4 ВРЕМЕНАМИ ДАЖЕ «ПУСТОЙ ОРЕХ»[40]ГНЕВАЕТСЯ

1

С кухни доносился шум гремящей посуды, во дворе громко работал насос, хныкал ребенок, о чем-то шептались и хихикали женщины. Нос улавливал аппетитный запах риса, а также вкусный запах супа из дэнчжан[41]. Все это, гармонируя друг с другом, заполнило наш дом. О, это божественное ощущение изобилия… Это были не просто шумы или запахи — это была сама жизнь, мир, где не было чувства реальности. Однако я боялась, как бы это сладкое чувство случайно не исчезло. Завернувшись в одеяло то ли во сне, то ли наяву, я тихо радовалась сонливому покою.

— Чани, ты же у нас послушный ребенок. Быстро сходи и разбуди тетю. Можешь ей даже по голове постучать. Быстро! — послышался голос матери, наставляющей внука.

— Прекрати, — раздался низкий, добрый голос бабушки, оказывается, она тоже была там. — Пусть выспится как следует. Боже мой, она такая слабенькая, как же она утомилась, что до сих пор спит!

Я резко откинула одеяло, поняв, что мне не удастся снова заснуть. Сквозь бумагу для оклейки окон, словно расщепляясь, проникали лучи утреннего солнца. Только когда я услышала разговоры, я осознала, что семья воссоединилась.

В нашем доме, расположенном в микрорайоне Донамдон, мы с олькхе нашли не только мать и брата с племянником, но и семью старшего в роду дяди, эвакуировавшегося из Кэсона. Когда мы, дрожа от волнения, бесшумно прошли через наполовину открытые ворота во двор, первым человеком, кого мы увидели, был брат.

Он, сидя на краю деревянного пола, поглаживал одной рукой набалдашник трости и задумчиво смотрел на двор, который быстро поглощала темнота. С белой, почти прозрачной кожей, сильно похудевший, в тонком желтовато-зеленом чжогори[42] и свободных брюках из перкали, которые очень ему шли, он был похож на журавля. С таким вкусом одеть брата могла только мать. Значит, все были живы и здоровы. Брат, едва увидев нас, резко поднялся, опираясь на трость. Мы с олькхе, увидев, что он может встать, вскрикнули от удивления, тут же на наши возгласы из разных комнат выбежали несколько человек. Шестеро членов семьи дяди из Кэсона, включая бабушку, и наша семья — всего во дворе собралось двенадцать человек. Мы с олькхе, до сих пор готовившиеся к худшему, не могли сразу осознать, что все закончилось так хорошо. Даже не глядя на других членов семьи, мы, уставившись на брата, непрерывно причитали:

— Ох, встал… Как же так? Вы можете вставать?

— Думаете, он может только стоять? Он может даже ходить! — гордо сказала мать и, поддерживая брата, попросила подтвердить ее слова.

Брат прошел перед нами почти до середины каменной террасы и вернулся обратно. Глаза олькхе наполнились слезами.

— Пройдитесь еще раз, — попросила она дрогнувшим голосом.

И брат прошелся до середины каменной террасы.

Я несколько раз пересчитала людей, вышедших во двор. Как и прежде, их было двенадцать. Раньше семья старшего дяди из Кэсона состояла из семи человек. Теперь с ними не было Мёнсо. Олькхе, казалось, ни о чем не догадывалась. Двенадцать человек — большая семья, поэтому, если появлялся или уходил один или два человека, это было не так заметно. Тем более если отсутствовала одна двоюродная сестра. Бабушка упрекнула нас, говоря, что мы будто не заметили, что с нами нет одного члена семьи. Лишь после этих слов я почувствовала, что мы вернулись домой, и, облегченно вздохнув, рухнула навзничь на деревянный пол. Я не сказала бабушке, что уже знала о том, что Мёнсо умерла, и не рассказала о том, как она приходила ко мне проститься. Я решила, что никому не надо говорить об этом, потому что ее появление тем утром можно было расценить как признание гораздо более глубокой любви, чем сестринская.

Уже в начальной школе сестра Ман Мёнсо болела полиартритом. Возможно, оттого, что летом, во время войны, она не могла хорошо питаться, а атмосфера в деревне была тревожной, она много дней провела в постели. Из-за нее семья дяди даже не могла сразу эвакуироваться, они тронулись в путь последними. Когда они с трудом добрались до нашего дома в Донамдоне, он был пуст, а на следующий день вышел приказ об отступлении. Для дяди и его жены, заботившихся о больной дочери и стариках, этот дом был единственным местом, где они могли остаться.

— Как мы могли провести зиму в Сеуле, не зная друг о друге? Как же все-таки жесток этот мир! — сказала бабушка с болью в голосе, качая головой.

Она говорила о несправедливости и сожалела о том, что в этом жестоком мире страдания, которые можно было перенести вместе, приходится терпеть по отдельности, но я думала иначе. Я считала, что трудности и несчастье двух домов, не переплетаясь между собой, не повлияли на отношения между ними, и это было хорошо. Я чувствовала, как радость встречи постепенно начала отравлять откровенная ложь. У меня в голове мелькнула нехорошая мысль, что если бы семья старшего дяди не находилась в нашем доме, возможно, радость нашей семьи была бы естественнее и откровеннее.

— Мама, ведь сегодня такой радостный день! Расскажете об этом потом, когда будет время, — сказала тетя.

Возможно, она почувствовала то же, что и я, и, боясь, что из-за смерти Мёнсо мы не сможем радоваться от всей души нашему воссоединению, с виноватым видом улыбнулась. Но бабушка все равно недовольно спросила нас, почему мы не плачем, услышав о смерти Мёнсо. Я знала, что под «нами» она подразумевала только меня. Она знала, что Мёнсо была особенно привязана ко мне. Очевидно, она подумала: «Вот черствая девчонка». Я видела, как в ее глазах кипело возмущение. Впрочем, мне не в первый раз приходилось выслушивать такие упреки от старших. Когда умер дедушка, меня тоже упрекали в том, что я не плакала. Только тогда, не в силах сдержаться, я громко рыдала, когда меня ругали, в этот же раз все было иначе. Я тихо всхлипывала, но и это не походило на слезы.

В старом доме было только три комнаты, самой большой по площади была анбан[43]. В первый день возвращения домой все спали вместе, что было вполне естественно. Так как нас было шестеро, нам не оставалось ничего другого, как спать в анбане.

— Нога действительно выздоровела? — раздался в тишине мягкий шепот олькхе.

Как только мы определились с комнатой, в которой собрались ночевать, она захотела проверить рану мужа. Брат начал закатывать штанину.

— Вы что, даже увидев, как я хожу, не можете поверить, что все зажило? — В его голосе звучала легкая обида. — Рана затянулась почти без следа.

— Я не знала, что так быстро заживет, — сказала олькхе. — Для этого нужно было хорошо питаться, но вы ведь не то что витаминов, вы и супа-то мясного не ели.

— Я тоже думала, — вмешалась в разговор мать, — что рана быстро не заживет, но, делая дезинфекцию, я стала не так часто менять марлевую повязку, вот она и зажила. Подумай, как может зажить рана, если в нее все время совать эту проклятую затычку?

Мать, говоря так, словно рана брата медленно заживала по вине олькхе, привела ее в смущение. В это время брат, завернув штанину, оголил икру. Хотя рана действительно зажила полностью, она по-прежнему внушала мне ужас и отвращение. Возможно, оттого, что икра ноги, словно вяленый минтай, сильно высохла, темно-синий след гнойника выглядел особенно большим и отвратительным.

Что бы там мать ни говорила о своих заслугах во врачевании, я ей не верила. Новая плоть, наверное, росла, впитывая в себя черноту раны, похожую на ту кромешную тьму, что окружала нас в холодной и тревожной дороге на север. Как же можно забыть ту темноту, тот холод, то одиночество? Все это, скрутившись в спираль, превратившись в темную рану, гораздо более отвратительную, чем рана брата, находилось глубоко в моей душе. Однако мать ни словом не обмолвилась о том, что мы вытерпели и перенесли, она восхваляла только себя:

— А что я говорила? Я же говорила — не переходить реку Имчжинган. Благодаря моему совету вы и смогли благополучно вернуться домой.

Олькхе, не вставая с постели, спросила брата:

— Можете ли вы теперь спокойно спать, не принимая снотворного?

Но не успел он и рта открыть, как за него ответила мать:

— Конечно, он спит хорошо. Ты знаешь, сколько времени прошло с тех пор, как снотворное закончилось? Спать-то он спит, но меня беспокоит, что он вечно в испарине. Иногда он утром выглядит так, словно спал в воде.

Слушая мать, я больше беспокоилась не о здоровье брата, а о том, что она снова заставила переживать олькхе. Я подумала, что чудом будет, если я смогу вытерпеть мать хотя бы до завтрашнего дня. Чувствуя дыхание каждого члена семьи, я, кажется, уснула самой первой. Тяжелое дыхание племянников, прерывистое дыхание матери, напоминавшее звуки «фу-фу», когда разжигают огонь в печке, жалобные стоны брата, словно доносящие издалека, иногда прерываемые храпом, — все эти звуки утомляли, когда звучали вместе. Но когда я слышала их, мне казалось, что каждый член семьи, во всех своих проявлениях, о которых я так тосковала, сейчас предстал передо мной в виде звуков и запахов тел.

Завтрак на двенадцать человек был по тем временам грандиозным. Хотя мы и вынесли из дома все столы, усесться всем одновременно было довольно трудно. Закуской служили овощи и зелень, которых на столе было совсем мало, но чжапгокпаби[44] было вдоволь. До этого я всегда переживала из-за еды, но, сидя за столом с горячей кашей, над которой клубами поднимался пар, я могла расслабиться и была счастлива. Когда я говорила «грандиозный завтрак», я не имела в виду хорошее настроение или обилие каши. Может быть, это был плод моей больной фантазии, но все двенадцать членов семьи — старики, дети и взрослые, мужчины и женщины, нарушая из-за неутолимого чувства голода все правила хорошего тона, полностью забыв о понятии старшинства, выглядели как бездонные желудки. Челюсти, чавкающие и хрустящие, желая съесть больше, чем другие, безжалостно двигались, словно заведенный мотор лодки. Глаза ни на секунду не останавливались. В них была враждебность, никто не был готов простить того, кто съест больше. В тот момент мне пришла на ум странная мысль, что мы из семьи людей превратились в стаю диких животных. Эта мысль смутила меня, и я, отгоняя ее, поддалась общему порыву, словно увлеченная движущимся ремнем моторной лодки. Это был даже не голод, а ощущение, близкое к чувству злости или враждебности, не поддающееся объяснению.

Тем не менее, даже быстро поглощая пищу, я больше думала об отделении семьи, чем о том, как утолить свой животный голод. С самого начала наша семья жила отдельно, и я знала: чтобы двенадцать человек ужились под одной крышей, необходима твердая рука, как в армии или в детском доме. Пока я завтракала со всеми, у меня возникло чувство опасности. Я ощущала, что, если мы поскорее не установим границы отношений между семьями, может случиться беда. Я знала, о чем говорю, потому что уже жила в большой семье. Еще до начала войны не менее двух раз в год все родственники бабушки по прямой линии собирались в Пакчжольголе. Когда к нам присоединялась семья комо[45], число людей переваливало за двадцать, но у меня ни разу не возникало ощущения, что нас много. Дом тоже был большой, к тому же между родственниками существовало невидимое разделение на «ранги». Была иерархия по старшинству, различалось положение мужчин и женщин, хозяйки и гостьи, отличались роли дочери и невестки. Помимо подчеркнутого безразличия к еде, во всем был красивый и утонченный порядок, не тяготивший ни семью, ни гостей. Другими словами, там не из чего было возникнуть хаосу.

— Я не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз вот так собиралась вся семья, — сказала бабушка, словно преисполненная чувством безмерного счастья.

Она, кажется, заглянула ко мне в душу. Было видно, что она хотела подчеркнуть, что все находящиеся здесь члены семьи являются ее детьми. Сидящая в окружении внуков, похожих на голодных ненасытных духов, она выглядела очень маленькой, почти невесомой и хрупкой. Казалось, слегка коснись ее — и она с хрустом разлетится на мелкие кусочки. Трудно было поверить, что от такого маленького тела пошла такая большая семья. Она считала, что в нашем роду, по сравнению с другими семьями, не было ни одного бездельника.

— Вам хорошо? Вы довольны, бабушка?

— Что хорошего-то? Сравни с тем, когда собирались в Пакчжольголе. Кто знал, что на моем веку так уменьшится семья?

Гноящиеся уголки ее глаз, всегда выглядевшие воспаленными, грязными, сейчас воспалились еще больше. Она родила трех сыновей и одну дочь. Она никогда не была с ними сурова, всех хорошо воспитала, лишь сетовала, что родила мало сыновей. Говорила, что хорошая манера говорить так же важна, как и внуки. Согласно старой корейской традиции, она не считала дочь своим ребенком после ее замужества. От всех трех сыновей родились только два внука. Один из сыновей, думая, что у него не будет потомства, даже ушел в монастырь. О младшем сыне, так и не увидевшем своих детей, известно было лишь то, что он умер в Окчжуне, мы не смогли даже забрать его тело. Когда в семье единственной дочки появился ребенок, связь с ней оборвалась. Причиной того, что все эти события одно за другим случились в течение всего лишь полугода и что бабушка увидела смерть внучки, ни разу не покидавшей родной дом, была война.

Бабушка старалась хорошо питаться и поддерживать в себе силы, потому что не могла позволить себе расслабиться и капризничать. Хотя бабушка и говорила про капризы, я с трудом верила в ее слова, как и в то, что она сразу устроится отдохнуть, как только увидит место, где можно прилечь.

Прошло не так много времени, и выяснилось, что отдельно хотели жить не только мы, но и семья дяди. После завтрака дядя вытаскивал из кладовой чжиге[46]и выходил из дома. Чуть погодя вслед за ним, водрузив на голову круглую плетеную корзину, выходила и тетя. Дядя зарабатывал тем, что переносил мелкие грузы около рынка «Донам», а тетя говорила, что покупала под мостом Салькодари в районе Туксом овощи и зелень и перепродавала их на том же рынке, разложив товар на земле. И дядя, и тетя были энергичными и жизнерадостными. Их денег не хватало, чтобы накормить нас досыта мясом, но на них без всяких проблем можно было купить еды на текущий день. Они кормили нас, и мы были признательны за это, но взамен могли дать им только крышу над головой. Однако до сих пор оставалось много пустовавших домов. Если взять наш переулок, то только в нашем доме жили люди.

Я неуклюже, от этого еще более стесняясь, держала подпорку, которая не давала чжиге упасть. Я хотела хоть как-то облегчить жизнь семье дяди, я была не в силах видеть, как он по утрам выходит из дома на работу. Олькхе, не зная, что делать, стояла рядом и терла ладони друг о друга, словно тут же собиралась взяться за какую-нибудь торговлю.

— Я не могу сказать, насколько рад, что люди вернулись и открылся рынок. Теперь я, пусть и на деньги разносчика товаров, могу накормить семью. — С этими словами он забрал у меня подпорку для чжиге.

Мои руки повисли, словно плети. Дело было не в том, что дядя был сильнее меня физически. Меня подавлял его авторитет. Он выглядел благородным, совсем не был похож на носильщика чжиге. Я подумала: «Может, эта сила у него от чувства ответственности старшего внука?» — и тут же поняла, что он на самом деле не старший внук. Старшим сыном бабушки был наш отец, поэтому старшим внуком был мой брат. Мать, как только потеряла мужа, быстро сбросив ярмо старшей снохи, покинула дом бабушки. Второй дядя до сих пор жил в родительском доме и вместо матери ухаживал за пожилыми родителями. Он проводил поминки, скашивал траву на могиле предков в горах, распахивал поле и делал все дела по дому. Когда закончилась японская оккупация и собрались все члены рода, дядя устроил им праздничное угощение, а когда наступило время возвращаться домой, старался отправить с ними гостинцы.

— Дядя, почему вы так долго работаете носильщиком чжиге?

— А чем тебе не нравится чжиге? Ты хоть знаешь, каково это — потерять ребенка, потому что ничего не можешь сделать? Тогда даже с помощью чжиге нельзя было заработать денег! — резко ответил дядя и быстро вышел из дому. Похоже, он обиделся.

Такие вспышки гнева были ему не свойственны. Со мной заговорила тетя:

— Тогда было так, а сейчас мир опять изменился, теперь можно заработать денег. Ты хоть знаешь, как мы пережили прошлую зиму? Разве можно сравнивать то, что было у нас, с тем количеством продуктов, что оставалось у вас дома? Но мы ведь не могли перестать кормить бабушку. Даже если у нас не было денег на лекарство для умирающего ребенка, могли ли мы перестать заботиться о ней? Несмотря на все проблемы твой дядя сказал тогда, что нет закона, по которому людям положено умереть, и поступил на работу на винокуренный завод под управлением армии северян, находящийся в Чжунчжоме. Ему платили за технологию выпаривания сочжу[47]. Вероятно, на том заводе оставалось много целебной настойки. Что касается твоего дяди, то он ведь мастер гнать водку. Пока он работал там, мы перебивались, питаясь бардой[48], которую ему удавалось принести домой. Наша Мёнсо тоже ее ела. Она умерла, опьянев, даже не зная, что умирает, и если это можно назвать счастьем, ну что ж, пусть будет так.

Тетя рассказывала об этом таким спокойным голосом, что, слушая ее, я сначала больше разозлилась, чем загрустила. Нет, лучше бы человек, говорящий о том, что сейчас наступили хорошие времена и можно зарабатывать с помощью чжиге, ошибался. Лучше бы они воровали, чем ели барду, выменянную на технологию производства сочжу. В этот момент я не могла не вспомнить о том изобилии, которым мы наслаждались, когда жили в районе Хёнчжондон, и сказала об этом добросердечной тете.

— В последнее время больше всего денег дает работа накамой[49]. Если рынок будет процветать, как раньше, то дядя, наверное, оставит чжиге и станет работать накамой. Так что ты уж не слишком злись, — сказала примирительно тетя.

Она, видимо, собралась утешить меня. О том, что есть такая работа, как «накама», я услышала впервые в своей жизни.

— Я тоже мало знаю об этой работе, — сказала тетя, — они, кажется, занимаются посредничеством при скупке и продаже вещей и их оценкой. Конечно, рынок встал на ноги, но разве кто-то торгует чем-то, кроме овощей и зелени, из круглых плетеных корзинок? Если это не старые подержанные вещи или изношенная одежда, значит, восстановленный товар. Говорят, что многие торговцы сейчас продают не только свои вещи, но и украденное из чужих домов. Среди людей, которые уселись, разместив перед собой небольшие прилавки, не было владельцев магазинов… Зачем тем, у кого были свои магазины, и тем, у кого водятся деньги, возвращаться в Сеул? Все продавцы овощей и зелени торгуют со своих прилавков перед закрытыми дверьми чужих магазинов, они твердо знают цену своему товару. Но разве у антикварной вещи есть конкретная цена? Человек, который покупает, хочет сбить цену и купить дешевле, а тот, кто вышел продавать, желает получить хоть на пхун[50] больше, в такой момент накама выступает посредником и заключает сделку. Он сам покупает дешевый товар, а затем перепродает его. Люди, которые продают через него, думают, что смогут получить за товар больше, чем если бы они продавали сами. Выходит, что люди с прилавками кормят его. Они не понимают отчего, но, когда они продают эти вещи с прилавка, они получают крохи, а стоит попросить накаму, как они получают желаемую цену. Даже те, у кого есть свои магазины, говорят, что без сотрудничества с несколькими толковыми накамами, поставляющими хорошие вещи, невозможно вести торговлю. Я тоже ценю щедрость рынка. Ведь благодаря накама все больше людей могут жить, кормя семьи за счет продаж.

— Это похоже на оптовую торговлю среднего уровня, не требующего начального капитала, — сказала серьезным голосом олькхе.

— Если нет начального капитала, нельзя начать торговлю, но говорят, что если у тебя есть деньги, можно заработать очень много. Ваш дядя говорит, что его самое большое желание — сколотить капитал, перепродавая товары. В любом случае он стал теперь намного лучше разбираться в оценке вещей. Он знает цену даже поношенного женского белья, я думаю, этим все сказано.

— Ой, тетя, разве есть на свете женщина, которая пойдет продавать свое старое нижнее белье? — громко засмеялась олькхе, прикрыв рот рукой.

— Вот-вот, и я о том же, — продолжала говорить тетя, — как женщина нашей страны сможет выйти продавать то, что она, извини меня, носила между ног? Я имела в виду не это. Говорят, что такие вещи входят в гуманитарную помощь, присылаемой из-за границы. Нижнее белье, присланное из богатых стран, выглядит совсем как новое, будто его там выбрасывают, надев всего лишь раз. Говорят, что материал, из которого оно сделано, настолько тонкий, что колышется на самом слабом ветру. Если белье смять и крепко сжать в кулаке, его не видно, а когда наденешь, плотно облегает тело. Материал на ощупь такой гладкий и нежный, что кажется, будто на тебе ничего нет. Из-за этого, говорят, продажные девки, подстилки американских вояк, ищут только его.

— О небеса, какая мерзость! — поморщилась олькхе.

Говорили-то они одно, но было видно, что на лицах молодых женщин незаметно проступило любопытство.

Мать внезапно перебила тетю:

— Собаним[51] сказал, что если продать нашу швейную машинку «Зингер», то, как бы мало за нее ни дали, можно выручить котел риса.

Эти слова казались совершенно не к месту. Видимо, мать хотела хоть немного реабилитировать нас, мучаясь из-за неудобств, которые испытывала семья дяди. Ее слова будто говорили: «Мы тоже еще не совсем обнищали». После этого случая, когда мы оставались одни, слова «машинка „Зингер“» всегда поднимали нам настроение. Но благодаря деньгам, которые приносили дядя и тетя, машинку мы пока могли оставить у себя.

С тех пор как начал работать рынок, почти не осталось нетронутых пустых домов. Наверное, не будет преувеличением, если я скажу, что главным поставщиком товаров первой необходимости, которыми торговали в то время южане, были брошенные дома. После освобождения даже производство примитивных промышленных товаров было прекращено. Прошел всего год после глобальных разрушений — иначе быть и не могло.

Дядино поведение казалось мне грустной комедией. Он мог выпрашивать барду, чтобы кормить ею заболевшую дочь, но не решался из-за моральных убеждений перескочить через забор брошенного дома. Теперь же он занимался посредничеством, имея проценты с перепродажи краденых вещей или вещей, пропавших из гуманитарной помощи, не понимая, что это было постыдным делом.

На свете живут люди разного сорта, под крышей нашего дома тоже собрались разные люди. Я подумала, насколько был бы жесток наш мир, если бы мы судили о человеке, зная лишь несколько черт его характера. Что касается дяди, мы знали о его доброте и не особо тревожились из-за его изменившегося поведения. Мы не думали или старались не думать о том, какие неудобства ему доставляем.

Дядя, работая каждый день, приносил с собой пакет риса, которого хватало на следующий день. Конечно, надо было признать, что не всегда спрос и предложение были равны друг другу. Иногда, если дядя считал, что после ненастной погоды можно будет работать только носильщиком чжиге, он приходил домой, держа в руке связку соленых скумбрий. Когда заработки бывали неважными, он приносил соленые закуски, с которыми можно было съесть вдвое больше риса, чтобы заглушить чувство голода, это было сигналом для матери, что дяде нужна поддержка. Даже в хорошую погоду из-за невезения бывали дни, когда он не мог заработать ни пхуна. В такие дни у него не было сил даже на улыбку, он слабым безжизненным голосом говорил, что сегодня только зря потерял время. В таких случаях мать, выступив вперед и держа машинку «Зингер», всегда утешала его, говоря:

— Собаним, не волнуйтесь. О чем вы беспокоитесь? Если кончится рис, продадим машинку. Когда не везет, самое лучшее — как следует отдохнуть несколько дней.

При этих словах на лице дяди появлялась трагическая решимость, он был искренне убежден, что машинку нужно сохранить во что бы то ни стало. После этого ему обязательно везло, он возвращался, принося с собой довольно объемный пакет риса.

Если сказать, что в то время опорой нашей семьи из двенадцати человек были машинка «Зингер» и чжиге, это не будет преувеличением. Потеряй мы хоть один из столпов, исчезло бы равновесие и существование наше было бы под угрозой. Разумеется, доля тети, торговавшей овощами и зеленью, была немалой. Если мы могли вдоволь есть овощи, то только благодаря тете. Однако она никогда не хвасталась и всегда скромно говорила: «Заработок женщины издревле был небольшим». Почему тетя так говорила? Она ведь никогда не хитрила. Каждое утро она молча, словно занималась делом всей своей жизни, водрузив на голову кванчжури[52], выходила из дома. Она никогда не возвращалась с пустыми руками. Тогда на поле, что находилось в районе Туксом, было изобилие овощей и зелени, даже если захочешь вернуться ни с чем, сделать это было трудно. Как ни странно, тетя была самой счастливой в нашей семье. Я начинала думать, что на самом деле дядя забыл о плохих днях не из-за машинки «Зингер», а благодаря тете, которая сделала все, чтобы он не думал о трудностях, а нам помогла не чувствовать вины за то, что мы ничего не приносим в семью.

2

Дядя всегда уходил на работу поздно. В последние дни он выходил из дома без чжиге. На рынке «Донам» все знали его как Пак накама[53]. Возможно, если бы не чжиге, ему больше подходило обращение «Пак собан»[54], но, даже если бы его называли так, я была бы рада. Теперь к нам домой иногда приходили незнакомые люди. Они просили дядю достать нужный товар или, наоборот, продать, но были те, кто просто просил оценить, сколько стоит та или иная вещь. Дядя стал заниматься этим постоянно.

Но однажды пришли люди, выглядевшие иначе, чем торговцы или продавцы краденого. У них был другой взгляд. Незнакомцев было двое, один из них был в обычном мужском костюме, другой — в военной форме. Они сказали: «Мы детективы полицейского участка Сонбок из оперативного отдела» — и добавили, что пришли к дяде, но, когда он вышел к ним, сразу его не арестовали, а увели в пустую мунганбан[55]. Все члены семьи побледнели. Мы все помнили, что младшего дядю казнили зимой прошлого года за то, что он готовил кашу для армии северян. Мне хотелось подслушать, о чем говорили в мунганбане, но один человек караулил у входа, сидя на краю деревянного пола террасы. Прошло довольно много времени, дядя вышел из комнаты и сказал, что они хотят поговорить со мной. С самого начала, когда они мельком осматривали нас, я заметила, что взгляд, который остановился на мне, был странным, видимо, меня запомнили.

Дядя сказал мне, чтобы я рассказала все как есть о том, что он делал, оставшись в Сеуле. Когда стало ясно, что меня вызывают не из-за того, что я работала в народном комитете Хёнчжондона, я поняла, что бояться мне нечего. Я сказала, что ничего не знаю, потому что вернулась из эвакуации на юг. Этот ответ уже был заранее обговорен между членами нашей семьи, мы много раз повторяли его, но, к сожалению, я ошибалась, когда думала, что дядя знает нашу легенду.

— Почему ты лжешь? Что, жить надоело?

Детектив, с силой ударив по краю письменного стола, крепко выругался и резко встал. Видимо, то, что я сказала, не совпало со словами дяди. Детектив арестовал нас и собрался отвести в полицейский участок. Их целью был дядя, а меня взяли, чтобы давить на него.

Кто-то донес на дядю. Детектив сказал, что в доносе была информация о том, как зимой дядя хвастался на рынке, что он ходил с армией северян. Доносчик утверждал, что в последние дни дядя так рыскал по рынку, что не было никаких сомнений: дядя, как и другие агенты севера, остался на юге и стал шпионом.

— Раз пришел донос, нашим долгом было проверить, — сказал детектив, но, видимо, с самого начала донос не вызывал у них ничего, кроме раздражения.

Моя глупая ложь все испортила, и мы стали подозреваемыми. Так я рассуждала после, а в тот момент мне было страшно, меня буквально трясло от страха, и земля уходила из-под ног. Я вспомнила, как погиб из-за доноса младший дядя. В этот раз донесли на старшего дядю, но в том, что нас арестовали, была лишь моя вина.

Кратчайший путь до участка лежал через переулок. Перед баней «Синантхан» мы повернули, прошли примерно двести метров вдоль речки Чхонбён и, перейдя просторный мост Янхве, попали в полицейский участок Сонбок. Всю дорогу я громко ругалась. Внезапно я почувствовала, что во мне что-то изменилось: чувство страха достигло своего апогея, и вдруг исчезло все, что его вызывало. Я подумала, что надо высказать все, что хочу, до того, как меня затащат в серое здание участка. Мне казалось, что стоит войти туда, как меня передадут в чьи-нибудь еще руки, и тогда я уже ничего не смогу сказать. Возможно, я так поступила, потому что прониклась доверием к тем, кто вел нас в участок. Даже появилось чувство, похожее на дружбу, объединявшее нас с этими людьми. Я решила высказать все, что было на душе, но не умолять их отпустить нас.

— Да, у нас красная семья. Мой младший дядя тоже проходил как красный и в конце концов был казнен. И я не хочу жить в стране, где правительство, пустившись в бега, бросило людей на произвол армии противника, а вернувшись обратно, посчитало приготовление каши для армии северян преступлением и казнило за это человека. Хотите убить меня? Убейте! Дядя осмелился поить армию северян сочжу, конечно, он должен умереть! Запах водки, исходивший от девочки, которая умерла, опьянев от барды, до сих пор не улетучился из-под земли. Такой уж у нас несчастный род. Талантливых людей из него убивали, арестовывали здесь и там или уводили в плен. В итоге что осталось сейчас в Сеуле от нашего рода, кроме «пустых орехов»? И чего вы еще хотите, что снова просеиваете нас через это сито? Такие «пустые орехи», как мы, надо сжечь и все!

Я кричала с пеной у рта, пока мы шли в участок. Слова, которые я хотела сказать, рвались из груди, но я слишком торопилась, голос стал садиться, потемнело в глазах, голова начала кружиться. Среди всего, что я наговорила, фраза о том, что мне не хотелось жить в этой стране, не была ложью. Слезы хлынули из глаз, было так больно, словно сердце резали на мелкие куски. Как только мы перешли мост Янхве, детективы начали о чем-то перешептываться, затем только один из них вошел в полицейский участок, а тот, кто вел допрос, повел нас обратно через мост. Дойдя до нашего дома, он отпустил дядю и, схватив меня за руку, собрался идти в другое место. Дядя был против. Он сказал, что, если его отпускают, пусть отпустят и меня, а если меня куда-то ведут, пусть уводят и его.

— Не волнуйтесь, я не причиню ей вреда, — сказал детектив.

Он говорил мягко и солидно, что вызывало доверие. Местом, куда он меня привел, было здание молодежной организации «Силы обороны Родины», находившееся недалеко от дома. Остановившись перед дверью, я сказала детективу, что лучше уж пусть он отведет меня в полицейский участок, чем передаст этим людям. Стоило мне только представить, что меня будут таскать по различным молодежным организациям, провозгласившим себя антикоммунистическими после освобождения Сеула от армии северян 28 сентября 1950 года, как меня затрясло от страха.

— Передать? Кому передать? Я хотел устроить тебя на работу…

При словах «устроить на работу» я насторожилась. Это место не было похоже на то, где давали зарплату. Детектив представил меня начальнику отдела по общим вопросам и сказал, что у меня есть диплом об образовании. Добавив, что у меня немного резкий характер, он попросил его попытаться сработаться со мной и сразу ушел. Я поняла, что ему поручили нормальную девушку на свободную должность. Впрочем, возможно, дело было не в девушке, им просто был нужен кто-то для работы. Судя по поведению начальника, он, беря в расчет мое образование, считал, что жалко использовать меня на подхвате. Кроме того, мне сразу стало ясно, что зарплату тут не дают…

— Конечно, как вы уже поняли, здесь никто не получает зарплату, потому что все пришли после смены власти. Есть только начальники отделов, сотрудников пока нет, поэтому рабочих рук не хватает. Для девушки здесь не совсем подходящая работа. А вы знаете, как составлять официальные документы? — Он говорил бессвязно, задавая вопросы один за другим.

Это была неловкая ситуация, словно я просила принять меня на работу, а он каким-то образом должен был отказать мне.

Я никогда не думала, что в страшном тогда Сеуле, находившемся на самой линии обороны, есть место, куда можно устроиться на работу. Я буквально за минуту до этого тряслась от страха, боясь, что попаду в тюрьму, где меня будут допрашивать и пытать, а теперь думала только о том, как бы поскорее уйти домой, но никак не решалась сделать этого. Мне вдруг захотелось, пусть даже не зарабатывая ни одного пхуна, выходить по утрам на работу, а вечером возвращаться домой. Я была в восторге от одной лишь мысли, что смогу выбираться из дома. К тому же моя проницательность подсказывала, что даже такая организация выглядела достаточно авторитетным органом власти. До сих пор я подвергалась лишь унижениям со стороны властей, поэтому мне захотелось хоть один раз, находясь внутри аппарата, посмотреть, из чего он состоит. Конечно, больше всего меня привлекало другое — мне хотелось работать. Я была готова даже заискивать перед начальником отдела. Насколько же привлекательной была постыдная мысль, что в каждом роду есть торговец, а работа в этой организации сразу повысит авторитет нашей семьи.

Я желала лишь одного — чтобы у меня хватило терпения. Наконец с уст начальника отдела слетело долгожданное распоряжение: выходи завтра на работу. И только тогда, переведя дух, я заметила в пустой комнате, напротив отдела по общим делам, величественное блестящее пианино. Оно выглядело таким роскошным и мирным, что я не поверила своим глазам. Какое-то время я не шевелилась, рассматривая его, а затем быстро выбежала на улицу и огляделась. Здание, в котором мне предстояло работать, находилось недалеко от нашего дома, изначально оно было общежитием женской гимназии «Синсон».

Члены семьи, с тревогой ждавшие меня, обрадовались новости больше, чем я себе представляла. Реакция была такой же, как в старину, когда кто-то из семьи становился хотя бы канцеляристом в правительственном офисе. Когда я радовалась одна, все было нормально, но смотреть на то, с каким восторгом приняли эту новость дома, было тяжело, и я поспешно уточнила, что денег мне платить не будут. Однако члены семьи не были обескуражены этим, а сказали: пусть зарплаты нет, зато что-то появится взамен, например, раз есть распределение риса, нам может перепасть бесплатная еда. Они смотрели дальше, чем я.

На следующий день я вышла на работу в лучшем своем наряде. Поверх колышущейся на ветру юбки из крепа я надела отделанную красивой вышивкой белоснежную чжогори[56]. Ногам было тесно в туфлях, которые я купила, как только поступила в университет, и с тех пор надевала лишь пару раз, но было приятно чувствовать упругую подошву, словно я наступала на резиновый мяч. Душа радостно пела. Мой наряд соответствовал этому зданию с примыкающим к нему красивым садом. Начальник отдела по общим вопросам, увидев меня, расплылся в улыбке, говоря, что в офисе обязательно должна работать женщина. После он представил меня начальнику отдела по обороне и начальнику отдела по надзору. Каждый из них занимал по отдельной, заранее подготовленной комнате, но сотрудников пока не было видно. Несмотря на то что я изо всех сил старалась понять, работают они автономно или под управлением правительства, мне это так и не удалось.

Начальник отдела по надзору выглядел самым зловредным, что, впрочем, подходило молодежной организации, чьей главной функцией было уничтожение красных. Он разве что на боку носил не пистолет или палку, а всего лишь электрический фонарик цвета хаки. Он все время был в солнцезащитных очках, возможно, чтобы повысить свой авторитет. В совокупности с квадратной челюстью образ получался непривлекательный. Когда я впервые увидела его без солнцезащитных очков во время обеда, среди трех начальников отделов он выглядел самым поджарым и производил впечатление человека, лишенного чувства юмора.

Больше всего меня радовало то, что у меня появилась возможность бесплатно обедать. На мой взгляд, у нас не было никакой срочной работы, но все сказали, что свои семьи оставили на юге, а сами переправились через реку в качестве передового отряда. Дом, где начальники лишь ночевали и питались, стоял особняком. К обеденному часу нас всегда ждал прекрасный горячий обед с вкусными закусками, к которому кроме членов организации всегда приходили несколько детективов или полицейских из участка Сонбок. Возможно, женщина, которая так вкусно готовила нам, до начала войны тоже работала в столовой, но сейчас она, кажется, жила, питаясь только во время готовки еды для отряда обороны. Глядя на то, как она каждый раз, не желая подавать на стол одинаковые закуски, используя свое мастерство, старалась приготовить разнообразные блюда, я понимала, что стол обходится ей не дешево.

Теперь меня не заботило, откуда берутся деньги на мою еду, — все оплачивалось из бюджета организации. Но больше, чем возможность не беспокоиться об оплате и есть вкусно приготовленный обед, меня поражал незнакомый этикет. Освоив его, я стала человеком из другого общества. Теперь, когда я бывала дома, то раздражалась по малейшему поводу. На работе начинали обедать, поднимая ложки и палочки для еды лишь после того, как к еде приступал начальник. Вместо того чтобы отнимать вкусное блюдо, им угощали друг друга. За столом медленно жевали, а закончив обедать, клали ложки и палочки на край тарелки с рисом. Я начала обедать вместе со всеми после получения ID — идентификационной карточки члена отряда «Силы обороны Родины». Бесплатную еду я отрабатывала до позднего вечера. На какое-то время эта организация стала для меня вторым домом. Можно было сказать, что фактически я не устроилась на работу, а стала членом отряда «Силы обороны Родины».

И хотя на этом месте у меня не было никаких перспектив в плане зарплаты, по утрам я все равно с удовольствием выходила на работу. Неожиданно для себя я стала человеком, занимающим самое высокое положение в доме, но не потому, что возвращалась с работы лишь по вечерам, а оттого, что перестала уменьшать запасы риса. По утрам я могла тихо ускользнуть из дома, избежав завтрака, за которым каждый старался набить свой живот за счет другого, ругаясь и энергично отталкивая соседа. Из-за того что я рано уходила на работу, мой легкий завтрак подавался на отдельном столике. И каждый раз олькхе извинялась за то, что на нем не было закусок. Теперь по утрам двоюродный младший братишка, начистив до блеска мои черные туфли, с глазами, полными обожания, провожал меня до ворот. Что касается бабушки, то она с удовлетворением провожала меня загадкой: «Зарплата уходит». Она тоже ценила работу, кормившую меня одну, выше, чем дядину работу накамой или торговлю овощами, кормившую двенадцать человек.

Эти слова были отражением жестокого времени, делавшего суровой правдой поговорку «Лучше, чем семья из десяти человек, семья, в которой хоть на одного человека меньше», которую со вздохом сожаления мог подтвердить любой кореец.

Все люди из отряда обороны были пожилыми и солидными. Это была не наспех образованная организация, отправленная в качестве авангарда. Она была похожа на организацию с девизом «Мой район охраняю я сам», находившуюся под управлением правительства, эвакуированного на юг. Организация решала проблемы общественного спокойствия с учетом военного времени. Работа была связана с переписью населения в нашем районе, обучением гражданских противовоздушной обороне, борьбой со шпионажем. Мы больше концентрировались на работе по проверке подлинности паспортов горожан, чем следовали указанию выявлять неблагонадежных жителей города, подозревавшихся в противоправительственных действиях. Но даже если мы кого-то в чем-то подозревали, мы не устраивали допросов и пыток, мы лишь наблюдали за ними и искали к ним подходы.

Река Ханган до сих пор была запретной рекой, но после того, как 4 января 1950 года правительственные войска оставили Сеул, в нем все еще жило много людей. В основном это были не горожане, а военные, полицейские или обширный гражданский персонал, входящий в состав войск ООН и наших воинских частей. Что касается жителей города, то они могли стать только членами отряда «Силы обороны Родины», им разрешалось носить военную форму, но никто не кривил душой, говоря, что среди них нет настоящих молодых мужчин. Что касается молодых женщин, то в основном это были девушки с тяжелым макияжем и в ярких нарядах, их постоянное присутствие возле воинских частей ассоциировалось с тем, что они занимались какой-то недостойной работой.

Каждый, даже тот, у кого здесь не было дома, мог выбрать любой пустующий дом и, войдя в него, жить там как полновластный хозяин. Люди, живущие в одном и том же месте, были редкостью, естественно, людям, подозреваемым в шпионаже или уклоняющимся от воинской повинности, было легко затесаться среди постоянно кочующих горожан. Но приезжих недолюбливали. Однажды кто-то из членов отряда «Силы обороны Родины» при проверке документов ударил дядю кулаком, скорее всего, это произошло лишь потому, что он не был коренным жителем Сеула. Но удостоверениям жителя города в отряде обороны доверяли.

Среди пожилых людей, находившихся под нашим присмотром, был один старик, производивший впечатление весьма образованного человека, у него был собственный дом. Познакомились мы с ним при довольно необычных обстоятельствах. Устроившись на работу в отряд обороны, я никому не говорила, что имею образование в области литературы, более того, мне хотелось скрыть, что я студентка университета. Однажды начальник отдела по надзору, говоря, что есть дом с богатой библиотекой, спросил меня: «Не хочешь ли сходить туда? Можешь попросить на время книги и читать сколько угодно». Я согласилась, и он познакомил меня с тем пожилым человеком, приведя прямо к нему домой. Конечно, сказать, что собрание книг было библиотекой, было бы преувеличением, но оно вполне походило на библиотеку в кабинете ученого. В основном это были книги, посвященные буддизму, китайской литературе, исторические книги, японские книги, но и корейской литературы было довольно много. Попросив сборник стихов корейского поэта Пэк Сока, я унесла книгу домой.

В основном книги я читала в комнате отдела по общим вопросам, порой наблюдая, как деревья в саду создавали красоту сезона, меняя свои весенние одежды на летние. Аккомпанементом чтению служили звуки пианино, которые периодически доносились из большой комнаты напротив. Почти каждый день приходил играть один полицейский из участка Сонбок. Он очень осторожно, словно пытаясь определить вкус тайной возлюбленной, играл такие небольшие музыкальные произведения, как серенады Шуберта, ларго из «К Элизе». Сладость покоя проникала в меня, словно запах цветов. Не знаю почему, но мне было приятно, когда люди подшучивали, что полицейский Ким приходит так часто из-за мисс Пак. Я ни разу не встретилась с ним глазами, но, пока он играл на пианино, возникало какое-то сложное чувство, похожее на состояние гипноза, и поэтому мне не надо было скрывать свои чувства или стыдиться их. Полицейский Ким ни разу не обедал с нами за общим столом, это тоже поддерживало мистическое ощущение тайны. Когда в доме, построенном в европейском стиле, слушая музыку, можешь вдоволь читать книги, которые сам выберешь, даже в мирное время понимаешь, что жизнь твоя похожа на сон. Совсем недавно я о таком не могла даже мечтать.

Но каждый раз, когда я приходила от старика с очередной книгой, начальник отдела по надзору дотошно расспрашивал о нем. Я начала сомневаться: не использует ли меня начальник? Может быть, от этого я постепенно стала терять интерес к книгам. Когда начальник спрашивал, что делал тот пожилой человек в прошлом, я отвечала, что, возможно, он был профессором, и спрашивала, почему это его интересует. Вскоре я узнала, что тот пожилой человек не только не был коренным жителем этого района, он еще и не эвакуировался зимой. Его поведение и манера говорить выдавали его высокую образованность. Но, сколько я ни пыталась поговорить с ним по душам, он никогда не рассказывал о своей семье или о том, как жил до сих пор. Эта скрытность сбивала меня с толку и вызывала подозрения. Мне казалось, что он догадывается, что мне поручено следить за ним. Но это вовсе не означало, что он не хотел разговаривать с незнакомцем, он был достаточно общительным стариком. Каждый раз, когда я шла к нему просить книги, он первым начинал разговор. Он сам отбирал книги, которые я могла взять, и говорил, что уже прочел их когда-то, поэтому иногда хотел поделиться впечатлениями. Причиной, по которой такой чистый и светлый пожилой человек, в котором, даже очень постаравшись, нельзя было найти ни капли подлости, попал под подозрение, скорее всего, была его манера говорить. Он старательно избегал разговоров на личные темы и не говорил ничего лишнего о своем прошлом. Несмотря на то что он был стариком, он не выглядел грязным и неопрятным. Вероятно, секрет его обаяния был именно в тех «флюидах», исходивших от его поведения и манеры говорить. Но именно из-за этого в глазах таких людей, как начальник отдела по надзору, он выглядел подозрительной личностью.

Начальник отдела по надзору не был похож на плохого человека, но я презирала его за вредный характер, поэтому, какой бы ни была спокойной работа, стоило мне подумать, что я отчасти выполняю работу убийцы, как у меня пропадало всякое рвение. Но обращение начальника не шло ни в какое сравнение со свирепствующими и таящими смертельную угрозу молодежными организациями, образованными после освобождения Сеула 28 сентября. Следя за поведением жителей района, вплоть до проверки их идеологических взглядов, я не могла не ощутить, что почти все придерживались умеренных позиций. Но однажды период относительной стабильности, которой я наслаждалась, работая в отряде «Силы обороны Родины», прошел, как приятный бодрящий день между весной и летом.

Когда западная линия фронта, как и предполагала мать, легла посередине реки Имчжинган, снова пришел приказ правительства об отступлении и эвакуации к югу от реки Ханган. Военные, полицейские и служащие находились на севере и при необходимости могли легко тронуться в путь по приказу правительства. Однако сельским жителям, вернувшимся в свои дома после неисчислимых страданий, снова оставлять дома было невыносимо трудно, новый приказ вызывал негодование и обиду. Сельские жители говорили, что, несмотря ни на что, сейчас хороший сезон для полевых работ.

Все, кто в то время жил севернее реки Ханган, кто уехал на юг, приехав с севера, кто вернулся из эвакуации раньше других, были «пустыми орехами», на которые смотреть-то было жалко, и все они находились в одинаковом положении. Это были люди, которые ничего не имели, никого не знали и жили в практически полностью разрушенном месте, стараясь не думать о покинутых и, скорее всего, сожженных или разрушенных домах. И таким людям снова велят эвакуироваться. Да что они там, наверху, с ума сошли, что ли? Я подумала, что лучше бы правительство оставило их в покое, как 25 июня, и пустилось в бега без мирных жителей. В этот раз мать, как и зимой, с той же уверенностью предсказала, что земли легко освободят до южных рубежей реки Имчжиган, и хотя сейчас сложное военное положение, не похоже на то, что Сеул снова сдадут. Даже если это произойдет, больше стоит бояться не трудностей, а преследований за то, что остались в районе, несмотря на приказ эвакуироваться. Мне же хотелось, чтобы такие жалкие «пустые орехи», как мы, теперь немного меньше тряслись от страха.

Правительство оставило Сеул 4 января и эвакуировалось в города Тэгу и Пусан. По этому поводу я негодовала до тех пор, пока оно не вернулось в столицу. Но самое обидное заключалось в том, что беженцы, осевшие в тех городах, не имея даже малейшего желания вернуться, думали о том, что только их страдания имеют вес. Они ничего не знали или делали вид, что не знали, а может, просто не хотели знать о том, как сеульские «пустые орехи» мечутся, эвакуируясь то на юг, то на север. Даже если тысячи лет повторять популярные мелодии и песни о трудностях жизни в эвакуации в Тэгу и Пусане, как можно их жизнь сравнить с жизнью людей в Сеуле? Я не знала, почему мне было так обидно. Может быть, я завидовала тем людям.

3

Брату, который уже мог иногда ходить, мы больше ничем не могли помочь. Никто не говорил об этом открыто, но самой серьезной проблемой был необходимый уход, когда у него возникало желание справить нужду. Наверное, и так понятно, насколько было неловко поручить такой уход старухе-матери. Брат, пока мы его не видели, научился ходить ровно столько, сколько надо было пройти до туалета, но это скорее было заслугой его силы воли, нежели здоровья.

Когда брат смог самостоятельно добираться до туалета, мы стали оптимистичнее смотреть на его будущее — теперь нам не нужно было ухаживать за ним, как за маленьким ребенком. Однако это не означало, что о нем перестали заботиться. Мы панически боялись, что он будет голодать. Вся наша семья была полна трагической решимости не допустить, чтобы он недоедал. Мы знали, что ему надо питаться лучше, но все, что могли сделать, это иногда давать ему сырое яйцо или, когда удавалось раздобыть вместо одной сушеной скумбрии две или три, отдавать их ему.

С того момента, как мы вернулись в свой дом в Донамдоне, и до того, как пришел приказ снова эвакуироваться, произошло много событий. Изо дня в день приходилось бороться за жизнь. Мне казалось, что прошло много дней, но на самом деле это был короткий период, за который восстановить силы брату, к сожалению, не удалось. Он не только не окреп, наоборот, он словно поддерживал в себе жизнь, теряя последние капли крови, принося страдание другим. Каждый день бросалось в глаза, что он становился все бледнее. Он интенсивно тренировался в ходьбе, так что вскоре смог доходить почти до ворот, но каждый раз, когда я видела, как он, делая шаг за шагом, обливался потом, а лицо его искажалось от боли, в горле комом застревал крик: «Хватит, пожалуйста, остановись!»

То, что брат собрался эвакуироваться, было еще более безрассудным решением, чем зимой, когда он, получив огнестрельное ранение, хотел сразу уехать на юг. Семья дяди приняла решение остаться в Сеуле, я решила последовать их примеру. Мне было легко, потому что я была здорова. Тем, с кем я работала, и просто знакомым я полушутя-полусерьезно сказала, чтобы они перед эвакуацией «пожертвовали» мне излишки продуктов, если они у них есть. Естественно, то, что я так активно выпрашивала еду, косвенно говорило, что я не собираюсь эвакуироваться. В отряде обороны, включенном в программу эвакуации, почему-то были рассержены моими словами, мне даже посоветовали быть осторожнее в выражениях. Члены отряда, если у них не было семей, готовились к эвакуации в группах и, чтобы показать, насколько удобен такой способ, ввели политику открытых дверей. Увидев, как незнакомые молодые люди объединяются друг с другом в группы отправки, я поняла, что и в этот раз главная задача эвакуации — ни в коем случае не оставлять молодых.

Среди присоединившихся к отряду, подготовленному к отправке в эвакуацию, была девушка по имени Чон Гынсуг, она была старше меня на год. Даже не зная этого, я называла ее онни — старшей сестрой. Она вызывала у меня доверие.

Чон Гынсуг родилась в районе Донамдон. Уехав вместе с семьей на юг, где у нее не было родственников, она вернулась, чтобы разведать обстановку. Так как положение родителей на юге было нестабильным, она снова оказалась в роли беженки. Чон Гынсуг была младшей среди многочисленных сестер и братьев, но стала авангардом семьи. У нее были черты характера сильной женщины, готовой в одиночку переплыть реку Ханган.

Когда ситуация снова стала тревожной, наш отряд, обязанности которого до сих пор не были ясны, активизировался, ему поручили организовать отправку на юг всех молодых людей. Особенно напряженная работа шла в отделе по общим вопросам, которому надо было изготовить ID-карточки и нарукавные повязки на английском и корейском языках. Разумеется, в отряде была именная печать, но не было типографии, поэтому надписи надо было делать от руки так, словно они были напечатаны, для этого требовалось особое мастерство. Начальник общего отдела очень хорошо выполнял такие работы. Несмотря на то что корейские слова были написаны мелкими иероглифами и заключались в круглые скобки:()[57], нарукавные повязки выглядели достаточно солидными благодаря английским словам — «Local Defense Party»[58]. Помогая делать повязки, я постепенно начала понимать, что мне становится все труднее избежать эвакуации. Из-за того, что меня привел на работу полицейский, я вынуждена была терпеть плохое отношение, чтобы скрыть, что находилась под подозрением. Но открыто меня ни к чему не принуждали, потому что у меня был брат — кожа да кости, у которого вдобавок обострилась паранойя. Когда я сравнивала нынешнюю работу с той, что выполняла зимой в народном комитете северян, я приходила в замешательство, сомневаясь, в каком мире я живу, уж слишком похожи были ситуации.

Однако событие, от которого меня действительно бросило в холодный пот, произошло дома. Брат, догадавшийся о том, что происходит в мире, стал упорствовать, говоря, что он тоже хочет эвакуироваться. Он говорил нам:

— Хорошо, что теперь мы можем эвакуироваться. Только уехав на юг и вернувшись вместе с властями, мы в конце концов сможем ни о чем не волноваться. Раз сказали эвакуироваться, значит, так и надо поступить. Как вы этого не понимаете? Даже помилованный осужденный, приговоренный к пожизненному заключению вместо расстрела, наверное, не был бы так бесконечно благодарен, как я благодарен судьбе.

Если мы собирались эвакуироваться, вновь вставал вопрос транспортировки брата. Я никак не могла взять в толк, почему наша семья никогда не могла спокойно уехать в эвакуацию. Все члены семьи, объединив силы, стали призывать брата быть благоразумным. Мы говорили ему, что у нас на юге нет никаких знакомых, нет денег и что он, несмотря на то что состояние его здоровья намного улучшилось по сравнению с прошлой зимой, не сможет выдержать столь долгий путь. К тому же мы уже испытали на себе отношение обоих правительств к немногим остающимся «пустым орехам». В обеих странах скорее утешают оставшихся и не оставляют их без внимания, а не нагоняют страх. Мы убеждали его, говоря, что в этот раз в Сеуле собралось много членов рода, которые стали друг другу опорой, и теперь, как бы трудна ни была жизнь, выдержать это вместе будет намного легче. Я подумала: «Зачем мы говорим такие очевидные слова? Не лучше ли было бы просто сказать грозным троном: „Раз нельзя, значит, нельзя!“?»

В ответ на наши доводы и аргументы брат выдвинул неслыханное предложение. Спросив, почему это у нас на юге никого нет, он сказал, что поедет к родственникам, живущим в Чхонане. Там жили родители его первой жены. Из-за любви между братом и той девушкой, их короткого и печального брака у всех членов нашей семьи болела душа, но, казалось, все осталось в прошлом. Это была лишь одна история из многих подобных. Мы не были жестоки, к тому же долгом дома было женить брата на здоровой и благовоспитанной девушке, способной родить ему детей, и следить за тем, чтобы они благополучно росли. Когда брат женился во второй раз, мы постарались вымести изо всех уголков дома следы первого брака, хотя брат и не скрывал, что был женат. Наше желание вычеркнуть из жизни семьи эту печальную историю совпадало с его требованием. Это была теплая забота о новом браке. И теперь брат вытащил на свет божий Чхонан и, ничуть не стесняясь олькхе, почти умоляя, сказал, что обязательно хочет туда поехать. Когда мать резко вскочила, услышав слово «Чхонан», брат тут же заменил его на «туда». Мне слово «туда» понравилось еще меньше, чем «Чхонан». Детский каприз брата испугал меня до дрожи.

Это было время, когда пошатнулась вера в заботу правительства о сеульских беженцах, отправлявшихся на юг. Что касается деревенских жителей юга, то они занимались земледелием и не беспокоились о еде. Представьте себе, каково было бы семье наших родственников, если бы мы внезапно приехали в Чхонан и выстроились у их дома в ожидании еды и ночлега. Нормальный человек в здравом уме даже подумать не смог бы, что, после того как семья потеряла дочь, больной зять, от которого долго не было никаких известий, ведя за собой жену и двух детей от нового брака, появится на пороге без денег, как нищий. Несмотря на это брат сказал, что ему хочется поступить именно так. Страстно желая эвакуироваться, он просто поменял слово «Чхонан» на «туда». Это настолько противоречило здравому смыслу, что мы все бросились переубеждать его, но все было напрасно. Мы были удивлены и озадачены даже больше, чем когда он начал заикаться. Мы не знали, что делать. Как человек может вмиг потерять рассудок? Непреклонное простодушие брата, словно вернувшегося в пору юношества, когда он страстно желал посвятить свою жизнь первой любви, доводило нашу семью до крайней степени отчаяния.

Брат был сильно болен. Это было видно невооруженным глазом. И то, что он мог ходить, казалось скорее чудом. Он, никогда не обращавшийся в больницу, с каждым днем становился все слабее. Слова «Я хочу поехать туда» можно было понять, лишь списав на необъяснимость человеческой души, запертой в быстро слабеющем теле. Но я была не столь великодушна. У меня не было сомнений в том, что из всех идей брата, создававших проблемы нашей семье, эта была самой детской и самой глупой, и виной тому было попустительство матери. Когда мы с олькхе, видя его упорство, сдали свои позиции и согласились на эвакуацию, я подумала, что так избаловать ребенка было жестоко. Даже если допустить, что «там» нам дадут немного земли, стоило мне представить олькхе в доме пожилых родителей его первой жены, как я задавалась вопросом: «В чем она-то провинилась перед Небом?» Все, что ждало ее в Чхонане, — унижение и позор. Мне казалось, что я не смогу смотреть на это. Единственное, что мне оставалось, — не смотреть. Можно сказать, что это был мой природный эгоизм, который не смогли победить даже наши с олькхе дружеские чувства. Я была настолько уверена в своей правоте, что мне даже не хотелось оправдываться.

— Скорее всего, в твоего брата вселился дух бесплодных иллюзий. Он сейчас не в себе.

Как же абсурдно звучали слова брата, что даже мать, во всем ему потакавшая, тяжело вздохнув, признала его невменяемость!

Когда я услышала слова «бесплодные иллюзии», я вспомнила, как Мёнсо приходила ко мне, когда мы жили в Пхачжу. То событие было настолько нереальным, что я до сих пор никому не рассказала об этом. Появление брата «там», в Чхонане, покажется прежним сватам еще более нереальным, они испытают еще больший шок, чем испытала я от визита Мёнсо.

— Тебе не обязательно ехать с нами до Чхонана, — сказала мать, давая понять, что я свободна.

Она хорошо понимала, что ехать в Чхонан, к родителям первой жены брата, — единственный выход, даже если она сто раз умрет от стыда и позора и вновь воскреснет.

Дядя достал где-то двухколесную тележку с оглоблями, переделал ее, чтобы было удобно разместить в ней брата и племянников, отремонтировал колеса, приделал поручни. Помогая ему с тележкой, я думала о том, что в глазах семьи должна выглядеть сейчас неблагодарной девчонкой, безнравственной и черствой. Чувствуя, что на душе у меня неспокойно, я колебалась. Я в последний раз обратилась к брату и сказала ему, что отправлюсь в эвакуацию вместе с семьей, но при условии, что мы не поедем «туда». Я говорила ему, что олькхе с грудным ребенком не сможет одна тянуть за оглобли тележку, что без моей силы не обойтись. Я должна быть с семьей и помогать не только в пути. Я спрашивала его: как можно взвалить на плечи олькхе суровую ответственность кормить пожилую женщину, малышей и больного мужа? И что будет, если что-то случится в дороге?

— Обойдемся без тебя, мы все уже решили. Твоя сестра с удовольствием согласилась. Кроме того, почему это я буду ехать на тележке? Если надо, я тоже буду тащить. Когда не смогу долго идти, буду отдыхать, я смогу дойти до Тэгу или даже до Пусана, — уверенно сказал он.

Брат показал свои высохшие ноги, покрытые белой перхотью, словно осадком соли, и крепкие упругие мышцы рук, скрытые под кожей, будто смазанной жиром. Он мечтал. Он мечтал о своем молодом теле и о манящем «там». Когда-то он, увидев красоту, расцветающую, словно цветок персика, на лице молодой девушки, страстно полюбил ее. Похожий на стройный зеленый бамбук, он стал завидным женихом, когда поехал жить «туда», где из поколения в поколение жили и хозяйничали родственники первой жены. По его словам я знала, насколько радушно принимали его старые теща и тесть и как хорошо к нему относились. Несмотря на то что я никогда не встречалась с ними, я словно наяву видела, как они вели себя с ним. Брат уезжал с чувством страха. Вряд ли он станет «там» Пак Ын собаном[59] времен первого брака и, возможно, не пожелает, чтобы за ним ухаживали родственники первой жены. В этой жестокой, бесчеловечной войне, когда всем было наплевать на чужие слезы, нашей семье приходилось снова поддаться ее течению. Олькхе, осознавшая это раньше других, покорилась и этим вызывала у меня уважение.

— Ты тоже приготовься эвакуироваться. Твой брат прав. Хотя бы раз эвакуировавшись на юг, мы сможем чувствовать себя в безопасности. Ты забыла, как мы не раз испытывали трудности лишь оттого, что не уехали? Так что и не думай оставаться здесь, готовься эвакуироваться вместе с членами отряда. Может, в этот раз судьба нам улыбнется. И Чон Гынсуг едет с тобой, так что я спокойна, ты не будешь одна с мужчинами, — приговаривая так, мать вновь собрала мой мешок с вещами для эвакуации.

Наполненный серебряными ложками, палочками для еды и несколькими отрезами шелковой ткани, он почти ничем не отличался от узелка, который она собрала, когда мы с олькхе отправлялись на север. Тогда мы ничего не истратили и привезли все обратно в целости.

Моя семья уехала на день раньше, чем отправился в эвакуацию отряд «Силы обороны Родины». Даже если не обращать внимания, что эвакуировались они «туда», отъезд нашей семьи был настолько несуразным, что со стороны выглядел странно. Передняя часть машинки «Зингер» одиноко торчала среди узелков одежды. В списке имущества она шла под номером один, марка машинки была известна во всем мире, выставить ее на всеобщее обозрение было не стыдно. Когда брат солидно уселся среди вещей, шествие нашей семьи стало похоже на процессию людей, у которых не все дома. Дядя собрался проводить их до берега реки Ханган, но я к ним не присоединилась. Мне казалось, что моя душа разрывается, даже когда я остановилась у ворот. Я не смогла долго провожать их глазами. Я забежала домой, казалось, разрывалась не душа, а все тело. Обняв себя руками, я не знала, что делать. Когда прошлой зимой наша семья разделилась, даже вдали от дома у меня было крепкое чувство плеча. Сейчас было совсем другое ощущение. Я чувствовала не только одиночество оттого, что отделилась от семьи. Я боялась, что это было решением, которое я приняла по ошибке, поддавшись своему эгоизму. В этот раз казалось, что открывшаяся рана будет кровоточить всю жизнь.

4

На следующий день я эвакуировалась, присоединившись к членам отряда «Силы обороны Родины». В отряде все радовались, что я отправляюсь вместе с ними, но больше всех была рада сестра Чон Гынсуг. Сейчас в отряде трудилось примерно двадцать молодых людей. Проработав какое-то время, я, кажется, поняла, почему вдруг число членов отряда резко увеличилось: у организации был авторитет. В то время мост через реку Ханган был разрушен, переправляться надо было на лодке, найти которую было непростым делом. Увидев, как люди, собравшиеся эвакуироваться, толпились и покачивались, словно морские волны, на переправе Ханнамдон, я впервые ощутила, насколько увеличилось население Сеула. Я думала, что трудно переправляться было только с юга на север, но оказалось, что, хотя правительство само вынудило людей эвакуироваться, при переправе с северного берега реки Ханган на южный проверки не были менее тщательными. Везде проверяли ID-карточки. Для того чтобы продвинуться в очереди на паром, кроме удостоверения жителя города необходимо было иметь ID. Частые проверки военной полиции или городских полицейских были направлены на то, чтобы случайно под видом беженцев не эвакуировались оёри — замаскированные оппозиционные группы. Так как я постоянно слышала незнакомое слово «оёри», я интуитивно поняла его смысл. Настроение упало. Было очень обидно оттого, что людей, живших на северном берегу реки Ханган, считали «пустыми орехами» или «оёри» и заботились лишь о людях, живших на южном берегу реки. Казалось, что последних попросту охраняют. От этого начинало мучить нетерпение — хотелось как можно быстрее ступить на землю к югу от реки Ханган.

За исключением этого бессмысленного нетерпения, не было других причин тревожиться. Мои личные вещи весили не больше, чем рюкзак, с которым я ходила на прогулку, а что касалось нашей группы, то находиться в ней было вполне комфортно. Когда нас проверяли, обычно вперед выступал один человек и решал все проблемы. Даже когда велись переговоры о переправе, членам группы нужно было только ждать. Несмотря на то что мы не собрали ни пхуна, ночью, которую нам пришлось провести под открытым небом, нам доставили еду из близлежащего дешевого ресторана. Возможно, еду оплачивал старший группы, но, так или иначе, ни о чем не надо было заботиться, это было непривычно не только для меня. Впрочем, я не испытывала никаких угрызений совести. По словам дяди, наш путь лежал через мост, который должна была проехать моя семья, но, поскольку от них не было новостей, я не могла узнать, ступили они на южную землю раньше меня или нет. Мысли о семье тревожили меня больше всего. Рана от разрыва была настолько мерзкой, что если бы другие увидели ее, они упали бы в обморок от страха. Даже подруге Чон Гынсуг я не могла откровенно рассказать о ней. Я специально вела себя легкомысленно, заставляя себя то и дело так громко смеяться, что спустя всего день я получила прозвище «кокетка». Насколько же я хорошо играла свою роль, что пришлось выслушать такие слова? Ни до этого, ни после я ни разу не слышала, чтобы кто-то назвал меня не то что кокеткой, но даже просто улыбчивой. С тех пор каждый раз, вспоминая тот период жизни, я испытываю отвращение к себе.

Лишь на следующий день, после ночи под открытым небом, ближе к вечеру у нас появилась возможность переправиться на южный берег. Мы плыли на небольшом судне, с трудом вместившем нашу группу. Когда мы переправились, мне странно было видеть, что земля, на которую я ступила впервые, ничем не отличалась от той, по которой я ходила всю жизнь. Передо мной была южная земля, сюда я так стремилась. Наконец-то я стояла на ней. Другие члены группы безучастно молчали, но на их лицах замерло странное выражение, которое я никак не могла понять.

В тот день мы не смогли уйти далеко, поэтому, поужинав, остались на ночлег в крестьянском доме в деревне под названием Мальчжугори. Насколько же мы устали, что уснули чуть ли не друг на друге! Мы смогли тронуться в путь только на следующий день после обеда. Вечером мы остановились на ночлег в горной деревне Ён. Я не понимала, зачем мы пошли по этой дороге, — вокруг были плотно стоящие друг к другу незнакомые горы. Но даже в глухой горной деревне комнаты во всех домах были забиты беженцами. Мы не нашли для ночлега ничего лучше пустого сарая. Заночевали мы, постелив на землю с трудом найденные соломенные маты.

Я не привыкла к такому обилию еды и тащила в рот все, что могла достать, не беспокоясь о том, что мне может стать плохо. В прошлую ночь, когда я проснулась, мужчины говорили, что из-за дурной славы деревни надо поставить часовых, так что они, сладко зевая, всю ночь сменяли друг друга. Дурная слава, скорее всего, шла из-за набегов иностранных войск, базировавшихся за горой в городке Пунгё. Чужеземные солдаты в любое время могли совершить налет за молодыми девушками. Жертвы были и среди коренных жителей, и среди беженцев. Люди стали говорить, что окрестности в направлении Пунгё — самое плохое место. Когда я спросила, зачем ставят часовых, мужчины ответили, что если придут солдаты, то часовые поднимут отряд. Нас с сестрой замаскируют под подушки или просто закроют собой. Что, двадцать здоровых мужчин не смогут спрятать двух девушек? Когда я поняла, что эти здоровые ребята собрались не защищать нас, а лишь спрятать, я хмыкнула про себя и грустно улыбнулась. Но я была им благодарна, чувствуя, как все это время они нас защищали, пусть и без геройства.

На следующий день в городе Сувон наша группа сократилась вдвое. Половина людей разошлась по местам, где они родились или где находились их семьи, родственники и знакомые.

Когда мы, шагая каждую ночь, стирая ноги до водяных волдырей, добрались до города Онян, от отряда осталось всего три человека — начальник отдела по общим вопросам, сестра Чон Гынсуг и я. Мы пришли сюда, потому что Онян был местом рождения начальника. Он отвечал за хозяйство отряда, и, следуя за ним, мы не испытывали никаких трудностей с едой или ночлегом. Никто никогда не говорил о том, были ли расходуемые средства правительственными деньгами, пожертвованиями или личными сбережениями начальника. Но, даже если бы я и узнала, откуда взялись деньги, это не принесло бы мне абсолютно никакой пользы.

Направившись в дом родственника, начальник пристроил нас в доме на окраине города, условившись с хозяевами, чтобы у нас были еда и ночлег. Возможно, это было самое дешевое место. По всей видимости, он оставил хозяину какую-то сумму в виде аванса, но когда мы остались вдвоем с сестрой Гынсуг, мне вдруг стало тревожно, словно моя жизнь висела на волоске.

Несколько дней спустя Гынсуг разузнала, что люди этот дом называют «домом торговца змеями». В доме были кухня, комната, примыкающая к ней, дальняя комната и еще одна комната, смежная с вытянутой стеной сарая. Черным входом дом был обращен на разросшуюся деревню, а фасадом выходил на гору. Между домом и ярко-красной горой было пространство шириной с узкий переулок. В скале напротив двери кухни находилась вырубленная пещера — одно из бомбоубежищ, созданных в горах еще во времена японской оккупации. Кто знает, может, и в Сеуле осталось еще много таких бункеров. Теперь, когда снова шла война, близость бомбоубежища придавала уверенности, а сооружение совершенно не выглядело странным или страшным. Сестра Чон Гынсуг, которая была очень любопытна, видимо, уже побывала внутри. Когда я вошла в бомбоубежище вместе с ней, изнутри пещера выглядела неприятно сырой и страшной, словно обклеенная мокрой шелковой тканью темно-серого цвета. В пещере находились кувшины разных размеров, от небольших до огромных. Когда мы открыли крышку одного из них, в нашу сторону, быстро вытянув головы, начали показывать свои раздвоенные языки находившиеся внутри кувшина змеи. Они лежали, свернувшись спиралью или в клубок.

Сестре Чон Гынсуг было интересно, она хотела посмотреть все кувшины, но у меня от страха побежали мурашки по коже. С тех пор я иногда стала просыпаться по ночам. Мне казалось, что мимо, слегка коснувшись меня, проползало что-то омерзительное и холодное, тогда я вздрагивала от испуга или кричала. Это было ужаснее, чем когда темнокожий человек приходил в дом, чтобы насильно увести девушку. К счастью, стояло лето, если бы была зима, то я, наверное, не смогла бы пережить этих кошмаров. Мне было тревожно из-за неплотных швов на створках двери и многочисленных дыр в кудури, проделанных мышами. Сестра Чон Гынсуг, перед тем как уснуть, словно показывая, делай, мол, как я, затыкала эти дыры, но по ночам я с трудом справлялась с ужасом. Каждый раз, когда я, вздрогнув от испуга, открывала глаза, сестра прижимала меня к своей груди и, поглаживая по спине, говорила:

— Все хорошо, все хорошо, здесь нет змей.

Из-за змей я постепенно стала зависеть от сестры. Я считала, что змеиная кожа холоднее льда, и могла уснуть лишь тогда, когда касалась теплой кожи Чон Гынсуг.

Дни постепенно становились теплее, сестра простодушно позволяла мне спать на ее руке, но на следующее утро ей приходилось долго ее растирать. Однажды жена торговца змеями, глядя на это, вульгарно улыбнувшись, спросила, не играем ли мы в «жениха и невесту». В ее глазах наши отношения были порочными.

Говоря себе, что мне ничто не угрожает, я укладывалась спать, постелив потертый соломенный матрас, больше похожий на навозную кучу. Проснувшись ночью, я чувствовала, как теплая рука сестры мягко обнимает мою грудь. Страх отступал, но меня начинал мучить вопрос: она притягивала меня к себе или я прижималась к ней? Мне казалось, что в этом нет ничего интимного, но внутри поселилось смутное чувство стыда оттого, что я, возможно, поступаю грешно.

Каждый раз, когда у меня возникало ощущение, что моя жизнь шла под откос, мне хотелось думать, что это не моя вина — все из-за матери. Вот и сейчас я винила ее. С одной стороны, мне было обидно, что мать не прилагала особых сил, чтобы забрать меня с собой, с другой — я скучала по родным, думая, что не попала бы в такую ситуацию, будь я с семьей.

Постепенно мне начинало надоедать, что обо мне заботился начальник отдела по общим вопросам, а сестра постоянно утешала и оберегала от кошмаров. Если бы я могла выбирать, я бы пошла в другом направлении. Для начала надо было узнать, можно или нельзя уйти из дома торговца змеями. Чтобы выяснить это, я сказала Чон Гынсуг, что меня тошнит от еды, которую нам подают. Это была правда. Если то, что я видела в пещере, не было миражом, то в желтоватом мешке, который носил за спиной хозяин, когда он заходил в пещеру, возможно, находились извивающиеся шипящие змеи. Конечно, он лишь ловил змей, а не готовил их на обед, но кувшины в доме, словно запачканные змеиной кожей, были покрыты толстым слоем промасленной пыли. Эта пыль была в каждом блюде, она вызывала отвращение и тошноту. Кроме кимчхи, в доме не было ни одного блюда, которое не кипятилось бы или не варилось, но оно было приготовлено из шпината, который я ни разу не пробовала в Сеуле. Эта закуска и стала для меня лучшим средством борьбы с тошнотой. Независимо от того, положила я в тарелку молотый красный перец или нет, я всегда добавляла туда кимчхи.

— Сестра, давайте убежим отсюда. Пойдем вглубь деревни, даже если придется ночевать в сарае или под стрехой, и то будет лучше, чем находиться в этом доме. Мы можем обменять на продукты то, что у нас есть, а если повезет, продать вещи.

— Кто-то хочет арестовать тебя? Почему ты так хочешь убежать? Как бы еда ни была тебе противна, надо терпеть, пока мы не истратим все деньги, которые дал за нас начальник отдела хозяину дома. Во-первых, это способ отблагодарить его, а во-вторых, сейчас у нас с тобой не то положение, чтобы придираться по мелочам, согласна?

Сестра Чон Гынсуг убеждала меня медленно, подбирая правильные слова.

— Да, сестра, вы правы, но я уже испытывала такие трудности раньше. Если получится, можно ведь, выбрав другой город, продать вещи и жить в лучших условиях, чем здесь… Почему я должна все это терпеть? Я больше не вынесу… Конечно, мои желания заслуживают небесной кары. Вам, сестра, не обязательно знать, почему я так говорю, — смутившись от ее слов, я бормотала какую-то невнятицу.

В тот день она взяла меня с собой в город Онян. Мы осмотрели рынок, искупались в реке, над которой клубился пар, ухитрились даже постирать кое-какие вещи. После этого, сев на корточки под палящими лучами солнца на углу рынка, мы принялись за сусубукуми[60]. Начинка из красной фасоли, обильно посыпанная сахарином, была настолько сладкой, что таяла на языке. Из-за палящего солнца и жара, исходящего от металла жаровни, мы обливались потом, казалось, наши тела плавились и утекали в землю. Что удивительно, вкус сусубукуми и страдание от жары ощущались отдельно, это были словно два рельса железной дороги, не пересекающиеся друг с другом. За сусубукуми заплатила сестра. Судя по толщине кошелька, денег у нее было намного больше, чем у меня. Я завидовала, и мне казалось, что ее великодушие и уравновешенность служили доказательством ее богатства. Еще в начале пути, в городе Сувон, говоря, что в долгую дорогу надо взять что-то сладкое, она купила много ёси[61] и разделила ее между всеми членами отряда. Впрочем, она была, вероятно, права, потому что на обочинах дорог, по которым шли беженцы, больше всего было торговцев ёси. Сестра помогала многим, но чаще всего приходила на помощь мне. И хотя я никогда и ничем ее не отблагодарила, из-за своего глупого самолюбия я считала ее ужасно жадной, поэтому не стеснялась платить ей черной неблагодарностью.

Начальник отдела по общим вопросам появился еще до того, как закончились деньги за еду и ночлег. Как же мы были рады его видеть! Деньги, заплаченные хозяину дома, подходили к концу, и мы начали тревожиться. Он безразличным голосом сказал, что, кажется, кризис миновал: Сеул не отдали, можно было не эвакуироваться. Затем он сказал, что, оставив в эвакуации немного полицейских, члены правительства и остальные полицейские, необходимые для работы, возвращаются в Сеул. Но переправляться в город без документов по-прежнему нельзя. Еще он сказал, что за это время система переправы усовершенствовалась и стала доступнее, но на южном берегу берега реки Ханган беженцам все равно снова приходится сталкиваться с дикой суетой.

Это были первые за долгое время новости о делах вне нашего городка. Как же можно было сообщать их таким безразличным голосом?! Мне хотелось броситься на начальника и разорвать его широкие плоские губы. Конечно, эти новости нам должен был сообщить кто-то, кто стоял бы намного выше рангом. Например, человек, занимающий высокий пост, решающий нашу судьбу. Знает ли такой человек, что существует эвакуация, в которую отправляются, невзирая на грозящую смерть, как, например, мой брат? С другой стороны, мы заслужили такое обращение. В то время как тысячи молодых людей не жалеют своих жизней ради защиты родины, существо, которое выбирает эвакуацию, чтобы вырваться из лап смерти, выглядит, наверное, не лучше червяка.

В этот раз начальник отдела по общим вопросам, уходя, снова оставил некоторую сумму на ночлег и еду. По сравнению с прошлым разом он выглядел менее энергичным. Я подумала, что это связано с приказом о роспуске отряда «Силы обороны Родины». Возможно, оттого, что я так ничего и не узнала о цели существования этого отряда и источнике его финансирования, у меня не было чувства принадлежности к нему. Будучи совершенно безразличной, я поняла, что в конце концов с того момента, как начальник отдела взял на себя руководство, наша жизнь стала сосудом из тыквы для черпания воды, у которого не было веревки. Начальник, переспорив жену торговца змеями, с трудом получил остаток денег из выплаченного ранее аванса. Отдавая его нам, он объявил, что с этого момента не несет за нас никакой ответственности. Он, видимо, решил задержаться в городе Онян, но не сказал нам, что делать дальше — оставаться, вернуться в Сеул или отправляться в новый путь. Похоже, ему было важнее не то, что будет с нами, а то, что с этого момента наши отношения прекратились и он больше за нас не отвечает. Возможно, он решил, что бессердечно бросать нас на произвол судьбы, потому что, уходя, он дал нам адрес места, где остановился, и сказал:

— Если будет нужна моя помощь или просто захотите поговорить, можете найти меня там.

Загрузка...