ГЛАВА ПЯТАЯ

1

На рождество Томас с Линой, как и было условлено, поехали в Рейфенберг.

Эрна, бойкая, веселая женщина, не в пример своей сестре Лине, живо интересовалась нарядами и прическами. Муж ее, Хорст Гербер, служил в мебельном магазине. У них были две маленькие дочки. Жизнерадостность отличала всю эту семью. Эрна из каких-то немыслимых лоскутков умело мастерила веселые, пестрые платьица для дочек, Хорст очень гордился своими тремя «бабенками», как он их называл.

Хорст и Эрна были донельзя удивлены рождественским гостем — Томасом. Никогда бы они не подумали, что сдержанная, молчаливая Лина заведет себе такого друга. Они считали ее синим чулком. Всегда-то она была поглощена делом. Раньше — в третьем рейхе, теперь — на социалистическом строительстве. Томас отлично себя чувствовал в кругу этих веселых, приятных людей и от души хохотал над шуточками, которые отпускал Хорст. Эрна спросила сестру:

— Вы еще не поженились? В таком случае смотри не упусти его. — Лина только головой покачала. Она очень смягчилась за последнее время. И дети теперь охотнее с нею играли.

Быстро пролетели праздничные дни. Эрна по мере сил пеклась обо всех. С нового года она собиралась, как прежде, идти служить в контору, все же приработок. Хорст получал весьма умеренное жалованье. Он не возражал, говорил:

— Надо же моим бабенкам приодеться.

Для прощального обеда Эрна сварила курицу. А вермишели для бульона дома не оказалось. Она послала Томаса в соседний магазин. Там было полным-полно народа, он терпеливо стоял в очереди. Впрочем, на душе у него кошки скребли, как бы им не опоздать на поезд из-за задержавшегося обеда.

Он взглянул на продавщицу, женщину пышную, но проворную. Ничто не укрывалось от острого взгляда ее птичьих глаз. Она безостановочно орудовала ножницами в сознании своей власти, хотя бы над сахарными и мучными талонами. Впоследствии она даже сожалела, что государство отменило продуктовые карточки: когда в магазине толчея, узнаешь разные подробности из жизни покупателей.

Томас был уже у дверей, когда кто-то дернул его за рукав. Белокурая бледненькая девочка. Он сначала принял ее за ребенка. Она вышла вслед за ним и какими-то смешными, дробными движениями стала заталкивать его в ближайшую подворотню. Потом поднялась на цыпочки, чтобы быть на уровне его глаз, рассмеялась и спросила:

— Ты меня не узнаешь?

— Честное слово, не узнаю, — отвечал Томас и вдруг запнулся. Какое-то чувство шевельнулось в нем, куда более слабое, чем воспоминание, но и более живучее, что-то совсем позабытое, но в то же время незабываемое. Девочка с лукаво выжидательным выражением в глазах стояла на цыпочках, все ближе подставляя себя под его взгляд. Белое ее личико, Томас только сейчас это заметил, было лицом взрослой девушки или, может быть, взрослой карлицы. Не мог ребенок смотреть так хитро и лукаво. Губы у нее были слегка подмазаны. Томас вышел из подворотни, она за ним. Глаза ее ярко блестели в вечернем свете, но это были пустые глаза. Они ничего не вбирали в себя, только отдавали свой блеск. Она не косила, но в ее взоре было что-то неестественное и неправильное. Вдруг Томас крикнул:

— Пими!

— Я сразу тебя узнала, — объявила Пими, — не так уж страшно давно все это было. Что ты здесь делаешь? — Она засмеялась, показав свои острые мышиные зубки.

Все сразу вспомнилось Томасу: только что доставленный в детский дом склизкий малый по имени Эде. Рот у него был постоянно открыт. Удивлялся он? Или тяжело ему было дышать? Взаперти он совсем ошалел, обмяк и быстро привязался к Томасу, может быть, с первого взгляда учуял в нем стремление на волю, готовность к побегу. Они удрали, и в горах этот Эде снова собрал свою банду. В ней была и Пими. Томасу ясно представилась их недолго длившаяся совместная жизнь в осеннем лесу, свист, факелы, ночевки в развалинах, походы за добычей на дальние вокзалы. Страх и счастье, его обуревавшие. Да, как ни странно, но там соприсутствовало счастье. Все это давно миновало.

Пими тогда вся заросла грязью, теперь она была белой до неправдоподобия. И все-таки он узнал ее. По каким приметам? По мышиным зубкам? Мерцающему взгляду? По смеху?

— Я здесь в гостях, — ответил Томас, — а работаю на коссинском заводе. Сегодня я уезжаю. Скажи, а ты что делаешь?

— Я работаю на птицеферме.

— Разве там не хватает свежего воздуха? — удивился Томас. — Ты как мел белая.

— Я лежала в больнице.

— Что с тобой было?

— Ничего страшного, так, воспаление. Все прошло.

— Мне надо бежать, — сказал Томас, — желаю тебе всего хорошего. — Она кивнула. И смотрела ему вслед, покуда он не скрылся за углом.

Обе сестры, Эрна и Лина, без умолку болтали за столом. Томас их не слушал.

— Над чем ты смеешься? — спросил его Хорст.

— Я покупал вермишель и встретил в магазине девчонку, которую знал когда-то давно.

— Поторапливайтесь, ребята! — воскликнула Эрна. — Жаль, конечно, во время хорошего обеда спешить, но иначе вы опоздаете.

Ночной поезд был переполнен. Для худенькой Лины с грехом пополам нашлось сидячее место. Томаса оттеснили в противоположный угол. Он не мог даже раскрыть книгу, которую собирался почитать в дороге. Внезапно ощутив острую, как никогда, потребность побыть в одиночестве, он не слышал и не видел, что творилось вокруг. Стоять с закрытыми глазами в этом людском месиве было почти так же хорошо, как быть одному.

Никто не мешал ему думать о Пими. Не только о Пими. Обо всем прошедшем.

Он был вне себя от ужаса и возмущения, когда его снова водворили в детский дом. Ужас перед прежним нацистским приютом глубоко въелся в него. Он увидел, что здание восстановлено, стены свежепокрашены; что изменилось внутри, он видеть не мог. Как он кусался, царапался, вывертывался из державших его рук! Потом Вальдштейн, новый директор, усмирил его звуком своего голоса, взглядом. Но не надолго, не желал Томас смиряться.

Он убежал, его вернули, опять убежал. Ничего у него не получалось, покуда не явился Эде. Вдвоем они все сумели обстряпать. Эде, угрюмый, склизкий, неприятный, тупой в учении, был прирожденным вожаком. Эде посылал Пими с Томасом в поход за добычей. Девчонка была грязная, омерзительная. Не говорила, а нечленораздельно что-то пищала. Но воровать оказалась великой мастерицей. Она неприметно подкрадывалась к беженцам на вокзалах, к спящим, даже к мертвым.

Если они возвращались пустые, Эде хватал Пими за шиворот, как котенка, тряс ее и сулился сбросить в змеиный овраг. В другой раз Томас из-за куста подсмотрел, что Эде проделывал с Пими — в поощрение.

Осенью, когда они тряслись от холода в своих развалинах, Эде не долго думая распустил шайку. Пусть-де каждый отправляется на зиму по месту жительства. Значит, Томасу предстояло идти в Грейльсгейм. Там они примут его как блудного сына и будут кормить до отвала, утверждал Эде. Но Томас не решился предстать перед Вальдштейном. Он долго блуждал по округе, измерзший, отчаявшийся. Ночевал в какой-то кузнице, наконец все же притащился в Грейльсгейм. И тут впервые понял, что этот детский дом ничего общего не имеет с тем, ненавистным. Он окончил школу. Потом его взяли учеником на коссинский завод. Там он сделался слесарем. Уже очень давно жил он в Коссине. И теперь ехал обратно.

Когда он вернулся в Грейльсгейм, Вальдштейн повел себя так, словно Томас отсутствовал не более двух часов. Словно никогда он не принадлежал к банде, никогда не скрывался в развалинах. И в кузницу ходил просто с каким-то поручением. Он ни о чем его не спросил.

Старая история быльем поросла. Новые с невероятной быстротой наслаивались на нее.

Только сейчас в тарахтящем поезде Томас задумался о прошлом. Он снова видел из-за кустов, что Эде проделывает с Пими. В награду? В наказание?.. Пими уже не походила на заросший грязью комочек. Лицо у нее было белое, волосы белокурые.

Стиснутый пассажирами, Томас еще раз воскресил в своих воспоминаниях все — от тогда до сегодня и наоборот — от сегодня до тогда. Его ярость оттого, что он снова был заперт в Грейльсгейме. Эде и его банду. Пими, которая не очень-то выросла за это время, только стала чистенькой и белой.

Надо было мне спросить ее, куда она делась той зимою. Может, сразу устроилась на птицеферму? Ее, конечно, основательно отскребли в больнице… Мысленно пробегая время от сегодня до тогда и от тогда до сегодня, он как-то упустил кузницу. И Вальдштейна упустил, хотя был привержен к нему больше, чем к кому-либо. Словно Вальдштейн стоял поперек дороги, той, которую он пробегал сейчас, от тогда до сегодня, от сегодня до тогда. Сейчас, после мысленного бегства, он уже не мог возвратиться к Вальдштейну. И мысленно ушел вновь. Он смотрел вниз, в серо-зеленый овраг. В двух местах блистали зеркальца чистой воды. Это река, совсем узкая и заросшая ряской, течет по змеиному оврагу.

Много позже Томас однажды проходил там с Робертом. От Роберта он ничего не скрывал. «В этих развалинах ютилась наша шайка». Совсем не так ярко, как сейчас, перед его внутренним взором, блестела кое-где чистая вода. И овраг уже не был бездонным.

Кондуктор объявил:

— Коссин.

Толпа из вагонов хлынула на перрон. Лина дотронулась до его руки.

— Пойдем ко мне?

Томас покачал головой.

— Вещи, которые мне завтра понадобятся, лежат у Эндерсов.

Лина еще на секунду задержала его.

— Хорошо было, правда?

— Конечно, хорошо, — отвечал Томас.

2

Лене Ноуль, находившейся в тревожном, почти невыносимом ожидании, после того как она вновь стала получать письма от Роберта, пришла пора ответить на решающий вопрос: «Готова ли ты к отъезду?» Она написала: «Еще не сейчас». На рождественских каникулах, поближе к новому году. Ей надо поговорить с Альвингером, директором завода. Все это время он очень хорошо относился к ней. И уйти с лампового завода она должна по-порядочному. Роберт понимал, что значило «все это время»: ты, Роберт, спасовал и оставил женщину на произвол судьбы. Сейчас на него напал страх, а вдруг Лена передумает? Вдруг Альвингер отсоветует ей перебираться из Коссин-Нейштадта в далекий поселок при заводе имени Фите Шульце?

В условленный день обоим было страшновато. Сначала Роберт писал: «Поездка тебе предстоит довольно сложная, особенно от последней станции до поселка, где мы будем жить. Я не хочу, чтобы ты добиралась одна». Он разорвал это письмо и ограничился кратким: «Я приеду за тобой и Эльзой».

Лена аккуратно собрала свои немногочисленные вещи. Чемодан она купила заранее. Но еще не упаковала его. Дочке Лена сказала, что за ними приедет Роберт Лозе.

Эльза за время их жизни в Нейштадте совсем одичала. И сейчас, конечно же, пришла в страшное волнение. Девочка понимала — мать нетерпеливо ждет. Но ведь это еще не значит, что дождется.

Роберт, не глядя по сторонам, шел с вокзала к Нейштадтскому мосту. По дороге ему встретилась Элла. Гордо, как всегда, несла она свою прекрасную грудь. Ее лицо на мгновение осветилось при виде Роберта. Но тут же погасло, и она спросила:

— Откуда ты взялся?

Слегка поколебавшись, Роберт сказал:

— Я приехал за Леной.

Элла тоже колебалась. И всегда-то красивая, сейчас она была особенно хороша.

— Давно пора, — спокойно проговорила она. — Даже смотреть было больно!

— На что смотреть? — удивился Роберт.

— Как она ждет тебя, — ответила Элла.

— Я сейчас и сам себя не понимаю, — сказал Роберт.

Элла торопилась домой, но, чтобы проводить Роберта, прошла в обратном направлении до моста, рассказывая:

— Старый трубопрокатный скоро будет пущен. В одно время с новым. Томас работает в ремонтной мастерской. Ты куда идешь? К Эндерсам? Их дом надстроили. Пауль Вебер, ах да, ты его не знаешь, ночует с Томасом в большой комнате. Томас сейчас уехал вместе со своей Линой.

Роберт слушал ее вполуха. Он предпочел бы идти один.

— Не сердись на меня, Элла, — сказал он наконец, — из-за всех этих пересадок я не знал точно, когда приходит поезд, а Лена ждет меня.

— Да-да, конечно, беги скорей! — воскликнула Элла.

Она облокотилась на перила моста. Взглянула вниз, на кусочек земли между водой и мостовыми опорами. Весной здесь собирались разбить цветник: пестрый ковер будет виден с поезда дальнего следования, который каждый день проходит по Нейштадтскому мосту. Она круто повернулась и, даже не улыбнувшись, пошла домой.

Роберту пришлось разыскивать улицу, на которой жила Лена Ноуль. И оказалась эта улица довольно убогой — дома полуразрушенные и кое-как залатанные; теперь оставалось только найти ее дом, но и это было нелегко, он стоял в глубине, передний дом был разбомблен. Та его часть, где жила Лена, выглядела обшарпанной и жалкой, под стать улице, новой была только стена, окружавшая двор. Во дворе, у самой двери, играла Эльза. Она уставилась на Роберта. Потом сорвалась с места и вбежала на лестницу, крича:

— Он уже здесь!

Девочка распахнула дверь в комнату, где они жили с матерью с тех пор, как работницы электролампового завода после исчезновения Альберта Ноуля устроили их у пенсионера Нибегаля.

И сразу все стало, как прежде. Роберту пришла на ум та же мысль, что и в первые дни его жизни в Коссине, когда он увидел эту женщину в переполненной квартире Эндерсов, среди всех лиц увидел ее лицо. Он подумал: я больше не один. Вот наконец моя жена и мой ребенок, я нашел их. Велика сумятица вокруг нас, но я нашел их.

Хорошо, что Лена не похорошела за время его отсутствия — темные тени лежали под ее глазами, как и при первой встрече. Она стала еще больше похожей на себя. Ему казалось, что он до ужаса долго искал ее. Он позабыл, что предоставил ее себе самой.

— Вот и я, — сказал Роберт.

Улыбка тронула ее губы. Роберт был потрясен, точь-в-точь как в первый раз, что улыбка так удивительно красит это скорбное лицо.

— Собирайся поживей, — продолжал он, — наш поезд скоро отходит.

Оба они в эту минуту позабыли о девочке. Эльза, сидя в уголке, наблюдала за их свиданием, прислушивалась к словам Роберта. Когда он сказал «собирайся поживей», она испугалась. Маленькое ее личико побелело.

— Не найдется ли у тебя чего-нибудь горяченького для Эльзы? — хриплым от волнения голосом спросил Роберт. — Дорога нам предстоит длинная, и поесть будет негде.

Эльза облегченно вздохнула. У нее даже голова закружилась, так быстро радость сменила испуг. Ведь минуту назад она чувствовала себя заброшенной в огромном пустом мире. Она знала, как мать ждала его. И сама всегда любила Роберта. Но когда он обратился только к матери, отчаяние охватило ее, на свете ведь все возможно. Чего-чего только она уже не испытала! В Нейштадте Эльза сделалась дерзкой, чтобы легче все сносить, ко всему быть готовой.

Но потом Роберт сказал: «Не найдется ли у тебя чего-нибудь горяченького для Эльзы», — взглянул на нее и погладил ее по волосам. Она просунула голову под его руку и снизу вверх на него посмотрела. Он нагнулся и стал целовать лицо и волосы Эльзы — не матери, а дочери.

— Выпейте-ка оба кофе, — тихонько сказала Лена, — а я пока что уложусь. — Когда она открыла дверь, чтобы пойти проститься с Нибегалем, тот уже стоял в коридоре и слушал.

— Большое спасибо и всего хорошего, — больше Лена ни слова не добавила. Нибегаль был препротивный старикашка, но все-таки не из самых худших. Пошел же он на то, чтобы уступить ей комнату, которую раньше выгодно сдавал ночлежникам.

Роберт взвалил чемодан на плечо. На улице он взял за руку Эльзу. Все трое быстро зашагали к вокзалу.

Им хотелось как можно скорее увидеть если не свой поезд, то хотя бы рельсы, по которым он пойдет.

Они повернули в сторону вокзала. Чтобы сократить дорогу, пересекли рыночную площадь. Она называлась площадью Фридриха Кюмеля, по имени коссинского стекольщика, убитого нацистами. Роберт вспомнил, что ему рассказывала об этом Тони, или то была Лиза? Фридриха Кюмеля застали за слушанием английской радиопередачи. Так вот, значит, откуда в Коссин доходили новости, передававшиеся из уст в уста, а то и напечатанные в листовках. Да, конечно, это Лиза рассказывала, она об этом слышала в местной организации молодежи. Томас тогда сказал: «Память моего отца тоже увековечили. В Берлине на доме, где он жил, теперь имеется мемориальная доска». Лиза ушла из жизни Роберта, даже из его памяти. Пролетела мимо, как лепесток, блеснувший на ветру. Своими сильными руками он обнял Лену за плечи и стал тихонько подталкивать ее перед собой.

Вдруг какой-то женский голос крикнул:

— Роберт! Роберт!

Неужто нельзя и шагу ступить по Коссину, не встретив знакомых? — подумал он. И сделал вид, что не слышит. Но женщина уже бежала за ним и схватила его за рукав.

— Ты ничуть не изменился, — сказала Ханни, жена Рихарда.

— И ты тоже, — отвечал Роберт. Он смотрел лишь на ее лицо с круглыми, удивленными карими глазами, со знакомым ему выражением упорного чистосердечия и не заметил даже, что она была на сносях.

— Может ли это быть? — восклицала Ханни. — Ты в Коссине, а к нам даже не зашел, просто не верится!

— Я здесь от поезда до поезда.

— Ах Роберт, ты себе даже не представляешь, как больно будет Рихарду, когда я ему скажу, что встретила тебя и что ты уехал. В последнее время он сотни раз говорил, что ему просто необходимо повидаться с тобой. Он и не поверит, что ты уехал, не зайдя к нам.

— Скажи Рихарду, — отвечал Роберт, — что у меня был всего один свободный день, скажи ему, Ханни… — он запнулся, подыскивая слова, — что я приезжал сюда за женой и ребенком. — Ханни в изумлении перевела глаза с него на Лену, но ничего не спросила.

— Скажи Рихарду, — еще раз настойчиво повторил Роберт, — что для меня он всегда был и остался Рихардом, впрочем, он и сам знает. Скажи мне еще быстренько, Ханни, как ваш сын?

— Мой сын, наш сын, — начала Ханни, словно сейчас было самое подходящее время для исповеди, — он же нам не родной, я хочу сказать, не я родила его, но должна признаться, что и того, который у нас вот-вот родится, я вряд ли буду любить сильнее.

— Это я понимаю, — сказал Роберт, — здесь больше и меньше не существует.

Эльза уже дергала его за рукав. Она опять боялась, что их отъезд почему-либо не состоится.

Роберт наконец попрощался с Ханни.

— У нас все еще много времени, — с улыбкой сказал он Лене. Она спросила:

— Кто эта женщина?

— Ханни. Жена Рихарда Хагена.

— С коссинского завода?

— Да. Мы с ним еще мальчишками гоняли мяч во дворе.

Когда он первый раз был здесь, этот Рихард Хаген, думала Лена, Роберт вернулся с собрания в полном отчаянии. Почему, я и сама не знаю. Может быть, один что-то проглядел в другом? Зато, когда пришло письмо от Рихарда Хагена, как же он был счастлив!

— Дома я все тебе расскажу, — добавил Роберт.

Впервые он сказал «дома» о том месте, где им предстояло жить. Они еще довольно долго прождали поезда.


После праздничных дней в Рейфенберге Лина была уверена, что Томас с вокзала пойдет к ней. Однако он наскоро попрощался и пошел к Эндерсам.

Он постарался войти как можно тише. Но Тони еще не спала и выскочила в прихожую.

— Хочешь есть? — спросила она. — У нас кое-что осталось от ужина, я тебе сейчас разогрею.

— Спасибо. Мы поужинали в Рейфенберге.

— Ты ни за что не угадаешь, кто здесь был, — продолжала Тони, — Роберт, Роберт Лозе. Ты только представь себе, он забрал Лену с дочкой, и они уехали. Мне это рассказала Элла. К нам он даже не зашел.

К вящему удивлению Тони, Томас ограничился кратким:

— Ну что ж! — Его не удивило, что Роберт наконец-то приехал за женщиной, которой ему так недоставало, и что для друзей у него уже не нашлось времени. Тони посмотрела на него широко открытыми глазами, потом сказала:

— Спокойной ночи, Томас. — И ушла к себе.

3

В январе тысяча девятьсот пятьдесят третьего Лина начала учиться в профсоюзной школе, а Томас — слушать вечерние лекции профессора Винкельфрида на эльбском заводе.

Была какая-то материнская заботливость в опасениях Лины, что Томас проводит слишком много времени с Хейнцем Кёлером, он ведь вместе с ним ездил по вечерам на лекции Винкельфрида. Дурацкие вопросы и бесполезные сомнения Кёлера могли заразить ее умного, открытого и добросердечного мальчика, а ее, Лины, не было рядом, чтобы вправить ему мозги. Она забывала, что совсем еще недавно сама ни в чем не умела разобраться. Теперешний ее мир был неопровержим. Ничего нельзя было в нем опрокинуть, ни в чем усомниться. А вопросы для Лины были равносильны сомнениям.

Но она напрасно тревожилась. Если Томас и ездил иногда с Хейнцем на его мотоцикле — подарок брата, — то обоим парням, собственно, некогда было и словом перекинуться, а по дороге ветер проглатывал даже самый звук голоса.

Обратно Хейнц часто уезжал один, когда Томас на часок-другой оставался в библиотеке. Свет там горел, покуда кто-нибудь в нем нуждался. Иногда это был сам Винкельфрид. Большая библиотека непрерывно расширялась. Она принадлежала не производственной школе, с которой находилась в одном здании, но специальному институту, пользовались ею также и студенты Высшего технического училища в Гранитце.

Бютнер, ассистент Берндта, мечтал когда-то о таком институте. Проект, им предложенный, был одобрен, но так и не осуществлен. Разочарование явилось одной из причин, толкнувших Бютнера перебраться на Запад. В это время в Берлине как раз было решено вновь открыть и расширить институт, уже ранее существовавший при эльбском заводе и возглавляемый Винкельфридом.

Никогда еще Томас не жил в такой гуще книг и новых знаний. То, что он изучал по специальности, не столько по совету Винкельфрида, сколько Ридля, толкало его в смежные области, которые в свою очередь были лишь станциями на пути к главному в новом материале. Случалось, он бывал и опьянен и растерян.

Если библиотека была закрыта, он читал на вокзале в скудно освещенном зале ожидания, собственно в бараке, где дуло из всех щелей. Чтобы поспеть к утренней смене, он пользовался узкоколейкой Эльбский завод — Коссин. А вернувшись с работы, валился на кровать и засыпал так быстро, что даже не замечал своего нового соседа по комнате.

Если же у него в Коссине выбирался часок-другой, он читал и записывал в кухне, когда все спали. Тони приметила узенькую полоску света, выбивавшуюся из-под двери. И радовалась, засыпая. Она делила комнату с теткой Лидией, которая, долго и напрасно прождав мужа, младшего Эндерса, осталась жить у них. Ох, как она была болтлива, эта Лидия. Но Тони негде было выбрать себе уголок. Томас и Роберт жили в чулане под лестницей. Но теперь старая площадка, уцелевшая после бомбежки, сделалась частью новой лестничной клетки. Кухня из-за этого сильно уменьшилась, о том, чтобы выгородить там местечко, нечего было и думать.

Однажды поздним вечером, когда Томас снова сидел на станции узкоколейки, силясь использовать скудное время и не менее скудный свет, с ним заговорил старый железнодорожник по фамилии Герлих. Он сказал, что, если Томас этого хочет, он, Герлих, может время от времени предоставлять ему ночлег. Его сын вдруг снялся с места и уехал с женой и ребенком работать на новый завод имени Фите Шульце. До сих пор они жили довольно тесно, не говоря уж о том, что лучшую комнату он и его жена предоставили молодой чете. А малыш спал на раскладушке в чулане. Вот это-то спальное место он и предлагает Томасу. Кофе он тоже может получать у них, не настоящий, конечно, но зато горячий.

Томас принял это предложение. Фрау Герлих была довольна, что у нее есть постоялец.

— Мой сын уехал на завод Фите Шульце. Не сидится ему на месте. — Томас ее успокаивал. Его лучший друг тоже там работает, инструктором в производственной школе.

Хотя он доплачивал сущие пустяки за свет да еще иной раз за кофе — впрочем, старику этих денег хватало на сигареты, — Герлихи огорчались, когда он не приходил. Но между собой все равно лишь изредка словом перекидывались.

Хейнц Кёлер заглянул в чулан — в ногах раскладушки стоял стул, раскладушка ведь была детская. Верхнего света в чулане не было, зато имелась настольная лампа. Железнодорожник с помощью Томаса провел туда электричество.

— Вот тебе и опять повезло.

— Почему повезло? И почему опять?

— Тебе все само в руки дается, — отвечал Хейнц.

— Как так?

— Ты всегда способен сделать то, за что взялся. Но видишь ли, быть способным — это значит не только иметь способность усвоить то или иное; это прежде всего значит уметь пробиваться в жизни. Ридль рекомендовал нас Винкельфриду. Мы наконец-то учимся, правда, довольно далеко от Коссина, но это еще с полбеды. Случайно у меня имеется мотоцикл, случайно тебе подвернулся этот ночлег, не то тебе пришлось бы круто. Ты человек от природы достаточно сильный, и все же у тебя иной раз глаза слипаются. У другого, послабей, они слипаются весь день напролет.

— Ну хватит, — прервал его Томас, — а то выспаться не успеешь. Ты словно волчок закрутил, смотри, как бы не перекрутить. Разумеется, все это, вместе взятое, называется способностями — не только изучать металлургию, и математику, и черчение, но и пробиваться в жизни. Герлихи охотно переуступят тебе эту раскладушку.

Хейнц рассмеялся, сказал:

— Не надо, не надо, — и, все еще смеясь, добавил: — Твое ложе не так уж роскошно. Доброй ночи.

4

После занятий профессор Винкельфрид передал Томасу журнал для Ридля. В нем имелась статья, которую Ридлю обязательно надо прочитать. Поэтому Томас прямо с вокзала отправился в поселок. Сегодня и Лина была в Коссине, он радовался предстоящему вечеру.

Ему открыла старая фрау Ридль. Сын должен вернуться с минуты на минуту.

— Мне не обязательно его видеть, я должен только журнал передать.

Маленький Эрни показал Томасу игрушку, с которой сейчас возился. Томас сел на пол и взял в руки паровоз. Эрни пыхтел и топал ногами, был одновременно пассажиром и локомотивом.

Томас уже собирался уходить, когда подъехала машина, послышались голоса Ридля и Цибулки. Ридль всегда первым делом заходил к сыну. Он уже повернул ручку двери, но, видно, Цибулка сказал ему что-то важное, потому что Ридль вдруг отпустил ручку. В соседней комнате раздался его громкий и взволнованный голос:

— Вы не верите? Но почему? Почему?

Цибулка не менее взволнованно отвечал:

— Когда же врачам предъявляли такого рода обвинения? Разве что во времена Медичи.

Томасу было неприятно, что он вроде как подслушивает, тем не менее он навострил уши. И даже положил свою большую руку на ручонку, державшую паровоз, чтобы не шумела тарахтящая игрушка.

Ридль отвечал негромко, но с горячностью:

— Зачем забираться в глубь веков? Разве вы забыли, какие эксперименты проделывали нацистские врачи, когда им это приказывали?

— Сравнений тут быть не может, — отвечал Цибулка, — речь идет не о фашистском государстве. Советский Союз — государство социалистическое. Нет, я просто этому не верю.

Так как Ридль ничего не ответил, Цибулка, немного помолчав, продолжал:

— И кого же арестовали? Достаточно взглянуть на список фамилий…

Ридль сухо спросил:

— И давно вы читаете по-русски?

— Ах, Ридль, Ридль, настолько-то мы с вами оба разбираемся в русском языке.

Ридль молчал. Цибулка снова выкрикнул:

— Нет, я этого понять не могу и не хочу!

Томас выпустил ручку Эрни. Но малыш, вместо того чтобы заняться своим паровозом, удивленно заглянул в глаза Томасу. Может быть, ему показалось, что в нем произошла какая-то перемена? В комнату вошел Ридль, взял Эрни на руки и высоко поднял его в воздух. Потом сказал:

— Ах, и вы здесь, Томас. — Ему и в голову не пришло, что Томас мог слышать последние фразы их разговора.

Томас отдал ему журнал и подыскал какой-то предлог, чтобы поскорей распрощаться.

Я должен как можно скорее поговорить с Линой, думал он, читая газеты, я как-то не обратил внимания на это дело и не прислушивался, когда при мне о нем говорили; странно все-таки и в общем-то понятно, что Цибулка не хочет верить… Но с другой стороны, прав и Ридль. Раньше у нас в нацистской школе считалось, что какие-то дети не имеют права на жизнь. И жена директора, она была врачихой, без сомнения, действовала соответствующим образом, а какой она выглядела милой и чистенькой, да, но в Советском Союзе, в наше время?

Лина обрадовалась, что Томас пришел без опоздания. Но, поглощенный своими мыслями, не успев даже поздороваться, он прямо с порога огорошил ее вопросом:

— Что ты думаешь, Лина, насчет обвинения, предъявленного врачам?

— Насчет чего?

— Насчет дела врачей в Москве?

— Не понимаю твоего вопроса. Что я об этом думаю?

— Скажи, разве это возможно?

— Да как же ты можешь спрашивать, возможно или невозможно? Странно было бы, если б наши враги до этого не додумались. Ведь каждый день жизни Сталина — огромный выигрыш для нас. — Лицо у нее было бледное, тревожное. — Скажи на милость, кто тебя надоумил задаваться такими странными вопросами?

— А что тут странного?

— Странно, прежде всего, раздумывать, правильно ли обвинение, предъявленное врачам. Это все разговорчики Хейнца Кёлера.

— Оставь, я с ним бог знает как давно не виделся. — Он невольно умолчал о том, что навело его на эти мысли. И сказал только: — У меня просто в голове не укладывается…

Они сидели молча, оба погруженные в задумчивость. Лина ловкими своими руками готовила бутерброды к ужину — каждый как пестрая клумбочка. Несмотря на серьезные мысли, ее одолевавшие, ей было досадно, что Томас ест, ничего не замечая, и не нахваливает ее хозяйственные таланты.

5

После того как Эрнст подал проект своего рационализаторского предложения, тщательно вычерченный с помощью Томаса, оба стали нетерпеливо дожидаться ответа.

Поначалу им пообещали рассмотреть предложение к Новому году, потом в январе. Наконец Эрнст один отправился в бюро рационализации. Предложение и вправду было уже рассмотрено. Некий Эрих Шмидт, явно игравший здесь первую скрипку, вытащил чертеж из ящика стола. Эрнст Крюгер узнал его по бумаге, по тому, как он был сложен, узнал мгновенно и закусил губу, чтобы сдержать волнение. Шмидт сказал:

— Это хорошая работа. Все в ней понятно. И сама идея недурна. Побольше бы таких работ на экзаменах в производственной школе. Но у нас, увы, не школа, а большой завод. И первая наша мысль всегда — пойдет ли это на пользу заводу? Вот почему мы твое предложение принять не можем. Ты же сам понимаешь, на эльбском заводе идет монтаж новой установки. Нам все время твердят, что теперь уже на очереди переоборудование нашего трубопрокатного. А тогда вся штука, которую ты придумал, рассчитал и так аккуратно вычертил, становится ненужной.

— На очереди! А ты подумай, сколько еще до этого воды утечет! Что, если опять прекратятся поставки с Запада? Подсчитайте, сколько мы, пока суд да дело, могли бы сэкономить каждый день, да-да, каждый день. А выполнение того, что я предлагаю, почти ничего вам не будет стоить!

Шмидт пожал плечами. Сердились-то ведь все, чьи предложения ему приходилось отклонять. Решение от него не зависело, хотя в его обязанности входило давать отзыв на поступившие предложения, да он и сам считал, что разбирается в людях и в беседе с каждым находит правильные слова. Он на лету подхватил кем-то оброненное замечание: вводить усовершенствования в трубопрокатном — бессмыслица, скоро весь цех будет переоборудован.

И Томас, когда Эрнст рассказал ему о постигшем его разочаровании, ответил:

— Ах, Эрнст, я ведь с самого начала так думал. И собственно, известный резон есть в словах этого Шмидта. Один товарищ с эльбского завода как-то сказал: «Подумать, что вы все еще мучаетесь с этим старым хламом». Приезжие с Запада, они у нас занимаются монтажом, так те только головой качают. Один мне сказал: «Ну у вас и оборудование, каменный век, да и только! Нет, раз уж вам обещали все полностью переоборудовать, так жмите посильней и добивайтесь».

Эрнст, казалось, запутался в сетях непонятностей. День за днем в ремонтную мастерскую приносили одни и те же детали, если их слегка переделать, как он предлагал, деньги за ремонт были бы сэкономлены.

На той же неделе после конца рабочего дня Улих попросил своих людей не расходиться и сказал, глаза у него при этом смеялись:

— Одну минуточку. Долго я вас не задержу. Но я должен сообщить вам, что говорилось на нашем совещании. Итак, мы обязаны хотеть выдавать больше продукции. Для нас это будет просто детская игра, потому что все здесь смонтируют заново. Когда? Меня спрашивать не приходится. Я одно знаю. Сколько нам надо с легкостью выдать продукции, когда все для нас будет сделано, но столько же мы должны выдавать и до того, как для нас будет что-нибудь сделано. Итак, кто возьмет на себя такие обязательства? Я, разумеется. И надеюсь, все.

Пауль Вебер, новый бригадир, сказал у себя в ремонтной:

— Значит, со следующей недели будут таскать к нам раза в два больше деталей. Поскольку они там обязались выдавать больше продукции. Каждый может рассчитать, сколько времени ему понадобится на штуку, если не халтурить и рот не разевать. Работа будет точно распределена. И еще нам на стенку повесят новые часы. Вы только себе представьте, новые часы! И новый коллега к нам явится, он поставит как надо стрелки новых часов, словно мы их раньше руками держали или вспять поворачивали, и часы будут равняться по нашему времени, а не мы по ихнему.

Янауш хотел что-то сказать, но из его перекосившегося рта только слюна брызнула. Вебер сохранял хладнокровие.

В столовке встретились Улих и Эрнст. Лицо у Улиха было еще более непроницаемым, чем обычно. Но в глазах прыгали искорки.

— Вебер вам уже сообщил? У вас в ремонтной тоже работы прибавится.

— Да, — отвечал Эрнст Крюгер, — наше время теперь будет распределено точно, до единой минуты.

— С новыми нормами, — сказал Улих, — дело пойдет на лад. — И посмотрел Эрнсту в глаза. Тот почувствовал себя беспомощным и жалким под взглядом этих узких глаз.

Так как Эрнст молчал, Улих спросил его:

— Ну а как обстоит дело с твоим изобретением, с новшеством, которое ты придумал?

Эрнст Крюгер разве что недовольно, хотя внутри у него все кипело, ответил:

— Ни черта не получилось.

— Я мог тебе заранее сказать, что все твои труды пойдут псу под хвост. И ни гроша ты за них не получишь.

— Что ты мог мне сказать? Ты воображаешь, что я из-за этих грошей огорчаюсь? Ну может, совсем чуть-чуть. Мне за производство обидно. — Эрнст говорил быстро и смотрел на иронически удивленное лицо Улиха так, словно тот его обидел; он чувствовал, что Улих в курсе происшедшего и спрашивает только, чтобы его позлить. — Потому что мне на заводе до всего дело есть, до всего, понимаешь ты это или не понимаешь? А если человеку до всего дело, то ему совсем неважно, понимает его коллега Шмидт или нет.

Улих был ошарашен этим неожиданным взрывом.

— Потише, потише, — сказал он. — Я твоего Шмидта не знаю. Знаю только, что твое изобретение было никому не нужным, можешь спросить Томаса Хельгера — ему это из того же источника известно, — здесь все сделают, как там, на Западе, то есть все разом обновят.

Эрнст обиделся.

— Ты хочешь сказать, что наш прежний хозяин теперь там чудеса творит…

— Не болтай чепухи, — перебил его Улих, — мне совершенно безразлично, как подписывается мой хозяин: «Бентгейм» или «народное предприятие». Я работаю и хочу кое-что заработать.

— Вот, сейчас ты в самую точку попал. Тебе это безразлично, а для меня — самое главное. Не могу я вынести, чтобы все принадлежало одному, хозяина вынести не могу. Пусть у меня не приняли изобретения, пусть наделают еще сотню глупостей, скоро, может, кто-нибудь другой придумает штуку похлеще моей и работать станет легче, нормы станут выше, почему бы и нет? Завод принадлежит мне, я не надсаживаюсь для хозяина. Меня сердит, когда делают глупости с тем, что мое. Во-первых, потому что это глупость, а во-вторых, потому что мое.

Улих рассмеялся.

— Успокойся, малыш. Если ты так уверен, что все принадлежит тебе, вели выплачивать тебе твою долю. Кажется, чего проще?

Оба, Улих и Эрнст, одновременно заметили, что за ними на кончике скамейки, отодвинувшись от остальных, сидит Янауш, курит и слушает их разговор. В его глазах искорки не прыгали.

В столовку он пришел вконец расстроенный. Не решался идти домой, слишком там было пусто, и послал же ему бог такую жену! Просидев здесь некоторое время, он поуспокоился, хоть тепло да светло, и стал прислушиваться к разговору за соседним столиком.

А немного погодя в него вмешался:

— Для этого он еще молод. А вот я скоро и впрямь потребую с фирмы свою долю. Но до этого они, конечно, еще сумеют меня как следует выжать.

— Успокойся, ты не один в таком положении, — начал было Улих, но Янауш его прервал:

— Ты как в Армии спасения рассуждаешь.

Оба невольно отвернулись от Янауша, Улих — потому что ему уже захотелось чем-нибудь развлечься, Эрнст Крюгер — потому что болтовня Янауша была ему противна. Вдобавок в нужную минуту ему никогда не приходил в голову правильный ответ, он всегда с трудом и мучениями облекал мысли в слова.

Янауш остался сидеть один под обломками своей прогнившей жизни.

Его сноха, несчастная женщина, вскоре после войны оставила им своего ребенка. В ту пору она уверяла, что это дитя их убитого сына. Может быть внук и вправду был его внуком, а может, и нет. Он рос славным мальчуганом. Взаправдашний внук или невзаправдашний, но Янауш и его жена к нему привыкли. Он пошел в учение к садовнику. И уехал в садоводство. Фрау Янауш привела в порядок его барахлишко. Янауш купил ему штаны и два фартука. Надежда согрела его очерствевшее сердце.

А потом с глаз долой — из сердца вон.

Внук прислал всего-навсего две открытки: в первой объяснялось, что билет до Коссина стоит дорого. Затем — что ему удалось найти хорошую работу. Но довольно далеко. Вскоре он рассчитается за штаны и фартуки.

Янауш ответил: «Не надо. Лучше приезжай сюда на эти деньги». Письмо вернулось, адресат выбыл.

Загадка вскоре разрешилась: садоводство-то ведь не за горами было. Кто-то, работавший там на строительстве, рассказал приятелю, а через того это уже дошло до старика Янауша. Сноха давно пронюхала, что ее мальчик начинает выбиваться в люди, к тому же и внешность у него приятная. Переписывалась ли мать с сыном, об этом приехавший не знал. Знал только, что она работала официанткой в Брауншвейге. Она вызвала к себе сына и там его околдовала, как в свое время околдовала его отца. Он возьми да и останься у матери. О стариках, в общем-то честных, хотя и немножко противных, которые вырастили его, когда весь город лежал в развалинах, он, видно, и не вспомнил.

Янауш, как камень, ничего не чувствовал и потому с достаточной ясностью не почувствовал себя покинутым, оставленным на произвол судьбы.

Только иногда, в столовке, он вдруг вспоминал Роберта Лозе. Хорошо бы рассказать ему все, что случилось. Он ведь и тогда посвятил Роберта в историю с ребенком, то ли это его внук, то ли чужой, поди знай. Роберт Лозе, правда, всегда обрывал его излияния, тем не менее Янауш любил иной раз с ним пооткровенничать.

Теперь Роберт Лозе учил ребят на заводе имени Фите Шульце, далеко от Коссина, чуть ли не у самого Балтийского моря. Так уж устроена жизнь, ни один человек не защищен от того, что другой вдруг возьмет да и уедет.

Янауш, наверно, рассказал бы Роберту Лозе о том, что́ его мучило, хоть немножко бы облегчил свою душу.

6

Те, кто знал Гербера Петуха только по его рыжей шевелюре и резкому голосу (что и снискало ему эту насмешливую кличку), не мог понять, почему он был в таких хороших отношениях с коллективом. Но Гербер Петух отлично знал, кого куда поставить в своем прокатном цехе. Знал, кого из рабочих отличает присутствие духа, а кто, напротив, легко теряется, знал, что у того вот изобретательный ум — если, конечно, дать ему время на размышления, этот отважен и скор — но только выполняя прямое указание, а тот соединяет в себе все эти качества.

К Хейнцу Кёлеру, несмотря на его разряд, в прокатном относились как к чужаку. В Союзе свободной немецкой молодежи его давно уже считали ненадежным. Те, которые слово «ненадежный» относили только к работе, удивлялись, как это он умудряется хорошо работать, никто ведь этого не ожидал. Томас Хельгер, тот знал, что в голове Хейнца Кёлера бродили кое-какие самобытные мысли, что в его душе жили стремления, пусть несбыточные, знал, что больше всего Хейнц любил учиться.

Гербер, однако, был удивлен, когда, просматривая в отделе кадров списки рабочих прокатного цеха и ремонтной мастерской, ему приданной, прочитал в примечаниях к характеристике Кёлера, что он учится у Ридля, а также на эльбском заводе слушает вечерние лекции по математике профессора Винкельфрида.

Разок-другой Гербер выбрал время, чтобы постоять немножко возле Хейнца Кёлера, будто бы дожидаясь ремонтируемой детали.

— Конечно, нам это пока еще не предписывается, куда там, — сказал он однажды. — Но я на собственный страх и риск отпускаю тебя сегодня, как только ты с этой штукой управишься, чтобы ты мог хорошенько подготовиться к лекции твоего Винкельфрида.

Хейнц в изумлении поднял на него глаза. Здесь редко обходились с ним великодушно, редко кто-нибудь догадывался, что́ для него всего важнее. А Гербер Петух по-прежнему стоял рядом. И наконец спросил без всяких околичностей:

— Скажи-ка, Кёлер, какого черта ты здесь торчишь?

Хейнц, не отрываясь от работы, спокойно сказал то, что уже говорил Томасу Хельгеру:

— А куда мне еще идти? Мы застряли здесь после войны. У меня даже восьмилетнего образования нет.

— Погоди-ка, — прервал его Гербер Петух, — а как же с математикой?

Хейнц горько рассмеялся.

— У меня все не как у людей. Я вот учусь у Ридля, не чаще двух раз в неделю, и все-таки кое-чему научаюсь. Это меня связывает по рукам и ногам.

Для ушей Гербера его фраза звучала странно.

— Рекомендации на заочное обучение или, еще того чище, на рабоче-крестьянский факультет мне, конечно, не видать. Многого мне для этого не хватает. Раньше говорили: закон божий — отлично, устный счет — слабо. Мне сказали: математика — отлично, обществоведение — слабо.

— Стой, стой, голубок, — сказал Гербер, — что раньше говорилось, я не знаю, что сейчас говорят, тоже не знаю, и потом кто говорит-то? Ридль, который два раза в неделю урывает для тебя время? Я, который тебя отпускает пораньше, чтобы ты мог подготовиться?

Все, дышавшее жаром в этом помещении: горячая сталь и маленькое пламя паяльной лампы в руках Хейнца — совместными усилиями скрыли новое выражение, появившееся на его лице. Относительно мягко по сравнению с обычным своим тоном он сказал:

— Ах, Гербер, ты-то ведь другой.

— Возможно, — отвечал Гербер. — Но ведь ко мне и другим все, в конце концов, сводится.

Он оставил Хейнца одного. Созывая людей, Гербер всегда говорил без обиняков. Точно указывал, сколько и в какой срок должно быть сделано начиная от сегодняшнего дня. Объяснял им, что давно обещанный монтаж новой установки будет зависеть от того, какая сумма находится в распоряжении завода. А таковая не в малой мере зависит от прокатчиков, пусть-ка поднажмут, на их долю тоже больше достанется. Говоря откровенно, кое-кто и на кое-каких заводах драпанул бы в такой ситуации, терпения бы не хватило дожидаться, когда получше будет. Но я, Гербер Петух — он назвал себя по прозвищу, — такой уваги братьям за Эльбой не сделаю. Мне и здесь по вкусу.

Случалось, он не успевал зайти к Рихарду Хагену, где больше всего любил посидеть и поболтать, так как кто-нибудь из товарищей в пылу спора или интересной беседы провожал его до дому, а потом входил с ним в комнату, чтобы продолжить разговор. Все они давно уже знали — Гербер живет один. Почему, это он объяснил им кратко и неохотно. Вернувшись с войны, он узнал, что его жена и дети погребены под развалинами.

Если Штрукс говорил о необходимости повысить темпы работы, а Янауш ворчал: «Гонка, вечная гонка», — Хейнц Кёлер смеялся. Если о том же самом говорил Гербер, он весь превращался в слух и ни словом ему не противоречил.

7

Когда Томас оставался ночевать у Герлихов, Хейнцу казалось, что Тони живет на свете для него одного. Правда, в Коссине Томас либо встречался с Линой, либо работал и учился. Но Хейнц все равно чувствовал, что на его пути к Тони вырастают какие-то таинственные, непостижимые препятствия. Тони могла слушать его рассказы, спорить с ним или вместе с ним смеяться, и вдруг какое-то чуждое выражение проступало на ее лице, проступало, чтобы тут же исчезнуть. Иной раз это была промелькнувшая мысль, иной раз в это мгновение мимо них проходил Томас со своей Линой, и Тони вдруг умолкала. Если она сидела одна и вдруг появлялся Хейнц, Тони казалась обрадованной.

Как-то раз он прозевал ее у выхода на канал и побежал к Эндерсам. Сумел справиться со своей застенчивостью. Фрау Эндерс сразу узнала его, он ведь уже был у них однажды. Очень скромный паренек. Это, кажется, у него мать все болеет. Он окончил производственную школу вместе с Томасом и пришел к ним на праздник. Ужинал за их столом и молчал как рыба. Только с Тони глаз не спускал. Много тогда собралось народу, а теперь никто и не показывается.

Хорошо, что он пришел, из-за Тони, конечно. А вот Янауш больше не заходит. И Улих ни разу. А Элла, вечно она одна, потому что ее Хейнер боится с людьми встречаться. Разве можно людей сквозь сито процеживать?

— Тони, к тебе! — крикнула она.

Тони тотчас появилась в нарядном платье, опять же подаренном Эллой. Элла его перешила из своего синего, которое стало ей узко. Она наконец-то ждала ребенка.

На улице было ветрено, казалось, вот-вот хлынет дождь, но Тони сказала:

— Я без пальто пойду, — не хотела надевать на красивое платье старое мужское пальто.

Эндерсы добились, чтобы во время надстройки не замуровывали старую дверь, ведущую из их кухни прямо на улицу. Теперь между кухней и лестницей была глухая стена. Фрау Эндерс приоткрыла дверь и посмотрела вслед Тони и Хейнцу, идущим по набережной в направлении моста. Неплохая парочка! Но настоящей радости она не испытала.

Как часто случается ранней весной, вторая половина дня была теплее и светлее первой. Хейнц попросил Тони пойти с ним в недавно восстановленное кафе на нейштадтском берегу. Ветер разогнал тучи, и небо очистилось.

Они заглянули в зал, оклеенный пестрыми обоями. Все столики были уже заняты жителями Нейштадта, из коссинцев никого не было видно. Свободными оставались только столики на улице, за загородкой из плюща.

— Мы их уже на воскресенье расставили, — пояснила хозяйка.

Раньше нейштадтский машиностроительный завод находился напротив кафе. После смены туда устремлялись толпы посетителей. Завод разбомбили в последний год войны, кафе осталось. Груды щебня и мусора на противоположной стороне улицы вскоре заросли дроком и сорняками. Вьюнки полезли вверх по развалинам, даже по гладкой заводской трубе. Но в прошлом году пустырь расчистили, землю утрамбовали под новое здание, какое именно, никто еще не знал, и хозяйка кафе, пополневшая и поседевшая за это время, стала опять готовиться к приему посетителей. Она, муж и их дом уцелели во время войны, словно и не было ее в этих краях. Но детей у них уже не осталось.

Тони и Хейнц поверх плоского утрамбованного нейштадтского берега смотрели на коссинский по ту сторону реки. Издали окраина уже не выглядела зигзагообразной скалистой грядой, как в пору, когда здесь сидели Элла с Робертом, разыскивая глазами дом Ноуля, вернее, остов этого дома. Медленно, словно не слишком доверяя мирному времени, развалины превращались в новый город под сенью пяти заводских труб. Трубы высились здесь и до воздушного налета, это даже ребятишки помнили.

Хозяйка принесла пиво. Сокрушенно взглянула на обоих, но девать их ей все равно было некуда.

— Не простудитесь, фрейлейн, — сказала она, — что-то свежо становится.

Хейнц снял куртку, на нем была новая рубашка — подарок брата. Впрочем, одну руку он из рукава не вынул. Они тесно прижались друг к другу, как в домике сидели под его курткой. Он взял руку Тони, она ее отдернула, уронила на колени. Тогда он взял ее обеими руками. Тони не противилась. Несколько секунд они провели в полном молчании.

— Тони, — проговорил он наконец, — твои родители тоже живут здесь?

— Нет, здесь у меня только дед и бабка, — отвечала Тони, — отца убили, а мать второй раз вышла замуж. Ее новый муж — трактирщик в Треблине. Мой братишка живет с нею.

— А Томас тебе не родственник?

— Нет. Его несколько лет назад привел к нам Роберт Лозе. Он у нас еще раньше жил. Потом Томас помогал ему готовиться к экзамену, он должен был сдать его, чтобы попасть на курсы, где учат как учить. Теперь Роберт — инструктор в школе при заводе имени Фите Шульце.

Хейнц пожалел, что задал этот вопрос. Руки Тони, казалось, больше не чувствовали его рук. Куртку она стряхнула с плеча, когда вошла хозяйка с бутылкой и стаканами.

— Мой братишка переедет к нам, — сказала Тони, — как только я начну зарабатывать.

— Зачем? Может, ему хорошо там, в деревне.

— Всю жизнь землю копать? Или стаканы мыть? Что ж хорошего? Здесь лучше.

Хейнц снова запахнул куртку на ней и на себе. Тони не противилась, словно куртка была их общим кровом. Он зарыл лицо в ее волосы.

Они не знали, сколько прошло времени. Вдруг показалась хозяйка. Посмеиваясь, но и сокрушаясь, она сказала:

— Ну, детки, нам закрывать пора.

Они пошли побродить по Нейштадту. Здесь руин оставалось больше, чем на их берегу. Запутанными, неспокойными были улочки. Пусть кто-то и попадался им навстречу, спотыкаясь или уверенно ступая, пусть кто-то смеялся поблизости или горланил песню, они чувствовали себя одинокими, заброшенными на чужбину. Они шли то в гору по кривым улочкам, то под гору. Вдруг Хейнц остановился. Взял в обе ладони ее лицо и стал покрывать его страстными поцелуями. В подворотне, за которой ничего не было, кроме развалин, он обнял ее и прижал к себе. Только что Тони была мягкой и податливой. Вдруг лицо ее изменилось, она словно окаменела. Какая-то тень скользнула между ними в подворотню. Она отступила на шаг. Он не знал, что сказать, под руку они молча пошли к Нейштадтскому мосту.

8

Железнодорожник Герлих, у которого Томас ночевал раз или два в неделю, жил на Бельницерштрассе. Когда-то здесь была деревушка Бельниц, но она быстро слилась с эльбским заводом и примыкающими к нему рабочими поселками. Станция узкоколейки так и называлась: Эльбский завод — Бельниц. В последние годы войны все здесь было разбомблено. Сохранились лишь несколько домов на Бельницерштрассе да часть завода.

Там, на небе, кто-то, видно, умел хорошо распоряжаться и отдал приказ пощадить те цехи, в которых имелись особо сложные машины. Герлихи остались целы без всякого приказа, случайно. Раньше окна их квартиры выходили во двор, теперь, когда передний дом сгорел, — на руины, уже поросшие кустарником. Каждый вечер Герлихи задавались вопросом, закроет им вид новый поселок или не закроет. Дело в том, что на Бельницерштрассе построили два ряда голубых, желтых и розовых домов, двухэтажных и на вид довольно приятных.

Трактир возле станции тоже сохранился. Он был выстроен в стиле гитлеровских времен, с двускатными крышами. Фамилия хозяина была Вилкинг, но все звали его Викингом, может быть именно из-за этой крыши.

Томас никогда туда не заглядывал, но после работы любил спускаться к реке. В Коссине таких пестрых и новых с иголочки улиц не было.

Как-то раз, шла последняя неделя февраля, Томас в нерешительности вышел с вечерних занятий. Если поторопиться, можно еще поспеть на коссинский поезд. Но, сделав несколько быстрых шагов, все же решил заночевать у Герлихов и свернул с мощеной улицы на узкую дорожку, которую постепенно протоптали жильцы дома. Кто-то бежал за ним следом едва слышно, так как дорожка была земляная, размокшая от дождя, и догнал его уже в подъезде.

— Откуда ты взялась? — воскликнул он.

Неужто Пими способна старую грезу скрепить с новой, так что и шва не будет заметно, слить воедино магазин в Рейфенберге и подъезд герлиховского дома, узкую полоску рано угасшего вечернего света во время рождественских каникул отождествить с мерцанием этого нерешительно уходящего дня? Казалось, и минуты не прошло со времени их последней встречи. Пими снова встала на цыпочки или все еще продолжала стоять. На ней было детское пальтишко, так ему показалось, с остроконечным капюшоном. Глаза ее нестерпимо блестели.

— Пойдем, — сказал Томас, — спустимся к реке.

На свету глаза Пими не блестели, как глаза ночной птицы, только мерцали. Улица в этот час была довольно пустынна. Томас знал редких прохожих разве что по виду, а его здесь совсем не знали. Может быть, оттого ему чудилось, что он перенесся в чужие края. И ничего удивительного в этом не было, во сне ведь не удивляются. Спускаясь вниз, они молчали. Раза два или три Пими взглянула на него, он подумал, что она хоть и не косит, но что-то есть косое в ее взгляде.

— Мы, собственно, можем пойти к Викингу, — сказал он.

Томас, если бы и жил здесь постоянно, все равно бы ничего общего не имел с вечерними посетителями Викинга. Другого они были пошиба, чем его коссинские друзья. Это было видно по их рубашкам, по их стрижке, брюкам. В углу нашелся свободный столик.

— Чего ты хочешь, пива, лимонада, коньяку? — спросил Томас.

— Если можно, коньяку.

— Ты голодна?

— Я всегда голодна, — призналась Пими.

— Ты же совсем крохотная мошка, — сказал Томас, — неужто они не могут досыта накормить тебя на твоей птицеферме?

— Где? — Пими мгновенно спохватилась. — Они-то хорошо кормят, но я ведь последнее время в больнице лежала. Повторная операция, ее необходимо было сделать. А там, скажу тебе, кормили отвратительно.

— Эх ты, бедняга, — чуть насмешливо сказал Томас и похлопал ее по руке. Пими не шелохнулась, опустила глаза. Теперь, когда она не смотрела на него своим надломанным, странным взглядом, она ему даже нравилась.

— Ты все еще очень бледная. Впрочем, тебе это к лицу, — сказал он.

Официант принес пива Томасу, коньяку Пими и обоим по порции картофельного салата и сарделек. Пими жадно набросилась на еду, но, заметив взгляд Томаса, взяла себя в руки и стала есть изящно и неторопливо. Как же она изменилась, подумал Томас. Барышня, да и только. Вдруг она пристально на него взглянула, и он тут же установил, что глаза ее не перестают мерцать даже в полутемном углу.

Но больше всего она ему нравилась, когда, говоря что-то, опускала веки. Ресницы, черные и длинные, красиво ложились на треугольное личико.

— Томас, а ты сюда как попал?

— Я приезжаю сюда на учебу, но не каждый вечер. Работаю слесарем по машинам на коссинском заводе. А здесь слушаю лекции по одному предмету.

— Надо же! — воскликнула Пими.

— А что ты так удивляешься?

— Вот ты, значит, какой стал!

— Какой же, собственно?

— А, ерунда, — сказала Пими непонятным ему тоном. На секунду ее рот так и остался открытым. Потом она добавила: — Ты еще очень важной персоной сделаешься. Ну а невеста у тебя есть?

Томас помедлил с ответом.

— Есть у меня девушка, очень славная.

Она все смотрела на него, повторяя:

— Надо же! — И опять быстро проговорила: — Вот, значит, какой ты стал!

— Какой же? — рассмеялся Томас.

— Подумать, что ты за такое дело взялся, и время у тебя выбирается. Здорово!

— А ты? — поинтересовался Томас. — Что ты-то делаешь на своей ферме? Скажи, это та самая ферма, на которую ты пошла тогда работать?

— Та самая. Но я обязательно начну учиться.

— Ты? — он удивился. — А чему учиться?

— Мне разве нельзя? Тебе только можно? На бухгалтерские курсы пойду.

— А тебе это пригодится?

— Конечно. Надо же кур считать, — ответила Пими и засмеялась. Взгляд у нее опять сделался странно надломанным.

Между тем в зал набился народ. Свободные места за их столиком были теперь заняты. Рабочие с эльбского завода — он никого их не знал — безразлично проходили мимо него. Но посматривали на Пими. Пими чувствовала их взгляды и высокомерно опускала веки, лишь через известные промежутки времени подымая глаза на новых посетителей.

— Пошли-ка, — сказал Томас, — мне лично обязательно надо идти. Завтра утром голова у меня должна быть свежая.

— Конечно, конечно, свежая, — пробормотала Пими, — я понимаю.

Томас стал расплачиваться. Официант разменивал ему десятимарковую бумажку.

Пими так и впилась глазами в обоих. Ее головка едва возвышалась над их руками. В своем остроконечном капюшоне она выглядела совсем крохотной рядом с рослым Томасом. Парни за их столиком с веселым любопытством наблюдали за этой парой.

— Я спешу на поезд, — вдруг объявила Пими, — меня ждет подруга. А он вот-вот придет.

На улице шел дождь. Они просидели несколько минут в бараке, приспособленном под зал ожидания. Пими склонила головку на плечо Томаса. Он этого не заметил или сделал вид, что не заметил. В ночи раздался свисток паровоза, поезд, пыхтя, остановился. Пими повернулась к Томасу, укусила его за палец и одним прыжком вскочила на подножку, паровоз дал второй свисток, поезд скрылся во мраке.

Томас слизнул с пальца капельку крови. И пошел назад по Бельницерштрассе.

Когда-то, в шайке Эде, Пими случалось куснуть его за палец в шутку или даже со зла. Куда она поехала, спрашивается? Он забыл спросить, где живет ее подруга. Впрочем, ему это было безразлично. Вдруг за его спиной послышались быстрые шаги, он круто обернулся, нет, улица была мокрая и пустая. Пусто было и в подъезде.

Проснувшись утром, он взглянул на свой палец. И часто взглядывал на него все последующие дни, хотя след, если таковой и остался, был не больше укуса комаришки, к тому же пальцы его вечно были вымазаны сажей и машинным маслом. Он вспоминал Пими и за работой в ремонтной мастерской, даже когда Гербер Петух потребовал, чтобы именно его, Томаса Хельгера, перевели к нему на место заболевшего парня. Томас был этому рад. Ему куда больше хотелось работать в мастерской Гербера, нежели под началом Янауша в веберовской бригаде. Вспоминал и во время учебы, не то чтобы уж очень отчетливо, но довольно часто.

Сидя у Лины в комнате, он вдруг начинал улыбаться и на ее вопрос, в чем дело, отвечал:

— Так, пустяки!

После работы, вымыв в умывальной руки щеткой и мылом, он смотрел, видна ли еще точечка на его пальце.

Загрузка...