ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Однажды утром Томас, выйдя из вагона на нейштадтском вокзале — здесь останавливался поезд узкоколейки Бельниц — Эльбский завод, — почувствовал в воздухе какую-то тревогу, но, может, ему это только показалось. Он опаздывал. Не имел ни минуты времени. Автобус уже уехал.

Томас пошел через мост вместе с другими; они тоже опаздывали, спешили и были чем-то взволнованы, причина их волнения оставалась ему неясной. Наконец он спросил, что случилось. Сталин опасно болен, отвечали ему. На Главной улице, прежде чем свернуть к заводским воротам — теперь у него уже оставалось несколько секунд времени, — он из-за спин стоявших впереди стал читать висевший на стене листок.

Пожилая женщина, вторая повариха из рабочей столовой, на голове у нее был не платок, а всем здесь знакомая ярко-синяя вязаная шапчонка, надвинутая на уши, сказала:

— Все там будем.

Никто ей не ответил, да и что тут было отвечать?

Эрнст Крюгер, внезапно очутившийся возле Томаса, молча смотрел на бюллетень. Он положил руку на плечо Томаса. И по мере того, как он читал и усваивал прочитанное, все крепче сжимал его, казалось, ему невмоготу одиноко стоять здесь, да и Томасу приятно было чувствовать на своем плече руку друга.

Старик Янауш, протиснувшийся вперед, ограничился замечанием:

— Если я заболею, такого бюллетеня, пожалуй, что и не вывесят.

Эрнст Крюгер круто обернулся и крикнул:

— К тебе ветеринара придется вызывать!

Томас с ним согласился:

— Что правда, то правда.

Оба парня вошли в заводские ворота. Янауш смотрел им вслед. И что-то бурчал себе под нос. Лицо его было искажено злобой. Выцветшие голубые глаза все еще не отрывались от спины Томаса. Потом он двинулся вслед за ними через проходную. Грудь его теснило, дышать было трудно, словно он лежал засыпанный землей и щебнем. Все превратности и обиды его долгой плохой жизни сейчас завершились неслыханным оскорблением, которое ему нанес Эрнст Крюгер, а Томас Хельгер одобрил. Оба мои выученики. И чем бы они были без меня? Мысли его вылились в проклятье, едва он ступил на территорию завода: три года назад, когда меня спросили, не возьму ли я новичка под свое крылышко, я отвечал, что ж, посылайте в добрый час, и они прислали мне Томаса Хельгера! Ох ты, каким подлецом он стал! Он тоже, именно он! Будь он проклят, этот сопляк! Поддакнул мерзавцу Крюгеру.

Смертельно обиженный Янауш, которому ничего и на ум не шло, кроме ругани, направился в свою мастерскую.

После того как внук, который, может, и не был ему внуком, его бросил, Янауш все время чувствовал — его предали. Со всеми его скромными надеждами и упованиями. В ту пору, когда сердце его смягчал мальчонка, возможно, но не наверняка его внук, он взял на себя заботу и о чужом пареньке, Томасе Хельгере, думая втихомолку — из него будет толк, нынче все возможно. Янауш знал Томаса получше, чем Крюгера, и большего ждал от него. Прежде, да, прежде, когда он умел еще ждать. Теперь он думал: один точь-в-точь такой же подлец, как другой.

Подумал он также, правда бегло, о старом человеке, который лежит больной в Кремле или еще где-то в Москве. Вокруг него бессмысленная суета. Считают частоту его дыхания. Тридцать шесть выдохов в минуту. Так было написано в бюллетене, а по мне хоть сто тридцать шесть, думал Янауш с ненавистью и насмешкой. Видно, Томас Хельгер взял себе за образец этого незнакомого умирающего человека, слова про него сказать не смей, а Янауша, который его выучил и еще не собирался умирать, позабыл, а он ведь всего на каких-нибудь несколько годков моложе того, в Москве.

Не успел Янауш войти в свою мастерскую, где чуть не задохся при виде обоих парней, Эрнста и Томаса, как в довершение всех бед туда явился Рихард Хаген. Подоспел к самому началу смены. А Янауш его не терпел.

С тех пор как Рихарда прислали сюда с гарцского завода, он ходил из цеха в цех, когда ему важно было узнать мнение людей не только о заводских делах, но о событиях в стране и за рубежом.

Сталин скоро умрет, говорил себе Рихард, следовательно, он обязан быть с людьми, для которых, как он полагал, эта весть будет значить то же, что и для него. Для его друзей. Для его жены Ханни. Для его матери. Для Гербера Петуха, который прочитал бюллетень и сразу же бросился к нему.

Рихард был уверен, что сегодня каждый рабочий хочет видеть его, облегчить свою душу расспросами, откровенным разговором.

Янауш не испытывал ни малейшей потребности о чем-либо расспрашивать Рихарда Хагена. В последнее время он стал туговат на ухо и испугался, когда Рихард откуда ни возьмись вырос рядом с ним. И что он так коварно подкрадывается, этот тип?

Рихард, задумчиво-печальным взглядом смотревший на Янауша, выглядел старше своих лет, и волосы у него были какие-то пегие. Янауш быстро взял себя в руки и равнодушно глянул на пришельца своими жесткими выцветшими глазами.

И все же какую-то секунду оба думали об одном и том же, как всегда, когда пути их перекрещивались, даже сегодня. Думали о своей первой встрече в Коссине.

Октябрь сорок седьмого года. Холодный, сырой, насквозь прокуренный зал. Идет собрание. Лица сидящих в этом чаду изжелта-серые, зеленовато-серые, изможденные, голодные, озлобленные. Янауш встает с места. Пронзительным голосом говорит: «Ну, что еще новенького надумали?» После собрания демонстрирует товарищам заплатанный зад своих штанов: «Так и директор ваш выглядит, преемник господина Бентгейма!» Грязный старикашка!

Но что сказал этот же самый Янауш через четыре года, когда сбежал Берндт? «Видать, ему у нас не по вкусу!» Я обрадовался, думает Рихард, Янауш наконец сказал «у нас». Но потом какая с ним произошла перемена! Он опять стал сухим, злобным, корыстным человечишкой, хуже еще чем был. Что же такое случилось с ним за последние два года? Может, и я в этом виноват?

Молодой верткий паренек притащил какие-то детали из трубопрокатного. Удивился, увидев Рихарда. И тотчас спросил:

— Есть какие-нибудь новости?

Этот курносый большеротый парень всегда выглядел веселым, даже если хотел казаться серьезным. Он и теперь решил: если уж задаешь такой вопрос Рихарду Хагену, надо принять серьезный вид. Рихард, не оборачиваясь, отвечал:

— Нет. — И добавил: — Мы должны быть готовы к самому худшему.

Парень осторожно опустил свой груз на пол. До того как он сделал это усилие, лицо его продолжало оставаться довольным и невозмутимым. Рихард подыскивал слова, хотел объяснить, что не следует впадать в страх и отчаяние, враг только этого и ждет.

Но, обернувшись, он убедился, что никто здесь, и в первую очередь этот паренек, не нуждается в утешении. На большинстве лиц ничего нельзя было прочесть, разве что некоторое любопытство — что будет, если у соседа за углом случится несчастье? Пропасть лежала между чувствами Рихарда и чувствами тех, что стояли от него поблизости.

Через эту пропасть лишь одна пара глаз, глаза Эрнста Крюгера, смотрели на него боязливо и внимательно. И тут же он заметил еще и Томаса Хельгера, который пробудил в нем воспоминание о Роберте Лозе. Томас был бледен и сосредоточен.

Рихард Хаген начал говорить, прямо обращаясь к этим двоим, только так приходили ему на ум нужные слова, только так ему не надо было выискивать и подбирать их, давно застывшее оживало в нем под теплыми взглядами обоих юношей. Другие тоже стали прислушиваться. Сами того не сознавая, они нуждались в подобных словах. Встрепенулся и большеротый курносый паренек.

— Когда умер Ленин, — говорил Рихард, — мой отец и мой брат и все их друзья думали, что советской власти пришел конец. Но она существует, и советское государство стало мировой державой. Оно победило в этой страшной войне. Уничтожило фашизм. Советской власти и теперь не придет конец. Напротив. Мы, конечно, не знаем, как все сложится, но знаем, что то, на чем мы стоим, останется незыблемым. Возможно, наберется еще большей силы. Вы и я, мы тоже скажем свое слово.

Покуда Рихард договаривал, Янауш включил пневматический молот, воздух с шумом вырвался из трубы. Старик быстро орудовал своими костлявыми, иссохшими, но проворными руками, которые казались бессильными, когда висели вдоль туловища, но было чудо как ловки в работе.

На Рихарда он ни малейшего внимания не обращал, словно того здесь и не было.

2

Рихард вернулся домой. Женщины сидели у радио. Рихард молча ел то, что подала ему мать. Потом она встала, чтобы налить ему чаю, он же больше прислушивался к голосу в приемнике, чем к медицинским терминам, в большинстве ему непонятным. Сталину становилось все хуже. По радио передавали бюллетень, который Рихард уже слышал на заводе. Немецкий диктор не только точно повторял слова, услышанные из Москвы, но и тон, которым их там произносили.

— Пойду сделаю компресс, — сказала старая фрау Хаген. Мальчик у них уже целую неделю лежал в постели с сильнейшим кашлем.

Рихард сел рядом с женой в кресло из черного полированного дерева с красной узорной обивкой. Он ловил то Берлин, то Москву, хотя почти не понимал по-русски — он не раз пытался изучить этот язык, даже в концлагере, но алфавита не усвоил.

Он чувствовал — близится смерть. Чувствовал ее даже здесь, в комнате с креслами и ковром, которым гордилась его мать, потому что у нее первый раз в жизни был хороший ковер. Смерть близилась из радио, кралась, словно враг, хотя ее темное, сейчас всему миру угрожавшее имя в страхе избегали произносить. Уже подсчитывались капли крови и удары сердца, и Рихард, понятия не имевший, сколько их нужно для жизни или для смерти, испуганно слушал.

В прошедшие годы смерть не раз приближалась к Рихарду, но он ее не подпускал. Делал вид, что ее вовсе не существует, и потому ускользал от нее, как с горки скатывался, легко, без ушибов. Но теперь она пришла. Рихард обязан был с этим считаться.

Ханни удивленно взглянула на мужа. Он тупо уставился в ковер. Поначалу и не заметил, что она на него смотрит. Ханни тихонько позвала:

— Рихард!

Он повернул к ней свое измученное, постаревшее лицо.

До сих пор Рихард всегда был авторитетом для Ханни, как в будничных, так и в более серьезных вопросах. Еще с детства она слушалась его, как слушалась позднее, когда их детская дружба ни с того ни с сего обернулась любовью. В невыносимо трудные минуты в лагере она задавалась вопросом: что бы мне посоветовал Рихард? Она вышла на свободу, и даже искорки радости в ней не осталось. Ханни совсем пала духом. И ни о чем больше не спрашивала Рихарда. Дважды потерпела крушение ее надежда произвести на свет живого ребенка. Она уже готова была поверить, что истязания в лагере сделали это невозможным. Она взяла чужого ребенка, полюбила его, как собственного сына. Теперь Ханни была уверена, что родит здорового малыша. Эта смелая уверенность и спокойное приятие неизбежности давали ей чувство какого-то внутреннего превосходства.

Она дотронулась до руки Рихарда. Спросила:

— Ты принимаешь это так близко к сердцу? — И осторожно добавила: — Конечно, его имя много значит для нас, но мы привыкли со всем справляться сами. Ты, твой друг Мартин, да и я тоже.

Рихард сделал отклоняющий жест, как бы говоря: «Оставь».

Оба умолкли, искали слова. Вдруг Рихард сказал:

— Нет, не только его смерть меня угнетает. Сегодня мне особенно ясно стало, сколько людей все еще против нас. И против меня. Да иначе и быть не может. Они предубеждены против того, за что я стою. Хотя сами этого еще не понимают, вернее, не хотят понять.

— Ты как с луны свалился, — отвечала Ханни. — После стольких-то лет. Разве могут они выработать в себе другое отношение? Но теперь ты здесь. Для этого ты здесь.

— Я говорю не о каких-то там врагах, — продолжал Рихард, — а о хороших, честных рабочих. Никогда раньше мне это не было так ясно. Он умирает, и все вырвалось наружу!

Он рассказал, что произошло в мастерской Янауша.

— Странно, что ты этого не понимаешь, — сказала Ханни.

— Понимать я, конечно, понимаю. Но на мне лежит ответственность за них. Ты сама говоришь: для этого ты здесь. Вот я и спрашиваю себя, что, неправильно я говорил с ним или упустил подходящий момент для разговора? Теперь ты поняла? Не только смерть Сталина меня угнетает, но все, что всплыло на свет в связи с его смертью.

3

Когда Лина в самом начале траурного собрания приглушенным голосом, но отчетливо проговорила:

— Мы потеряли самого дорогого человека, который когда-либо был у нас, — то даже совсем молоденьким паренькам и девчонкам, отнюдь не так трагически настроенным, показалось, что они потеряли кого-то, если и не самого дорогого, то все же дорогого и близкого. Лина ведь необдуманного словечка не скажет. Она близка к обмороку. Но страшным усилием воли держит себя в руках.

Большинство верило Лине. Даже те, что до сих пор не так остро восприняли эту смерть, были испуганы, им стало казаться: случилось что-то грозное и непоправимое.

На Томаса голос Лины всегда производил впечатление. По ее голосу он понимал, что эта бледная, обычно молчаливая девушка способна на глубокие чувства, но умеет владеть ими.

Она тихонько опустилась на свое место в первом ряду. Ее густые белокурые волосы, которые она по торжественным случаям особенно долго разглаживала щеткой, спадали на длинную, тощую шею. Держалась она очень прямо. На ней было темное платье, еще не виданное Томасом. Он подумал: она только что купила его с получки. И устыдился будничности своих мыслей.

Сначала они обошли площадь Ольги Бенарио. Томасу вспомнилось, что Лиза однажды рассказывала Роберту относительно переименования этой площади. Молоденькая девушка, местная руководительница СНМ, самовольно провела это переименование, за что ей сильно нагорело: площадь должна была носить имя Рудольфа Шварца, руководителя Коммунистического союза молодежи, убитого нацистами в первый год гитлеризма. И она же с улыбкой успокаивала взволнованную Лизу, хорошо, мол, и то, что в наше время возникают споры, как назвать площадь — именем Рудольфа Шварца или Ольги Бенарио.

Главная улица города уже довольно давно называлась улицей Сталина, но по старой привычке все обычно говорили: Главная улица. С прошлого лета ее с одной стороны замыкал круглый скверик, в котором был разбит цветник и высился памятник Сталину. Небольшой памятник в соответствии с размерами и возможностями соорудившего его города. За сквером начинался довольно протяженный и еще не достроенный поселок, хотя в два или три ряда домиков уже въехали жильцы. Когда-то здесь находилась сортировочная железнодорожная станция, подъездные пути к бентгеймовскому заводу, а также большой вагонный завод. Все это подчистую смела война в последний свой месяц. Впрочем, воронки от бомб были давно засыпаны и прикрыты дерном.

К памятнику сейчас стекались траурные демонстрации: с коссинского завода, с разных фабрик, из школ и Дома культуры СНМ. Последней двигалась колонна, прошедшая по мосту из Нейштадта. Руководящие лица возлагали венки к подножию памятника.

Из молодежного руководства Лина в первую очередь наблюдала за порядком. Один Томас догадывался, чего ей стоило это самообладание и внешнее спокойствие. Колонны демонстрантов двигались молча, Томас только раз услышал какой-то шепот за своей спиной, но что было сказано, не разобрал. Шептуну ответил приглушенный голос Хейнца Кёлера:

— Ты что, спятил! Придержи язык!

Ночевать Томас остался у Лины. И оба почувствовали, как хорошо быть вместе в это трудное, непостижимо трудное время.

4

В конце февраля 1953 года Элен Уилкокс со своей подругой Джин вернулась в Соединенные Штаты. Джин сумела раздобыть двухместную каюту. Не без труда, конечно. Почти весь пароход был занят служащими Красного Креста, которые ехали в отпуск из оккупированных местностей или из тех частей света, где еще шла или могла вспыхнуть война.

Джин, всеми силами стараясь укрепить подругу в решении уйти от нелюбимого мужа, сочла себя обязанной раздобыть места на пароходе.

Покуда они ожидали отплытия в Гамбурге, Элен, опять-таки с помощью Джин, устроилась на работу в одну из контор Красного Креста. Джин решила, что для подруги будет полезна репетиция жизни, ожидающей ее в Нью-Йорке. Целый год Элен все это казалось чем-то вроде школьного пикника. Пикник превратился в своего рода экспедицию, и одному богу было известно, чем она могла кончиться. Может быть, обыденной жизнью вроде жизни Джин, с которой ее собственная жизнь ничего общего не имела, хотя с виду и протекала точно так же. В какой-то момент Элен внутренне отвернулась от обыденщины и разве что играла в нее. Сначала ее жизнь была ожиданием парохода, на пароходе она должна была стать ожиданием берега, на берегу — ожиданием, чего собственно? Ну, какого-нибудь ожидания.

После работы, покуда Джин была в командировке, она одна бродила по городу. Минутами ей чудилось, что вот-вот она натолкнется на человека, который везде ищет ее, точно так же как она его. Они потеряли друг друга, но непременно встретятся, если будут долго и терпеливо искать встречи.

Она шла по новым улицам. Высокие окна, гладкие стены отражались в воде. Потом стали отражаться склады, все еще не убранные навалы мусора и щебня, вздымающиеся руины — это были маслянистые отражения, иной раз даже вспененные. На каком-то пустыре высились зеленые и красноватые стены, к ним на разной высоте лепилось жилье, которое уцелело после воздушных налетов и все свое перетащило в мирное время. Еще чуть подальше стояли шум, веселье, люди хохотали, тузили друг дружку, толкались; повсюду были понатыканы пивные, ларьки с разными товарами, тиры, изредка попадались строения посолиднее, ведь где-то должны были жить все эти торговцы, хозяева заведений, обитательницы этих заведений, словом, все, что здесь шумело и веселилось. Да, видно, это и есть обыденная жизнь, думала Элен, мое пристанище. Почему бы ей, спрашивается, и не покататься на карусели? Вдруг какой-то парень, то ли матрос, то ли просто бродяга, в толстом ржаво-коричневом свитере, явно связанном любящими руками, схватил ее за локоть.

— Пошли!

Он оторопел от ее холодного, отчужденного взгляда. Она улыбнулась, чуть-чуть. И с чопорным видом, но прошла несколько шагов рядом с ним. Какие-то парни что-то кричали ему, карусель уже осталась позади, он что-то кричал в ответ. До чего же все это смешно и фальшиво, пронеслось в голове Элен. Моя жизнь всегда была фальшивой, фальшь и то, что сейчас происходит. Она прогнала эту мимолетную мысль, на самом деле все здесь было чуждо и странно, чуждо даже в качестве шутки. Внезапно она наудачу свернула за угол. Пошел за нею парень или нет, она не знала, так как, к счастью, уже входила в город.

Она едва переводила дух, но пыталась найти дорогу. Какой-то прилично одетый человек подошел к ней и спросил:

— Вы что-то ищете, мадам, может быть, я могу быть вам полезен?

— Благодарю вас, — отвечала Элен, — я заблудилась.

Он был средних лет, среднего роста, заурядной наружности. Хотя он и проводил ее до гостиницы, на следующий день она бы его не узнала. Этого человека послал по ее следам поверенный Уилкокса в убеждении, что она ищет встречи со своим дружком.

Человеку, посланному шпионить за Элен, очень хотелось обнаружить что-то чрезвычайное, ибо это пошло бы ему на пользу. Но он не обнаружил ничего, решительно ничего, за что можно было бы зацепиться. И все же, хоть деньгами тут и не пахло, был доволен, что вблизи поглядел на нее. Он толком не знал, почему эта женщина в серой меховой шапочке, с серыми неподкупными, презрительными глазами и девичьим ртом внушила ему жалость, не чрезмерную, но все-таки жалость. «Большое спасибо», без улыбки сказала она, вошла в лифт и в этот вечер уже больше не выходила из своего номера.

Вскоре они уехали. Никогда Джин не видела свою подругу такой радостной. В разговоры Элен вступала неохотно. Ей больше нравилось, несмотря на холод, ходить взад и вперед по отведенному им кусочку палубы. Возвращаясь с этих прогулок, она обнимала свою подругу и благодарила ее — за что, собственно, Джин не знала.

Уилкокс, как это явствовало из его переписки с нью-йоркским поверенным, напрасно готовился покарать Элен, отказав ей в тех средствах, которых она станет домогаться. Даже Джин была удивлена, что Элен никогда ни добром, ни злом не поминала мужа. Когда она сказала ей: «Ты правильно сделала, постоянно нося эти жемчуга, придется тебе еще, насколько я знаю твоего Уилкокса, жить на деньги от их продажи», — Элен только плечами пожала. Немного погодя она спросила:

— Ты полагаешь, что я поступила бы лучше, не взяв их с собою?

— Ах, перестань, — воскликнула Джин.

Элен считала свою подругу непререкаемым авторитетом во всем, что касалось совести. Под этим она в первую очередь понимала способность различать между добром и злом. У нее самой эта способность была лишь в зачаточном состоянии. А может, и вовсе отсутствовала. Так по крайней мере она думала. Ей вечно твердили, что о добре и зле надо судить по свершениям, а ей эти свершения представлялись не слишком важными.

Плавание близилось к концу. Командой и пассажирами овладело беспокойство. Кто-нибудь теперь всегда стоял у поручней и смотрел туда, где должен был быть берег. Но все еще ничего не видел, кроме серого тумана под серым небом, и спешил ретироваться в теплую каюту. Зато рев пароходной сирены теперь чаще прорезал воздух, и огни вдруг возникали из тьмы, никого уже не удивляя. Их пароход больше не был одиноким в морских просторах. Палубу уже красили и драили, чтобы судно в полном порядке вошло в гавань.

Не знаю уж, длинна или коротка моя юбка, широка или узка, думала Элен. С тех пор как я живу с Джин, я на это никакого внимания не обращала. Надо заметить, что Джин если не носила формы сестры милосердия, то беспечно донашивала свои старые платья.

Элен захотелось посмотреть какой-нибудь журнал. Она поднялась по лестнице в читальню первого класса, вход туда пассажирам второго класса был запрещен. Стюард испуганно припустился за ней, но оторопел при виде ее лица и осанки. Он был сбит с толку. Наверно, эта женщина была здесь у кого-нибудь в гостях, исключения ведь всегда возможны, подумал он, так как был еще новичком на этой работе.

И окончательно успокоился, когда дама, не имевшая права находиться в этом салоне, заговорила с пассажиром, часами сидевшим здесь в полном одиночестве. Столик его был завален книгами и словарями.

Профессор Берндт не без труда сообразил, о чем просит его Элен, наконец он отодвинул свой стул от стеллажа.

— Вот и все, — смеясь сказала Элен, — я хочу только взять журнал.

Составив себе представление о том, как будут выглядеть женщины этой весною, она положила журнал на место и спустилась в свою каюту.

Берндт смотрел ей вслед, смотрел на ее узкую, прямую, но гибкую спину, на ее серое платье, стройную шею. Он охотно поговорил бы с этой женщиной. Поупражнялся бы в английском языке. И с рвением, от которого сжималось сердце, словно от бессмысленной боли, вновь накинулся на книги, как только дверь закрылась за Элен.

Стоило ему на секунду отвлечься от них, и у его стола в пароходной читальне мгновенно вырастала высокая фигура Бютнера. Смеясь, он говорил: «Учись, учись прилежно, Берндт. Зубри! Еще и еще! Только убирайся подальше!»

Берндт спрашивал себя: почему? О господи, почему? Сердце его ныло оттого, что он был изгнан не только из Коссина, не только из восточной зоны, но вообще из Германии. Скорбь слила теперь воедино обе ее части, ведь изгнан-то он был из обеих. На один год, сказал ему Уилкокс. Но он чувствовал, это будет длиться дольше. А я уже не молод. На что мне эти фокусы?

О Доре он почти не думал, ибо мысль о ней воскресила бы целый рой воспоминаний, которых он бежал. Но с Бютнером он так долго жил бок о бок, так тесно был связан с ним, что уж очень непросто было вычеркнуть его из жизни. Он даже пытался простить его при бегстве из Восточного Берлина, как уже простил однажды. Он хотел спасти мне жизнь. Как же он выразился тогда? Спасти мою науку. Мой гений. И взял вину на себя. Когда наше укрытие было обнаружено, назвал гестапо первую попавшуюся фамилию, упоминавшуюся в корреспонденции, которую нам приносила Дора. А если бы он этого не сделал? Может быть, мне бы удалось бежать. А может, и нет. Что тогда? Они бы меня уничтожили. Но… разве меня и без того не уничтожат? Где-то, когда-то. Будь он проклят, этот Бютнер. Все равно я проиграл свой талант, если он у меня есть, свою науку. Скоро мы будем в Америке. Кому я там нужен?

На секунду ему стало ясно, что его нарочито и сознательно загнали в эту даль. Дольше, чем секунду, такую ясность нельзя было вынести. Он склонился над книгами: читать, читать, учиться.


Элен поднялась очень рано. Несколько раз быстро прошлась по палубе. Потом вцепилась в поручни и стала смотреть вдаль. Чуть поодаль низкорослый человечек, судовой плотник, строгал какие-то рамы и крышки. Элен весело крикнула ему:

— Доброе утро!

Она удивилась, что он прекратил свою работу и вместо ответа на ее приветствие громко спросил:

— Вы уже знаете?

Элен улыбнулась:

— Что именно?

— Он умирает, скорей всего, уже умер.

— Кто?

— Он, он, — воскликнул плотник.

— Кто? — переспросила Элен.

— Дядя Джо.

— Кто?

— О господи, да Сталин же! — Он был явно разочарован тем, что его сообщение не потрясло молодую женщину. Но надеялся продолжить разговор.

— Этого ждут уже со вчерашнего вечера.

— Я не слушаю радио, — отвечала Элен. — Очень душно в каюте.

Пассажиры за столом были взволнованы не меньше маленького плотника.

— Этот демон все-таки должен был верить в смерть.

— Ох, и хитер же он был.

— А что ему теперь толку от его хитрости?

— Теперь у них там все пойдет прахом.

Джин вдруг строго сказала:

— Мертвый мертв, тут и обсуждать нечего. — И среди воцарившейся тишины добавила: — Теперь он предстанет перед судом господним.

Пожилая сестра милосердия робко пробормотала:

— Гитлер-то все-таки побежден…

Все заговорили вперемешку, не дав ей закончить фразы:

— Не он один это сделал. У клещей два конца.

— А русские-то, как они сражались. И все же не без его участия.

— Им такого царя и надо.

На минуту опять настала тишина, когда Джин тоном суровым и безбоязненным сказала:

— Да, они сражались, этого нельзя не признать. Независимо от участия Сталина. В госпитале я ухаживала за одним русским…

— Ну и что он говорил, ваш русский?

— Я его не понимала. Он смотрел мне в глаза.

— А что вы прочитали в его глазах?

— Что он храбрый человек.

— Когда это было?

— В сороковых годах.

Элен молчала. Сталин был ей безразличен, ни одного русского она не знала.

Когда Берндт услышал, что умер Сталин, он совершенно растерялся. Такое чувство оставленности охватило его, какое он испытал лишь однажды, на аэродроме Темпельгоф, когда вместе с Бютнером садился в самолет. Он подглядел на лице Бютнера невыносимую, плохо скрываемую улыбку, улыбку торжества над ним, Берндтом, и бог весть еще над чем и над кем.

Сейчас такая улыбка играла на лице его соседа за столом, сотрудника консульства, вместе с семьей ехавшего на пароходе. Этот способ передвижения он предпочел самолету из-за огромного количества багажа.

За столом Берндта разговор велся приблизительно такой же, что и за столом Джин. Сотрудник консульства, высказав предположение, что в России сейчас начнется полная неразбериха, стал приводить примеры жестокости покойного, который подозрительных или просто почему-либо неприятных ему людей упрятывал в лагеря. «Если на свободу выйдет хоть часть невинно репрессированных людей, в этой проклятой стране заварится такая каша, что все полетит к чертям!»

Берндт не верил сведениям, которые сотрудник консульства выдавал за абсолютно достоверные. С тех пор как он жил в Западной Германии, до него постоянно доходили самые противоречивые слухи. Весть о смерти, словно в пароксизме лихорадки, железными когтями сжала его сердце, тогда как все вокруг, здоровые, бодрые, пили и разговаривали. Разговор за столиком Берндта сейчас так накалился, что вывел его из оцепенения. Не колеблясь, Берндт сказал:

— В конце концов он победил Гитлера.

Сотрудник консульства расхохотался ему в лицо:

— Уж не воображаете ли вы, что между ним и Гитлером есть существенное различие?

Берндт на ломаном английском языке — сотрапезники лишь с трудом понимали его — начал было:

— Они сражались за прямо противоположные принципы…

— Не понимаю вас, — прервал его пожилой химик, ехавший читать лекции в Уилмингтоне. — А вообще можете спокойно говорить по-немецки. Моя жена датчанка, она будет переводить.

— Они сражались за нечто совсем разное, — вырвалось у Берндта. — Один за иное будущее. За наших детей…

— Наших детей? Что вы хотите сказать? — перебила его датчанка.

Вошедший стюард объявил:

— Уважаемые дамы и господа, прошу вас надеть пальто и взять бинокли, уже видна земля.

Берндт испугался, когда понял, что это не тучи на небе так равномерны, так угловаты, что это небоскребы с поразительной быстротой надвигаются на него. Ему почудилась какая-то опасность, будущее его было непроницаемо. В своем одиночестве он цеплялся за ближайшее. И сейчас вдруг стал опасаться за свой более чем скромный багаж, который уже запестрел разноцветными наклейками и вдруг исчез.

Поднялся шум, суматоха. Никто ни о чем его больше не спрашивал. О нем забыли.

В этот день Джин впервые обнаружила, что ее подруга умеет волноваться. Элен уже несколько часов стояла на своем излюбленном месте и смотрела, смотрела. Вдруг она ринулась в каюту и обняла Джин, восклицая:

— Идем, скорей идем наверх!

— Что случилось?

— Пойди погляди, ничего прекраснее нет на свете.

— Дорогая моя, — заметила Джин, — я раз десять уже совершала это путешествие. Даже во время войны, среди мин.

— Теперь я могу тебе признаться, — сказала Элен, — я так боялась в Европе, что никогда не вернусь назад.

Джин покачала головой. На этот раз она первая упомянула об Уилкоксе.

— Если ты и разошлась с ним, почему ты не могла поехать на родину?

Они уже сошли на землю, когда Элен вдруг схватила за руку свою подругу.

— Взгляни вон на того человека, он ехал на нашем пароходе!

— Ну и что?

— Мне кажется, ему надо помочь.

Берндт беспомощно озирался. У него кружилась голова. Он не знал, как достать такси. И начисто позабыл, что его должен встретить, так во всяком случае заверял Уилкокс, служащий «Stanton Engineering Corporation».

В полнейшем изнеможении он уже готов был опуститься наземь там, где стоял, когда к нему подошел молодой человек с веселыми глазами и спросил, не он ли профессор Берндт. У Берндта как камень с души свалился. Чувство одиночества обернулось благодарностью, дружелюбным расположением к незнакомцу, который тотчас же взял над ним опеку. Вскоре они уже сидели вместе в ресторанчике небольшой гостиницы. У себя в номере, по-домашнему уютном, как ему показалось, Берндт обнаружил свои чемоданы. Все выглядело иначе, чем он представлял себе на пароходе. Молодой человек осведомился, не заехать ли за ним вечером, чтобы пойти в театр или совершить поездку по городу. В ответ на извинения Берндта за плохой английский язык сказал, что этой беде нетрудно помочь, — если профессор пожелает, он может завтра же приступить к занятиям английским языком, разумеется главным образом по своей специальности. Но он советует профессору вначале отдохнуть и осмотреться. Какой симпатичный и душевный молодой человек, подумал Берндт.

Загрузка...