ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Инженер Цибулка в самые трудные минуты не ударил, как говорится, лицом в грязь. Он помогал загружать печь, помогал где можно и чем можно. Рихард Хаген, проходя мимо печей, этому даже не удивился. Скорее уж, будь у него время на размышления, он удивился бы, что Ридль подменил сталевара. Между тем Цибулка, однажды взявшись за дело, выполнял его честно, хотя честность его в этот день была чисто случайная. Не повстречайся ему на Унтер-ден-Линден заместитель директора, который, узнав, что Цибулка попал в небольшую аварию, отвез его в своей машине, Цибулка, пожалуй, и сейчас сидел бы в Западном Берлине у возлюбленной. Теперь он думал: Хорошо, что я наткнулся на этого зама!

Словом, Цибулка был в Коссине. И пока Ридль отпирал дверь, он не вынимал руки из кармана, ощупывая ключ от западноберлинской квартиры. Прежней остроты чувства он при этом не испытывал, только посмеивался при мысли: вход свободен.

Он даже не заметил, что в этот вечер Ридль не очень жаждал его общества. Цибулка сам себя пригласил.

— Если вы не против, Ридль, поговорим об этом деле вечером у вас дома.

На этот раз их ждала не только мать Ридля. Молоденькая проворная девушка принесла недостающий прибор.

— Вы знакомы? — спросил Ридль, когда все сели ужинать.

Цибулка припомнил ее круглые глаза — ах да, лаборантка.

И тут же, не смущаясь ее присутствием, в высшей степени ему безразличным, продолжил разговор.

— Нет, Ридль, тут уж ничего не поделаешь. Почему вы считаете, что теперь все пойдет по-другому, как правильное, так и ошибочное? Решение о Хельгере, к примеру, было принято задолго до 17 июня. Учиться посылают берлинского парня, который теперь живет в Кримче, отдают ему место, предоставленное заводу. Я еще раз все разузнал об этом Вернере Каале… Верно, ваш Томас Хельгер отлично показал себя в трудный час. Но этот парень — тоже. Стоял в цепи между школой и прокатным. А у нас всего одно место в Гранитце. Против парня из Кримчи нечего возразить. Его кандидатуру давно утвердили. Вы, Ридль, неблагоразумно рассуждаете.

Девушка — лаборантка — остановилась в дверях. Ничуть того не скрывая, прислушивалась к их разговору. А она, оказывается, свой человек в доме, подумал Цибулка. Это была, чего он знать не мог, любимая сестра Эрнста Крюгера — Ушши.

Ридль выкладывал на столе узор из хлебных крошек. Потом сказал:

— Томас Хельгер очень способный человек.

— А Вернер Каале из Кримчи?

— Его я не знаю.

— Ну вот, может, и он очень способный человек. Во всяком случае, никаких ошибок в жизни он не совершил — ни прежде, в Берлине, ни теперь, у нас. А ваш Томас Хельгер, как это ни обидно, здорово оплошал.

— Бог ты мой, — ответил Ридль, — а вы, член дирекции, вы никогда ни в чем не оплошали?

Цибулке и в голову не пришло, что вопрос Ридля касается и его любовной связи и подспудного желания, нет-нет да и возникающего у него, порвать со всем здесь и дать деру. Не только потому, что он ни с кем себя не сравнивал. Но удрать в Западный Берлин — это уже не просто оплошность, это нечто совсем иное. Он, конечно, частенько злится на разные неполадки. Но настоящей оплошности он не совершит… Покуда он здесь.

— Не стоит об этом толковать, Ридль. Изменить что-либо не в моей власти. Я вам не раз говорил, что вы меня переоцениваете. Кстати, Хельгеру ничто не мешает учиться заочно. Он получит кое-какие льготы. Его просьбу я поддержу, если меня спросят.

А мог бы, подумал Ридль, поддержать и без спроса. Он понял — с иной точки зрения, чем Цибулка, — что разговор их зашел в тупик. И заговорил о другом.

— Что вы скажете о Берии?

— О ком? — Цибулка расхохотался, лицо его стало мальчишески простодушным. — Вы сегодня то и дело переоцениваете меня. Прежде чем его ликвидировать, моего мнения не спросили. Но если вы меня спрашиваете, так знайте, я считал его отпетым негодяем, теперь и русские от него избавились и мы тоже.

— А вы полагаете, он виновен и в наших беспорядках?

— Я уже давно ничего не полагаю. Ему, конечно, была глубоко безразлична наша маленькая республика, хотя мы вместе ее сколачивали. С таким трудом, с такими раздумьями и жертвами. Все это ему было безразлично. Он других заставлял надрываться. Других приносил в жертву. Столько, сколько считал нужным. Я даже не знаю точно, что заставляло его это делать. Страх? Жестокость? Чтобы люди не усомнились в его могуществе? Ах, оставьте меня в покое… Помните, как мы ломали себе головы из-за врачей, будто бы собиравшихся прикончить старика? Не знаю, с чего это Берия решил, будто кто-то мог такое выдумать… Во всяком случае, старик тем временем просто взял и умер естественной смертью…

Когда Цибулка наконец распрощался, Ридль обнял Ушши. Коснулся ее густых, коротко стриженных волос. Не то чтобы он меньше думал о своей покойной жене. Нет. Она теперь занимала в его мыслях и чувствах совсем иное место, может быть, более важное, чем прежде. Ушши он полюбил с того жаркого июньского дня, когда впервые ее заметил…

Его мать отчасти была довольна, но отчасти и раздражена тем, что Ридль хочет жениться на этой девушке. Ушши, конечно же, услужливая, преданная и добрая. Но она ни во что не верит. Ведь ее веру в каких-то людей и в их цели верой не назовешь. Старухе не по нраву было, что Ушши, поджав губы, скрывала усмешку, когда она отправлялась в соседний город в церковь. Ридль пытался втолковать как молодой, так и старой:

— Оставь ее в покое. В один присест не изменить взгляды человека на жизнь.

Однажды, сметая пыль с письменного стола Ридля, Ушши взяла в руки фотографию Катарины, стоявшую на своем обычном месте, и стала задумчиво ее разглядывать. Внезапно вошел Ридль, взял фотографию у нее из рук.

— До нее своей тряпкой не касайся никогда.

Ушши промолчала. Но слезы тихо полились из ее глаз. Прижавшись к его плечу, она сказала:

— Право же, ты меня не любишь.

— Ну, что за вздор, — ответил Ридль и попытался ее успокоить.

2

Рихард и Гербер Петух полночи просидели вдвоем. Время от времени спорили. Время от времени Рихард молча размышлял над чем-то. А Гербер крутил ручку приемника, выхватывая то музыку, то какие-то передачи на незнакомых языках — с запада, востока или дальнего севера. Он смотрел на Рихарда и с грустной нежностью думал — ну и скрутило же тебя. Лицо землисто-серое. А хочешь еще взвалить на себя эдакое бремя.

— Мнение свое я тебе сразу высказал, — вновь начал Гербер. — Ты себя лучше знаешь. Подавай заявление. Попытайся. Найдутся там разумные люди, с ними тебе полезнее посоветоваться, чем со мной.

— Да, решено, — ответил Рихард. — Точка.

Гербер встал.

— Ладно. Тогда пойду спать.

— А все-таки и твое мнение мне пригодится, — сказал Рихард совсем другим тоном и с совсем другим выражением. Гербер удивился — землисто-серый оттенок, точно слой пыли, слетел с его лица. — Я услышал то, чем сам себя стращал. Теперь меня никто не удержит. Ни ты, ни я сам.

— Тогда что ж, прощай. До завтра, — сказал Гербер.

Рихард опустил голову на руки, обдумывал, как лучше распределить уже забрезживший день. Первым поездом в Гранитц. К Эверту. По средам у него приемный день. Рихард знает его еще по концлагерю. Эверта арестовали незадолго до войны и до окончания университета. Но сразу же после войны он еще раз поступил и все одолел, кончил курс. С прошлого года преподает в Гранитце. Вот кто мне нужен, вот кто даст мне дельный совет. Он довел до конца то, что я только хочу начать.

Раньше Рихард лишь мельком подумывал о заочном обучении. Порой высказывал кому-нибудь свои намерения. Но последний год одна мысль не давала ему покоя: Я обязан отвечать людям на все вопросы. По их семейным делам. По работе. Чаще всего одно связано с другим. Вопросы зарплаты, вопросы норм перерастают дома в семейные вопросы. Я обязан не только дать ответ, которого от меня ждут, но обязан решить, не слишком ли много или не слишком ли мало от них требуют. Обязан вникать в их трудности. В их работу, в их расчеты. Вот зачем мне надо учиться. А чему и как — это пусть мне Эверт посоветует.

Стыдно мне, — думал Рихард, — потому я и советовался с Гербером. Он, правда, не отговаривал меня. Только безжалостно предупреждал о всех трудностях. Но я и сам понимаю, что ни занятия страдать не должны, ни моя работа на этом огромном, неспокойном заводе. И еще мне стыдно потому, что учиться я хочу, да сам точно не знаю, чему и как…

За последние годы Рихард несколько раз встречал Эверта, оба бывали рады. А когда решение созрело, Рихард сразу вспомнил об Эверте. Вот с ним, подумал Рихард, надо будет посоветоваться, как только увидимся.

Но сейчас он хотел сам к нему съездить. По средам у него прием, верно, многие идут к нему.

Рихарда удивило, что в спальне горит свет. Ханни стояла почти совсем одетая. Улыбаясь, она сказала, что едет в больницу, скорее всего, там останется.

Как нарочно, сегодня, подумал Рихард. Но тут же позабыл об этой мысли начисто.

После войны Ханни долго была убеждена: нет, живого ребенка ей на свет не произвести. В Коссине никто не знал, что мальчуган, которого считали сыном Хагена — многие находили, что он и лицом похож на Ханни, — вовсе не родной их сын.

Во время последней беременности — после двух выкидышей — Ханни держалась так спокойно и бодро, что Рихард порой забывал свои опасения. Но потом у него вновь возникала мысль: ждет нас великая радость или новое горе?

Рихарду казалось, что он и сейчас думает только о родах Ханни.

— Все будет хорошо, я уверена, — сказала Ханни, — ты мать не буди. Мне лучше одной. А ты, Рихард, поезжай в Гранитц. Как мы решили. Здесь ты узнаешь или там — все равно.

— Нет, — ответил Рихард, — к Эверту можно и на той неделе съездить.

— Нет, поезжай! Мне сказали, что начаться может только к вечеру. А сейчас три часа утра.

— Решение я принял твердое, — сказал Рихард, — и никакой беды нет, начну я сегодня учиться или через неделю. Я пойду с тобой.

Через несколько часов он увидел сына. Ханни лукаво поглядела на него:

— Ну вот, все хорошо, я же знала. — Она подумала: Рихард еще поспеет в Гранитц, но ничего не сказала, слишком была утомлена.

3

Боланд, который 17 июня вместо Штрукса разговаривал с Томасом и давал ему указания, подменял теперь Штрукса на посту секретаря профкома. Штруксу предстояло долго лежать в больнице.

Томаса Боланд принял в новом помещении, куда наконец переехал профком. Это помещение, видимо чтобы подчеркнуть его новизну, украсили портретами крупных государственных деятелей и вьющимися растениями, даже календарь повесили. Как и в первую их встречу, Боланду при виде Томаса вспомнилась — ибо за каждым из нас хвостом тянутся его поступки — история этого парня и Лины Саксе, их дружба и разрыв.

Томас в свою очередь вспомнил, что Боланд учился с Линой в профсоюзной школе. Но был уверен, что он и к нему хорошо относится.

Поэтому Томас спросил его, чтобы уж больше к этому не возвращаться:

— Как ты считаешь, Боланд, моя кандидатура в Гранитц отпала окончательно?

Говорил он с трудом, слова застревали в горле, но если бы он молчал, ему было бы еще труднее. Он даже не поздоровался о Боландом. А Боланд этого ему в упрек не поставил. Понял, как Томас несчастен, ему даже показалось, что он вот-вот расплачется.

— Ничего не поделаешь, Томас, — сказал Боланд, — присядь-ка. Вместо тебя послали Вернера Каале из Кримчи. С этим надо примириться. Лучше сейчас же заполни анкету для заочного отделения. Ты парень способный, и если еще к Ридлю на вечерние курсы будешь ходить, то от них не отстанешь. И льготы тебе разные дадут: смену будешь раньше кончать, в конце недели — дополнительный выходной. Отпуск для экзаменов. На заочный тоже не каждого принимают, только тех, из кого наверняка будет толк. Вот тебе анкета, заполняй ее! Я тем временем сочиню убедительную рекомендацию.

— Но это совсем не одно и то же, — едва не против воли вырвалось у Томаса. — Настоящая учеба — это когда ничем другим не занимаешься.

— Конечно, не одно и то же! — воскликнул Боланд. — Так потруднее будет. Учиться придется урывками. Твою работу никто за тебя не сделает. Но ты сам себе подгадил. Уж на этот год наверняка.

С минуту подумав, спросить или нет, Боланд все-таки спросил:

— Скажи, а как у тебя с Линой? Надеюсь, вы помирились? Лина, знаешь ли, девушка порядочная, тихая, словом, хорошая девушка.

— Знаю, — ответил Томас, — но мы с ней не помирились! Говорить — говорим, но как чужие, я хочу сказать, как чужие люди со схожими взглядами на жизнь.

Он помолчал и продолжил не без запальчивости:

— Как чужие, со схожими взглядами в тех случаях, когда у нас или где-нибудь в мире происходит нечто чрезвычайное. Но, по правде говоря, и тут наши взгляды не всегда совпадают. Лина никогда уже не будет чувствовать себя со мной уверенно и непринужденно. И вот что я хочу еще тебе сказать, Боланд, наверно, мы совсем друг другу не подходим. Лина и я. Как нам казалось год назад. Что-то встало между нами. Возможно, тут моя вина, но все равно мы бы разошлись. Из-за какого-нибудь пустяка. И без моей вины. Не в этот раз, так в следующий. Лучше уж нам так и оставаться — врозь.

Боланд чувствовал, что Томас не расположен продолжать разговор на эту тему. И потому сухо сказал:

— Ладно, я передам куда следует твое заявление и рекомендацию. Думаю, все будет в порядке.


Дома, у фрау Эндерс, Томас объявил:

— Теперь я могу больше платить вам, может, вы сумеете обойтись без второго жильца. На эльбский завод я больше ездить не буду. А значит, мне Герлиху платить не придется. Это же временное было пристанище. На эльбском сейчас все равно полная неразбериха. Я даже не знаю, там ли еще мой профессор, Винкельфрид. Многих оттуда перевели, подозревают, что они участвовали в беспорядках. А кое-кто сам смылся. Я буду ходить только к Ридлю на вечерние курсы. И по вечерам мне придется много заниматься. Хорошо бы мне остаться одному в комнате.

Тони прислушалась. Она ела медленно. Рука ее лежала на столе. Глаза были опущены.

Томас, решив не откладывать дела в долгий ящик, сразу после смены поехал в Гранитц. Ридль посоветовал ему, пока еще не собралась вся группа, переговорить с преподавателем, который будет руководить его заочными занятиями.

Здесь я должен был жить, думал Томас, проходя мимо длинного кирпичного здания, видимо, Высшего технического училища.

И вдруг, словно кто-то крикнул ему: немедленно прекрати, слышишь! — Томас взял себя в руки. Ты что брюзжишь и злишься, точь-в-точь как Янауш. Ты же другой, ничего в тебе нет от Янауша, и никогда ты таким не будешь. Ты не жалок, не озлоблен, ты совсем другой.

В эти часы на улице и в училище народу было мало. Разыскивая комнату номер такой-то, он бегал вверх и вниз по лестницам и по коридорам. Изредка останавливался, прислушивался к неясному, доносившемуся из классов гулу, к молодому голосу, казавшемуся ему то нахальным, то слишком робким, к уверенному голосу преподавателя. Потом услышал обрывок объяснения, формулу, которую знал, обрывок ответа, не поймешь — решительного или робкого. Мысль, которую он высказал Боланду и которая в Гранитце вновь пришла ему на ум, когда он проходил мимо кирпичного здания, готова была вновь целиком завладеть им. Ему понадобилось недюжинное усилие, чтобы раз и навсегда от нее отделаться.

Тут в глаза ему бросился седоволосый юркий человек, тоже разыскивающий какую-то комнату. Когда он торопливо проходил мимо окна, затылок его взблескивал от солнечного света. Томасу этот человек вдруг показался знакомым, хотя он видел только его спину. В конце концов они остановились перед дверью, которую оба искали. И рассмеялись, узнав друг друга.

В приемной Томасу пришлось ждать. Рихард Хаген долго беседовал с Эвертом.

Эверт, правда, сразу же сказал, когда Томас наконец вошел к нему: «Да, Ридль говорил мне о вас», — но он был явно утомлен, голос его звучал устало, и глаза были усталые — от букв, цифр, от человеческих лиц.

Томаса приятно удивило, что Рихард Хаген дожидался его в приемной, чтобы вместе ехать домой. В купе он видел совсем рядом такие знакомые издали и такие чужие вблизи черты бледного лица. Рихард тоже внимательно смотрел на Томаса серо-голубыми глазами, с удивительно волевым взглядом. Никогда прежде Томас не думал, что такой взгляд может красить человека, до глубины души волновать того, кому он предназначен.

В пути Томас спросил:

— Ты тоже будешь учиться на заочном? И те же задания выполнять?

— Не совсем те, что ты. Но многие из них.

Услышав этот ответ, Томас рассказал ему:

— Когда Роберту Лозе, твоему другу, пришлось сдавать экзамены на курсы инструкторов — а как он на эти курсы стремился, — я дни и ночи просиживал с ним над книгами. Ему поначалу не разрешали стать тем, кем он хотел быть. Не знаю, Рихард, известно ли тебе, что многие наши ребята, отличные парни, с первых дней были с нами и понимали, как Роберт надрывается, обучая их среди хаоса и развалин, они-то и вступились за Роберта: да, этот должен стать учителем. Нам такой и нужен. Я сам тогда только кончил школу и старался помочь ему. Чтобы стать инструктором, Роберту много пришлось одолеть. Тебе тоже придется. Ты ведь давно школу кончил и многое перезабыл. Страшно даже подумать, что ты с тех пор перенес — нацистов, войну в Испании, концлагерь, все, что только может перенести человек. А теперь тебе придется школьную премудрость вспомнить.

Рихард рассмеялся.

— Не беда. Многое я еще помню.

— Ах, я и забыл, — воскликнул Томас, — что ты был лучшим учеником Вальдштейна. Я тоже его ученик. Роберт тебе это рассказывал?

— Да, — удивленно ответил Рихард. — А тебе Роберт рассказывал, что я был лучшим учеником?

— Нет, — отвечал Томас, — но я знаю, как тебя любил Вальдштейн. Знаю и то, что Роберт страдал от этого. И потому легко примирился с учителем-нацистом, тот его нахваливал, участвовал в их проказах, сам учил ребят разным каверзам. Выросши, они повторили их в жизни. И Роберт на долгое время стал, так сказать, твоим врагом. Вновь вы сошлись уже в Испании. Я знаю все, все.

Помолчав, он добавил:

— Сам Роберт мне мало что рассказывал. Я недавно прочитал книгу какого-то Герберта Мельцера.

— Как к тебе попала эта книга?

— В библиотеке взял. Ее уже всю истрепали. Хоть она там совсем недавно. Многие берут эту книгу. Обещают друг другу прочитать поскорей. Да оно и понятно, почему ее так много читают. Даже те, кто никогда книг в библиотеке не берет. Прослышали, что в ней про тебя написано. А кое-кто еще помнит Роберта. Да она всех за живое берет. Даже равнодушных, кто и странички-то в жизни не дочитал, а эта книга их согрела. Но и взбесились они из-за того, что не все в ней верно. Роберт, как тебе известно, вернулся и жил в Коссине у них на глазах. Мельцер, видно об этом не знал. У него Роберта схватили и расстреляли. Вот дотошные люди и злятся на Мельцера. Злятся-то злятся, а когда читали, их трясло от волнения. В жар и в холод бросало.

Роберт всегда любил работать с молодежью, подумал Рихард, потому что у самого в юности все шло вкривь и вкось. Об этом, конечно, в книге Мельцера не сказано ни слова. Ни слова не сказано и о его трудной, озлобленной, но в конце концов сбывшейся жизни. Да и не могло быть сказано. Откуда было знать об этом Герберту Мельцеру? Ведь о дальнейшем он и понятия не имел.

— А как ты считаешь, почему они злятся? И почему, как ты говоришь, их все-таки трясет от волнения, когда они ее читают?

— Они не привыкли к правдивым книгам. Это холодные, бездушные люди. Я же тебе сразу сказал. Они ни о чем не могут рассказать и не хотят, чтобы могли другие. Им подавай оттиск с их обыденной жизни, с повседневных мелочей. Но так как они каждый день видят тебя, то им становится ясно — многое в этой книге правда. Пусть не все в ней точно. Точно главное. А что ты скажешь о ней?

— Мне она понравилась, — отвечал Рихард. — Роберт Лозе прислал мне ее. Только взгрустнулось оттого, что в ней он гибнет.

— Да, грустно, но на это не сердишься. Мельцер, которого вы знали, описал смерть Роберта. А Роберт живет в полную силу и добился того, что хотел.

Они уже подъезжали к Нейштадту.

— Я спешу домой, — сказал Рихард. — Мы с тобой еще наговоримся, когда Эверт вызовет нас в Гранитц. Там всем заочникам объясняют не вполне понятный им материал. А может, мы еще до того кое-что с тобой обсудим. С глазу на глаз.

Дома Томас немало думал об этой встрече. Горечи он не испытывал и никогда больше не испытает. Если такой человек, как Рихард Хаген, собирается учиться на заочном, так ему, Томасу, уж конечно, сетовать не на что.

Так велика была потребность Томаса всем поделиться с Робертом, что он сел за письмо, исписывал страницу за страницей, и ему казалось, будто они разговаривают.

«Я думаю, если уж твой Рихард справится, то мне и вовсе легко будет. В ученье я обогнал Рихарда, и к тому же я много его моложе, он ведь твой ровесник. Я имею в виду, что обогнал его по предметам, которые мы теперь учим, вообще-то он, конечно, знает больше меня. Может, он и не так отстал, как ты в свое время, когда я должен был тебя спрашивать. Знаю, Роберт, ты не обидишься, что пишу об этом. Ты теперь ушел далеко вперед, стал тем, кем хотел стать. Очень хочу поскорее тебя увидеть».

На той же неделе пришло письмо от Роберта. Раньше он никогда не писал, и Томас решил, что это ответное письмо. Роберт, словно угадав желание Томаса свидеться с ним, приглашал его на заводской праздник. Завод имени Фите Шульце отмечал свое трехлетие. К тому же в производственной школе предстоит первый выпуск. В трудные июньские дни ребята не оплошали и сумели отстоять свой завод. Он, Роберт, договорился с Томасом об устройстве настоящего праздника, им всем необходима разрядка после трудных дней, веселый праздник с танцами и музыкой, джаз они пригласят из города, и он будет играть, что кому угодно. Если Томас выедет в субботу в обед, то как раз поспеет к вечеру на праздник. «Не раздумывай долго, Томас, приезжай!»

Моего письма, решил Томас, он еще не получал, когда писал свое. Оно уже давно опущено. Но Роберт все умеет угадывать. Можно подумать, он по-прежнему спит в той кровати, что опустела 17 июня, когда Вебер исчез безвозвратно, укрылся, верно, в квартире своего папаши. Занятие он себе на Западе найдет, плохим рабочим его ведь не назовешь. Я не мог его перевоспитать, куда мне, ни его, ни Янауша. Хейнц — это на моей совести, а Вебер — тут я не виноват.

В воскресенье, когда я наконец увижу Роберта, сразу же спрошу, что у них было. Говорят, они не бастовали, ни в одном цехе работу не бросили. Может ли это быть? Неужто так все гладко у них прошло?

Роберт мне все расскажет. Странно, что в письме он не упоминает о Лине. Вряд ли он написал ей отдельно. Наверно, кто-нибудь сказал ему, что мы рассорились. Иначе откуда он знает? Ах да, от меня же. Я сам как-то в двух словах сообщил ему, что с Линой у меня все кончено. Неужто я сам? Мне надо было кому-то душу излить, а никого рядом не было. Его тоже не было. Но мне казалось, будто он меня слушает. Да что там — пустые бредни. Я писал ему о том, о сем, может, и об этом. Сам теперь не помню. Или он все-таки пригласил Лину?

Тони он сказал:

— В воскресенье я еду к Роберту. Он меня пригласил. Не знаешь случайно, может, и Лину тоже?

— Да что ты? — удивилась Тони. — Не такой он дурак. Не станет он вас вместе приглашать. Наша молодежная группа завтра едет на пароходе. И Лина с нами. Она организовала эту прогулку.

Даже улыбка не промелькнула на ее губах. Она только лукаво взглянула на Томаса.

4

В конце лета 1953 года должно было быть созвано совещание, на котором директор Бентгейм и его сын представляли собственный завод, а вице-президент Вейс и главный инженер Уилкокс — «Stanton Engineering Corporation». Они хотели договориться о новых эффективных формах сотрудничества в связи с изменившимися обстоятельствами. Приглашены были также специалисты, такие, как советник юстиции Шпрангер из Берлина и директор Бодэн, представитель крупного монтажного предприятия, с которым Бентгейму приходилось встречаться во французской зоне.

Совещание предполагалось провести на вилле «Мелани» у коммерции советника Кастрициуса.

В трех машинах они выехали из Хадерсфельда, где Бентгейм, Вейс и Уилкокс вели предварительные переговоры. В пути острый взгляд вице-президента подметил, что во многих местах, даже и сейчас, через восемь лет после войны, еще не убраны кучи щебня, громоздятся плохо замаскированные руины. Он не проронил ни слова. Но когда они проехали новый мост через Рейн, сказал старику Бентгейму:

— Как жаль, что трудолюбие вашего народа обнаруживается не повсеместно, а лишь на строительстве крупных объектов.

Уилкокс, сотрудник Вейса, в последний раз проезжал по этой дороге со своей бывшей женой Элен. Теперь он уже без горечи, без страдания вспоминал о тех днях, скорее с известным торжеством. Его поверенный в конце концов выследил Элен: в ближайшее время она будет сопровождать археолога Гросса, у которого теперь служит, в Гватемалу. Он добыл эти сведения у издателя Барклея; Гросс и Элен уже однажды ездили туда на несколько дней якобы для подготовительной работы и ночевали в экзотической гостинице, каких иностранцы обычно избегают. Вскоре после этого развод был получен. Теперь Уилкокс мог посвататься к племяннице вице-президента, которая, как он считал, давно уже нравилась ему. Вейсу нечего было возразить против этого союза. Если он некогда и советовал своему сотруднику выбрать девушку из семьи старых переселенцев, пусть даже бедную, то теперь ему отнюдь не казалось, что новая, желательная ему, Вейсу, женитьба Уилкокса противоречит этому совету. Он сам выбился из низов, что тоже говорило в пользу племянницы, давно умевшей выбирать платья, драгоценности, курорты и даже слова соответственно своему нынешнему положению в обществе.

Шофер Бентгейма так часто возил людей на разные совещания на виллу «Мелани», что, кажется, и во сне нашел бы дорогу. Свернув с прибрежного шоссе на боковое, он доехал до маленькой бухточки, расположенной точно против острова, на котором стоял крошечный белый домик. Узкую косу продолжали мостки, возле них, как всегда, были привязаны три нарядные, почти новые лодки.

Шофер опешил. Ему вдруг показалось, что на этот раз он ошибся дорогой. Он остановил машину. Развернулся. Все три машины встали на косе. Старик Бентгейм накинулся на него:

— В чем дело?

— Наверно, заплутался, — смущенно пробормотал шофер.

Бодэн, часто бывавший здесь в гостях — его отец был другом юности старого Кастрициуса, — выпрыгнул из машины.

— Здесь должна быть вилла! — воскликнул он.

— Но ее нет, — отвечал пригорюнившийся шофер.

— В чем же все-таки дело? — спросил и вице-президент Вейс.

Он ждал, сидя в машине, Уилкокс побежал к Бентгеймам. Оба они, как и Бодэн, в изумлении смотрели на голую взрытую землю там, где полагалось стоять вилле «Мелани». Старик Бентгейм резко приказал шоферу:

— Едем дальше. Вы действительно заблудились.

— Нет-нет, — с отчаянием в голосе ответил шофер, — я правильно ехал, она здесь стояла.

В этой сумятице откуда-то вдруг вынырнул Хельмут фон Клемм. Эуген Бентгейм — он сразу понял, что шофер ехал правильно, но здесь произошло нечто непостижимое, — глядя на него, думал: его-то зачем отец вызвал? В это же самое время старик Бентгейм думал: зачем этот тип понадобился Эугену?

Хельмут фон Клемм, наблюдая, стоял в кругу растерянных, ошеломленных, ничего не понимающих участников совещания.

— Коммерции советник Кастрициус вчера скончался. Уже поэтому совещание не могло бы состояться у него. Фирма, к которой после его смерти перешло это землевладение, согласно воле покойного, распорядилась немедленно снести дом.

— Невозможно! — крикнул Эуген. — Моя невестка первой узнала бы об этом. Но она была в отличном настроении, когда мы уезжали.

Хельмут фон Клемм пристально смотрел ему в глаза. Хотя их взгляды скрестились лишь на мгновение, каждый ощутил острую ненависть другого. И Эуген понял: Хельмут фон Клемм говорит правду, даже когда он тихо добавил:

— Ваша невестка, фрау Нора, не первой узнала об этом.

— Вздор! — вмешался Шпрангер. — Уж я-то бы все узнал своевременно.

Хельмут полоснул Шпрангера взглядом своих тусклых, злобных глаз.

— Поезжайте в Таунус, ваш друг лежит там на смертном одре.

Вице-президент Вейс крикнул из машины:

— Уилкокс, объясните мне, что произошло?

Уилкокс смог сказать только то, что сам понял сейчас.

— Господин Кастрициус вчера скончался. Фирма, которой он завещал это землевладение, не знала о предстоящем совещании. И проявила чрезмерное усердие.

— Похоже на то, — сказал Вейс. И добавил: — Но нам надо приступать к совещанию. Где же оно будет происходить?

Все стали переговариваться вполголоса, точно покойник лежал рядом.

Хельмут фон Клемм предложил:

— В Бибрихе, в кафе «Замок». Помещение днем наверняка пустует.

— Надеюсь, вы это не серьезно? — возмутился директор Бентгейм. — Ноги моей не будет в этом заведении.

Неужели он забыл, что там застрелили Отто, — подумал Эуген, — или хочет сыграть с нами злую шутку?

И все-таки хорошо, что Хельмут фон Клемм оказался под рукой. Он живо обрыскал окрестности и в баснословно короткий срок нашел подходящее помещение. Когда все уехали, он встал на мостки и окинул взглядом голую разворошенную землю: здесь во исполнение воли Кастрициуса он за одну ночь приказал снести все до основания.

5

Рихард пошел к Ульшпергеру рассказать о своих намерениях.

В последние дни они обсудили столько старых и новых решений, что Ульшпергер нисколько не удивился позднему гостю. Его жена — она всегда держалась очень прямо и носила облегающие платья, не скрывавшие ее красивой фигуры, — быстро принесла коньяк и чай. Она была скорее любезна, чем приветлива.

Оставшись вдвоем с Ульшпергером, Рихард принялся объяснять ему, словно они уже не раз об этом говорили, почему он решил пойти на заочное отделение в Гранитце. Ульшпергер прервал его восклицанием:

— Я этого ждал. Это самое правильное, что ты можешь сделать!

Рихард удивился, но в то же время почувствовал облегчение. Он сказал:

— Я долго прикидывал так и эдак, справлюсь ли я со всем этим в моем-то возрасте.

Ульшпергер, как бы успокаивая его, ответил:

— Ученье никогда не кончается. Уже взяться за него — дело хорошее.

— Не забудь, что тебе легче было. У тебя с учением все шло как по маслу. В Советском Союзе. И время тебе на него давали. И молод ты был.

Лицо Ульшпергера вдруг как бы замкнулось. Стало холодным и высокомерным. А может быть, так только показалось Рихарду, не понимавшему причины такого превращения.

— Навеки молодым я не остался, — сказал Ульшпергер. — И не все всегда шло гладко.

Рихард хотел было спросить, как так? Но подумал, что не гордость вызвала на лицо Ульшпергера это новое выражение, а боль, ему, Рихарду, не известная. Он промолчал. Ульшпергер и не спрошенный добавил:

— Да, конечно, начиналось все хорошо — потом настало лихое время. А мне еще повезло больше, чем другим. У меня уже были настоящие друзья. Друзья, не терявшие меня из виду. Достаточно смелые, чтобы везде за меня вступаться. Случилось чудо, я вышел на свободу. И конечно, стал учиться с утра до ночи. Потом — война. Я так и не кончил учения. Не сдал положенных экзаменов.

— Мне рассказывали, — проговорил Рихард так тихо, словно по нечаянности наткнулся на что-то, не терпевшее прикосновения, — что в Советском Союзе все тебе помогали. Я иначе и не думал — после твоего бегства из гитлеровской Германии, после всего, что произошло с тобою раньше на родине. Как же могло такое случиться?

Ульшпергер усмехнулся.

— Вот случилось. Я тебе в другой раз расскажу.

Рихард теперь говорил быстро, но все еще тихим голосом:

— А я-то думал, что тебе всегда помогали. У нас все думают, что там ты был на хорошем счету.

— Пусть думают. Такое мнение никому не вредит. Напротив.

— Но почему, — продолжал Рихард, — ты меня заставлял в это верить? Почему ни о чем не рассказал мне?

— А какой смысл рассказывать? — ответил Ульшпергер и, так как Рихард молчал, продолжил: — Подумай, много ли бы переменилось для тебя, знай ты, что некий Ульшпергер был там арестован по ложному доносу? Разве ты иначе бы действовал теперь, в июне? Нет, действовал бы так же. А в гитлеровской Германии? Тем более не по-другому. Или в Испании, когда ты сражался против Франко, который украл у крестьян землю и воду и продолжает красть? Нет, ты бы остался таким, как есть.

— Но кто виноват в твоем аресте? Берия? Теперь и ему пришлось держать ответ.

На лице Ульшпергера снова появилось холодное выражение, вернее, то, какое Рихард до этой минуты считал холодным. Он сказал:

— Брось. Многое и без того переменилось. Сейчас у нас другие дела и совсем другие проблемы. — И продолжал, словно они и не отвлеклись от вопроса, который поздно вечером привел к нему Рихарда. — В нашей работе ты благодаря заочному обучению, конечно, будешь разбираться лучше. И все-таки мы с тобой часто будем придерживаться прямо противоположного мнения.

Стройная жена Ульшпергера вернулась в комнату. Предложила им еще чаю. Рихард сказал, что спешит домой, его жена недавно родила.

— Что же ты нам сразу не сказал? — воскликнул Ульшпергер.

Рихард видел, что лица супругов, поздравлявших его и просивших передать поздравления Ханни, оставались серьезными.

Домой он пошел самым дальним путем. Никого не хотел сейчас видеть. Ни Ханни, ни даже ребенка.

Он был очень взволнован, ему надо было сперва успокоиться. Изменилось не только его представление об Ульшпергере, но что-то гораздо большее. Ульшпергер, запинаясь, обронил несколько слов и сразу же смолк, наверно, он раньше думал, если Рихард и не знает ничего о его судьбе, то знает похожие судьбы.

На самом деле лишь бесконечное изумление в глазах Рихарда заставило его замолчать: он понял, что этот умный, честный человек, которому трудно приходится в жизни, сейчас впервые узнал то, что узнал. Вот почему он вдруг замолк, думал Рихард, шагая вдоль реки, а затем бесцельно переходя Нейштадтский мост. Он видел перед собой красивое суровое лицо Ульшпергера, его осанистую фигуру. А я-то, я иной раз даже завидовал ему. Теперь я испытываю в нему — что собственно? Уважение? Нет, этого мало. Глубокое уважение? Но знаю, как это называется. Знаю только, что без таких, как он, наш мир не был бы таким, каков он есть. И знаю, что так действуют лишь абсолютно верные, неколебимо отважные люди. Несправедливость, ему причиненную, он попросту стряхивает с себя, словно это пустяк, ошибка, случайно его коснувшаяся.

Прошлое не мешает ему, не может помешать целиком и полностью быть с нами. Все эти годы он молчал. Правильно ли это было? Да, правильно. Нельзя ему было говорить. Многих это бы вконец сбило с толку.

А с Ульшпергером, что бы ни случилось, его с толку не собьешь, его доверие ничто подорвать не может.

Ханни, дорогая моя Ханни, когда умер Сталин и Янауш так нагло повел себя, Янауш, который сейчас сидит в тюрьме, Ханни меньше страдала, чем я. Или у нее было предчувствие? Сказать ей о том, что я узнал от Ульшпергера? Нет. Он бы, наверно, не хотел, чтобы я говорил об этом с кем бы то ни было. Даже с самыми дорогими мне людьми. Возможно, он и в этих скупых словах раскаивается.

Перейдя мост, он вдруг решительно повернул назад, заторопился домой. Он радовался новорожденному, своему ребенку.

И так же радовался старшему мальчику. И не мог бы сказать, кто ему дороже, свое дитя или приемыш.

6

Томас никогда еще не ездил по Республике в северном направлении. Не мог оторваться от окна. Холмы постепенно сошли на нет. Нигде уже не вздыбливалась равнина. Немыслимая тишина простерлась над землей. Небо отражалось в многочисленных озерах.

Он устал с дороги. Пассажиры в автобусе показали ему новый Дом культуры. Интересно, окна уже освещены изнутри или еще сияют от солнечного света?

Томас позабыл о своей усталости. Ему хотелось все увидать поскорее, поскорее испытать радость.

С радостно сжимавшимся сердцем он вошел в зал. Здесь давались и театральные представления — после танцев. Тогда занавес раздвигался. Но и сдвинутый, этот пестро расписанный занавес, похожий на лес, в котором ничего не стоит заблудиться, сулил волнующие, буйные зрелища… Роберт Лозе уже торопливо шел ему навстречу между столиков. Они встретились без особых излияний. Словно никогда и не расставались. Все как обычно. Ничто, оказывается, не прервалось. Это была дружба. Давняя и вечная.

Роберт нисколько не изменился, думал Томас. Собственно, и не думал даже — Роберт был такой же, как раньше. Роберт думал: Томас выглядит по-другому. Просто, наверно, стал старше, и на лице его запечатлелось пережитое. Не может человек, точно лист бумаги, всегда быть гладким и блестящим.

Главный инженер Томс только что закончил свою речь. Он всегда говорил кратко и четко. Многое крылось за его словами — поводы для радости и для раздумья. Слушатели хлопали ему как сумасшедшие. Овация еще не кончилась, когда заиграла музыка. Нет, еще не танцевальная. Какая-то песенка. Мало кому знакомая. Скорее грустная, чем веселая. И тем не менее торжественная. Уводившая от обыденной жизни. Так лодка отталкивается от берега, и сидящий в ней забывает о том, что оставил на берегу. Вот и хор зазвучал, голоса — как орган. Похоже, русская мелодия. Потом один-единственный голос органной мощи. Это американский негр запел радостную песнь, всем знакомую. Словно лодка пристала к берегу. Хорошо было уходить в море. И хорошо было вернуться на родную землю.

Роберт повел Томаса к своему столику. Томасу почудилось, что он с детства знает невысокую тоненькую женщину с черными как смоль волосами. Она подала ему руку и взглянула на него неожиданно синими глазами. Красивая, подумал Томас. Ах, да это же Лена Ноуль. Она теперь жена Роберта. Лена налила ему кофе и сказала:

— Ты, видно, устал с дороги.

Не успел он сесть на оставленный для него стул, как грянула танцевальная музыка. Оркестр, сверкающий, пестрый, размещался на сцене. Почти все повскакали с мест, обнялись, устремились к еще пустой и блестящей танцевальной площадке. Казалось, они только и ждали танцев, чтобы наконец сбросить с себя тяжкий груз, который им приходилось тащить, хотели они того или не хотели. Томас пригласил Лену. Изумленный Роберт улыбнулся. Кто этот незнакомый юноша? Хорошо парень танцует, думали те, что остались за столиками посмотреть на танцы. Красивая у меня Лена, думал Роберт. И платье, что я ей купил, такое же блестящее, иссиня-черное, как ее волосы. А Томас, как же он выровнялся!

Они мигом закружились в толпе танцующих. На размышления уже не было времени. И на радость не было и на печаль. Только на танцы. Джаз своими инструментами — в Коссине таких в глаза не видели, да и в Берлине редко — на две-три минуты заставил людей позабыть обо всем остальном.

Роберт, один из немногих, еще продолжал сидеть. Смотрел и радовался. Томс сказал ему: «Надо такой праздник устроить, чтобы люди поняли, что значит настоящий праздник».

Роберт понимал — праздник удался на славу, и радовался, что Лена, танцуя с Томасом, больше не думает о том, что мучило ее в последние дни.

С той минуты, как инженер Томс подарил Роберту книгу и он все воскресенье не мог от нее оторваться, что-то встало между ними. Впервые после того, как он привез Лену из Коссина, чтобы всю жизнь прожить с нею. Не думали они, что их отношения могут еще раз дать трещину. Но трещина появилась. И довольно скоро: в то пресловутое воскресенье, когда Роберт наконец дочитал книгу, Лена в первую же свободную минуту — она теперь тоже работала на заводе Фите Шульце ученицей монтажника — заглянула в нее узнать, что же так захватило Роберта.

Когда он вернулся с работы, Лена была бледна и молчалива. Подала ему обед. И все. Она ушла в себя, молчала и днем и ночью. Роберт не понимал, что с нею происходит. Он спрашивал Эльзу: «Уж не больна ли мама?» Девочка поняла его вопрос и ответила: «Она читала твою книгу».

Только три дня назад Роберту удалось прервать ее молчание. Лена заговорила тихо — она и вообще-то была тихая, — но страстно, с отчаянием:

— Я, я думала, ты совсем другой. Думала, ты лучше. Думала, ты все понял, давно уже понял сам. Ты столько мне рассказывал о войне в Испании…

— Да, Лена, я там был и там снова встретился с Рихардом!

— Да, да, знаю, с Рихардом. Но я думала, ты всегда поступал правильно. Когда я еще любила Альберта, а он был плохой, очень плохой человек, я верила, что ты-то хороший, а теперь вдруг читаю, что и ты был с нацистами…

— Да, Лена, я переменился, об этом черном по белому написано в книге.

— Я знаю, Роберт, но я-то думала, что тебе не надо было меняться, что ты всю жизнь был таким, каким всю жизнь был Рихард Хаген. И почему ты так озлобился? Знаю, я дольше блуждала, чем ты, куда дольше, но я-то вообразила, что ты с юных лет поступал правильно. А ты переменился, только когда увидел с насыпи, как они избивают твоего учителя. Так в книге написано. Теперь ты понял, почему мне больно? Понял?

Роберт взял ее лицо в обе ладони, они проговорили до глубокой ночи. И в горе заснули, обнявшись.

Потом все пошло по-хорошему. Но совсем хорошо, так, чтобы больше не думать о прошлом, навек не думать, им стало только сейчас, на празднике.

Она как перышко, думал Томас. И угадывает каждое мое движение. Хорошо, что я хорошо танцую. И вспомнил, как он научился танцевать. Подруга Пими, долговязая Сильвия, чуть не насильно потащила его и все же в конце концов заставила позабыть всякий страх. В памяти его замелькали пары, умноженные зеркальными стенами. Он танцевал, и ни для чего другого в нем уже не оставалось места. Ни стыда, ни страха он больше не испытывал. А Пими злилась, шипела: «Это мой Томас, дрянь ты эдакая!»

Теперь они обе сидят в тюрьме, Пими и Сильвия. А он танцует, и упоение танцем глушит прошлое. Мне их жалко, подумал он, но мимолетно, в увлечении танцем.

Лена вернулась к столику. Посидела немножко рука в руку с Робертом. Когда снова зазвучала музыка, они вдвоем пошли танцевать. Томас пригласил кучерявую девицу в зеленом платье, их соседку по столику. Потом с Леной пошел танцевать Томс. А Томас остался сидеть с Робертом. Они смотрели на танцующих.

Вдруг Томас за спинами Томса и Лены заметил девушку в красно-коричневом с блестками. Лишь на секунду заметил ее лицо среди многих чужих лиц. Вот оно еще где-то вынырнуло в этом радостном круговороте. И снова исчезло. Томас испугался, словно невесть что утратил. А она опять появилась, уже не кружась, а мягко скользя. Потом снова пропала. И снова вынырнула. Он хотел схватить ее — что ему до всех этих людей? Что ему до битком набитого зала? Хотел схватить и уже больше не выпустить. Ибо сразу понял — она нужна ему, эта девушка в красно-коричневом с блестками. А она танцует не с ним.

Когда музыка смолкла, он почувствовал себя одиноким. Встал.

— Куда ты? — спросил Роберт. И, смеясь, потянул его за рукав. Но Томас вырвался. Оркестр опять заиграл. Он пригласил первую попавшуюся девушку, красно-голубую, с дерзкими глазами, лишь затем, чтобы в танце приблизиться к той. Он кружил свою даму, без умолку говорившую ему дерзости, но та, настоящая, исчезла; она как заколдованная была. Вдруг что-то коснулось его руки, теплое, шуршащее, он сразу понял: это ее волосы, понял прежде, чем успел повернуть голову. И на мгновение увидел ее лицо, уже вдалеке. Он, и не видя ее, продолжал ощущать прикосновение каштановых волос. Девчонка с дерзкими глазами теребила его, болтала без умолку, видно, хотела сохранить своего кавалера и на следующий танец. Он отвел ее на место и тотчас пригласил кучерявую в зеленом. Неверный человек! Та девушка опять скрылась, а когда вынырнула, ему не удалось приблизиться к ней, как он хотел. Среди множества лиц ему виделось только ее чистое лицо. Словно бы и незнакомое, но его гвоздила мысль: где же я видел тебя? И еще: как бы быстро ты ни летала, я тебя знаю. Я видел тебя совсем близко. Но где? Когда?

Все вокруг веселились до упаду. Вздыхали, сопели. Столик Роберта был густо уставлен закусками и бутылками. Лена уговаривала Томаса:

— Ну съешь хоть что-нибудь! — Он только головой качал.

И вдруг поднялся. Стал обходить столики, все подряд. Но за ними сидели обыкновенные девушки и женщины. Спросить Роберта он не хотел. Пришлось бы описывать ее, а это было бы ему неприятно.

После короткой передышки вновь загремела музыка. Пары пошли танцевать. Танцевали и старики. Подпрыгивали седые вихры и кудряшки. Никто больше не стеснялся. Все в этом зале были приятели. Отлично друг друга знали. По дневной и ночной сменам. Чего уж тут робеть? Они привыкли к общей работе, к тяжелой и трудной, теперь у них была общая радость.

Только Томас, когда эта девушка опять пошла танцевать — и с кем же, с Томсом, — стеснялся спросить Роберта, как ее зовут. Кто она? Тяжко было у него на сердце. Томс ни на мгновение ее не отпускал. Может быть, это его девушка? Или его жена? В отчаянии он уже готов был спросить Роберта. Но тот опять танцевал с Леной. Они оба думали то, что, наверно, думали многие пары. Мы муж и жена. А что такое ссора? Налетело немножко пыли, и все. Наша жизнь лишь сейчас по-настоящему начинается.

Одни, потом другие бросили танцевать. Окружили Томса и девушку в красно-коричевом с блестками. Улыбаясь, смотрели на них. Хлопали в ладоши.

Когда Томас уже сидел между Робертом и Леной, нехотя потягивая через соломинку фруктовый сок, девушка вынырнула совсем близко. И пошла между столиков к столу Роберта. Одно мгновение она неподвижно стояла перед глазами Томаса, высоко вскинув голову с мерцающими золотисто-каштановыми волосами. Потом проговорила:

— Скажи-ка, Томас, неужто ты и вправду меня не узнаешь? Оттого, что я не заплела косы сегодня? Или ты не желаешь со мной танцевать? — Глупейшая мысль пронеслась в голове Томаса: на ней платье бедняжки Эллы. Роберт расхохотался.

— Он правда тебя не узнал, Тони.

— Неужели? — Тони чуть-чуть улыбнулась. Она никогда не улыбалась во весь рот.


— Можете переночевать у нас, — сказал Роберт, — мы оба в числе устроителей праздника. И все равно должны оставаться, покуда не уйдут последние гости.

— Еще дольше, — вставила Лена. — Надо будет помочь уборщицам. А ты, Роберт, верно, прямо отсюда пойдешь на завод?

Может быть, они это только так сказали, чтобы обеспечить ему и Тони несколько счастливых часов? Томас подумал об этом много позднее, а может, и вовсе не подумал.

Эльза крепко спала. Возможно, она и слышала что-то сквозь сон, но решила, что вернулись родители. Радость жужжала вкруг Томаса, как пчела в летний день, хотя его безбожно клонило в сон.

И вдруг он вскочил. Рука его была свободна. Он лежал в постели один. Тони сидела у окна. И плакала. Когда Томас прижал ее к себе, стал расспрашивать, она заплакала еще горше. И ничего ему не отвечала. Он сцеловывал слезы с ее щек. Она успокоилась, взяла себя в руки и заговорила, поначалу тихо, потом с горячностью.

— Ведь это же дурно, что мы здесь вдвоем? Да, дурно, очень дурно. И что любим друг друга как сумасшедшие, и счастливы, и оба одинаково радуемся, только радуемся, и ничего другого для нас не существует.

— Нет, это хорошо, очень хорошо, — говорил Томас и гладил, все гладил ее теплые волосы, — мы с тобою вместе навсегда, наконец-то мы поняли, что нам нельзя разлучаться. Разве это нехорошо?

— Хорошо, — согласилась Тони, — я уж давно знала, что так будет. Но сейчас все уже всерьез, я хочу сказать, именно сейчас такая радость, именно сейчас, и мне больно от этого, и я думаю — нехорошо мы поступаем.

— Чем нехорошо? Отчего тебе больно?

— Из-за Хейнца. Он в тюрьме. А мы с тобой встретились и о нем не вспоминаем.

— Да, твоего Хейнца засадили. Но он наверняка уже на свободе. Хейнер Шанц объявился. Видно, совесть заела, понял, что загубил его молодую жизнь. Это ведь Шанц ударил Штрукса.

— Нет, — воскликнула Тони. — Хейнца так быстро не выпустят. Даже если он и не трогал Штрукса. Следователь ведь берет под сомнение любую мелочь, любое слово, даже любую мысль, вот так и выяснилось, что Хейнц много в чем виноват. Ах Томас, если покопаться, то кто же из нас не виноват в том или этом? А кому, скажи на милость, не приходила в голову злая мысль о том или этом? Кто косо не поглядывал на другого? Не сердился из-за каких-то там историй на заводе? Даже мы с тобой, уж жизнь, кажется, готовы отдать за общее дело, а и то, случается, скажем недоброе слово, если что не по нас. Они дознались, что Хейнц забастовал одним из первых, а еще раньше подстрекал к забастовке своих товарищей. Он сидит в тюрьме. И страдает, хотя Хейнер Шанц и заявил, что виноват он. Конечно, это хорошо с его стороны, очень хорошо. Но у Хейнца все равно жизнь испорчена.

— И потому нам с тобой нельзя быть вместе? — возмутился Томас. — Потому и наша жизнь должна быть испорчена? Не реви, пожалуйста. Ты, видно, любишь Хейнца и не можешь его позабыть.

— Почему ты говоришь мне такие слова в первое же утро? Сейчас даже еще не утро. И ты отлично знаешь, что я люблю тебя и больше никого на свете. И даже не думаю о том, что ты путался с Линой и еще с этой девчонкой, которая причинила тебе столько горя и неприятностей. Все об этом говорили, а я их не слушала. Никогда я не думаю о том, что у тебя было с другими. Потому что, с тех пор как тебя хорошенько рассмотрела за столом у нас дома — ты тогда помогал Роберту готовиться к экзамену, а потом перебрался к нему в чулан, — я только радовалась, что ты живешь со мною под одной крышей.

А когда у тебя Лина появилась, я была очень расстроена, хотела ее с тобой разлучить, но все равно знала, навсегда ты с ней не останешься, только со мной останешься навсегда, но для тебя я тогда была еще дурочкой, ребенком. Ты и не смотрел на меня. А потом я заметила, хоть ты и считал меня дурочкой, что с тобой что-то неладно, может быть, думала я, у него с Линой врозь пошло. А Хейнц тогда уже не отставал от меня. Он был совсем один, его мать ужасно тяжело болела. И он заботился о ней. Завтра утром я пойду в больницу, узнаю, как она там. Она, может и не знает, что случилось с сыном. А я, ты пойми, Томас, я часто встречалась с Хейнцем, но не хотела связываться с ним навсегда. Я думала, если останусь с Хейнцем, значит, потеряю тебя. Ты ведь должен был, должен был наконец признать меня своей любимой. И вот вчера вечером уже дошло до этого. Дошло и так осталось. Ты же понимаешь, я не могу не горевать о Хейнце. Мы двое, ты и я, любим друг друга, мы счастливы и получается, что мы покинули его в беде.

Томас вдруг вскипел. Крикнул:

— Что ты там несешь! По существу, это он нас покинул в беде. И не только тебя и меня, но нас всех. Примкнул к тем, кто против нас. У него хватило бы ума это понять. Но понять он не захотел.

— Мне очень грустно, что он этого не понял, и тем грустнее, если не захотел понять.

— Ты все еще любишь его!

— Возможно. Немного. Да. А почему мне нельзя? Разве ты сам не думал: мне надо было поумнее с ним разговаривать. Больше уделять ему внимания.

А ведь она права, пронеслось в голове Томаса. Что-то похожее я думал. Мы никогда особенно им не занимались. Или только когда все шло хорошо. Например, когда учились вместе. А если что-то было с ним не так, он становился нам в тягость. Уж больно острый у него язык. А теперь уже поздно.

И хотя он это только подумал, Тони словно в ответ на его мысль сказала:

— Неправда. Ничего никогда не бывает поздно.

Он нахмурился. Значит, она до сих пор не забыла Хейнца? И все же ему нравилась непокорность, неподкупность ее чувств. Никогда она не соврет, не приврет ни слова. Даже если будет надрывать ему сердце своей прямотой. Все, все нравилось ему в ней, ибо он любил то, что была она, хорошо ли было ему от этой любви или плохо.

Они проспали до утра. Роберт и Лена были на заводе. Только Эльза уже второй раз к ним заглядывала. И наконец спросила:

— Кто вы такие? Почему вы здесь? Вы что, у нас останетесь?

Томас рассмеялся.

— Ты, видно, нас совсем забыла. А мы ведь с тобой старые друзья.

— Ах, верно, — сказала Эльза. Личико ее омрачилось. Куда же оно прячется, это прошлое? Не было его, и вдруг оно опять выползло.

Томас решил ехать в Коссин через Грейльсгейм. Пусть, думал он, учитель Вальдштейн познакомится с моей Тони.

Он не знал, сколько юношей и девушек, живших когда-то в Грейльсгейме, года через два-три думали то же самое: Вальдштейн непременно должен познакомиться с моим парнем или с моей девушкой. И сам Вальдштейн, долго не получая вестей от кого-нибудь из учеников, думал: как же так я ничего о нем не знаю? Все ли еще он живет один? А если нет, то в какие руки он попал?

По дороге они встретили целую толпу маленьких корейцев. Учитель вел их в бассейн. Томаса вдруг удивила мысль: его дом теперь почти целиком занят этими детьми. В учителе он узнал Войду, того самого, что вместо Вальдштейна принимал его, когда все уже спали, чем он, Томас, был тогда очень недоволен.

Войда смотрел им вслед, когда они рука об руку шли со станции. Какая красивая девушка, похоже, он за это время нашел ее.

Он привел своих ребятишек в бассейн. Стал делать упражнения на брусьях: возиться с детьми ему сегодня не хотелось.

Вокруг сверкали две дюжины глаз, черных, как ежевика. Они ему что-то кричали, видимо, звали его к себе. Почему они сгрудились в кучку, азартно о чем-то перешептываясь, он не знал. Их язык ему не давался, они от него научились большему количеству слов, чем он от них. Но один все подходил к брусьям и смотрел радостно, хотя и серьезно, покуда Войда не погладил его по волосам.

При этом он думал: Как я здесь очутился? Именно я. Именно здесь.

Я как сумасшедший любил женщину, красивую, но холодную и злую. Нет ее больше в моем сердце, и никакого следа она в нем не оставила. Ее место заняли эти чужие дети, говорящие на непонятном мне языке. Ту женщину я больше не люблю. Я привязался к этой ребятне.

Я не разгибаясь работал на стройке, лишь бы остаться в городе, где жила эта женщина. Теперь она мне противна. А как на меня зашипел прораб, когда я ринулся к приемнику послушать вести о Сталине! Меня выгнали. Не мог я снести их злобных речей о покойном. Выгнали, и я вдруг почувствовал, что эта стройка стала мне поперек горла, поперек горла стал этот город, эта женщина, все мое безумие. Не мог я жить бок о бок с людьми, которые так думали о покойном.

Когда это было? Несколько месяцев назад? А мне кажется, годы прошли с тех пор. Он опять вспомнил юную парочку. Какая красивая девушка! Тихая и красивая. Ее любовь не сулит разочарований, горя. Или все-таки сулит? Возможно. Но это будут другие разочарования, другое горе, чем то, что испытал я.

Мальчик, видимо очень привязанный к Войде, опять приблизился.

Подождал, покуда тот обнял его. В этот миг Войда почувствовал, с какой силой вновь потянуло его к профессии учителя.

Вальдштейн был удивлен и обрадован. Томас как бы снова стал для него любимым учеником, которого никто не мог заменить. Маленькие корейцы, не пошедшие в плавательный бассейн, возились в саду или учили уроки, смотрели на Томаса и Тони так, словно эти двое были отличны от всех белых людей, сюда приезжавших. Может быть, оттого, что Вальдштейн как-то по особенному радостно обнял Томаса?

— Ребятишки останутся здесь, покуда не будет подписан мирный договор, — пояснил он, — и Корея не восстановится настолько, что им можно будет жить там и помогать взрослым. А по-моему, лучше послать туда юношей и девушек, уже обученных каким-то профессиям, которые нужны будут при восстановительных работах.

В глубине души Вальдштейн страдал всякий раз, когда речь заходила об этом, ведь дом-то закроют, когда дети уедут на родину.

Он старался не допустить себя до этой мысли и сказал:

— Мы объяснили детям, что перемирие уже вступило в силу и, возможно, недалек тот день, когда они поедут домой. Многие, услышав это, вдруг притихли, и мы с Войдой решили — они нас не поняли. В обед оказалось, что одного из младших мальчиков нет на месте. Мы обыскали весь дом и сад, весь Грейльсгейм, ближайшие деревни. Нам все окрестное население помогало. Обнаружили мы его на автобусной остановке; он лежал на земле, сон внезапно свалил его. Оказалось, мальчонка собрался домой. Не помнил уже, как долга и трудна дорога.

Но один мальчик постарше испугался и по-немецки спросил нас: «Неужели я должен уехать?»

— Вот это я понимаю! — воскликнул Томас. — Покажите мне его! Так было и со мной. Я считал: обратно — значит, обратно к тому же самому. — И вдруг спросил: — А что ты скажешь о книге, где вы все выведены?

— Я не знаю, о какой книге ты говоришь.

— Ты не читал? Ее написал человек по имени Герберт Мельцер. В Испании, когда победил Франко, они раненые лежали в пещере и Роберт Лозе рассказывал им о своей юности. Он ревновал тебя к Рихарду, которого ты любил за то, что он все понимал. Роберт был тогда еще глуп, ему нравился учитель-нацист, вечно его нахваливавший. Много позднее с насыпи он увидел тебя в колонне арестантов. Тебя избивали. И с той минуты он возненавидел нацизм.

А еще позднее, в Испании, в укрытии, где они ютились, решено было, что каждый, кому удастся спастись, передаст приветы самым дорогим и близким остальных. И Роберт велел тебе передать привет.

Сам он мне, конечно, об этом не рассказывал. В этой книге много правды, а много и выдумки. Завтра я с самого утра тебе ее пошлю.

Вальдштейн вспомнил. Когда нас, стиснутых как сельди в бочке, везли в арестантском вагоне, кто-то пробрался ко мне поближе: ему поручили передать мне привет. Потом мне не удалось его разыскать в толпе арестантов. Может, этот человек и написал книгу?

Он задумался и, казалось, позабыл обо всем на свете.

Взгляд Тони заставил его встрепенуться. Она внимательно смотрела на Вальдштейна, о котором ей так много рассказывал Томас.

Улыбнувшись, он сказал:

— Вы теперь, наверно, вместе? Хорошо, что мы познакомились. Как тебя зовут?

— Тони Эндерс. Он уже давно живет у моих родных.

Так, значит, это она мне писала, что с Томасом стряслось что-то нехорошее и я нужен ему. Просила меня о нем позаботиться.

По чистой случайности в тот же самый день учителя Вальдштейна навестили Рихард и Роберт. Приехать их, видимо, побудила книга, где немало места было отведено всем троим. Да еще потребность в трудное время побыть с другом и облегчить свою душу.

Вскоре они заговорили о Герберте Мельцере, авторе книги, который внезапно откуда-то вынырнул, чтобы их всех повергнуть в волнение, и снова как в воду канул.

Вальдштейн заметил, что, будь Мельцер жив, он бы непременно кого-нибудь из них разыскал. И понял бы: нечто очень важное, неизбежное он упустил в их жизни, хотя и сумел полностью ею проникнуться, до известного времени, конечно. И все-таки, все-таки, думал Вальдштейн, в самом этом упущении писателя, если он настоящий писатель, заключено предостережение: кто знает, что в жизни ждет ученика, которого ты неправильно обучал!

Рихард и Роберт должны были скоро уехать — в противоположных направлениях. Когда они торопливо и горячо друг с другом прощались, Вальдштейн уже сидел с книгой в руках.

Ему вдруг стало непонятно, как мог он терзаться мыслью, что грейльсгеймский дом закроют. Нет, нельзя закрыть дом, дом-школу, покуда — как вчера и сегодня — люди приходят к нему, своему учителю.

Пусть даже и не приходят! Достаточно, если в будущей трудной, может быть, совсем по-новому трудной жизни у них промелькнет мысль: разве Вальдштейн, когда я был совсем еще зеленым юнцом, не внушал мне, какого пути держаться?

Он чувствовал: двери его дома в книге Мельцера всегда будут стоять распахнутыми, чтобы тысячи молодых людей могли в него входить и выходить из него. Даже когда учителя Вальдштейна уже не будет среди живых, так же как Роберта и Рихарда и даже Томаса, самого из них молодого.

Загрузка...