Глава тридцать третья Я вернулся в свой город, знакомый до слез

На границе во Франкфурте служительница пограничного контроля, глядя в паспорта, переходит на чистый русский и говорит: «Из какого же вы района Ленинграда?» Из разных, отвечаю, Ветеранов и Пионерская. «Почти соседи, — говорит пограничница. — Я из Купчино».

Ехала на Московский вокзал, видела грязную машину эмигранта, на боку которой пристроились две наклейки: самолет и Бродский с цитатой: «Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья».

Все дни, пока были в Петербурге, светило активное солнце. Холод стоял зимний, град сыпался в лобовое стекло. Но солнце! Когда живешь здесь, кажется, что дождь все время идет. Когда уезжаешь подальше, выясняется, что солнце бывает. Иногда неделю стоит. Случается.

Встречались со старым другом. Старый друг прожил два года в Польше. Вернулся, говорит, это как Петербург, только хуже, есть ли смысл? «В Петербурге хотя бы лес рядом». Говорит: давайте бизнес у вас во Франции откроем? Будем торговать джинсами. Хорошие джинсы можно хорошо продать. Или крафтом. Крафт сейчас в моде, нынче хипстеры все хотят крафтовое. Даже трусы.

Все думают, наши джинсы кому-нибудь там нужны.

Один друг моей сестры решил продавать во Франции лифчики и трусы для беременных. Арендовал склад, привез туда две тонны товара, но бизнес не пошел. Звонит сестре в Лион и говорит: можно я тебе немного товара пришлю, нужно склад освободить до конца июня. Она говорит: ну ладно, положу в подвале, а сколько там? Он говорит (неуверенно так): ну несколько коробок. Может быть, десять. До конца лета она получала коробки и пакеты с бельем — ее почтовый ящик всегда был забит. Из него ежедневно вываливались российские трусы.

Десять лет назад покинула Петербург, а там все так же трудно дышится на окраинах, все так же грусть наваливается, когда темнеет. Заметила, что все питерцы называют центр — городом. «Я в городе почти не бываю». «Я в город вчера поехал и в пробке встал». Как будто остальное — это не город. Банлье, как говорят в Париже. Близкие предместья.

Москва почему-то радостнее. Хотя и темнеет в то же время, и холод тот же. Какой-то калейдоскоп выдыхается в небо паром, разбегается разноцветно, какая-то душевная она со своими широкими рукавами проспектов, отчего-то румяная.

С другой стороны, если объезжать город (любой город) окружными дорогами, он совершенно теряет свою идентичность. Трубы, стекляшки и кирпич, бесконечные ленты бледных слепых новостроек. Это мог быть Петербург, Москва, Нант, Тулуза и Минск, Берлин или Барселона. Разницы нет никакой. Только вот табличка вдруг из каменных джунглей, режет глаз кириллицей: р. Оккервиль. Нет тебя больше, р. Оккервиль, ты осталась тоненьким ручейком, змейкой и лужицей между домами.

Нет тебя больше, широкая набережная у моря, где я пила пиво на свидании с мальчиком, которого уже нет, на шашлыках с друзьями, на свидании с возлюбленной, на свидании с сиплым ветром. Там намыли, вырыли из глубины и насыпали сверху песка, построили пять линий домов — одинаковых, один к одному, как коробки из-под монпансье, и сверху дорогу подвесили с ребрами — от динозавра. Я видела такие ребра в зоологическом музее в детстве. На них лежала пыль — серая, как поседевшее время.

Мне рассказали, как стоят эти дома: сваи вбивают в песок, и песок их держит. Просто склеивает, цементирует, жмет тисками. Под сваями нет земли. Никакого дна. Дома эти плавают, просто висят в песке. Над песком — 25 этажей. Под ним — дно утонувшего залива.

На окраинах жар от вывесок — каждая на свой лад. Колени домов увешаны разноцветными лампочками: все мигает, течет, пляшет и разливается. Сапоги, стоматология, медицинский центр, анализы, продукты 24 часа, массаж, центр укрепления семьи и секс-шоп, колготки и чулки, парфюмерия селективная, носки, обувь из Белоруссии, танцы, шаверма, книги, платья размеры 48–72, стельки, аптека, шахматы, игры, товары для животных, тир, визы, столовая, цветы, табак, алкомаркет, маски, игрушки, банк, еще банк, еще один банк, императорский фарфор, хостел, ресторан, кафе, чай.

Корбюзье бы мечтал о таком: все в одном доме.

Люди немного меняются, но не совсем.

Кое-где вежливые, кое-где как всегда.

— Ты по хозрасчету пришла? — спрашивает меня рентгенолог в больнице. — Чего снимать тебе? Ты мне голову не морочь: снимай серьги и голову поверни. Голову поверни, говорю, а не кувыркайся, у нас не физкультура тут.

Почему-то тянет радостно улыбаться.

А что? Все равно ведь дома. Вот такие они, эти люди, что же поделать теперь.

Продавщица в ювелирном смотрит лениво и неохотно. Оторвали ее от важных и серьезных дел.

— У вас есть кольца 15-го размера?

— Вот тут же написано. — Неопределенно машет рукой.

— Только здесь? Больше нет ничего?

— Ну я же показала, — обреченно вздыхает. Ходят тут всякие, мешают в бриллиантах тихо сидеть, над золотом чахнуть. Еще и натопчут. Хорошо хоть снега сегодня нет — ложится и тает.

Почему-то от холода отвыкаешь быстро, цепенеешь прямо. Хочется шапку надеть, и шарф, и варежки поплотнее. В метро жарко, натоплено, чешется кожа вся под застежками.

В троллейбусе свободно. Мало кто ездит теперь в троллейбусах, особенно после того, как они стали стоить столько же, сколько маршрутки. Покупаешь билетик у контролера и думаешь: а надо ему вернуть его или нет? Какие теперь правила? Продают они их бесконечное множество раз? Все равно не счастливый, есть его ни к чему.

Дома спокойнее, хотя и домом его уже не назовешь. Мечешься из точки А в точку Б, как в тумане.

Любая эмиграция служит тому, чтобы полюбить все, что оставил.

Когда уезжаешь откуда-то, начинаешь видеть исчезающую точку как-то в самую глубь, рассматриваешь в подробностях.

И рабочие в оранжевых касках на Московском вокзале, которые замерли в солнечном пятне, на одно мгновение, и расходящиеся от них лучами: дедушка в коричневом пальто и кепке, бабулька с тележкой — кажутся настоящим, живым, неподдельным искусством.

Я смотрю на это фото в своем айфоне и вижу его в музее лет сто спустя. Ходят мимо жители плавающих домов, у которых все время кружится голова, смотрят и не узнают: настолько сильно изменился окружающий город.

На самом деле — и это видно издалека — ничего не меняется. Не меняется ничего.

Загрузка...