ПРЕДДВЕРИЕ

«Сталин видит перед собой грандиознейшую задачу, которая требует отдачи всех сил даже исключительно сильного человека, а он вынужден отдавать очень значительную часть своих сил на ликвидацию вредных последствий блестящих и опасных причуд Троцкого… Троцкий всеми своими речами, писаниями, действиями, даже просто своим существованием подвергает опасности его, Сталина, дело…

Великий организатор Сталин, понявший, что даже русского крестьянина можно привести к социализму, он, этот великий математик и психолог, пытается использовать для своих целей своих противников, способностей которых он никоим образом не недооценивает. Он заведомо окружил себя многими людьми, близкими по духу Троцкому. Его считают беспощадным, а он в продолжение многих лет борется за то, чтобы привлечь на свою сторону способных троцкистов, вместо того чтобы их уничтожить, и в упорных стараниях, с которыми он пытается использовать их в интересах своего дела, есть что-то трогательное».

«Объяснять эти процессы — Зиновьева и Радека — стремлением Сталина к господству и жаждой мести было бы просто нелепо. Иосиф Сталин, осуществивший, несмотря на сопротивление всего мира, такую грандиозную задачу, как экономическое строительство Советского Союза, марксист Сталин не станет, руководствуясь личными мотивами, как какой-то герой из классных сочинений гимназистов, вредить внешней политике своей страны и тем самым серьёзному участку своей работы». /Леон Фейхтвангер/.

Свидетель Зиновьев. «Заявление следствию»:

«Я был искренен в своей речи на XVII съезде… Но на деле во мне продолжали жить две души… Мы не сумели по-настоящему подчиниться партии, слиться с ней до конца… мы продолжали смотреть назад и жить своей особой душной жизнью, всё наше положение обрекало нас на двурушничество… Бывшие мои единомышленники… голосовали всегда за линию партии, а промеж себя преступно продолжали говорить… враждебно к партии и государству… И хотели мы этого или нет, мы оставались фактически одним из центров борьбы против партии и её великой работы… С первого допроса я страстно возмущался, что я могу быть смешиваем с негодяями, дошедшими до убийства Кирова. Но факты — упрямая вещь. И узнав из обвинительного акта против ленинградского центра все факты, я должен был признать морально-политическую ответственность бывшей ленинградской оппозиции и мою лично за совершившееся преступление…» «Теперь, когда мутная волна фашизма оплёвывает социалистическое движение рабочего класса и смешивает с грязью демократические устремления лучших людей цивилизованного мира, новая конституция СССР будет обвинительным актом против фашизма, говорящим о том, что социализм и демократия непобедимы». /И. Сталин./

«Нужно всемерно усилить и укрепить нашу Красную Армию, Красный флот. Красную авиацию, ОСОАВИАХИМ, нужно весь наш народ держать в состоянии мобилизационной готовности перед лицом опасности военного нападения, чтобы никакая «случайность» и никакие фокусы наших внешних врагов не могли застигнуть нас врасплох». /И. Сталин./

«За процветание той науки, которая не отгораживается от народа, не держит себя вдали от народа, а готова служить народу, готова передать народу все завоевания, науки, которая обслуживает народ не по принуждению, а добровольно, с охотой». /Тост И. Сталина на приёме в Кремле./


СЛОВО АХА О СЛОВЕ:

«В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Всё через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть.

В Нём была жизнь, и жизнь была свет человеков; И свет во тьме светит, и тьма не объяла его». /Иоан 1,1,3–5/

Слово — величайший дар Творца человеку, сотворённому «по образу и подобию Божию». Словом можно творить действительность — возводить и разрушать, врачевать и убивать, спасать и развращать, словом можно воевать на стороне Слова или тьмы, лжи. Ибо слово — самое мощное оружие массового уничтожения или спасения.

Именно Слово творило мир, и именно те, кого Небо одарило словом, призваны творить Царствие «внутри нас» и преображать действительность «лежащего во зле» мира согласно Замыслу.

«Отвергающий Меня и не принимающий слов Моих имеет судью себе: слово, которое я говорил, оно будет судить его в последний день». /Иоан. 12, 48/

Это прекрасно понимал Иосиф, назвавший писателей «инженерами человеческих душ».

«Вы производите нужный нам товар. Нужнее машин, танков, самолётов — души людей…» Так называемый «метод социалистического реализма» /отображение действительности в её «революционном развитии»/ — не так уж смешно и нелепо. Как писал Александр Сергеевич: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». ВОЗВЫШАЮЩИЙ, то есть зовущий к высокой истине, в Небо, помогающий преодолеть «свинцовую мерзость бытия». Разве не есть сама история БОГОЧЕЛОВЕЧЕСТВА, вызревающего, формирующегося в человечестве, — восходящей, революционной, в отличие от «нисходящей» истории ветхого человечества, ведущей во тьму внешнюю, вторую и окончательную смерть? Из праха в прах…

То есть это никакая не лакировка действительности, а мечта, идеальный проект. Путь, по которому следует идти. Пусть так не бывает, но так ДОЛЖНО быть. Образец «лакировки» — фильм «Кубанские казаки». Ну и чему плохому он научил народ, который валом валил, по нескольку раз смотрели, стосковавшись по мечте. И до сих пор смотрят, наглотавшись современной «горькой правды», после которой разве что повеситься…

Конечно, тянуть саночки «павшего мира» в гору, придумывать положительных героев редко кому удаётся. Даже талантливым, не то что конъюнктурщикам. Блаженны «талантливые конъюнктурщики», фильмы которых до сих пор смотрят, а песни поют, пробуждая в душах «разумное, доброе, вечное». Как же они должны быть благодарны Иосифу, ненавистной цензуре, пусть хлыстом, но отогнавших от геенны их рвущиеся туда души! Пусть под угрозой выстрела в спину, пусть из-за гонорара, но они воевали на стороне Света, а не тьмы. Критерий — плоды добрые…

Стены Антивампирии были возведены, изгнаны волки внешние, обезвреживались внутренние. За основу новой идеологии был взят Замысел — спаянное, самоотверженное и бескорыстное восхождение семьи народов к Светлому Будущему, которое отличалось от Царствия разве что отсутствием веры в бессмертие, в посмертную великую награду за земной подвиг… Я уже говорил, что такое бескорыстное служение идее «Царства Свободы» без надежды на награду «там» не может не восхищать. Многие воины шли на смерть, противодействуя царству Мамоны, ничего не требуя взамен. Просто по велению сердца. А Господь, как известно, сказал: «Дай Мне, сыне, сердце твоё».

Конструирование действительности «в её революционном развитии» — Иосиф требовал от своей интеллигенции помощи в этом великом деле. Где запугивая, где понукая, где подкупая, ибо это были обычные грешные люди, в основном, не верящие ни в Бога, ни в Замысел. В лучшем случае — подчиняясь «вписанному в сердце Закону», который во многом совпадал с официальной идеологией. Святых писателей было мало. Разве что «красный мученик» Николай Островский, под словами которого подписался бы любой «рождённый свыше»:

«Самое дорогое у человека — это жизнь, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать; «Вся жизнь и все силы отданы самому прекрасному — борьбе за освобождение человечества».

Здесь, разумеется, говорится о революции против самого ЦАРСТВА БУРЖУАЗНОСТИ, а не той, где пролетарий, побеждая сам, становится «коллективным буржуа». Об освобождении от рабства у дурной материи:

«Буржуа всегда раб. Он раб своей собственности и денег, раб воли к обогащению, раб буржуазного общественного мнения, раб социального положения, он раб тех рабов, которых эксплуатирует и которых боится. Он создал огромное материальное царство, подчинился ему сам и подчинил других… Буржуа имеет непреодолимую тенденцию создавать мир фиктивный, порабощающий человека, и разлагающий мир подлинных ценностей. Буржуа создаёт самое фиктивное, самое нереальное, самое жуткое в своей нереальности царство денег».

Здесь Н. Бердяев говорит, разумеется, о царстве Мамоны, служение которому Господь поставил в непримиримое противоречие с Замыслом.

О таком «освобождении человечества», за которое надо отдать жизнь, и говорит Николай Островский.

Конструирование, сотворение грядущего Царства, «Светлого Будущего», как говорили и пели в сталинской Антивампирии… Опираясь на лучшее в человеке, на заложенные Богом таланты, на образ Божий в нём, на поиск Истины и Неба. На отвращение к игу дурной материальности и жажду освобождения духа.

Так что же, запретить «чернуху»? Иосиф считал, что всё дело в позиции автора. Слово может, разумеется, отображать бессмыслицу, ужас, скуку и «свинцовую мерзость» бытия как болезнь, как грех, ведущий к духовной смерти. Но не упиваться грехом, не соблазнять им.

«Я ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный», — писал Маяковский, — «Слово — полководец человечьей силы.

Марш! Чтоб время сзади ядрами рвалось».

«А что если я народа водитель И одновременно — народный слуга?» Здесь нет отступления от Замысла. Слово должно откапывать человека из-под завалов материальности, суеты и грехов, возвышать и звать к звёздам. Конструировать град грядущий, град-мечту, соответствующий Зову сердца. Это — россыпь новых идей, фантазий, предвидений, откровений, интуиции, прорыва в будущее, в Дом Отца. Это прежде всего — верная позиция, которую безошибочно различал Иосиф. Другое дело, что он не всегда мог называть вещи своими именами. Но главным для него было построение царства, противостоящего Мамоне.

Служители искусства — сотворцы Всевышнего в великом деле Замысла, начиная от вторжения в «лежащий во зле» мир с разрушительно-созидательной программой Антивампирии. Свободы «от работы вражия», «дороги к солнцу от червя». Об этом ещё Некрасов писал:

Где вы, — певцы любви, свободы, мира,

И доблести? Век «крови и меча»!

На трон земли ты посадил банкира,

Провозгласил героем палача…

Толпа гласит: «Певцы не нужны веку!»

И нет певцов… замолкло божество…

О, кто ж теперь напомнит человеку

Высокое призвание его?

Итак, провозглашённый Иосифом метод «отображения действительности в её революционном развитии» вполне соответствовал высочайшей миссии, возложенной Небом на работников культуры, призванных довести до «широких масс» Замысел и слово Творца путём воздействия на чувства и разум, в отличие от священников, взывающих к духу и вере. Кстати, этот соцреализм насквозь идеалистичен и теократичен. Слово творит действительность, сознание определяет бытие.

«Сейте разумное, доброе, вечное»… Иосиф, правда, добавлял: «и непримиримое к врагам».

«Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл я принести, но меч»; /Мф. 10, 33/

Иосиф отрицал «искусство для искусства», ибо чистое искусство — та же чисто душевная похоть. Соус без блюда.

«Дурно пахнут мёртвые слова», — писал Гумилёв, имея в виду гнилые, пустые, праздные.

«С кем вы, мастера культуры?» — вот что главное. Воины Антивампирии, Вампирии и пофигисты. Насмешка надо всем, цинизм — орудие сатаны. «Твори, выдумывай, пробуй», а не осмеивай. Служители культуры призваны возводить лестницу, ведущую народ в Светлое Будущее. Соцреализм с некоторой натяжкой можно было бы назвать «лестницей восхождения»…

— Вавилонской башней? — хихикнул АГ.

— Вавилонская башня — попытка восхождения во грехе к Богу. Иосиф же провозгласил отделение церкви от государства и обязательное соблюдение основ христианской этики…

— Особенно «Не убий!» — опять хихикнул АГ.

Как говорил Иосиф — «Из номенклатурных яиц вылупились змеёныши…»


* * *

Вышинский: Чего же Троцкий требовал?

Пятаков: Требовал проведения определённых актов и по линии террора и по линии вредительства… он поставил вопрос — это была середина 1934 года — о том, что сейчас, с приходом Гитлера к власти, совершенно ясно, что его, Троцкого, установка о невозможности построения социализма в одной стране совершенно оправдалась, что неминуемо военное столкновение и что, ежели мы, троцкисты, желаем сохранить себя, как какую-то политическую силу, мы уже заранее должны, заняв пораженческую позицию, не только пассивно наблюдать и созерцать, но и активно подготовлять это поражение. Но для этого надо готовить кадры, а кадры одними словами не готовятся. Поэтому сейчас надо проводить соответствующую вредительскую работу.

Помню, в этой директиве Троцкий говорил, что без необходимой поддержки со стороны иностранных государств правительство блока не может ни прийти к власти, ни удержаться у власти. Поэтому речь идёт о необходимости соответствующего предварительного соглашения с наиболее агрессивными иностранными государствами, такими, какими являются Германия и Япония, и что им, Троцким, со своей стороны, соответствующие шаги уже предприняты в направлении связи как с японским, так и с германским правительством.

Пятаков: Примерно к концу 1935 года Радек получил обстоятельное письмо-инструкцию от Троцкого. Троцкий в этой директиве поставил два варианта о возможности нашего прихода к власти. Первый вариант — это возможность прихода до войны, и второй вариант — во время войны. Первый вариант Троцкий представлял в результате, как он говорил, концентрированного террористического удара. Он имел в виду одновременное совершение террористических актов против рада руководителей ВКПб и Советского государства, и, конечно, в первую очередь против Сталина и ближайших его помощников.

Второй вариант, который был с точки зрения Троцкого более вероятным, — это военное поражение. Так как война, по его словам, неизбежна, и притом в самое ближайшее время, война прежде всего с Германией, а возможно с Японией, следовательно, речь идёт о том, чтобы путём соответствующего соглашения с правительствами этих стран добиться благоприятного отношения к приходу блока к власти, а, значит рядом уступок этим странам на заранее договорённых условиях получить соответствующую поддержку, чтобы удержаться у власти.


БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1936 г. Приём в Кремле работников золотой промышленности, промышленности цветных, лёгких и редких металлов. Участие в совещании передовиков животноводства. Участие в совещании передовиков по льну и конопле. Участие в работе 10 съезда ВЛКСМ. Председатель пленума Конституционной комиссии. Руководство пленумом ЦК ВКПб, доклад о проекте Конституции СССР. Участие в работе чрезвычайного 8 Всесоюзного съезда Советов. Доклад о проекте Конституции. Доклад о работе Редакционной комиссии.

«Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам ещё один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти по-своему «честные» Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа, несмотря на свою «честность», что большевики, изгоняя вон этих «честных» сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно». /И. Сталин./

«…пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивей. Наш рабочий занят. Он восемь часов на заводе. Дома у него семья, дети. Где ему сесть за толстый роман… пьесы сейчас — тот вид искусства, который нам нужнее всего. Пьесу рабочий легко просмотрит. Через пьесы легко сделать наши идеи народными, пустить их в народ».

«Наша сила в том, что мы и Булгакова научили на нас работать» /Сталин./

«Зря распространяетесь о «вожде». Это нехорошо и, пожалуй, неприлично. Не в «вожде» дело, а в коллективном руководителе — в ЦК партии…» /И. Сталин./

«Сталину, очевидно, докучает такая степень обожания, и он иногда сам над этим смеётся. Рассказывают, что на обеде в интимном дружеском кругу в первый день нового года Сталин поднял свой стакан и сказал: «Я пью за здоровье несравненного вождя народов, гениального товарища Сталина. Вот, друзья мои, это последний тост, который в этом году будет предложен здесь за меня». /Леон Фейхтвангер/

«Сталин — мне много об этом рассказывали и даже документально это подтверждали — обладает огромной работоспособностью и вникает сам в каждую мелочь, так что у него действительно не остаётся времени на излишние церемонии. Из сотен приветственных телеграмм, приходящих на его имя, он отвечает не больше, чем на одну. Он чрезвычайно прямолинеен, почти до невежливости, и не возражает против такой же прямолинейности своего собеседника». /Леон Фейхтвангер/

Свидетельствует Джавахарлал Неру:

«Затем наступила небольшая передышка, когда Ленин в 1921 году ввёл новую экономическую политику или НЭП. Это было известным отступлением от коммунизма, они сделали шаг назад для того, чтобы переведя дыхание и восстановив силы, сделать потом несколько шагов вперёд. Но народ запомнил и Сталинскую программу.

План предусматривал сближение крестьянства с индустрией посредством образования образцовых огромных сельскохозяйственных предприятий, государственных и коллективных; индустриализацию всей страны путём сооружения крупных заводов, гидростанций, шахт и т. д. Наряду с этим план предусматривал множество других мероприятий, относившихся к образованию, науке, кооперативной торговли, строительству домов для миллионов рабочих и общему повышению их жизненного уровня и т. д. Это был знаменитый пятилетний план, или ПЯТИЛЕТКА, как назвали его русские. Он представлял собой грандиозную программу, осуществление которой было бы трудным делом даже на протяжении жизни целого поколения для богатой и передовой страны. Попытка осуществить её в отсталой и бедной России казалась пределом безумия.

Строительство огромными темпами тяжёлой промышленности потребовало от России очень больших жертв. Советы вывозили за границу всё, что можно было сбывать: пшеницу, рожь, ячмень, кукурузу, овощи, фрукты, масло, мясо, дичь, мёд, рыбу, икру, сахар, растительные масла, кондитерские изделия и т. д. Вывоз этих товаров означал, что сами они оставались без них.

Массы почти с энтузиазмом мирились с новыми жертвами. Они жили бедной аскетической жизнью, они жертвовали настоящим ради манившего их великого будущего, гордыми и привилегированными строителями которого они себя считали. Советская Россия впервые в истории сконцентрировала всю энергию народа на мирном созидании, на желании поднять отсталую в промышленном отношении страну и сделать это при социализме.

Пятилетний план совершенно изменил лицо России. Из феодальной страны она внезапно превратилась в промышленную страну. Ее продвижение вперёд в области культуры поразительно. Нужда и лишения ещё не исчезли, но ужасный страх безработицы и голода здесь исчез.

Пятилетний план покорил воображение всего мира. Все толкуют сегодня о «планировании», о пятилетних, десятилетних, трехлетних планах. Благодаря Советам слово «планирование» звучит ныне, как магическое слово».


* * *

Это был день, когда Радик Лившиц, в то время художник на их фильме, затащил её в одну из московских квартир, где Дарёнов, неофициальная ленинградская знаменитость, выставил некоторые свои картины.

— Ты их больше никогда не увидишь, — горячился Радик. — Всё это на днях уплывает. Туда. Дарёнов у них нарасхват, это наши — м… и, — Радик употребил не совсем цензурное слово, — их судить надо. Бандиты, неандертальцы! Дарёнов — гений! Знаешь, почём там его картины?

— У тебя все гении, — ворчала Иоанна, разогревая машину. — Тебя туда подвезти, так и скажи. А ещё лучше — вон такси. Дать пятёрку? Безвозмездно.

Радик оскорбление молчал, и Иоанна сдалась. Они поехали «на хату». Тогда всё происходило «на хатах». Выставлялись скульпторы и художники, читались стихи и проза, всевозможные сенсационные лекции, проводились встречи с опальными экономистами, лекарями, футурологами, спасителями «гибнущего мира». На квартирах пели под гитару барды, демонстрировались фильмы и даже разыгрывались спектакли. В этой подпольной жизни культурной элиты была, как во всяком запретном плоде, своя сладость.

По дороге купили две бутылки водки и огромный арбуз. «Людям», — сказал Радик с ударением на втором слоге. Дарёнов же, по его словам, вообще в завязке, с тех пор как они с женой, ленинградской манекенщицей, глупой, но феноменально эффектной бабой, «которая его мизинца не стоила и которую он терпел только ради дочки», ехали навеселе с какого-то банкета. Жена сидела за рулём, дочка — рядом. Дарёнов спал на заднем сиденье и проснулся через пару дней в реанимации, уже без жены и дочери. С тех пор он ни грамма, хотя он-то тут при чём? Его Алка, земля ей пухом, вообще не просыхала, вечно гоняла навеселе. Пользовалась тем, что гаишники от одного её вида свисток проглатывали. Дочку жалко… А жён этих у Дарёнова — что килек в банке, и все дерьмо. Регина эта, например, меценатка, муж ей кучу денег оставил, а квартира — сама увидишь, — Лужники! Тагеев, министр такой был, слыхала?

Иоанна попросила Радика заткнуться и не мешать вести машину. Она устала, хотела есть и уж совсем было собралась высадить Радика с его болтовней, водкой и арбузом у ближайшей остановки такси, когда тот объявил, что приехали.

Дверь открыла сама хозяйка — рослая, костистая, с длиннющими ногами, в серебристо-голубом брючном костюме, под цвет голубовато-серебряных волос — она походила на породистого дога. Регина по-мужски крепко пожала Иоанне руку, с одобрительным кивком забрала арбуз и водку и, указав на распахнутую слева дверь: «Выставка там, раздеваться здесь», — удалилась.

Картины — их было десятка два, а может, и меньше, стояли прямо на стульях вдоль стен, умело освещённые расставленными и развешанными тут и там светильниками. Гости входили и выходили, вполголоса переговаривались. Были и иностранцы — двое итальянцев и пожилой скандинав с переводчицей. Наверное, покупатели. Во всяком случае, скандинав молча стоял перед одной из картин, то отступая, то подходя ближе, справа, слева, и вид у него был, будто он жалеет, что у картины нет зубов, которые можно было бы осмотреть во избежание подвоха. Итальянцы же одобрительно цокали, бегали от картины к картине, чуть ли не на вкус пробовали, восхищаясь, насколько поняла Иоанна, «чего-то там совершенством».

Наверное, совершенство это действительно было — картины ошеломляли каким-то невероятным сочетанием предметов, их назначений и размеров, некоторые просто хотелось потрогать, до того они были правдоподобно неправдоподобными. Но Иоанна не была знатоком живописи, всех этих течений, стилей, направлений, да и другие виды искусств она воспринимала сугубо эмоционально, дилетантски, мнения своего высказывать не любила, да и мнения-то, собственно, не было — так, ощущение, личное приятие или неприятие. А не принимала Иоанна, например, напрочь, мрачные натуралистические сцены — просто сгорали предохранители. В детстве она отказывалась впускать в свою жизнь всякие жалостливые истории про животных, стариков и детей, терпеть не могла «Аленький цветочек», «Му-му», сбегала иногда с самых престижных просмотров со сценами жестокости, насилия и чересчур откровенного секса и выходила из комнаты, когда начинали рассказывать всякие ужасы. Знакомые знали эту её странность, тщетно пробовали перевоспитать. Иоанна понимала, что подобное восприятие искусства недостойно профессионала, но ничего не могла с собой поделать. Даже слишком натурально снятые Денисом сцены из собственных сценариев она предпочитала не смотреть и, к собственному стыду, питала тайную слабость к коммерческим лентам с традиционным «хэппи-эндом».

Картины Дарёнова оказались «те самые», страшные, неприемлемые для её восприятия, хотя в них вроде бы не было ни крови, ни трупов. Кроме «Восходящего чудовища» шокировал «Прыжок» — как бы надвое разделённая картина. Слева фигурка спортсмена под ликование толпы взлетает над планкой, где всё пронизано солнцем, молодым и радостным, ощущением взлёта, а справа вместо матов — провал, бездна.

И далеко внизу, будто с крыши высотного дома, видна городская улица с ползущими муравьями-автомобилями.

«Двое», где сплетённые среди фантастических цветов тела влюбленных, начиная от пояса, как бы постепенно рассыпаются, переходя в песок. И вот уже перед нами пустыня, белесые дюны, уходящий вдаль караван, и эти двое — всего лишь мираж.

Особенно потрясающе был написан этот переход крепких юных тел в нечто рассыпающееся, тленное и неживое. Совершенство кисти, техника письма… Иоанна не понимала, как можно рассуждать о технике, когда страшно и тошно. А страшно и тошно становилось ото всех картин Дарёнова. Там, где даже не было никакого сюжета — просто от зловещего сочетания предметов, красок, от нарушения привычных пропорций. Что бы он ни рисовал — пустую комнату, тёмное окно, улицу, коридор учреждения — везде присутствовало тревожное ожидание катастрофы, неведомого рока, подстерегающего за углом в виде едва заметной тени, блика на оконном стекле или вдруг неизвестно почему плывущего по безоблачно-голубому небу птичьего яйца. Яйцо было чуть надтреснуто, что-то из него уже вылуплялось, и вот это «что-то» при внимательном взгляде было, конечно, никакая не птица. И опять становилось страшно, а взгляд не мог оторваться от тёмной щели в скорлупе яйца, от тени за углом, от загадочного блика на стекле, от дробящегося в разбитом зеркале лица Есенина. В этих тенях, щелях и бликах на картинах Дарёнова была некая гибельная притягательность, они манили как пропасть, бездна, колёса мчащегося поезда. Нечто по ту сторону бытия.

Сбежать на сей раз не удалось. Иоанна в тоске переходила от картины к картине чувствуя, как они душат её своей беспросветностью. Абсурдный, призрачный, разваливающийся мир, трагизм которого ещё больше подчёркивали нарочито близко к реальности выписанные предметы — чем реальнее, тем абсурднее в совершенно абсурдном интерьере. Вроде огромных новеньких блестящих галош, почему-то стоящих на бескрайней снежной равнине. Больше ничего — только уходящий за горизонт снег и галоши с чернильным пятном какой-то фабрики на пятке.

Народ входил и выходил, хлопала входная дверь, какие-то восторженные девицы делились сведениями о Дарёнове, и Иоанна узнала, что он вообще-то художник-оформитель, а живопись его по понятным причинам зажимают, выставляться не дают. Недавно вообще был скандал, приходила милиция, а может, и «оттуда». Тут девицы перешли на шепот, и Иоанна злобно подумала, что «правильно приходила». Даже разбить нос карается законом, а если вы от такой живописи загремите в дурдом или намылите верёвку?

Галоши её доконали. Чувствуя, что ещё долго не избавиться ни от них, ни от других шедевров Дарёнова, оттиснутых в памяти подобно чернильной печати на этих самых галошах, Иоанна собралась «сделать ноги». Радика она решила не звать — пусть на осле добирается, дубина, вместе со своими вернисажами…

Но в прихожей её перехватила Регина. Обворожительно улыбаясь /бывают же такие породистые фемины!/ сказала, что никуда её не отпустит, что скоро придет Володя /Высоцкий/ и другие интересные люди, что она, Регина, оказывается, знакома с Денисом /ещё когда муж Регины был жив/, какая-то там экзотическая поездка в горы на трёх ЗИМах с блеющим бараном для шашлыка и бочонком «Изабеллы». Регина весело рассказывала подробности этой поездки, а Иоанна устало гадала, что ей надо. Сниматься самой или составить протекцию-рекламу Дарёнову с его опальными картинами, или кому-то ещё. «Некоммуникабельная коммуналка» — сказал бы Денис. Никто никому не нужен, но всем друг от друга что-то нужно.

— Я передам от вас привет, — Иоанна безуспешно пыталась дотянуться до куртки. — Или позвоните ему сами, хорошо? У вас есть наш телефон?

Регина наизусть отчеканила номер и рассмеялась. Как прилежная школьница.

— Не думай ничего плохого. Мне только что Радик сказал, а я запомнила.

От этого неожиданного «ты», от исходящего от Регины серебристо-голубого сияния, от умопомрачительных её духов Яна совсем раскисла.

— Хочешь выпить? — предложила Регина, — На брудершафт?

— Домой хочу, — взмолилась Яна. — Есть хочу. И в койку.

— А хочешь пельменей? Весь день лепила.

Яна не была чревоугодницей, но домашние пельмени… Короче, она сдалась. Подумать только — если б не эти шарики из теста и мяса с луком / перец и соль по вкусу/, она бы так и уехала, навсегда связав с именем Игнатия Дарёнова лишь тягостный шок от его картин, которые хотелось поскорее забыть, как навязчивые кошмары.

Пельмени оказались отменными. Регина пообещала через несколько минут принести горячих, но Яна набросилась на холодные, прямо из супницы /их там осталось с десяток/. Чистой тарелки не было, вилки тоже, зато были уксус и сметана. Она ела прямо из супницы столовой ложкой, и ей было плевать, пусть смотрят, хотя никто не смотрел. Гости уже встали из-за стола, а кто не встал, тот спорил и пил, а кто встал, те тоже спорили, пили и курили у небольшого столика в глубине комнаты. В этих кругах всегда пили, курили и спорили, обычно было невозможно понять, о чём, потому что никто никого не слушал. А если вдруг начинали слушать, всё обычно кончалось мордобоем.

На диване в окружении жён и почитателей сидел сам Дарёнов. Вид у него был совершенно разбойничий. Лицо худое, смуглое, одну половину, подобно пиратской повязке, закрыла прядь спутанных волос. Глаз, незакрытый волосами, с нескрываемой ненавистью так и вонзался в гостей.

— Где-то я его уже видела, — подумалось Яне, но тут Регина принесла горячие пельмени, а когда тарелка опустела, и Яна снова глянула в сторону Дарёнова, на коленях у него уже сидела, опять не давая разглядеть лицо, странная, восточного вида дама. Цыганка — не цыганка, в невероятно узком чёрном платье, с массивными золотыми кольцами в ушах… Её низкий грудной голос звучал будто со дна колодца:

— Кудри твои, сокол, что ручьи в горах — пальцы холодят да в пропасть влекут… Глаза твои, сокол, что мёд в горах — и светлые, и тёмные… И сладкие, и горькие…

— Ганя, Володя приехал! — крикнула из передней Регина. Дарёнов пересадил цыганку-нецыганку на колени к итальянцу (тот шумно возликовал) и пошёл встречать Высоцкого.

— Видела, — снова подумалось Иоанне, — Очень давно.

Их глаза встретились. Дарёнов чуть замедлил шаг. Обернулся и неуверенно кивнул.

Происходило нечто непонятное. Стало вдруг очень важно установить, откуда она знает Дарёнова. Важнее всего на свете. И пока подпольный бард осматривал подпольную выставку, пока его потчевали пельменями, арбузом и ледяной водкой из запотевшей бутылки, пока бард пел, облепленный гостями, окутанный табачным дымом и винными парами, Иоанна, забившись в дальний угол комнаты с альбомом импрессионистов, ломала голову, оживляя в памяти разбойничье лицо Дарёнова. И не могла отделаться от наваждения, что и он смотрит в её сторону, решая ту же шараду.

Водка лилась рекой. Наверное, только они двое и были в этой компании трезвыми — Дарёнов, похоже, действительно блюл зарок, а Яна была за рулём. Давно бы ей пора домой, песни эти Володины она уже не раз слышала…

— Всё, встаю, — твердила она себе, продолжая сидеть. Между тем в комнате откуда-то появился огромный негр. Напоили и негра. Грянул магнитофон во все колонки, негр пустился в пляс, за ним и гости. Квартира ходила ходуном. На призывы Регины: — Не топайте, ребята, Васька опять милицию вызовет! — никто не реагировал.

Васькой был живущий внизу академик.

Дарёнов вообще куда-то девался, и Яна, так ничего и не вспомнив, приподнялась было с кресла. Но тут же опять села. Он шел к ней. Его лицо приближалось, выплывало из всеобщего гвалта и табачного дыма, становясь с каждым его шагом всё более знакомым и прекрасным. Он пришёл прямо со стулом. Поставил стул и сел напротив, глядя на неё в упор. Серьёзно, почти испуганно. Теперь при свете торшера можно было разглядеть каждую деталь — тени на худых скулах, мягкую линию подбородка и твёрдую — рта, с чуть выдвинутой вперёд верхней губой, будто обведённой карандашом. Сползающие на лоб пряди густых спутанных волос и такого же цвета глаза — золотисто-коричневые, будто освещённые откуда-то изнутри.

И светлые, и тёмные…

Ганя.

— Почему-то не могу вспомнить, — сказал он виновато, — Иоанна, очень редкое имя, у меня никогда не было знакомых, чтоб так звали… Вы не меняли имя?

Она покачала головой.

Расспрашивал о ней? Регину? Радика? Ломающийся голос его, как у подростка, высоко-звонкий на одних звуках, вдруг падал до застенчивой хрипотцы, и сердце её сладко отозвалось, будто на зов самого что ни на есть прекрасного и знакомого далека.

— Но мы ведь знали друг друга? Не молчите, пожалуйста.

Его лицо ещё приблизилось — оно совсем не было красивым — это-то Яна чётко понимала. И вместе с тем казалось ослепительно совершенным.

— Тоже… Не могу вспомнить, — наконец-то удалось ей выдавить. А он вдруг, словно отвечая на её мысль, сказал, что люди, которых мы когда-то очень близко знали, или похожие на них, кажутся спустя много лет красивыми — вы не замечали? — есть такая странная закономерность… — и прежде чем Яна успела смутиться, а потом сообразить, что это скорее всего комплимент в её адрес, Дарёнов положил ей на колени карандашный рисунок.

На обычном машинописном листке была несколькими линиями изображена в профиль девушка с причёской «конский хвост». Возможно, Иоанна и была когда-то такой, во всяком случае, «конский хвост» носила, да и кто не носил его в конце пятидесятых! Во всяком случае, сходство, безусловно, было.

— Это я? Откуда это у вас?

— Да вот сейчас вспоминал и набросал. Почему-то я вас помню в профиль, а здесь в волосах что-то голубое…

Люськино пластмассовое кольцо, стягивающее на затылке волосы, похожее на челюсти некой экзотической рыбы с частоколом острых зубов.

— Вспомнили?

— Да. То есть… Кольцо помню. А это что?

В углу рисунка скакала игрушечная лошадка со светлой гривой, в уздечке с бубенчиками. Яна вдруг поняла, что именно эта лошадка, вроде бы совсем с другого рисунка, и есть самое главное, ключ ко всему. Лошадка мгновенно ожила перед ней в красках, в мельчайших подробностях. В жизни есть мгновения, соединённые будто с самой пуповиной, и прикосновение к ним вызывает такое же обострённое ощущение — так вот, лошадка была соединена именно с пуповиной — лишь в этом была уверена Иоанна. Но больше ничего не могла вспомнить.

— Почему вы её нарисовали?

— Это я вас должен спросить, почему. Да вспомните же!

Они избегали прямо смотреть друг на друга. Всё происходящее было из области мистики, тайны, оба вдруг это разом осознали и испугались. Явилась потребность в реальности, и волна выбросила их из неведомого опять в прокуренную комнату, где снова звучала Володина гитара, где серебряной молнией промелькнула, ревниво скосив на них глаза, Регина, где внизу за окном громыхали грузовики, заглушаемые взрывами хохота. Они тоже сели поближе слушать Володю и смеялись, песни были действительно смешные. А потом стало твориться что-то уж совсем странное. Откуда ни возьмись, на коленях у Дарёнова опять появилась цыганка-нецыганка, она извивалась, что-то приговаривая ему на ухо, узкое чёрное платье шуршало жалобно, скрипело, трещало…

— Отвяжись, Светка, со своими гаданиями, — вяло отбивался он. — Вот помоги нам вспомнить, если вправду что-то умеешь…

— Что вспомнить, сокол?

— Ты не спрашивай, ты помоги.

Дама скосила на Яну шальные развеселые очи в разводах черно-зелёной косметики, стремительным движением шлёпнула ей на лоб руку.

— Закрой глаза, красавица.

Яна повиновалась. Рука была неожиданно прохладная, пахло чем-то сладко-дурманящим. Яна вдруг почувствовала, что страшно устала и, как ей показалось, на мгновенье провалилась в сон и тут же открыла глаза, с удивлением обнаружив, что сжимает в пальцах фломастер.

— Вот и вспомнила, — улыбнулась дама, сверкнув золотым зубом.

— Что вспомнила?

— Что написала, то и вспомнила. На обратной стороне Дарёновского рисунка было старательным детским почерком выведено:

ДИГИД

— Что это значит?

— Сама написала, а спрашивает. Вон сокол наш ясный зна-ает…

Дарёнов молча уставился на листок, вид его оставлял желать лучшего.

Что происходит? Что она такое написала? ДИ-ГИД… Чушь какая-то. Да и она ли? Может, они её разыгрывают?

— Скучно с вами, господа, — сказала дама, — пойду-ка напьюсь.

— Может, всё-таки скажете? — Яна дёрнула за рукав Дарёнова, который будто заснул. Он замотал головой.

— Этого никто не мог знать, кроме меня. Почему вы это написали?

Да что «это»?

Подошла Регина и сказала, что скандинав собирается уходить и ждёт окончательного разговора. Она говорила, а сама поглядывала на Яну с недоуменной тревогой: — Что происходит? Та ответила таким же взглядом. Если бы она знала! Знала бы, почему уже битый час сидит в незнакомой прокуренной комнате с раскрытым на коленях альбомом Дега, с прикрывшим танцовщицу рисунком девушки в профиль, с деревянной лошадкой и таинственным словом ДИГИД. С Дарёновым, с его загадочным сходством с кем-то таинственно и напрочь забытым, с их обоюдным неожиданным умопомрачением, заставляющим вот так глупо, забыв все приличия, сидеть напротив друг друга, всё больше увязая в непроходимых лабиринтах безответной памяти.

— Так что ему передать?

— Чтоб шёл на… — Дарёнов выругался. Регина предпочла не услышать.

— Ладно, скажу, что сейчас будешь…

Она исчезла. Подошёл Радик справиться, не собирается ли Яна отчаливать. Дарёнов и его послал, но Радик продолжал стоять над ними, покачиваясь и пьяно улыбаясь.

— Ста-ри-ик…

— Да отцепитесь вы все! — Дарёнов в ярости вскочил и выдернул Иоанну из кресла. Рисунок она успела подхватить, импрессионисты же грохнулись на пол.

— Да вы что?

— Надо разобраться, — надтреснутый его голос прозвучал почти панически, и Яна подумала, что женщины, видимо, воспринимают всякого рода мистику гораздо спокойнее. Она уже вспомнила. И девушку из прошлого с конским хвостом, перехваченным на макушке Люськиным пластмассовым кольцом, и деревянную лошадку в пустом вагоне, с бубенчиками и светлой гривой, хозяин которой пошел в тамбур покурить. И многовагонную гусеницу летящей к Москве электрички, прогрызающую ночь…

Инвалид с лошадкой сойдёт, когда в вагоне никого не было, и на этой же остановке сядут другие…

Дарёнов не мог её тогда видеть! Рисунок был чудом, как и всё, происходящее с ними. Яна это поняла и вместила в отличие от Дарёнова, который был в панике.

Лишь спустя много лет Иоанна узнает, что означало таинственное ДИГИД, которое она нацарапала, усыплённая цыганистой дамой.

Загрузка...