Томасу не нужны были постановления и указания, что работу ни в коем случае бросать нельзя. Когда он от Штрукса вернулся в мастерскую, его осыпали бранью и угрозами. Но он вернулся бы даже под градом камней, под градом пуль. В эти минуты ему отчетливо представилось, как много лет назад в грейльсгеймскую школу пришли коссинские товарищи и сказали: «Вам пора получать специальность. Идите к нам. Нам такие, как вы, нужны».
Он был здесь нужен и в работу вкладывал всю свою душу. Конечно, кое-что ему не нравилось. Кое-что надо было изменить. За последнее время пропасть всяких неполадок накопилась. Но здесь он нужен. Здесь его место. И огорчения его из-за того, что многое шло вкривь и вкось, были связаны только с этим заводом. Нигде больше ему не испытать ни подобных забот, ни подобных радостей. Не мог он себе представить, что кому-то пришло на ум перетащить сюда обратно прежнего директора, если тот еще жив, о чем Томасу ничего известно не было. Расчистить для него путь забастовкой, считал он, все равно что вернуть в грейльсгеймский детский дом директора-нациста и его жену, белокурую фурию в белом халате.
Не только Эрнст Крюгер, но и старшие товарищи из руководства, косо смотревшие, а то и вовсе не смотревшие на него в последнее время, знали теперь, что в решающий час Томас держался молодцом. И стали относиться к нему по-прежнему. Но для Томаса трудные времена наступили именно тогда, когда в Коссине многие трудности остались позади.
Когда завод уже работал полным ходом, арестовали кое-кого еще, одних дома, других прямо на производстве. Янауш считал вопиющей несправедливостью, что и его забрали. Одно время он притаился было, потом стал ходить на завод, как ходил не один десяток лет, ворчал, злился, поджимал тонкие бледные губы. Он надеялся, что в суматохе никто не заметил, какую роль он сыграл у канала. Вебер, тот на завод не вернулся. И дома его не было. Возможно, перебрался в Западный Берлин.
Хейнер Шанц до сих пор не вышел на работу. Спал он, видимо, в сарае на садовом участке Янауша. Люди видели его то тут, то там. Предстояли похороны его жены Эллы. Бернгарда, на которого он буквально молился, арестовали. Но не таков был Бернгард, чтобы проговориться, что удар Штруксу нанес Хейнер Шанц. Очевидно, пока никто имени Хейнера не упомянул. Полиция его не разыскивала.
Хейнц Кёлер провел весь день у матери в больнице. Потом опять вышел на работу. Минуту-другую Гербер Петух искоса наблюдал за ним, но сказать ничего не сказал. Мальчишка-ученик, всей душой привязанный к Хейнцу, исчез. Куда и давно ли — было не ясно.
Рано утром, на второй день после выхода на работу, Хейнц неожиданно пришел к Томасу. Томас только-только вошел в мастерскую, Хейнц осунулся. В последний раз они виделись в заводской столовой, когда Хейнц ждал вестей от Вебера, а Томас — от Боланда. Вчера и позавчера Томас трудился не покладая рук. Оставался сверхурочно — многие по разным причинам не вышли на работу. Томас не мог заставить себя размышлять над происшедшими событиями, тем более обсуждать их. Вид Хейнца удивил, чуть ли не испугал его. Парень до неузнаваемости изменился со времени их последнего отрывочного разговора. Какое участие принимал Хейнц в событиях того злополучного дня, Томас все еще не знал.
— Томас, — невнятно пробормотал Хейнц, — дай мне, пожалуйста, твой рубанок, пожалуйста, дай.
Томас всегда лучше понимал Хейнца по выражению его глаз, чем слушая его задорные, легкомысленные, иной раз безрассудные, иной раз и умные речи. Сейчас в его взгляде не было ни безрассудства, ни задора. Хейнц просто с мольбой смотрел на Томаса.
— Чего тебе?
Его удивило, что Хейнц явился в мастерскую.
— Ладно, ничего, — сказал Хейнц, — я уйду. — И он зашагал к двери.
Минутой позже вошли два народных полицейских.
— Кто здесь Хейнц Кёлер? — спросили они.
— Да он только что отсюда вышел, — ответил Томас, — наверно, мимо вас прошел.
Томас глянул во двор. Хейнца уже держал полицейский. Томас побледнел не меньше Хейнца. Тот бросил на него тяжелый, словно ищущий поддержки взгляд, а когда его уводили, в этом взгляде сквозил упрек. Томас вдруг вспомнил мать Хейнца, женщину уже пожилую, и подумал: надо было ему удрать вовремя, если уж ему все здесь опротивело. И тут же в голове пронеслось: если он против завода выступил, значит, и я его арестовал. Значит, я тоже против него.
И вдруг с быстротою молнии — самые точные объяснения не привели бы к такому эффекту — он уразумел разницу между мыслью и поступком. В обыденной жизни одно вытекало из другого. Сейчас мысли разделялись бесконечными, грозными пространствами.
Эрнст без обиняков заявил:
— Они, верно, ждали Хейнца у прокатного. А он увидел их и не пошел в цех. К тебе побежал.
В последних его словах прозвучал упрек за прошлое.
— Штрукса уже можно допрашивать, он в состоянии отвечать на вопросы. Кёлер его едва не укокошил.
Томас забыл о своем благоразумном решении — отмалчиваться.
— Хейнц? Штрукса? Ну и брехня, ну и вздор, ты просто спятил.
— Так или иначе, а ему велели задержать Штрукса.
— Кто велел?
— Те, кто эту кашу заварил, ну, такие, как Вебер. За Вебером стоит его отец. За отцом — какой-нибудь шеф.
Томас ничего не ответил. Я упустил время, надо было поймать Хейнца на его язвительных рассуждениях да вправить ему мозги, чтобы понял, что разумно, а что нет. Я же его болтовне значения не придавал, вот и проглядел парня.
Он вдруг ощутил острую потребность поговорить с кем-нибудь. Только не с Эрнстом Крюгером. С учителем Вальдштейном? С Робертом Лозе? С Тони? Сжав зубы, он дорабатывал смену. Эрнст упорно пытался заговорить с ним, но Томас не отзывался.
Вечерело. Томас обедал у Эндерсов. Тони была на работе. Эндерсы не в пример многим старикам не любили жаловаться на свои беды. Фрау Эндерс кое-как выходила мужа, избитого на канале. Все, что он успел тогда заметить, черным по белому стояло в протоколе. Фрау Эндерс было не до разговоров. Она с грустью думала об Элле.
— Теперь и Хейнца арестовали, — с трудом выдавил из себя Томас.
— Он тоже виновен в ее смерти, — ответила фрау Эндерс.
Томас подумал: пожалуй, она права. Но от этого ему не стало ни спокойнее, ни легче.
Он прилег на кровать. Даже то, что он опять был один в комнате, не радовало его сегодня. Вебер был ему, конечно, противен, особенно теперь. Но и такое одиночество ничего доброго не сулило. Мысли не давали ему уснуть.
Вечером он еще раз заглянул к Эндерсам. У них сидел гость, Гюнтер Шанц, с забинтованной рукой. Томас вспомнил, что рассказывал Эрнст, — Гюнтер уцепился рукой за ворота, чтобы преградить дорогу смутьянам. Эрнст снова и снова повторял свой рассказ, дрожа от ярости, ему вторила невеста Гюнтера Эрна и брат невесты, хилый паренек, который преклонялся перед ним, как когда-то преклонялся брат Гюнтера Хейнер.
Может, Гюнтер надеялся, хоть они и давно рассорились, сегодня встретить здесь брата. В его памяти квартира Эндерсов все еще была чем-то вроде убежища для тех, кто в трудную минуту не хотел сидеть ни дома, ни в пивной. И старая фрау Эндерс ничуть не удивлялась, если в какой-то вечер — случалось, только она и понимала, что это особенный вечер, — кто-то появлялся у нее нежданно-негаданно. И на лице пришельца можно было прочесть: а куда, господи ты боже мой, мне еще было податься?
Дважды пересилил себя Гюнтер, ходил к брату — в дом, который был когда-то домом Эллы. Женитьбу эту Гюнтер не простил ему, как и его разлад с партией, вернее, все, что было причиной этого разлада.
Квартира стояла запертая, изнутри не доносилось ни звука. На заводе Хейнер не показывался. Ни в одной пивной его не было. Гюнтер встревожился, стал спрашивать о друзьях Хейнера, и тут впервые услышал:
— Да разве ты не знаешь? Бернгарда арестовали.
Нет, Гюнтер Шанц, невысокий, ладный парень, даже не заметил, кто в той дикой неразберихе, пытаясь пробиться к воротам, вывернул ему руку…
Завтра будут хоронить Эллу. Говорили, что она погибла за завод, отдала за него свою жизнь, и прекрасную свою грудь, и свои лучистые глаза. И всю свою боль о первом, погибшем на фронте муже, и все любовные истории, заглушавшие эту боль, и свое второе, хмурое, непонятное Гюнтеру замужество, и надежды, о которых никто никогда не узнает.
Старик Эндерс не утерпел, снова рассказал ему, как видел в последний раз Эллу, как спросил, что она у них на заводской территории делает. И как потом у него вдруг потемнело в глазах. Много позже он все узнал. И о Янауше узнал, да, о Янауше, который стоял рядом с производственной школой и указывал толпе дорогу.
— Дрянь дело, — добавил старый Эндерс, опять думая о своем. Его мучило, что Янауш, старый друг, вместо того чтобы сидеть у них за столом и ворчать, сидит в тюрьме. Как мог он скатиться до такой низости? Выцветших, белесых от ненависти глаз Янауша Эндерс не замечал. Для Эндерса он оставался все тем же Янаушем, с которым он бог знает сколько лет назад пришел учеником в Коссин. А когда директор Берндт сбежал, Янауш, сидя вот за этим столом, сказал: «Ему у нас не по нраву».
— «У нас», — повторил старый Эндерс. — А теперь он сам против нас, хочет нас погубить, почему?
Эндерс не подозревал, что тот же самый вопрос мучает и Рихарда Хагена.
— Его кто-то в Берлине видел, — сказал Гюнтер, — он выходил от отца Вебера.
Эндерс так и вскинулся:
— Но это же не причина, чтобы избить чуть не до полусмерти старого приятеля Эндерса или растоптать Эллу.
— Да вовсе не он тебя избил, — сказала фрау Эндерс, — кто-то другой, чужой человек, и Эллу Янауш тоже не топтал. Ее растоптали чужие, они Эллу не знали.
— Это все едино! — воскликнул Гюнтер. — Он не иначе как в сговоре с ними был.
Томас внимательно слушал, такой же бледный, как во время ареста Хейнца.
Мягкие, теплые лучи заходящего солнца освещали реку за окном и стол в комнате. Люди не знали, зачем им этот переизбыток света. Косые, хитрые лучи добирались до каждого уголка в прибрежных кустах, до каждой морщинки на измученных лицах.
Вдруг распахнулась дверь, в комнату вошла Тони. Поздоровалась коротко, недружелюбно. Даже не села, а шагнула прямо к Томасу.
— Пойдем. Мне надо поговорить с тобой.
Он пошел за нею в ее чуланчик. Она теперь спала отдельно от Лидии, дед сумел выкроить ей из их комнаты отдельный уголок. Закут, но он напоминал Томасу тот чулан, в котором он спал вместе с Робертом Лозе. У Тони на подоконнике и на кровати — для стола места не было — лежали тетради и книги. Над кроватью висел кусок яркого жесткого шелка. Молодежная делегация привезла. Среди книг Томас заметил томик Брехта. Подарок Хейнца.
Тони прислонилась к дверному косяку. Потом хрипло сказала:
— Я хочу спросить тебя о чем-то очень важном. Почему ты донес на Хейнца Кёлера?
— Как донес? — переспросил Томас. Упрек был несправедлив, но Томас весь день мучался оттого, что сказал полицейским о Хейнце.
Тони в упор смотрела на него, губы ее дрожали. И лицо побледнело, как бледнеют смуглые лица. Исчез золотистый налет. Но она взяла себя в руки, спокойно сказала:
— У нас в производственной все говорят, будто ты донес на Хейнца. Кое-кто даже считает, что ты поступил правильно. Говорят, ты этим свое положение исправил.
— Что исправил? Какое положение?
— Тебя ведь все попрекали судом. Правда, даже они говорят, что всю последнюю неделю ты держался молодцом. Но с Хейнцем-то разве вы не дружили? Ну, часто ссорились. Так уж ведется между настоящими друзьями. Он с тобой о многом откровенно говорил. А ты теперь, значит, все это выложил?
У Томаса дрогнули губы. Но и он сумел взять себя в руки, прежде чем ответил:
— А ты сама как думаешь?
— Не в этом дело, — сказала Тони. — Штрукс долго лежал без сознания, а теперь пришел в себя. Он утверждает, что его ударил Хейнц. Сначала задержал у столовой, потом к нему подбежали остальные, Вебер, Бернгард, других он точно назвать не может. Но Хейнца он видел точно. Твои слова, Томас, решили вопрос, и Хейнца арестовали. — Она говорила быстро, взволнованно, во взгляде ее не было и следа нежности, только резкое требование откровенности. — Ты все выложил, о чем Хейнц говорил с тобой, чтобы снова стать паинькой.
Томас так же гневно ответил:
— С каких пор ты веришь всякому вздору? Нет, я не доносил на Хейнца. И ничего из его разговоров никому не передавал. Я не верю, что Хейнц ударил Штрукса. И не знаю, насколько он был замешан в том, что случилось.
Сердце Томаса исходило кровью от ее упреков, он силился отвечать четко, но не мог не видеть, как красив рот Тони и как почернели ее глаза.
— Тебе, видно, Хейнц ближе других, с кем сейчас не все ладно. Я на него не доносил. Но рассказал бы все, если бы подозревал его. Тогда мне было бы безразлично, что обо мне говорят, даже что ты говоришь.
— Вот как, — сказала Тони, — тогда тебе было бы безразлично?
— Да, — сказал Томас, но уже совсем другим тоном. — Разве это удержало бы меня? Неужели ты не понимаешь? Нет, ты понимаешь. На твоих глазах случилось несчастье с Эллой Буш. А я, по-твоему, должен жалеть бандитов, которые ее убили? Я должен щадить Хейнца Кёлера, если он тут замешан? Надеюсь только, что это не так.
— Но они-то считают, Томас, я ведь тебе уже сказала, что ты из подхалимства наклепал на Хейнца.
— Неважно, что они считают. В такую минуту я думал только об Элле, не о себе, не о тебе даже. Но ему я навредить не мог, потому что я ничего не знаю.
Тони молчала. Ее смуглая кожа снова стала золотиться. Тихо, все еще хрипловатым голосом, она сказала:
— Если он виновен, хоть как-то виновен в том, что случилось с Эллой, тогда ты прав. Это я понимаю. Но ведь ты и сам в это не веришь, правда, ты же в это не веришь?
— Нет, — нерешительно ответил Томас. И подумал: но Хейнц был против нас. А Элла всем сердцем — за. Может, поэтому он все-таки виновен в ее смерти. Мысль эту он не высказал, ему самому она показалась дикой, непереносимой. Надо прежде хорошенько все продумать. Что во всем этом верно. А что нет.
Тони опустила глаза. Внезапно оба смутились — они впервые одни стояли в этом уголке. Тони быстро распахнула дверь. Он коснулся ее прохладной обнаженной руки. Они вернулись к столу.
— Можно подумать, Элла нарочно выбрала июнь, чтобы умереть, — сказала Хильда с электролампового своей подруге Лотте.
— В жизни не видала такого множества роз, — ответила Лотта. — Надо было нам белые принести.
— Все равно, — сказала Лотта. — Даже лучше, что одни красные и розовые. Ей под ними хорошо.
На похороны пришла тьма-тьмущая народу. И не только такие люди, как Альвингер, который понял всю трудную жизнь Эллы и сумел не только проникнуться уважением к этой жизни, но и направить ее. Элла любила работу так, словно работа несла ей избавление, возвышала ее, любила она и людей, выполнявших эту работу. Более того, любила каждую нить, порой заметно, а порой невидимо связывающую работу и людей.
Спокойному, скромному Альвингеру вдруг почудилось, будто со смертью Эллы оборвались эти нити, того и гляди и работа и все люди разлетятся в разные стороны.
Что с электролампового и с коссинского заводов пришли все, кто сумел освободиться, это само собой разумелось, но пришли друзья и из окрестных мест. Хозяева лесного ресторанчика, где Хейнц и Тони однажды встретили Эллу и Хейнера с приятелями. Пришла трактирщица из Нейштадта и плакала так, точно Элла была не посетительницей ее заведения, а единственной сестрой. Даже из Кримчи, даже из мест более отдаленных пришли люди, которых коссинцы никогда и в глаза не видели. Взгляд Эллы, где-то, когда-то брошенный, ее смех, ее порою сердитый, порою веселый или просто умный ответ, подарок, сделанный от всего сердца — лента, пестрый платочек, все щедро рассыпанные знаки внимания к людям собрали сегодня к ее гробу разных людей из разных мест.
Согбенный, отупевший стоял впереди всех Хейнер Шанц. Неподвижным взглядом смотрел он на могилу жены, жены, которую желал всегда и все еще желал теперь, живую столь же безнадежно, как если бы она была мертва, и мертвую столь же безнадежно, как живую. Хейнер понял теперь, отчего все случилось. Один среди всех собравшихся на кладбище он знал, почему Элла оказалась с теми, кто ночевал у него, на заводской территории. Исчез куда-то розовый толстяк, исчез тощий парень. Хейнер каждую ночь и каждый день ходил на место их бывшей явки, в сарай на участке Янауша. Домой идти ему было жутко. В конце концов он все-таки пошел.
Когда Альвингер, директор и учитель Эллы, начал свою речь, Хейнер вдруг резко повернулся к нему. Смотрел на него не отрываясь. Он умеет то, чего я никогда не умел. Чего у меня нет — есть у него: слова.
Альвингер же заикался и запинался, позабыл все, что придумал, не мог найти бумажонки, на которой набросал те слова, что хотел сейчас сказать, и потому, плача, стал говорить, что знал Эллу с детства, и на ее первой свадьбе был, и вместе с Эллой пережил гибель ее Ганса. Он ничего не сказал о войне, о второй мировой войне. Ничего не сказал об империалистической войне. Все было на той бумажке, которую он не мог отыскать, оттого что горько плакал. Сказал, что помнит, как они пошли в коссинский магистрат и внесли в регистрационную книгу пометку, что зуттнеровский электроламповый завод стал народным предприятием. А как это случилось, он в своем горе позабыл сказать. Ни слова о победе Советского Союза, ни слова о создании Республики, хотя все это он прошлой ночью записал на потерянной бумажонке. Он сказал, что Элла вернулась к ним с коссинского, когда зуттнеровский завод стал народным предприятием, вначале помогала то в одном цехе, то в другом, потом монтировала лампы, стала мастером и мастером работала до последнего дня. Тут в голос расплакались девушки, словно горько им стало, что Элла работала то в одном цехе, то в другом.
Как случилось, что она на прошлой неделе первой почуяла беду и побежала на свой старый завод предупредить, никто толком не понимал.
Альвингер, казалось, не замечал Хейнера, который продолжал искоса смотреть на него. Знает Альвингер что-нибудь? О чем-нибудь догадывается? Скажет ли наконец об этом?
Но Альвингер уже кончил. А когда вытащил платок, из кармана выпала и бумажка с наброском надгробной речи.
Между Ульшпергером и Рихардом Хагеном существовала договоренность — выступать будет Ульшпергер. Оба не знали Эллу Шанц, не знали ее и в бытность Эллой Буш. Теперь Рихард с удивлением слушал, что говорит Ульшпергер и как он говорит:
— Порою, сами того не зная, мы оказываемся в неоплатном долгу перед скромным человеком. И вот все мы, весь завод, вся страна в долгу перед Эллой. Если бы она не погибла, если бы не было свидетелей ее гибели, мы ничего бы не узнали о ее поступках. Скромно, тихо принесла она себя в жертву, не потребовав с нас ни расписки, ни долгового обязательства. Это было бы, думается мне, несовместимо с ее природой.
В его словах слышится что-то, подумал Рихард, чего я никогда не замечал за ним. Хорошо, что говорит он, а не я. Как просто и ясно он все это сказал.
В последние дни и ночи, между гибелью Эллы и ее похоронами, горестные мысли одолевали Рихарда. Правда, он одержал верх, лучшая часть коллектива одержала верх. Танки вводить не пришлось. Ульшпергер ни слова не проронил о том, что Рихард оказался прав. Забастовки они не допустили. Без танков. Без войск. Изнутри. Рихард так и говорил в кабинете Ульшпергера. В будущем это окажется счастьем для нашего завода. Но мысль эту никто не высказывал вслух, ибо она ежедневно и ежечасно проступала в их труде.
Оставаясь один, Рихард мучился своими думами. В конце концов все кончилось хорошо. Но почему до этого дошло? Чем так глубоко были уязвлены наши люди? Подпали под влияние врагов — внутренних и внешних? Может быть, я сам виноват? Конечно. Но в чем моя вина?
И тут же в глубине его души, еще здесь, на кладбище, тихо, но настойчиво прозвучал ответ: ты был далек от них. Ты мало знал. О жизни этих людей, об их работе.
Ответ, неотвратимо вытекающий из самого вопроса. Рихард совсем обессилел.
Вдруг, ко всеобщему удивлению, раздался женский голос, заговоривший от чистого сердца, звонкий и нежный. Трудно было поверить, что Лидия Эндерс, слывшая беспомощной и робкой, так серьезно, так верно заговорила от имени девушек и женщин.
Элла вселила в нее мужество. Она, Лидия, после гибели мужа жила точно в полусне. А Элла взяла ее с собой на электроламповый завод, терпеливо показывала ей, что надо делать. Поначалу Лидия попала в упаковочный цех и сразу подумала: мне здесь не справиться, я все лампы перебью. А Элла ее подбодрила, ласково улыбнулась ей — «слово даю, ни одной не разобьешь». И потом она часто ее поддерживала. Все, что случалось в жизни, в расколотой Германии, во всем мире, все, все объясняла ей Элла.
— Теперь я твердо стою на собственных ногах, — закончила Лидия, — что верно, то верно, но без Эллы мне все равно будет трудно жить. Прощай, дорогая Элла!
Кто-то подтолкнул вперед Хейнера, дал ему в руки лопату с землей. Хейнер не понимал, чего от него хотят, кто-то тряхнул его руку — пусть он бросит первую лопату земли.
За ним к могиле стали тесниться другие; они кивали, словно провожая поезд, который уходил в глубь, под землю.
Лидия с Тони рука об руку ушли первыми. Старики Эндерсы, вернувшись много позднее, рассказали о странном происшествии на кладбище. Никто не заметил, что среди множества чужих людей, там собравшихся, был Бехтлер. Да-да, Бехтлер. Который тогда удрал со всеми, а теперь будто бы приехал на монтажные работы в Прамек. Из Западной Германии прислали группу рабочих монтировать оборудование, купленное в Хадерсфельде, но не у Бентгейма. Народная полиция арестовала Бехтлера. Он приехал по подложным документам, и кто-то на него донес. Бехтлер, когда его везли в город, орал: «Что вам от меня надо? Да, я приехал сюда, хотел видеть Эллу, у вас и это за грех считается? И я только мельком видел ее живую, из-за этого и ехать не стоило, а потом уже в гробу. Чем я виноват, что тут затесалось семнадцатое число? В Хадерсфельде я правдами и неправдами примкнул к монтажникам, чтобы приехать в Прамек. Поближе к Коссину. Эллу, Эллу я хотел увидеть. А до семнадцатого мне и дела нет. Мне Элла была нужна. Вот я и приехал сюда на монтаж. Отпустите меня, черти проклятые!»
Так кричал Бехтлер. А люди говорили: «Кто ему поверит!»
Тони слушала, потрясенная. Потом сказала:
— От Бехтлера всего можно ожидать. И все-таки я ему верю.
Рихард с удивлением и болью заметил, что под конец Хейнер Шанц остался на кладбище один и один же поплелся в город. От брата и его невесты Хейнер сразу же отошел — видно, поругался с ними.
Чувствуя нечто вроде привязанности к этому хмурому, скрытному человеку и от души желая ему помочь, Рихард пошел за ним. Тот, видно, не знал, куда себя девать. Колебался. Идти в город? Или дальше за город, куда глаза глядят? Рихард шел за ним по пятам. И Хейнер был скорее удивлен, чем рассержен, заметив, что кто-то идет следом. Он даже не сразу сообразил, что его молчаливый спутник — Рихард Хаген.
— Последние дни ты не ходил на завод, — начал Рихард, не желая докучать соболезнованиями убитому горем человеку, — понятно. Но и дома тебя не было. Где же ты пропадал?
— Не ваше дело, — буркнул Хейнер. Он внезапно очнулся. — А откуда вы, собственно, знаете, Рихард Хаген, что я не ночевал дома?
— Я услышал о несчастье с твоей женой и зашел к тебе, — отвечал Рихард. — В горе человеку трудно одному.
Хейнер промолчал. Задумчиво поглядел сверху вниз на Рихарда. Тем временем они подошли к дому Хейнера.
— Скажи, — начал Рихард, — есть у тебя что выпить? А то я сбегаю. И зайду к тебе минут на десять. Если ты не против.
— Что-нибудь найдется, — ответил Хейнер.
Он прошел вперед. Отпер дверь. Знакомый запах пронизал все его существо, запах кофе, водки и табака и запах женщины, у него закружилась голова. Он не осмелился зайти в спальню с пестрыми занавесками. В прихожей на вешалке висела куртка Эллы. Рихард ни слова не говорил. Понимал — в душе Хейнера Шанца творится что-то, чему не подберешь названия. Он долго ждал, пока Хейнер откроет дверь в кухню. И вдруг заметил на его лице удивление, причины которого не понял.
Заходя в кухню, Хейнер готовился увидеть беспорядок, грязную посуду. Но обнаружил, что его последние гости, прежде чем уйти с Эллой, по-солдатски все за собой убрали. Он поискал и нашел полбутылки коньяку. Поставил рюмки. Теперь он понял, что Рихард Хаген не случайно его провожал, легче было войти в квартиру с кем-то, все равно с кем, легче было, сидя за этим столом, пить не в одиночестве.
— Ты ведь завтра выйдешь на работу? — сказал Рихард. — Для тебя же лучше.
Хейнер равнодушно ответил:
— Ладно, приду.
Он быстро, одну за другой выпил четыре рюмки. И спросил:
— Чего ты от меня хочешь, Рихард Хаген? Ты ведь Рихард Хаген, верно? — Он настороженно глянул на него, точно еще сомневался, кто его провожал. — Почему ты спрашиваешь, выйду ли я на работу? Хочешь, чтобы меня арестовали?
— Ты что, спятил? — сказал Рихард. — Разве бы я сидел с тобой и пил? Зачем мне это?
— Зачем? — переспросил Хейнер, злобно усмехнувшись.
Рихард подумал: Бернгард, которого нам пришлось арестовать, его друг. Но Хейнер в тот злосчастный день не попадался на глаза Рихарду. Рихард с ним нигде не столкнулся. А сегодня они, как-никак, похоронили его жену Эллу.
— По делу Бернгарда, твоего друга, — сказал он, — ведется следствие, но к тебе оно отношения не имеет. Если ты на это намекаешь.
Хейнер ничего не ответил. Он еще раз налил Рихарду. Остаток допил сам.
— Я бы, Хейнер, — помолчав, сказал Рихард, — не исключил тебя за то, за что тебя в свое время исключил Фогт.
При неожиданном обороте, который принял их разговор, Хейнер поднял голову. Рихард продолжал:
— Я сам лишь недавно узнал обстоятельства твоего дела. Хотя теперь и не время об этом говорить.
— Да, — сказал Хейнер, — теперь не время об этом говорить. — И добавил уже другим тоном, с чуть просветлевшим лицом: — Во всяком случае, ты молодец, Рихард, что пришел ко мне. А спать уж мне придется одному.
Рихард хотел было предложить ему пойти к ним или к Герберу. Но вспомнил, что у Хейнера есть брат и другие родственники.
Хейнер поднялся проводить Рихарда.
Рихард притворил было за собой дверь, но Хейнер вдруг крикнул:
— Эй, Рихард Хаген, вернись, присядь еще на секунду.
Рихард снова сел за письменный стол. Бутылка была пуста, Хейнер крутил рюмку между ладонями. Уже наступил вечер. Но Хейнер не торопился включать электричество. Из чужого окна в кухню падал слабый свет.
— Бернгарда вы арестовали, — сказал Хейнер, — это так. И Хейнца Кёлера, молодого парнишку, он у Гербера в мастерской работал.
Он помолчал. Рихард дожидался.
— Штрукс утверждает, — продолжал Хейнер, — что его сбил с ног Хейнц Кёлер.
Рихард сидел в темноте, свет из чужой кухни падал только на лицо Хейнера, не мрачное, не злобное, скорее доверчивое и печальное.
— Он будто бы сам видел и не мог ошибиться. Но это не так. Хейнца Кёлера взяли ни за что ни про что. Он и парнишка-то тощий, хлипкий. Штрукс, видно, совсем ума решился, если такое говорит. Я сбил его с ног. Мне достаточно раз кулаком ударить, чтобы свалить такого, как Штрукс. Теперь тебе, Хаген, ничего не остается — уж такая твоя должность на заводе, — как живо заявить о том, что я тебе сказал.
— Верно, Хейнер.
— Я понимаю, иначе ведь и Хейнца Кёлера не выпустят.
Оба замолчали. Первым опять поднялся Хейнер. Рихард уже одной ногой был на лестнице, но еще не затворил за собой дверь. И снова вернулся, прошел мимо Хейнера к столу. Хейнер невольно последовал за ним.
— Ты сам, Хейнер, пойдешь завтра в полицию, пойми, так будет лучше для меня и для тебя. Не только потому, что мне не придется заявлять о тебе. Явиться с повинной, легче отделаешься.
Хейнер задумался. Наконец он сказал:
— Что ж. Лучше, чтобы ты не заявлял обо мне, именно ты, я, может, верно, легче отделаюсь… и Хейнц тоже, — добавил он. — Парень-то еще молодой. Жизнь ему это исковеркает.
— Да, конечно.
Когда Рихард уходил, Хейнер сказал ему вслед:
— Значит, на работу я завтра все-таки не выйду. Полиция меня, конечно же, задержит.
Рихард остановился на пороге:
— Я тебя из виду не выпущу, будь спокоен.
— Знаю, — ответил Хейнер, — ты никого не выпускаешь из виду.
Роберт Лозе не очень удивился, когда воскресным утром у его дома остановилась машина Томса. Томс не впервые приезжал к нему в гости.
Роберт с Леной и Эльзой жил в маленьком желтом домике в поселке Вильдхаген. Жители поселка работали на заводе имени Фите Шульце. Завод наподобие крепости высился среди равнины, в получасе езды от Вильдхагена. Между заводом и поселком постепенно пролегла луговая дорога.
Но деревня Вильдхаген издавна стояла между лесом и степью. Ее древняя маленькая церквушка была сложена из бута, на кладбище лежали жертвы Тридцатилетней войны.
Крестьяне отнеслись подозрительно, даже с неприязнью к нежданно возникшему по соседству поселку с пестрыми домиками, с ворчливым, крикливым рабочим людом, собравшимся сюда из шумных городов со всех концов страны, не привыкшему к тишине и просторам туманного, безмолвного края. Резкий голосок Эльзы, истинной дочери Коссина, поначалу выделялся даже среди неуемного шума и гама. Она горланила и свистела, немало гордясь этим.
Однажды ее класс отправился на экскурсию к морю. Но Эльзу едва не оставили дома. Незадолго до того она как-то по-особенному гикнула, чем и рассмешила весь класс. В наказание ее не хотели брать с собою.
Учительница у них была молодая и веселая, с красивым голосом. При каждом удобном случае она пела песни с детьми, и не только песни о великих людях, не только те, что печатались в хрестоматиях, но и песни о разных событиях в жизни, о лесе и реках, о труде, о горе и радости.
У Эльзы не было певческого голоса. Она завидовала детям, что хорошо пели, на радость учительнице. Ибо в глубине души Эльза любила свою учительницу. Ей очень хотелось чем-нибудь отличиться перед нею. Она гикнула что было сил. И вот, пожалуйста, наказание!
Перед экскурсией учительница велела детям рисовать моря и корабли. Они недавно проходили открытие Америки. Эльза с волнением слушала тогда, как Колумб и его команда плыли дни, недели, месяцы. Матросы взбунтовались. Но их капитан Христофор Колумб настоял на том, чтобы плыть дальше. И наконец юнга с верхушки мачты крикнул: «Земля!»
За лучший рисунок — парусный корабль, плывущий по волнам, и с юнгой, если ребятам захочется, — была даже назначена премия. Что и говорить, лучше Эльзы не нарисовал никто. Тогда учительница вместо премии отменила наказание.
До самого отъезда Эльза была тише воды, ниже травы, тетрадь ее вдруг стала чистенькой, она даже ошибок не насажала, до самой поездки на море и во время поездки вела себя примерно.
Заранее Эльза не очень радовалась, скорее, чего-то опасалась, она знала по рассказам, море — это какое-то чудо. Но то же самое говорили о многом другом, и всегда она потом испытывала разочарование. На картинах море, конечно, выглядело удивительно, к тому же и открытие Америки что-нибудь да значит, оно связано с морем, и граничит море не с полями, не с холмами и лесами, а с ничем. Небо начинается там, где кончается море. Но Эльза не верила картинам, даже своей собственной не верила. Иной раз она потихоньку от всех рисовала что-нибудь не настоящее, а выдуманное. Может, все, о чем столько говорят, выдумано?..
Они вышли на маленькой, пронизанной ветром станции.
Ребята побежали к морю. Многие сразу же стали копаться в песке. Эльза опустилась на колени у самой воды. Пароходов здесь не было видно, только чайки. Лениво плескался прибой. Эльза уставилась на черту между небом и морем, никем не нарисованную, не прочерченную по линейке и тем не менее незыблемо существующую. Пухлые облака отражались в воде. Неприметно меняли форму, на небе так же, как на воде, волновались заодно с волнами.
Учительница часто взглядывала на Эльзу. В конце концов она подошла и погладила ее по голове. Эльза вздрогнула.
— Черта между небом и морем, — сказала учительница, — называется го-ри-зонт. Но море и небо вовсе не сливаются. Если бы ты плыла на корабле, черта двигалась бы вместе с тобой все дальше и дальше, пока наконец не показалась бы земля, берег.
Эльза слушала с удивлением… А если не знаешь, когда будет земля? И вообще будет ли, а если кто вбил себе в голову, что надо плыть, пока ее не увидишь? От волнения Эльза страшно устала. И заснула. Учительница разбудила ее:
— Мы играем. Иди к нам!
На обратном пути дети видели кое-где большие пятна воды. Они смахивали то ли на лужи, то ли на озерца. Им объяснили, что это бухта. Она каким-то образом соединялась с морем.
Дома, в Вильдхагене, Эльза, улучив минутку, стала бегать к ближнему озеру, Альгерзее. Его плоский берег порос камышом. То тут, то там виднелись отмели. Эльза вообразила, что озеро под землей сливается с морем.
Эльза ходила, ошеломленная чувством почтения, которое охватило ее и которого она ни к одному человеку не испытывала. Она теперь частенько где-то пропадала. Не играла больше с ребятами из поселка. А кричать и гикать самой ей стало противно.
Однажды Роберт искал Эльзу и обнаружил ее тайник, но домой вернулся один. Ее взбаламученное, испытавшее горькие разочарования сердечко, быть может, наконец-то обрело покой, и он этого покоя не потревожил. А через месяц-другой она спросила Роберта:
— Можно мне еще раз съездить к морю?
— Да, конечно, можно.
— Когда?
— Мы вместе покатаемся на катере, — ответил Роберт.
— Я хочу одна съездить, — сказала Эльза.
Роберт, который все всегда понимал, ответил:
— Ладно.
В это воскресенье Эльза первая увидела Томса. В ожидании пирога, который мать резала на кухне, она высунулась в окно и глядела вниз, на пустынную улицу.
Жильцы первого этажа еще не открыли входную дверь. Эльза кубарем скатилась вниз. Этого гостя она любила. Он уже приезжал к ним.
Томс не погладил ее по волосам, как зачастую делают взрослые. Он взял ее за подбородок и приподнял ее голову кверху. В первый раз девочка, хоть совсем не знала его, посмотрела ему в глаза холодно, почти с ненавистью, казалось, предостерегала его. От чего? От всего. Тебе меня тоже не перехитрить. Но Томс продолжал смотреть на нее спокойно, уверенно, и лицо Эльзы изменилось. Сделалось мягче. Проблеск надежды забрезжил на нем. Проблеск доверия. Томс знал предысторию этой семьи, тесно связанную с бегством Берндта и Бютнера. Девочка не то чтобы некрасивая, но, видно, недобрая. Настоящий отец оставил ей в наследство только белокурые вихры. А уж тепло и доброту придется ей наследовать от Роберта.
Женившись, Роберт пригласил инженера Томса, назначенного директором завода, к себе домой. Роберт не забыл, что Томс поддержал его в намерении привезти Лену и Эльзу из Коссина.
Сначала, увидев Лену, Томс был разочарован. Столько разговоров было об этой длинной любовной истории — даже в отделе кадров что-то о ней пронюхали, — столько было у Роберта сомнений, он так долго ждал и с таким волнением рассказывал обо всем Томсу, что тот думал увидеть невесть какую красавицу.
Лена же была худенькая и бледная. Для гостя она надела новую, туго накрахмаленную блузку, которая еще больше ее бледнила. Она потчевала его смущенно, неловко. Пока Томс говорил с Робертом, Лена со стороны наблюдала за ним, за человеком, которого так ценил Роберт. Томс поймал ее взгляд, заметил, как внимательно она слушает, как она при этом преобразилась, похорошела.
В неспокойные дни Томс дважды приезжал в поселок. Первый раз еще до беспорядков, а второй — когда все уже, можно сказать, утихло. Вместе с Робертом, с молодежью и пожилыми рабочими он много дней и ночей не покидал завода. Хотя у них все было сравнительно спокойно. Сравнительно, но не вполне. Первую же угрозу им удалось приглушить, прежде чем она переросла в разрушительные беспорядки.
Томс заехал за Робертом ночью. В машине он сказал, что его насторожили западногерманские и английские передачи, газеты, которые он читал в Западном Берлине, разговоры, которые еще вчера там слышал.
— Как бы у нас уже сегодня чего-нибудь не случилось.
В общежитии производственной школы Роберт сказал ребятам, допивавшим кофе:
— Кончайте скорей, вы нам нужны! Именно вы нужны нам, да еще как! Идите в мастерские, как обычно, я вас догоню.
В учебных мастерских Роберт наказал им:
— Будьте настороже. Это хулиганы что-то готовят. Они, конечно, и к нам заявятся. Вам их повадки известны. У вас таких двоюродных братьев и дядьев дополна.
Он сказал «двоюродных братьев и дядьев» — в большинстве случаев это были их родные братья, их отцы. Ребята потом рассказывали:
— Нас они тронуть не осмелились, эти типы! Да мы их и на порог не пустили!
Будто не знали, что среди тех, кто не осмелился, были их братья и отцы.
Если в какой-нибудь семье нелестно отзывались о заводе Фите Шульце, неизменно всплывало имя Роберта Лозе:
— Чем он там ребятам головы забивает? Обучал бы их получше слесарному делу!
Некоторые отцы добавляли:
— Мы, когда мальчишками были, понимали, что значит стачка. А этот Лозе наплел им, будто мы бастуем, чтобы отобрать завод у государства, новый завод вернуть старому хозяину. И напрасно к нам из города, с обувной фабрики на автобусах прикатили. Ничего нельзя было поделать. Прежде полиция в два счета пробивала цепь бастующих, цепь ребят никому пробить не удалось. А какие лозунги этот Лозе намалевал: «Завод наш!», «Руки прочь от нашего завода!». Флагов черно-красно-золотых и кроваво-красных понавесил — теперь правительство это разрешает, — только что вместо орла голубь на синем фоне. Какой-то мальчишка вскарабкался на заводскую трубу, углядел автобусы из города и предупредил. Потом объяснил, Роберт Лозе им, мол, рассказывал, как при Гитлере один паренек ночью на самую высокую трубу взобрался и водрузил красное знамя, а спускаясь, мазал трубу мылом, чтобы никто до знамени не долез.
Позднее в газетах много добрых слов было посвящено заводу имени Фите Шульце. И в первую очередь заводской молодежи. Ребята показывали друг другу вырезки, вывешивали их на стену, дома совали под нос своим отцам и братьям. А те, хоть и не были хулиганами, как в гневе назвал их Роберт Лозе, но упрямо закоснели в своих ошибках.
Одному ученику производственной школы, ездившему домой на воскресенье, старший брат задал взбучку за то, что тот сказал:
— Бастовали одни плуты и мошенники.
У брата арестовали лучшего друга, и он крикнул:
— А ну повтори, сопляк несчастный!
— Одни мошенники, одни мошенники, одни мошенники!
Брат изо всех сил его треснул. Через минуту оба уже катались по полу. Старший выбил младшему два зуба. У матери не хватало сил их разнять. Но меньшой сам вскочил и убежал. Сплевывая кровь и зубы, глотая слезы.
Ну и наслушался же Роберт упреков. Зачем он пошел к мальчишкам, объяснить им положение обязан был директор общежития. Томс смеялся, когда ему жаловались на Роберта. Пожимал плечами. Роберту он сказал:
— Хорошо, Роберт, что ты у нас на заводе.
— А как дела в Коссине? — спросил Роберт.
Он часто думал о Рихарде. Не так часто, как Рихард о нем, но думал.
— Еще не знаю, — ответил Томс, — твоему Рихарду Хагену, так его, кажется, зовут, пришлось без тебя справляться.
Лена быстро поставила еще один прибор для гостя. Томс, ни слова не говоря, посадил к себе на колени Эльзу.
— Я только мимоездом заглянул, — сказал он, — по пути из Берлина, завез тебе книгу.
— Какую книгу?
— Вот. Мне одна родственница дала. Она много читает. Тут о прошлом идет речь. О гражданской войне в Испании. Ты там был, и я подумал, что тебе будет интересно. Одного героя даже зовут Роберт, как тебя. Я по дороге немного полистал в ней. Ты прочти первый.
Роберт в изумлении смотрел на имя автора: Герберт Мельцер. Он глазам своим не верил, почти как шесть лет назад, когда Рихард Хаген, которого Роберт считал погибшим, вдруг вышел на трибуну в Коссине. По мере того как Роберт читал и перечитывал это имя, в нем росла уверенность, что автор жив.
Томс и Лена удивленно переглянулись. Роберт был ошеломлен, он даже побледнел. Потом открыл книгу. Прочитал несколько строк.
— Да, это я. Это мы.
Дочитал страницу до конца, забыв о сидящих за столом, потом еще страницу и еще.
— Роберт, Роберт, — тщетно взывала к нему Лена.
Он сделал нетерпеливое движение: оставь меня в покое. На этой странице они лежали в пещере, в высохшем русле ручейка, кучка раненых, которых невозможно было нести дальше. Армия Франко, грохоча, катилась над их головами. А они истекали кровью под землей. Когда из расселины скалы внезапно проникал луч света, Селия спешила перевязать их. Так прекрасно было ее лицо, что каждый, кого она перевязывала, нетерпеливо ждал следующего луча.
Лена воскликнула:
— Роберт!
— Оставь меня. — И он снова сказал Томсу: — Да, так все и было. — Он прижал к себе книгу, словно Томс намеревался увезти ее. Тот улыбнулся:
— Не спеши. Сегодня воскресенье. Не буду тебе мешать. — Он поднялся.
Томс успел прочесть всего несколько страниц этой книги. Те, где Роберт рассказывает свою жизнь. Томс не был уверен, что Роберт в книге тот же Роберт, которого он знал в жизни. Даже хотел надеяться: не тот. Ибо отнюдь не все, что думал и делал Роберт в книге, было ему по душе. Томсу всегда помогали жить умный отец и умная мать. Они не спускали с него глаз. Когда он учился, когда читал, даже когда играл. Они знали, с кем он дружил и в кого влюблялся. Никогда он не думал, что человек может до такой степени погрязнуть во лжи, в мерзостях, в ложном энтузиазме. А Роберт из книги надолго во всем этом погряз. Мне не пришлось из чего-то выпутываться, думал Томс. Роберту же пришлось, и он все преодолел. Не могу себе даже представить, как ему удалось очиститься от скверны.
Роберт, поведавший в книге о своей молодой загубленной, порою подлой жизни, — это Роберт, который на той неделе помог нам, когда дело до петли дошло.
— Всего хорошего, Роберт, до завтра. Читай, читай.
— Он уже где-то далеко, — огорченно сказала Лена.
— Оставь меня, — буркнул Роберт и бросился на кровать.
В книге все начиналось с того, что Селия крикнула: «Я остаюсь с ранеными. О чем тут спрашивать?»… Санитары протащили их сквозь густой колючий кустарник куда-то в темноту. Раненые, верно, слишком ослабели, и Роберт слишком ослабел, чтобы ясно понимать происходящее. Позднее он различил голос Селии: «Лежите спокойно. Я с вами». Он не понимал, лежит он в темноте или у него в глазах темно. Ему все было безразлично. Никто из них не проронил ни слова. Гул прокатывался над ними. Сотрясал их простреленные тела. Селия переходила от одного к другому, одному клала руку на сердце, другому на голову. Она прильнула щекой к щеке Роберта и на ухо шепнула ему: «Лежи спокойно, я останусь с вами». Потом еще раз сказала Роберту, да, конечно, это был именно он, Роберт Лозе: «Они проходят над нами. Скоро пройдут. Лежи спокойно».
Опять вошел кто-то, наверное санитар, и объявил Селии: «Они прошли. Во всяком случае, головные части. Идем с нами, Селия, сейчас ты еще можешь выбраться». — «Нет, — отвечала она, — я же сказала вам, я остаюсь».
В комнату тихонько заглянула Эльза. Повернувшись к матери, она приложила палец к губам:
— Не надо ему мешать.
Наверно, так все и было. Я исстрадался. Лежал при смерти. Может, Герберт Мельцер и разобрал, что говорила Селия. Может, потом сочинил. Кто-то вернулся и сказал: «Идем», она ответила: «Нет, я остаюсь». Но все, что обо мне написано, — чистая правда. И луч света был именно такой. На мгновение он делал Селию красавицей, какой я потом в жизни не видывал. Иначе, чем пишет Герберт, и быть не могло. Почему Селия осталась? Не могла бросить нас в беде. Мы никогда не бросаем друг друга в беде.
Поистине, в этой книге дышит и бурлит сама жизнь. Мы еле живы, а она дышит и бурлит. Сильнее, чем доподлинная жизнь. Герберт еще тогда обещал: «Я напишу книгу. Все мы будем в ней». Он сдержал обещание, и как сдержал! Селия говорит в книге: «Я остаюсь». Она никого не бросила в беде. И потом, после войны, не бросила. И мы здесь, люди того же закала, не бросили друг друга в беде на прошлой неделе.
Где же, черт побери, был на прошлой неделе Герберт Мельцер? Он еще тогда чего только вместе с нами не пережил. На его глазах я стал поправляться в той проклятой пещере, ко мне вернулась речь.
А Рихард Хаген, его я сразу узнал на лесном перевязочном пункте. До того, как нас окружили. Я узнал его и в Барселоне, когда он стоял на залитой солнцем трибуне. Каково же, Рихард, пришлось тебе на прошлой неделе?
Перед тем как покинуть родину, во дворе, окруженном тремя старыми серыми стенами и одной новой, из красного кирпича, я увидел Рихарда. В центре двора стоял стол. Нас заносили в списки интербригад. Об этом ничего нет в книге у Мельцера. Разве его там не было? И сочинить он, видно, не сумел. Стол посреди серого двора с одной-единственной красной стеной.
Я знал, что Рихард тайком предостерегал от меня товарищей. «Не пойму я его. Он с нацистами якшался. Может, он засланный?» Нет, не мог Герберт такого сочинить. Он знал. В залитой нашей кровью пещере я напомнил об этом Рихарду.
Рихард, конечно же, не знал, что я видел его в Испании. На трибуне, под желтым солнцем, на необозримой площади, где все замерло, когда он начал говорить. Меня словно укололо в сердце — узнает он меня? Но как ему меня узнать? Одного — среди многотысячной толпы. Позднее он признался, что у него тогда промелькнула мысль — не Роберт ли это? Каково же, Рихард, пришлось вам на прошлой неделе?
А помнишь, Рихард, как ты в первый раз приехал в Коссин читать доклад о новом отношении к труду? И этот доклад не нашел пути к людским сердцам, не то что прежние твои доклады.
Потом ты из-за меня еще раз приехал в Коссин. Как счастлив я был! Ты знаешь, как я люблю тебя. Но теперь все обернулось по-новому. Я один пробился сквозь мерзость и зло моей жизни. Теперь, Рихард, в трудную минуту я самостоятельно принимаю решения. На прошлой неделе, например. Мне уже не обязателен твой совет. Но люблю я тебя по-прежнему.
Эльза тихонько вошла в комнату. Как хорошо она понимала Роберта. Разве не такие же чувства она испытывала, лежа у озера в своем убежище? Бога ради, коварные люди, не трогайте меня. В этой книге Роберт тоже нашел чудо, подобно озеру, подземным неведомым путем связанному с морем. И хотя по воскресеньям она любила гулять с Робертом — вдвоем с матерью ей было скучновато, — она сказала:
— Мы уходим. Вернемся к обеду.
Роберт был не похож на отцов других детей. Неразговорчивый он был друг, но зато какой друг!
Темень вырвалась из книги, заполнила пустую квартиру. Как им хотелось когда-то схватить, накрутить на руку зыбкую полоску света, что пробегала по их подземному убежищу, над всеми повязками, над всеми измученными лицами. Ведь в эти мгновения они видели лицо Селии. И вся красота, что позднее встречалась им в жизни, была лишь бледным отблеском ее красоты.
И моя Лена — только слабый отблеск. Редко, лишь когда доверие светится в ее глазах и готовность ради большого дела отказаться от мелких жизненных благ, дорогих ей. Тогда ее синие глаза чернеют. В них появляется жертвенность, то, что нельзя не уважать. В последний раз глаза ее почернели, когда я приехал за нею в Коссин. Она ждала меня. Доверяла мне. И тем не менее она могла прождать напрасно. То, что ее доверие оправдалось, в значительной мере заслуга Томса.
Роберт перестал вылавливать мысли, видевшиеся ему между строк. Теперь он слышал только свой внутренний голос.
Думаешь, Рихард, я не знал, в чем ты меня подозреваешь? Герберт Мельцер только внимательно слушал. Он понял, что для меня, мальчишки, было всего важнее хоть что-то значить в глазах учителя Вальдштейна. Потом я проиграл соревнование с Рихардом. И стал что-то значить для нацистов. А как перевернула мне душу встреча с бывшим моим учителем. Вальдштейн — арестант, внизу, под железнодорожным мостом.
Рихард утешал меня: не встретил бы ты случайно Вальдштейна, что-нибудь другое перевернуло бы тебе душу. Ты не мог остаться нацистом, так или иначе ты бы от них ушел.
Мы трое, Герберт, Рихард и я, обещали друг другу — если хоть одному из нас удастся побег, рассказать самому любимому человеку все, что произошло с остальными. Возможно, это было ребячеством. Великолепным, но ребячеством. Мы же были заперты в пещере, а над нами шли и шли войска Франко. Я неотступно думал о Вальдштейне. Важнее всего было мне его мнение. Пусть он узнает, кем я стал.
Рихарду не удалось отыскать Вальдштейна. А я нашел его по чистой случайности. Он был учителем Томаса Хельгера, моего юного друга. Но все мы трое остались живы — Рихард, и я, и Гербер, ведь он написал эту книгу.
Селия всех нас поставила на ноги. Мы решили уходить. По разным дорогам. Вообразили, что переберемся через линию фронта, на территорию, еще не занятую Франко. Договорились, где встретиться. Одна лишь Селия, с детства знавшая эту местность, решила пробраться к родным и дома рассказала, что удалось ей это лишь после победы Франко.
Ясно было одно — нам не перейти линию фронта. Любому из нас при этой попытке суждено сложить голову.
Прощаясь, каждый из нас выразил свою последнюю волю, и я, Роберт Лозе, попросил передать привет учителю Вальдштейну. Мельцер все, все запомнил. Лучше, чем я сам. Свои собственные слова я вспоминаю лишь теперь, читая эту книгу.
Безумием было идти в неизвестность, в безбрежную неизвестность. Пробиваться сквозь вражескую страну, территорию, занятую Франко. Но нам не оставалось ничего, кроме этой безрассудной попытки. Правда, Роберту Лозе, а это я сам, поначалу повезло. Я нашел убежище. Но меня неожиданно выдали при облаве — в книге Мельцера. Со мной не слишком-то церемонились. Живо поставили к стенке. В книге. И правильно. Нашему безрассудному бегству именно так, а не иначе суждено было кончиться, думал Герберт. В действительности все кончилось иначе. И бегство оказалось не безрассудным. И не суждено ему было этим кончиться.
Но кроме безрассудства, нам ничего не оставалось. И оно обернулось чем-то весьма осмысленным.
Испанская республика была уже разбита, когда мы добрались до севера. В жизни мне, Роберту, повезло. Герберт Мельцер, ничего об этом не знавший, расстрелял меня в своей книге. Перескочу-ка я страниц через тридцать. Вот: Герберт Мельцер в один прекрасный день добрался до Барселоны. Помнится, он был не очень-то ловким человеком, потому что никакой настоящей профессии не изучил. Он хотел написать книгу. Это он нам обещал, и это он сделал ради нас. Только кое в чем ошибся.
Так вот, значит, Герберт, человек не слишком-то ловкий, добрался в конце концов до Барселоны. И сразу пошел на площадь, где было полно голубей, там мы назначили встречу. Я тоже ходил туда. Десять, двадцать раз. Потом решил, что Рихард и Герберт уже не придут. А вышло, что оба явились позже, чем я. Пришли на эту площадь с голубями и — надо же! — хоть назначенный срок давно миновал, встретились. Если Герберт Мельцер снова всего не сочинил. Как сочинил мою смерть. Ведь он волен был сочинять для этой книги и хорошее и плохое.
Но если в книге, как и следовало ожидать после той безрассудной попытки, меня расстреляли — хотя попытка оказалась не такой уж безрассудной и меня не расстреляли, — значит, в книге мне не довелось испытать того счастья, которое мне было суждено в жизни. Я перешел Пиренеи. Попал к друзьям. Скрылся с ними в маки́.
После войны меня вдруг потянуло на родину. В восточную зону. Тогда еще так это называлось. Немецкий коммунист приехал в маленький городок на юге Франции, где я благополучно жил, и сказал: «Нам каждый человек нужен. Русские все перестраивают на новый лад, вот им каждый человек и нужен. Они небывалое создают. Это трудно. Даже понять трудно». Я его обо всем выспросил, все обдумал и поехал в Коссин. Стал инструктором в производственной школе — с помощью маленького Томаса. Покуда Томс не позвал меня сюда. На завод Фите Шульце. Счастье, что я был тут на прошлой неделе. И что здешние ребята меня любят. Они спасли завод, это точно. Ребята, прошедшие через мои руки. Значит, моя заслуга тут есть. Я, Роберт, стал их инструктором, и вовсе меня не расстреляли в Испании, во время бегства.
Итак, они оба, Рихард и Герберт, в книге пришли на место встречи. Голубей там была тьма-тьмущая. На скамейках сидели люди, кормили их или дремали. Этого Франко не запрещал. И Герберт, который был здесь в первый раз, сразу же наткнулся на Рихарда, который был здесь уже в сотый. Если все это он не сочинил. Прекрасно сочинил, конечно. Можешь, так иди хоть в сотый раз туда, где назначена встреча. Герберт и Рихард больше не расставались. Вместе прошли последнюю часть пути. Через испанскую границу. Дальше Герберт рассказал все, как было. Рихарда схватили, перегоняли из лагеря в лагерь. Выдали немцам, когда вся Франция была оккупирована. Герберт угадал его судьбу и описал ее.
Но моей судьбы он не угадал. Запомнил, правда, каждое слово, сказанное мною в пещере. Позволил мне выбраться, потом придумал, будто меня схватили и поставили к стенке.
Я тоже сто раз ходил к назначенному месту, надеялся встретить Рихарда. На Герберта я не рассчитывал. Даже позабыл о нем. Может, он это чувствовал? И потому так легко пожертвовал мной? Ему бы сочинить, как я добрался до Франции, а там попал в маки́. Ему бы сочинить, как я вернулся в Коссин. Ведь Селия выходила меня, зачем же уготовил он мне такой страшный конец?
В последний час, в последнем мгновенном озарении я увижу нечто прекрасное. Что — я еще не знаю.
Герберт, видно, любит придумывать жуткое и прекрасное. Или у него в памяти застревают чужие рассказы?
А может, Герберту вдруг захотелось написать эту книгу, как мне вдруг захотелось стать инструктором производственной школы? Давно сидело во мне это желание — учить. А в Герберте давно сидело желание написать обещанную книгу…
Роберт перевернул назад несколько страниц, до того места, где Герберт Мельцер обещает, если выберется живым из пещеры, написать книгу. И просит передать привет своей сестре, которую любит больше всех на свете. Так или иначе, но свое обещание он сдержал.
Селия вместе с Бенито, которого она тоже подняла на ноги, так что он был уже в состоянии ходить, ушла последней. Я не знал, что и Бенито был слесарем. Только теперь, читая книгу, я вспомнил его. Даже его брови. Только теперь, читая книгу.
До усадьбы, принадлежавшей дяде Селии, идти было всего несколько часов.
«Там ты выспишься, Бенито, потом разыщешь своего друга, поговоришь с ним. Только ему ты расскажешь, где мы скрывались последнее время. Через три недели я встречусь с тобой у него…» Узнал об этом Герберт позднее? Или придумал? То и другое вполне возможно…
Вернулась Лена с дочкой. Запахло воскресным обедом. Эльза подошла к Роберту. Тихонько сказала:
— Поешь с нами.
Он отложил раскрытую книгу. Сел за стол. Заставил себя улыбнуться. Ел то, что Лена клала ему на тарелку. Изредка она бросала на него быстрый взгляд. Всего раз или два в жизни Лена видела лицо Роберта настолько изменившимся. Словно ему открылось нечто, о чем она понятия не имела, нечто, изнутри освещавшее его, какой-то чуждый ей мир.
При других обстоятельствах, говорила себе Лена, хороших или дурных, выражение его лица тоже менялось, но так, как меняются лица при обычных будничных делах. Порой, думала Лена, и странное, нестерпимое оказывается обыденным, будничным, потому что выпадает на долю каждого. То прекрасное, что случилось со мной, когда Роберт вдруг явился в Коссин, хоть и было прекрасно до неправдоподобия, но могло случиться и с другой, только что для меня это было необычно. В книге, которую ему привез Томс, наверно, происходит что-то исключительное и единственное.
Она не мешала ему. Оставила наедине с книгой, хотя сегодня и было воскресенье.
Сестра Мельцера сумела быстро освободить его из лагеря, и потом уж такой человек, как Мельцер, в каких только странах не побывал. Возможно, он увиделся с Селией. Скорым из Парижа до Тулузы час-другой езды. Для Герберта это не расстояние. Может, он видел Селию средь белого дня? Не пришлось ему ждать той полоски света. А мне не надо было видеть ее. Ничто не затмит в моей памяти ее красоты.
Ясно и просто описал Герберт все, что произошло с Селией, нет, такого не выдумаешь. Наверно, она сама все ему рассказала. В первый раз они, наверно, встретились случайно. Она приезжала с сообщениями в Тулузу. И уехала обратно в Испанию.
Но конец, исход своей жизни, не могла же она ему рассказать. О нем рассказали ему друзья, с которыми Селия часто встречалась.
Если, конечно, он все это не сочинил. Похоже на правду. А это самое главное. Печален такой конец, но, читая его, успокаиваешься. Так бывало уже не однажды. И вполне могло быть.
Дядя был вне себя от радости, увидев Селию. Сам того не подозревая, он помогал ей, отваживал набежавших приятелей и соседей. Понимал, не хочется ей рассказывать о том, что она испытала у красных.
Но и это время прошло. Время мирной жизни в тихом деревенском доме, во франкистской Испании. И еще больше времени прошло, прежде чем она рассказала обо всем Герберту. Наверно, уже после мировой войны. Как бы иначе она попала в Тулузу? А я, Роберт, здравым и невредимым добрался до Франции и все это время провел в маки. Работал в гараже. И многие нацисты, пригонявшие к нам свои машины, потом вспоминали меня недобрым словом. Но время текло и текло, настал наконец и для меня час возвращения, и для Рихарда тоже. И для Герберта. Что ж, держи свое слово, Герберт! Он сдержал слово, написал книгу. Вот она передо мной. И воскресенье скоро кончится. Лена и Эльза уже возвращаются. Надо мне и о них подумать!
— Лена, дорогая, не сердись на меня. В книге, которую привез мне Томс, мы все. Я читаю ее и все, как сейчас, вижу. А остальное точно ветром сдуло. Даже прошлую безумную неделю. Остается только то, что в книге.
— Ах, Роберт, — смеясь, сказала Лена, — не надо мне ничего объяснять. Ешь скорей и читай дальше. Я на тебя не обижаюсь.
— Правда, Лена?
— Ну почему бы я стала обижаться, Роберт? И чего мне тревожиться? Ведь это только книга. Все, что в ней, уже миновало. Я ничего больше не боюсь.
Не верится мне, что Герберт виделся с Селией. Я бы к этому счастью не рвался. Вдосталь успел наглядеться на нее в пещере. А вот это уже, наверно, чистая правда: в усадьбу стали приходить старые и новые друзья. Женихи. Какой-то ревнивец решил ее выследить. А выслеживать нечего. Не было у него соперника. Изредка она ездила в соседний городок, к подруге. Там и встретилась с Бенито. Вначале все шло как по маслу. Пока на него не донесли.
Это Герберт, возможно, сочинил. А дальше все правда. Не знаю, сочинил он или нет, но правда.
Почему бы Герберту в Тулузе и не спросить о Селии? В ответ он услышал: «О ней мы давно ничего не знаем».
Я прочитал уже почти всю книгу, и я знаю, что он больше никогда ничего не услышит о Селии. Недаром Герберт похоронил ее в снегу. Однажды она опасной тропою шла по горам. Ибо чувствовала, за нею следят. Такое бывает. Я испытал это на собственной шкуре. Ее не схватили. Потому и не пытали. Не допрашивали. Она сошла с тропы, когда заметила: за мной идут. И сорвалась. Лежит, погребенная в снегах на веки вечные. Лучшего Герберт и придумать не мог. Зато мы теперь знаем, что с нею случилось. Придумал он или узнал — все так и было…
Наступила ночь. Лена лежала рядом. Он потушил свет. Подумал, надо Рихарду как можно скорей прочитать эту книгу.
Дональд Гросс положил на стол стопку бумаги. И сказал Элен:
— Барклей прислал вам кое-что почитать. Вы, кажется, знали автора — Герберта Мельцера. Это его рукопись. Последняя, Барклей ее не принял. Он говорит, что вы, Элен, знаете почему. Я уверен, вы с удовольствием прочтете…
— Да! Конечно, с удовольствием, — воскликнула Элен.
Гросс с минуту наблюдал, как она перелистывает страницы, кое-где останавливается, читает.
Даже выражение ее лица изменилось. Гросс с удивлением следил за ней, он ждал уже вторую минуту. Наконец сказал:
— Для рукописи Барклея у вас еще найдется время. А книгу мне одолжили. Перепечатайте, пожалуйста, несколько страниц, они мне нужны для работы. И поскорее.
— Хорошо, хорошо, — ответила Элен, — что это вы такой строгий сегодня?
Гросс рассмеялся.
— Не строгий, я тороплюсь.
Он смотрел, как она разглаживает страницы рукописи, присланной Барклеем. Потом быстро перевел взгляд на ее лицо; отблеск мысли, ничего общего не имеющий с тем, что ее окружало, витал на нем. До сих пор лицо ее казалось Гроссу ясным и простым, слишком ясным и простым, чтобы ему нравиться, — ни следа больших радостей или страданий. Что же с нею сейчас творится? Он ощутил нечто вроде успокоения, вспомнив слова Барклея, что Мельцер умер. И вдруг громко спросил:
— Геберт Мельцер был вашим близким другом?
— Близким? Нет, — ответила Элен. — Но мы дружили.
Она подумала и добавила с удивившей его откровенностью:
— Возможно, мы бы стали близкими друзьями.
Вечером в своей дешевой сумрачной комнатенке Элен взялась за книгу. Испанская война близится к концу. Лишь узкая полоска земли осталась у республиканцев. Небольшой отряд тяжелораненых, среди них и интербригадовцы, застрял в пути. Два санитара и сестра перетаскивают людей в высохшее русло ручейка. Армия Франко прокатывается над их убежищем. В момент смертельной опасности пещера показалась им единственным, пусть ненадежным, укрытием, но другого у них не было. Война, уходя все дальше, грохочет над пещерой, никто не осмеливается выйти из этого укрытия, ибо смельчак поплатился бы жизнью.
Среди раненых много испанцев и трое немцев. Двое из них, как вскоре выяснила Элен, знали друг друга еще детьми в Германии. Их звали Роберт и Рихард. Но они друг с другом почти не говорили. Зато третий, его никто не знал, как только ему чуть полегчало, попытался завязать с ними разговор. Он сказал, его зовут Эриберто. Объяснил, что это Герберт по-испански. Он и со своими земляками обычно говорил по-испански.
Селия, сестра милосердия, раненым представлялась очаровательнейшим созданием на земле. Руки ее были нежнее рук матери и рук возлюбленной. Они мечтали о минутах, когда дневной свет, пробившись сквозь узкую расселину их пещеры, освещал ее лицо и руки.
На этом месте Элен остановилась. Она хорошо помнила полоску света в рассказах Герберта. И лицо Селии. И ее руки. Герберт, Эриберто из книги, говорил ей об этом, когда они бродили по Парижу.
Потом он дал ей свою рукопись. Элен в жизни своей не знавала писателей. И вдруг один из них дает ей читать еще не напечатанную книгу и спрашивает, какого она мнения о ней. Ей все понравилось, так, как было, никогда она не читала ничего подобного, не знала даже, что живут на свете такие люди, свершаются такие события. Да и откуда же, как не из книги, могла она узнать об этом?
В последний раз, когда Элен встретила Мельцера в Германии, уже уйдя от Уилкокса, и он сказал ей, что первая редакция романа ему разонравилась, ибо теперь он смотрит и на мир и на своих героев другими глазами, и добавил, что послал новую редакцию Барклею, но тот отказался ее печатать, она была очень удивлена. Сидя на скамейке над Майном, она сказала:
— Не понимаю, почему вы переделали свой роман.
— Это было необходимо, — отвечал Герберт. — Теперь только он хорош. Я запретил Барклею печатать первую редакцию.
Он принес бы ей второй, настоящий вариант, если бы они еще раз встретились. И вот Барклей прислал ей его наследство, рукопись, которую Герберт считал хорошей, правильной…
Однажды Эриберто, он же Герберт, сказал:
— А мы ведь стали поправляться. Я уже мечтаю о большом, ярко освещенном городе. Мечтаю засесть за работу. Если мне суждено выбраться из этой дыры, я напишу обо всем, что мы вынесли и перечувствовали. Если же я живым отсюда не выйду, а из вас кто-нибудь уцелеет, передайте привет моей сестре. Она единственный человек, которого я любил.
— Да, — продолжал ей рассказывать Герберт все на той же скамье над Майном, — но когда я наконец живой явился из французского лагеря в Штаты, сестра вскоре умерла. Я с трудом перебивался. Время от времени что-то писал. Только теперь я смог сдержать свое обещание. Теперь я написал все, как было, независимо от того, захочет Барклей это напечатать или нет.
Когда Эриберто сказал: «Передайте привет моей сестре, если уйдете отсюда живыми», то и немец, которого звали Рихард, попросил: «Если вам это удастся, а мне нет, передайте привет моей матери. Скажите, что я остался таким, как был».
Тогда и третий, Роберт, молчаливый человек, сказал: «Если мне не повезет, а тебе, Рихард, повезет, передай привет учителю Вальдштейну. Да, нашему старому учителю Карлу Вальдштейну, если ты его не забыл. Ты удивляешься, что я вспомнил о нем. Но я тебя нередко удивлял. Я это заметил. Ты никогда мне полностью не доверял. Я сейчас объясню тебе, почему я привержен к учителю Вальдштейну больше, чем к кому-либо другому из людей.
Как я мальчишкой попал в нацисты, ты знаешь, как я ушел от нацистов — ты знать не можешь».
Элен, хоть и помнила это место, затаив дыхание вновь перечитала его. Потом энергичным движением выключила свет. Если она хоть часа два не поспит, ей не сладить с работой, которую завтра принесет Гросс. Работа эта непривычная и потому трудная.
Засыпая, она подумала: Главных героев этой книги, наверно, уже нет в живых. Но если они и живы, я никогда никого из них не встречу. И все-таки благодаря этой книге я связана с ними крепче, чем с теми, кого я знаю или кого мне предстоит узнать.
Месяц или два спустя в кабинет Эугена Бентгейма в Хадерсфельде вошел Хельмут фон Клемм.
Эуген довольно холодно сказал:
— Кастрициус просит вас завтра к нему приехать. Не в Таунус, на рейнскую виллу. Он хочет поговорить с вами.
— Со мной?
— Да-да, с вами, он уже несколько раз звонил.
Хельмут не мог себе представить, о чем хочет говорить с ним старик. Свои последние приключения в восточной зоне Хельмут уже неоднократно рассказывал Бентгеймам. А Кастрициус не такой человек, чтобы выслушивать старые басни. Да и времени с тех пор прошло немало. Много чего случилось в мире. Берии давно нет на свете. Вначале на место Сталина сел некий Маленков. За ним другой: Хрущев. Но зачем Кастрициусу знать мнение Хельмута о Берии, или о Маленкове, или о Хрущеве? Так или иначе, старик хочет говорить с ним, и как можно скорее.
Эуген Бентгейм облегченно вздохнул, когда Хельмут закрыл за собой дверь. Он его терпеть не мог. Отец утверждает, будто он им нужен. Но как только я стану хозяином, я уж найду повод его вышвырнуть. Это выродок, мерзкий последыш моего убитого брата Отто.
На этот раз, правда, старик Бентгейм гневался на Хельмута, как будто тот был виноват, что на Востоке дело не выгорело. Похоже, кто-то переоценил свои возможности.
Кастрициус же считал, что Хельмута фон Клемма вполне можно приспособить для разных дел.
На следующий день он сказал ему:
— Вы, по-моему, еще на себя похожи. Впрочем, вы сравнительно молоды. Хотя военных лет и вам со счетов не сбросить.
— Вы забыли, коммерции советник, — ответил Хельмут, — что я заявился к вам сразу после войны и, кстати сказать, последовал вашим весьма недурным советам. В последний раз я был у вас на масленице и вместе со всеми гостями поехал в Бибрих, где, к сожалению, произошло несчастье с вашим зятем.
— Верно, верно, — кивнул Кастрициус, — но тут вашей вины нет.
— Не во всем же есть моя вина.
— Но кое в чем, Хельмут, и даже во многом. Теперь я велел позвать вас, чтобы найти применение вашей энергии. Вы опять будете в чем-то виновны. Но, с другой стороны, и позабавитесь.
Хельмут навострил уши. Есть и пить ему не хотелось. Он не притронулся к блюдам, которые поставила перед ним Гельферих, сохранившая к нему теплое чувство. Он не смотрел и на мостки, где были привязаны лодки. Не замечал каштанов на берегу. К пейзажам, не требовавшим его вмешательства, он был равнодушен.
— Дом, в котором мы находимся, — сказал Кастрициус, — мне милей всех прочих мест на свете. Здесь я когда-то был счастлив. Собственно, я и сейчас более или менее счастлив. Не безумно, как прежде. Зато довольно прочно, не то что на небесах. Ведь господь бог и сам не знает, есть он или нет его. Но уж, во всяком случае, у него нет каштанов, нет и лодок на озере. Так вот, я долго не протяну и не желаю, чтобы после меня кто-нибудь жил здесь. Ни за что. Даже моя дочь Нора, прежде всего она с ее свитой, чего я ей тогда уж не смогу запретить.
— Ваша дочь, которая собиралась замуж за моего отца?
— Это не имеет отношения к тому, из-за чего я вас пригласил. Хотя все-таки имеет. Иначе я бы тебя не знал. И о тебе бы не вспомнил. А так я уверен — ты парень не промах.
Стало быть, после моей смерти, что и записано вот в этом договоре, который будет приложен к завещанию, земельный участок отойдет аменебургскому заводу. Когда, стало быть, все будет кончено, ты, Хельмут, сразу же приезжай сюда. Вот тебе доверенность. Но ты все заранее подготовь, надежных людей, бульдозер и все прочее. Прикажешь в мгновение ока всем покинуть дом и тотчас его снесешь. Понял? Подчистую, а я в гробу посмеюсь над дурацкими физиономиями тех, что приедут, вылезут из машин, чтобы залезть в мой дом, а дома-то и нет. Ну как, справишься?
— Конечно, справлюсь.
— Вот тебе чек, сын мой, не крохоборствуй. Отныне это наша тайна.
— Хорошо, господин Кастрициус.
— Помеченную здесь сумму ты получишь, если хорошо справишься с задачей. Деньги, полагаю, тебе все так же нужны?
— Да, господин Кастрициус.
— Вот видишь. Еще в Библии сказано — по труду и награда… Смотри, не выдай меня, если приедешь с Бентгеймами, они хотят на днях быть здесь, чтобы обсудить положение. И своих американцев захватят. Думаю, Уилкокс явится и вице-президента Вейса привезет. А ты, если приедешь с этой компанией, не околачивайся зря, а все приготовь заранее.
— Не так-то просто, но будет сделано.