Мы пошли к Нагродской вдвоем с Эмилем Кротким. Бабель остался в саду. Кроткий сразу испортил все дело. Он стал говорить этой даме, каким драгоценным она владеет сокровищем, как дорога для потомства каждая строчка Некрасова и т. д. и т. д.

Я постарался отделаться от такого неудачного союзника и кликнул на помощь Бабеля. Бабель сумрачно слушал наши разговоры, как слушает великий артист неумелых дилетантов, и сделал нам знак, чтобы мы замолчали.

— Позвольте, Елена (или Елизавета?) Аполлоновна, поговорить с вами интимно,— сказал он.— Наедине.

И ушел с нею в другую комнату. Видно было, что она симпатизирует ему больше, чем нам. Очевидно, его псевдо-наивное лицо, с ямочками на щеках, произвело на неё впечатление.

Мы ждали его очень долго. Наконец, он вышел весь красный, с крупинками пота на высоком челе. В руке у него была черная (ныне знаменитая) тетрадь, которую он и вручил мне с обычным своим ироническим полупоклоном. Я выдал Нагродской расписку, и руки у меня дрожали.

Когда мы вышли, я спросил у Бабеля, какое такое волшебное слово сказал он ей, что она согласилась расстаться со своим сокровищем.

— Я говорил с ней не о Некрасове, нет, а о ее романе «Гнев Диониса». Я расхвалил этот роман до небес, я говорил, что она для меня выше Флобера и Гюисманса, я говорил ей, что и сам нахожусь под ее влиянием. Она пригласила меня приехать к ней в ближайшую пятницу, она прочтет мне начало своего нового романа... «И зачем вам какие-то пожелтелые архивные документы,— говорил я ей,— если вы владеете настоящим и будущим. Вы сами не знаете, как вы талантливы».

— Но ведь «Гнев Диониса» бездарный роман! — сказал я.

— Не знаю, не читал,— ответил Бабель.


***


Зиновий Исаевич Гржебин окончил Одесскую рисовальную школу, никогда ничего не читал. В литературе разбирался инстинктивно, Леонид Андреев говорил:

— Люблю читать свои вещи Гржебину. Он слушает сонно, молчаливо. Но когда какое-нибудь место ему понравится, он начинает нюхать воздух, будто учуял запах бифштекса. И тогда я знаю, что это место и в самом деле стоющее.


***


У него была способность пристраиваться к какому-нибудь большому писателю. В 1906 году он поместил в Горьковском журнале «Жупел» карикатуру «Оборотень», изображающую государственного двуглавого орла, который, будучи перевернут вниз головой, превращался в фигуру Николая II с обнаженными ягодицами. За этот дерзкий рисунок Гржебин был приговорен к году крепости, «Жупел» подвергся карам, и Горький почувствовал нежное расположение к Гржебину. Гржебин сделался у него своим человеком. Гржебин действительно располагал к себе. Он был неповоротлив, толстокож, казался благодушным, трогательно-идиллическим простецом. У него было трое девочек: Капа, Буба и Ляля и милая худощавая, преданная ему жена Мария Константиновна,— и мать Марии Константиновны, престарелая русская женщина. Дом был гостеприимный, уютный, я очень любил там бывать.

В 1906—07 годах Гржебин отпрянул от Горького и прилепился к Леониду Андрееву, основал вместе с Копельманом «Шиповник», где предоставил Леониду Андрееву, бывшему тогда в апогее славы, главную, ведущую роль. Горьковские сборники «Знание» перестали привлекать к себе массовых читателей, эти читатели шарахнулись к альманахам «Шиповника».

Настал 1914 год. Война. Гржебин стал издавать патриотический журнал «Отечество», противостоящий Горьковскому пацифистскому журналу «Летопись».

В 1916 году Гржебина призвали в ряды действующей армии. Он пришел ко мне, смертельно испуганный, и попросил, чтобы я выпросил ему у британского посла Бьюкенена отсрочку с тем, что он будет техническим редактором англо-русского бюллетеня. Бьюкенен был тогда очень влиятелен. Но вдруг вмешался художник Константин Сомов (он дружил с англичанами, с Хью Уолполем, бывал в посольстве). Он заявил, что Гржебин — вор, мелкий мазурик, что при помощи подложной подписи он получил в «Шиповнике» деньги, которые надлежало получить Сомову. Я побежал к Сомову, умоляя его не губить Гржебина, в невиновность которого свято верил. Гржебин был освобожден от фронта и в 1918 году снова перекинулся к Горькому. Горький полюбил его новой любовью, поручил Тихонову и ему организацию «Всемирной литературы», Гржебин стал директором издательства. Горький постоянно бывал у него на Таврической улице, приносил подарки Капе, Ляле и Бубе, играл с ними на ковре (принес им однажды при мне террарий с ужом и лягушкой) — и когда однажды на Кронверкском у Гржебина заболела голова, Горький уложил его на софу и принес ему собственноручно две подушечки. Вскоре Гржебин открыл на Невском «Издательство З. И. Гржебина», опять-таки под эгидой Горького. Издавало это издательство очень небольшое количество книг. <...> Это был один из самых привлекательных людей, каких я встречал в своей жизни. Его слоновая неповоротливость, его толстокожесть (которую так хорошо отразил Юрий Анненков в своем знаменитом портрете), самая его неспособность к интеллектуальным разговорам,— все это нравилось в нем. Он был перед вами весь как на ладони — и это тоже располагало к нему.


***


Жил он на Таврической улице в роскошной большой квартире. В моей сказке «Крокодил» фигурирует «милая девочка Лялечка», это его дочь — очень изящная девочка, похожая на куклу.

Когда я писал:

«А на Таврической улице мамочка Лялечку ждет»,— я ясно представлял себе Марью Константиновну, встревоженную судьбою Лялечки, оказавшейся среди зверей.


***


Проф. Владимир Михайлович Бехтерев — вечно сонный, рыхлый мордвин с дремучими бровями, с большой бородищей. Директор Психо-неврологического института, где был приют для студентов неудачников, не принятых в другие институты. Когда Репин писал его портрет, я по просьбе художника приходил в мастерскую — будоражить Бехтерева, чтобы он окончательно не заснул во время сеанса. Как-то за обедом Репин рассказал профессору, что я страдаю бессонницей, и просил его вылечить меня гипнозом. Бехтерев в это время уписывал дыню и промычал невнятно, что согласен. Тотчас же после обеда в мастерской Репина было установлено кресло, я с верой и надеждой уселся в него, Бехтерев вынул из кармана какую-то блестящую штучку, поднял у меня над головой и предложил мне неотрывно смотреть на нее. Я смотрел, а он забормотал сонным голосом: «И когда вы положите голову на подушку, вы расслабьте мускулы и вспомните меня» (что-то в этом роде). Я, как потом оказалось, вообще не поддаюсь гипнозу, а тут как назло Бехтерев от съеденной дыни (молекулы которой остались у него в бороде) стал через определенные промежутки икать. У него получалось «и когда, ик!, вспомните меня, ик!». Все это смешило меня, но я из вежливости подавил смех, особенно после того, как я заметил, что Илья Ефимович, вообще благоговевший перед наукой, ходит вокруг кресла на цыпочках. Я даже хотел притвориться засыпающим, но это мне не удалось, так как все время хотелось фыркать.

О жизни Бехтерева я знал от его зятя, мелкого чиновника, Б. Никонова, печатавшего в «Ниве» свои пустопорожние стишки.

Оказывается, Бехтерев принимал больных до 2-х часов ночи (к нему как к знаменитости съезжались больные со всех краев России) и так обалдевал после полуночи, что, приложив трубку к сердцу больного, не раз говорил, как спросонья:

— У телефона академик Бехтерев, кто говорит?

Мне рассказывал А. Е. Розинер, директор издательства «Нива», что он однажды привел к Бехтереву на прием свою 17-летнюю дочь, которая (переходный возраст) стала страдать легкой виттовой пляской. Бехтерев задал застенчивой девушке несколько очень интимных вопросов, от которых она мучительно краснела, а потом попросил отца и дочь немного подождать — ушел в другую комнату, откуда послышался звон стакана (было ясно, что он подкрепляется отнюдь не бехтеревкой) — потом он снова вошел в кабинет и сказал Розинеру:

— Разденьтесь.

Думая, что профессор хочет изучить одного из предков девушки, дабы уяснить ее наследственность, Розинер покорно разделся до пояса, но вскоре понял, что Бехтерев во время антракта забыл, кого из двух посетителей он должен лечить, и вообразил, что — отца.

Обычная плата за визит — сто рублей.

Ради этих сторублевок Бехтерев ложился страшно поздно и потом весь день проводил в полусонной дремоте.

Книгу «Гипнотизм» он написал не один — ее писали разные ученые (в том числе и студенты), из-за чего то, что утверждается на одних страницах, опровергается на других (об этом я слышал от Сергея Осиповича Грузенберга, состоявшего лектором в Психоневрологическом Институте).

_________

Когда Маршак вернулся с Кавказа в 1920 или 1921 году, Горький долго не хотел его принять.

— Конечно, я хорошо его помню, но сейчас я занят, не могу,— отвечал он мне.

Маршак привез детские пьесы, написанные им вместе с Васильевой (Черубиной де Габриак), и долго хлопотал перед Клячкой, чтобы он издал эти пьесы. Кроме того, он написал балладу о пожаре в духе шотландских баллад. Я сказал:

— Зачем баллады? Это не годится для маленьких детей. Детям нужен разностопный хорей (наиболее близкий им ритм). Причем детское стихотворение надо строить так, чтобы каждая строфа требовала нового рисунка, в каждой строфе должна быть новая образность. Дня через три он принес свою поэму «Пожар», написанную по канонам «Мойдодыра». В то время он открыто называл меня своим учителем, а я был в восторге от его переимчивости и всячески пропагандировал его творчество. Недавно Федин напомнил мне, как я приводил к нему Маршака, стремясь расширить круг литературных знакомств начинающего детского автора. Была у меня секретарша Памбэ (Рыжкина). Она отыскала где-то английскую книжку о детенышах разных зверей в зоопарке. Рисунки были исполнены знаменитым английским анималистом (забыл его имя). Памбэ перевела эту книжку, и я отнес ее работу Клячке в «Радугу». Клячко согласился издать эту книгу (главным образом из-за рисунков). Увидал книгу Памбэ Маршак. Ему очень понравились рисунки, и он написал к этим рисункам свой текст — так возникли «Детки в клетке», в первом издании которых воспроизведены рисунки по английской книге, принесенной в издательство Рыжкиной-Памбэ, уверенной, что эти рисунки будут воспроизведены с ее текстом.

В то время и значительно позже хищничество Маршака, его пиратские склонности сильно бросались в глаза. Его поступок с Фроманом, у которого он отнял переводы Квитко, его поступок с Хармсом и т. д.

Заметив все подобные качества Маршака, Житков резко порвал с ним отношения. И даже хотел выступить на Съезде детских писателей с обвинительной речью. Помню, он читал мне эту речь за полчаса до Съезда, и я чуть не на коленях умолил его, чтобы он воздержался от этого выступления. Ибо «при всем при том» я не мог не видеть, что Маршак великолепный писатель, создающий бессмертные ценности, что иные его переводы (например, Nursery Rhymes*) производят впечатление чуда, что он неутомимый работяга, и что у него есть право быть хищником. Когда я переводил сказки Киплинга «Just so stories»**, я хотел перевести и стихи, предваряющие каждую сказку.


* Нянюшкины прибаутки (англ.).

** «Сказки» (англ.).


Удалось мне перевести всего четыре строки:


Есть у меня четверка слуг

и т. д.


Эти строки я дал Маршаку, он пустил их в оборот под своей подписью, но не могу же я забыть, что все остальные строки он перевел сам и перевел их так, как мне никогда не удалось бы перевести. Он взял у Хармса «Жили в квартире 44»—и сделал из этого стихотворения шедевр. Вообще к сороковым—пятидесятым годам мое отношение к Маршаку круто изменилось. Все мелкое и пошлое отпало, и он встал предо мною в ореоле своего таланта и труженичества. Теперь, когда он приблизился к старости, он какого смягчился душою, и его трагическая болезнь вызвала во мне острую жалость. Мы одновременно отдыхали в Барвихе, я всегда с волнением и глубочайшим уважением входил в его номер, где на столе высились грудой книги, рукописи, газеты, где стоял густой папиросный дым, а на столе у постели возникли десятки склянок с лекарствами. Он сидел у стола, такой похудевший, такой беспомощный, почти утративший слух и зрение, сонный (так как из-за антибиотиков ночи он проводил без сна, ибо на него по ночам нападала чесотка, заставлявшая его до крови царапать свое тело ногтями), сидел одинокий, сиротливый и по-прежнему уверенно, красивым, круглым почерком исписывал страницы чудесными стихами, переводами, и я готов был плакать от горького восхищения силой его могучего духа.

В это время посетил меня как-то Митя. Он увидел Маршака у вешалки и почти на руках отнес его в номер. И Маршак говорил с ним целый час — и говорил так вдохновенно, высказывал такое множество проникновенных и благородных идей, что Митя буквально ошалел от восторга. Он ушел от Маршака очарованный.

У Маршака был своеобразный ум. М. почти ничего не читал (нужные цитаты из Белинского и других ему добывала Габбе), истории литературы (со всеми Михайловскими, Шелгуновыми, Мережковскими, Достоевскими) он совсем не знал, но он знал сотни народных песен, шотландских, еврейских, великорусских, украинских, болгарских и т. д. Он знал Пушкина чуть не всего наизусть, знал творческой страстной любовью — Шекспира, Китса, Шелли — всех, кого переводил. Знал Бернса. Когда он умер, я плакал о нем, как о родном.


***


Был единственный русский поэт, которого после 1917 года называли «господин», а не «товарищ». Это — Юргис Бальтрушайтис, литовский подданный, писавший русские символические стихи. В первые годы революции он стал литовским послом, кажется, получил даже автомобиль, о котором прежде не смел и мечтать. Это был очень молчаливый господин, высокого роста, редко расстававшийся с бутылкой. Он любил пить в одиночестве, прихлебывая вино небольшими глотками. Фамилия его была похожа на русское повелительное наклонение множест. числа. Поэтому, когда он знакомился с Куприным и сказал ему свою фамилию: — Бальтрушайтис, — пьяный Куприн ответил: — Я уже набальтрушался.

Когда в самом начале века поэт, юрист и критик Сергей Андреевский прочитал в пользу Литфонда лекцию «Вырождение рифмы» (доставившую Литфонду один рубль дохода или расхода, не помню), поэт Минский сказал:


Рифма вырождается,

Утешайтесь:

В Москве нарождается

Бальтрушайтис.


***


А ведь в конце концов Сергей Аркадьевич Андреевский был прав. После того как рифма во всех европейских литературах достигла небывалого расцвета, она в 50-х, 60-х годах XX века вдруг угасла и во Франции, и в Англии, и в США. Поэты решили отнять у себя самое могучее средство воздействия на психику читателя. Казалось бы, человечеству вполне достаточно одного Уолта Уитмена; два Уолта Уитмена было бы слишком много. Между тем их сейчас не меньше шестидесяти.

_________

10 мая. Все это писано в Загородной больнице, куда я попал почти здоровый и где перенес три болезни. Температура у меня все время была высокая, роэ огромное, ничего дельного я писать не мог — и вот писал пустячки. Писал коряво, кое-как. Сейчас должны прибыть Митя, Клара и Виктор Федорович Емельянов и увезти меня отсюда. О, сколько скопилось книг! Два месяца я не написал ни одной путной строки.


Четверг 23. Май*. Утром неожиданно приехал профессор Владимир Харитонович Василенко — чарующее впечатление. Вечером приехала Елена Никол. Конюхова от «Советского писателя» уговаривать меня, чтобы я выбросил из своей книги упоминание о Солженицыне20. Я сказал, что это требование хунвейбиновское, и не согласился. Мы расстались друзьями. Книга моя вряд ли выйдет. Кларочка готовит 6-ой том.

Встретил Нилина, Агапова, Галина, Разгониху. Книга моя «Высокое искусство» сверстана в издательстве «Советский писатель». Она должна была выйти в свет, когда в издательстве вдруг заметили, что в книге упоминается фамилия Солженицын. И задержали книгу. Итак, у меня в плане 1968 г. три книги, которые задержаны цензурой:

— «Чукоккала »

— «Вавилонская башня»

— «Высокое искусство».

Не слишком ли много для одного человека?


* Эта и следующие даты (до заголовка «Предсмертная тетрадь») напечатаны типографским способом в деловом календаре. Дневниковые записи велись в этом календаре.— Примеч. сост.


Пятница 24. Май. Ужасное известие: оказывается, предатель Блинов позабыл включить в план «Моего Уитмена», и вся моя работа повисла в воздухе. Четвертая из моих книг погибла. Вечером был Леонид Николаевич Радищев. Рассказывал, как Зощенко не подал руки Стеничу, когда Стенич был на короткое время выпущен из тюрьмы. Зощенко стоял с Радищевым и другими литераторами, когда подошел Стенич. Поздоровавшись со всеми, он протянул руку Зощенке. Тот спрятал руку за спину и сказал:

— Валя, все говорят, что вы провокатор, а провокаторам руки не подают.— Вечером звонила Софья Анат. из «Искусства» <...>.


Суббота 25. Май. Я в полной прострации. Боюсь, что в эту книгу мне придется записывать одни неудачи. Иметь на своем счету четыре неиздаваемых книги: Уитмен, Чукоккала, Библия, Высокое искусство, это слишком много для меня. Всякий раз, когда у меня из рук вываливается работа, я читаю Агату Кристи. Теперь я взял ее «Bertran Hotel». Первые три главы, где экспозиция, написаны хорошо, даже с юмором. Потом начинается «crime»* и скоро, очевидно, будет «murder»**. Там и стиль и сюжет становятся дешевле. Я презираю себя, но ничего другого читать в такие дни не могу. Еще читаю «New Yorker». Корресп. из Иерусалима.


* Преступление (англ.).

** Убийство (англ.).


В пять часов приехал ко мне Юрий Петрович Любимов, руководитель «Театра на Таганке» — жертва хунвейбиновского наскока на его театр. С ним Элла Петровна — зав. лит. частью. Хотят ставить на сцене мою «Чукоккалу». Очень смешно рассказывал о посещении театра «Современник» Хрущевым и вообще показывал Хрущева. У меня прошла всякая охота писать. Уже третий день ничего не делаю из-за смертельной тоски, которую стараюсь никому не показывать. <...>


Понедельник 27. Май. Приехала Таня, очень усталая. Она еще не разделалась с Мередитом, но уже близок конец. В новой книжке «Иностр. Литературы» напечатан ее блистательный перевод «Геометрия любви» Чивера.

Сейчас я вспомнил, что Любимов рассказал о подвиге Паустовского. Паустовский очень болел, все же он позвонил Косыгину и сказал:

— С вами говорит умирающий писатель Паустовский. Я умоляю вас не губить культурные ценности нашей страны. Если вы снимете с работы режиссера Любимова — распадется театр, погибнет большое дело и т. д.

Косыгин обещал рассмотреть это дело. В результате — Любимов остался в театре, только ему записали «строгача». Клара весь день работает над VI томом, который мы завтра должны сдать. Возился со статьей об Авдотье.

Гулял с Нилиным. Он говорит, что вчера, бродя по ул. Калинина, он понял: кончилось старое, начинается новая эпоха, новые люди. <...>


Четверг 30. Май. Сегодня сдаем VI том. Но нужно дорабатывать «Шевченко». <...>

Приехала Лида.

Был Ю. М. Гальперин, которому я очень плохо и сбивчиво говорил по радио о Уолте Уитмене.

Отдохнуть не удалось: пришли вслед за этим Каверины. Ему без объяснения причин вернули 2-ое издание его книги «Ecrire est difficile»21. Лесючевский не ответил ему, он написал письмо Мелентьеву. Очень взбудоражен тем, что его письмо к Федину передается по зарубежному радио22. Я сказал ему: «Чего вам волноваться? У вас своя дача и деньги в банке». В самом деле страдают Львы Копелевы. <...>


Понедельник 3. Июнь. <...> Недаром я чувствовал такой удушливый трепет с утра. Сегодня прочитал клеветнический выпад со стороны бандитов в «Огоньке» по поводу Маяковского. Выпад не очень обеспокоил меня. Но я боюсь, что это начало той планомерной кампании, какую начали эти бандиты против меня в отместку за мою дружбу с Солженицыным, за «подписанство»23, за [недописано.— Е. Ч.]


Четверг 6. Июнь. <...>


ЧТО ВСПОМНИЛОСЬ


Михаил Леонидович Лозинский. Друг Гумилева и Ахматовой. Мой товарищ по «Всемирной Литературе». Имел брата Григория Лозинского, специалиста по португальской литературе. Оба были потрясающе вежливы. Их вежливость была внешним выражением их доброты. <...>

В своей книге «Высокое искусство» я выбранил его переводы «Гамлета» и «Тартюфа». Тем не менее он прислал мне однажды — ко дню моего рождения буквально любовное письмо, полное дружеской нежности.

Задолго до этого мы оба отдыхали в Кисловодске. У Лозинского кончился срок, и ему нужно было уезжать в Ленинград. В то время поезда отходили от Кисловодска ночью. На вокзале была полутьма. Лозинский, войдя в вокзал, тотчас же дал носильщику пять рублей. Носильщик тотчас же кинул его чемодан и стал обслуживать другого пассажира. К каждому вагону была очередь. Лозинский стал в очередь, но, оглянувшись, увидел, что сзади женщина, приподнял шляпу и уступил ей место. Сзади была еще одна женщина — он отошел еще дальше в тыл. Я удержал его от дальнейших любезностей. Когда он приблизился к вагону, вагон был битком набит.

Я втолкнул его туда, вместе с его чемоданами, и вдруг увидел на перроне забытую им корзинку. Я сунул ее в окошко, когда вагон уже двинулся. На следующий день я получил от него открытку со станции «Минеральные воды»:


Не попрощавшись с вами на ночь,

Я ни за что бы не заснул,

Спасибо вам, Корней Иваныч,

За всунутый в окно баул.

И т. д.


***


Понедельник 10. Июнь. Спасибо Марине — вчера усыпила меня. Весь день ничего не делал: Таня читала мне свой превосходный перевод Мередита; помогал ей править его. Вновь в тысячный раз читаю Чехова.

Нужно написать о гнусной затее Н. Ф. Бельчикова редактировать ранние произведения Чехова «в хронологическом порядке». И почему это Чехова непременно редактируют прохвосты. Первое полное собрание сочинений редактировал сталинский мерзавец Еголин. Это стоит вагона с устрицами! О Чехове мне пришло в голову написать главу о том, как он, начав рассказ или пьесу минусом, кончал ее плюсом. Не умею сформулировать эту мысль, но вот пример: водевиль «Медведь» — начинается ненавистью, дуэлью, а кончается поцелуем и свадьбой. Для того, чтобы сделать постепенно переход из минуса в плюс, нужна виртуозность диалога. См. напр., «Дорогую собаку». Продает собаку, потом готов приплатить, чтоб ее увезли. <...>


Среда 12. Июнь. Был Зильберштейн, человек колоссальной энергии, основатель Литнаследства, автор Парижских находок. По его просьбе я написал заметку о том, как нужно издавать Чехова,— он попытается пристроить ее в «Правде»24. <...>


Понедельник 17. Июнь. Алянский. Говорит, что Анненков в Париже принял его с «закрытым сердцем». Похоже, что он бедствует и очень жалеет, что покинул Советский Союз. Рассказывал, что те страницы в книге «От двух до пяти», где я рассказываю о травле «Чуковщины», вызвали большую тревогу и даже панику в издательстве «Детская литература». <...>


Четверг 20. Июнь


О скульпторе Меркурове


Скульптор он был слабый, но фигура очень колоритная. Враль в стиле Ноздрева. Я рассказал ему как-то, что мне предстоит операция.— Ах,— сказал он,— мне тоже. У меня больная почка. Я хотел оперировать ее в Париже. Уже положили меня на хирургический стол, и вдруг какое-то смятение, прибежали сестры, врачи — и увезли меня обратно в палату. Что такое? Оказывается, хирург, который должен был делать мне операцию, внезапно сошел с ума и двум предыдущим пациентам вырезал обе почки, отчего они и умерли.

Рассказывал он это при своей жене. Даже она, привыкшая к его брехне, и то с удивлением возвела на него глаза. Но когда он сказал ей:

— Помнишь, Аста?

Она сказала:

— Конечно, помню. <...>

_________

Когда в гостях в СССР был глава Монголии Чойболсан (кажется, так?), его портрет написал Герасимов, а его бюст вылепил Меркуров. Ч. спросил Герасимова, сколько он хочет за свой портрет. Он сказал некую сумму, которая была немедленно ему выдана. А Меркуров сказал: я не возьму денег. «Я дарю свой бюст Ч-у». И конечно, выиграл. Ему, по его рассказам, прислали три грузовика окороков, муки, мешки орехов и т. д.

_________

Когда меня выругали в «Правде» (в 1944 году), я, проходя по ул. Горького, вдруг увидел Меркурова. Обычно он бросался ко мне с распростертыми, но теперь, к моему удивлению, юркнул в какой-то магазин. На лице у него была отчужденность, и когда я вошел в магазин, не понимая, что он прячется от меня,— он посмотрел на меня чужими глазами — и не подал мне руки. Он был единственный из моих знакомых, кто совершенно порвал со мною — после этой ругательной статьи.

К концу жизни он был в опале. Опала постигла его после того, как он вылепил памятник Гоголю.

Но об этом я, кажется, уже записал в одном из моих дневников.

_________

Среда 26. Июнь. Была Наталья Ильина. Пришли друзья Клары — учитель и учительница Фейны. Пришел Дрейден. Ильина прочла свои записки об Анне Ахматовой, умные, богатые подробностями, Ахматова дана не в двух измерениях (как у меня), а в трех — живая и притом великая женщина. Центр воспоминаний — сцена с пошляком Корнейчуком, который решил приволокнуться за Натальей Ильиной, благодаря чему Ильина получила возможность достать для Анны Андреевны такси.

Рассказывала о гнусном поведении Скворцова25 <...>.


Четверг 27. Июнь. Потею над Пантелеевым. Пришел к странному выводу, что техника у него даже выше таланта.

Он мастеровитый писатель. <...>


Пятница 28. Июнь. Для Лиды тяжелый день. Ленгиз уведомил ее, что из однотомника Ахматовой решено выбросить четыре стихотворения и несколько строк из «Поэмы без героя». Она написала письма в редакцию Ленгиза, Жирмунскому, Суркову и еще куда-то, что она протестует против этих купюр. Между тем в тех строках, которые выброшены из «Поэмы без героя», говорится о том, что Ахматова ходила столько-то лет «под наганом», и вполне понятно, что при теперешних «веяниях» печатать эти стихи никак невозможно. Но Лида — адамант. Ее не убедишь. Она заявила изд-ву, что если выбросят из книги наган, она снимет свою фамилию, т.-к. она, Лида, ответственна перед всем миром за текст поэмы26. Некрасов смотрел на такие вещи иначе, понимая, что изуверство цензуры не вечно.


Суббота 29. Июнь. Умер Крученых — с ним кончилась вся плеяда Маяковского окружения. Остался Кирсанов, но уже давно получеловек. Замечательно, что Таня, гостящая у нас, узнав о смерти Крученыха, сказала то же, что за полчаса до нее сказал я: «Странно, он казался бессмертным».

Подлая статья о Солженицыне в «Литгазете» с ударом по Каверину27.


Воскресенье 30. Июнь. Мне хочется записать об одном моем малодушном поступке.

Когда в тридцатых годах травили «Чуковщину» и запретили мои сказки — и сделали мое имя ругательным, и довели меня до крайней нужды и растерянности, тогда явился некий искуситель (кажется, его звали Ханин) — и стал уговаривать, чтобы я публично покаялся, написал, так сказать, отречение от своих прежних ошибок и заявил бы, что отныне я буду писать правоверные книги — причем дал мне заглавие для них «Веселой Колхозии». У меня в семье были больные, я был разорен, одинок, доведен до отчаяния и подписал составленную этим подлецом бумагу. В этой бумаге было сказано, что я порицаю свои прежние книги: «Крокодила», «Мойдодыра», «Федорино горе», «Доктора Айболита», сожалею, что принес ими столько вреда, и даю обязательство: отныне писать в духе соцреализма и создам... «Веселую Колхозию». Казенная сволочь Ханин, торжествуя победу над истерзанным, больным литератором, напечатал мое отречение в газетах, мои истязатели окружили меня и стали требовать от меня «полновесных идейных произведений».

В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны — и я не написал ни одной строки.

И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем.

И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка. В моем отречении, написанном Ханиным, я чуть-чуть-чуть исправил слог стилистически и подписал своим именем.

Ханин увез его в Москву. Узнав, что он намерен предать гласности этот постыдный документ, я хотел вытребовать его у Ханина, для чего уполномочил Ваню Халтурина, но было поздно. И мне стало стыдно смотреть в глаза своим близким.

Через 2—3 месяца я понял, что совершил ужасную ошибку. Мои единомышленники отвернулись от меня. Выгоды от этого ренегатства я не получил никакой. И с той поры раз навсегда взял себе за правило: не поддаваться никаким увещаниям омерзительных Ханиных, темных и наглых бандитов, выполняющих волю своих атаманов.

_________

В «Одесских Новостях» был сотрудник Ал. Вознесенский (Бродский) мой коллега. Он писал эффектные статьи (например, «У меня болит его нога»), был мужем Юреневой, переводил пьесы Пшибышевского, хотя и не знал польского языка.

С Юреневой у него были отношения бурные: они иногда запирались в гостинице на 8, на 12 часов — выяснять отношения. Оттуда из-за двери слышалось: Перепоймите меня!

Вообще Вознесенский был ушиблен Ницшеанством, символизмом, но не лишен дарования. <...>


Воскресенье 7. Июль. Люшенька украсила веранду — занавесками. Таничка внизу работает над последними главами Мередита.

Я вожусь с Пантелеевым.

Сейчас был доктор Каневский. Нашел тяжелым положение Лиды. В самом деле: она теряет в весе, задыхается при малейшем движении, у нее ухýдшилось зрение.

Меня он нашел вполне удовлетворительным стариком.

Между прочим, рассказал о проф. Василенко, что тот был персональным врачом Мао, жил в Китае, и когда направлялся в Москву, наши его арестовали на границе.

В газетах печатается речь Брежнева. В ней он упомянул меня. Не написать ли ему письмо — о своих задержанных книгах? Говорят, что изгнан из правительства один из самых ярых антисемитов и что «Огоньку» влетело за его статьи о Маяковском.


Понедельник 8. Июль. Говорят, что в «Литгазете» появятся статьи против огоньковского «Маяковского». Статьи будто бы заказаны Ц. К.


Четверг 11. Июль. Вчера были у меня Солженицын, Вознесенский, Катаев [нрзб.], Лидия Гинзбург, Володя Швейцер — не слишком ли много людей?

Солженицын решил не реагировать на публикацию «Литер. газеты». Говорит, что Твардовский должен побывать на аудиенции у Брежнева — с предложением либо закрыть журнал, либо ослабить цензуру. Приходится набирать материал на три книжки, чтобы составить одну.

Мы спустились вниз к обеду, но едва только Солженицын стал угощаться супом, пришел Андрей Вознесенский и сообщил, что Зоя и он едут сейчас в Москву. Солженицын бросил суп, попрощался со мною (обнял и расцеловал) и бросился к Лиде буквально на 3 минуты, и умчался с Андреем в Москву (с ним он тоже расцеловался при встрече).

Сегодня в «Правде» напечатана моя статейка о Чехове. Коля Коварский, отдыхающий в Доме творчества, поздравил меня с этим событием. А Женя Книпович сказала: «Мы все были очень рады, что вы заступились за Чехова». Как будто я получил орден.

Говорят, Лидия Гинзбург написала очень веселые эссеи о советском сервисе и проч.


Пятница 12. Июль. Кропаю Пантелеева. Вчера была Софья Краснова с моим шестым томом. Хунвейбины хотят изъять из него: статью о Короленко, о Шевченко, «Жену поэта» и еще что-то. Пришлось согласиться на это самоубийство, <...>


Среда 17. Июль. Сейчас ушла от меня Лили Брик со своим мужем Катаняном. Он написал сценарий «Чернышевский», который задержали, т. к. находят в нем много параллелей с нынешними событиями. Я питаю к ним обоим большую и непонятную мне самому симпатию. Лили рассказывает, что Яковлева напечатала в газетах письмо, что она никогда не собиралась выйти замуж за Маяковского, что она протестует против напечатания ее писем к матери. По словам Лили, к Яковлевой на днях приезжала Британская королева. «Вот на какой высоте стоит теперь эта дама». <...>


Пятница 19. Июль.— Не играй с этим стариком! —сказала по-французски гувернантка на бульваре у Казанского собора, когда я стал перебрасываться мячом с ее питомицей, девочкой лет 8-ми.

Мне было тогда лет 50.

Я пришел в Публичную б-ку и стал жаловаться 70-летнему В. И. Саитову, заведующему отделом рукописей.

Он утешил меня.— Это ничего. А вот я шел с работы укутанный башлыком, и один мальчишка серьезно спросил меня:

— Дедушка, дедушка! Ты дедушка или бабушка? <...>


Вторник 23. Июль. Был проф. Егоров из Тарту. Милый человек, молодой.

Встретил Пилина, который дивно, очень талантливо изобразил Сталина — процитировав наизусть страницы романа, который он сейчас пишет. С Нилиным это часто бывает. Он пишет с упоением большую вещь, рассказывает оттуда целые страницы наизусть, а потом рукопись прячется в стол и он пишет новое.

Среда 24. Июль. Пришла Софа Краснова. Заявила, что мои «Обзоры», предназначенные для VI тома, тоже изъяты. У меня сделался сердечный припадок. Убежал в лес. Руки, ноги дрожат. Чувствую себя стариком, которого топчут ногами.

Очень жаль бедную русскую литературу, которой разрешают только восхвалять начальство — и больше ничего.

Дрожат руки — милая Клара утешала меня.

Дала мне какую-то пилюлю — и мне полегчало. Приходила Мариэтта Шагинян, но я в это время лежал в беспамятстве. Пробую работать. <...>


Понедельник 29. Июль. Работает у меня В. О. Глоцер.


О Щеголеве


Павел Елисеевич Щеголев был даровитый ученый. Его книга «Дуэль и смерть Пушкина»— классическая книга. Журнал «Былое», редактируемый им,— отличный исторический журнал. Вообще во всем, что он делал, чувствуется талант. Но «при всем при том» он был первостепенный пройдоха. Родился он в Воронеже. Другой воронежский уроженец А. С. Суворин, издатель реакционного «Нового времени», помогал ему в первые годы его литературной карьеры. Выдавал ему субсидию и печатал его ранние статьи в своем — тоже реакционном — «Историческом вестнике». Но Щеголев постепенно левел и вскоре сделал себе карьеру, как журналист прогрессивного лагеря. Все было бы прекрасно, но вдруг юбилей Суворина. Пышный, очень громкий юбилей. Щеголев скрепя сердце явился на этот юбилей приветствовать своего благодетеля. К его ужасу на юбилейный банкет явились фотографы — снять юбиляра среди его друзей и приверженцев. Ничего не поделаешь: Щеголев встал в самом заднем ряду. Но перед тем как фотографы щелкнули своими аппаратами, он уронил платок и нагнулся, чтобы его поднять. Таким хитроумным маневром он спас свою литературную честь. И когда в «Нов. времени» напечатали, что он присутствовал на юбилее Суворина, он говорил, что это враки. <...>

_________

Лет через пять случилось мне при поездке в Москву оказаться в одном вагоне со Щеголевым.

Ехал я заключить договор на новое издание Некрасова, над которым я работал лет пять. Цель своей поездки я, конечно, не скрыл от Щеголева. В те времена заключать договор было дело трудное. Нужно было бегать по всем этажам «Огиза», чтобы получить на договоре печати пяти или шести инстанций. Последняя инстанция — юридическая. Утомленный юрист с раздражением сказал:

— Сколько же выйдет изданий Некрасова? Только что я утвердил договор какого-то на букву Щ. И вот новый договор на букву Ч.

— На букву Щ? Не Щеголев ли?

— Да, да! Щеголев!

Я бросился к редактору (кажется, Бескину). Но у Щеголева была сильная рука: Демьян Бедный, с которым он дружил. И я потерпел поражение.

Нужно же было так случиться, что и обратно мы ехали в одном купе. Он на нижней полке, я на верхней.

Едва он появился в вагоне, я стал шептать какие-то сердитые слова и громко демонстративно вздыхать.

— Что это вы вздыхаете?

— Я вздыхаю о том, что в нашей стране столько жуликов.

Он догадался, в чем дело.

Мы помолчали, и наконец он сказал:

— Хотите яблочко?

Я взял яблоко, и у нас установился мир. В Питере он отказался от Некрасова, которым никогда не занимался вплотную.

_________

Я познакомился с ним в 1906 году в одном из игорных притонов. Его приговорили тогда к заключению в крепости, и он накануне ареста проводил в этом лотошном клубе свою, как он говорил, последнюю ночь. Я попал в этот притон впервые вместе с Сергеевым-Ценским. Мы взяли за рубль одну карту на двоих и сразу же выиграли. Не зная, что по этикету клуба выигравший должен сделать равнодушное лицо и негромко сказать: довольно — мы закричали в восторге: «Мы выиграли! мы выиграли! прекратите игру». Все обратили на нас внимание — в том числе Щеголев, сидевший в соседней комнате. Он по-домашнему расположился за круглым столом, за которым сидели сторублевые кокотки, чинные, как классные дамы, одетые богато, но скромно. Этим девам Щеголев раздавал по рублю, чтобы все они покупали себе карту лото, но когда кто-нибудь из них выигрывал, половину выигрыша она отдавала Павлу Елисеевичу. Он же держал себя так, словно он — размашистая натура — прожигает жизнь. Был он уже тогда толстяком с очень широкой физиономией — и было в его брюхатости и в его очень русском, необыкновенно привлекательном лице что-то чарующее. Чувствовался во всех его повадках прелестный талант.

_________

Когда наступила революция, его при содействии Демьяна Бедного сделали главным оценщиком всех материалов, поступающих в госуд. архивы после конфискации этих материалов у частных лиц. Помню, как он ликовал, найдя портрет молодой Анны Керн. До тех пор был известен лишь один портрет этой женщины, запечатлевший ее старухой. Между тем, хотелось ее изображение, относящееся к тому времени, когда она отдалась 26-летнему Пушкину, после чего он написал знаменитое:


Я помню чудное мгновенье!


Щеголев отыскал ее юный портрет и продал его Пушкинскому Дому. Пушкинский Дом (Котляревский, Ник. Пыпин) гордились новым приобретением. Но приехала из провинции какая-то бесхитростная архивистка и простодушно сказала:

— Ах, и у вас есть эта Волконская!

Щеголев продал Пушкинскому Дому портрет какой-то захудалой Волконской в качестве портрета Анны Керн. <...>


Среда 31. Июль. Была Наталья Ильина, умница. Привезла сестру француженку (Ольгу) и ее дочь Катю. Ездили все вместе к Литвиновым. <...>

Очень помогает Владимир Осипович,— идеальный секретарь — поразительный человек, всегда служащий чужим интересам и притом вполне бескорыстно. Вообще два самых бескорыстных человека в моем нынешнем быту — Клара и Глоцер. Но Клара немножко себе на уме — в хорошем смысле этого слова — а он бескорыстен самоотверженно и простодушно. И оба они — евреи, т. е. люди наиболее предрасположенные к бескорыстию. (См. у Чехова Соломон в «Степи») <...>


Пятница 2. Август. Подготовили 6-ой том к печати — вместе с Вл. Ос. Глоцером и ждем Бонецкого вместе с Софой. Они прибыли ровно в 4. Я разложил на столе все статьи изувеченного тома. И тут Бонецкий произнес потрясающий монолог: оказывается, я обязан написать предисловие о том, что я долгим, извилистым, «сложным и противоречивым» путем шел в своей писательской карьере к марксизму-ленинизму и наконец пришел к этой истине, чтó явствует из моих книг «Мастерство Н-ва» и т. д.

А в этом томе я печатаю статьи, ошибки коих объясняются тем, что марксизм-ленинизм еще не осенил меня своей благодатью.

Эта чушь взволновала меня. Сердце мое дьявольски забилось. И я, наговорив всяких глупостей, прочитал написанное мною предисловие к VI тому, над которым мы столько трудились вместе с Марианной Петровной и Глоцером. К моему изумлению, приверженец Маркса и Энгельса вполне удовлетворился моим предисловием и сказал:

— Это как раз то, что нам нужно!28

«Обзоры» мои остались неприкосновенны, нужно только выбросить из них упоминание о горьковской «Матери»,— maman, как игриво выразился Бонецкий.

Дальше оказалось, что многого в этом томе он не прочел и говорит лишь понаслышке. Мою статью «Литература в школе», забракованную Софой, теперь признали вполне пригодной. Вообще оказалось все зыбким, неясным, но «Короленко», «Кнутом иссеченная Муза», «Жена поэта» полетели теперь вверх тормашками.

Потом Бонецкий стал рассказывать анекдоты, подали закуску и коньяк, и мы благодушно отправились гулять по Переделкину, встретили Нилина, посмотрели здание строящегося Дома творчества и — двоица отбыла вполне удовлетворенная и собою и мною. <...>


Среда 7. Август. <...> Пришла Маша Слоним, разбирали с ней детские книги, какие она могла бы перевести.

Милая Аня Дмитриева! Я все больше привязываюсь к ней.

Вечером — блаженный час с правнучкой.

Утром я долго смотрел на Маришу из окна. Она в полном уединении собирала песок с отдаленной кучи и носила его к крыльцу. Я сказал ей: что ты делаешь? Ей стало неловко, ей не хотелось играть при свидетелях, и она (о детское лукавство!) сказала:

— Уходи от окна, ты простудишься! <...>


Вторник 17. Сентябрь. <...> С моими книгами — худо. «Библию» задержали, хотя она вся отпечатана (50.000 экз.). «Чукоккалу» задержали. Шестой том урезали, выбросив лучшие статьи, из оставшихся статей выбросили лучшие места. «Высокое искусство» лежит с мая, т. к. требуют, чтобы я выбросил о Солженицыне.

Я оравнодушил, хотя больно к концу жизни видеть, что все мечты Белинских, Герценов, Чернышевских, Некрасовых, бесчисленных народовольцев, социал-демократов и т. д., и т. д. обмануты — и тот социальный рай, ради которого они готовы были умереть — оказался разгулом бесправия и полицейщины.

Каждое утро ко мне приходит Маринка — мешает мне заниматься, но радует мое сердце — сама выдвигает ящик, достает магнит, прикладывает его ко всем скрепкам, достает лупу, смотрит на свои пальцы, говорит: «огромные», достает пружину, подаренную Россихой, и сует ее в башмак — и т. д. Сейчас узнал, что ко мне, возможно, приедет Солженицын, которого выследили в его деревне, где он писал. <...>


Вторник 24. Сентябрь. Вчера был Май Митурич с дочкой Верочкой, лет 14-ти. Показывал талантливые рисунки к «Бармалею». Все очень цветасто — и страшно. Бармалей — страшилище. Умолял его убавить страха. <...>


Среда 25. Сентябрь. В гости приехала Елена Сергеевна Булгакова. Очень моложава. Помнит о Булгакове много интереснейших вещей. Мы сошлись с ней в оценке Влад. Ив. Немировича-Данченко и вообще всего Худож. Театра. Рассказывала, как ненавидел этот театр Булгаков. Даже когда он был смертельно болен и будил ее — заводил с ней разговор о ненавистном театре, и он забывал свои боли, высмеивая Нем.-Данченко. Он готовился высмеять его во второй части романа.


Четверг 26. Сентябрь. <...> Пишу письмо Люсичевскому (так у автора.— Е. Ч.) Карпова написала, что мне типография хочет рассыпать набор «Высокого искусства». Завтра приедет Ася Берзер, посоветуюсь с ней и решу.


Пятница 27. Сентябрь. <...> Вчера была поэтесса двадцати одного года — с поклонником физиком. Стихи талантливы, но пустые, читала манерно и выспренне. Я спросил, есть ли у нее в Институте товарищи. Она ответила, как самую обыкновенную вещь:

— Были у меня товарищи — «ребята» (теперь это значит юноши), но всех их прогнали.

— Куда? За что?

— Они не голосовали за наше вторжение в Чехословакию.

— Только за это?

— Да. Это были самые талантливые наши студенты!

И это сделано во всех институтах.

Говорят, что в Союзе Писателей Межелайтис, Симонов, Леонов и Твардовский отказались выразить сочувствие нашей Чехословацкой афере.


Суббота 28. Сентябрь. Восстановилась ясная погода. <...> Пишу письмо Лесючевскому — по совету Люши и Аси.

Утомлен очень. Ася Берзер — прелесть, талантливая журналистка, хороший критик, я был рад ее приезду. Она вместе с Люшей провожала на самолет Виктора Некрасова. Тот напился. И, увидев портрет Ленина, сказал громко:

— Ненавижу этого человека. <...>


Вторник 1. Октябрь. <...> Отделывал письмо Люсичевскому.

Безумная жена Даниэля! Оставила сына, плюнула на арестованного мужа и сама прямо напросилась в тюрьму. Адвокатши по ее делу и по делу Павлика — истинные героини, губящие свою карьеру. По уставу требуется, чтоб в политических делах адвокаты признавали своих клиентов виновными и хлопотали только о снисхождении. Защитницы Павла и Ларисы — заранее отказались от этого метода29.

С моей книжкой «Высокое искусство» произошел забавный казус. Те редакторы, которые потребовали, чтобы я изъял из книги ту главку, где говорится об Ал. Ис.,— не подозревали, что на дальнейших страницах тоже есть это одиозное имя. Я выполнил их требование — и лишь тогда Шубин указал им, что они ошиблись. С Конюховой чуть не приключился инфаркт. Я говорил с ней по телефону. Она говорит: это моя вина... теперь меня прогонят со службы. Что делать? Я сказал: у Вас есть единственный выход: написать мне строжайшее требование — официальное, и я немедленно подчинюсь приказу.

— Хорошо! — говорит она. — Я пришлю вам такой приказ — за своей подписью.

— Пожалуйста. <...>


Пятница 4. Октябрь. Ну вот только что уехал Шеровер. Маленького роста джентльмен 62-х лет, очень учтивый, приятный — он приехал на симпозиум по черной металлургии; приехал из Венесуэлы, где он участвовал в строительстве сталелитейного завода. Он рассказывал свою жизнь — как молодым человеком он организовал заем Сов. Союза в Америке — уплатив нам в виде гарантии собственные 10 000 доллар. Рассказал историю моего портрета — совсем не ту, какая помнится мне; он купил этот портрет за 2500 долларов. В Иерусалиме у него вилла, там и висит мой портрет. Показал портрет сына, который сражался в Израиле-Арабской войне. Эта война волнует его. Он рассказал, как Насер за несколько дней до войны заявил, что русские друзья предупредили его, что Израиль собирается напасть на Арабов. Премьер Израиля предложил русскому посланнику в Израиле убедиться, что это не так, но тот отказался, и т. д.

По словам Шеровера он пожертвовал на кафедру русского яз. в израильском университете 10 000 долларов и теперь на постройку театра в Иерусалиме один миллион долларов.— «Люблю искусство!»— скромно признается он. <...>


Понедельник 7. Октябрь. Сегодня, увы, я совершил постыдное предательство: вычеркнул из своей книги «Высокое искусство» — строки о Солженицыне. Этих строк много. Пришлось искалечить четыре страницы, но ведь я семь месяцев не сдавался, семь месяцев не разрешал издательству печатать мою книгу — семь месяцев страдал оттого, что она лежит где-то под спудом, сверстанная, готовая к тому, чтобы лечь на прилавок, и теперь, когда издательство заявило мне, что оно рассыпет набор, если я оставлю одиозное имя, я увидел, что я не герой, а всего лишь литератор, и разрешил наносить книге любые увечья, ибо книга все же — плод многолетних усилий, огромного, хотя и безуспешного труда. Мне предсказывали, что, сделав эту уступку цензурному террору, я почувствую большие мучения, но нет: я ничего не чувствую кроме тоски — обмозолился.


Вторник 8. Октябрь. Сейчас ушел от меня известный профес. Борис Николаевич Делоне — дед злополучного Вадима, которого будут завтра судить30. Рассказал между прочим, как Сталин заинтересовался «Историей опричнины», разыскал книгу о ней и спросил, жив ли автор книги. Ему говорят: «жив».— «Где он?» — в тюрьме. «Освободить его и дать ему высокий пост: дельно пишет». Наше ГПУ — это те же опричники. Профессору Делоне это рассказывал сам автор — Смирнов.

Б. Н. Делоне — говорун. Рассказывал, как он принимал у себя француженку Деруа. Все было хорошо, вдруг один оратор (Стечкин) сказал: «Жалко одно, что вами управляет такой длинноносый премьер» (де Голль). Все смутились. Бестактность. И вдруг француженка сказала: «Он не только длинноносый — он глупый. Очень глупый».

Рассказывал, как молодой Якир в Кишиневе, где ставили памятник его отцу, вдруг сказал перед многотысячной публикой, собравшейся на торжество:

— Неужели не стыдно Ворошилову и Буденному, кои подписали смертный приговор моему отцу.

Делоне — 78 лет. Бравый старик. Альпинист. Ходит много пешком. На днях прошел 40 километров — по его словам. <...>


Среда 9. Октябрь. Комната моя заполнена юпитерами, камерами. Сегодня меня снимали для «Чукоккалы»31. Так как такие съемки ничуть не затрудняют меня и весь персонал очень симпатичен, я нисколько не утомлен от болтовни перед камерой. Это гораздо легче, чем писать. Я пожаловался Марьяне (режиссеру), что фильм выходит кособокий: нет ни Мандельштама, ни Гумилева, ни Замятина, так что фотокамера очень стеснена. Она сказала:

— Да здравствует свобода камеры!

Дмитрий Федоровский (оператор):

— Одиночной.

Вечером читал Руфь Зернову: «На солнечной стороне». Хорошо. Написал ей письмо.

У Лиды второй день нормальная t°. А в Москве судят Павлика, Л. Даниэль, Делоне. Чувствую это весь день. Таня, Флора, Миша у меня как занозы32. И старуха Делоне...

Рассказ Ivy в «New Yorker'e» очень хорош.


Четверг 10. Октябрь. Снимали меня для Чукоккалы. Ужасно, что эта легкомысленная игривая книга представлена из-за цензуры — постной и казенной.

Выступать перед Юпитерами — для меня нисколько не трудно. И потерянного дня ничуть не жалко.

Сегодня второй день суда над Делоне, Даниэль, Павликом.

Все мысли — о них. Я так обмозолился, что уже не чувствую ни гнева, ни жалости.

Погода хорошая после снега и слякоти. Милый Александр Исаевич написал мне большое письмо о том, что он нагрянет на Переделкино вскоре, чему я очень рад.


Суббота 12. Октябрь. Была Ясиновская по поводу «Вавилонской башни». Работники ЦК восстали против этой книги, т. к. там есть Моисей и Даниил. «Моисей не мифическая фигура, а деятель еврейской истории. Даниил — это же пища для сионистов!»

Словом, придиркам нет и не будет конца.

По моей просьбе для разговора с Яс., я пригласил Икрамова, одного из редакторов «Науки и Религии». Милый человек, сидевший в лагере, много рассказывал о тамошней жизни. Как арестанты устраивали концерты в дни казенных праздников, как проститутки исполняли «Кантату о Сталине», выражая ему благодарность за счастливую жизнь. Рассказывал о том, как милиция любит вести дела о валютчиках, так как те дают взятки валютой.


Воскресенье 13. Октябрь. Пришла к вечеру Таня — с горящими глазами, почернелая от горя. Одержимая. Может говорить только о процессе над Павликом, Делоне, Богораз и др. Восхищается их доблестью, подробно рассказывает о суде, который и в самом деле был далек от законности. Все ее слова и поступки — отчаянные. Теперь, когда происходит хунвейбинская расправа с интеллигенцией, когда слово интеллигент стало словом ругательным — важно оставаться в рядах интеллигенции, а не уходить из ее рядов — в тюрьму. Интеллигенция нужна нам здесь для повседневного интеллигентского дела. Неужели было бы лучше, если бы Чехова или Констэнс Гарнетт посадили в тюрьму.


Понедельник 14. Октябрь. Были у меня Лили Брик, Катанян и Краснощекова. Из-за рассказов о судьбище не сплю, и самые сильные снотворные не действуют.

Илюша Зильберштейн прислал мне свою книгу об Александре Бенуа. Там есть письма Ал. Н-ча, написанные в моем дряхлом возрасте. И он тоже, оказывается, страдал от бессонницы — и такая же у него была вялость после ночи, отравленной барбитуратами.

Книгу я прочитал всю и пришел к убеждению, что он был блистательный писатель (иногда графоман) и, если не считать двух-трех шедевров,— посредственный третьестепенный рисовальщик. Но какая богатая, разнообразная жизнь, сколько дружб, восторгов и успехов.


Пятница 18. Октябрь. Вчера вечером приехал Солженицын. Я надеялся, что он проживет недели две — он приехал всего на сутки. При встрече с ним мы целуемся — губы у него свежие, глаза ясные, но на моложавом лице стали появляться морщины. Жена его «Наташа», работающая в каком-то исследовательском Институте в Рязани, вдруг получила сигналы, что не сегодня-завтра ее снимут с работы. Уже прислали какого-то сладенького «ученого», которого прочат на ее место. Через час после того, как он уехал из своей деревенской избы, сосед С-на увидел какого-то высокого субъекта, похожего на чугунный памятник, который по-военному шагал по дороге. У соседа на смычке собака. Субъект не глядел по сторонам — все шагал напрямик. Сосед приблизился к нему и сказал: «уехали!..» Тот словно не слышал, но через минуту спросил: «когда?» Сосед: «да около часу, не больше». Незнакомец быстро повернул, опасливо поглядывая на собаку. Сосед за ним — на опушке стояла машина невиданной красоты (очевидно, итальянская), у машины стояли двое, обвешанные фотоаппаратами и другими какими-то инструментами.

Все это Солж. рассказывает со смаком, но морщины вокруг рта очень тревожны. Рассказывает о своих портретах, помещенных в «Тайме». «Я видел заметки о себе в «Тайме» и прежде, но говорил: «Нет того, чтобы поместить мой портрет на обложке. И вот теперь они поместили на обложке целых четыре портрета. И нет ни одного похожего». Вечером пришел к нему Можаев и прочитал уморительные сцены из деревенской жизни. «Как крестьяне чествовали Глазка». Очень хороший юморист,— и лицо у него — лицо юмориста.

Сегодня чуть свет Солженицын уехал.

Приехала Таня — успокоенная. Павлик — очень серьезен и ни на что не жалуется. Читает в тюрьме Пруста — занимается гимнастикой— готовится к физическому труду. <...>


Воскресенье 20. Октябрь. <...> Интересно, что у большинства служащих, выполняющих все предписания партии и голосующих за, есть ясное понимание, что они служат неправде,— но — привыкли притворяться, мошенничать с совестью. Двурушники — привычные. <...>


Пятница 25. Октябрь. Услышал о новых подвигах наших хунвейбинов: они разгромили «Б-ку поэта» с Орловым во главе. В самом деле, эта «Б-ка» готовилась выпустить Ахматову, Гумилева, Мандельштама, «интеллигентских» поэтов и пренебрегла балалаечниками вроде Ошанина... Сняли Орлова, Исакович и других из-за того, что в книге Эткинда о переводчиках сказано, что Ахм., Заболоцкий и др. не имели возможности печатать свои стихи и потому были вынуждены отдавать все силы переводам.

_________

Забавный разговор с милым поэтом Чухонцевым. Я дал ему антологию английских поэтов. Встречаю его:

— Ну как?

— Очень хорошие стихи. Особенно нравится поэт Анон. Что это за поэт? Какая у него биография?

Я угадал не сразу. Но вдруг меня осенило.— Это аноним! Аnоnimous. <...>


Четверг 31. Октябрь. Мариночка сегодня сказала:

— У Володички нет прадеда. У мальчиков и девочек не бывает прадедов, прадеды у всех скоро умирают. Когда ты умрешь?

Был поэт Чухонцев. Вчера я встретил его вместе с Евтушенко и Борисом Слуцким.

Трехлетняя Леночка Пастернак, проходя мимо дачи Федина, говорит двухлетней Мариночке:

— Здесь страшно. Здесь страшный Федот.


Суббота 2. Ноябрь. С утра — Нина Кристенсен. Вечером — от 6 до 11 Евтушенко. Для меня это огромное событие. Мы говорили с ним об антологии, которую он составляет по заказу какой-то амер. фирмы. Обнаружил огромное знание в старой литературе. Не хочет ни Вяч. Иванова, ни Брюсова. Великолепно выбрал Маяковского. За всем этим строгая требовательность и понимание. Говорит, что со времени нашего вторжения в Чехию его словно прорвало — он написал бездну стихов. Прочитал пять прекрасных стихотворений. Одно о трех гнилых избах, где живут две старухи и старичок-брехунок. Перед этой картиной изображение насквозь прогнившей Москвы — ее фальшивой и мерзостной жизни. Потом о старухе, попавшей в валютный магазин и вообразившей, что она может купить за советские деньги самую роскошную снедь, что она уже вступила в коммунизм, а потом ее из коммунизма выгнали, ибо у нее не было сертификатов. Потом о войсках, захвативших Чехословакию33.— Поразительные стихи и поразителен он. Большой человек большой судьбы. Я всегда говорил, что он та игла, к-рая всегда прикасается к самому больному нерву в зубе, он ощущает жизнь страны, как свою зубную боль.

— Я ей-богу же лирический поэт,— сказал он.— А почему-то не могу не писать на политические темы, будь они прокляты. Слушали его Марина, Митя и Люшенька.


Воскресенье 3. Ноябрь. Сегодня был Олег Чухонцев с женой и вновь читал отличные стихи. О Державине, Дельвиге, о Баркове, о танках, о реставраторе. Читая, он жестикулирует. Разговаривая — тоже. Весь в черном, в черных очках — так что сильно движущиеся белые руки особенно заметны. <...>


Среда 13. Ноябрь.


Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе.

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе.

Блок


Пятница 22. Ноябрь. Вечером Евтушенко. Доминантная фигура. Страшно волнуется: сегодня его должны либо выбрать, либо провалить в Оксфорде (речь идет о присуждении ему звания Окс. профессора). «Подлец Амисс» выступил там с заявлением, будто Евт.— «официальный» поэт. А сам — фашист, сторонник войны во Вьетнаме.— «Сволочь Amiss! He знают они нашего положения! Ничего не понимают!» Из его высказываний: «Я отдал бы пять лет жизни, лишь бы только было напечатано в России «В круге первом». У нас нет писательской сплоченности — от этого все мы гибнем». И излагает фантастический план захвата власти в Московском отделении Союза писателей!.. Читал стихи — лучшие о «ползучих березках» —то есть о себе, о своей литературной судьбе. К этому сводятся все его стихи. Пошли гулять. <...>


Суббота 23. Ноябрь. Сегодня приехал ко мне второй центральный человек литературы Александр Исаевич. Борода длиннее, лицо изможденнее. Вчера приехал в Москву — и за день так устал, что приехал ко мне отоспаться. Бодр. Рассказывает о дерзостных письмах, которые он написал в Рязанское отделение Союза писателей. Секретарь рязанского Обкома пожелал побеседовать с ним. Пригласил к себе. Он ответил (через Союз Пис.), что так как он не партийный, он не считает себя обязанным являться к нему и если он хочет, пусть придет в Союз и С-н охотно побеседует с ним, но, конечно, не с глазу на глаз (т. к. у нас нет никаких секретов). Ему поставили в вину, зачем он держится в стороне от Рязанского Союза. Он ответил, что он во всякое время готов прочитать там «Раковый корпус», что же касается беседы, то вряд ли его слова будут иметь вес после того, как его оклеветала «Лит. газета». <...>


Вторник 3. Декабрь. Я увидел в «Times» статью Харти о неизбрании Евтушенко в Оксфорд и решил отвезти ему вырезку. Мимо проезжал милиционер в мотоцикле, подвез. «Евтушенко болен» — сказала нянька. Оказалось, он три дня был в Москве и три дня пил без конца. «Пропил деньги на магнитофон»,— сокрушается он. Стыдно показать глаза женé. Прочитал мне стихи о голубом песцé, о китах34. «Удивляюсь, как напечатали о песце. «Должно быть вообразили, что я и в самом деле пишу о песцах. Их ввела в заблуждение подпись «Аляска». Пошли вместе к Слуцкому,— а потом по хорошему снежку ко мне. <...>




Март 6-ое. Вчера попал в больницу Кассирского. Персонал отличный. Врачи первоклассные. Но я очень плох. Весь отравлен лекарствами. <...>


7 марта. <...> Позор и ужас. Обнаружился сосед, который обожает телевизор. Из-за стены слышен несмолкаемый лай. Прекратится он только в 12 часов. Если бы мне хоть намекнули, что возможно соседство с таким дикарем, я предпочел бы умереть у себя на диване. <...>


24 марта. <...> Здесь мне особенно ясно стало, что начальство при помощи радио, и теле и газет распространяет среди миллионов разухабистые гнусные песни — дабы население не знало ни Ахматовой, ни Блока, ни Мандельштама. И массажистки, и сестры в разговоре цитируют самые вульгарные песни, и никто не знает Пушкина, Боратынского, Жуковского, Фета — никто.

В этом океане пошлости купается вся полуинтеллигентная Русь, и те, кто знают и любят поэзию — это крошечный пруд. <...>


31 марта. <...> Здесь наиболее замечательная личность Валентина Георгиевна Антипова, финансовый ревизор по проверке железнодорожного строительства Урала, Сибири и Дальнего Востока — и фабрик. Всю душу отдает воспитанию сына, 16-летнего юноши, очень милого. Житейский опыт у нее огромный. Все Сибирские города известны ей, как мне — Переделкино. Ум большой, самостоятельный. С мужем она давно рассталась — поневоле ей пришлось выработать мужские черты характера. К современности относится критически. Говорит, что после комсомольства не пожелала вступить в Партию, хотя ее отец — старый партиец.

Разговаривать с ней одно удовольствие — живой, деятельный, скептический ум.

Но... она даже не предполагает, что в России были Мандельштам, Заболоцкий, Гумилев, Замятин, Сомов, Борис Григорьев, в ее жизни пастернаковское «Рождество» не было событием, она не подозревала, что «Мастер и Маргарита» и «Театральный роман» — наша национальная гордость. «Матренин двор», «В круге первом» — так и не дошли до ее сознания. Она свободно обходится без них.

Так как я давно подозревал, что такие люди существуют, я стал внимательно приглядываться к ней и понял, что это результат специальной обработки при помощи газет, радио, журналов «Неделя» и «Огонек», которые не только навязывают своим потребителям дурное искусство, но скрывают от них хорошее. Выдвинув на первое место таких оголтело-бездарных и ничтожных людей, как Серафимович, Гладков, Ник. Островский, правительство упорно скрывает от населения стихи Ахматовой, Мандельштама, Гумилева, романы Солженицына. Оно окружило тайной имена Сологуба, Мережковского, Белого, Гиппиус, принуждая любить худшие стихи Маяковского, худшие вещи Горького. Во главе TV и радио стоят цербера, не разрешающие пропустить ни одного крамольного имени.

Словом, в ее лице я вижу обокраденную большую душу.

Рядом со мной в палате 202 живет окулист проф. Р. Как всякий самовлюбленный специалист, он может говорить только о своей специальности. Едва лишь мы познакомились, он изложил мне свою «систему», которую он применил к живописи. Потом он ловил меня в коридоре и излагал ее во время прогулки, потом он вздумал устроить вечернее чтение, объявив, что будет читать ¼ часа. Читал он час пять минут, не считаясь со слушателями, причем предпосылкой его воззрений была чепуховая мысль, будто то искусство хорошо, которое творится здоровыми людьми. Художник близорукий — плохой художник, дальнозоркий тоже. Дальтоников он уличает как преступников. Ему мерещится, что если он докажет, что Ван Гог был дальтоник, этим он в какой-то мере скомпрометирует Ван Гога. [Сбоку приписано,— A John Turner?— Е. Ч.] Умница Инна Борисовна задала ему вопрос: итак, если бы у Достоевского не было падучей, он писал бы лучше? Осел ответил: несомненно... «Если бы Гойя не был болен, он еще лучше написал бы огромную серию «Капричос»?»—«Еще бы». Врубель, по мнению идиота-профессора, свою синюю гамму изобрел из-за дальтонизма — а то, что эта синяя гамма была вехой в его истории, вкладом в искусство, так как ею посрамлялось и опровергалось захиревшее передвижничество, это ему невдомек. Самое требование «здорового искусства» по самому своему существу порочно. Оно выдвинуто в свое время советскими жандармами. Вследствие этого от публики прятали в подвалах шедевры импрессионистов, приобретенные Щукиным, который завещал их народу. От всех художников требовали «реализма». Из-за этого выдвинулись вонючие полуфотографы вроде Галактионова, Герасимова. Но даже советским идеологам пришлось уступить — устроили выставку Матисса, стали воскрешать художников «Мира Искусства», перестали употреблять в качестве ругательства имена Серá, Сислея, Мане, Моне и т. д.

Р. декларировал свою любовь к искусству. Но ничем не показал, что любит его. Он сам рассказывал мне, что когда приехал в Россию из Индии Рерих, он, Р., долго разговаривал с ним по-английски, не подозревая, что Рерих — русский. Словом, не знал «Город строят», «Вороны» и др. произведений мастера. Невежество лошадиное!

Абсолютно лишенный эстетического вкуса, понимания школ и направлений в мировой живописи, он авторитетно толкует о ней, как знаток. Это так взволновало Валентину Георгиевну, что она, ссылаясь на духоту, ушла раньше времени. А я пожалел, что этому тупице я, по его настойчивой просьбе, еще не познакомившись с ним, подарил свою книжку «Чехов».

Ко всем его экскурсам в искусство годится один эпиграф:


Суди, голубчик мой, не выше сапога.


Его стараниями уничтожен Эдгар По, Уитмен, Гаршин, Бодлер, Достоевский.

Показываю одной из здешних интеллигенток снимки с картин Пиросманашвили.

— Ах, как я люблю шашлык,— сказала она, и здесь была вся ее реакция на творчество грузинского художника. <...>


29 апреля. <...> Большую радость доставили мне в последнее время общение с И. А. К.— из 209 палаты. Несмотря на свою внешнюю грубость, это деликатный, добрый, щедрый, покладистый человек. Очень талантлив. Во время наших общих обедов в столовой он заставляет нас хохотать своими остроумными репликами. Трудолюбив, талантлив, упорен, бескорыстен. Но феноменально далек от общечеловеческой культуры. Он певец — и я верю — хороший. Но недаром Шаляпин смолоду водился со Львом Толстым, с Чеховым, с Горьким, с Леонидом Андреевым, с Бальмонтом, с Головиным, с Кустодиевым, с Судейкиным,— недаром Собинов был одним из начитаннейших людей своего времени. Недаром Лядов мог в разговоре цитировать Щедрина и Достоевского — а Игорь Ал., не получив обще-гуманитарного образования, может цитировать лишь вонючую пошлятину современных казенных стихокропателей. Мне странно видеть молодого человека, кот. не знает ни Заболоцкого, ни Мандельштама, ни Ахматовой, ни Солженицына, ни Державина, ни Баратынского. Он пробует писать, и конечно, в его писаниях сказывается его богатая натура, но вкуса никакого, литературности никакой, шаблонные приемы, банальные эпитеты.

Между тем это один из самых замечательных людей, живущих в нашем коридоре. Остальные — оболванены при помощи газет, радио и теле на один салтык, и можно наперед знать, что они скажут по любому поводу. Не люди, а мебель — гарнитур кресел, стульев и т. д. Когда-то Щедрин и Кузьма Прутков смеялись над проектом о введении в России единомыслия — теперь этот проект осуществлен; у всех одинаковый казенный метод мышления, яркие индивидуальности — стали величайшею редкостью. <...>

Медицинская сестра, кот. раньше работала на улице Грановского, где Кремлевская больница. Спрашиваю ее: «а кто был Грановский?» Не знает.

Получил письмо из Мельбурна, спрашиваю И. А.: «Где этот город?» Отвечает: «в Швеции», а потом: «в Швейцарии». Я наконец сообщаю ему, что этот город в Австралии.

Он: «Ах да, там были какие-то скáчки!»

Только оттого, что туда ездили наши советские спортсмены, он знает, что существует этот город. <...>

Вчера познакомился с женою Багрицкого. Седая женщина с тяжелою судьбой: была арестована — и провела 18 лет в лагере. За нашей больничной трапезой женщины говорят мелко-бабье: полезен ли кефир, как лучше изжарить карпа, кому идет голубое, а кому зеленое — ни одной общей мысли, ни одного человеческого слова. Ежедневно читают газеты, интересуясь гл. образом прогнозами погоды и программами теле и кино. <...>

Я лежал больной в Переделкине и очень тосковал, не видя ни одного ребенка. И вдруг пришел милый Евтушенко и привез ко мне в колясочке своего Петю. И когда он ушел, я состряпал такие стихи:


Бывают на свете

Хорошие дети,

Но вряд ли найдется на нашей планете

Такие, кто был бы прелестнее Пети,

Смешного, глазастого, милого Пети.

Я, жалкий обломок минувших столетий,

Изведавший смерти жестокие сети,

Уже в леденящей барахтался Лете,

Когда сумасшедший и радостный ветер

Ворвался в мой дом и поведал о Пете,

Который, прибыв в золоченой карете,

Мне вдруг возвестил, что на свете есть дети,

Бессмертно веселые, светлые дети.


И вот я напряг стариковские силы

И вырвался прочь из постылой могилы. <...>




1969


ПРЕДСМЕРТНЫЕ ЗАПИСКИ


16 июня. Понедельник. Вчера внезапно приехал с женой А. И. Солженицын. Расцеловались. Обедали на балконе. Погода святая: сирень расцвела у нас необыкновенно щедро, — кукушки кричат веселей, чем обычно, деревья феноменально зеленые. А. И. пишет роман из времен 1-й германской войны (1914 — 1917) — весь поглощен им. «Но сейчас почему-то не пишется. Мне очень легко писать то, что я пережил, но сочинять я не могу...» Жена подтверждает: когда у него застопорится работа, он становится мрачен, раздражителен. Жена («Наташа») ведет его архив — 19 папок: одна папка почетных званий — он ведь академик, избранный какой-то из литер. академий Парижа, а также — почетный член американской академии. Жена благоговейно фотографирует ту крохотную дачку, где живет Солженицын, все окрестности, — и как он собирает грибы, и как он пишет в саду, за вкопанным в землю столбом, и как гуляет над рекой. Фото — цветные, она привезла с собою около 50 в коробке. Спрашивали у меня, нет ли у меня копии того отзыва об «Иване Денисовиче», который я написал в Барвихе, когда рукопись этой повести дал мне почитать Твардовский 1.<...>


16. Был Кассиль. Человек, с которым у меня многое связано. Не забуду, как он нежно и ласково вел меня домой после того, как меня прорабатывали в Союзе Писателей. Вообще он человек добрый — с хорошими намерениями. И семья у него превосходная: Ира — в Киноинституте, Володя — хирург и т. д. <...>


17/VI, вторник. Вожусь с первыми страницами статьи о детективах2. Пишу две страницы чуть ли не двадцатый раз — борюсь со своим проклятым склерозом. Процесс писания причиняет мне столько страдания, я начинаю так зверски ненавидеть себя — что обрушиваюсь на ни в чем неповинных людей. <...>


Среда 18. Приехала Наташа Ильина и те самые учителя, которых она встретила у меня в прошлом году, когда читала об Ахматовой. <...>

Аничка мила бесконечно.

Аничка косит траву. Очень хорошо, но по-дилетантски. Нянька Елена Ефимовна, держа маленького Митю на руках, все же машет левой рукой, исправляя (в уме) ее ошибки. Вот стала размахивать Митей.

Все бьюсь над загадкой о ковре3. <...>


25 июля. <...> В США сейчас очень плохая духовная атмосфера. Там побывал Елизар Мальцев, отец которого, темный крестьянин, работал там лесником и был сброшен браконьерами в воду, где и утонул. У Елизара там две сестры, одна — официантка в кафе, другая музыкантша. Он провел там месяц, собирая материалы, чтобы написать повесть об отце (но ведь подобная повесть написана Короленко «Без языка»). Елизар тоже «без языка». Он видал там только русских. Говорит, что нравы там бандитские, что негры творят там бесчинства и т. д. Обо всем этом поведала жена Елизара — милая Александра Ивановна, которая после чтения «Анти-Дюринга» стала православной (бывшая комсомолка). Это массовое явление. Хорошие люди из протеста против той кровавой брехни, которой насыщена наша жизнь, уходят в религию.

Была у меня очень собранная и целеустремленная миссис Рек, пишущая книгу о Пильняке. <...>

Весь поглощен полетом американцев на Луну4. Наши интернационалисты, так много говорившие о мировом масштабе космических полетов, полны зависти и ненависти к великим амер. героям — и внушили те же чувства народу. В то время когда у меня «грудь от нежности болит» — нежности к этим людям, домработница Лиды Маруся сказала: «Эх, подохли бы они по дороге». Школьникам внушают, что американцы послали на Луну людей из-за черствости и бесчеловечия; мы, мол, посылаем аппараты, механизмы, а подлые американцы — живых людей!

Словом, бедные сектанты даже не желают чувствовать себя частью человечества. Причем забыли, что сами же похвалялись быть первыми людьми на луне. «Только при коммунизме возможны полеты человека в космос» — такова была пластинка нашей пропаганды.

Благодаря способности русского народа забывать свое вчерашнее прошлое, нынешняя пропаганда может свободно брехать, будто «только при бездушном капитализме могут посылать живых людей на Луну».

Завравшиеся шулера! <...>

Была в ту среду Наташа Ильина. Читала отличное начало смехотворной пародии на нынешние кино-фильмы. <...>

Сейчас позвонила Таня, что космонавты благополучно вернулись на Землю!

На Землю, которая одновременно рождает и подлецов и героев, и феноменальных мудрецов и феноменальных невежд — и потом служит могилой для тех и других.

Огромное круглое кладбище от полюса до полюса издали (с Луны) кажется хорошенькой звездочкой. <...>


2 августа. Был Евтушенко. Вместе с художником, фамилию к-рого я не запомнил. Читал вдохновенные стихи, читал так артистично, что я жалел, что вместе со мною нет еще 10 тысяч человек, которые блаженствовали бы вместе. Читал одно стихотворение о том, что мы должны, даже болея и страдая, благодарить судьбу за то, что мы существуем. Стихи такие убедительные, что было бы хорошо напечатать их на листовках и распространять их в тюрьмах, больницах и других учреждениях, где мучают и угнетают людей. Потом прочитал стихотворение, вывезенное им из Сибири, где он плыл на реке в баркасе, который сел на камень. Очень русское, очень народное. Был он в Казани, пишет о Ленине в 80-х годах, там секретарь Обкома дал ему один занятный документ. Стихи его совсем не печатаются. 12 редакций возвратили ему одни и те же стихи. Одно стихотворение, где он пишет, как прекрасно раннее утро в Москве, как хороша в Москве ночь — ему запретили оттого, что — значит, вы предпочитаете те часы, когда начальство спит?

Он готовился выступить в кино в роли Сирано де Бержерака. Но Ц. К. не разрешил: внезапно режиссеру было сказано: кто угодно, только не Евтушенко.

Режиссер отказался от Сирано.

Принес мне поэму об Америке.


Вот уже 4-ое сентября. Сколько событий обнаружилось за это время. Налет милиции на мою дачу ради изгнания Ривов, которые приехали ко мне с 3-мя детьми5. <...> Я подружился с Наталией Иосифовной Ильиной, которая путем долгих усилий написала для «Нового Мира» отличную юмореску об экранизации классиков6. Я начал писать об детективах — и бросил. Начал о Максе Бирбоме и бросил. Сейчас пишу о том, как создавались мои сказки. Но память у меня ослабела — боюсь наврать. <...>

Чудо нашего дома — правнук Митя. Ему нет и десяти месяцев, но он стал понимать нашу речь. Чуть скажут ему: «Сделай ладушки», он соединяет свои ручонки и хлопает ими. Это значит, что ему доступны и другие сигналы. Силач, сильный мозг — и радость жизни. Обычное его выражение — улыбка. <...>


8 сентября. <...> Главное мое горе — дезертирство Клары. В пятницу в 2 часа она не попрощавшись ушла с работы (5 сент.). 6-го сентября мне позвонила ее приятельница Муза и сказала, что Клара оставила записку с просьбой сообщить мне, что она уехала. Между тем мне особенно тяжко без нее. Делаю всю черную работу: переношу поправки на дубликаты. Самое печальное, что Клара издавна задумала свой побег, а мне сообщила в конце, будто это только что пришло ей в голову.


9-го Вторник. Спасибо Марианне Петровне! Приехала сегодня помочь мне, села за машинку и переписывает мои статейки «Как я писал мои сказки». Увлекает меня эта статейка. Из-за нее я бросил писать о детективах. Дивное письмо от Ильиной.


Среда 10.


Четверг 11. Вчера был Евтушенко. Читал стихи о Сирано, в которых он проклинает Баскакова, запретившего ему выступать в этой роли.

— Покуда я не буду читать эти стихи — чтобы не повредить своей книжке, но чуть книжка выйдет, я прочту их с эстрады.

Дело в том, что в Гослите вновь набирают его книгу, набор которой был рассыпан месяца 3 назад. До выхода книги «я должен воздерживаться от всяких скандалов». <...>


14 сент. 1969. Вчера вечером, когда мы сидели за ужином, пришел Евтушенко с замученным неподвижным лицом и, поставив Петю на пол, сказал замогильно (очевидно, те слова, к-рые нес всю дорогу ко мне):

— Мне нужно бросать профессию. Оказывается, я совсем не поэт. Я фигляр, который вечно чувствует себя под прожектором.

Мы удивлены. Он помолчал.

«Все это сказал мне вчера Твардовский. У него месяцев пять лежала моя рукопись «Америка», Наконец он удосужился прочитать ее. Она показалась ему отвратительной. И он полчаса доказывал мне — с необыкновенною грубостью, что все мое писательство — чушь».

Я утешал его: «Фет не признавал Некрасова поэтом, Сельвинский — Твардовского». Таня, видевшая его первый раз, сказала: «Женя, не волнуйтесь».

И стала говорить ему добрые слова.

Но он, не дослушав, взял Петю и ушел. <...>

Был Володя Глоцер — мой благодетель и друг, который принял к сердцу все мои дела и переписал на машинке кое-какие рукописи. Это человек неимоверной доброты — и нужно было видеть, как он нянчил Марину, которая осталась беспризорной.


16 сент. Был вчера Андроников. Лицо розовое, моложавое, манеры знаменитости. Принес мне книжку своих очерков с моим предисловием. Книжка аппетитная. Только что вышла7. <...> Он гениально рассказал новеллу о приезде в Царское Село режиссера Пискатора, посетившего дом Алексея Толстого. Толстой пробует говорить ему по-немецки. Ich schreibe Peter der Grosse* — а по-русски ругающийся: к чорту слизистый суп; «если завтра дадут мне слизистый суп, я уйду из дому, как Лев Толстой» — хрюкающий и хныкающий Алексей Николаевич — бессмертный шедевр Андроникова. Потом встреча Всеволода Иванова с Блоком — столь же гениальная. Я пригласил его на среду — когда будут Люта и Берзер.


* Я пишу о Петре Великом (нем.).


Погода по-прежнему дивная, жаркая. Лидочка чувствует себя лучше. Великая труженица, несмотря на больные глаза, она полуслепая работает в Пиво-Водах все дни — и как талантливо! Я дал ей прочитать свои статьи о детских своих книжках, которую пишу сейчас. Все хвалили эти статьи. Она сразу нашла в них основные изъяны — и посоветовала, куда повернуть весь текст. <...>

Читаю стихи Слуцкого. Такой хороший человек, очень начитанный, неглупый, и столько плоховатых стихов.


17 сентября. Среда. Жду Люшеньку и Асю Берзер, то есть очень любимых мною людей. Упросил Андроникова дать им концерт. <...> Какая-то добрая душа подписала меня в Америке на Life, Time и еще какие-то журналы. Я получил по одному номеру и — стоп. Перлюстраторы задержали все дальнейшие номера.

Прилег днем отдохнуть, вздремнуть. Приснилась Клара.

Ее поступки непонятны мне. Уехать в пятницу среди дня, не попрощавшись. На другой день Муся (или Муза?) позвонила мне, что она уехала. Я позвонил к ней на квартиру. Там сказали то, чего я не знал: уехала на две недели. Мне нужны папки, местонахождение которых знает она одна. У нее остался № «Life», коего она так и не вернула. Мой доктор дал ей указания, как лечить меня,— этих указаний она так и не довела до моего сведения. И все же без нее мне оказалось очень хорошо: и Володя, и Марианна Петровна, и Митя переписали мои рукописи, Люша читала мне и т. д. Володя достал для меня сведения из Книжной Палаты, свел меня с «Литгазетой», проведал, вообще дай ему бог счастья.


5 октября. Воскресенье. Вдруг утром сказали:

— Солдаты пришли!

Какие солдаты? Оказывается, их прислал генерал Червонцев для ремонта нашей библиотеки. Какой генерал Червонцев? А тот, который приезжал ко мне дня четыре назад — вместе с заместителем министра внутренних дел Сумцовым. А почему приезжал Сумцов? А потому, что я написал министру вн. дел бумагу. О чем? О том, что милиция прогнала из моей дачи профессора Рива! У проф. Рива был намечен маршрут на Новгород. А он заехал ко мне в Переделкино. Его настигла милиция — человек 10, иные на мотоциклах, и вытурили — довольно учтиво.

По совету Атарова я написал министру заявление; министр прислал ко мне зама, не то с извинением, не то с объяснением. Сумцов, приехав, сообщил, как он рад, что случай дал ему возможность познакомиться со мною — и привез с собою генерала Червонцева, который признался, что он, не имея никакого дела в М-ве Вн. Дел, приехал специально затем, чтобы познакомиться со мною. Это громадный толстяк, с добродушным украинским прононсом. Располагает к себе, charmeur. Они долго не могли уехать, т. к. их шофер ушел в лес искать грибы. Я повел их в библиотеку, где сейчас производится ремонт. Червонцев обещал прислать солдат, чтобы убрать библиотечный сад — и отремонтировать внутренность. Вот что значило восклицание:

— Солдаты пришли.

Из-за болезни я не вышел к ним, не поглядел на их работу, но говорят, что они расчистили весь участок вокруг библиотеки. Четверо остались на целую неделю — ремонтировать внутреннее помещение.

Около шести часов пришла докторша Хоменко — нашла у меня желтуху — и увезла меня в Инфекционный корпус Загородной больницы.

Усадила меня в свою машину — и несмотря на то, что ко мне в это время приехала австралийская гостья, доставила меня в больницу, где только что освободился 93 бокс, мой любимый. И застал свою любимую сестру Александру Георгиевну. <...>


6 октября. Понедельник. Я в Загородной больнице — в 93 боксе. Др. Никифоров и Римма Алексеевна в Л-де на съезде. Очень плохо спал. Еду дали мне казенную: рыба и каша. Взяли все анализы.

Вчера Марина:

— Вы едете в больницу?

Когда у нее торжественный разговор со мною, она всегда говорит вы.

Потом подумала:

— И не вернетесь?

Последний месяц окрашен огромным событием. Маленький Митя встал на ноги и стал ходить. Бесконечные вариации поз. Влюблен в мою палку, чуть завидит, начинает энергично подвигаться к ней и ползком и пешком. Феноменально здоров, баснословно спокоен. Марина — кокетка и шельма, избалованная, но — прелестная.

Сегодня будет смотреть меня начальница б-цы Мария Николаевна. Дежурная сестра Вера Ивановна.

Слабость у меня такая, что трудно стоять и зубы чистить.

С мая гостят Митя с Аней — оба милы и приятны.

Аню я искренне полюбил. Это деятельный светлый человек. Ее сила — насмешливый юмор.

Читаю Эллери Квин, последние выпуски. Вздор.


7 октября. Сестра Сима, делая мне укол, сказала:

— Да, камни в печени неприятная вещь! Вот оно что! У меня камни в печени.

Мария Ник. вчера объяснила, что во всем виноваты снотворные, кот. я принимаю чуть не с двадцати лет.

Пробую писать, не пишется.

Мария Николаевна после долгой пальпации решила, что у меня больна печень, и назначила мне внутривенное вливание.

Пожелтел еще сильнее, чем прежде. Слабость ужасная. Пишу 3-й этюд о своих сказках. Тороплюсь, п. ч. знаю, что завтра голова моя будет слабей, чем сегодня.

У меня над дверью табличка


Подозр. болезнь Боткина. <...>


9 октября. <...>

Работаю над 8-м томом Кони8. Это был праведник и великомученик. Он боролся против тех форм суда, какие существуют теперь,— против кривосудия для спасения госуд. строя. Ирония судьбы, что эти благородные книги печатаются в назидание нынешним юристам.

В пять часов темп. 37,6. <...>


16 окт. Слабость как у малого ребенка,— хотел я сказать, но вспомнил о Митяе Чуковском и взял свои слова обратно. Митяй, которому сейчас 10 месяцев,— феноменальный силач, сложен, как боксер. В янв. 2000 года ему пойдет 32-й год. В 2049 году он начнет писать мемуары:

«Своего прадеда, небезызвестного в свое время писателя, я не помню. Говорят, это был человек легкомысленный, вздорный». <...>


18 октября. Суббота. Вот какие книги, оказывается, я написал:

1. Некрасов (1930 изд. Федерации)

2. Книга об Ал. Блоке (1924)

3. Современники

4. Живой как жизнь

5. Высокое искусство

6. От двух до пяти

7. Чехов

8. Люди и книги 60-х годов и другие очерки (Толстой и Дружинин.— Слепцов. Тайнопись «Трудного времени» и т. д.)

9. Мастерство Некрасова

10. Статьи, входящие в VI том моего Собр. соч.

11. Статьи, входящие (условно) в VII том

12. Репин

13. Мой Уитмен

14. Серебряный герб

15. Солнечная

Авторские права на все эти книги я завещаю дочери моей Л. К. и внучке моей Елене Цезаревне Чуковским.

Кроме того, Елене Цезаревне Чуковской я вверяю судьбу своего архива, своих дневников и Чукоккалы.

Первый день обошелся без рвоты.

Появилось нечто вроде аппетита. <...>

[Вклеено письмо.— Е. Ч.]


Дорогая Лида. Я не просто не могу стоять на ногах, а я просто перестаю существовать, чуть сделаю попытку приподняться. Желудок у меня также отравлен, как и почки, почки — как печень. Две недели тому назад я вдруг потерял способность писать, на следующий день — читать, потом — есть. Самое слово еда вызывает во мне тошноту.

Нужно ли говорить, что все права собственности на мой архив, на мои книги «Живой как жизнь», «Чехов», «Высокое искусство», «Мой Уитмен», «Современники», «От двух до пяти», «Репин», «Мастерство Некрасова», «Чукоккала», «Люди и книги», «Некрасов» (1930), «Книга об Александре Блоке», я предоставляю Тебе и Люше. Вам же гонорар за Муху Цокот [не дописано.— Е. Ч.].


20 октября.

Книги, пересказанные мною: «Мюнхаузен», «Робинзон Крузо», «Маленький оборвыш», «Доктор Айболит».

Книги, переведенные мною:

Уичерли «Прямодушный», Марк Твен «Том Сойер»; первая часть «Принца и Нищего», «Рикки-Тикки-Тави» Киплинга. Детские английские песенки.

Сказки мои: «Топтыгин и Лиса», «Топтыгин и луна», «Слава Айболиту», «Айболит», «Телефон», «Тараканище», «Мойдодыр», «Муха Цокотуха», «Крокодил», «Чудо-дерево», «Краденое солнце», «Бибигон».

С приложением всех моих загадок и песенок —

Все это я завещаю и отдаю в полное распоряжение моей дочери Лидии Корнеевне и внучке Елене Цезаревне Чуковским.

_________

Как это оформить, не знаю.


21 октября. День Марии Борисовны.

Вчера пришел VI том собрания моих сочинений — его прислала мне Софья Краснова с очень милым письмом, а у меня нет ни возможности, ни охоты взглянуть на это долгожданное исчадие цензурного произвола.

Вчера был Володя Глоцер. <...>


24 октября. Ужасная ночь.

КОММЕНТАРИИ


Дневник Чуковского — единственное его произведение, не предназначавшееся для печати. Однако эти записи, охватывающие почти семьдесят лет двадцатого столетия (1901—1969), представляют собой несомненный историко-литературный интерес.

Вторая книга (1930—1969) по тональности резко отличается от первой. Тяготы 30—40-х годов личные — смерть младшей дочери — и общественные — убийство Кирова, террор в стране,— накладывают отпечаток на содержание и характер записей. После убийства Кирова в записях появляются многочисленные пробелы, в дневниковых тетрадях — множество вырванных страниц, вырезанных строк. Некоторые годы (например, 1938-й) вовсе отсутствуют. Многие важнейшие события в жизни автора «Дневника» и его близких не нашли никакого отражения или упомянуты лишь мельком.

В августе 1937 г. был арестован зять К. Чуковского, муж его дочери Лидии — физик-теоретик М. П. Бронштейн, вскоре расстрелянный, и Корней Иванович присутствовал на квартире дочери в момент обыска, конфискации имущества, опечатывания дверей. Обо всем этом в «Дневнике» написаны два слова «Лидина трагедия».

Умолчания, относящиеся к событиям середины 30-х годов, попытки убедить себя вопреки всему, что дела обстоят превосходно («Какое счастье, что детская литература наконец попала <…> в руки Комсомола. Сразу почувствовалось дуновение свежего ветра» и другие аналогичные записи), описание изматывающих баталий с партийными руководителями культуры, запретившими сказку «Крокодил»,— все это характеризует дневник этих лет.

В 30-е годы Чуковский постоянно ходит в школы на уроки литературы. Впечатления от уровня преподавания отразились на многих страницах дневника, в статьях и выступлениях: «Литература и школа» (1935), «Унылые педагоги» (1936), «Поэзия по-Наркомпросовски» (1936) и мн. др.

Смесь трезвого и меткого наблюдательного взгляда с испуганными попытками объяснить необъяснимое и принять неприемлемое, запечатленная в записях 30-х годов, характерна для восприятия эпохи многими писателями той давней поры.

40-е годы оказались не легче. На войне погиб младший сын Борис, ушедший добровольцем в московское ополчение. В результате серии доносов, часть которых теперь напечатана (см.: «По агентурным данным», журнал «Родина», 1992, № 1, с. 92—93), публичному разгрому подверглись две последние сказки Чуковского «Одолеем Бармалея» (1943) и «Бибигон» (1945). Ему приходится уйти из детской литературы, как в 20-е годы пришлось перестать писать критические статьи. Об этом периоде своей литературной деятельности Корней Иванович пишет на страницах «Дневника». «На 1948 год лучше не оглядываться. Это был год самого ремесленного, убивающего душу кропанья всевозможных (очень тупых!) примечаний. Ни одной собственной строчки, ни одного самобытного слова, будто я не Чуковский…»

Лишь с середины 50-х годов наступает для автора «Дневника» облегчение в его литературной судьбе. Прекращается травля, снова после пятнадцатилетнего перерыва выходит «От двух до пяти», большими тиражами начинают печататься сборники сказок.

Тревоги и беды 60-х годов не миновали восьмидесятилетнего Чуковского. Он уже не участвует непосредственно в бурных собраниях, не записывает, как это было в 20-е годы, все перипетии событий в качестве действующего лица, свидетеля, очевидца. Но он и не находится в стороне. Все близкие ему люди так или иначе втянуты в начавшуюся борьбу против реставрации сталинщины. Его дочь Лидия печатает за границей свои крамольные повести и «открытые письма», хлопочет об освобождении Иосифа Бродского. Его близкий друг Т. М. Литвинова присутствует на процессе В. Буковского, а затем и своего племянника Павла Литвинова и приезжает в Переделкино под впечатлением увиденного прямо из зала суда. Сам Корней Иванович постоянно хлопочет о реабилитации своих друзей, в разные годы поселяет в своем доме вернувшихся из заключения Е. Воронину, В. А. Сутугину-Кюнер, Е. М. Тагер, приглашает пожить в Переделкине А. И. Солженицына после конфискации его архива. Подпись Чуковского стоит под многими заступническими письмами 60-х годов, петициями, которыми общественность пыталась остановить «контратаку сталинистов» и защитить гонимых.

«Дневник» печатается в несколько сокращенном виде. Не включены в это издание записи частного характера — такие, например, как «Мурочкины сны», подробности работы автора над вариантами своих книг, в 60-е годы — многочисленные записи о состоянии здоровья, принимаемых лекарствах и т. п. Сокращения указаны отточиями в угловых скобках.

Тексты «Дневника» сверены с рукописью. Рукопись (29 дневниковых тетрадей) находится у меня. В настоящем издании сохранено своеобразие пунктуации автора и его орфография («чорт», «жолтый», написание каждого слова в названии журнала или учреждения с прописной буквы и проч.).

Собственные имена не комментируются, а представлены в именном указателе в конце книги.

Пользуюсь возможностью поблагодарить проф. Дж. Д. Стефана (США), С. Рубашову, д-ра Кристин Томас и проф. Дж. С. Г. Симмонса (Англия), а также Л. Г. Беспалову за безотказную помощь и необходимые сведения, предоставленные мне в ходе работы над комментариями и указателем.


ЕЛЕНА ЧУКОВСКАЯ




1930


1 Неточная цитата из «Облака в штанах». На самом деле: «Скажите сестрам, Люде и Оле,—/ему уже некуда деться».

2 Правильно «Мишель Синягин».

3 Речь идет о книге: «Мнимая поэзия. Материалы по истории поэтической пародии». Под ред. и с предисл. Ю. Тынянова. Книга вышла в изд-ве «Academia» в 1931 году.

4 Строки из поэмы: «Саша», гл. 4.

5 Бумаги Раисы Николаевны и Юрия Владимировича Ломоносовых сохранились в «Русском архиве в Лидсе» (Англия). В письмах к Р. Н. Ломоносовой в июле и августе 1925 г. К. Чуковский писал: «Есть в Москве поэт Пастернак. По-моему — лучший из современных поэтов... Мы все обязаны помочь Пастернаку. Ему нужна работа. Он отличный переводчик». И в другом письме: «Кстати, я хотел познакомить с Вами поэта Пастернака и дал ему Ваш адрес... Я считаю его одним из самых выдающихся русских поэтов, и мне больно, что он так беспросветно нуждается. Не могли бы Вы ему помочь?» В 30-м году Б. Л. Пастернак писал Д. П. Святополку-Мирскому: «Сюрпризом, который мне готовил К. И., я не мог воспользоваться. Но вряд ли он знает, какой бесценный, какой неоценимый подарок он мне сделал. Я приобрел друга тем более чудесного, то есть невероятного, что Р. Н. человек не «от литературы». Пастернак много лет переписывался с Р. Н. Ломоносовой. В 1926 году Р. Н. встретилась в Германии с первой женой Пастернака, Евгенией Владимировной. В 1927 году Ломоносовы стали невозвращенцами, но переписка с Пастернаком продолжалась. По его просьбе Р. Н. стала помогать М. И. Цветаевой, и между ними тоже возникла переписка. Письма Чуковского и Пастернака цитируются по публикации Ричарда Дэвиса «Письма Марины Цветаевой к Р. Н. Ломоносовой» (Минувшее. Исторический альманах, вып. 8. Atheneum, Paris, 1989, с. 208 и 225).


1931


1 Книга А. К. Виноградова называется «Три цвета времени».

2 Речь идет о повести В. П. Правдухина «Гугенот из Териберки» (1931). Повесть была, как гласит Литэнциклопедия, «единодушно осуждена критикой за искаженный показ большевистского руководства путиной, идеализацию центрального образа повести — классового врага (Лиллье)» (т. 9. М., 1935). См. также статьи: В. Залесский. Гугенот из Териберки на фронтах пятилетки.— «Литературная газета». 27 окт. 1931 г.; А. Селивановский. Кулацкая тарабария.— «Правда», 4 ноября 1931 г.

3 Стихотворение Б. Пастернака «Другу» было опубликовано в «Новом мире» (1931, № 4, с. 63), а затем вошло в сборник «Поверх барьеров».

4 С 1924 по 1930 г. К. Зелинский входил в группу конструктивистов. В 1930 году, когда началась травля конструктивистов, Зелинский напечатал в журнале «На литературном посту» (№ 20) статью под названием «Конец конструктивизма». В этой статье, «доказывал свою лояльность», Зелинский обрушился на своих недавних единомышленников — Сельвинского, Багрицкого, Луговского.

5 «Гутив» — Государственное управление туч и ветров. К. Чуковский с середины 20-х годов собирался написать фантастическую повесть о том, как люди научились управлять ветрами, дождями, солнечными лучами. В разное время он приглашал к себе в соавторы Б. Житкова, Ал, Толстого, Вяч. Вс. Иванова. Отзвуки этого замысла попали в «Чукоккалу» (с. 335 и 367). См. также воспоминания Вяч. Вс. Иванова «Игра» (в сб.: «Воспоминания о Корнее Чуковском» М., 1983, с. 115).


1932


1 Речь идет о книге: Мариэтта Шагинян. Дневники. 1917—1931. Изд-во писателей в Ленинграде, 1932. Шагинян, видимо, исполнила просьбу и исключила «все, что относится к Шкловскому и его побегу». Одно время В. Шкловский был членом партии эсеров. О попытках его арестовать и об устроенной для этого засаде подробно рассказано в книге В. Каверина «Эпилог» (М., 1989).

2 См. предисловие М. Горького в книге: В. А. Слепцов. Трудное время. Изд. 3. Гржебина, Берлин — Пг.—М., 1922, с. 5—12.

3 «Письмо в редакцию» Л. Сейфуллиной напечатано в «Правде» 8 марта 1932 г. в ответ на статью Б. Волина «Литература «парижского уезда» («Правда», 14 февраля 1932 г.). Волин обвинил Сейфуллину в том, что Сейфуллина в своих заграничных выступлениях... «призывала учиться у Бунина, Зайцева, Шмелева и других корифеев русской литературы». Отвечая Б. Волину, Л. Сейфуллина рассказала, что после одного из своих выступлений в Праге в 1927 г. она получила «коварную» записку: «Как относятся молодые русские писатели к писателям зарубежным — Бунину, Куприну, Мережковскому?» Сейфуллина ответила: «...это — корифеи русской литературы. А мы, писатели бурного времени, малограмотны... И мы читаем их, мы учимся у них, мы изучаем их».

4 Возможно, речь идет о письме от 23.XI.22 г., впоследствии опубликованном в сб.: К. Чуковский. Из воспоминаний. М., 1958, с. 363.

5 Фильм «Дворец и крепость» (1924) поставлен режиссером А. В. Ивановским по роману О. Д. Форш «Одеты камнем» и повести П. Е. Щеголева «Таинственный узник».

6 Слова А. С. Пушкина о Мазепе. См.: «Полтава». Песнь первая.

7 Речь идет о статье Виктора Шкловского «О людях, которые идут по одной и той же дороге и об этом не знают», напечатанной в «Литературной газете» 17 июля 1932 г. Шкловский называет «Восковую персону» лучшей книгой Тынянова. Критик пишет, что «превосходна Екатерина I, увиденная впервые». Однако далее в статье говорится, что «люди в кабаке не пьют вина, а говорят о сортах вина и повторяют поразительные названия. Роман не вытекает из болота, из болота иногда вытекают большие реки, роман втекает в болото. Не кончаясь ничем... Кино, музей восковых фигур, немецкий экспрессионизм определяют Юрия Тынянова».


1933


1 В сборнике статей Л. Троцкого «Литература и революция» (М., «Красная новь», 1923) помещена статья 1914 года «Чуковский» (с. 270—280). Троцкий так характеризует дореволюционную критическую деятельность Чуковского: «У него не только нет познаний даже в собственной его области, но, главное, нет никакого метода мысли...», «на поле литературной критики он ведет в методологическом смысле чисто-паразитическое существование...» Статью Чуковского о футуристах Троцкий называет «крикливой и гримасничающей». В статьях на другие темы Троцкий также не упускает случая обругать Чуковского (см. с. 66, 67, 255).

2 Запись Вс. Иванова о романе М. Слонимского «Друзья» см.: «Чукоккала». М., 1979, с. 362.

3 Речь идет о статье М. Горького «О кочке и точке» («Правда», 10 июля 1933), в которой есть такая фраза: «Некоторые искусники пытаются фабриковать рафинированную литературу, подражая, например, Дос-Пассосу, неудачной карикатуре на Пильняка, который и сам достаточно карикатурен».

4 Муж Е. А. Драбкиной — Александр Иванович Бабинец.


1934


1 М. Кольцов привез из Германии Губерта Лосте — десятилетнего немецкого пионера, сына коммуниста. Мария Остен, немецкая писательница-антифашистка создала повесть «Губерт в стране чудес», выпущенную в свет в 1935 году в Москве под редакцией М. Кольцова со вступительной статьей Георгия Димитрова. Через 50 с лишним лет брат Мих. Кольцова — Бор. Ефимов, завершая рассказ о судьбе героя книги Губерта и об ее авторе — Марии Остен, сообщает, что Губерт умер 36-ти лет от роду в больнице в Симферополе, а Мария Остен в 1955 г. реабилитирована посмертно. (См.: Б. Ефимов. Судьба журналиста. М., «Правда» (Б-ка «Огонька»). 1988, № 35, с. 9)

2 Это письмо от 22 января 34 г. сохранилось (РО ГБЛ, ф. 620, карт. 63, ед. хр. 43). Гуковский просит Корнея Ивановича помочь ему в судебных хлопотах о своей пятилетней дочери. Жена Гуковского умерла, а ее родители отказывались отдать девочку отцу.

3 С 26 января по 10 февраля 1934 года в Москве проходил XVII съезд ВКП(б). Речь Сталина была произнесена 26 января.

4 30 января 34 г. при полете на советском стратостате «Осоавиахим-1» П. Ф. Федосеенко, А. В. Васенко и И. Д. Усыскин установили мировой рекорд высоты — 22 км. Однако при спуске стратостат потерпел аварию и экипаж погиб.

5 «Дело Веры Засулич». Предисл. П. Е. Щеголева. Л., Рабочий суд, 1925; Всеволожский-Гернгросс В. Н. и др. Игры народов СССР. М.— Л., 1933.

6 Фильм «Подпоручик Киже» по сценарию Ю. Тынянова поставил режиссер А. Файнциммер (Белгоскино, 1934).

7 ...Эйхенбаума... изругали в «Лит. Газете»....—1 марта 1934 г. в «Литературной газете» помещена статья Мих. Корнеева «Ранний Толстой и «социология» Эйхенбаума». Статья изобилует политическими обвинениями. Критик утверждает, что «две книги Эйхенбаума о творчестве Толстого, вышедшие из печати (первая в 1928 г., вторая в 1931 г.)...— яркое свидетельство того, что формалисты стоят на прежних позициях и что борьба с ними по-прежнему актуальна... Эйхенбаум считает научным «открытием» свои рассуждения о деидеологизации толстовских героев... Эйхенбаум проповедует, что источники художественной гениальности кроются не в социальной действительности, а в самой «натуре» человека... Ни разу не упоминая о ленинских работах, Эйхенбаум... пытается в своих книгах «опровергнуть» основные ленинские положения о творчестве Толстого». Взгляды Эйхенбаума, по мнению критика, «ярко выражают активизацию формализма в советском литературоведении и его скрытую замаскированную борьбу против марксистской критики».

8 Речь идет о книге: Н. Радлов. Воображаемые портреты. Изд-во писателей в Ленинграде. 1933. Шарж на В. Каверина помещен на с. 43.

9 В ленинградском Доме ученых состоялся диспут о повести М. Зощенко «Возвращенная молодость». Отчет об этом диспуте за подписью «Б. Р.» помещен в «Литературной газете» 26 марта 1934 г. под заглавием «Победа или поражение». В статье рассказано, что «зал Дома Ученых заполнили крупнейшие авторитеты ленинградской науки», что Зощенко принес на диспут пачку читательских писем. «...Суровым критиком неожиданно оказался академик Н. С. Державин»,— говорится далее. «Для исследователя литературы,— сказал Н. С. Державин,— не существует терминов «нравится» или «не нравится»... Мы рассматриваем произведение с точки зрения идейной направленности... В первой части Зощенко очень мастерски представляет нам «проблематичного автора». Это вымышленный автор, мещанин до костей, мещанин от науки... Эта часть книги написана в своеобразном стиле Зощенко. Я не поклонник этого стиля. Я не знаю сейчас социальной среды, которая бы говорила на этом жаргоне — в прошлом так говорили дворники и номерные... На каких идеологических позициях стоит Зощенко?..» Зощенку защищал К. Федин, который заявил, что «повесть диалектична. И это хорошо, что у писателя есть свой голос... Зощенко сочетает научный материал с высокой настоящей литературой. То, что академику Державину кажется «шутовским сказом»,— это результат изысканности... Путь Зощенко — это путь большого преодоления, путь настоящего сопротивления». Академик А. Ф. Иоффе сказал: «Я не могу согласиться с оценкой, данной Н. С. Державиным». И добавил: «Я не историк литературы, я физик, и выступаю здесь как читатель, поэтому я смею заявить, что повесть Зощенко мне нравится...» В своем заключительном слове Зощенко заметил: «Очевидно академик Державин никогда не ходит по улице и не ездит в трамвае, если он считает, что язык моих героев уже не существует».

10 ...его немка ввязывается в разговор.— Вероятно, речь идет о Марии Остен. См. примеч. 1.

11 Неточная цитата из некрасовских «Коробейников» (VI): «А за что вы, черны вороны,/Очи выклевали мне?»

12 Вероятно, речь идет о статье «Единоборство с Шекспиром», опубликованной в журнале «Красная новь» (1935, № 1, с. 182—196). Эта статья, как и другие работы Чуковского по теории художественного перевода, вошла впоследствии в его книгу «Высокое искусство».

13 Роман о Кронштадте — роман Н. Чуковского «Слава» (Л., ГИХЛ, 1935).

14 См. статьи К. Чуковского в «Правде»: «Репин: к 90-летию со дня рождения», 5 января 1935 и «Искусство перевода», 1 марта 1935.


1935


1 Л. Б. Каменев, Чернышевский. М., 1933 (2-е изд. 1934).

2 После ареста и гибели Каменева его имя не появлялось в печати вне обличительного контекста пятьдесят лет. Так, каталог изд-ва «Academia», директором которого был Л. Б. Каменев, не содержит никаких упоминаний о нем (М.: Книга, 1980). Лишь в 1988 г. в журнале «Советская библиография», № 3, появилась библиография статей Л. Каменева, составленная В. В. Крыловым. Журнальный вариант библиографии не включает статей Л. Б. Каменева о литературе. В. В. Крылов любезно познакомил меня с неопубликованной частью своей работы и сообщил, что статья об Андрее Белом — это предисловие Каменева к книге Белого «Начало века» (М.—Л., 1933). На это издание отозвался Владислав Ходасевич в «Возрождении» (28 июня, 5 июля 1934 г.). В своей рецензии Ходасевич писал, в частности, о каменевском предисловии: «Умным человеком Каменева назвать трудно. Но он и не глуп. Несмотря на марксистскую тупость, в обширной своей вступительной статье он затронул ряд существенных тем, возникающих при чтении беловской книги. Поэтому мы отчасти даже воспользуемся его статьей, не потому, что очень хотим с ним полемизировать, а потому, что его замечаниями до некоторой степени подсказывается план наших собственных» (цит. по: Владислав Ходасевич. Статьи. Записная книжка.— «Новый мир», 1990, № 3, с. 173—179). Статья о Полежаеве — см. статью Л. Каменева в кн.: А. И. Полежаев. Стихотворения. М.—Л.; «Academia», 1933, с. 1—35. К сожалению, во всех четырех экземплярах, хранящихся в Библиотеке им. В. И. Ленина, эти страницы аккуратно вырваны.

3 М. Горький опубликовал в «Правде» серию статей о современной литературе под заглавием «Литературные забавы». Горький с похвалой пишет о Мирском и, в частности, замечает: «Дм. Мирский разрешил себе появиться на землю от родителей-дворян, и этого было достаточно, чтобы на него закричали: как может он, виновный в неправильном рождении, критиковать книгу коммуниста?.. [Речь идет о романе А. Фадеева «Последний из Удэге».— Е. Ч.] Следует помнить, что Белинский, Чернышевский, Добролюбов — дети священников, и можно назвать не один десяток искренних и крупных революционеров, детей буржуазии, которые вошли в историю русской революции как честнейшие бойцы, верные товарищи Ильича» (24 января 1935 г.).

4 «Поликратов перстень» — название известной баллады Шиллера, переведенной В. Жуковским. В основе баллады — несколько глав из «Истории» Геродота. Геродот рассказывает о Поликрате Самосском (VI век до н. э.), за которым везде следовала удача. Египетский царь Амасид написал ему: «...я желал бы, чтобы удачи сменились неудачами... я никогда не слышал, чтобы кто-либо, пользуясь во всем удачею, не кончил бы несчастливо и не был бы уничтожен окончательно». Амасид посоветовал Поликрату закинуть подальше самую драгоценную для него вещь, чтобы она не попадалась на глаза. Поликрат забросил далеко в море свой любимейший перстень, однако через неделю рыбак выловил рыбу, нашел в ее брюхе этот перстень и вернул его Поликрату. Узнав об этом, Амасид понял, что с Поликратом случится страшное несчастье. Действительно, вскоре персидский сатрап Оройт заманил к себе Поликрата и приказал повесить его вниз головой. В наши дни, зная о гибели Мирского в заключении, нельзя не задуматься о зловещем пророчестве его реплики по поводу горьковских похвал.

5 В статье «Литературная гниль» («Правда, 20 января 1935, с. 4) Д. Заславский негодует по поводу того, что «Литературная газета» «с ликующим видом поведала читателю (26-ХII), что... уже в гранках находится роман Достоевского «Бесы». Издает его «Академия»... Прямая ложь, будто роман «Бесы»,— это крупнейшее художественное произведение XIX века,— продолжает Заславский.— Контрреволюционную интеллигенцию всегда тянуло к «достоевщине», как к философии двурушничества и провокации, а в романе «Бесы» — это двурушничество размазано с особым сладострастием. Роман «Бесы» — это грязнейший пасквиль, направленный против революции...» Далее Заславский апеллирует к авторитету Горького и Ленина: «Известно, с какой страстью протестовал Алексей Максимович Горький, когда незадолго до революции Московский Художественный театр поставил инсценировку «Бесов», и как «завыла» тогда против Горького вся буржуазная печать, и как сочувственно отнесся к выступлению Горького Ленин». Завершается статья таким аккордом: «...из «Бесов» контрреволюция добывала свои клеветнические «аргументы». В этих условиях... выбор «Бесов» для отдельного издания... нельзя не признать по меньшей мере странным».

Горький немедленно возразил Заславскому: «...я решительно высказываюсь за издание «Академией» романа «Бесы»... Делаю это потому, что я против превращения легальной литературы в нелегальную, которая продается «из-под полы», соблазняет молодежь своей «запретностью»... Врага необходимо знать, надо знать его «идеологию»... В оценке «Бесов» Заславский хватил через край... Советская власть ничего не боится, и всего менее может испугать ее издание старинного романа. Но... т. Заславский доставил своей статейкой истинное удовольствие врагам и особенно — белой эмиграции. «Достоевского запрещают!» — взвизгивает она, благодарная т. Заславскому» (24 января).

Однако Заславского не убедили доводы Горького: «...Если быть последовательным,— ответил он в «Правде» 25 января,— то для знакомства с идеологией классового врага, по Горькому, надо печатать не только старое барахло 60—70 гг., но и современных... Почему ограничиваться старинными романами, а не преподнести нашей публике Арцыбашевых и Сологубов с их гораздо более свежей клеветой против революции?.. Из предложений подобного рода вытекает вывод о пользе издания контрреволюционной литературы Троцкого, Зиновьева, Каменева, известных руководителей правой оппозиции... Не следует с благодушной терпимостью открывать шлюзы литературных нечистот».

6 Кроме Заславского 28 января в «Правде» выступил против Горького Ф. Панферов со своим «Открытым письмом...». Горький задел Панферова в «Литературных забавах». В ответ Панферов разоблачил тех писателей, которых Горький хвалил: «В своей статье вы настойчиво расхваливаете книгу Зазубрина «Горы». Известна и нам сия книга... Разве секрет, что Зазубрин клеветнически писал о войне, якобы объявленной партией крестьянству... Вы поднимаете до небес Мирского и обрушиваетесь на Фадеева». В заключение Панферов напоминает Горькому «мысль товарища Сталина о том, что кадры надо выращивать с такой же любовью, с какой садовник выращивает плодовое дерево».

7 В комментариях к письмам Игоря Грабаря упомянута история этого портрета: «В январе 1935 г. я съездил в Ленинград, где написал портрет К. И. Чуковского, читающего вслух отрывок из «Чудо-дерева». Он, кажется, вышел довольно острым как по композиции, развернутой горизонтально, так и в цветовом отношении,— зеленому фону, красной обложке книжки, серебристым волосам и серому пиджаку» (И. Грабарь. Моя жизнь, с. 318). Портрет датирован 20 января 1935 г. Впервые был показан на весенней выставке работ московских художников в 1935 г.; на юбилейной выставке Грабаря экспонировался как собственность Третьяковской галереи; ныне — в Киевском музее русского искусства» (Игорь Грабарь. Письма. 1917 — 1941. М.: Наука, с. 388).

8 В 5-м издании «От двух до пяти» (Л.: Худож. литература, 1935) уцелели только отрывки из первой части «Крокодила».

9 Статья «Детский сахарин» — о книге Н. Венгрова «Песенки с картинками для маленьких» (М., 1935) опубликована в «Лит. газете» 20 апреля 1935 г.

10 ...статья о Репине...— К. Чуковский. Илья Репин. (Воспоминания).— «Новый мир», 1935, № 5, с. 195—212.

11 ...Начальник Колымы... латыш — Эдуард Петрович Берзин. Кинофильм «Колыма» — документальный этнографический немой фильм в 4-х частях, снятый по заданию НКВД. Оператор — Савелий Савенко. О том, что там работают заключенные, в фильме ни словом не упоминается. В прокат фильм, вероятно, не выходил, в печати сведения о нем отсутствуют (сообщил С. Д. Дрейден).

12 Известная нам статья Д. Мирского «Роман Тынянова о Грибоедове», опубликованная в парижском еженедельнике «Евразия» (1929, № 13), не содержит тех суждений, которые упоминает Тынянов.

13 Имеется в виду статья Д. Заславского «Детская книга для взрослых» («Правда», 25 апреля 1935).

14 Пыпины заняли... часть нашей квартиры...— Речь идет об Н. А. Пыпине и его жене Екатерине Николаевне. В начале 1935 года их выслали из Ленинграда как дворян. Корней Иванович деятельно хлопотал за них, ходил в Смольный, сохранилось его письмо к М. Горькому: «Алексей Максимович. Вы знаете, как много сделала в свое время семья Пыпиных для Чернышевского. Когда Чернышевский был сослан в Сибирь, Пыпины воспитали его детей, приютили у себя его жену, двадцать лет оказывали ему денежную помощь,— и вот теперь единственный член этой семьи Николай Александрович Пыпин ссылается из Ленинграда на Восток.

Загрузка...