенная раздражением, протыкала несколько листов бумаги, мне казалось, что голова становилась ясной, камень падал с души и я приходила в себя, словно просыпалась от глубокого сна. Однажды Тина Ким, не выдержав, строго спросила:

— Ты можешь перестать?

— Извините, это привычка с детства, — сконфуженно ответила я. — Если я не буду так делать, то мне придется грызть ногти.

— Ну надо же, каких только привычек не бывает! Ладно, продолжай. Лучше протыкать бумагу, чем грызть ногти, а то от тебя ничего не останется, — со страхом сказала Тина Ким и больше не задавала вопросов.

Мое высокомерное отношение к художникам, странная привычка грызть ногти, похоже, делали меня более чем неудобным партнером. Хотя привычку грызть ноги я даже могла объяснить. Мне казалось, что на кончиках пальцев скапливались всевозможные желания и недовольства из подсознания, и я начинала неосознанно их «откусывать».

Однажды ко мне подошел художник солидного телосложения господин Пак с альбомом зарисовок, зажатым под мышкой. Я никогда не проявляла интереса к какому-нибудь художнику в отдельности и удовлетворялась тем, что они были рисовальщиками вывесок; я даже никого не знала по имени. К счастью, у всех были разные фамилии: Пак ши, Хван ши, Чон ши, Но ши и Ма ши. Такое обращение меня вполне устраивало. Художник Пак ши был лишь одним из пяти рисовальщиков вывесок и не остался в моей памяти благодаря какой-то характерной черте или в связи с каким-то особенным событием. Увидев, что он пришел с толстым альбомом, зажатым под мышкой, я, иронично усмехнувшись в душе, подумала: «Внешне выглядит солидно. Он, наверное, решил, что, раз взял с собой альбом с рисунками, уже великий художник». В то время среди девушек, работавших в РХ, модно было носить под мышкой английские журналы типа «Time» или «Life», свернув их в трубочку.

Пак ши пришел без предупреждения. Как-то утром, неловко улыбаясь, он подошел ко мне с альбомом. Это был альбом с рисунками, отобранными для участия в конкурсе во времена, когда Корея еще находилась под гнетом японского империализма. Он заранее открыл страницу, на которой был напечатан его рисунок. На картине две крестьянки, глядя друг на друга, толкли в ступе зерно. Я подумала, что эта картина не была похожа на рисунок, специально отобранный Пак ши или комиссией. Я знала, что обычно отбирались большие картины, а эта была размером с визитную карточку и нарисована в черно-белом цвете. Разглядев внизу имя автора, я впервые узнала, что его зовут Пак Сугын[107]. Раньше я не слышала о таком художнике. Для меня стало откровением, что в нашем магазине портретов работает настоящий художник. Прежде всего мне стало стыдно за мое излишне грубое поведение. Положив альбом мне на стол, Пак Сугын ушел, сказав, что заберет его вечером, когда будет уходить домой. Я не спросила его, зачем он оставил альбом, но в голове мелькнула мысль: «Может, так он протестует против манеры моего поведения и высокомерия?» Я подумала, а не хотел ли он таким способом сказать: «Не только ты умная и способная, здесь и другие люди не хуже тебя».

После этого случая у меня пропала охота вести себя с художниками, как учительница начальной школы ведет себя с отстающими учениками. Хотя нет, тут суть была не в желании, я просто не могла. Как до, так и после Пак Сугын совершенно не выделялся среди других художников. Если присмотреться, его глаза были мягкими, как у спокойного быка, а стиль рисования можно было назвать скорее заурядным, чем выдающимся. Сколько бы я ни ждала, ничто не выдавало его одаренности. Когда говорят «выдающийся художник», это значит, что он чем-то выделяется среди остальных, но Пак Сугын, как ни крути, был самым обычным рисовальщиком. Он говорил тише при любом иностранце, заходившем в магазин, совершенно не умел смешить других, в нем не было ни капли иронии. С одной стороны, он не обладал искусством общения, с другой — не избегал других людей. Когда кто-то предлагал ему пойти пообедать вместе, он выходил следом, но сам никогда никому ничего не предлагал.

Мне очень хотелось считать его особенным. Как и директор Хо, я нуждалась в том, что тешило бы мое самолюбие. После того как меня изгнали из магазина пижам в магазин портретов, меня реже стали называть «студентка Сеульского университета», но незаконченное высшее образование по-прежнему оставалось для меня предметом гордости. Даже такому богатому человеку, как директор Хо, нравилось, что у него работала студентка. Он хотел показать, что если у человека много денег, он может сколько угодно использовать любого, даже студентку Сеульского университета. Хотя мне и было противно, что меня использовали как доказательство власти денег, мне оставалось только терпеть.

Я считала, что учеба в Сеульском университете выделяла меня в РХ, она делала меня уникальной, а это чувство ничем не отличалось от чувства превосходства. Конечно, немалую роль играло то, что я получала большие деньги и понимала, что лишь случайность может привести к потере работы, которой многие завидовали. Из-за растущего во мне чувства гордости я не могла считать равной себе ни одну из работающих в РХ девушек. Мне трудно было вытерпеть, что, сделав прическу, я стала похожа на остальных продавщиц, видимо, я слишком сильно гордилась своей принадлежностью к Сеульскому университету. Я никого не могла считать равной себе, поэтому ни с кем не сближалась. Уборщицы, даже летом нося осеннее вязаное белье, нацепив на себя американские товары, уходили с работы, переваливаясь с ноги на ногу. Продавщицы, одновременно работая на черном рынке и занимаясь проституцией, воровали разнообразные американские товары в таком количестве, чтобы потом не жалеть, даже если их уволят. Разнорабочие, организовав бригады, думали лишь о том, как открыть коробки, залезть в грузовики и, планируя быстро разбогатеть, медленно бродили по территории, а их взгляды бегали, словно маленькие мышки, осматривая все вокруг.

Для меня художники магазина портретов были рисовальщиками вывесок. Я не ждала от них большого таланта. Теперь же я знала, что среди них был настоящий художник. У меня в голове мелькнула мысль: «Не показал ли он мне альбом с картинами, потому что не смог выдержать моего презрения?» Я не приглядывалась, но, кажется, он никак не показывал свое недовольство моим поведением. В любом случае я думала, что, до сих пор скрывавшийся под вымышленным именем, он решил выйти из тени и требовал, чтобы к нему относились как к известному художнику Пак Сугыну. Для того чтобы разглядеть человека, необходимо время и определенное усилие, но когда мне потребовалось сделать это, у меня ничего не получалось, от чего я начала нервничать. Мне хотелось, чтобы он отличался от других рисовальщиков вывесок, но это были лишь мои желания — он был такой же, как все. Возможно, в этом-то и было его отличие. Мне хотелось видеть его муки творчества, чувства, похожие на подавленные страсти. Но, не увидев ничего подобного, в конце концов я спросила себя: «А есть ли у него вообще такие чувства?» Как бы я ни хотела хорошо относиться к нему, все, что я видела, — было чувство трудового удовлетворения, но никак не муки творчества. Он усердно работал, чтобы содержать семью. У него была простая жизнь трудяги вместо томной страсти художника.

Смотреть на человека с жалостью — нехорошее дело. Отличие Пак Сугына от других людей состояло в том, что он был удивительно мягким и спокойным, но эти качества скорее скрывались, чем проявлялись внешне. Все художники магазина портретов были примерно одинаково бедны и выглядели неказисто, словно были одеты не по сезону, но у него, в отличие от остальных, была величественная осанка. Все постоянно говорили о деньгах и дрожали над каждым пхуном, а когда возвращали их картины, они, вспыхивая словно огонь, так злились, что обычно портили и другие картины. У Пак Сугына такой тревоги не было, по крайне мере, внешне она никак не проявлялась. Не было другого художника, который вставал бы за моей спиной, когда я пускала в ход все свое женское очарование, чтобы янки забрали непонравившийся заказ. Если картину все же возвращали, он не возражал, утешая меня: «Ничего страшного. Я нарисую заново. Зачем вы тратите так много сил?» Я думала, что если бы он действительно был гением, то вряд ли пожертвовал бы искусством ради выживания. Но он усердно работал, чтобы выжить, используя единственный талант, который у него был. Как мне тогда казалось, в этом был его смысл жизни.

Спустя много лет, когда он получил признание как художник, я подумала, что он все-таки гений. В конце концов, тогда он просто не проявил свою гениальность в обыденном деле. Даже хорошо, что так получилось. Ведь если бы человек, похожий на директора Хо, открыл в нем талант, позволявший писать картины, за которые можно было выручить огромные деньги, то он наверняка не дал бы ему рисовать шестидолларовые портреты. Он запер бы Пак Сугына в удобном «свинарнике» и, постаравшись выкачать все деньги, какие только смог бы, кормил бы его досыта, пока в нем не исчезла бы гениальность. Даже директор Хо, обладавший природным даром видеть способности людей, умевший каким-то особым способом зарабатывать деньги, не смог разглядеть талант Пак Сугына. Стоит только подумать об этом, как я начинаю улыбаться. Это была единственная удачная шутка художника Пак Сугына. Очевидно, он намеренно не демонстрировал свой талант.

Почему, совершенно не стараясь казаться умным, талантливым или выбить себе зарплату побольше, он тихо открылся мне, показав, что на самом деле он настоящий художник? Ответ на этот вопрос я узнала лишь спустя некоторое время. Я ошибочно полагала, что была единственной студенткой Сеульского университета в РХ, с которой его могло связывать чувство дружбы и сознание родства душ.

Как и я, страдая от комплекса превосходства и осознания низкого социального положения, он, наверное, думал: «Как же низко пала студентка Сеульского университета». Странно, но эта мысль придавала мне сил. Я поняла, что повсюду, как и в нашем магазине портретов, есть талантливые и способные люди. Я постепенно избавлялась от плохой привычки делить людей на группы или «сваливать» их в кучу, во мне возрождалась терпимость, вновь стало интересно рассматривать каждого человека в отдельности. Когда я поинтересовалась, оказалось, что среди персонала РХ немало студентов университетов. Здесь работали даже студенты Сеульского университета и его выпускники, были и те, кто едва успел приобщиться к университетской жизни. Мне сказали, что среди уборщиц есть женщина, которая работала учительницей в средней школе. Когда я узнала, что не было никого, кроме меня, кто ходил бы задрав нос, оттого что он — студент университета, проучившись в нем всего несколько дней, я подумала, что, будь где-нибудь рядом норка мыши, я бы тут же спряталась в ней. Мое лицо густо покраснело от стыда.

Когда заканчивался рабочий день, первыми уходили художники, я уходила последней, потому что принимала деньги, а затем убиралась в магазине. Не помню, когда это случилось в первый раз, но Пак Сугын, прибрав рабочее место, стал иногда ждать меня у входа, пока я заканчивала дела в офисе и пересчитывала деньги. Я наивно полагала, что столько времени у него занимала уборка рабочего места, совершенно не думая о том, что он ждал меня специально. Когда было несколько готовых картин, много времени уходило на их отправку по почте, потому что надо было заглянуть в отдел по упаковке и почтовое отделение. В таких случаях он уходил раньше, аккуратно убрав свое рабочее место и закрыв за собой магазин. Конечно, он правильно поступал, что не ждал меня. Когда я думала, что он ждет у выхода, у меня все валилось из рук. Честно говоря, я любила оставаться на какое-то время совершенно одна в пустом магазине. В такие минуты я думала: «Не является ли это чувство, не имеющее ни начала, ни конца, эгоизмом?» В закрытом магазине можно было уделить время и внимание только себе — роскошь, почти забытая из-за трудностей жизни. Это было похоже на ощущение, когда погружаешь свое усталое тело в горячую воду и чувствуешь, как ее тепло медленно проникает в каждую клеточку.

Когда Пак Сугын ждал меня, мы вместе уходили с работы, но это не означало, что у нас было о чем говорить. Мы просто шагали вместе до района Ыльчжиро. Там мы расставались на остановке и садились в разные трамваи, идущие в противоположных направлениях. Иногда в день получения зарплаты он угощал меня чаем. Усевшись в чайной, он внимательно читал газету, временами бормоча про себя: «Когда же кончится эта проклятая война?» В те времена перекрашенная военная униформа была повседневной рабочей одеждой простых людей, поэтому в ней Пак Сугын выглядел не беднее других. Я слышала, как Тина Ким с сочувствием рассказывала, что многие члены его семьи живут в другом доме. Но мы никогда не говорили о его семье. Глубоко в душе я желала, чтобы его жена была некрасивой и ворчливой и рожала детей одного за другим. Я считала, что это была бы минимальная плата за его талант.

В магазине портретов число заказов не снижалось даже летом, продажи постоянно росли, изменений тоже было много. Вместо уволившегося художника Чан ши я взяла на работу двух новых художниц. Одна из них окончила факультет изящных искусств женского университета Ихва, другая была студенткой первого курса факультета изящных искусств Сеульского университета. Девушка по имени Сон Хи, студентка Сеульского университета, была моей однокурсницей, если бы не война, она училась бы уже на втором курсе. Мы ходили в разные полные средние школы, но, как выяснилось, у нас было много общих друзей. Обстановка в магазине портретов внезапно кардинально изменилось. Прошло уже много времени с тех пор, как я поборола «комплекс студентки», но я так и не смогла избавиться от привычки кончиком карандаша протыкать лист бумаги и разрывать его на мелкие кусочки. Сон Хи, стоило ей увидеть, как я занимаюсь этим делом, даже если она до этого рисовала, подходила ко мне сзади, хватала мои руки и не позволяла мне терзать бумагу. По ее словам, когда я занималась этим, мои нервы проступали на коже, как белые нитки. Интересно, как же устроены мои нервы, что она могла видеть их?

— Ради бога, прекрати, — говорила она, наморщив красивый лоб. — Надо уметь контролировать нервы, это важно.

У нее было еще юное симпатичное лицо, но на лбу уже прорезалось несколько милых морщин. Глядя на нее, я старалась побороть противную привычку. Мне не хотелось, чтобы Сон Хи беспокоилась, она мне нравилась. С появлением людей, вызывавших во мне симпатию, я постаралась стать нормальным человеком и считала, что это заслуживает похвалы, словно работа незнакомого мне человека.

Тина Ким относилась ко мне так же хорошо, как и раньше, а я по-прежнему нуждалась в ней, но наша дружба была скорее рабочим союзом. Возможно, дело было в том, что мы использовали друг друга и знали об этом. Заключение контракта по новой концессии в очередной раз не состоялось, но с тех пор как Сацин Кэнон весной уехал по новому назначению, я стала играть в жизни Тины еще более важную роль. Теперь я читала письма, приходившие от Кэнона, и мне по просьбе Тины пришлось взять на себя обязанность отвечать на них, так как она хорошо говорила, но плохо писала. Несмотря на то что Кэнона уже не было в РХ, поток американских товаров на ее адрес не уменьшался, казалось, что так он отвечает на ее письма. У меня не хватило смелости отказаться от ее предложения, потому что хотелось хорошо кормить племянников. Сейчас я понимаю, что это были всего лишь остатки сладостей, от которых только гнили зубы, но в то время это было все, что я могла сделать для них как тетя, роль которой была для меня очень важна. К счастью, писать любовные письма было намного легче, чем составлять официальные бумаги. Слова, которые они использовали в любовной переписке, особо не менялись. В письмах Кэнона часто встречались такие слова, как «ай мисс ю соу мач», «ай нид ю», «ай лав ю»[108], обычно было достаточно переписать их в ответном письме, чтобы сказать все, что хотела передать Тина. У меня дома среди пары стихов, переведенных на английский язык, были стихи из романа «Страдания юного Вертера», включенные в учебное пособие для старших классов. Найдя стих и выбрав из него красивые предложения, снова погружаясь в ту сладостную печаль, что я испытывала, когда учила эти строки, я не жалела ни времени, ни сил, чтобы писать трогательные, красивые любовные письма. Я не знаю, может быть, в письмах я не смогла точно выразить страсть, любопытство и робкую надежду, которые Тина хотела открыть Кэнону, но когда я читала ей написанное, она, будто опьянев от восторга, искренне хвалила меня за умение красиво писать. Вместе с любовными письмами приходили и уходили документы, необходимые для иммиграции. Тина Ким, получая и отправляя такие письма, жаловалась, что неделя длится слишком долго. Каждый раз, когда выдавалась возможность, она пыталась убедить меня в том, что у них с Кэноном абсолютно невинные отношения. Она говорила, что между ними не было ничего, кроме искренней дружбы:

— Я лишь использовала Кэнона. Я, наверное, плохая женщина, потому что, используя невинного мальчика, думаю лишь о том, как уехать за границу. Это правда, но что поделаешь? Та женщина родила ребенка, естественно, той, которая не смогла этого сделать, придется уступить.

Я поняла, что женщина, о которой она говорила, — любовница мужа. Тина рассказывала, что хочет уехать в США. Для достижения этой цели она сама нашла мужу любовницу, которая смогла бы родить ему ребенка, и хотела, чтобы он жил с ней как законный муж. Все, что она говорила до этого момента, выглядело правдоподобно. Однако было одно большое «но»: Кэнон был взрослым мужчиной, у которого уже были жена и дети. Когда я спрашивала Тину, уверена ли она, что сможет заставить его развестись после иммиграции в США, она, резко вскакивая, начинала утверждать, что у нее с ним невинные отношения, что они даже ни разу не поцеловались. Такой ответ смущал меня. Конечно, мне хотелось спросить ее: а как же содержание тех писем? Но я и так знала, что она ответит мне: американцы могут так говорить и писать, это для них в порядке вещей. Так что я делала вид, что верю ей, но по-прежнему не понимала, почему ей так хочется выглядеть целомудренной.

Возможно, я не могла сблизиться с Тиной еще и из-за двойственности ее характера и ее неискренности. Однажды по воле случая я узнала, до какой степени она была фальшива. Это был день, когда вместе с письмом пришла толстая пачка документов, необходимых для иммиграции. Она сказала, что здесь много чужих глаз, по всей видимости, письмо надо было прочитать, выбрав удобное время, чтобы хорошенько вникнуть в содержание. Она попросила меня посмотреть его дома. Но чуть погодя сказала: «Может, спросишь сегодня дома разрешения и переночуешь завтра у меня?» Ее расположение ко мне, иногда переходящее все границы, не доставляло мне удовольствия, но в душе мне очень хотелось посмотреть, как она живет. В нашем доме Тина Ким была известна как женщина-директор, поэтому мне сразу позволили остаться у нее на ночь.

Тина Ким жила в историческом районе Сусондо, в аккуратном и красивом доме, построенном в старом корейском стиле. Ее муж был полным мужчиной среднего возраста, а любовница, которую она нашла, используя свое влияние, вела себя как преданная служанка. После того как Тина почистила зубы, она принесла в комнату подогретую воду для мытья ног. Тина сказала, что оставила за собой внутреннюю комнату, а три члена семьи, включая малыша, занимают комнату с подогреваемым полом, примыкающую к кухне. Она жила совершенно обособленно. Из второй комнаты доносился смех, там, видимо, умилялись смешным ужимкам малыша. Они вроде не сделали ничего плохого, но было немного неприятно и неудобно — это была до странности неловкая обстановка.

— Я должна любыми способами уехать в Америку. Ты поняла? Ты поняла, почему я так поступаю? — спросила Тина Ким, глядя мне прямо в глаза, одновременно прислушиваясь к доносившемуся мирному смеху.

Я, по-прежнему уверенная, что развести Кэнона с женой будет не так легко, неожиданно для себя сказала слова, которые не должна была говорить:

— Как было бы хорошо, если бы вместо иммиграции можно было организовать процедуру заключения брака. Было бы намного проще.

Тина, рассердившись, снова стала говорить о невинности отношений с Кэноном. Мне показалось, что на моем лице отразилось отвращение к ее лжи. Она увидела это. Внезапно из-под ночной одежды, сшитой в японском стиле, показалась ее грудь — она расстегнула бюстгальтер. Ее грудь, всегда выглядевшая такой упругой и большой, внезапно стала плоской, словно поверхность стены. Вытащив из-под чашечек бюстгальтера обвисшие груди молочного цвета с торчащими на них темными сосками, она сунула их мне прямо под нос:

— Все еще сомневаешься? Ты же знаешь, насколько придирчиво янки относятся к женской фигуре. Скажи, с какой стати ему захочется спать с женщиной, у которой все тело фальшивое? Ты подумай, разве я не права?

Это была почти мольба. Я вдруг поймала себя на мысли, что, если бы была не полночь, убежала бы домой. Эти слова она должна была сказать не мне. Я не могла понять, почему она так горячо хотела заставить меня поверить в свою целомудренность. Ведь я не была ее женихом, я была для нее никто. Однако, увидев ее плоскую грудь молочного цвета, я поняла, что, во-первых, должна поверить в то, что она еще никому не показывала их в таком виде, во-вторых, что она еще ни с кем не спала, кроме мужа. Как бы там ни было, но жизнь Тины Ким была для меня тайной за семью печатями. Она была прекрасной женщиной, но таинственность без тайны лишь ослепляла и утомляла.

В тот день она получила письмо от Кэнона, начинавшееся со слов: «Моя милая и самая любимая на свете Тина». Читала письмо я, Тина его слушала. Аккуратные, робкие движения рук, когда она, едва касаясь конверта, медленно стала разрезать бумагу лезвием, казались мне вершиной красивой платонической любви. Единственное, что портило картину, — мое неверие в ее целомудренность. Обычно она слушала письма в комнате отдыха на втором этаже, когда там никого не было. Когда я прочитала лишь предисловие, опустив второстепенные предложения, содержание которых касалось только Тины, она, изменившись в лице, рывком выхватила у меня письмо. Нельзя было сказать, что она была полностью неграмотной, в принципе она могла разобрать смысл письма и без моего разъяснения. Стало ясно, что она чувствовала стыд и смущение, словно внезапно оказалась совершенно голой. Убедившись в том, что в комнате отдыха находимся только мы, она вернула письмо.

Я прошу простить меня за то, что приходится сообщать такую новость, но у Джо появится братишка. Весной следующего года я стану отцом еще одного ребенка. Но я по-прежнему хочу помочь Вам приехать в Америку. Надеюсь, и Вы не изменили своего намерения. Америка — страна неограниченных возможностей. Не забывайте, что Вас здесь ждет хорошее будущее.

Это короткое письмо я специально читала медленно, с нотками грусти в голосе, словно молитву во время жертвоприношения. Среди детей Кэнона Джо был младшим ребенком.

— Что дальше? Да, что он еще написал? — спросила осипшим голосом Тина, даже когда я прочитала: «Юосы синсиори»[109].

Я лишь отрицательно покачала головой. Неожиданно она начала плакать. Я, растерявшись, невольно обняла ее за плечи и пробормотала что-то утешительное. Прекратившиеся было слезы словно взорвали Тину, она горько заплакала навзрыд, вздрагивая всем телом.

2

— Мисс Пак, на улице вас ждет любимый. Идите быстрей, — сказал, хитро улыбаясь, художник Ма ши, опоздавший с обеда.

У него изо рта шел резкий запах кимчхи, а между зубами застрял молотый красный перец, но это не производило неприятного впечатления. Художники, рисовавшие до этого картины, подняли головы и, улыбаясь, стали наблюдать за мной. Это был конец обеденного перерыва, когда люди вместо реплик обменивались зевками. Но среди художников были и те, кто, отложив кисть, курили сигареты, загадочно улыбаясь, словно радуясь тому, что в такое скучное время появился повод расслабиться.

— Давно его не было видно, я уж подумала, что вы поссорились. Видимо, пришел мириться? — сказала Сон Хи, улыбаясь.

Оказывается, пришел Чжи Соп. Он был известен в магазине портретов как «любимый мисс Пак». Когда он находился в Сеуле, почти каждый день ждал меня у ворот РХ после окончания работы, все знали его в лицо. Я почувствовала, как во мне, словно вихрь бесчисленных частиц, поднимаются энергия и радость.

— Чжи Соп, вы когда приехали? — громко крикнула я, заметив возле мусорного бака у задней двери ресторана, продававшего кукпаб, фигуру с грустным лицом.

Даже мне этот крик показался до странности легкомысленным и дерзким. На его лице тут же исчезла грусть, он широко улыбнулся. На него приятно было смотреть. У Чжи Сопа было красивое лицо, становившееся еще красивее, когда он улыбался, демонстрируя здоровые зубы. Однако я считала, что грусть больше ему идет. Когда на его лицо, словно тень от широкой шляпы на закате дня, набегала грусть, меня вдруг охватывало желание прижать его к груди и погладить по волосам. Он был первым мужчиной, которого я хотела коснуться.

— Я только что приехал.

— Вы пришли сюда, не заходя домой? Прямо со станции?

Он утвердительно кивнул головой. Зная, что он не послушает меня, я все равно стала уговаривать его пойти домой и ждать там. Его семья жила в нашем районе, через два переулка от моего дома. Чжи Соп настаивал на том, что подождет меня у магазина.

— Тогда посидите хотя бы в чайной или булочной, а? В этом переулке холодно и вы стоите на сквозняке.

— Я подожду здесь.

— Почему?

— Сестра, не ты ли сказала, что, если я буду стоять здесь, все будут дразнить меня любимым мисс Пак? Мне это нравится.

Он поступил в университет в том же году, что и я, но был на год младше, поэтому называл меня старшей сестрой[110]. Когда мы впервые встретились, он, даже не зная моего возраста, сразу стал называть меня так. Вполне возможно, что он хотел стереть все границы. Я встретила его первый раз вскоре после перевода в магазин портретов, мы ехали в одном вагоне трамвая. Помню, стоял теплый весенний день, солнце уже садилось за горизонт. Вечерний фейерверк цветения вишни был в самом разгаре. Когда трамвай проходил мимо древней крепости Чангёнвон, все пассажиры невольно оглянулись. Свет, отражавшийся от лепестков полностью распустившихся цветов вишни, перешагнув через стены крепости, освещал вагон. Перестав читать вечернюю газету, я тоже стала разглядывать цветы, которые, казалось, раскрывались буквально на глазах. Не знаю почему, но стоило мне только взглянуть на распускающиеся цветы, как у меня возникло чувство, что я схожу с ума. Может быть, это происходило оттого, что лепестки цветов, на которых играли лучи заходящего солнца, были ослепляющим зрелищем, от которого перехватывало дыхание.

Когда закончилась стена древней крепости, я обернулась. Несмотря на то что в вагоне было много свободных мест, рядом со мной сел молодой человек и попросил одолжить газету. Я молча передала ему листы. Он, как и я, сошел на конечной остановке. Перед тем как сойти, он вернул мне газету и со словами «Спасибо, сестра» последовал за мной. Мне было все равно, как он меня назвал — сестрой или кем-то еще, но мне не нравилось, что он шел за мной. Я остановилась и, уступая дорогу, сказала ему, чтобы он шел вперед. В его поведении не было ничего плохого, но я подумала, что надо быть настороже с мужчиной, который пристает к девушке под предлогом одолжить газету. Он, смеясь, предложил идти вместе, потому что нам надо было идти в одном направлении. Мне показалось, что он знает, где находится мой дом, и настороженность превратилась в страх. Увидев это, он, немного сердясь, представился.

Если идти пешком от конечной остановки, его дом находился на два переулка ближе, чем наш. Очевидно, прожив в этом районе не один год, он был в курсе событий и успел разузнать обо мне. Он сказал, что мы несколько раз пересекались на улице еще до поступления в университет. Это вполне могло быть правдой, потому что я окончила женскую школу Сукмён, а он — мужскую школу Хвимун, куда можно было дойти по одной дороге. Когда я спросила: «Какая еще там сестра? Мы ведь поступили в университет в одном и том же году?» — он сказал, что поступил в начальную школу в семь лет, поэтому он младше, а раз так, значит, я — сестра.

Его звали Чжи Соп. Когда я рассказала о нем дома, оказалось, что мать тоже знала его семью. Она сказала, что знает их не как соседей, а как дальних родственников. Но они были настолько дальними родственниками, что надо было основательно углубиться в генеалогию, чтобы найти связь по крови.

Как раз в то время мать, выходя из их дома, обменялась положенными словами со старухой с совершенно седыми волосами и согнутой спиной — хозяйкой, которая оказалась матерью Чжи Сопа. Он был младшим в семье и жил вместе с ней. Узнав о внезапно открывшихся родственных отношениях, поначалу мы ходили друг к другу в гости. Семья Чжи Сопа была образцом древнего примером рода, она произвела на нас глубокое впечатление.

Когда я впервые пошла к ним, во дворе перед домом для приема гостей пышно цвели белые королевские азалии. Дом для гостей был таким громадным, что за ним не было видно главного дома. Лишь пройдя двор перед ним, еще один двор за ним и через калитку в заборе, расписанном цветными красками и иероглифами, можно было увидеть главный дом. Внутренний двор перед главным домом выглядел унылым, несмотря на то что в нем росло много деревьев, ярко цвели цветы и зеленела трава. В главном доме жила только мать Чжи Сопа, может быть, потому он выглядел еще более обветшалым. Моя мать сказала, что старуха, видимо, желая сэкономить электроэнергию, жила, вкрутив самые маломощные лампы, и включала их по одной лишь там, где ходила. Из-за этого в доме было много совершенно темных мест. Особенно темно было между домом для приема гостей и главным домом. Если подойти поближе к задней части главного дома, можно было даже ощутить, как темнота переулка становилась гуще. Дом для гостей и деревянный пол, с которого были видны распустившиеся белые королевские азалии, ярко выделяясь на фоне хозяйского дома, выглядели словно стол и стулья, накрытые для гостей белым шелком. Этот шелк с азалиями был прелестен, словно подчеркивал мимолетность сезона.

До 25 июня[111] в этом доме жила очень большая семья. Помимо родителей, комнаты занимали четыре племянника и племянница — дети старшего брата. Это был большой преуспевающий род, в котором второй старший брат, родившийся от другой жены, жил в том же районе, а семьи двух вышедших замуж сестер, часто навещая родителей, обсуждали с ними все свои дела. Однако с началом войны такие встречи проводить стало невозможно, каждая семья стала самостоятельно решать свои проблемы.

Самый старший брат, преподававший в университете экономику, стал работать на высокой должности при правлении коммунистов. Второй брат, работавший врачом, как известно, был насильно уведен красными и должен был лечить больных в университетской больнице. Оба брата, оставив семьи, вынуждены были уйти с войсками северян. Чжи Соп предполагал, что старший брат ушел добровольно, а второй брат, возможно, был уведен насильно. Старые родители, которым пришлось отправить двух сыновей на север и заботиться об остальных членах семьи, после отступления национальной армии 4 января приготовились дожидаться сыновей в Сеуле. Второй сын так и не появился, но старший сын, вернувшись, хотел увезти не только семью и своих старых родителей, но и семью младшего брата. Отец согласился с сыном, но мать не уехала, оставшись жить в Сеуле, потому что после освобождения столицы 28 сентября Чжи Сопа забрали в армию, он стал солдатом национальной армии Южной Кореи. Старые родители были вынуждены расстаться на пятьдесят лет.

Став солдатом и попав на фронт, Чжи Соп, не прошедший как следует военную подготовку, сразу был ранен и демобилизован. Он заслужил уважение. В бедре у него застрял осколок, но он выглядел здоровым и, по его собственным словам, не чувствовал никакого дискомфорта. Мать дождалась его, но он не был лучшим сыном на свете. Не знаю, возможно, это было своеобразное проявление любви, но даже когда он безжалостно спрашивал: «Почему вы остались, не уехав с отцом? Чего вам ожидать от такого никчемного сына, как я?» — она не обижалась, а, наоборот, слушала его с удовольствием.

— Что я могу ожидать? Я осталась, чтобы открывать ворота моему Чжи Сопу. Что ты сделаешь со мной, а? Ты же с самого детства говорил, что, если тебе открывает ворота другой человек, ты чувствуешь себя несчастным.

— Мама, да поймите же вы, что я не могу отвечать за вас. То, что вы остались со мной, не значит, что я обязан о вас заботиться. Я же младший![112] Не думаю, что смогу сделать хёдо.

Меня поражало, что старуха весело улыбалась в ответ. Она словно видела милые ужимки ребенка в бесконечно повторявшихся упреках, высказанных с нескрываемым раздражением.

— Мальчишка, ты вернулся живым и стучишь в ворота — это и есть хёдо!

Когда ему было неприятно исполнять даже такое хёдо, он, ничего не сказав, уезжал на несколько дней в Пусан. Там работали врачами его младшая сестра и ее муж. Чжи Соп говорил, что уезжал туда «в эвакуацию».

Старуха, независимо от того был ли он дома или нет, ежедневно выходила торговать, водрузив на голову сплетенную из бамбука корзину с овощами и зеленью. Тетя, не оставившая торговлю даже после того, как дядя устроился на новую работу, хорошо знала ее.

Чжи Соп, в отличие от энергичной старой матери, много тратил, а когда сталкивался с жизненными проблемами, старался не думать о них, словно молодой дворянин. Я предполагала, что причиной, по которой он часто ездил в Пусан, были деньги, которые он вымогал у сестры. Конечно, мне хотелось думать, что она имела неплохой доход, была любящей дочкой и расходы на содержание старой матери разделяла вместе с младшим братом. Про вымогательство я говорю, потому что знаю, как он проматывал деньги. На самом деле я была соучастницей его трат — пока он находился в Сеуле, мы каждый день гуляли вместе.

Когда старуха шла на кухню, чтобы не включать больше одной лампы в десять свечей, она выключала свет в смежной комнате. Когда она возвращалась в комнату, гасила свет на кухне и от каменной террасы до деревянного пола шла в полной темноте так медленно, что казалось, будто она ползет. Что касается Чжи Сопа, то он, наоборот, так ярко освещал гостевой дом, что в нем было светло как днем. Он держал у себя богатый ассортимент всевозможных видов чая и в поисках красивой чашки или предмета с удивительным орнаментом мог перевернуть вверх дном магазин подержанных вещей. Это было его хобби.

В доме для гостей, словно он изначально был библиотекой, было много книг отца и старшего брата Чжи Сопа. Полки были заставлены трудами, необходимыми мужчинам для работы, и художественной литературой. Было видно, что в библиотеку покупали и старые книги.

Вдоль речки Чонгечхон плотными рядами стояли магазины, продававшие подержанные вещи. Здесь Чжи Соп проводил свой день, убивая время, а когда наступал вечер, дожидался меня у ворот РХ, и мы вместе шли на улицу Мёндон — самое посещаемое нами место. Обычно я лишь проходила мимо нее, когда шла на работу или домой, но стоило появиться Чжи Сопу, как она становилась нашей площадкой для игр. Он знал все ее закоулки. У него был особый талант заставить меня почувствовать, что яркий свет в окнах, кокетничая, горел только ради нас. Когда мы с ним заходили на улицу, ее роскошь и богатство, так контрастировавшие с обычной жизнью, мягко окружив нас, словно журчащая вода, смывали все заботы. Улица Мёндон была местом для влюбленных, здесь казалось, что даже темнота переулков сладко вздыхала, словно живая. Здесь все были влюблены, и ради всех мы вели себя как влюбленные, но в какой-то момент незаметно влюбились по-настоящему.

Мы постоянно заходили в громадный дом, который люди называли рынком ювелирных изделий. В этом доме я однажды была с Тиной. В нем продавались всевозможные украшения и импортные вещи. Зайдя туда, мы с Чжи Сопом рассматривали разные товары, примеряли одежды и выходили, ничего не купив, — это было нашим развлечением. У нас не было денег на то, чтобы купить продававшиеся там вещи, кроме того, мы ничего не хотели покупать. В магазине, где иной человек испытал бы замешательство, просто зайдя внутрь, мы часто примеряли дорогие кольца, разнообразные ожерелья, шарфы и уходили, оставив их там, словно надоевшие игрушки. Думаю, нас не выгоняли и ни в чем не подозревали потому, что выглядели мы прилично и вели себя так, будто у нас водились деньги. Чжи Соп был раненым солдатом в военной форме, я, хотя сидела на зарплате, выглядела не так уже плохо. Но главное было не в этом, мы так увлеклись друг другом, что нам было все равно, кто что скажет или как на нас посмотрит. Возможно, такое равнодушное отношение к окружающим служило всем предостережением — мы из клана, с которым лучше не связываться.

В любом случае, когда мы встречались, желая хотя бы час побыть вместе, мы старались сделать все, чтобы весело провести время. Когда у Чжи Сопа кончались деньги, он незаметно исчезал, говоря, что поедет в Пусан. Не только для него, но и для меня тот город был спасением.

На улице Мёндон не было ни одной чайной или кафе, в которых мы не побывали бы. Каждое место мы посетили как минимум по одному разу, но чаще всего мы ходили в кафе «Seven to Seven» и «Мона Лиза». В «Seven to Seven» Чжи Соп любил ходить еще до встречи со мной. Мне кафе нравилось уже потому, что оно нравилось ему, но еще больше я его полюбила, когда мы сходили туда вместе. Разумеется, Чжи Соп задолго до того, как мы стали встречаться, рассказал мне о том, что ему нравится кафе «Seven to Seven» и мадам, управлявшая тем заведением. Мадам была красивой, элегантно одетой женщиной средних лет. Такой возраст называют бальзаковским. Ее отличало чувство собственного достоинства и хорошее воспитание. Среди пожилых мужчин она была известна под прозвищем «Чистое золото». Она одновременно была чистой и доброй женщиной и в то же время была из тех, которым, как говорится, палец в рот не клади — руку откусит. Чжи Соп рассказывал, что однажды попался на том, что незаметно, как ему казалось, потерся щекой о ее юбку из панбархата изумрудного цвета. Мадам заметила это, но не рассердилась, а, наоборот, остановилась возле него и по-доброму улыбнулась. По его словам, мадам была настолько похожа на его мать в молодости, что он, возможно, не удержался от приступа ностальгии.

На улице Мёндон нам было тесно. Когда нам надоедало гулять по ней, мы направлялись в сторону района Чонгечхон. Между районом Чонгечхон-4 и районом Чонгечхон-5 вдоль берега речки с таким же названием стояли магазины, продающие одежду и импортные товары, их вывески устанавливали на столбах прямо в речке напротив магазинов. От района Чонгечхон-4 в сторону района Чонгечхон-3 располагались магазинчики подержанных вещей и крытые передвижные лавки, продающие удон или оден[113]. Судя по тому, что Чжи Соп всегда знал, куда идти, я предположила, что днем он заранее обходил те места, куда мы могли пойти вечером. Как-то раз он весь вечер с возбуждением говорил, что в бедном районе, куда поднимался неприятный запах с реки, он обнаружил ресторанчик, где готовили потрясающую японскую лапшу удон. Вкус удона, который подал нам мужчина средних лет в грязном фартуке, показался мне ничем не примечательным, но Чжи Соп так хвалил его, что я поверила, что лапша необыкновенно вкусная. Честно говоря, мне больше понравился вкус горячего бульона, чем сам удон, но еще больше мне понравился вкус обжигающей сочжу. Стоило нам пойти в тот ресторанчик, как мы, попивая сочжу, приходили в хорошее расположение духа. С наступлением поздней осени ее вкус как будто стал еще тоньше. Когда хозяин ресторанчика поверх удона накладывал больше жареного мяса, сочжу, словно печка, грела наши тела. Чем меньше оставалось в бутылке, тем жарче грела сочжу. В такие минуты Чжи Соп, опьянев, часто давал мужчине пустые обещания:

— Дядя, мне действительно жаль, что вы с вашими уникальными способностями гниете в Чонгечхоне. Вкус удона самый настоящий, как в Японии, поверьте. Мой отец учился в Японии, поэтому я немного разбираюсь в истинном вкусе удона. Где я в Японии ел удон? Например, в центре Токио вкусный удон. Как только закончится эта проклятая война, я обязательно вас устрою работать в Мёндоне, честное слово. Я из богатого дома. Такое дело для меня пустяк. Подождите и увидите, подождите, ладно?

После он непринужденно декламировал стихи:

Я не сын виконта, я — никто.

Грустно, мои руки белее, чем у других!

У меня нет ни страны, ни дома.

Грустно, моя щека лежит на мраморном столе!

О, иностранный щенок,

Прошу, оближи мои ноги.

Прошу, оближи мои ноги[114].

Читая стихи, он терся щекой о покрытую царапинами доску, видимо представляя, что это мраморный стол. Он говорил, что это стихи известного корейского поэта Чон Диёна. Я не знала о таком поэте, и мне захотелось послушать стихотворение целиком, но Чжи Соп сказал, что он помнит только этот фрагмент. Я была удивлена, потому что он знал наизусть великое множество стихов. Когда он не был пьян, он легко мог процитировать целое стихотворение, чтобы произвести хорошее впечатление на нужных людей.

Можно сказать, что Мёндон был процветающим районом, ведь до сих пор в Сеуле крайне редко встречались места с таким ярким освещением. Но если в том районе пройти к ступеням католической церкви, там было до озноба безлюдно и очень темно. Стихи, которые Чжи Соп читал наизусть перед церковью, начинались так:

О, Господи,

Помоги, чтобы у меня все было хорошо.

Я так дрожу, желая жить.

Я так хочу взлететь высоко

Вместе с ярким кружащимся светом,

Вместе с песней[115].

Так начиналось стихотворение Рильке «Молитва девушки к Марии». Несмотря на то что это стихотворение было очень длинным, он без запинки мог продекламировать его целиком. Чжи Соп повторял его несколько раз, но знал, как передать чувства, играя голосом, поэтому каждый раз стихотворение звучало по-новому. Когда я слушала его голос и с благоговением смотрела сквозь темноту на шпиль католического храма, единственное, чего я страстно желала, заключалось не в невероятном блеске увеселительных заведений, это было нечто другое, похожее на святое и чистое раскаяние, способное очистить мою душу. Красивое стихотворение, которое я слушала среди ослепительного блеска, в темном и безлюдном месте, ничем не отличалось от яркого снопа света, разгоняющего темноту, или теплого объятия, согревающего в мороз.

Чжи Соп иногда поражал меня тем, что мог, не вставая с места, прочитать наизусть какой-нибудь сборник стихов. Однажды мы вместе купили на одном из уличных прилавков, работавших допоздна, сборник поэта Хан Хауна. Это был тоненький пятидесятистраничный сборник стихов, вышедший в издательстве «Чонымса». Не успели мы расплатиться, как Чжи Соп тут же начал читать и, судя по его виду, получал большое удовольствие. Прочитав несколько стихотворений, она сказал, что сборник его потряс. Что касается меня, то мне стало не по себе, еще когда я увидела на форзаце изображение пальца, пораженного проказой. Чжи Соп, читая даже в трамвае и на ходу, перед самым домом передал сборник мне, говоря, что это подарок. Когда я спросила его, почему он не оставит себе такой хороший сборник стихов, он ответил, что уже выучил его наизусть. Видимо, почувствовав, что я сомневаюсь в его словах, он развернулся и пошел в сторону конечной остановки трамвая, декламируя стихи из только что купленной книжки. Когда я слушала Хан Хауна в исполнении Чжи Сопа, стихи вызывали настолько сильное чувство грусти и жалости, что сердце разрывалось от боли. Вслед за Чжи Сопом я полюбила стихи Хан Хауна, но когда читала их про себя, воспринимались они гораздо хуже, чем когда я слышала, как их читает Чжи Соп.

Я не понимала, почему он, обладая выдающейся памятью и отличаясь любовью к стихам, не мог выучить все стихотворение Чон Диёна. Когда Чжи Соп доходил до конца того фрагмента, он говорил, что не может вспомнить, что дальше, и начинал растерянно моргать. Я просила попробовать еще, но проку не было. Если честно, меня особо не волновало стихотворение, но я не отставала от Чжи Сопа. Естественно, это был детский каприз, но временами у меня возникало странное желание казаться Чжи Сопу гораздо моложе моего возраста. Успокаивая меня, он серьезно отвечал: «Может, мне пойти домой и выучить?» Но, что бы он ни говорил, выучить его он так и не смог. Я решила, что в сборнике стихов Чон Диёна, лежащем у него дома, не было этого стихотворения. В любом случае Чжи Соп сильно удивил меня, это был единственный раз, когда он мог вспомнить лишь фрагмент стихотворения.

Чжи Соп был из тех людей, кто делает все возможное для любимого человека, кто отдает всего себя собеседнику. Когда он находился с кем-то, он ни о чем другом не мог думать, кроме как о человеке, который был рядом, но и ему не давал возможности отвлечься на что-то другое. Когда он уезжал в Пусан, я думала, что он, скорее всего, уехал не по своим делам, а отдохнуть. Когда кто-то ему нравился, он совсем себя не жалел.

Я постепенно стала чувствовать, что радуюсь, когда он приходит, а с его уходом грущу. Когда он уезжал, казалось, что Сеул пустел. Все, что меня окружало, теряло смысл, я не знала, куда себя деть. В тот день, когда он сказал, что уезжает ночным поездом, я поехала провожать его до станции «Сеул». Когда он сел в вагон, то все: встречающие и провожающие, люди на площади, пассажиры в битком набитом трамвае — выглядели в моем богатом воображении как фантомы, принявшие образ людей. Я чувствовала себя так, словно была оставлена одна в пустыне, где не было ни одного живого человека. Мне было не с кем поговорить, и стало очень одиноко и тоскливо. Мне ничего не хотелось, кроме как выплакаться.

Когда я пришла домой, мать посмотрела на меня странным взглядом и стала расспрашивать о том, что случилось. Я сказала ей, что вернулась, проводив Чжи Сопа, но выражение ее лица мне не понравилось. Не успела я лечь и укрыться с головой, как из глаз хлынули слезы. Я почувствовала, что мать собралась стянуть с меня одеяло. Крепко вцепившись в него и еще сильнее ощутив одиночество, я беззвучно горько плакала. Я сама не знала, что могла так грустить, мне было стыдно, казалось, я схожу с ума. Мне нужно было, чтобы меня оставили в покое, но мать упорствовала, желая убедиться, что я плачу. Увидев, что не получается стянуть с меня одеяло, она, сильно ругаясь, стала меня колотить. Я была под толстым ватным одеялом, поэтому не чувствовала боли, но я хорошо слышала ее громкий голос:

— Дрянная девчонка, ты что, плачешь из-за какого-то паршивого Чжи Сопа? Он что, умер, что ли? Даже если бы и умер, с чего бы тебе плакать по нему? Ты, черствая девчонка, не плакавшая, когда дедушка покинул этот мир, даже когда умер брат, ты не плакала, а теперь плачешь из-за какого-то Чжи Сопа? Что, только завела с ним интрижку, а он тебя отверг? Ой как грустно! Я что, для этого лелеяла тебя как зеницу ока? О, горе мне! Неужели я растила тебя, чтобы увидеть ревущей по Чжи Сопу?

Она говорила еще что-то, ну суть была в том, что с самого детства, с тех пор, как умер дедушка, меня звали «девчонка без слез». Дедушка очень любил меня, поэтому каждый раз, когда собирались говорить о моем скверном характере или хотели намекнуть на мою черную неблагодарность, самым простым способом заставить меня страдать было напомнить, что я не плакала на его похоронах. Неужели я не плакала, когда умер брат? Прошло не так много времени, но я не могла вспомнить, плакала или нет. Мне хотелось перестать чувствовать вину. Действительно, мне хотелось, чтобы мать поняла: когда мне было грустно, я не могла плакать, но стоило грусти смешаться с каким-нибудь сладостным ощущением, как слезы легко лились из глаз. В пустоте, образовавшейся после отъезда Чжи Сопа, был какой-то сладковатый привкус, вызывающий слезы. Но сильнее резали сердце ее слова: «Неужели я растила тебя, чтобы увидеть ревущей по Чжи Сопу?» Кого она ожидала увидеть во мне? Возможно, до сих пор она ждет от меня чего-то большего, чем от обычной дочери. Моя надоедливая мать — мой вечный кошмар.

3

Своего будущего мужа я встретила в РХ. Прошло совсем немного времени с тех пор, как я устроилась на работу. Каждый раз, когда мы пересекались, он, узнав меня, кивал головой. Однако тогда работников РХ я не считала за людей. Естественно, он тоже был личностью, находящейся вне области моего интереса. Мы ограничивались шапочным знакомством. Я узнала, что уже прошло больше полугода, как он начал работать в РХ, но я ничего не знала о том, за что он получает зарплату. Он был обычным сотрудником, но то, что у него был офис на улице, за дверью РХ, я узнала совершенно случайно.

Однажды ко мне на работу пришел дядя с каким-то человеком, просившим о личной встрече. Дядя сказал, что на рынке «Намдэмун» натолкнулся на старого знакомого с родины. Как только тот узнал, что я работаю в РХ, начал приставать к дяде и настойчиво просил о встрече. Не успели мы поздороваться, как мужчина стал умолять помочь устроить на работу свою дочь. Конечно, ко мне приходили иногда одноклассницы из полной средней школы и спрашивали, не могу ли я помочь устроиться на работу, но только один раз, и то с помощью Тины Ким, я смогла помочь одной из них. Тогда я прекрасно помнила трудное время, когда сама искала работу, поэтому специально поручилась за одноклассницу и попросила дать ей место. Устроить-то ее на работу удалось, но та, за кого я поручилась, уволилась, не проработав и месяца. Она работала в отделе, где продавали американские товары. К счастью, она не попалась, работая на черном рынке, просто, не сумев адаптироваться, уволилась по своему желанию. Разумеется, она не смогла бы устроиться в РХ, если бы я не попросила Тину. Я завидовала однокласснице, которая могла позволить себе уволиться, оставив такое место работы. В то же время мне было страшно, что через нее всем остальным одноклассницам станет известно, где я работаю. Поэтому, услышав просьбу, я подумала, что наилучшим выходом будет с самого начала резко отказать, сказав, что я ничем не могу помочь. Однако случай, когда дядя привел с собой старого знакомого, немного отличался от того, когда ко мне пришла одноклассница. Для меня, молодой девушки, которая была не в ладах с этикетом, старавшейся не показаться глупой, найти баланс между почтением к старшим и отказом было чрезвычайно трудной задачей. Я была в нерешительности.

За задними воротами, где стояли мы и сновали сотрудники, находился шумный переулок, в котором нельзя было спокойно поговорить; так получилось, что именно в тот день какой-то предприниматель вывозил выкупленный мусор. В РХ даже на мусор устраивали торги и продавали по самой высокой цене. В коробках было столько мусора, что стало ясно: на погрузку уйдет много времени. Когда я поняла, что тише не станет, разговор совсем разладился. Как раз в это время я попалась на глаза будущему мужу. Возможно, не знающая, как себя вести со взрослыми людьми, я выглядела жалко. Он подошел и сказал, чтобы мы вошли в его офис и поговорили там. На вид он был разнорабочим, поэтому мне показалось странным, что у него был отдельный офис. Но РХ — место, куда ни за что не впустят человека без пропуска. Даже Тина Ким не смогла бы устроить такое. Как я узнала позже, его офис располагался в подвале, но зайти туда можно было только снаружи — со стороны комнаты охраны, поэтому любой мог войти в офис. Это место — мрачное помещение со сложной внутренней планировкой — правильнее было бы назвать кабинетом, а не офисом. Рядом было машинное отделение, оттуда, словно чудовища, выходили переплетающиеся трубы различного диаметра, виднелась котельная, на полу которой громоздились высокие черные кучи угля. Помещение выглядело совсем не так, как торговая или даже подсобная часть РХ, здесь было грязно и мрачно. Но в то же время офис, благодаря доброжелательности хозяина, выглядел как пристанище честного человека.

В комнате стоял чисто прибранный письменный стол, за которым можно было спокойно переговорить с дядей и его старым другом. Хозяин офиса с почтением предложил нам выпить чаю. Слушая разговор, он вмешался в него, когда узнал, что друг дяди приехал просить устроить на работу свою дочь. Он сказал, что девушки, которые ходят на работу в такое место, внешне выглядят респектабельно, но впоследствии, возможно, никто не возьмет их замуж. Я подумала, что эти не очень лицеприятные слова, естественно, относились и ко мне, но слушать их, не знаю почему, было не так уж неприятно. Наверное, потому, что его слова были именно тем, что мне требовалось для отказа в просьбе старому другу дяди.

Дом моего будущего мужа находился в районе Мённюндон. Часто, когда я ждала трамвая, мы случайно встречались, и нам приходилось вместе идти до дома. Постепенно я узнала, что он за человек и чем занимается. Его работа была связана с коммуникациями, он был технологом и получал зарплату в РХ, но работал на владельца универмага «Донхва». Американской армии требовался специалист, знающий схему бесчисленных труб и проводов, проходящих через невидимую посетителям внутреннюю часть здания. Он был технологом, выбранным в соответствии с их курсом «разумного управления», согласно которому на ответственные должности допускались корейские специалисты. Прошел слух, что, когда закончится война, а правительство вернется обратно в столицу, РХ тоже освободит это здание и переедет то ли в Ёнсан, то ли еще куда, но он был сотрудником, которому не нужно будет уезжать. Что касается меня, то насколько я считала позором гулять по американской воинской части, настолько же презирала людей, работающих внутри нее, поэтому то, что он не был сотрудником РХ, удивило и обрадовало меня.

После случая с дядиным другом я начала выделять его из толпы, как члена семьи. Он стал выглядеть как-то иначе по сравнению с другими рабочими. Я не могла точно описать изменения, произошедшие в нем, но для меня он перестал быть человеком, работающим в РХ. Он говорил по-английски хуже, чем я, но слушать его было не так неприятно, как тех, кто работал в РХ. В магазинах работники, стараясь хорошо говорить на английском, который им не давался, подгибая язык, издавали какой-то странный звук, но он даже слово «вотхо»[116], которое я хорошо знала, произносил как «воро» — до такой степени не мог подстроиться под английское произношение. Ко всему прочему он не смог исправить японское произношение некоторых слов, например, вместо «хотель» он говорил «хотеру», а вместо «гриль» — «кириру»[117]. Но даже с таким неповоротливым языком он производил впечатление уважаемого человека, наверное, потому что выглядел он не так, как остальные работники. Казалось, что он мог в любой момент позволить себе уволиться, и это не лишило бы его последних средств к существованию. Он выглядел как благородный человек, умеющий поддерживать хорошие отношения со всеми.

Не умея говорить по-английски, он иногда уезжал с работы на джипе или грузовике, управляемом американским солдатом, наверное, потому, что его офис примыкал к помещению, похожему не то на склад, не то на гараж. Когда я ждала трамвая у входа в район Ыльчжиро, он, проезжая мимо, всегда предлагал подбросить меня до дома. В таких случаях, несмотря на то что было стыдно перед другими, лучшим выходом было быстро сесть в машину и исчезнуть. Надо сказать, что такие случаи были редкостью, но, так как нам было по пути, отказываться было глупо, поэтому мне ничего не оставалось, как ехать вместе с ним. Обычно он довозил меня до дома, но однажды он сказал, что, отправив машину, пойдет со мной в дом и познакомится с моей семьей.

Он был из тех людей, которые, не обучаясь умению держать себя в обществе, вели себя так естественно, что совершенно не ставили других в затруднительное положение. Однажды ночью он неожиданно пришел, держа в руке что-то похожее на пакет с фруктами. В качестве предлога он всегда говорил, что «зашел по пути». Он сказал, что забыл сойти в Мённюндоне и, доехав до Чжунчжона, решил зайти к нам. Племянники любили его, он обожал их, но никогда не покупал им американских вещей, даже пачки жевательной резинки.

Он знал о Чжи Сопе — однажды я познакомила его с ним при встрече за воротами РХ. Когда я весело проводила время с Чжи Сопом, он не мешал нам встречаться и не доставлял беспокойства. Он постоянно находился где-то рядом со мной, но я не ощущала его присутствия, когда Чжи Соп был в Сеуле. Мать оценила его как «уравновешенного человека». Я была согласна с матерью. И такое определение мне нравилось.

Только один раз я видела, как он сердился. Это было летом, во время перебоев с подачей электричества в РХ. Для жилых районов это было обычным делом, поэтому, жалея свечи, для освещения использовали масло с лучиной, но для РХ отключение света во время ведения военных действий было редким событием. Иногда, даже когда наступало временное перемирие, а оно длилось недолго, тут же снова давали свет. Но в тот день я ушла с работы, так и не дождавшись электричества. Конечно, когда пропадало электричество, торговля шла плохо. На следующий день разнорабочие шумели, собравшись в толпу, и о чем-то перешептывались друг с другом. Такое явление было здесь внове. Когда я узнала, в чем дело, оказалось, что во время прекращения подачи электричества не работал большой холодильник в баре и все мясо, находившееся внутри, испортилось. Нужно сказать, что сладковатый запах гамбургера, доносившийся из бара, даже когда я не чувствовала голода, пробуждал аппетит и порабощал мысли. Больше, чем другие американские соблазны, манящий запах жареного мяса порождал страстные мечты о богатой Америке, вызывал зависть и желание. Даже такая благовоспитанная женщина, как Тина Ким, говорила, что, когда иммигрирует, хочет вдоволь наесться мяса. Впрочем, так она лишь утешала саму себя, после того как исчезла надежда воссоединиться с Кэноном. Возмущение разнорабочих вызвала процедура утилизации испорченного мяса. Американцы собрались выбросить мясо, потому что истек срок его хранения, определенный законом. Но разнорабочие никак не могли понять, как можно выбросить мясо, которое выглядело намного свежее, чем мясо, продававшееся в местных лавках, лишь потому, что прошел определенный срок хранения. Чего они и вовсе не могли понять — почему американцы, несмотря на их настойчивые просьбы, не отдают мясо, которое они все равно выбросят! Американцы сказали, что будет неправильно, если они, отдав мясо людям, будут смотреть, как те его едят, не зная, какой вред оно может нанести их здоровью. В официальном деле американцы не могли позволить себе такого дискредитирующего поведения. Но их абсолютный гуманизм не был понятен рабочим, и они, сбившись в толпу, собрались протестовать против утилизации мяса. Обе стороны не совсем хорошо понимали друг друга, возможно, американцам показалось, что разнорабочие устроят беспорядки, они вызвали переводчика и начали шумное обсуждение. Ясно, что победит тот, кто держит рукоятку ножа. Проблема была быстро замята, не растаявшее до конца мясо погрузили в грузовики и вывезли из РХ прямо перед носом у разнорабочих.

Все шумели, обстановка была напряженной, в тот день в нашем магазине портретов, не участвовавшем в стачке, работа не шла. Мой будущий муж с сердитым лицом пришел ко мне пожаловаться. Судя по его виду, американские солдаты, находившиеся в машинном отделении котельной, невзирая на то что рядом были корейцы, обсуждали между собой их недостатки и пороки. Совершенно не похожий на себя, он постоянно твердил, задыхаясь:

— Сумасшедшие, варвары, дикари! — А затем спросил: — Можешь ли ты сделать для меня кое-что?

Видимо, он выбежал из котельной, не в силах выдержать презрительных слов в адрес корейцев. Когда я спросила, чем могу помочь, он попросил послушать то, что он сказал американцам: «У вас есть холодильник, а у нас нет, поэтому у вас есть закон о холодильниках, а у нас нет. Как можно понять закон, который не существует? Но даже если его нет, как можно узнать, испорчено мясо или нет? На наш взгляд, вы, считающие, что состояние мяса можно узнать из закона, более сумасшедшие, чем мы».

Затем он спросил меня:

— Ну что? Я правильно им сказал?

Когда я увидела, что он, почти не говоря по английски, смог составить такие предложения, он заинтересовал меня еще больше. Но у него вышел такой забавный монолог, что я, не обращая внимания на то, злится он или нет, отвернувшись, безжалостно рассмеялась. Как бы плохо он ни понимал английский, но слова «ю мо крейзи»[118], сказанные мной, он, видимо, понял. Этого оказалось достаточно. Он ушел в возмущении, поняв, что его серьезную жалобу я восприняла как шутку.

Однажды он предложил мне пойти с ним посмотреть кинофильм. Он хорошо относился к нашей семье, иногда даже обедал с нами, но в кино меня позвал впервые. Об этом фильме говорили все в магазине, и я уже просмотрела его вместе с Чжи Сопом. Фильм назывался «Мост Ватерлоо», главные роли играли Вивьен Ли и Роберт Тейлор. Из-за войны мы, женщины, находились примерно в таком же положении, как героиня фильма. В фильме показывали, как несчастные женщины, не знающие о судьбе любимых, постепенно опускались все ниже и ниже. Но, несмотря на то что мне не хотелось снова смотреть этот фильм, когда он предложил пойти, я не смогла отказаться. Меня искренне удивило, что он захотел посмотреть «Мост Ватерлоо».

Стоял морозный день. В то время кинотеатры, как бы они ни были набиты людьми, не отапливались. Под стульями гулял ветер, казалось, что в зале было холоднее, чем на улице. Я вспомнила, что в тот день, когда мы были здесь с Чжи Сопом, тоже было холодно, но когда я пожаловалась, что у меня мерзнут ноги, он тут же снял свои шерстяные перчатки, быстро вывернул их наизнанку и, встав на колени, надел их мне на ноги. Я тогда впервые узнала, что, если надеть перчатки, вывернув наизнанку, то замерзшие пальцы ног расслабляются и отогреваются. Больше всего у меня мерзли именно пальцы на ногах. Такое чуткое поведение было в духе Чжи Сопа. Конечно, я не ждала от моего нового кавалера чего-то подобного, но, сколько бы я ни жаловалась, что мерзнут ноги, он не пытался меня согреть. Заметив, что я постоянно повторяю, что замерзла, он сказал: «Я тоже замерз и голоден» — и предложил пойти в какой-нибудь теплый ресторан и пообедать. Этот случай показал мне, как неумел в ухаживаниях этот мужчина. Невольно сравнивая его с Чжи Сопом и не понимая, зачем я это делаю, я начала сомневаться в его чувствах ко мне. Но, сколько бы я ни сравнивала, найти в нем что-то лучшее, чем в Чжи Сопе, было нелегко. Однако у него была одна хорошая особенность — с ним мне было не в тягость молчать.

С Чжи Сопом все было иначе. Разговоры с ним почти никогда не кончались, но стоило даже на короткое время прервать беседу, как мне казалось, что я задыхаюсь. Он терпеть не мог, когда я молчала. Если он ничего не говорил, даже если это длилось несколько минут, я должна была говорить, о чем думала. Не важно, хотела я или нет, — надо было постоянно говорить. Он все время пытался развеселить меня, но требовал, чтобы и я непрерывно веселила его. Когда его не было рядом и я вспоминала время, проведенное вместе с ним, у меня было такое ощущение, словно мы играли с жизнью во всевозможные игры только для того, чтобы повеселиться. А в конце всегда приходили усталость и пустота. Усталость была не такой, после которой легко было восстановиться, поспав подольше, это была усталость, истощавшая медленно и необратимо. Избыток чувств, возникающих от бесконечных стихов, тоже было трудно контролировать. Я была увлечена Чжи Сопом достаточно, чтобы терпеть удары палкой от матери, и с такой же силой я отталкивала моего нового поклонника. Появившись в моей жизни, он стал поводом не только пересмотреть отношение к Чжи Сопу, но и взглянуть на себя.


Чтобы стать моей подругой, девушка должна была быть не болтлива. Не скажу, что у меня совсем не было приятельницы или близкой подруги, но если в какой-то момент одна из них становилась мне в тягость, я тихо расставалась с ней. Я не могла понять, почему это происходит, скорее всего, я просто теряла к подруге интерес или, боясь быть брошенной, прекращала отношения первой. Когда я училась в женской школе, у меня были две подруги и мы всегда ходили вместе. Если время уборки в классах не совпадало, они ждали меня. Естественно, если у нас происходили размолвки, нам было больно. Эти школьные отношения стали для меня личным опытом. Я больше привыкла ходить всюду одна. Когда я направлялась в школу или возвращалась домой, а впереди шла не очень близкая подруга, я избегала ее компании. Я не присоединялась к ней, даже если мне приходилось специально идти медленнее, потому что мне не хотелось чувствовать себя скованной. Когда кто-то был рядом, я зажималась. Конечно, это могло выглядеть как крайняя степень эгоцентризма, но для меня это была привычка, сложившаяся еще в детстве, когда я с первого класса ходила в школу одна по длинной дороге через гору. Мне требовалось утешение, лекарство от одиночества, и я нашла его. Это была фантазия, жившая в моем сердце. Однако это вовсе не означало, что я все время проводила одна. Время от времени у меня появлялись подруги, но обычно дружба с ними длилась недолго. Те, с кем я какое-то время поддерживала отношения, или были невнимательны ко мне, или, находясь со мной, думали и говорили о вещах меня не интересовавших. Впрочем, я не отличалась от них. Лишь девушка с очень добрым сердцем могла стать подругой, с которой я вела бы душевные разговоры.

Мне не хотелось быть скованной. Мне хотелось взрослеть, свободно расправив плечи.

Загрузка...