Сегодня вспомнил, что перед падением Колчака полковник Янчевецкий, в поезде коего “Вперед” и газете такого же названия я работал наборщиком и писал статьи, представил меня к “Георгию третьей степени”113.

24. [VII]. Пятница.

Телеграмма от Юговой114, поздравляющая с успехом “Пархоменко”. Есть фраза — “москвичи в восторге”! Был в Союзе у Джа-

117

нибекова. Похоже на то, что получу пять тысяч рублей уже поти-ражных. Отдал отрывок из романа для “Правды Востока”. Спор по поводу стих[ов] Гафур Гуляма115, тоска по сыну.

Узбекские писатели слишком много пишут о том, что они ожидают обратно своих детей. Это демобилизует.

Я заступился. Меня вежливо выслушали, но спорить не стали. Говорил вчера М.Голодный1'6, что здесь раскрыто несколько националистических организаций, даже среди милиционеров, которые намеренно задерживали дела об антисемитизме. То же самое говорил о пантюркизме — в столовой скульптор Ингал.

Кома, наверное, наслаждается в санатории.

25. [VII]. Суббота.

Разговор с Лежневым, который сидит завешенный ковром в большой комнате. Он рассказывает, как Алимджан хотел “забронировать”, т.е. освободить от мобилизации, одних узбеков. Входит М.Голодный, о котором только что сказал Лежнев: — Ну что с ним сделаешь, он не хочет ехать на фронт, ссылаясь на свою язву желудка, возникшую из-за патологической трусости.— За Голодным идет немец в спортивных штанах, в нашей рубашке, но одетый так, что она выглядит по-немецки. Немца, не помню его фамилии, мобилизовали — он получил “явочную” повестку, где между прочим напечатано, что он должен быть острижен. Немцу 47 лет, в прошлую войну он был обер-лейтенантом т- коммунист. Из-за порока сердца его не взяли даже на всеобуч. Больше всего его почему-то возмущает “острижен”. Он проводит по лысине, открывающей почти весь череп, и говорит:

— Яне буду похож тогда на немца. Как мне работать среди пленных? Про меня могут подумать, что я русский, хорошо говорящий по-немецки.

Его движение означает — у меня немецкий череп и мне будет очень неприятно, если меня сочтут русским. Лежнев звонил военному комиссару и в ЦК,— я бы такого коммуниста в армию не взял...

Позвонил какой-то тип. Сказал, что он сотрудник НКВД и желал бы ознакомиться с рукописью Комаровой117, находящейся у меня. Я спросил — для чего ему нужна эта рукопись? Он ответил неопределенно, что нужно. Тогда я сказал, что я отдам эту рукопись Алимджану, где ее и можно получить. Обедая, я рассказал

118

этот эпизод Янчевецкому, тот сказал, что Комарова объявила голодовку, что ее в Союзе забыли, что Иванов не возвращает рукопись. И тут же оказалось, что у Янчевецкого есть другая рукопись.

Мишку и Олега Погодина ограбили на Комсомольском озере. У Олега отняли три рубля, у Мишки рубль. Когда ребятишки попросили обратно трамвайные билеты, их им вернули.— Вот бы чем интересовались голубчики, а не рукописью Комаровой!

26. [VII]. Воскресенье.

Выписывал для “Кремля” и мечтал о поездке в Чимган. Вечером пришел Зелинский, мы сидели с ним на берегу Салара под луной и в прохладе. Он говорил о новом будто бы методе агитации и пропаганды, вводимом ныне,— говорить правду, без прикрас и лжи.

Когда я вернулся, мне сказали, что был у меня в доску пьяный Погодин, приехавший сегодня.

27. [VII]. Понедельник.

Отрецензировал бездарную вещь Комаровой “Впотьмах” и столь же бездарный сборник рассказов, собранный издательством “Советский писатель”. От сборника впечатление такое, что русские литераторы совершенно утеряли технику рассказа. Это, несомненно, оттого, что так называемый “реализм” давным-давно превратился в официальное факто-восхищение.

Читал Гофмана и Курс торгового права — сейчас то и другое одинаково фантастичны.

Информбюро,— в эпизодах,— сообщает, что немцы ворвались в Ростов и подбрасывают новые силы к Воронежу (перечисляются несколько дивизий). Боюсь, что обоим грозит гибель, если они не погибли уже.

Несомненно, настоящее несет в себе зерно будущего. Шальная недвижность 1912—14 гг. уже принесла шальное стремление 1917 года и последующих. Я не говорю о людях идеи,— а об обывателях, весьма странный облик принявших в России и так же странно проявивших себя. То же самое и сейчас. Вчера ночью кто-то, видимо, шел мимо, зашел во двор, возле окна лежала сумочка жены Финна,— он и украл. Воров и мазуриков — неисчислимое количество! Это — семена. Какие же они дадут всходы? Да и вообще что

119

идет? Кажется, и самые наивные перестают думать, что это очередная кампания — “побить фашистов”?

Сельвинский, по словам Зелинского, спасся из Керчи, переплыв залив на шине. В его стихах о России — есть строфа, где он говорит, что он любит своих учителей: “от Пушкина до Пастернака”118!

Пожалуй — это самое удивительное, что я видел в эту войну. До войны надо было бы съесть шину кокаина, чтобы вообразить будто бы “Красная звезда” способна напечатать подобную строфу: Пушкин — и рядом с ним Пастернак!

Со слов Луговского (говорит П.) — “В армии — апатия. Водочный паек прекратили, а то напьются — а, ну вас”. Я встретил Погодина. Идет с бутылками.

— Мне поручили написать пьесу: “Сталин и защита Москвы”119. Я спрашиваю — в чем дело? Что за чудо под Москвой? — А какое тут чудо. Просто уложили три миллиона и закрыли живым мясом проход. Если бы не зима, быть бы чуме.

Открытие выставки детского рисунка в Узбекистане. Выставка — первая. Нет масла и почти нет рисунка пером. Скульптуры тоже.— Между рисунками несколько отрывков воспоминаний детей о войне. Вот это действительно страшно и нигде не показывалось. Сын пишет: “Папку с мамкой убили, когда я подошел. Я их сдвинул, чтобы они лежали рядом, и побежал дальше”.

28. [VII]. Вторник.

Отдали Ростов и Новочеркасск. Самое подавленнейшее настроение, какое только может быть. Столько было звону, когда взяли Ростов, а теперь... Несчастные мы? Что нас теперь может спасти — и ума приложить некуда.

Встретился хромой на костылях Салье, переводчик “Тысячи и одной ночи”120. Он живет в библиотеке. Напряженно расспрашивал:

— Что будет дальше? Куда они пойдут? Туркестан не захватили англичане? Что нас ждет? Я лично устроен хорошо и ничего не боюсь, но я страдаю за всех.

Получил “Известия” за 22-ое. Рецензия на “Пархоменко” тощая и напряженная,— из чего можно понять, что я “Известиям” глубоко противен, а “Пархоменко” вышел не ко времени. Что-то скажет “Правда”121. Тоже, наверное, в этом роде?

120

Вечером пришла “Правда”. Рецензия короче, но более дельная. Но и там какая-то кислота — “исполнение задачи” и ни слова об искусстве.

29. [VII]. Среда.

Бои возле Батайска, т.е. немцы идут к Владикавказу.

Наши войска, несомненно, защищаются героически и хорошо. Происходит это потому, что многие понимают: если исчезнет защищаемый строй, то исчезнут и они. Но отсюда же и наша слабость. Т.к. строй наш, в смысле международном, очень индивидуален, и благодаря индивидуальности этой защищается, но никто, кроме его индивидуальности, защищать этот строй не будет. Следовательно, не надеясь на защиту со стороны — надо экономить свои силы. Я убежден, что у нас есть силы для наступления, скажем, в районе Москвы (иначе бы немцы там наступали), но силы эти не пускают в ход, т.к. из-за нашего одиночества есть опасность остаться в таком случае вообще без сил.

И не кажется ли странной надежда на помощь капитализма, которому мы предсказывали, что он будет губить нас, и жестокую эту погибель тем самым как бы оправдывали? Ибо предсказание о “последнем и решительном бое” разве так неизбежно предсказа-тельно о торжестве нашей победы? Капитализм уж должен быть очень смелым для того, чтобы идти в бой заранее с твердым намерением проиграть его. Он предпочтет, чтобы мы проигрывали бой, как и происходит это в сегодняшние часы. Напечатанная сегодня передовая “Правды” говорит: “Любой ценой он хочет прорваться на простор Донских степей, форсировать Дон и ринуться дальше — к Кубанской пшенице и Бакинской нефти”. А сегодняшнее сообщение о боях за Батайск разве уже не говорит, что немец свое хотение исполнил: он форсировал Дон, в наиболее защищенном месте, у Ростова, и кинулся дальше.

Для нашего Мишки самое главное — пойти в горы. Он испытал величайшее удовольствие, когда я принес от Бабочкина ружье. Бабочкин снимается в лагерях. Снимается, говорит он, неохотно, Но все же лучше, чем учиться. Вообще апатия. О войне не говорят, радио не слушают.

— Скоро картина будет готова?

— К октябрю.

— Эх, жаль.

121

— Чего?

— Да, как же,— говорят они смеясь,— к октябрю нас уже всех перебьют.

Затем он читал отрывки из письма ленинградки. Спокойным голосом она рассказывает о людоедстве, о том, что в уборной, при очистке, нашли голову и кости съеденного человека, что люди, шатаясь от слабости, все же тащат к себе в квартиру всевозможное барахло и антиквариат, что спекуляция не уменьшилась, а увеличилась.

30. [VII]. Четверг.

Сборы в Чимган. Как всегда, неполная уверенность, что доедем и пропитаемся. Исправил “Проспект Ильича” по замечаниям Лежнева.

И не поспели: бензина мало, и машину решили гонять реже, нагружать гуще — “пускай ломается, но зато бензин сбережем”. Это значит, что если впервые я ехал в Чимган 9 часов, то теперь проеду все сутки.

Обед. Луков рассказывает. Костюмер сделал костюмы Эйзенштейну для “Ивана Грозного”. Он посмотрел и сказал:

— Это хорошо. Но эпоха не та.

— А пища та? — ответил костюмер.

Говорят, немцы взяли какой-то Клецк — городок в 60-ти км от Сталинграда. Не знаю, правда ли. По радио я слышал что-то оканчивающееся на “ск”, но что не разобрал. Если это действительно так, то на юге нас разгромили, как говорится, “в доску”.

Вечером послушал радио — и точно: Клецк. Стал искать по карте. Долго. Догадался посмотреть на “Б”,— нашел. Оказывается, не 60 км, а добрых 100. Это не лучше. Видимо, немцы идут до Дона, направляясь прямо к Сталинграду.

Ну что же! Надежды на союзников мало. На себя? Если мы не в состоянии были бить немцев, когда имели хоть какую-то сеть железных дорог, то теперь вся надежда на бога.

Позвонила Войтинская. Просит статьи:

— Почему,— говорит,— вы были в прошлом году таким активным? А теперь?122

Не мог же я сказать ей, что мне плевали в душу всякий, кто мог,— и заплевали всю мою активность, иначе говоря уважение к

122

слову. Да и сейчас лучше? Месяц назад получили в Москве роман, пишу им, что нуждаюсь, сижу без денег,— и хоть бы слово! Я ей сказал:

— Объяснять нужно философскими категориями. На мой вопрос, как она живет, она ответила, что у нее убили мужа.

31. [VII]. Пятница.

Собачий вздор. Видимо, надо для чего-то остаться в Ташкенте еще на два дня? Что слава, книги, орден — когда никак нельзя было влезть в грузовик, чтобы поехать в Чимган? Наконец мне сказали:

— Идите вперед, вас посадят.

Я и пошел как дурак. Остановился возле дома академиков. Вышел на середину улицы, поднял руку. Грузовик величественно прошел мимо. Там сидела какая-то тетя, у которой четыре дня нет хлеба, вторая — [нрзб.], а остальные — просто знакомые заведующей. Дело у них семейное, простое...

Круг наблюдений у меня небольшой, но по всему видно, что катастрофа на Северном Кавказе глубочайше всех волнует. Все говорят о том, куда пойдут немцы, как пойдут, а как мы будем сопротивляться — никто не говорит.

1 августа. Суббота.

Радио назвало три направления, умолчав о Воронеже, могли там прекратиться бои? Да. Или потому, что потеснили немцев, о чем мы едва ли стали бы молчать, или потому, что потеснили нас, о чем мы молчим. Стало быть, есть основание думать, что Воронеж сдали.

Вечером — нет упоминаний о Воронеже. Наши отступили к юго-востоку от Батайска.

В семь часов обещали все-таки увезти в Чимган. Мечтаю об этом не меньше Мишки, ибо тоска от сводок загрызла...

28 августа.

Эти 28 дней промелькнули, как один. Восемь дней назад вернулся из Чимгана, где много ходил по горам. Всю неделю лежал, страдая болью в мускулах от усиленной ходьбы,— и был очень доволен.

123

А за это время немцы подошли к Грозному и окружили Сталинград. Вчера всех порадовала сводка о нашем продвижении возле Ржева. В трамваях старушки говорили кондукторам:

— Ведь победа. Можно за проезд и не брать.

Режиссер Майоров123 высказал предположение, что Ржев — демонстрация, чтоб отвлечь от юга немецкие силы.

Говорят, Сталин — на юге. Защищает Кавказ. Тому основание то, что в сегодняшней сводке есть сообщение — Жуков назначен первым заместителем Сталина124.

Сколько помнится, Тимошенко был первым заместителем?

Анекдот: Черчилль говорил в Палате общин, что обстоятельства помогут выиграть войну: сила, деньги и терпение. В турецкой газете, говорят, поместили карикатуру: русская сила, американские деньги и английское терпение.

Вчера, в ответ на хамское письмо А.Фадеева ответил не менее хамским письмом125. И вчера же телеграмма из Союза: “Не поедете ли в Челябинск написать очерк об оборонном заводе”. Почему в Челябинск? Почему — телеграмма на Союз? Ах скотина!

Иду в три часа к комиссару Анисимову сговариваться относительно поездки в Таджикистан.

Несомненно, что пребывание в горах зарядило доброй мерой безразличия и спокойствия. Тоски как не было. Писать не хочется.

Читал “Таинственный остров” и Плутарха. Похоже-, что людям жилось еще хуже, чем нам.

Комиссар сказал: а) наши наступают на Ленинградском фронте; б) по сведениям тех же турецких газет — сосредоточили огромные войсковые силы возле Воронежа, собираются удержать любой ценой. Турецкий президент сказал: “Турция будет хранить нейтралитет, но, если ей придется выступить, она выступит на стороне Антанты”.— Англичане сосредоточили большие силы в [нрзб.]. Волнения в Индии позволяют думать, что Япония вторгнется в Индию и тем самым мы будем избавлены от вторжения.

29. [VIII]. Суббота.

Очень странно. Вчера комиссар обещал поехать на охоту, а сегодня даже и не позвонил. Мне думается, что нет надобности и ехать в Таджикистан в такое суматошное время.

124

Был в библиотеке, разговаривал с Салье о переводе романа Айбека о Навои126.

Вторая статья А.Толстого: “Как пошла русская земля”127. Бред! — Неужели это может иметь,— если не научное, так агитационное значение? Черт его знает, все возможно.

Читал “Карамазовых”.

30. [VIII]. Воскресенье.

На фронте ничего существенного. Этого не было давно. Между тем в эпизодах сообщается об атаках немцев и прочих, что было и вчера.

В первое занятие Ростова немцами жители взяли с почты приемники. Немцы, войдя, приказали приемники сдать. Жители просто поставили приемники на тротуар. Так они и стояли, и никто их не брал.

Достоевский пишет ужасно неряшливо. Перед ним — вычищенные и выглаженные многочисленными редакторами — многочисленные современные писатели, как боги перед щепкой. Но эта-то сухая щепка, которая замкнет храм, где и задохнутся эти боги.

Сейчас все крайности: героизм величайший, трусость величайшая, ложь величайшая (“Исследование” Толстого о “том, как пошла русская земля”). Понимание сего — величайшего, равно как и презренье ко всему — величайшее,— боже, неужели же из всего этого великого получится лужа вонючая, из которой и шелудивый пес не пожелает напиться?

Был у Лукова. Заболел он, поев в нашей столовке СНК. Лукова выселяют, т.к. в дом его вселят эвакопункт. Луков говорит, что на железной дороге сейчас хуже, чем в прошлом году.— Билет из Баку, по спекулятивным ценам, на пароход стоит 20.000 рублей.

— Хочу поскорей поставить “Два бойца”128, скопить денег и уехать в Москву,— сказал Луков.

Вечером заходил Радыш. Нашел геологоразведку, куда можно поехать. Хорошо бы. Писать не хочется, да и зачем, когда о романе не могу узнать два месяца?

31. [VIII]. Понедельник.

Неожиданно на Союз — ценное письмо из Москвы. Предположив все, что угодно, договор на роман от Чагина, поучение от “Нового мира”, даже мнение из ЦК по поводу романа. Но, оказа-

125

лось совершенно неожиданно — отсрочка по призыву. Хорош солдат!

В “Правде” напечатана пьеса А.Корнейчука “Фронт”129. Вот уж действительно фронт! Участвуют одни мужчины, какая-то санитарка Маруся не в счет. Командующий фронтом — набитый дурак, хотя и с четырьмя орденами. Видимо, символизирует собой старое, или, вернее сказать, устаревшее командование, которое, кстати сказать, позорится вплоть до первых пятилеток. Вся ставка на молодежь! — вот идея пьесы. Боже мой, что за глупость! Или же умных стариков не осталось?

Лазарет. Подвал. Читал про Ленина из “Пархоменко”. Затем о Горьком130. Слушают очень внимательно. Много командиров. Комиссар сказал: “Вот этих трех расстреляют, наверное”.— “Почему?” — “Немцев хвалят”.— “Зачем лечить?” — “А пусть, сволочи, понимают!” Второй рассказ об организации немцев: сбросили в лесу парашютистов. Их перебили легко. Так немцы после того три недели ищут их! — Сбрасывали с самолетов продовольствие парашютистам. А наши питались,— и тут же наш шофер должен был сбросить продовольствие нашим на передовую линию обороны и не сбросил,— сбросил на вторую,— испугался. Командир с такой детской радостью рассказывал о немецкой еде, что я спросил:

— А вас что же плохо кормили?

— Зачем плохо? Но неаккуратно доставляли,— и тогда я понял, что ему не хотелось жаловаться и он говорил о шофере как-то в третьем лице.

1. Вторник.— Сентябрь.

Три года войны. Из всех знакомых никто и слова не сказал об этом.

Был в комиссариате. Признаться, идя туда, я волновался. Еще в феврале я записался на учет временно и полагал, что давно мне пора встать на полный учет. Но февраль и сентябрь бесконечно далеки. В комиссариате грязь, орут какие-то бабы, во дворе в очереди. Писарей мало,— какого-то писаря тут же поймал мальчик из НКВД как неявившегося на мобилизацию — и чепуха полнейшая. Я сам заполнял бланк отсрочки,— и мне его подписали, не читая, и начальник отдела, и комиссар Земляной. Грязь. Курят. Писаря обсуждают качество купленных дынь с людьми мобилизу-

126

емыми, и все им подобострастно объясняют качество. На столе разбросаны бумаги. Полнейший развал.

Отсюда и пьеса “Фронт”. Надежда Алексеевна ничего не знала о пьесе, но она, со слов Толстого, сказала, что армия реорганизуется “на ходу”. Что это значит, пока непонятно, понятно только одно, что Корнейчук написал, как говорит Погодин,— “Верняк”. Очень странная манера объясняться с народом через пьесы: “Новое орудие Костикова131 уничтожило 40.000 человек зараз”,— как передал Толстой, который это слышал от Андроникова, а тот видел “своими глазами” и даже описал: “На раме труба, а внизу мешок”, один человек может перетаскивать и стрелять.

Та же Н[адежда] А[лексеевна] рассказывала и плакала! — о том, как умерли у ее приятельницы муж, знакомый Алексея Максимовича, две сестры, сын, и последняя дочка погибает.— Спасите! — а чем спасешь, когда девочка не принимает пищи.

Появилась новая болезнь “Пеланга”. Разговоры о вечере — о бандитах, покупающих кофточки, о десятилетних проститутках, сманивающих ребятишек, торгующих папиросами, о [нрзб.], которые не могли торговать, т.к. мальчишки — вырывают. Да!

Кома впервые ходил в школу.

Комиссар, которому я позвонил, сказал, что встретиться можно дня через два, а сговаривались, что я уеду в среду! Не хотят посылать — так надо думать.

2. [IX]. Среда.

Сообщения — “без перемен” — окончились. “Ожесточенные бои у Сталинграда” — из чего можно заключить, что положение возле Волги плохое. Прорыв у Ржева прекратился, по словам Толстого, из-за дождей.

Доктор Беленький нашел у Тамары какую-то сложную болезнь. Ну и удивительно, что вообще мы все с ног не свалились! Фронт фронтом, но в тылу потери едва ли не в 10 раз больше.

Был у Шестопала132. Все показалось скучнее, чем я предполагал. “Среды” инженерной не было, сам хозяин напился разведенным спиртом через час. Он сообщил только, что ему сказали на 84-м заводе133, будто эвакуируется Фергана, т.к., мол, англичане сосредоточили на нашей границе много войска с целью оккупации Средней Азии. Почему оккупация? Потому, мол, что мы ведем переговоры о сепаратном мире с немцами. Тому доказа-

127

тельства: пьеса Корнейчука — бранится старшее командование;

б) статья Ярославского, бранящая вообще всю армию за бегство;

в) передовая “Правды”, требующая второй фронт.— Я внутренне сопоставил слова комиссара Анисимова о том, что “Кавказ — первая линия обороны, Средняя Азия — вторая”, его явное нежелание посылать меня на границу, и подумал — “чем черт не шутит, если уж он начнет шутить”.

Было часов двенадцать, когда я вышел от Шестопала. Мне хотелось помочиться. Двор был освещен с соседнего двора. Я вышел в ворота, выстроенные аркой. Под аркой было адски темно. Место мне показалось совсем подходящим. Я пристроился. Вдруг раздалась яростная брань — “в бога — мать”, и я скорее почувствовал, что кто-то направляется ко мне. Размахивая палкой и бранясь не хуже своего противника, я выскочил на улицу. За мной бежало двое взрослых и трое мальчишек. Все они спали вдоль стены арки. Какие-то проходившие военные разогнали их, а я, опасаясь, что они проследят меня на свету, боковой темной улицей пришел домой.

И еще к слухам о сепаратном мире; [причинами], вызвавшими их,— несколько дней было — “на фронте без существенных перемен” — и самое главное: люди так изголодались, что мечтают о мире и тишине,— которую они, конечно, не получат — ни от англичан, ни от немцев, ни от кого бы то ни было. Эта взбаламученная стихия теперь долго не успокоится, и многие потонут в ней.

Мысль о написании повести “Народ защищает Москву”134 и разговор с полковником Леомелем в Академии135.

3 сент[ября]. Четверг.

Сообщение об ожесточенных боях за Ленинград и южнее Новороссийска, т.е. за последний порт наш в Черном море.

Был в Академии у полковника Леомеля, белобрысого, нервно выкидывающего вперед руки с растопыренными пальцами, с треугольным подбородком и лицом. Очень словоохотлив, но так дисциплинирован, что о себе не сказал ни слова. Рассказывал превосходно. Когда беседа кончилась и стенографистка ушла, Леомель сказал:

— Товарищ Иванов! Как вы понимаете “Фронт” Корнейчука? Это же не пьеса, это — директива. А у нас двадцать пять генералов и все старики. Как мы им в глаза теперь глядеть будем?

128

Воодушевленный удачной беседой с Леомелем, я пошел к семье генерал-майора Петрова, защитника Одессы и Севастополя. Жена, тихая, заботящаяся о сыне, ничего не могла сказать и показалась мне сумасшедшей. Сынишка, самоуверенный поручик, жравший яблоки и что-то мычавший, ввел меня в сознание репортера, вымаливающего “воспоминания” для заметки и зарабатывающего на этом двадцать пять рублей по современному курсу. Тьфу, какая гадость!

4. [IX]. Пятница.

Бездельничал. Читал “Карамазовых”. Ну, и вздыхал. За обедом, со скульптором Ингалом, говорил о собачьих породах. Я рассказал о своем Раре, доге, бывшем у меня лет десять-двенадцать тому назад.

Вечером пришла Екатерина Павловна, говорила о том, что у нее нет денег и она не может делать запасы и способна купить только бутылку вина. Затем зашел разговор о Громовых. Жена Громова получает в месяц 10—20 тысяч рублей, а уезжая, забрала у Екатерины Павловны всю посуду, так что старуха Пешкова осталась без посуды. Сейчас у них в семействе спор и волнения — кому ехать в Москву: ей или Надежде Алексеевне. Ясно, что Екатерине Павловне хочется поехать, хочется узнать — везти детей учиться в Москву или нет.

Жена генерала Петрова, наверно, ужасно обиделась, что я к ней не подошел и не поздоровался в столовке. Но как вспомню этого нахального балбеса, жравшего передо мной яблоки, так муторно.

5. [IX]. Суббота.

Надо зав[од] 84. Вечером Л.Соболев. В промежутке — к комиссару; деньги в изд[ательстве] и Живов.

Был на 84-м. Работают 12 часов. Обед — кусок колбасы, грамм двести не больше, и кусок хлеба. Едят тут же в цеху, для скорости. Работают на сварке мальчишки, лет четырнадцати, курят, а ростом в полчеловека. Инженер смеется, и доволен: “Ничего, работают”.

Был у комиссара Анисимова. Тот смотрит растерянно. Уговорились ехать на охоту, но позвонил — оказывается, ночью его куда-то вызвали. Обещал заехать обязательно, утром рано, часов

129

в пять. Едва ли заедет, уснет от усталости, т.к. работу, говорит, окончит в три часа.

Все собираются в Москву. Книжный продавец, его жена, Екатерина Павловна, Жанна Финн — “с правого бока снят и до левого достанет”.

6. [IX]. Воскресенье.

Рано утром, в пять часов, поехали. Когда ждали у подъезда дома, в котором живет комиссар, к машине подошел закурить человек в белом. Свертывая папироску, пьяным голосом, он стал рассказывать — вчера получил 350 рублей, выпили, пошли к какой-то женщине, “жене военного”... Они, думают, скроются — поговорим. Ухо разбили — можно посмотреть? “Беспокоюсь... Нет, сволочи, я успокоюсь, я... вас помню, где вы!” Ухо у него рассечено, карман вырезан.

В машине комиссар, часто повторяя слова “как правило”, рассказал о шпионе, которому немцы дали три тысячи рублей и направили в Ташкент, где и должен он встречать авиадесант; о девушке с Украины, которая прошла трехмесячные курсы шпионажа; о заградительных отрядах, а затем об убийстве: на окраине жила семья, двое взрослых и двое детей, пяти-шести лет, вечером соседи их видели, а утром встают, двери, ставни заперты и в 9 часов и в 10 — тоже. Подождали 11-ти и позвали милицию. Оказалось — горло у обоих детей перерезано, а муж и жена — висят. Двери заперты изнутри. Собака ничего не обнаружила. На столе рукой жены написанная записка: “детей прошу отдать на воспитание, лучше всего одиноким”. Причины не открыты.— Комиссар сказал, подумав:

— Сейчас много убийств из-за ревности.

Приехали в лагерь, поели супа. Затем к речке. Поймали на удочку десяток. Я ходил по следу. Ничего.

Выехали по склону [нрзб.]. Пошли через камыши. Закинули бредень. Рыба мелкая. Киномеханик, молодой и ловкий, стал ловить рыбу руками. И мы туда же. Вернулись. Я ходил по камышам — всего выстрелил десять раз, но мимо: ружье ужасно плохое. Сварили прелестнейшую уху, соснули и поехали ниже по [нрзб.]. Перешли. Я опять — в камыши, а они удили. Поднял трех фазанов, но выстрелить не успел.

Вернулись в лагерь. Командир подарил мне фазана.

130

Город. Я подарил комиссару трубку — он удивился, что она из Парижа.

7. [IX]. Понедельник.

С наркомом местной промышленности осмотрели три предприятия: завод [нрзб.], мехзавод и цех штамповки. Крайне интересный. Удивляешься чуду жизни, тому, что люди изворачиваются в таких необыкновенных обстоятельствах, о которых следует написать очень подробно. На заводах стариков очень мало и молодые люди в редкость — мальчишки и девчонки. Главное: а) борьба за материал; б) и затем, чтобы не портили этот материал; в) за пищу, т.к. местной промышленности не дают не только материалов из Центра, но и пищи, т.е. рабочие живут на 600 гр. хлеба.

Лейтенант, помешанный на том, что никто не идет защищать Родину, убил какого-то узбекского поэта, соседа по дому. Подробности еще не знаю.

8. [IX]. Вторник.

Похороны убитого узбекского поэта. С.Городецкий136 пишет на кумаче тушью, палочкой, и говорит:

— У меня, обычно, это хорошо выходит, но тут материал плохой. Жена его пришла в белом бальном платье и огромной черной шляпе с полями.

Рассказ Радыша о [нрзб.]. Долг у ней, записки — брали, не давая пищи. В санатории САВО от котлеток отрезают, от двадцати, [нрзб.] и воспитательнице, то же самое и от бутербродов с маслом, так что няни воруют у детей триста грамм масла ежедневно, также воруют и хлеб. После того, как санаторий закрыли, купили барана — шофер возит детей [нрзб.] утром, чтоб захватить больных в “гражданку” и заработал с каждого по 30—50 рублей. Детей можно было б не везти утром, т.к. идет поезд и вечером, в 5 часов, но везут.— На служащих кричат, увольняют, гонят. Служащие бегают, жалуются — чепуха совершеннейшая.

Кто-то сказал в Союзе — “Я не столь боюсь немцев в Москве, сколько Союза”, т.е. не буквально так, но приблизительно, и это понятно — неразбериха у писателей чудовищная. То орем о мастерстве, таланте, а то вдруг, как например сегодня, в “литературе и искусстве” доказывается, что никакого таланта и не нужно, а важна идея. На совещании так и говорили и ставили в пример

131

“Антона Горемыку” Григоровича. Люди, очевидно, не понимают жизни, идей. Идеи, как и все прочее, живут, т.е. они бывают молоды, свежи, зреют, а затем и старятся. Много ли нужно, чтобы молодость была обаятельной и прельстительной? От зрелости уже требуешь больше, а старость,— боже мой, как мы требовательны к старости! И чтоб мудрая она была, и чтоб бодра, и чтоб учительствовала беспрерывно. Так вот, наши идеи состарились. Не из-за боязни перед Америкой мы говорим о России, о солдате даже, как ныне Сурков137, о Родине, о славянах, почти умалчивая о социализме и коммунизме. Что же нужно, чтобы идеи ожили? Омоложение! Оно возможно при том условии, если будут найдены новые формы, новые слова, при которых эти состарившиеся идеи заиграют. Почти можно быть уверенным, что в результате войны, где-то, в одной из стран, а может быть и в двух, вспыхнет советская республика. И также можно быть уверенным, что она заговорит иными словами, чем мы сейчас, чем мы раньше. Следовательно, поклонение серенькому и обыденному, чему,— сам стыдясь! — кланяется сейчас Фадеев — и вредно, и напрасно. На это можно возразить, что вы, Всеволод Вячеславович, тоже отстаивали среднего писателя138. Да,— отстаивал, но вместе с поклонением гению. И разница между Фадеевым и мною та, что у Фадеева не хватает пороху на поклонение гению, ибо он смертельно боится всякой гениальности,— сам себя чувствует таковым,— и хочет служить обедню без епископа. Служить можно, но без епископа церкви не будет. Не будет и литературы без гения,— или, вернее, без надежды на гений, ибо что такое гений? Гений — будущее. Чему и поклоняемся.

9. [IX]. Среда.

Вечером принесли продавать нам масло. Килограмм — 450 рублей. А днем я купил в книжном магазинчике энциклопедию “Просвещение” за 200 рублей, т.е. ровно за фунт масла.

10. [IX]. Четверг.

Официальное сообщение о наших потерях за май-август: 42 дивизии! Это значит, по скромному подсчету, миллион.

Вчера Луговской рассказывал о капитане Лейкине. Стена народу в шашлычной. Перед капитаном, что в казачьей одежде, с чубчиком, четыре бутылки водки, не раскупоренные, в ряд.

132

Какой-то армянин в украинской рубахе задел [нрзб.] и разорвал от края и до края. Луговской:

— Ты откуда?

Грозит пальцем: дескать, не выпытаешь.

— Я — Луговской. Вместе ехали.

Тогда тот вяло, пьяно, улыбается и говорит:

— Из Сталинграда.

— Сколько ехал сюда?

— [нрзб.]

Опять та же игра. Пляшут с недвижными, идольскими лицами два инвалида — безногие, безрукие. Капитан начинает бранить тыл, разврат, [нрзб.] и сам выбрасывает из сумки деньги за двадцать пять шашлыков. Затем брань с “пехотинцами”, бегство на базар за помощью. “Пехотинцы” ругают кавалеристов... Инвалиды пляшут перед пехотинцами. Армянин брюхом ложится на виноград, покрывающий грязный стол, и сумку с деньгами, оставленную капитаном Лейкиным...

Когда он рассказывал, я думал о людской привычке, привыкнув убивать,— вернувшись, как жить мирно? Ведь после прошлой войны продолжалась война классовая, где подобные капитаны Лейкины могли проявить себя, а ведь теперь-то классовой войны не будет. Ну, допустим, часть их уйдет в бандиты, а другая — большая?..

Обед в столовке. Разговоры о Кавказе, разбомбленных городах, о том, что до революции все крупные фирмы,— перечисляют их,— принадлежали немцам, так что Штраух спросил уныло:

— А может быть их, немцев, 450 миллионов, а не китайцев? Кто-то сказал:

— Нет. Больные животные безобидны и в сущности не смешны.

Читал “Тысяча одну ночь”.

11. [IX]. Пятница.

Беззаботный, веселый А.Толстой, за стаканом вина, читал первый акт такой же беззаботной комедии “Нечистая сила”139. Комедия традиционная, русская, под Островского, с медленным течением, глубоководным и приятным. Про Москву? — говорил о запахах, о том, что косили два раза сено, что из гнезда выпал стри-

133

жонок и клевался, когда его взяли в руки, что Кончаловский устроил званый обед и сказал:

— У меня в “Буграх” стояла кавалерия и это очень хорошо: конское говно самое лучшее удобрение.

В дневном сообщении говорится, что немцы захватили несколько улиц Новороссийска. На лицах всюду полное равнодушие. Женщины — общественницы, собравшись у Тамары, говорили о [нрзб.] обедов (тех, которые остаются от не пришедших в столовую детей), о том, что какой-то Катиной дали шесть пончиков, а детям выдали по одному, что Пединститут им. Герцена, эвакуировавший сначала в Пятигорск, а затем приезжающий в Челябинск, ничего не достал для своего пропитания у наркома торговли Сибирцева, у которого нет совершенно риса и сладкого, и вообще ничего нет. По просьбе Екатерины Павловны Пешковой герценовцам выдали чаю и бочку повидла. Екатерина Павловна сказала:

— С Кавказа никто не уходит, кроме некоторых коммунистов и некоторой части интеллигенции. Говорят: “все равно помирать — в эвакуации или у немцев. Лучше уж дома”.

Жена Вирты обещала дать мне на время ружье мужа, которое валяется у каких-то знакомых. Но, наверное, не даст по жадности.

12. [IX]. Суббота.

Сообщение об оставлении Новороссийска.

13. [IX]. Воскресенье.

В семь часов у летчиков, в парке Максима Горького. Затем у Надежды Алексеевны. Телеграмма от “Нового мира” с предложением изменений в романе. Написал статью для “Труда”140. Предложение с кинофабрики — написать сценарий “Хлеб”, причем у них даже и сюжет есть.

14. [1Х]. Понедельник.

По-видимому, немцы осуществляют второй тур осеннего наступления: атаки на юго-западе Сталинграда, бои возле Моздока и молчание — что делается южнее Новороссийска.

Ходил с Крайневым в военный комиссариат. По дороге Крайнов рассказывал, что работников комиссариата приходится часто

134

смещать — “иначе хищения большие”, и привел пример, как один за то, чтоб остаться, заплатил 60 тысяч рублей.

Он же говорит: в Самарканде, в детдоме, ссорились директор и воспитательница. Однажды воспитательница заболела. Директорша поверила только тогда болезни, когда ей сообщили из больницы, что воспитательница “лежит в операционной”. Звонят на другой день: “умерла, забирайте”. Ну что же,— у нас любят мертвых! — директорша заказывает гроб, цветы, скромные поминки, стенгазету с заслугами покойной,— и едет в больницу. Даже, кажется, чуть ли не оркестрик захватили. Приезжают. Оказывается, что, в суматохе военной, регистратор перепутал бланки — и воспитательница жива. Собирается совет: “как же быть? За чей счет похороны?” И выносят решение: “за счет бывшего покойника”. Суд да дело,— и от суда неразберихи и прочего воспитательница умерла, теперь вторично и уже по-настоящему. Удостоверившись, что активистка действительно умерла, похоронили ее за счет детдома.

Был у Яшена, разговаривали вежливо с Халимой Насыро-вой141.— Прощался с Зелинским, который уезжает завтра, а Надежда Алексеевна летит сегодня ночью.

Кстати о полетах. Крайнев высказал предположение, что немецкие аэроцистерны, может быть, заброшены в пустынях, окружающих Ташкент. Самолеты снизятся, зарядятся и прилетят в Ташкент. А здесь заборы глиняные, дома тоже — все и посыпется. Затем самолеты снизятся опять в пустыне, зарядятся и улетят. Зенитной защиты в городе нет.

Вчера на вечере С.Городецкий спросил меня, отведя в сторону:

— Что случилось? Почему все улетают?

— Как все?

— Но, ведь вы же летите?

— Собираюсь.

— Так в чем же дело?!..

Сегодня между прочим отправил в Москву, в Союз, просьбу, чтобы меня вызвали.

Б.Лавренев,— источник неточный, правда,— сказал, что в дни, когда Черчилль приезжал в Москву, сопровождавший его генерал сделал доклад нашим генералам: “Ваша пресса ввела нас в заблуждение,— будто бы сказал он,— мы думали, что весной начнется ваше удачное наступление по всему фронту. Но, весной оказалось, что ваши войска не боеспособны и их разбили вассаль-

135

ные дивизии немцев. Немцы же держат против вас 150 дивизий и 100 на Западном фронте. В этих условиях мы не можем рисковать нашими силами, и мы должны превосходить немцев втрое, т.е. иметь 750 дивизий”. Это что же, англичане должны иметь армию, скромно считая, 7,2 миллионов?

Заходил вечером Шестопал. Он насобирал какого-то барахла и пешком, с приятелем, идет менять в Брич-Мулу. Дал ему рюкзак и очень сожалел, что не мог пойти с ним.

Купил книг на 84 рубля.

Читал “Янки при дворе короля Артура”. Дон Кихот перелицованный по-американски. Вместо Санчо-Панса какие-то болтливые девчонки. Плохо. Марк Твен не понял, что американец — янки должен бы так же ошибаться и казаться глупым, как и Дон Кихот. Ибо — все стремления к гуманизму времен Дон Кихота и демократов времен Марка Твена,— как и наши,— глупы и смешны. Мечом, как точно выяснилось, человека не переделаешь. Да и переделаешь ли его вообще? Да и нужно ли переделывать? Не нужно ничего навязывать человеку — так поступало истинное христианство, и высшее проявление человеческого духа: буддизм.

17. [1X]. Четверг.

Вчера, до поздней ночи, говорили с В.Гусевым о Москве, откуда он только что приехал.

Бои на окраинах Сталинграда. Волга?!

Гусев: во-первых, речь Гитлера: “Нам нужны хлеб, уголь и нефть. Это в России мы уже получили — хлеб и уголь, и на днях получим нефть. На этом летнюю кампанию мы заканчиваем, и оставшееся пространство России пусть берет, кто хочет”. Исходя, видимо, из этих слов, московские писатели,— в частности Фадеев и Катаев — пьют без просыпа: пространства для производства водки-то им хватит. Катаев пьет так, что даже Фадеев должен был ему посоветовать уехать на время: “а то за тобой уже посматривают”. С похмелья разбился Я.Купала и т.д.

Во-вторых, исходя из того, что “национальный элемент” нами не учитывался, Поликарпов призвал Гусева и велел ему произвести — “славянизацию писателей”, т.е. выгнать евреев. Что Гусев и сделал. А началось это будто бы с того, что Щербаков призвал Фадеева и, показав “Литературу и искусство”, сказал:

136

— Что за фамилии? Где великий русский народ?

После этого Фадеев “разбронировал всех евреев из Литературки”.

В-третьих, казаки на Дону и Кубани нас не предали. Предали какие-то осетины.— При приезде Черчилля договорились будто бы о вводе английских войск на Кавказ.— У меня в “Бронепоезде” дама-беженка восклицает с упованием:

— Ах, как хорошо! Канадские войска самые спокойные!

О, Россия!

Писал статью по рассказу полковника Леомеля — “На рубеже Москвы”142. Опять звонили из киностудии, обещали прийти поговорить, но, конечно, надуют. С волнением жду окончания своей статьи, чтобы хлопотать о поездке на геологоразведку.

Были кинематографисты. Полные идейных и формальных обносков. По соображениям, мне сейчас неизвестным, предлагали по их сюжету, по их собранным материалам, написать сценарий о “Хлебе” на фоне Сыр-Дарьи. В качестве консультанта,— в возмещение потерянного сюжета,— Спешнев143. Начальник сценарного отдела предложил своего отца, швейцара, как киноспециалиста. Я рассказал ему, чтоб обменяться сюжетами, о чем-то — Галицком и о мечте,— и так как у меня опять нет денег, а за “Пархоменко” не знаю получу ли, а моего собственного сюжета, они все равно не примут,— я согласился.

18. [IX]. Пятница.

Немцы ворвались в Сталинград, но были выбиты.

Окончил “Рассказ полковника Леомеля”. Сдал.

Шел из Радиокомитета с В.Гусевым. Его несколько коробит нервное состояние Ташкента. Я — спокоен и поэтому мне говорить легче. На людей исключительных не действуют материальные обстоятельства, а на Гусева спокойствие пришло потому, что он сыт и с деньгами. Я же получил письмо от Юговых и Анны Павловны, те и другие, как по намекам можно понять,— голодают. Я думаю, что у них состояние не более спокойное, чем у Ташкента с его бандитизмом, грабежами, с которыми, кстати сказать, думают бороться штрафом, как это видно по сегодняшнему постановлению Ташкентского горисполкома.

Теперь надо налаживать поездку в горы. Городские обязанности свои я закончил.

137

Завтра-послезавтра напишу “макет” сценария. Если удастся, подпишу договор — ив путь. Трудно объяснить все это, но ничто не манит меня, как горы. Да и то сказать — от литературы мне ждать нечего, от политики,— конечно, для меня только,— тоже, от жизни вообще — только смерть. А там, в горах, я разговариваю с вечностью — правда очень скромным языком, но все же говорю, а ведь тут-то у меня кляп во рту, в литературе например.

Редактора меня кромсают неслыханно! Сужу по “Халиме”144! Я для них тот камень, из которого вырезают подделки. А, плевать!

18 сент. 1942.

Конечно, Гусев хвалит Москву, но с какой тоской он сказал сегодня, когда мы беспрепятственно выпили с ним по два стакана кагора у будки:

— В Москве бы на эту будку существовало 100 пропусков. И почему я не могу прожить здесь три месяца, чтобы пописать. Неужели я уж так бездарен?

19. [IX]. Суббота.

Ходил к Анисимову. Просить машину для перевозки угля. Неожиданно получил приглашение на рыбную ловлю. Сие зело радостно, понеже сочинять “Хлеб” с чужого голоса трудновато.

20. [IX]. Воскресенье.

Месяц с возвращения из Чимгана,— и опять вдали перед нами эти горы. Мы на Чирчике, ловим в отстойнике рыбу. Нам помогают солдаты времен первой войны, сорока и чуть ли не пятидесяти лет. Наловили, руками, пуда два рыбы, сидели на камнях, беседовали. У моста идут обыски,— проверяют документы, ловят дезертиров и спекулянтов. У какого-то охотника — просрочено удостоверение — отняли ружье и патронташ: “Если не придет, у нас будет хорошее ружье”. Батальон питается рыбой, за месяц три рыболова, красноармейца, поймали 60 тысяч рыб. Командир батальона рассказывал о малярии, мучающей всех, в том числе и его с женой: “Я встаю, жена сваливается”. Пили водку — три полбутылки — и бросили бутылки в воду, а затем разбивали их как цели. Один из солдат оказался техником-строителем и видел меня

138

на Макеевском заводе. Он же строил дом для Авдеенко145 “без-

i

вкусный, ярмарочный человек”. Красноармейцы одеты в тряпье и в матерчатые шлепанцы. Комиссар рассказывал, что облавами,— нашу машину остановили ночью на шоссе,— в городе арестовано 3 тысячи бандитов, воров и дезертиров. Дезертиры уходят в горы. Везде стоят заслоны.— В горах нашли недавно, самолетом, не занесенное на карту селение.— Уж не дезертиры ли? — Такая возможность не исключена. Арестовали золотоискателя — заводят стада, живут — сами одеты в шкуры. У одного нашли 15 кг золота.— “Как правило, все они поломаны, один кривой”.— И он же сказал, что от падения Сталинграда зависит позиция Японии и Турции, которые выжидают, чтобы вцепиться. Должно быть, слова Гитлера, переданные по радио, как говорил Гусев,— о том, что после нефти: “нам остальное не нужно, пусть берет, кто хочет” — относятся к Турции и Японии.

Армия тоже несет свои неудобства. Мельком слышал, как страдают красноармейцы от переутомления: “Идем на пост в Госзнак, а нас задерживают в связи с облавами — нет дороги. Может выйти перестрелка или мы опоздаем на караул” — “с пищей, если бы не рыба, было бы плохо”.— Комиссар заботится, чтоб, в Киргизии, у Пржевальска, доставили скот и сало “для комсостава”. Он нас угощал этим салом. Стоимость 18 рубл. кило. Баран там стоит 130 руб., а здесь, на благотворительном] базаре, барана разыгрывали— сколько разговоров было! Продали за 2 тысячи пятьсот рублей. Впрочем, что же по сравнению с тем — на Чарчинском базаре стоит 3 тыс. руб.

21. [IX]. Понедельник.

Вчера все были счастливы: с четырех часов, как мы приехали, жарили и ели рыбу. Это похоже на еду эскимосов. По аппетиту видно, как все изголодались!

Вечером уехал Миша Левин146 в Москву, с наказом — добыть охотничье ружье. Марфа Пешкова получила письмо от Светланы147, где говорится, что Москву бомбят, должно быть, в последние дни. Хлопоты о саксауле, о машине. Написал письмо Чагину о романе. Умолчание поразительно — словно я написал преступление.

139

22. [IX]. Вторник.

Погоня за машиной для саксаула.

Написать бы рассказ “Слава” — за писателем 50 лет, никто не заметил. Он упросил комиссара взять его с собой — увидать природу. Ну а дальше — ловля рыбы и как эту рыбу съели. Утро на другой день. Бледное голубое небо, пыльный Ташкент и все это переходит в серый цвет забора, залитого боковыми лучами солнца. Писатель понимает, что иначе и быть не может, тем не менее тоскует, и ему хочется на природу, и жаль, что пропало два десятка патронов. “Так вот это жизнь? Эту — я славу искал?” — думает он и понимает, что думы эти претенциозны и на фоне событий войны, даже глупы, но он не может от них отделаться.

— Дрались, как львы, а ссорились, как б...

— Такая слепящая жара, что тень от телеграфных проводов кажется способна дать прохладу.

Пришел Спешнев из кино.

Снимали эффектную картину, которую они загодя сравнивали с “Членом Правительства”, или чем-то в этом роде, был подготовлен сценарием “Секретарь обкома”. Содержание: человек рвется на фронт. Его не пускают. Назначает ЦК его в область: “Покажи себя на работе, мы там и шлем”. Он совершает чудеса храбрости и ловкости и едет на фронт.

Сейчас Большаков этот сценарий запретил. Мотивы: надо показывать не руководящую верхушку, а народ, стремящийся победить.

Ну что же,— это политика. И это — агитация.

Так вот, на основании этого, просьба — чтобы не было ЦК, а был народ.

— И притом быстро!

Так как я знаю, что все равно на них не угодишь, и поэтому, слава богу, если дадут аванс, я сказал:

— Хорошо. В пятницу — либретто, т.е.

— Но зачем в пятницу. Можно в субботу.

— Хорошо, в субботу.

Я попил чаю. Принял лекарство и пошел в комитет по заготовкам хлопотать о голодных драматургах.

Второй день пробное затемнение. Уже идут слухи, что Ашхабад и Красноводск бомбили, а из Ташкента эвакуируют заводы.

140

Конечно, все это вздор. Но, боже мой, неужели же куда-нибудь придется ехать?

Передовая “Правды”, перепечатанная в местной газете, сравнивает важность обороны Сталинграда с обороной Ленинграда и Москвы. А в конце страницы — заметка “Бой под Сталинградом”, где говорится о превосходящих силах противника и о том, что “положение крайне напряженное”.

23-е [IX]. Среда.

С утра волненье. Позвонила от Пешковых Липа148 — из Москвы им, по телефону, сообщили, что надо переезжать, и что прилетит машина. Тамара захотела ехать в Москву до ужаса!

Письмо к Анисимову. Все насчет дров. Кто знает, иногда письма действуют лучше разговора. Да и действительно, дрова дело важное.

Как ни странно,— письмо подействовало. Через два часа машина, а сейчас шесть часов вечера — саксаул уже в подвале. Всеобщее ликование. Б.Лавренев все знает, со всеми запанибрата, любое место видел, знает ему ценность. Он даже вопросы задает такие, по которым видно, что ему все известно, но он спрашивает дабы вести разговор. Обо всех говорил презрительно, свысока — даже столовую презирает и из презрения не доедает хлеба. Причем стоит ударить бомбе или же на него цыкнет кто-нибудь, он и хвост подожмет.

Писал либретто “Хлеб”.

24. [IX]. Четверг.

Подготовлял материал к либретто “Хлеб”.

Бои на улицах Сталинграда.

Вчера был Шестопал. Рассказывал об удачной поездке в Брич-Мулу. Говорит, что из Ташкента эвакуируют заводы. То же самое Тамара слышала от шофера, который привозил саксаул.

Необычайно мягкие, теплые дни и свежие ночи. Луна такая, что я вчера читал.

Сообщение Николая Владимировича, что нашу квартиру в Москве хотят заселить. Странно, но как только я понял, что мне в советской литературе не на что больше надеяться, чем на то, что я имею, а имею я уж не так-то много,— мне не захотелось ехать в

141

Москву. Зачем? Окончить жизнь, бродя по горам и написав книгу об охоте, куда лучше, чем сгнить на заседаниях Союза писателей.

25. [IX]. Пятница.

Вчера вечером читал “в лазарете”. Мягкая мебель, пианино с немецкой маркой. Картины Орловского, портреты героев Отечественной войны, фотогазета, ковер. Больные в нижнем белье и черных халатах. Не курят. Много кавказцев. Было бесцветно и скучно.

Все говорят о возможности налетов на Ташкент. Агитаторша сказала, что “Ташкент — прифронтовой город”. В домах чувствуется, что привыкшие к эвакуации уже собирают чемоданы.

Писал “Хлеб” — либретто. Получается чепуха, ибо спутан по рукам и ногам военными обстоятельствами и брехней, неизбежной во время войны.

Заказали костюм, как его вежливо назвала заведующая, тощая какая-то [нрзб.] “из нашего трико”,— это нечто вроде сатина.

Один знакомый, LLL, до того не писавший стихов, внезапно прочел мне их. Стихи плохие. Я сказал.

— Вы знаете, прежде всего ваши стихи обеспокоили меня по личной линии...

— Как так?

— До знакомства со мной вы стихов не писали. И я подумал, видимо, я произвел на вас впечатление очень глупого человека, если вы сразу, не учась, написали и принесли мне читать.

— Что вы, Всеволод Вячеславович!

— А как бы вы посмотрели на меня, если бы я написал вам рецепт от вашей болезни?

Боюсь, что после этого рассуждения он будет, уже окончатель-, но, считать меня дураком.

26. [IX]. Суббота.

Позвонили из Информбюро, что можно получить в “Динамо” дробь. Ну, если приду за дробью, то получу и пороху.— Кроме того, о “Хлебе” обещал принять Юсупов. Вчера милиция приклеивала регистрационные листки.

Женщина с упоением рассказывает:

— Вчера, впервые, я оказала первую помощь. Человеку отрезало трамваем ноги! Он спрыгнул с первого вагона и попал под вто-

142

рой. Вор! Узбеки не дают — пусть, говорят, подыхает. Но, я добилась и перевязала. Ах, как приятно!

Возле “Тамары Ханум”149 дурно сделалось старушке. Позвонили в “Скорую помощь”. Приехали и какая-то девка говорит: “Зачем побеспокоили "Скорую помощь" — мы мертвецов не возим”. Тут Петя дал ей по морде. Но в общем и Петя, и “какая-то девка” уехали в милицию, а старушка так и помирает, да, благо оттащили ее ближе к телефону, а телефон-то оказался в Правительственной поликлинике.

Бои за Сталинград, Моздок и Синявино.

Получил обещание на порох, дробь и пистоны. Возможно, что получу не сегодня-завтра и ружье. Во всяком случае сейчас ухожу за всем этим. Если еще, вдобавок, улажу с поездкой в предгорье, чудесно!

Вызов из Москвы — на меня и Тамару Владимировну — месяц.

Вирта обманул, конечно. Ружья не получил. Почему-то этот их приятель, который должен дать мне ружье, вызвал меня в Совнарком, и там, в приемной, на диване, сказал — “идиот!” — что “бойко” у ружья не действует. Мне так хотелось получить ружье, что я сказал: “У меня есть мастер, молодой изобретатель, он все что угодно сделает”.— “Да разве можно здешним мастерам отдавать?” — Тогда я так разозлился, что у меня голова заболела. Однако сдержался и, любезно поговорив о том, о сем, ушел и лег в постель с чудовищной головной болью.

Письмо из “Нового мира” о моем романе (три месяца спустя после получения ими романа!). В общем благожелательное,— но трусливое. Ах, боже мой, и это говно мы называем “Литературными журналами”!

Читал Роллана о Ганди150. Иконописно, но именно так,— с верой в человеческое сердце,— и надо сейчас писать, да и читать.

К Тамаре сегодня пришла женщина — предлагает купить идею романа! Я бы сам с удовольствием продал штук десять, да никому не нужно.

Я очень опасался, что мне в “Динамо” не дадут ни пороха, ни дроби, и поэтому написал туда обширное письмо, где ссылался и на “Известия”, и на “Информбюро”, и еще на что-то. Единственный остроумный человек, встреченный мною в Ташкенте, начальник “Динамо” сказал, глядя на эту бумажку:

— Под такое заявление надо три пуда пороха выдавать, а вам небось и надо-то килограмм?

143

— Видите ли, я всюду пишу под три пуда, а мне и десяти грамм не дают,— ответил я.

Он улыбнулся и промолчал. Умница!

27. [IX]. Воскресенье.

Писал “Хлеб”, хотя болела голова. Сходил на улицы окраины, куда совершал весенние прогулки. Все выжжено, пыльно, мальчишки камнями сбивают орехи с деревьев, женщины в европейских платьях, идут мужчины с мешками — видимо, на призывной пункт.

Разговоры все те же — как бы уйти от трудовой мобилизации, увозят “Сельмаш” и 84-й из-за плохих коммуникаций.

На холме [нрзб.] и какие-то интеллигенты складывают дом из кирпича. Суетятся, как суетился, наверно, Робинзон Крузо, когда строил хижину.

28. [IX]. Понедельник.

Судя по скупым намекам сводки, положение в Сталинграде отчаянное, да и в Моздоке немцы идут.

Обедающие в Доме Академика профессора выдумали, для сбережения обуви, ходить не по тротуару, а по рельсам — “обувь меньше трется”. Я видел сегодня профессора Б.И.Сыромятнико-ва, доктора .юридических наук, в кавказской войлочной шляпе, трепетно покачивающегося по рельсам.

Выправил охотничье свидетельство. В охотничьем магазине можно приобрести ружье “Перданку”. Я написал комиссару Ани-симову просьбу — одолжить мне его ружье на две недели. Если не даст — куплю “перданку”. Это будет похоже на хождение по рельсам.

Был вечером А.Эфрос. Спорили о важности беспартийного воздействия на массы, в смысле советском, конечно. Я говорил, что имеет полное право и так или иначе будет выражено в прессе, может быть, даже созданием газеты. Эфрос отрицал. Придает большое значение образованию. Ну, это и естественно — профессора обычно всех непрофессоров считают дураками. Шестопал сказал, что заводы из Ташкента не эвакуируются и уговаривал меня поехать в Москву: “Надо показаться”. Когда я сказал, что меня в Москву не тянет и что я, как выяснилось, с большим удовольствием могу жить в провинции,— он выразил крайнее удивле-

144

ние. Опять профессорский взгляд. А я верно, с величайшим удовольствием, поселился бы где-нибудь у гор, возле русского села, имел бы большую библиотеку, коня,— и больше мне ничего не нужно. Разве бы скучал только по радио!.. Но, должно быть, не судьба.

29. [IX]. Вторник.

Радио: немцы превосходящими силами атакуют окраины Сталинграда. Тяжелые бои. Но, видимо, Сталинград все-таки держится.

Днем пришел седой, худой профессор Мезерницкий.

— Я у вас ничего просить не буду,— сказал он,— я просто скучаю и ищу москвичей.

Два месяца назад он выехал из Саратова. Он пригласил к себе, пообещал угостить водкой, вспоминали общих знакомых — Чагина и Б.Ливанова, да еще Кончаловского, он показал в журнале свою фотографию — в кабинете, показал, как выскакивает из костюма — и сумел,— совсем редкий человек.

Поиски ружья. Комиссар не ответил, [нрзб.] не нашел — приятель его ружье променял на масло. Завтра пойду в Охотничью инспекцию, попробую достать там.

В Ташкенте, говорят, находится Уилки, посланец Рузвельта. Ему предложили жить в особняке Юсупова, но он пожелал гостиницу. Так как унитазов в гостинице нет, то всю ночь позавчера там устанавливали в уборных второго этажа унитазы для американцев.

Ребята смотрели кино “Конек-горбунок” в переделке Швейцера!151 Чушь, говорят, ужасающая,— этого самого Швейцера хотели приставить ко мне консультантом по “Хлебу”. Либретто оного “Хлеба” я отправил,— боюсь только, что и лепешки на этой штуке я не заработаю.

Телеграмма Марусе от родных из Тулы: “Сомневаемся твоим молчанием. Дуня”.

Все, кто узнает, что я еду в Москву, выражают живейшую зависть. Приходится удивляться, что мне ехать неинтересно. Я же еду “в командировку”, а не за чем-то творческим. Искусством там и не пахнет,— да и где им сейчас пахнет? Недаром страсть к искусству переносишь на страсть к природе, ружью и охоте,— и недаром искусство древнейших началось с охоты.

145

30. [IX]. Среда.

От Сталинграда,— северо-западные окраины,— немцев, кажется, отбросили. У “академиков” волнение — выдали по 150 грамм сосисок и за все просроченные дни сахар. Тамара говорила,— и очень убедительно,— что мое либретто, старающееся] совместить несовместимое,— “Хлеб” — дрянь. Очень возможно. Я писал, думая доставить,— в рамках! — приятное зрителю. А надо, конечно, не приятное, а полезное. Урок, пример,— и примерное, поучительное, чего в либретто “Хлеб” нет. Ну и прах с ним! Мало у меня недель пропадало? Единственное утешение, что ошибки полезны.

1 октября. Четверг.

Сборы на охоту. Едем в Брич-Мулу. Холодище ужасный. Но ничего, как-нибудь. В горах, наверно, будет еще холоднее.

2—3—4 окт(ября).

Поездка в Брич-Мулу. Поезд. Контролер, “человек кристальной [нрзб.]” придрался к узбеку, который вез самовар — “Надо сдавать в багаж, я, конечно, штрафа не возьму, несмотря на твое подстрекательство”. Кто-то сказал: “Если ты из закона, так и бери”.— “И возьму”,— сказал контролер, возвращаясь, и стал писать квитанцию на 18 рублей.

Вылезли в Брич-Муле. Конечно, обещанной Шестопалом машины не оказалось. Полюбовались на круглый бассейн с водой зацветшей, на шоссе и проходивших и прошедших. Мальчик в валенках и ушастой шапке, лет пяти — “эвакувец” ищет зиму; грудастая девушка с портфелем и штанах, какие-то важные чины, штатские, верхами,— кентавры просто!.. Ну, а затем решили идти левым берегом, чтобы короче.

Я стрелял на столбах ястребков. Пустой кишлак. Сумасшедшая женщина в рубашке и с распущенными волосами среди руин. У огорода на кровати, вынесенной наружу, плачут женщины. Другие варят просо. Купили у них помидор.

Выстрел в столб. Выскочил хромой, ошалелый узбек и ухватился за мое ружье. Шестопал сказал спокойно: “не будем горячиться. Ты, допустим, прав”. Узбек все время шел, браня меня нещадно, что я мог повредить провода и изоляторы — дробью? Дорогой, между собой, узбеки советовались — сколько с меня взять

146

штрафу,— 250—125 рублей? Остановились на 100. Сельсовет. Столы, закапанные чернилом. Один из них покрыт черным коленкором. Долго читал документы секретарь, писал акт,— и затем сказал:

— Давай сто рублей! Выручил Шестопал, он сказал:

— Какое ты имеешь право брать штраф? Ты составил акт. Хорошо. Теперь мы его подпишем, ты его отправь в сельсовет, а там рассудят...— И он добавил, указывая на меня: — Может, ему пять лет дадут!

Узбеки так обрадовались тому, что этому отвратительному русскому дадут пять лет — бросили сто рублей и на том дело кончилось. С сундука, обитого полосками железа, мне дали мое ружье, и мы расстались взаимно удовлетворенные.

Хаджикент. Столовая. Заведующая дала нам три обеда, холодный чихамбиле, за 75 рублей. Она из-под Смоленска, муж ее — сельский коммунист — четыре месяца скрывался не только сам, но и скрывал корову, причем он корову держал в яме.

Дорога в гору. Налево вершина, покрытая снегом, принимает то зеленоватый, то красноватый вид. Зеленая чистая вода гремит в каньоне цвета ржавого железа, как в бочке, так что кажется, будто почва содрогается. Уже темнело. Мы долго ищем кишлак, и затем колхозника Ниазбекова, знакомого Шестопала из колхоза “им. Ильича”. Приходим, усаживаемся на возвышение в виде стола посредине двора. Хозяйка грустна: муж получил повестку в военкомат, явка пятого. Приходят родственники, садятся у керосиновой лампы. Шестопал развертывает четыре отреза ситца, а мы — детскую рубашку и вязаную юбку. Споры. Узбеки, как оказывается, страстно любят торговаться. Шестопал получил шесть кило муки и шесть кило масла, мы — два кило муки и 750 грамм масла топленого. Один из узбеков, рабочий с рудника, расспрашивает о политике, о фронте:

— У нас говорят, на Ташкент бомбу бросили?

— Нет.

И Шестопал кратко рассказывает статьи и сводки.

Спать холодно.

3. [X].

Попили чаю. Шестопал остался добывать свое масло, мы пошли в Искамское ущелье, прельщавшее нас своей “труднопрохо-

147

димостью”, как говорят. “Туркестанский край”. Но оказалось, что в ущелье ведет дорога, а через реку — мост. На мосту барышня с ружьем и в штанах скрывается от холодного ветра в будке.

— Откуда?

— Из Ташкента. Охотники.

— Здесь дичи нет.

— Может быть, пропустите?

— Хорошо, идите.

Она не дала нам обогнуть какой-то сарайчик, а велела идти “горой”, мы и пошли горой.

Ущелье красиво. Лес, видимо, порублен, даже сейчас внизу мы видим дровосеков. Зеленая вода особенно хороша у горных гладко отполированных подножий крутых склонов и в другом месте — у желтых, кипящих золотом берез. Виноград. Кое-где просачивается по склону вода и растет дикая конопля. Боярышник. Шли, шли, устали,— попили кофе, вернулись.

В селе не нашли яблок,— позже понял — похож с ружьем на милиционера, не продают. Миша пошел в колхоз, а я еще часа два ходил по пустынному побережью Чаткала, не встретил никакой дичи, кроме двух кегликов. Рощица. Желтые с красным персики, вся листва в персиковом цвете. Желтая трава. Светло-бурая пыльная дорога. Холодок с гор, похожих на занавески из рубчатого бархата. Гудит река. Но ее не видно. Берега из конгломератов. Хорошо!

Обеспокоенный Шестопал вышел ко мне навстречу. Мы сели у огородника в его шалаше на топчан, покрытый рваньем, и ели дыню. Шалаш покрыт кукурузными стеблями. Мимо идут дети. Колхозник одаряет их мелкими дынями. Дети садятся в канаву и едят. Мы тоже едим. Затем мы даем коробку спичек,— и расстаемся друзьями.

Двор. Посередине четырехугольное возвышение из глины — своеобразный диван. Стены забора залеплены конским пометом — лепешками. Такие же лепешки, но только из муки, печет хозяйка. Вечереет. Хозяйка спрашивает озабоченно:

— Когда уйдешь?

Я собственно рад уйти хоть сейчас, но Шестопалу хочется покушать, так как, по-видимому, скоро заколют барана.

— Хозяин велел остаться.

Перед словом “хозяин” все смолкает. Приходит хозяин — уз-

148

бек лет сорока, хмурый, длинноногий, в хаки, с заплатанными штанами, в черной тюбетейке, вышитой паутинкой. Он просит нас убрать рюкзаки:

— Гость будет.

Появляется гость. Сидит в комнате. Все узбеки — с усами и бородками. Едят лепешки, дыни, арбузы, яблоки, мед и масло. Появляются еще двое — один в черном, высокий бритый — хозяйственник! — и второй с бородкой, в тюбетейке. “Хозяйственник” и второй со всеми здороваются за руку — нам же руки не подают. Зная вежливость узбеков, можно понять, что дело плохо.

Так оно и есть.

Напряженное молчание. “Второй” нервно постукивает пальцем по коленям. Все сидим на корточках и едим. Я чувствую напряженность атмосферы и спрашиваю у молодого человека, разливающего чай:

— Вы хорошо говорите по-русски.

— Я три года обучался в Москве,— отвечает молодой человек со стальными зубами.

— Где?

Оказывается, молодой человек — студент Художественного вуза.

— Почему же вы здесь?

— Военкомат взял все мои документы и не выпускает. А в Самарканде,— и со скрытой страстью молодой человек перечисляет, какие вузы в Самарканде.

— Вам надо учиться.

Вступается “хозяйственник”. Он говорит:

— Сейчас не надо учиться. Сейчас надо работать. Шестопал возражает:

— За подписью товарища Сталина и товарища Андреева есть распоряжение — вернуть из армии студентов в университет. Я — сам профессор и знаю это распоряжение.

“Хозяйственнику” ничего не остается, как только одобрить это распоряжение. Шестопал подзывает к себе студента, дает свой адрес. Я обещаю свое содействие САВО. “Хозяйственник” смотрит на мой орден.

Когда студент выходит, “хозяйственник”,— рукояткой кнута! — дотрагивается до колена профессора и говорит строго:

— Когда сюда приехал?

149

— Вчера ночью. На охоту,— тенорком, чувствуя, что дело не ладно, говорит Шестопал.

— Знаешь закон? Кто два дня — три дня живет в селе, должен зарегистрироваться в сельсовете.

— Как же знаю. Время военное, должно быть строго. Но, ведь мы сегодня ночью уходим.

— На одни сутки “охотиться” приезжал,— язвит “хозяйственник”. Я жду, что он потребует документы.

— Да, птица бежит.

Смех.

“Хозяйственник” говорит:

— Напрасно ты с ним говорил, он от нас никуда не уедет. Он родственник Ф.Ходжиева.

— ?

— Ф.Ходжиев родом из Брич-Мулы, отсюда; у него здесь много родственников.

Шестопалу ничего не остается как только поблагодарить.

Видимо, собрание гостей мешает “хозяйственнику” проверить наши документы. Он уходит, не простившись, помахивая плетью. Атмосфера разряжается. “Второй” относится к нам снисходительнее.

Разговор улучшается. Студент [нрзб.] неловкость и — исчез. Мне жаль его, жаль хозяина, который хмуро угощает друзей, заводит граммофон и подает Шестопалу подушки.

В соседней комнате, или вернее на веранде,— женщины. Они приходили вечером, стояли, обнявшись, и причитали, обмениваясь цепью диалогов. Хотя я не понимал слов, но различил явственно, что одни вели причитание, а другие комментировали.

В двенадцать ночи нам захотелось спать. Шестопал переговорил с хозяином. Нас решили положить на часок “брат к брату”, чтобы когда встанет луна, мы могли уйти.

В комнате человек пятнадцать. Все оживленно смеются. Подали суп. Мы ели его из одной миски с соседом, босоногим стариком, лет шестидесяти пяти. Он отрывал от костей куски мяса, клал их передо мной на скатерть,— и я ел. Затем он отпил из миски два глотка и подал мне миску. Я отпил из нее глоток,— и вернул ему. Так мы и обменивались миской, пока не опорожнили ее. И вдруг старик стал читать молитвы. Все,— бригадиры, стахановцы, колхозники подняли руки к лицу и возблагодарили аллаха.

150

4. [X].

Было лунно и очень светло, когда мы вышли от “брата”. Заглянули в дом. Мой сосед — старик все еще сидел на корточках на том же месте,— и все еще ел.

Идем по безмолвной холодной дороге, идем быстро. Небо позади сиреневое, вода в каньоне, возле ущелья, различных переливов темной стали. Хмуро и мрачно.

Пересекли Ходжикент, сворачиваем на мост, расположенный на живописных выветренных скалах из конгломерата. Два куска железа, покрытых бетоном — мост. Ревет река. Перед мостом песчаные отмели.

На поле, возле какого-то кишлака, я стреляю двух голубей. Миша очень доволен моей “победой”. Идем.

В брошенном кишлаке рядом с пожарищем мы разводим костер и варим великолепнейший суп из голубей, затем взваливаем котомки — ив путь.

Видна Чирчик-строй плотина, зубцы ее. Спрашиваем встречных:

— Обыскивают у моста?

Две какие-то женщины отвечают наперебой:

— Отнимали у старухи боярышник. Не знаю, отняли ли...

Значит, обыскивают.

Мы ищем окольные выходы к станции. Хлопковое поле, зеленые коробочки не раскрыты. Хлопок же лежит среди темной зелени низенького хлопка с редкими белыми коробочками, копны неувезенной соломы, женщины в белом, в темных жилетках-безрукавках.

Я нахожу вдруг на тропинке тридцать рублей,— и беру, как говорится, “командование” в свои руки.

— Мы идем на Акташ.

Выспрашиваем дорогу на Акташ, тем обманув подозрение.

Выходим к каньону.

Поворот. У моста через канал какие-то темные фигуры. Обыскивают! Условливаемся: я помахаю фуражкой, значит, все благополучно.

Иду. На меня не смотрят.

На мосту нет никого. Помахал фуражкой,— и вижу они меня не поняли. Тогда я бегу к ним,— спрашиваю охрану:

— Такого мальчика, семи лет, не видели?

151

— Нет, не проходил.

Бегу, крича к своим, те в недоумении. Я говорю вполголоса: “Идемте, не обыскивают”.— Идем, видим — колхозники идут к нам. Ну, примем жертву! Шестопал дрожит — как-никак это ведь четыре тысячи семьсот рублей!

Помогает мое ружье, орден и темные очки. Наши мешки ощупали,— я свой раскрыл — там белье.

Шестопал говорит, “заметая следы”, что ли:

— Мальчика не видали — восемнадцати лет, с орденом “Красной Звезды”.

— Нет!

К счастью, узбеки, обыскивающие нас, плохо знают по-русски, иначе они бы разобрались в нашем вранье. Пропустили. Мы счастливы. Покупаем семечек. Спрашиваем цену на прилавке: масло — шестьсот рублей, хлеб черный кило — шестьдесят рублей. Да-а!

Поезд опаздывает, идет долго — свыше трех часов. В вагоне душно, жарко. Мы лежим на верхних полках, прислушиваясь к шуткам красноармейцев внизу, которые говорят о барышнях — видимо, тоскуя по ним. Темно. Света в вагонах нет.

Дома все довольны, и в особенности Комка, которому я принес убитого голубя и нечто вроде перепелки.

Телеграмма Щербины — “Новый мир” до новогодней сметы денег не даст. Полгода лежит роман, полгода я не могу получить за него! Ужасно,— а более того,— отвратительно. На сон грядущий читаю объявление о том, кого можно стрелять,— и мне снятся обои в узбекской комнате, составленные из дичи.

5. [X]. Понедельник.

Ответ Сталина на три вопроса американского журналиста, из которых видно, что отношения наши с союзниками испорчены вконец и, возможно, мы им поставили ультиматум. Кто знает, не выйдем ли мы из войны?

Разговоры о “трех ответах” (недоумение): “Если первостепенное значение второй фронт, то как согласовать с этим третий ответ, что СССР сильней Германии или какой-либо другой страны. И не является ли это косвенным намеком на то, что мы согласны на мир с немцами и дадим отпор "любой стране", т.е. Англии, буде та помыслит напасть на нас”.

152

Погодин сказал за обедом:

— Самое страшное для меня то, что водку повысили в цене на сто процентов.

Шемякин рассказывал о Серове: “Очень был застенчив, когда вам отвечал, краснел и злился, что не так ответил. Жизнь была сплошным мучением, так как во всем подозревал, или вернее видел, плохое”. Старик очень радуется, что способен рисовать по памяти, так как никто не может позировать: “Но, мне думается, что старые мастера тоже рисовали по памяти. Тогдашние папы и кардиналы были заняты не менее теперешних и тоже не хотели позировать.— Я спросил о том у Серова. Мы ехали с ним по Камергерскому на извозчике. Проехали переулок, и Серов сказал: “Я тоже так думал”.

Приехал В.Катаев. Встретились в столовой — не поздоровались. В.Катаев — не столько бесчувственная скотина, сколько испорченный дурак, развращенный другой — очень расчетливой скотиной,своим братом.

6. [X]. Вторник.

Бои за Сталинград продолжаются. Позвонили из кино — “Хлеб” читают.

Впервые, после четырех месяцев, не менее,— прошел дождичек. С этим совпало сообщение, что через неделю, не более, город погрузится во тьму. Выключается у частных людей электричество. Будет электричество у профессоров, академиков, лауреатов и т.п., да и то одна 25-свечовая лампочка (6 кв. в месяц) — способная гореть по два часа в сутки.

Из Москвы получил сообщение — обязательно переменить название “Бой за Дворец культуры”152. Почему? Я понимаю, когда выключают у меня электричество, но не понимаю, почему нужно выключать название книги, если вся книга разрешена к печати.

Небо словно в табачном дыму.

С непривычки противно.

Вечером дождь.

7. [X]. Среда.

Небо и все окружающее такое, словно весной выставили раму. Дождь прошел, сухо, тепло.

Откликов из-за границы на “три ответа” нет. Это — тревожит.

153

Наверное, Европа пишет, что мы ведем разговоры о сепаратном мире. По-видимому, эти “три ответа” — три клина, основательно вбитые между нами и союзниками. Но по всему видно, что не вбить этих клиньев нельзя. Слова Сталина, обращенные к Уилки “чтобы они не покровительствовали”, не означают ли, что Америка предложила нам свершить кое-какие политические уступки? Все возможно. И естественно, наши могли рассердиться, предпочитая, в случае сепарата, потерять часть территории, которую можно вернуть, чем часть политических достижений, которые возвращаются с большим трудом, чем территории.

Вообще обстановка крайне напряженная “как никогда” — сказала Тамаре жена местного секретаря ЦК. Оно и видно. Вчера Халима Насырова встретила меня в столовой, говорила: “Ехала семь дней из Сталинабада. Тяжело. Женщины с детьми грудными едут на крыше и рады, потому что по пустыне идти трудно...” — “И все-таки идут?” — “Да, все-таки идут”. С жалобной и в то же время актерской улыбкой ответила она.

Вчера вечером приходил прощаться Дьяконов. Он уезжает в Сухан-Дарьинскую область педагогом.— “Не представительный я”,— сказал он с жалкой улыбочкой, и действительно,— никак ему не удается устроиться,— зацепки нет, да и к тому же нос постоянно красный, считают за пьяницу, хотя на какие же деньги можно сейчас пьянствовать?

Вчера звонил секретарь парторганизации завода № 84 Кало-мийцев, он сказал: — “Приходите завтра утром в десять”. Пришел. А он ушел к директору,— и будет через три часа. Хоть бы извинения оставил, скотина. Просто-напросто забыл! Написал ему письмо — с просьбой взять на самолет в Москву, но чувствую — вряд ли выйдет это. После каждого посещения канцелярии на сердце — свинцовая тоска.

8. [X]. Четверг.

Бой за Сталинград продолжается. Откликов на “три ответа” нет.

Калошин обещал отвезти в Москву. Не знаю, правда ли.

Ночью звонил Солодовников из Комитета по делам искусств. Он, видите ли, занят и потому не имел времени посетить меня. Я ему сказал, что и посещать меня незачем и что я вообще сердит на него. Он пропищал, что идет война и надо говорить начистоту.

154

Я ответил: “Война войной, но все же как будто мы занимаемся искусством, а не перебраниваемся в трамвае, поэтому ко мне как человеку искусства я и прошу относиться хотя бы с минимальным уважением,— ваши же письма, просто полстраницы брани, и говорить нам с вами не о чем”.— Он тогда предложил встретиться в Москве. Я сказал, что расстояние не изменит моих мыслей и вряд ли мой разговор с ним в Москве будет слаще теперешнего.— “Ну смотрите”.— Что же мне смотреть? Все, что нужно, я уже высмотрел, и мне оттого не легче.— Тут я стал задыхаться от злобы, и с радостью положил трубку.

Сегодня утром Тамара бранила меня за то, что я говорил с Со-лодовниковым грубо. Надо, мол, доказать ему ошибку. Но она забыла, что ошибку ему имеет право доказать только ЦК, а не я, а так как, по всей видимости, ЦК свысока плюет на все мое творчество, то мне остается назвать Солодовникова хамом и дураком, что я и сделал с превеликим удовольствием.

Вчера вечером позвонил Балабан. Уговорились ехать на гастроли в украинские колхозы. Охота от колхоза близко — Сыр-Дарья. Очень рад! Пришел Гасем Лахути153. Прошло пять минут, благодушие его исчезло,— и он стал вспоминать тысячи обид, которые были ему нанесены в Москве, как известно, не очень считающейся с понятием восточного достоинства. Здесь у него колхозы его имени, улицы, театры, а там его гонял Ставский, не давал речи молвить. Затем, попив у нас кофе, мы пошли к нему, попробовать дыню, которую ему прислал Юсупов. Пришел Неало, таинственно молчавший на вопрос — где он работает. Лахути стал его хвалить, Неало стал хвалить Лахути, а затем оба пожаловались, что из Москвы — бригадой — поехал с ними двумя еще и И.Жига154, которому Осокин и Ставский поручили “набирать материал” на Лахути. Приехав в Ташкент, Жига предложил посетить узбекских писателей, для того чтобы они “несли материал” друг на друга. Просто “Бесы” какие-то! Мне до того стало это омерзительно, что я едва не изрыгнул дыню. Лахути очень доволен, что обедает в САВО за генеральским столом, где “даже икра есть”,— и подарил мне талоны свои на обеды в столовой Совнаркома. Когда он отошел, я посмотрел жадно на эти талоны. Это были за 3, 4, 5, 6 и 7 октября. Не думаю, чтобы он сделал это со зла, но было дьявольски обидно, ибо хотел принести Комке котлету.

Правил “Ненависть” — отрывок из романа. Заметки и правки в рукописи сделал какой-то узбек из ЦК. Любопытно было бы на

155

него посмотреть, если чуть научившись по-узбекски, я стал бы править его рукопись! А он, наверное, думает, что лучше меня знает русский язык! Фу! Узбекский народ — очарователен. Узбекский чиновник по отвратительности равен русскому. Впрочем чиновники, как и б<...> всего мира, одинаковы.

Звонил Балабан. Кажется, едем в колхоз. Опять — поле, река, разговоры о труде — все-таки мою профессию, в конце концов, можно поблагодарить за удовольствия, которые она доставляет.

9. [X]. Пятница.

Вечером позвонил Балабан — кажется, ехать в колхоз не удастся, т.к. Балабана мобилизовали на хлопок.

Приходил Радыш. Впечатление, что шатается от голода. С упоением говорил: “Вчера у драматургов выдали студень — жиру на два пальца, мы его сняли со стенок и поджарили тыкву — пальчики облизал”. Чтоб не объедать нас, ссылаясь на болезнь живота, он от ужина отказался и выпил только чашку чая.

Днем был в библиотеке. Взял “Начало основ философии” А.Кудрявцева, “Дробовое ружье” — довольно глупые размышления какого-то немца о “философии жизни” и “Антихрист” Ренана, которого читал с огромным удовольствием. Умиляет не стиль, не ученость, а вера, что это так было и было словно бы вчера. Вечером — “Бесы”.

10. [Х]. Суббота.

Тамара настаивает на отъезде в Москву. Хесин прислал телеграмму — за “Пархоменко” уплачена половина. Слава богу, что хоть половина еще есть! Через пять дней год, как меня выбросили из Москвы. Я и отвык от нее, и увидел много и, возможно, в своей литературной “карьере” изверился,— испытал так много, что только бы жить в горной долине у ручья, ходить среди скал с ружьишком, а вечером читать немножко философии, немножко Чехова и Флобера.

11. [X]. Воскресенье.

Утром, внезапно, позвонил корреспондент “Правды”, приехавший из Таджикистана, и пригласил к себе в гости.

За обедом “говорили о политике”. Михоэлс155 жаловался, что

156

в Ташкенте плоха борьба с контрреволюцией, болтовней и слухами. В голосе его было что-то чрезвычайно гневное. Он же сказал:

— Меня убеждает, что второго фронта не будет,— первый пункт ответа Сталина. Если бы мы надеялись на второй фронт, разве мы бы стали давать им в руки такой козырь, что второй фронт имеет для нас первостепенное значение?

Соображение дельное.

Затем разговор перебросился на дороговизну. Михоэлс сказал:

— Когда передо мной стоит бутылка и рюмка водки, я чувствую себя свободным. Это — волеизлияние.

Днем с Комкой были у Лукова, снимающего фильм на крошечном островке в парке им. Тельмана. Желтые листья, полупересохший ручей. Человек бегает с дымовыми шашками. Колонны. Статуи. Вдали — лестница. Петербург и Ташкент смешались. За столом четыре командира — танкисты — рассказывают о войне:

1) Смерть Доватора. Генерал погиб так же почти, как Пархоменко. Выехал вперед, проверить позиции в деревне — его скосили немцы из автомата. В бекеше и в серой генеральской шапке лежал он на снегу,— и за обладание его трупом шесть часов шел бой между нами и немцами.

2) О злобе. Два бойца пришли к лазарету: “разрешите, товарищ командир, посмотреть на немцев. Три недели перестреливаемся, а в лицо еще не видали, что за враги”. Тот пустил их к немцам. Бойцы ножами прирезали немцев. Командир говорит:

— Что я мог им сделать? Проявление злобы! Это — полезно. Я их отпустил. Да и немец знает. Допрашиваем, он посмотрит в глаза и говорит: “Капут?” Я и говорю: “Если не скажешь — капут!” Он поднимает руки и говорит.

В городе командирам скучно. Они сидели долго, так как выходной и двинуться некуда — ни кино, ни ресторанов, даже пива нельзя выпить — из очереди выталкивают.

— А там каждую минуту меняется обстановка! Интересно.

Вечером у корреспондента “Правды”. Днем он был у А.Ахматовой, причем даже не знал, что это такой замечательный поэт. Парень удалой, в нашей атмосфере — как рыба в воде. Поговорки: “Точно!” Молоденькая жена, 21 года, не знающая ни одной улицы в Ташкенте, восхищающаяся Сталинабадом. В голове его смесь “правдивости”, “национализма”, “уважения к литературе” и презрения к писателям, делячества, стремления “разоблачить” и бог знает чего! Рассказал, как изгнали бандитов из Сталинабада:

157

— Отпустили десятерых. Велели передать по цепочке: в Стали-набаде бандитам не житье, те и покинули город.

— Позвольте, они же в Ташкент переехали? Это ли метод борьбы с преступностью?

— Почему не метод? Пусть Ташкент тоже что-нибудь придумает, так бандиты, в конце концов, и уедут куда-нибудь к черту на рога.

12. [X]. Понедельник.

Похоже на то, что положение в Сталинграде несколько стабилизовалось. Если действительно немцев удастся удержать на этих позициях, дело их плохое!

Хлопоты по выезду.

Вечером узнали, что завтра-послезавтра есть машина на Москву.

13. [X]. Вторник.

Хлопоты об отъезде: “Ташкентский колобок”, когда люди, от которых зависит решение вопроса, перебрасывают вас от одного к другому: Калошин послал к полковнику Трекопытову, Трекопытов к Гольцеву, Гольцев к Остроуменко, а куда тот пошлет,— может быть, к чертовой матери?

Позвонила жена Богословского и попросила Тамару привезти два килограмма шоколада из Москвы:

— ...по твердой цене...

— Но, где же мне его взять? — спросила Тамара в изумлении.

— В “Арагви”.

Объяснить это глупостью нельзя, скорее, сказано это из желания, чтоб о роскошной сей женщине побольше говорили.

Был у комиссара Анисимова. Он — проще. Кабинет пустой, в приемной — никого. Он говорит, что в 39-м году отказался остаться в Москве,— “И здесь чувствую, опустился”. Его переводят в Москву. Вошел тоже опростившийся генерал. Генерала тоже переводят в Москву — “Нашьют защитные нашивочки, и поезжай”. Комиссар пригласил на субботу охотиться на кабанов.

В несказанной радости от сего, пришел домой и стал раздумывать — как бы остаться до семнадцатого, так по естественному выходит, что пятнадцатого не уедем. Остроуменко, как и оказалось, сообщил, что мест в машине нет.

158

— А когда будут?

— Да ведь у нас ходят каждое [нрзб.], значит 25-го. Да, до 25-го далеко!

То есть эти сукины дети, с “84-го”, дали мне просто-напросто телефон аэропорта. Я мог взять его и в Союзе писателей.

Пока я размышлял — “как бы остаться”, позвонил благодетель Макаров с киностудии и сказал, что, в общем, либретто мое, неожиданно, принято.

— “Надо заключить договор”. Договор в моих обстоятельствах и без того приятно. Но тут вдвойне. Обрадовавшись, улегся отдохнуть: под окном разговаривают мальчишки:

— А кто такой Щорс?

— Герой Гражданской войны.

— А кто такой Багратион?..

— Я читал о нем книжечку... Это был такой толстяк.

Позвонил какой-то драматург Холмский и предложил купить у него бумагу. Интересно, сколько может взять драматург с драматурга за лист бумаги. Этот Холмский хотел прийти в восемь часов. Пожалуй, меньше чем по одному рублю за лист не возьмет. Так оно и вышло, с той разницей, что мне было стыдно — ибо пришел голодный, потный от смущения, лысый человек в черном костюме, наверное, в последнем. Жена и дочь его в туберкулезном санатории, сам он лежит во тьме, чтобы сэкономить полтора часа света, дабы иметь десять минут горения электрической печки для чайника. Два часа стоит в очереди за хлебом, три часа на обед, из них час за стулом обедающего человека,— еще что-нибудь в распределителе... Словом... Он замолчал, вытирая лоб! Затем он вспомнил наше знакомство — он был некогда директором театра Сатиры. Сейчас пишет что-то для цирка.— “Я наблюдаю другие категории лиц. Стоял у гостиницы человек, продавал кулек фруктов за 15 руб., в день, по его словам, шестьдесят кульков. Это со своего сада; жена зарабатывает на корове — 12 тысяч в месяц, брат... словом — 50 тысяч!” — Мы пожали плечами: — “А проводники? Им уже неважно посадить безбилетного пассажира. Он кладет под сиденье соль, табак, мыло и водку и везет туда, где за это можно получить масло и муку. Он в ездку зарабатывает 123 тыс. руб., и делает в месяц три ездки!”

— Но, ведь в молодости нашей мы тоже такое видали,— сказал я.

И он ответил с горечью:

159

— Да, и не очень замечали,— горько улыбнувшись, он добавил,— да и не очень завидовали... словом...

Радостно схватив шестьдесят руб. за бумагу, он пошел пешком по Пушкинской, т.к. боялся, что в трамвае могут ограбить.

14. Октябрь. Четверг*.

Алексей Толстой читал пьесу “Нечистая сила”, читал мастерски, так что и не найдешь в ней пороков. С тем и ушли. Михоэлс пьян и грустен. Он понимает многое, чувствует отчужденность — к тому же в театре нет совсем сборов.

15. [X]. Пятница**.

Звонили по телефонам, пытались “вылететь” — и так как получить телефонный звонок здесь занятие трудное, то и стоял возле телефона полдня. Сходил в мастерскую — получить костюмишко, сшитый из того материала, из которого раньше шили на покойников в больнице. Заведующая мастерской объяснила задержку и плохое исполнение заказа тем, что у нее работают инвалиды Отечественной войны,— и я увидал инвалида хромого, со вставной челюстью, он, ковыляя, вошел в мастерскую, чтобы примерить костюм другому инвалиду, без ноги, ожидавшему примерки.

Вечером был у худ[ожника] Уфимцева. Приятель мой живет в Старом городе. Дворик его пуст, ходит по двору козел — “который не растет уже полгода! Но он получит за это возмездие”. У Уфимцева постоянно вопросительный взгляд, грустный и усталый. Дверь не затворяется, т.к. нет запоров, вместо этого тощая, исхудавшая жена — “инструктор собаководства”, выдрессировала собаку. Виктор Иванович показывал свои картины. Современные, “реалистические” картины его мне не нравятся. Люди похожи на статистов, которым разрешили сыграть Шекспира. Но, серия “Турксиба”, по форме принадлежащая к “условным”, мне показалась очень недурной. Там у него есть презрение к технике, вернее к машинам. А уже одно это — явление искусства, ибо машину не только возможно, но и необходимо художнику презирать, ибо и сейчас, и в будущем человечество, а значит и искусство, кроме гадости ничего от машины не видело и не увидит. На дворе у моего

__________

* Описка: среда.

** Описка: четверг.

160

приятеля растет развесистая [нрзб.]. Электричества нет, весь район выключен. Мы пришли в пять, а около восьми зажгли коптилку, наполненную касторовым маслом. Свет от коптилки розоватый, и оба мы сразу поняли Рембрандта и стали хохотать.

На улицах, у репродукторов, толпы. Слушают сообщения о том, что мы тоже намерены судить руководителей] немецкого правительства за войну. Так как два дня уже сводка говорит, что “на фронте ничего существенного не произошло”, это решение кажется убедительным и возможным.

16. [X]. Пятница.

Сегодня опять: “Бои за Сталинград и Моздок”. Возле Моздока “вклинились”, в Сталинграде “несколько потеснили”, и так как на одном из участков уничтожено 40 танков, то, надо думать, немцы предприняли последний штурм Сталинграда. Бог да поможет нашим ребяткам отбить немца! Всем нам кажется, что Сталинград — последний наш оплот и надежда. Конечно, это не так, но все же — удержим Сталинград, немец, значит, проиграл кампанию, не удержим — худо... Жена Толстого после чтения сказала Тамаре — “А пьесу, может быть, и не поставят”.— “Почему же? Помимо художественных достоинств, она противонемецкая...” — “Да, но может быть, окажется, к тому времени, и немцев ругать не надо”. То есть в кругах Алексея Толстого идут разговоры о возможности сепаратного мира, я так понял это. Да и наше правительственное сообщение о суде над руководителями немецкой политики — тоже ответ на такие разговоры, которых, небось, еще больше в Америке и Англии.

Звонил Трекопытову — самолет, Макарову — киностудия, деньги, договор, Анисимову — охота, и опять ничего добиться не в состоянии.

Позвонил Макаров: через час придет. Он, наверное, не подозревает, насколько важен для меня этот договор. В случае удачи — я смогу жить, ездить (постановка фильма и сбор материала для него) и смогу написать повесть-роман о “Хлебе”.

Макаров принес пожелания студии — по сути дела отменяющие все, что я написал. Но, так как им надо заключить договор, а мне — деньги, то я и написал письмо им, в котором согласился с их пожеланиями. И почему бы мне не согласиться? Завтра обещали договор.

161

Целый день звонил комиссару, наконец позвонил ему домой. Там сказали, что он уехал. Ничего невероятного нет, что он уехал или в Москву, или на охоту, забыв обо мне.

17. [XI]. Суббота.

Ожесточенные бои за Сталинград и Моздок. В Сталинграде мы отдали один из рыбачьих поселков (Совинформбюро). Видимо, немцы ведут последний штурм.

Звонил еще раз комиссару. Бесполезно. Ответа нет. Так как его кабинет не занят, то надо думать, он уехал на охоту...

Подписал договор с киностудией. Произвели какие-то махинации, чтобы выторговать у меня 10 тысяч и перебросить их Швейцеру. Мне они пообещали 10 тыс.,— если сценарий выйдет и будет утвержден. Ну что же,— и 20 хорошо, тем более, что я хочу написать повесть и авось на повести той что-нибудь заработаю. Вообще с деньгами очень плохо.

Странная телеграмма из Москвы: “Срочно готовим фронту сборник "Сказки Отечественной войны" просим прислать одну-две сказки156. Телеграфьте военная комиссия Союза писателей Любанский?”.

Сама телеграмма — сказка — ибо писал ее Иванушка дурак, которому только в нашей сказочной стране и достаются “Коньки-горбунки” — “из которых первый есть я”.

Вечером у генеральши. Были Михоэлс, Абдулов, П.Маркиш. У всех на устах Леонов, которому позвонил Сталин и сказал, что ему понравилась пьеса157. Маркиш и Михоэлс слегка переругивались, а до того Маркиш жаловался, что Еврейский театр — “выдохшийся”.

18. [X]. Воскресенье.

Погодин говорит о новой своей пьесе158. Уткин рассказал, видимо, ему такое о Москве, что Погодин решил не ехать. Директор театра Революции Млечин читает пьесу Леонова. Все актеры восхищаются Берсеневым, который поставил “Фронт” в 23 дня159 и едет с этой пьесой в Ташкент.

Вчера по поводу звонка к Леонову Маркиш сказал: — Это звонок не только к Леонову, это ко всей русской литературе, которая молчит.

162

19. [X]. Понедельник.

Вечером зашла Надежда Алексеевна. Впервые она говорила о том — “что и где едят в Москве”. Когда присутствовавший при разговоре Абрам Эфрос сказал:

— Так странно слышать от вас, Надежда Алексеевна, рассказ об еде...

Она, смеясь, ответила:

— Я привыкла и знаю, что рассказывать. Меня все об этом спрашивают.

Тогда же Луговской читал отрывки из своей поэмы “Книга жизни”160. Поэма эклектична — в сущности это, как и в большинстве современной поэзии, длинное стихотворение “Моно-стих”.— Тут и Блок, и Верхарн, но есть одна глава, не дурная, об Одиссее: ненависть гребущего веслом в судне к хитрому Одиссею, который обманет не только современников, но и будущее, но и поэтов. Вся поэма наполнена ужасом смерти, вернее ужасом перед смертью. Стали говорить о форме. Луговской, совершенно серьезно,— он был трезв,— сказал:

— Она написана в форме бреда.

Опубликована передовая “Правды”, которой суждено быть знаменитой, [о] Гессе.

Писал, переделывал первое действие “Старинного ковра” (раньше назывался “Ключ от гаража”).

20. [X]. Вторник.

Перебои. Чудовищная головная боль. Лежу в постели. Порошки, кофе, кола, ничего не помогает. Принял слабительное. Боль к вечеру утихла.

Не работал и не выходил из дома. Читал “Бесы” и,— для равновесия “Минералогию”.

Тамара ходила за пропусками. Оказалось, что пропуска в Москву введены с 3-го октября, а нам выдали командировки 15-го! Хороши бы мы были, если бы уселись в самолет 15! Вздор какой! Милиционерша, выписывавшая бумажки на проход в милицию, сказала Тамаре:

— Мешаете только нашей работе. То драпали из Москвы, а то бежите в Москву. Не сидится...

Человек, стоявший за Тамарой, сказал:

— В этом драпе, гражданка, надо разобраться. Я, например,

163

тридцать лет сижу безвыездно в Ташкенте и направляюсь в Москву впервые.

Для пропуска необходима та бумажка, на основании которой выдали командировки. В Союзе телеграмму Скосырева потеряли. Герман сказал Тамаре:

— Удивительно, как это все уезжают, а у вас всегда не выходит.

“Уезжавших” без пропусков, как говорят, выталкивали из вагона и гнали. Оттого в милиции давка. Все за пропусками. Так как у меня нет никакого желания видеть Фадеева и иже с ним, и я еду, чтобы успокоить семейство и ташкентских руководителей нашего Союза, то я совершенно спокоен: не получим пропусков и очень хорошо. Поеду “на материал” — “Хлеба”. Кстати о “Хлебе”. Звонил в киностудию узнать, подписан ли дирекцией мой договор и можно ли получить деньги. Отвечают:

— На студии выключили свет, и вся студия хлопочет о свете. Денег нет, нам самим зарплату не выплачивают.

Комка радовался необычайно: получал за меня обеды в совнаркомовской столовой, ел гурьевскую кашу с вареньем, гуляш — (как он сказал с упоением — “в нем картошка жареная”), а после того, сияя, сел читать Ферреро — “История величия и падения Рима”.

21. [X]. Среда.

Утром: бои за Сталинград и Моздок. В конце,— по радио,— сообщили о выступлении госсекретаря США Хелла по поводу “Требования "Правды" — предать суду Гесса”. Можно довольно отчетливо понять, что или американцы не хотят ссориться с Англией, или же они думают, что мы ведем сепаратные переговоры — США не поддерживает требования “Правды” и Гесс, как выразился Хелл, для них “изолированный аспект”. Английские отклики вообще не приводятся.— В сущности, Хелл закатил нам пощечину и интересно знать, как мы к ней отнесемся.

Анекдот,— не помню записывал ли его или нет? Немцы вошли в русское село. Офицер поселился у старушки в избе. Поел, выпил и говорит:

— А где у вас, бабушка, уборная?

— Ась? *

— Уборная... Ну, где делают то, что после обеда делают.

164

— A y нас, батюшка, всюду это делают: во дворе, на улице, в огороде. Иди, да делай.

— Уборной нет?

— Ась?

— Домика такого, или комнатки...

— Нету, батюшка. Нету. У нас во дворе, али в огороде...

— Беспорядок!

— И, милый! Коли бы у нас был бы порядок, мы бы давно уж на берлинских улицах срали бы.

Пошли за пропусками в милицию. Вот, воображаю, картина!..

В проходной будке тесно, грязно, кричат по телефону, но прошли довольно скоро. Яровая, так зовут заведующую выдачи паспортов, заявила, что надо справки из домоуправления, бумагу от Союза писателей и что вообще пропуск будет через десять дней. Я было собрался идти, но Тамара, знающая, как надо обращаться с подобными, сказала:

— Тогда мы идем к Сактыкбаеву. Вы не знаете, с кем разговариваете, а Сактыкбаев знает!

Мне стало так неудобно от этого нахальства, что я вышел из комнаты. Через пять минут появилась Тамара и сказала:

— Пропуска будут готовы в три часа дня.

И точно. В три я получил пропуска.

Когда я сидел в передней у этого мл. лейтенанта милиции Яровой, я слышал, как какая-то ленинградка с острыми темными глазами рассказывала:

— Муж у меня работает на одном заводе 15—16 лет и ни разу бюллетеня не имел, а теперь свалился на улице, подобрали... и сын... Зазовский сказал мне возле Союза писателей:

— Ну, в общем, надо похоронить, раз так случилось...

А случилось следующее: его мать и отец эвакуировались в Тифлис, два брата — в город Фрунзе, а сам он в Ташкент. Теперь родители поехали в Среднюю Азию. Зазовский не знал об этом. Он получил телеграмму от братьев из Фрунзе: “Почему не помогаешь родителям?”

Оказалось, когда наконец родитель нашел его, что телеграммы к нему не дошли, в адресном столе сказали, что “такой в Ташкенте не живет”. И родители шесть дней жили в сквере, возле вокзала. Мать умерла. Они узнали точный адрес сына (издательство “Советский писатель” — директор) через его братьев во Фрунзе.

165

Канторович,— в детских ботинках, малых ему и потому не зашнурованных,— подошел ко мне во время собрания и спросил:

— Вы обедать здесь будете?

— Я обедаю дома.

— Прошу вас, Всеволод Вячеславович, взять для меня разовый талон на обед.

Я нашел заведующую столовой, она сказала с удивлением:

— Но ведь у нас нельзя обедать! Вы смотрите, что едят.

На прилавке стояли миски с подкрашенной овощами водой — “суп” и на второе — ломтики дыни: весь обед.

Радыш сказал, что дочь его от слабости не может ходить — “дома шатаются”, и температура у нее 35,4, а сам он,— причем глаза его блестят от удачной выдумки,— поддерживает свои силы кофе и “йодом-гиперсолом”, т.к.:

— Все равно соли не хватает.

Тщетные попытки поймать подполковника Трекопытова. Звонил ему по телефону от пяти вечера до двенадцати ночи.

22. [X]. Четверг.

С утра опять “ловля” Трекопытова. Обратился за помощью к Калошину; никак не могу привыкнуть — если людям нужен ты: один у него тон, а если он тебе нужен: другой (впрочем и у меня, наверное, то же самое, корочки у хлеба разные, а мякоть почти одинаковая) — Калошин сухо сказал:

— А вы ищите!

...По радио о Гессе ни слова...

Вчера Яровая жаловалась:

— Куда эти идиоты едут? В Москву к мужьям! Знаем, знаем! — Она быстро ставит штемпель, скуластая, серая, в вышитой кофточке,— с поездами плохо, все пропуска приходится отсрочивать, а эти идиоты — пиши сегодня же! Идиоты! Питание плохое, света нет, а я — пиши.

Чуть трепещут листья. Много желтых. За несколько дней я видал только однажды, как налетел ветерок — такая тишь,— и сколько их покатилось, желтых, бурых, покрытых пылью, табачного цвета. По дорожкам,— туда и обратно,— ходят толстозадые и грудастые бабищи с косами,— кто их откормил? — думает, наверное, Яравая, и зависть и ярость охватывает этого младшего лейтенанта милиции. Ух!

166

Город жуликов, сбежавшихся сюда со всего юга, авантюристов, эксплуатирующих невежество, татуированных стариков, калек и мальчишек и девчонок, работающих на предприятиях. Вчера видел толпу арестованных,— бледных, в черной пыльной одежде,— они сидели на корточках, посреди пыльной улицы, ожидая очереди в санпропускник. Мы шли мимо. Я сказал спутнику, так как нас днем еще заставили перейти на ту сторону улицы ми-тиционеры:

— Перейдем на ту сторону.

Стриженные клоками, как овцы, арестантки крикнули:

— Вшей боитесь, сволочи!

А до того на улице меня обругал человек, потому-де, что я не дал ему прикурить. Он не постарался даже разглядеть, что я держал в руке не папироску, а огрызок карандаша.

Десятый на улице — калека. У многих,— тех, что без ноги, но на костыле, ненужная половина брюк не отрезана, а пришита, словно они еще надеются, что нога отрастет.

Любовница Л. умирает от рака. Л. живет с ней потому, что она врач и вспрыскивает ему нечто, избавляющее его от призыва. Вторую свою любовницу Л.— в стихах — сравнивает с “Еленой Троянской”, и это — заношенная и заерзанная баба, отвратительная, [как давно немытая перчатка.

Ильф умер от туберкулеза, как Чехов, и даже “Записные книжки” оставил. Получив “наследство”, Е.Петров зажил славно, все (точно рассчитал,— но задел какой-то аппарат и разбился. Это, [наверное, очень обидно; все равно, что быть убитым кирпичом. Он был очень исполнительный. Когда нас увозили из Москвы, он называл Сталина презрительно “Усачом” и в голосе его звучала уверенность, что у Сталина ничего кроме усов не осталось. Тем не менее — он исправно ходил на службу и дураку Лозовскому, наверное, и сейчас кажется, что не было человека умнее и дально-виднее Е.Петрова161. По его совету выписали жен из Чистополя и отправили в Ташкент,— и я поехал по его совету, в чем, впрочем, не раскаиваюсь, но, боже мой, как он раскаивался.

Скоро будет год, как мы приехали в Ташкент. Я не помню такого общегородского события, которое взволновало бы всех и все о нем говорили бы,— разве бандитизм, снятие часов и одежды. Преимущества централизации!

Листья здесь опадают совсем по-другому. Они сыпятся, словно из гербария — зеленые или золотые, не поковерканные бурей: не

167

мягкие или потрепанные. Они заполняют канавы. Их собирают в мешки. Калека ползет по ним. Спит монтер, исправляющий, но вернее выключающий линию, т.к. без света весь город и только — наш дом!

Пятый час. Опять начинается “ловля” Трекопытова.

Десять часов. Бесполезно. Телефон испорчен.

Люди жаждут чуда. Весь город ходит на фокусы некоего Мессинга, ходил сегодня и Комка. Были все писатели.

Детей в “Доме матери и ребенка” не кормят. Дети грудные, и всю их пищу жрет обслуживающий персонал. Сегодня две матери, нашедшие своих детей, принесли их к Тамаре, в Наркомпрос — показать... тощие, голодные... тянутся за куском...

Читаю “Идиота”. На титульной обложке романа штемпель, среди прочих — “Среднеазиатский АГП, Детский отдел”. Вечером неожиданно появился Уткин, важный, гордый, с выпяченной грудью. Оказалось, сразу же, что он все знает,— но не хочет говорить, все предвидел и предвидит,— но “по обстоятельствам” вышестоящим не может нас дураков посвятить в эти предвидения, что он смел, чист и т.д... Временами казалось, что это не человек, а плохо сделанный персонаж из плохой пьесы. Попозже он сказал, зачем явился. Оказывается, Фадеев передал ему мое письмо162, дабы Уткин от имени Прессбюро ССП “поговорил со мной по всем пунктам”. Как я ни мало смышлен, но все же догадался сразу же сказать, что письмо написано А.Фадееву — секретарю Союза писателей, и Прессбюро, и в частности Уткин,— тут ни при чем. Уткин сказал:

— Лучше бы ты ссорился с женой, чем с советской властью.

— Фадеев не советская власть.

— Он член ЦК!

Он попытался мне доказать, что я все-таки выступил против советской власти,— обижаясь?.. Увы, во всех подобных случаях,— и Киршон, и Авербах, и Воронений163 — пихали мне под нос на своей ладони советскую власть, как будто бы я не представляю этой советской власти, и как будто много лет спустя после того, как протухнет и сгниет Фадеев, Уткин и сам я — ярчайшим представителем именно советской власти,— противоречивой, капризной, мечтательной и в конце концов мудрой,— не будет Всеволод Иванов!

(“Дом матери и ребенка”. Дети тощи, а ноги опухли.)

168

23.[Х]. Пятница.

Телефон испорчен не только на “84-м”, но и у нас. Однако есть просвет — рейсовый самолет может нас взять. Денег нету. Тамара пошла добывать в Литфонд. Миша вернулся с “84-го”, куда я посылал его к директору и парторгу с унизительным, для русского писателя, прошением. И этот хам Калошин, который извивался у моих ног, когда завод был в прорыве и нужна была статья в “Известиях”, сказал мальчишке:

— Звоните Трекопытову в 10 вечера. Он всегда там в это время бывает.

Болит голова. Порошки не помогают. Читаю “Идиота”. Роман кажется неправдоподобным,— отношение к князю Мышкину (Достоевский плохо подчеркнул это), несомненно, было лучше и оттого, что он князь.

Весь день, с утра, несмотря, на головную боль, вертится в голове “Золотой жук”164 и почему-то три коробка табака “Золотого руна”, выхлопотанные вчера Тамарой. Не помню, записывал ли я? Ведь дерево, где лежит мертвая голова (“Золотой жук”), кажется, не было всегда сухим. А если не было сухим, то значит сук отодвигался,— и выходит все расчеты не правильны? Клад не вырыт! Ложь! Можно его найти,— лишь бы время было.

Вчера Уткин проговорился:

— Резервы везут. И, может быть, их больше всего в Средней Азии.

Т.е. он думает, что возможен сепаратный мир? Конечно, трудно, и даже глупо гадать на эту тему,— но зачем нас заставляют гадать, когда сегодня утром в двух выпусках “Последних известий” ни слова не было о загранице?.. После длительного солнца и тепла всю ночь шел дождь. Голубые вьюны, величиной с чайную чашку, закрывают стены террасы. Небо в тучах. Все желтые листья с деревьев опрокинуты на землю. Заметно потемнело. Но еще тепло и уютно на улице.

Человек, в массе, никогда не был добрым,— и не будет!

Людей классифицировали всячески: по экономическим признакам (“материализм и классы”), по политическим системам, по системам искусства (например, “люди Возрождения”), по религиям, по этическим запросам, по способности воспроизведения подобных,— но почему бы не попробовать расклассифицировать людей по их злобе] Какая бы получилась библия! Сколько измышленной подлости, лжи, коварства, а главное — притворства. Класс “А”:

169

наиболее злобные. Подкласс: 1) открыто злобные, 2) скрыто... 3) с отвращением злобные, 4) с наслаждением... вплоть до принужденно злобных, которых, кстати сказать, меньшинство.

Забронированы места на самолет. Начальник аэропорта сказал: “Если самолет вылетит вовремя, т.е. в 3—4 часа утра, будет в Москве в 16 часов дня по расписанию”.

Пришла телеграмма от Гусевых. Они ехали до Москвы девять дней, телеграмма шла восемь.

Борис Горбатов, встреченный Тамарой, сказал:

— Куда вы едете? Поезжайте в декабре. В ноябре Гитлер собирается штурмовать Москву. Там к этому готовятся. Тамара сказала:

— Как раз Гитлер делает то, к чему мы обычно не готовимся. Вы думаете в ноябре, а он пойдет в январе.

Теперь крайне трудная задача — найти машину: аэропорт в 7-ми км от города, а авто без бензина. Ну, в крайнем случае, дойдем пешком,— лишь бы уехать, раз уж поехали, хотя повторяю, ехать абсолютно не хочется, да и ничего, кроме неприятностей, не ждет меня. Тяжелого нрава у меня мамаша!

24. [X]. Суббота.

Сборы. Хлопоты. День пасмурный, всю ночь шел дождь. Того гляди, либо рейс отменят, либо погода нелетная, либо не доберемся до аэродрома. Впрочем вчера Тамара обнаружила комиссара Анисимова — пойду к нему днем, добывать авто. Уже третий, кажется, день радио не передает ничего из-за границы. Рассердились! Сердиться следует, но “Федул, что губы надул...” тоже глупо.

— Малаке, малаке...— кричит узбек, уходя по улице. Кашель. Чих. Состояние отвратительное, как всегда перед отъездом.

24. [X]. Суббота.

Я набил письмами ягдташ — единственная дичь, вывезенная мной из Средней Азии. Вечером пришел Ив[ан] Н[иколаевич] Берсенев. Он рассказывал, с каким успехом прошел “Фронт”, благодаря постановке которого он переехал со своим театром в Ташкент. С гордостью он сказал:

— Мы приехали с чемоданчиками в Фергану, а сейчас у нас 8 вагонов имущества.

170

Из Самарканда труппа уезжала четыре дня. Было постановление Уз[бекского] Совнаркома и начальника дороги о предоставлении театру двух вагонов,— но вагонов не было. Наконец, москвич — сцепщик вагонов — сказал им:

— Напрасно надеетесь. Надейтесь на меня, я отправлю.

И сцепщик достал два вагона,— и отправил. Иван Николаевич, седой уже, хитрый, промолчал, “сколько” ему стоила эта отправка. Но, надо полагать, немало.

— Как же так, в 24 дня и “Фронт”? — спросил я удивленно.

— Ну не два же месяца, В[севолод] В[ячеславович], такую пьесу ставить.

Мелкий факт, чтобы понять трудности постановки: во всем городе не достали обойных гвоздей. Наконец кто-то принес гвозди и обменял их — на шелк.

— Вес на вес?

— Почти так,— ответил, кривенько улыбаясь, Иван Николаевич.

Нечто похожее на сцепщика и вагоны произошло и со мной сегодня. В два часа дня я пошел, как условился, к комиссару Анисимову. В проходной будке мне сказали: “Его нет”. Мне ничего не осталось, как сказать: “странно”. Затем я пошел в Радиокомитет, поболтал с Живовым, зашел получить деньги в Литфонд,— все мне совали письма и поздравляли с отъездом,— я брал письма, не веря в отъезд. Я имел все основания не верить, ибо знал, что авто достать невозможно.

До восьми часов вечера мы получали письма, совали их в чемоданы, а в девятом часу аэропорт вдруг сообщил, что в три часа 10 минут утра отходит самолет.

И началось. К 12-ти часам ночи,— я звоню в ЦК управляющему делами. Он любезно сказал, что помог бы,— “но бензин есть только у армии и заводов”. Я позвонил генералу Ковалеву в Танковую Академию. Начальнику милиции. Всем секретарям ЦК. Редактору газеты “Правда Востока”. Тамара, со своей стороны, звонила Ек[атерине] П[авловне] Пешковой, жене Толстого, каким-то своим “активисткам”. Татьяна звонила в Институт “Мирового Хозяйства”,— все волновались, кричали. Комка, бледный, дрожал. Пришел Живов. Поймали какого-то знакомого, но знакомый сказал, что “машину достать невозможно”. Опять в ЦК — нет никого! Вдруг на улице прозвучал гудок и наивная Ев[гения] Вл[адимировна] Пастернак воскликнула:

171

— Вы ждете машину, а она уже пришла!

В полном отчаянии, мы бросились к воротам. Какой-то худой человек в очках прошел мимо нас к директору С[ельско]х[озяйст-венного] банка, очень любезной даме, Живов бросился к шоферу. Обещал деньги, литр водки, табак:

— Самолет улетает, люди погибают, будьте великодушны, товарищ!

Затем пошли к инженеру, так как шофер при слове “водка” ободрился. Бензину оказалось 2,5 литра.— Сборы.— Поехали. Я не верил своим глазам. По дороге знакомая шофера, ехавшая с ним, вынесла нам бутылку керосина, которую отняла у “двух грибков”, “у меня две старушки, в погреб сами лазали”. Инженер обещал вернуть ей керосин вдвое, мы поехали дальше. По дороге шофер встретил свою заводскую машину, долил в бак бензина,— получил три четверти литра водки, денег... и уехал очень довольный. Его зовут Жорж.

Мы приехали в аэропорт в 11.50. Мелькали красные маяки. У столов, покрытых клеенкой, дремали военные. Тамара легла в плоское, похожее на миску, кресло, тоже обитое клеенкой, только черной,— и задремала. Цветок, неимоверно разросшийся в ширину. Буфет пустой, под красное дерево, с двумя стеклянными полосами по краям и с одной посередине, по бокам украшенный широкими полосами алюминия. Белые шары ламп. Полки похожи на расколотый карандаш. Только белый по красному кумачу: “Смерть немецким оккупантам”, да пустой буфет,— напоминают о войне! Города не слышно. Дождь как будто прекратился. Изредка доносятся гудки паровоза, да что-то непрерывно гудит, как испорченное паровое отопление,— маяк что ли... Неужели уедем?

Читаю Вольтера.

1942 год

25. [X]. Воскресенье.

Сдали багаж, купили билеты и уселись в машину ровно в три ночи, причем, мало-помалу, стало выясняться, что мы, пожалуй, единственные платные пассажиры. Остальные или дети—жены летчиков, или просто их знакомые, которых “подвозят”. Ни проверки билетов, ни документов.

Загрузка...