Часть первая БЕЛЫЙ РЫЦАРЬ (MONGISART)

ПРЕДИСЛОВИЕ


Шатийон-на-Луане — небольшой замок в Центральной Франции, расположенный в восьмидесяти римских милях к югу от Парижа, дал миру двух знаменитых мужей. Второй (по крайней мере, по хронологии) сделался известен современным любителям исторического жанра благодаря творчеству Александра Дюма и Проспера Мериме. Кто же с детства не слыхал имени Гаспара Колиньи, адмирала Франции, погибшего в памятную ночь святого Варфоломея от руки наёмников Анри де Гиза?

Нет нужды вспоминать эту грустную историю: все мы знаем, что благодаря стараниям королевы-матери Катерины и проискам католической партии Гизов, слабый, как любили говорить о королях советские историки, правитель, Карл Девятый, сдал, как принято выражаться теперь, католикам всех вождей протестантской партии. Так не будем и вспоминать об этом, тем более что наша история не о славном гугеноте из Шатийона, а о том, кто родился в этом самом замке лет этак за триста до него.

Звали этого человека Ренольд де Шатийон (Renaud de Chatillon, или Chastillcri), а также Ренольд Антиохийский (Renaud d’Antioche) и даже Ренольд дю Крак (Renaud du Krac).

Двадцатидвухлетним юношей Ренольд, по единодушному уверению многих хронистов: храбрый и весьма благородный рыцарь, но, увы, небогатый человек, безземельный башелёр — haus hom et bans chevaliers... Leiaus bachelors et chevaliers bons... N’etoit pas mout riche hom — прибыл в Святую Землю на сказочный Восток. В свите двадцативосьмилетнего короля Франции Людовика Седьмого под сенью Орифламмы рыцарь проделал весь тяжёлый путь от монастыря Сен-Дени, что в окрестностях Парижа, до порта Сен-Симеон, морских ворот княжества Антиохийского[1].

Это были героические времена — Второй крестовый поход, участники которого, воодушевлённые проповедью святого Бернара из монастыря Клерво, желали ни больше ни меньше повторить подвиг знаменитых пилигримов Первого похода, освободивших из рук неверных Иерусалим и ещё многие и многие святые и не очень святые места. Новые паломники мечтали восстановить справедливость: на деле показать язычникам, неверным агарянам, преимущества христовой веры, наказать турок, отобрав у них, врагов рода человеческого, богатства, которыми они, нечестивые язычники, неправедно владели. Более подходящего места для молодых французских шевалье — безземельных (sans terres) и лишённых имущества, так называемых голяков (sans avoirs) в середине двенадцатого столетия от Рождества Христова и подыскать было бы трудно.

Строго говоря, ни к одной из только что названных категорий наш герой не относился. По крайней мере, не относился до того, как принял решение взять крест. Он был вторым сыном Годфруа, графа Жьена, что на Луаре, и сеньора Шатийона-на-Луане. Наделив хотя и крохотным, но всё же уделом или, как называлось это на Западе, фьефом, отец не обошёл младшего в наследстве вовсе, как зачастую поступали благородные, но не имевшие больших земельных владений нобли. Поступали они так потому, что не желали уменьшать достояния первенца, а значит, и лишать его верного шанса в будущем богатством и знатностью прославить имя предков.

Не будучи ни безземельным, ни голяком, Ренольд тем не менее не возжелал мириться с выпавшей ему участью захудалого французского дворянина. Заложив брату фьеф, он собрал крохотную дружину и пустился на поиски удачи, то есть, конечно, отправился в паломничество. Он храбро сражался, был ранен. Он видел, как десятками гибли в стычках с неверными такие же, как он, благородные, но бедные воины, как ни за грош пропадал меньшой народец (menu gens'), как сотнями умирали от бескормицы кони и вьючные животные. Он познал коварство врагов и предательство союзников-ромеев, которых, как и другие латинские пилигримы, начал называть грифонами.

Наконец, путь паломников завершился, по крайней мере в той его части, которая касалась собственно пути, то есть дороги до Святой Земли. На ней, на дороге этой, пролегавшей по безводным перевалам Малой Азии, сложили головы до девяти десятых войска не менее видного товарища Людовика по крестовому походу, Конрада Второго Германского, да и ряды рыцарей, собравшихся под знаменем Сен-Дени, изрядно поредели. Впрочем, теперь, когда паломничество вошло во вторую фазу, оставалось сделать немногое: добраться до Иерусалима, что было просто — вся Палестина принадлежала христианам, — и освободить какой-нибудь изнывающий под властью неверных город, что оказалось задачей несколько более сложной.

Трудности начались уже с выбором цели и выработкой, как сказали бы мы теперь, стратегии направления главного удара. Про то, что турки отобрали у христиан Эдессу — первое серьёзное приобретение славных пилигримов прошлого, — все как-то дружно забыли; насущные проблемы латинян Северной Сирии также отошли на второй план: вождям похода — как духовным, так и светским — хотелось совершить что-нибудь... что-нибудь этакое. Они отправились на юг и, не долго думая, нанесли удар по Дамаску.

Более нелепой цели они и выбрать не могли, поскольку упомянутый в Писании город находился под властью весьма миролюбивого эмира. Однако, обнаружив под стенами своего города орды захватчиков, эмир Дамаска был «приятно» удивлён и, конечно, моментально забыл о своём благорасположении к западным соседям. Понять его нетрудно. Представьте себе, что году этак в сорок втором двадцатого столетия от Рождества Христова Англия вкупе с Америкой открыла бы «второй фронт»... нет, не в Нормандии, а, скажем, высадила бы десант на Урале?

В общем, франки поступили, мягко говоря, нелогично.

Как и следовало ожидать, хорошего вышло мало, поход завершился полным провалом. Часть уцелевших его участников отправилась в обратный путь, не только не покрыв себя славой, но и не добыв имущества врагов. Куда там?! Как побитые псы, поджав хвост, опустив очи долу, продав последнее, чтобы запалить капитанам, взявшимся доставить паломников на милую родину, садились они на корабли и плыли к берегам перенаселённой Европы, терзаемой голодом, эпидемиями и почти не прекращавшимися междоусобными войнами.

Но не таким человеком был Ренольд из Шатийона. Он решил не возвращаться — доброму рыцарю на Востоке дело найдётся. Для того, кто родился для войны, главное, чтобы была добыча, да не покидала удача. Удача? Конечно, а как же без неё? Да, видно, под счастливой звездой родился храбрый красавец галл, сама княгиня Антиохии, Констанс, обратила на него внимание. А тут она и овдовела кстати. Траур кончился, сыграли свадьбу.

Семь лет супруги жили счастливо или почти счастливо, но триумф Ренольда кончился сокрушительным падением. В конце 1160 года князь угодил в засаду во время рейда на неприятельскую территорию. Как ни храбро сражались Ренольд и его небольшая дружина, силы неверных оказались неизмеримо больше. Так Констанс в тридцать два года вторично стала вдовой, на сей раз, правда, при живом муже. Трон франкского демона, князя Арнаута, чьё имя наводило ужас на язычников, занял его пасынок, Боэмунд Заика, а несчастная княгиня удалилась во вдовий удел в древнюю Латакию, где вскоре и умерла, забытая всеми, кроме самых преданных слуг.

Сколько лет прошло с тех пор, как князь Ренольд угодил в мрачный донжон в Алеппо, или, как называли город сами его жители, Халеба? Много. Очень много. Ужасно много[2].

В мае 1174 года скончался повелитель Египта и Сирии атабек Алеппо, аль-мальик аль-адиль (справедливый король) правитель Дамаска Нур ед-Дин, в июле — король Иерусалима Амори́к. Войну с Нур ед-Дином за Египет он проиграл; старый, но доблестный воин курд Ширку завоевал Каир для своего господина, чтобы скончаться в нём спустя два месяца после победы в 1169 году[3].

Великий воитель умер не на поле боя, а... за праздничным столом, не рассчитав своих сил, Ширку слишком много выпил и съел. Так в распоряжении его тридцатидвухлетнего племянника Салах ед-Дина или Саладина, как называли его европейцы, оказалась богатейшая страна, которой он управлял, как нетрудно понять, от имени и по поручению своего сюзерена Нур ед-Дина.

На протяжении пяти лет, прошедших с момента смерти Ширку до кончины Нур ед-Дина, последнему всё меньше и меньше нравился молодой курдский выскочка. Повелитель Сирии и Египта даже пригрозил Саладину, что явится к нему в Каир погостить, да так и не собрался, умер...

Услышав об этом событии, правитель Египта несказанно «огорчился». Покончив с неотложными делами в своём государстве, он с семью сотнями отборной конницы ускоренным маршем беспрепятственно проследовал через франкскую Трансиорданию, или Горную Аравию, как часто называли эту землю, и подошёл к Дамаску, губернатору которого Мукаддаму ничего не оставалось, как без боя сдать город. Одиннадцатилетний наследник Нур ед-Дина Малик ас-Салих Исмаил и его мать бежали в Алеппо.

Трудно предположить, что в белой столице атабеков всё осталось по-старому. Там, разумеется, всё обстояло весьма непросто; двор бурлил, иные вельможи, вчера ещё богатые и обладавшие властью, исчезали в подвалах донжонов, занимая места по соседству с христианскими пленниками, в сердцах которых затеплилась надежда на скорое освобождение.

Однако время шло, но ничего между тем не менялось к лучшему для этих несчастных, некоторые из которых провели в заточении долгие годы[4].

A.D. MCLXXIV — MCLXXVII I


Жара, жара, жара...

Жара этим летом выдалась необычная даже для этих мест. Горячий воздух, дрожа, поднимался от раскалённой полуденным солнцем земли, от грязно-жёлтых, выгоревших холмиков и пригорков, напрочь лишённых какой-либо растительности, кроме чахлых кустиков, каким-то неведомым образом сумевших не погибнуть тут, где, казалось, не могло существовать ничто живое.

Да оно словно бы и не существовало в реальности, поскольку предметы утрачивали свои привычные очертания, точно смотревший на них человек видел всё через тончайшую вуаль.

Хотя смотреть было особенно не на что: всюду, куда ни кинь взгляд, один и тот же унылый гористый ландшафт — пустыня. Воображаемая пелена мало что меняла; безводные впадины и пропечённые, как забытая на печи ячменная лепёшка, возвышенности не становились ни сколь-либо привлекательнее, ни унылее оттого, что очертания их делались размытыми, а сами они, будто нарисованные на прозрачном, не видимом глазу простого смертного шёлке, вибрировали, повинуясь незаметным для человека движениям аэра, подобно охваченному дрожью стану восточной танцовщицы.

Ни один звук так же не привлекал внимания, только какой-то едва различимый гул словно висел в воздухе. И не в воздухе даже, просто безжизненная, не способная родить земля — не земля — песок, глина — будто пела какую-то свою, понятную одной ей песню.

Впрочем, гул этот словно бы приближался, делался всё яснее, и вот уже становилось возможным различить стук копыт большого сильного коня. Какого всадника могло нести на своей спине такое животное? Конечно же, такого же большого и такого же сильного, как сам конь.

И вот стук стал громче; теперь уже и глухой мог различить стук лошадиных копыт, от которого содрогалась почва. Ещё мгновение, и всадник, поднявшись на самый дальний пригорок, станет виден. Он появился там, откуда его ждали, но лишь на миг, а потом снова скрылся из виду, будто бы провалившись в бездну. Но неизвестный наездник не пропал, так как вновь появился на вершине склона, только для того, однако, чтобы вновь нырнуть в грязно-жёлтую пучину, так и оставшись неопознанным для наблюдателя.

Сколько бы ни щурился стоявший на земле человек, сколько бы ни вглядывался в дрожащий воздух, сколько бы ни прижимал ко лбу козырёк ладони, всё равно не успевал рассмотреть рыцаря. Между тем, когда тот в третий раз оказался в поле зрения смотревшего, не осталось и тени сомнения в том, что на замечательном белом нормандском жеребце сидит тот, кому и положено, северянин, франк, облачённый в доспехи, как и подобает латинскому кавалларию.

Когда он в очередной раз скрылся и затем опять появился на одном из ближайших пригорков, даже вибрация раскалённого воздуха не мешала уже наблюдателю разглядеть одеяние рыцаря. Голова его скрывалась под великолепным белым тюрбаном, за плечами развевался белый же плащ, а грудь поверх серого кольчужного плетения покрывал так же белый табар. На нём, сколько ни старался смотревший, он не мог увидеть никаких опознавательных знаков: не было там ни затейливого герба, которые в последние годы получили у рыцарства весьма широкое распространение, ни простого креста, из тех, что независимо от положения нашивали на свою одежду все воины Христа.

Лицо скрывалось под забралом, более похожим на белую маску, так как метал, из которого оружейник сковал эту деталь шлема, кто-то, вероятно подмастерья, заботливо обтянул белым полотном или даже шёлком, чтобы солнце не слишком накаляло железо.

Щит так же был белым, лишённым не только опознавательных знаков, но даже и простого ни к чему не обязывавшего орнамента. В руках всадник держал покрытое толстым слоем белил рыцарское копьё длиной не менее чем в два с половиной туаза[5].

Наблюдатель насторожился; кавалларий мчался и мчался вперёд, точно принадлежал к потустороннему миру, он, подобно демону, казалось, не замечал ничего вокруг, ибо ничего вокруг для него и не существовало. Мужчина, смотревший на приближавшегося белого всадника, носил шпоры, а потому не мог допустить мысли о том, чтобы такой же благородный человек, каким являлся он сам, атаковал бы его, пешего, так же не спрыгнув с коня и не назвав ни имени своего, ни причин, по которым желал вызвать незнакомца на поединок.

Если бы белый рыцарь, вопреки правилам, заведённым между людьми благородной крови, пренебрёг законом, наблюдатель оказался бы в незавидном положении, так как не имел ни коня, ни копья, ни даже кавалерийского меча. Вместе с тем стоявший на земле воин не желал не то, что убежать, отойти в сторону, освободив путь всаднику.

«Кто ты?» — спросил смельчак безмолвного и безликого воина и, хотя не услышал собственного голоса, ответ всё же получил:

«Твоя смерть».

И как только эти слова прозвучали в голове у того, кому предназначались, белый рыцарь опустил копьё. Однако безоружный воин остался на месте, мужественно глядя на приближавшееся к нему стальное, выкрашенное белилами копейное остриё и закреплённый на рожне белый флажок.

Всадник показал себя опытным рыцарем, он прекрасно знал своё дело. Не сделав ни одно лишнего движения, он нацелил своё оружие прямо в лицо обречённому, но в последний момент передумал и, опустив копьё чуть ниже, воткнул его прямо в шею храбрецу.

«Никогда не думал, что это будет так, — сказал себе тот, чувствуя, как рвутся сухожилия и трещат позвонки. — Так? Значит, так? — спросил он себя и как бы между прочим заключил: — Значит, так... Ведь когда-то же это должно было случиться? Смерть приходит ко всем».

Больше он уже ни о чём не думал. Воин и сам не знал, видел ли он всё, что произошло потом, своими глазами, или это уже душа его, покидавшая тело, смотрела на убийцу со стороны.

Копьё не выдержало, сломалось: видно, слишком крепкой для него оказалась и плоть храбреца, и его кости. Оно разлетелось на несколько кусков, которые медленно, словно на них наложили заклятие, вращались в дрожащем раскалённом воздухе, точно живые. Казалось, обломки эти не хотят упасть на землю, будто зная, что этот странный необъяснимый полёт — последнее, что есть в их жизни, и, едва коснувшись почвы, они умрут, превратятся в ничто, станут ненужным мусором.

Белый рыцарь, точно ангел смерти, сделав то, зачем послал его всемогущий повелитель, исчез. Исчез и конь; оба они, должно быть, превратились в прекрасного белого лебедя, который, взмахнув ослепительно белыми крылами, вознёсся над безрадостным обиталищем смертных и неспешно взмыл к голубому не тронутому безжалостным солнцем небу.


Первым, что услышал Ренольд, пробуждаясь ото сна — столь же прекрасного, сколь и страшного — оказался его собственный хрип, точно в горле и впрямь засел обломок белого копья. Затем раздался взволнованный голос:

— Мессир? Мессир? Что с вами, мессир? Вам плохо, ваше сиятельство? Позвать стражника? Что сделать, мессир?

Рыцарь разлепил глаза и устремил полный недоумения взгляд на молодого черноглазого оруженосца.

— Кто ты? — спросил князь, облизав пересохшие губы. — Где мой слуга? Где жирный выродок Тонно́?

— Попейте, мессир, — вместо ответа предложил подросток, протягивая господину флягу, а когда тот, сделав несколько судорожных глотков, откинулся затылком на каменную стену, сказал: — Тонно́ умер, мессир. Вы, верно, забыли. Третьего дня его унесли отсюда.

Ренольд повернул голову и увидел, что место, которое обычно занимал его звероподобный грум Тонно́, пустует. Рыцарь вздохнул; Тонно́, или Жирный Фернан, был последним из тех, с кем в последние дни ноября тринадцать лет и восемь месяцев назад князь спустился в этот мрачный, почти лишённый света подвал. Он служил не Ренольду, а его бывшему оруженосцу, марешалю Антиохии Ангеррану. Однако славный рыцарь, как и ещё множество добрых воинов, пал в той жаркой схватке с неверными, а Тонно́, хотя и израненный, выжил и с тех пор оставался слугой господина своего покойного господина.

Ренольд знал, что Фернана больше нет, знал так же и то, что будет следующим. Все те, кто сидел с ним в этом донжоне, а их было немало, наверное до сотни, умерли от лихорадки, открывшейся с начала лета, жаркого — даже здесь, в подвале, это чувствовалось — лета, последнего в его, Ренольда, жизни. Та смерть, которую подарил Бог ему во сне, желанная смерть, оказалась лишь видением. Нет, не такого конца ждал князь Антиохийский, если уж не геройской гибели в бою, то почётной казни, удара топора или меча палача.

Не радовало рыцаря даже то, что ему удалось пережить своего противника, Нур ед-Дина. Тот года за полтора до своей смерти, приехав в Алеппо, велел привести к себе Ренольда, Раймунда Триполисского и доброго знакомого князя, графа Жослена, бывшего марешаля Иерусалима. Повелитель Сирии и Египта решил склонить пленников к перемене веры. Ничего, конечно, не вышло; он не слишком-то и надеялся на это, но беседовали долго.

Говорили через переводчика, роль которого взял на себя Раймунд. За восемь лет, проведённых в плену, он прекрасно освоил не только разговорную речь, но, как похвастался товарищам-крестоносцам, мог свободно читать и даже немного писал на арабском. Жослен Эдесский — он продолжал титуловаться так, хотя давно уже не владел не только столицей графства, но и хоть малым клочком земли, принадлежавшей отцу и деду — тоже понимал речь неверных, мог разбирать надписи, общаться с тюремщиками, хотя предпочитал всё же родное северо-французское наречие. Впрочем, он знал немало языков, например армянский, родной язык своей бабки.

Один Ренольд упорно не желал приобщаться к культуре врагов. Волей-неволей он запомнил несколько слов, но никогда не произносил их, предпочитая, чтобы со стражей общался Тонно́. Впрочем, некоторые из мусульман, которые охраняли знатных пленников, понимали франкскую речь. Князь же поклялся, что осквернит свой рот только одним словом из языка неверных и произнесёт его не раньше, чем получит возможность сказать: «В раззья!»[6]

Подумав об умершем Фернане, Ренольд ещё сильнее расстроился: если уж такого борова доконала гнилая смерть, шансов выбраться на свободу не осталось, он умрёт здесь. Умрёт пленником, хотя все эти годы не переставал надеяться. Особенно когда после той памятной беседы Нур ед-Дин отпустил Раймунда. Атабек и граф долго говорили уже после того, как Ренольда и Жослена увели. Что такого сказали друг другу эти двое в приватной беседе, два других знатных пленника могли лишь догадываться. Впрочем, возможности обсудить это у них практически не было, так как сидели они все в разных донжонах. Правда, удавалось передавать через стражников письма, и из одного такого послания Ренольд и узнал от Жослена — этот маленький шустрый человечек всегда каким-то образом умудрялся первым получать самую свежую информацию, — что Нур ед-Дин согласился принять за Раймунда выкуп, восемьдесят тысяч динаров, большую половину из которых собрали и привезли в Алеппо рыцари-госпитальеры.

Раймунд получил свободу немедленно, дав клятву в ближайшее время заплатить оставшиеся тридцать тысяч, которые, как утверждал всё тот же Жослен, до самой смерти атабека так ему и не прислал. Зато засыпал благодетеля письмами, в которых, жалуясь на исключительно расстроившиеся в его отсутствия финансовые дела графства, регулярно обещал при первой же возможности возвратить долг, хотя бы частями. «Вот ведь скотина, — искренне возмущался бывший марешаль Иерусалима в одной из своих записок. — Теперь из-за его бесчестного поступка неверные и слушать не хотят о том, чтобы вести переговоры о выкупе. Похоже, мессир, мы тут застрянем. Но, прошу вас, не теряйте надежды».

О свободе Жослен так или иначе говорил в каждом своём письме. Он угодил в лапы турок в двадцать шесть лет, в его годы Ренольд громил киликийцев ныне уже тоже покойного Тороса Рубеняна и тайком посещал во дворце спальню своей будущей супруги, вдовствовавшей княгини Констанс.

И её давно уже нет на свете, так на что рассчитывать несчастному пленнику? Жослен тот хоть мог надеяться, что его выкупит сестра, как-никак теперь её сын стал королём Иерусалимским. Новость о смерти Амори́ка и восшествии на трон его наследника, тринадцатилетнего Бальдуэна, четвёртого франкского правителя Святого Города, носившего это имя, достигла ушей пленников белой столицы атабеков всего несколько дней назад, тогда Тонно́ ещё был жив, а к Ренольду болезнь только начинала подкрадываться. Граф Жослен, добрая душа, немедленно отписал товарищу-крестоносцу, уверяя его, что теперь их освобождение — дело ближайшего будущего. «Сестра обещает взять всё в свои руки. Будьте покойны, мессир, я не оставлю вас тут!»

Ренольду предоставлялась возможность лишь догадываться о том, что означала эта многозначительная фраза «взять всё в свои руки», а выражение «будьте покойны» приобрело теперь весьма двойственный смысл. Судя по всему, душе пилигрима из Шатийона оставалось не так уж долго ждать упокоения; похоже, в том, что касалось лично его, заботы обещал взять на себя кое-кто другой, несомненно куда более могущественный, чем мать юного иерусалимского правителя.


Ренольд скосил глаза в сторону слуги, сидевшего рядом и ожидавшего, не позовёт ли его зачем-нибудь господин. Впрочем, о том, что парень этот, судя по виду, приблизительно ровесник Бальдуэна, — слуга, князь мог только догадываться. Одежда, рваная, тёмно-серая от грязи рубаха, единственное, во что был одет подросток, ничего не говорила о социальном статусе её обладателя: ночью все кошки серы, как и узники темниц, одетые в лохмотья. Ренольд уже видел парня, когда в прошлый раз приходил в себя.

Тонно́ тогда ещё сражался с хворью, ему даже стало лучше, он также заметил новичка, долго молча смотрел на него, и, прежде чем вновь потерять сознание, заявил: «Этот мальчик похож на вас, мессир. Точно говорю вам, государь. Он — копия вы молодой. Только бы ему усы отрастить и волосы посветлее сделать и — вылитый вы». Ренольду тогда было, мягко говоря, не до того, похож на него новый товарищ по несчастью или нет, однако теперь князю стало полегче, и он, всмотревшись в лицо подростка, спросил:

— Ты кто?

— Жослен, — ответил тот, — дамуазо брата Бертье[7].

— Брата? Он госпитальер или храмовник?

— Храмовник, — произнёс парень с явной гордостью, но потом поправился: — То есть нет... Не совсем... Мой господин собрат ордена[8]. Вернее, был им. Умер здесь, в Алеппо, от ран, нанесённых ему неверными.

Ренольд облизал губы и произнёс:

— Тебе не слишком-то везёт на сеньоров, парень? Один уже умер, а другой вот-вот отдаст Богу душу. Никогда не верил, что сдохну здесь... И всё же я бы предпочёл поменяться с твоим господином. Страшно неохота умирать от этой заразы...

Мальчик наморщил лоб и сделался очень серьёзным и, придвинувшись к беспомощно лежавшему на соломе рыцарю, проговорил:

— Вы не умрёте, мессир.

Как ни худо чувствовал себя рыцарь, всё же его не могли не рассмешить слова юного Жослена и вид, с которым он произносил их.

— Для того чтобы не умирать, надо быть ангелом... или дьяволом, — начал он и, закрыв глаза, закончил: — А я — рыцарь...

— Я не так выразился, ваше сиятельство, — возразил паж. — Вы не умрёте теперь. Вы умрёте в свой черед, и, уж поверьте, произойдёт это не здесь.

У Ренольда не было решительно никаких сил спорить, однако жизнь его в последние годы, мягко говоря, событиями не изобиловала, одним словом, он ещё не настолько ослабел, чтобы не поинтересоваться:

— Ты-то откуда знаешь, когда я умру?

Ответ молодого храмовника поразил князя.

— Сказать с точностью, когда именно это произойдёт, я сейчас не берусь, — проговорил он каким-то особенно спокойным, ровным тоном человека, уверенного в своих словах. — Одно знаю, вы не умрёте теперь. Я думал о вас с тех пор, как попал сюда, и мне на ум приходило число тринадцать. Наверное, это означает, что вам отпущено ещё тринадцать лет...

— Забавный ты человек, Жослен, — не выдержал Ренольд. — Скажи-ка мне, когда ты размышлял, тебе в голову не приходило, что тринадцать — вовсе не количество лет, а количество дней, мне отпущенных?

— Возможно, — юный храмовник кивнул и продолжал: — Возможно, это число означает, что через тринадцать дней с момента моего пленения произойдёт что-то такое, что повлияет на вашу судьбу... Толковать знаки Всевышнего сложно, но иногда всё-таки можно получить ответ на некоторые вопросы. Мой прежний господин ведал тайное...

Речь подростка не могла не веселить князя, он спросил:

— Если твой господин ведал тайное, как ты говоришь, что же его угораздило угодить в плен к неверным?

— Знать судьбу не означает иметь возможность изменить её, — отозвался Жослен. — Так говорил мой прежний господин. Он предвидел, что такое случится. Он говорил мне, что его смерть не за горами, а мне сказал, что... что для меня этот плен станет началом долгого пути... пути взрослого человека, рыцаря.

Тон, которым мальчик произнёс последние слова, отчего-то отбил у Ренольда охоту смеяться. Он почувствовал себя куда лучше, достаточно хорошо, чтобы поддержать беседу: в конце концов, если ты умираешь от лихорадки, это вовсе не означает, что ты обязан умирать также и от скуки.

— Судя по всему, — начал он, — судя по всему, тебе нравился твой господин? Долго ли ты служил ему?

Паж ответил не сразу. Помолчав немного, видно желая хорошенько обдумать, что сказать, он наконец кивнул и произнёс:

— Да, мессир... брат Бертье был добрым воином и человеком хорошим. Он столько всего знал... умел видеть вещи, не доступные для многих других людей. Меня он тоже успел кое-чему научить... А служить... служить ему я начал в тот год, когда скончалась благословенной памяти княгиня Констанс Антиохийская...

— Почему ты говоришь об этом? Ты знал её?

— Нет, ваше сиятельство, — задумчиво покачав головой, ответил мальчик. — Мне не пришлось. Тётя рассказывала мне о ней и о вас.

— Тётка? — проговорил князь и хотел было поинтересоваться, как её имя, но, подумав, что оно всё равно, скорее всего, ему не известно, спросил: — А кем были твои родители?

Оруженосец пожал плечами:

— Точно не знаю, мессир.

— Как это так?

Нечего и говорить, удивление Ренольда было вполне понятным: будущему дворянину полагается знать имя своего отца.

— Сколько себя помню, — произнёс Жослен, — до того, как тётя забрала меня и отдала служить брату Бертье, я находилась в семье бедняков в Антиохии. Она сказала, будто её двоюродная сестра, которая жила в Нормандии со своим мужем, бедным рыцарем Тибо́ из Валь-а-Васара, моим отцом, отправились в паломничество в Святую Землю. Отец погиб во время кораблекрушения, а мать спаслась, но прожила недолго, Господь призвал её сразу после того, как я появился на свет.

— Но как же твоя тётка нашла тебя? — удивился Ренольд.

— Такова, видно, воля Господа, — не задумываясь отозвался паж. — У моей родительницы был медальон, единственное, что не отняла у неё стихия. Добрые люди, в доме которых Бог призвал мою маму и которые потом, сжалившись над сиротой, приютили меня, тот медальон не продали, хотя были очень и очень небогаты. Но как-то нужда всё же заставила их искать покупателя, и тут-то им и встретилась моя тётя. Она узнала медальон, подробно расспросила людей, пригревших меня, об обстоятельствах моего появления у них и поняла, что я сын её бедной двоюродной сестры и её несчастного мужа. Она забрала меня, а потом повезла в Тортосу, к тамплиерам; с того времени я и начал служить ордену. Я мечтал, что, когда вырасту, стану рыцарем, сумею сделаться одним из полноправных братьев, удостоюсь чести облачиться в белый плащ с красным крестом.

— Тогда дело другое, — оборвал пажа князь. — Коли так, то получается, что ты всё-таки знал своих родителей, хотя и никогда не видел их. И брату Бертье то было ведомо. Ибо к чему стал бы он тешить тебя бесплодной надеждой? Ведь в общину Храма не принимают тех, чьё благородное происхождение сомнительно.

Рыцарь хотел спросить про медальон, но не сделал этого из-за нахлынувшей вдруг слабости. Жослен тем временем продолжал.

— Да, — согласился он, — но тут не всё так просто, мессир. Брат Бертье как-то проговорился мне, что у него имеются какие-то особые сведения, касающиеся как раз моего происхождения, которые мне надлежит узнать не ранее, чем я стану взрослым. Тогда, мол, я должен буду сам решить, что делать мне дальше. Предвидя то, что будет с ним и со мной, он хотел нарушить волю моей тётушки и показать мне ларец с письмом накануне того, что случилось, но не успел. Теперь уж, верно, я никогда не узнаю, что говорилось в том письме, и не увижу больше моего медальона, ведь неверные отобрали у нас всю поклажу, когда застигли нас врасплох на марше. Как вспомню, просто оторопь берёт, даже представить себе страшно, так стремительно развивались события.

— Какие события? — поинтересовался Ренольд. — Что значит, стремительно? О чём ты говоришь?

— Простите меня, мессир, — приложив ладонь к груди, проговорил оруженосец. — Ради Господа, извините мне мою нерасторопность, я так путано выражаюсь... Брат Бертье не раз пенял мне за это... А случилось... случилось вот что. В горах Носайрийских, где издавна обитают исмаилиты, появился новый князь именем Рашиддин Синан, родом из Басры. Человек этот, как говорил мне мой господин, весьма умный, проницательный и чрезвычайно энергичный. Он сразу же предложил его ныне покойному величеству, королю Аморику, заключить союз против Алеппо и Дамаска, ибо ненавидел здешних турок куда сильнее, чем христиан. Более того, этот Синан пообещал королю, что, если всё пойдёт хорошо, он и все его фидаи отвергнут ложную веру и примут крещение. В знак дружбы он просил сделать ему некоторые уступки, незначительные для латинян, но существенные для Рашиддина и его последователей...

— Уступать неверным?! — воскликнул Ренольд, забывая о своей немощи. — Как они могли предлагать королю такое? И он их выслушал?

— Да, — сказал Жослен, — дело-то было, по существу, плёвым, как объяснил мне мой прежний господин. Тот Синан просил только, чтобы братья рыцари из общины Тортосы впредь не претендовали на дань с некоторых из деревень, которые фидаи издавна считали своими. Король согласился. Узнав об этом, магистр наш, достопочтенный брат Одо де Сент-Аман, возразил королю...

— И что?

Мальчик вздохнул.

— Вы не знали покойного государя Аморика, мессир, — произнёс он. — Его величество не пожелал даже слушать магистра. Тогда достопочтенный магистр наш послал командору Гольтьеру де Менсилю в Тортосу тайный приказ перебить послов Синана. Что и было исполнено. Его величество страшно разозлился, когда узнал, что наши братья перерезали всех фидаев, которые шли к нему в Акру по земле графства Триполи.

Он явился с войском в Сидон, где в тот время находился магистр Одо, и потребовал от него ответа, а когда не получил удовлетворения, схватил брата Гольтьера и некоторых из наших рыцарей, участвовавших в деле, и увёз их в Тир, где бросил в тюрьму. После смерти его величества Аморика всех их, конечно, выпустил новый государь наш, его величество Бальдуэн. На обратном пути из Тира в Тортосу, проезжая неподалёку от Араймы, мы угодили в плен к туркам из Алеппо. Брат Бертье сказал, что уверен, будто засаду нам устроили не без помощи фидаев, поскольку, хотя Рашиддин и уверял его величество государя Аморика, что удовлетворён тем, как король франков наказал своих непослушных подданных, и не держит на него зла за смерть послов, сам решил всё же отомстить конкретным исполнителям приказа магистра нашего, брата Одо[9].

Последних слов Жослена Ренольд почти не слышал; едва лишь паж упомянул об Арайме, на несчастного узника подземелья нахлынули воспоминания. Сколько лет прошло? Целая жизнь, больше, две жизни такого вот парнишки, как этот юноша со сверкающими чёрными глазами. Мечтает быть тамплиером? А о чём мечтал он, Ренольд, когда бок о бок с Бертраном Тулузским рубился на поле близ Араймы с рыцарями Раймунда Триполисского, не того, который, едва вырвавшись из такой же вот темницы, забыл об обязанности благородного человека платить долги, а его отца.

Четверть века прошла, а перед глазами князя события представали такими, как будто случились вчера. Он стоял на вершине холма и смотрел вниз на Восток, туда, где лежала благодатная земля Ла Шамелль, которую так и не успел завоевать предок Бертрана и Раймунда (из-за того и сражались, что не могли поделить наследства), граф де Сен-Жилль. В мечтах он, юный пилигрим из Шатийона, парил над полями и долами, мнился себе ангелом битвы, поражающим врагов без счёта своим мечом. Однако стоило лишь опустить глаза и посмотреть на долину, чтобы понять, он — не ангел. Врагов и правда хватало; не менее пяти тысяч конников-сарацин разбили лагерь внизу, однако у него, если только он не искал столь же быстрой, сколь и нелепой смерти для себя и трёх своих спутников-солдат, не было решительно никакой возможности сразиться с ними и остаться в живых, оставалось одно, бежать, бежать без оглядки, бежать, прежде чем враги успеют броситься в погоню.

И он бежал, ему удалось ускользнуть от преследователей, а Бертран, обложенный в отвоёванной у соперника Арайме, вскоре сдался и угодил в неволю, где провёл почти одиннадцать лет и откуда вернулся не умудрённым годами и покрытым славой зрелым мужем, а больным человеком, согбенным старцем, у которого осталось лишь прошлое, да, возможно, несколько лет впереди, лет, которые предстоит не жить, а доживать. Доживать... Доживать, но доживать всё же на свободе. Ему, Ренольду из Шатийона, судьба не предоставила такого шанса. Теперь уже скоро всё кончится, а жаль. Если бы не лихорадка, он бы ещё показал неверным; только бы выпустили! Может, помолиться? А вдруг поможет? Ведь, если чего-то очень страстно желаешь, твоя молитва рано или поздно доходит до Господа.

— Помолись со мной, Жослен... Жослен Храмовник, — проговорил князь. — Не спрашивай ни о чём и ничего не говори, — предостерёг он пажа, видя, что тот собирается что-то сказать, — просто помолись, и всё. Помолись о том, чего ты сам очень хочешь. Молись со мной.

Прошло очень много времени. Хотя, справедливости ради следует отметить, чего-чего, а времени у узников всегда хватает. Даже перед смертью им не о чем беспокоиться, не надо, как свободному человеку, обременять себя заботами о наследниках, распоряжениями относительно имущества, чтобы не передрались, едва родитель закроет глаза. Священник уже побывал в темнице и напутствовал умирающего. Гюмюштекин, нынешний фактический правитель белой столицы атабеков, не отказал пленникам в праве покинуть бренный мир так, как подобает христианам; боится эмир курдского выскочки, ищет дружбы с кафирами, потому и добр. Впрочем, и Нур ед-Дин не отказал бы, позволил бы узнику очистить душу перед вратами вечности. Странным человеком был извечный враг князя Антиохии, очень странным. Теперь, стоя на пороге смерти, Ренольд вдруг подумал о том, что не отказался бы ещё раз побеседовать со справедливым королём. Что ж... неизвестно, как там, за пределами этого мира, может, и в другом мире точно так же сражаются между собой души тех, кто воевал друг с другом при жизни? Вдруг да придётся встретиться?

«Вот дьявол! Чего только в голову не придёт?! Лезет всякая чушь! — возмутился умирающий. — Как я мог даже представить себе такое? Язычники, известное дело, за то, что неправильно верят, пойдут в ад, а христиане...»

Ренольд решил не размышлять больше о том, куда лично отправится он сам, того и гляди, как бы высший судия не исполнил прихоти раба своего недостойного, да не отправил его навечно беседовать с покойным атабеком! Он подумал ещё и о том, что хотя враг его и вышел победителем из их бранных споров, всё же оказался не в лучшем положении. Узнику Алеппо всё ясно и потому даже и не очень обидно умирать, а вот тому, чьи солдаты пленили его, должно быть, горько там, в другой жизни, от сознания того, что тот кому он доверился, предал его, нарушил волю, заставил его наследника искать спасения бегством. Тут неожиданно две мысли пришли в голову Ренольду: первая о том, что он, скорее всего, так и не узнает, чем всё кончится в споре ас-Салиха и Селах ед-Дина, а второе о том, что у него самого так и не осталось наследника. Впрочем, тому, у кого нет наследства, ни к чему и наследники.

— Как звали твою тётку? — спросил Ренольд пажа. — Ты говорил, она служила княгине?

Обильный пот выступил на лице больного, слишком много сил ушло у него на размышления, воспоминания и молитвы. Оруженосец отёр лоб и переносицу князя куском чёрной материи, который ещё раньше оторвал от своего жалкого одеяния, и не спеша произнёс:

— Всё верно, мессир. Она служила княгине, а когда её сиятельство скончалась, ушла от мира. Она сделал для меня всё, что могла, и даже больше, и я очень благодарен ей. А звали её Марго, государь. Вы-то, конечно, знавали её, я же, можно сказать, нет. Устроив мою судьбу, она удалилась так же, как и пришла.

Ему ли было не знать Марго? Ему ли не помнить роскошных форм сладострастной любовницы? Разумеется, Ренольд не раз воскрешал в памяти её лицо и фигуру — редкий мужчина мог бы остаться равнодушным к прелестям Марго. Только вот она никогда не говорила про свою сестру. Ни разу даже не упоминала о ней, так что любовник даже и не подозревал, что у Марго были родичи в Европе.

— А что было изображено на том медальоне? — вдруг оживившись, поинтересовался умирающий.

— Это старинная вещица из серебра, круглая, как монета или печать. Может статься, она когда-нибудь в незапамятные, ещё языческие времена и служила какому-то из моих предков печатью, — охотно ответил Жослен и на всякий случай перекрестился. — На нём изображён дракон, древний демон северных гор. Тётя не велела мне надевать медальон, но почему, не сказала, а когда я спросил брата Бертье, он сначала не хотел говорить мне, но потом объяснил, что дракон — символ несбывшихся надежд.

Тут затуманенное сознание умирающего неожиданно посетила совершенно нелепая мысль. Теперь он по-иному смотрел на малопонятные намёки, содержавшиеся в том единственном письме, которое сумели переправить ему в подземелье семь лет назад, — все послания супруги, отправляемые из Латакии, неизменно перехватывали люди Боэмунда. А то всё же достигло адресата. Писалось оно от имени уже скончавшейся княгини. В письме говорилось о смерти Констанс, о её последней воле и о том, что он, Ренольд, не одинок в этом мире. Тогда он не особенно вдумывался в смысл этого выражения, только спросил Тонно́, что бы сие, по его мнению, могло означать. И слуга ответил: «Это, когда вы не один в сотворённом Господом мире, государь. Я хочу сказать, что тот, кто послал вам это письмо, хочет дать понять, что где-то прорастает семя, посеянное вами. Вот это-то я и называю быть не одиноким в тварном мире». Теперь вот ещё этот медальон. Разве не такой же подарил он Марго накануне того рокового набега? А ведь она тогда носила дитя. Правда, все мальчики, которых она рожала своему господину, неизменно умирали, но...

— Расскажи мне подробнее о той вещице, — попросил князь. — Может, на ней были какие-нибудь особые отметины? Царапины, например?

— Мне не случилось долго рассматривать тот медальон, — признался оруженосец. — Но, по-моему, на хвосте у дракона имелась зарубка, точно кто-то хотел его отрезать, да не смог. Да, и вот что! Если держать медальон прямо перед собой и смотреть на это существо, то получается, будто оно идёт от левого края к правому. Очень необычно, правда?

Символ несбывшихся надежд да ещё и с отрубленным хвостом! А разве его, теперь уже фактически бывшего князя Антиохии, надежды и чаяния, его собственные мечты не были вот так же вот изрублены кривыми мечами язычников в тот роковой девятый день от декабрьских календ 1160 года от рождества Христова? Разве и он вот так же, как тот дракон на серебряном медальоне пажа, не ходил всегда непривычными для других путями? Разве не появлялся там, где его не ждали, точно демон? Но как могла эта вещь попасть к Жослену? Тут как раз всё понятно, ему её дала Марго, но тогда... тогда медальон ни в коем случае не мог принадлежать отцу этого мальчика... Подобная головоломка оказалась непосильной для Ренольда в его нынешнем состоянии. Он тяжело вздохнул и закрыл глаза.

Вместе с тем времени на все эти по большей части невесёлые размышления ушло совсем немного, они, можно сказать, промелькнули в голове князя за несколько мгновений, что проходят от вспышки молнии до первого раската грома. И всё же секунды, как видно, показались юному храмовнику чуть ли не вечностью.

— Вам знаком тот медальон, ваше сиятельство?! — не утерпев, воскликнул он с надеждой. — Так вы знали моего отца и, может быть, мать?!

Ренольд пошевелился и ответил:

— Я знал её...

Видя, как напрягся при этих словах мальчик, князь разлепил словно свинцом набухшие веки и произнёс усталым голосом:

— Не сейчас, Жослен. Не сейчас... Я не знал твоих роди... Вернее... имя Тибо де Валь-а-Васар мне незнакомо, как и место, из которого он происходит, я плохо знаю Нормандию... Но твою тётю... Не с отрубленным, а с подрубленным хвостом! Только с подрубленным! — совершенно неожиданно заявил он и пояснил: — Мы ещё покажем им! Мы ещё повоюем! — Последние силы оставляли князя, и сам он, казалось, прекрасно понимал это. — Мне нужно хоть чуть-чуть отдохнуть... Если мне удастся дожить до дня, когда я выберусь из этого проклятого узилища, обещаю тебе, я вытащу и тебя и сам посвящу тебя в рыцари... Молчи! — сквозь пелену, окутывавшую сознание, он едва чувствовал, как оруженосец, схватив его руку, покрывает её поцелуями. — Не надо благодарить! Всё...

Почувствовав, что больше уже не может говорить, он умолк и закрыл глаза. Прежде чем лишиться сознания, он услышал вдруг какой-то всё приближавшийся и приближавшийся гул и решил уже, что белый рыцарь возвращается, но не увидел ничего, кроме чёрной тьмы, в которую провалился, точно в омут.

Между тем гул, померещившийся рыцарю, звучал не только в его воспалённом мозгу, но существовал и в реальности. Шум приближался, становился всё более громким; и скоро даже сюда, в могильную тишину донжона, стали доноситься крики толпы на улицах, звон оружия и грозные окрики стражников, именем молодого властителя правоверных Сирии и Египта Малика ас-Салиха Исмаила призывавших людей дать дорогу его слугам.

И вот уже загрохотали по каменным ступеням башни подошвы множества сапог. Наконец дубовая, кованная металлом дверь с лязгом распахнулась, и в темницу втолкнули нового пленника.

— Нате вам! Знакомьтесь, если ещё незнакомы! — крикнул тюремщик, коверкая язык франков. — Желаю не скучать!

II


Сколько же боли причинили ей они? Сколько лет она страдала, незаслуженно обделяемая вниманием, зачастую унижаемая откровенными насмешками? Сколько раз плакала ночами, чтобы не видели служанки? Сколько времени ждала своего часа, затаив боль, лелея мечту о мести? И вот теперь час этот сделался близок, как никогда раньше!

Они называли её графиней, потому что она была дочерью одного графа и супругой другого. Титул стал прозвищем — «Comtesse». Правда, граф являлся одновременно и принцем, наследником короны, и мог получить её в том случае, если его старший брат умер бы бездетным. Так и вышло, король Бальдуэн Третий — Идеальный Король, как все они называли его, скончался, не оставив потомства. Но они не возжелали сделать королевой её, нашли недостойной такой чести и заставили развестись с мужем. Повод нашёлся, как всегда, выручила любимая формулировка — близость родства: в подходящий момент вспомнили, что деды были двоюродными братьями.

Двадцатипятилетний принц согласился на развод. А что ещё было ему делать? Как следовало поступить? Он выдвинул контрусловие: хорошо, с Агнессой де Куртенэ он разводится, но дети, рождённые ею, Сибилла и маленький Бальдуэн, — впрочем, тогда они оба были маленькими, ещё совсем крошками, — будут иметь право наследовать ему наравне с детьми новой супруги. Тогда ещё не знали, что ей станет внучатая племянница базилевса Мануила, Мария Комнина; проклятые ромеи не мытьём так катаньем всегда стремились прибрать к рукам завоевания доблестных пилигримов Первого похода.

Однако гордая византийка не смогла заменить худородную Агнессу, родить мальчика, наследника. Первый ребёнок умер, и теперь у овдовевшей Марии осталась лишь двухлетняя Изабелла.

Однако им было мало разлучить с мужем дочь несчастного графа Эдесского, умершего в плену у неверных; они не удовольствовались этим, отобрав у неё даже детей. Старшую, Сибиллу, отправили на воспитание к тётке Иветте, младшей сестре покойной королевы Мелисанды, аббатисе монастыря в Вифании, что на восточном склоне Масличной Горы, а заботы о сыне поручили архидьякону Тира Гвильому, человеку, как говорили, весьма мудрому, искушённому во многих науках и, более того, благочестивому и потому ещё более опасному для неё, Агнессы.

Благочестие, целомудрие, умение да и, самое главное, желание вести праведный образ жизни — этого всегда так не хватало ей. Не за то ли в действительности так ненавидели Графиню они — пэры Утремера, бароны королевства, или бароны земли, как величали себя магнаты Святой Земли, — что была она не куклой с маской добродетели, намалёванной на лице белилами, а живым человеком со своими недостатками, пороками, но и с достоинствами, главное из которых — красота и нежность. Нежность, на которую она не скупилась со многими мужчинами. Красота? Да и красота тоже. Даже и теперь, когда дочери мученика, сгинувшего в плену у неверных, уже перевалило за сорок, лицо её, её взгляд, её пышные формы всё ещё не оставляют безучастными молодых придворных и красавцев, прибывающих из-за моря.

А что же они сами, те, кто упрекал её, выискивал в глазу соринку, неужто они так безгрешны? Разве не предупреждал Господь таких, как они? Разве не сказал он: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит в неё камень»? И что же? Они бросают камни, не боясь гнева Божьего. Напрасно! Не гордыня ли считать себя чище прочих? И не гордыня ли есть самый тяжкий из грехов перед Ним? А раз так, зарубите себе на носу, за всё взыщется, государи мои! За всё!

Как хотелось ей рассмеяться прямо им в физиономии! Но Агнесса понимала: чтобы заставить их заплатить за унижения, надо действовать осторожно, с умом, дабы до времени никто и не заподозрил её намерений. Время, сколько его ещё у неё? Сколько лет отпущено больному проказой мальчику, волею судеб сделавшемуся королём?

Не допустить мать на коронацию собственного сына пэры Утремера не могли. Агнесса не только присутствовала в святая святых, церкви Гроба Господня, она имела возможность побеседовать с Бальдуэном. Он выглядел не так уж плохо, как можно было предположить. За те четыре года, что прошли с момента страшного открытия, сделанного архидьяконом Гвильомом, болезнь уже успела оставить следы на лице юного короля. Однако лицо это ещё не нуждалось в том, чтобы прятать его от подданных. Пока не нуждалось.

Юноша обрадовался матери, признался, что скучал все эти годы, спрашивал про неё у своего воспитателя. Агнессу не могло не удивить, что столь сильно ненавидимый ею Гвильом отзывался о ней хорошо, он не сказал мальчику ни одного худого слова про мать и даже, напротив, советовал не верить сплетням и пересудам. Впрочем, это ни в коем случае не переменило отношения Графини к архидьякону Тира.

«Проклятый святоша! — думала она с неприязнью. — Боится замараться в грязи той, которую презирают! Погоди! И твой черёд наступит!»

Впрочем, не все священнослужители будили в душе Агнессы подобные чувства. Среди высшего духовенства попадались и весьма привлекательные личности, такие, например, как новоиспечённый архиепископ Кесарии Ираклий, весьма мирской по сути своей, но чрезвычайно способный человек, сумевший сделать довольно впечатляющую карьеру — вырасти из простого оверньского священника в очень важную фигуру на франкском Востоке[10].

Агнесса и Ираклий уже при первой встрече почувствовали взаимное притяжение. После продолжительной беседы с глазу на глаз они решили узнать друг друга поближе. Им не пришлось разочароваться, обмануться в ожиданиях. Кроме того, что сладострастный священник и жадная до ласк Графиня оказались превосходными партнёрами в любви, они — оба поняли это сразу — были единомышленниками. «Ах, почему? Почему? — подумала тогда Агнесса. — Почему я так поздно нашла своего мужчину? Почему судьба не послала мне его раньше?»

Правильнее было бы спросить: «Почему я опять так поздно нашла его?» Графиня снова влюбилась, но знала уже, что ничто не длится вечно. Она прекрасно оценивала ситуацию: несмотря на сходство взглядов, вкусов и стремлений, они в определённом смысле находились как бы на разных берегах реки, перейти которую не имели решительно никакой возможности. Он — особа духовного звания, тридцатипятилетний жизнелюбец с пронзительным взглядом и обворожительной улыбкой, она — стареющая женщина с постепенно исчезающими остатками былой красоты, дважды разведённая и дважды овдовевшая. Всё, чего хотел он, — как можно выше забраться по иерархической лестнице, возглавить церковь Иерусалимского королевства, сделаться патриархом Святого Города, она же хотела одного, исполнить своё заветное желание, свершить месть, ибо месть была единственным, что у неё осталось. Беспощадная месть баронам земли, и прежде всего Ибелинам, родичам третьего мужа и друзьям четвёртого. И тем не менее оба, и Иракилий и Агнесса, чувствовали — Бог не случайно свёл их в этой жизни, он словно бы ждал свершений от этого союза. Хотя, может, то был и не Бог, а дьявол...

Графиня никогда не говорила исполненному святости любовнику: «Помоги мне стать у сыновнего трона, а я, в свой черед, сделаю тебя патриархом Иерусалимским», и он, разумеется, никогда не отвечал ей согласием, но оба знали, что не отступят, не отступят потому, что на путях их, разных для каждого, стояли общие враги. А ничего в жизни так не объединяет, как ненависть, ибо она, а вовсе не любовь, правит миром.


Несмотря на то что лето давно кончилось и даже осень уже перевалила за половину, Агнесса не спешила покидать столицу. Его святейшество Ираклий, призванный в Иерусалим на срочное заседание Высшей Курии, также не торопился отбыть к своему оставленному без присмотра клиру и жаждущей наставления на путь истинный пастве в Кесарию, не поговорив на прощанье с Графиней. Они точно чувствовали, что враги вот-вот вторгнутся в сферу их интересов.

Гром прогремел: их альянс — ещё не начавшее плодоносить дерево — уже лишали почвы, обнажая корни, обрекая на гибель. Единственный человек, на помощь которого могла рассчитывать Агнесса, сенешаль Иерусалимский, друг покойного короля — если только у правителей подобного ранга вообще могут быть друзья, — сеньор Трансиордании Милон де Планси оказался оттеснён от власти ненавистными Ибелинами. Они припомнили ему дружбу с Амори́ком, не забыли королевских ассиз, подрывавших их безграничную власть над вассалами и превращавших последних в союзников короны, ведь Амори́к, заплативший за коронацию разводом с женой, оказался отнюдь не мягким правителем и уж во всяком случае куда более жёстким, чем брат, сподобившийся у них прозвища «Идеальный».

Была середина дня, время отдыха после беседы с Богом и последовавшей за ней обильной трапезы и потому естественно, что любовники избрали местом отдыха постель: в ней они предавались бурным и необузданным ласкам, в ней, утолив первый голод страсти, обсуждали ситуации и строили планы. Немая служанка Графини Марфа — хозяйка была убеждена, что главное достоинство всех слуг заключается прежде всего в умении держать язык за зубами — принесла госпоже и её гостю кипрского вина и жареного миндаля, чтобы Ираклий мог восстановить потраченную энергию.

Архиепископ долго хрустел орехами, осушив целый кубок, что само по себе уже вызывало уважение, ибо напиток с острова Афродиты отличался особой густотой, а это заставляло иных ценителей традиционных для Европы сортов вина безапелляционно заявлять, будто киприоты подмешивают в свою продукцию масло, из-за чего вино их совершенно невозможно пить. Однако другие могли бы поспорить с подобными знатоками, уж верно знавшими толк, да только в питье и пище, но отнюдь не в любви. Кувшин такого вина был в состоянии даже и заурядного кавалера превратить в волка, способного за ночь задрать не одну овцу. Впрочем, определение «заурядный» никоим образом не подходило архиепископу Кесарии.

Насытившись, он откинулся на постели, и Графиня, наконец, решила, что пора поговорить о делах.

— Признаюсь, друг мой, — начала она, — я всё же не ожидала от них такой подлости! Отдать графу Раймунду регентство, это уж слишком, вы не находите?

В общем-то Ираклий мог ответить, что ничего экстраординарного в таком решении он не видит, поскольку на сегодняшний момент Раймунд, тридцатичетырёхлетний правитель Триполи, оказался самым старшим и близким родственником юного короля, ибо Раймунд и Амори́к приходились друг другу кузенами. Последний как раз регентствовал в осиротевшем Триполи, пока его граф томился в застенках Алеппо. Вполне по-родственному, так что теперь сам Бог велел Раймунду опекать несчастного Бальдуэна ле Мезеля.

Впрочем, Агнесса ничуть не хуже архиепископа Кесарийского разбиралась в подобных вопросах, она ждала от него другого — прежде всего поддержки.

— Душа моя, — проговорил Ираклий. — У меня и ранее имелись опасения на сей счёт. Я насторожился уже тогда, когда пошли разговоры о помолвке графа с Эскивой де Бюр. Я ведь писал вам, что брак вдовы князя Галилеи с правителем Триполи сделают последнего самым богатым и самым влиятельным из латинских магнатов Востока. Теперь, пожалуй, только патриарх Амори́к может равняться с ним властью и богатством.

Когда архиепископ произносил последние слова, глаза его на мгновение вспыхнули, но тут же погасли, Ираклий умел держать себя в руках даже в присутствии подруги и единомышленницы, не желая лишний раз демонстрировать ей, сколь сильно вожделеет он посоха и риз Амори́ка де Несля, семнадцать лет уже занимавшего высший духовный пост в Утремере.

Ответ друга лишил Агнессу последних надежд на успех.

— Неужели вы ничего не могли сделать, монсеньор? — воскликнула она с болью. — Ах, конечно, не могли, ведь вы практически в одиночку противостоите Высшей Курии, которая пляшет под дудку Ибелинов! Я так радовалась, когда мой несчастный сын взошёл на престол. Я надеялась... я верила, что теперь всё исправится, и что же? Прошло несколько месяцев, а они лишь стали сильнее. Когда я узнала о том, что граф и Ибелины собирают заседание Высшей Курии, у меня будто вырвали сердце! Я ждала чего-то ужасного, но то, что случилось... Теперь у меня нет даже надежды вызволить из темницы брата. Где, скажите ради всего святого, возьму я полтораста тысяч золотых динаров?!

— Полтораста тысяч?! — Услышав названную Графиней сумму, архиепископ едва не свалился с кровати. — Поистине у неверных нет ничего святого! Совершенно ни капли совести не осталось! Неужели они потребовали за графа полтораста тысяч динаров?! Я не ослышался? Видит Бог, со смертью Нураддина аппетиты у них резко возросли! Раймунда оценили всего в восемьдесят тысяч! А ведь у вашего брата даже нет никакой земельной собственности!

— Нет, — поспешила с разъяснениями Агнесса, — мой несчастный братец лишь предполагает, что и ему свобода обойдётся в не меньшую сумму, чем триполитанцу. Ещё бы! Ведь как-никак род Куртенэ знатностью не только не уступает, но и превосходит правящую в Триполи бастардную ветвь потомков знаменитого графа Лангедока! И никакая собственность, монсеньор, тут совершенно ни при чём!

— Что-то я не пойму, душа моя... — Ираклий нахмурился — что-что, а считать он умел превосходно. — На что же потребны остальные деньги? Как-никак семьдесят тысяч — немалая сумма.

— О друг мой! — воскликнула Графиня. — Мой брат — благородный рыцарь, а рыцарям не пристало думать о подобных мелочах. Как он пишет мне, с ним в плену у неверных мается один очень знатный сеньор, которому мой брат, сиятельный граф Эдесский, так же обещал помочь получить свободу...

— Кто же это? — Архиепископу не терпелось услышать имя человека, который мог стоить таких денег.

— Вы, должно быть, не знаете, — проговорила Агнесса. — Ведь вас ещё не было на Востоке, когда этого рыцаря постигло несчастье. Он, как и братец мой, угодил в донжон в Алеппо уже много лет назад.

— Да кто же это?!

— Ренольд Антиохийский.

— Ренольд? — переспросил архиепископ. — Ренольд? Ну как же! Конечно, я слышал о нём! Мне говорили, будто он — муж весьма храбрый, но... такая сумма... ведь в Антиохию ему не вернуться, трон под Боэмундом прочен...

Однако Графиня не слушала рассуждений любовника.

— Ах, если бы только достать денег! — воскликнула она. — Братец писал мне, что несчастный товарищ его мог бы стать вернейшим другом того, кто помог бы ему в самый трудный час, тому, кто вызволил бы его из темницы.

— Но что может один человек? — удивился Ираклий. — Каким бы храбрым и каким бы благодарным он ни оказался, ему в одиночку не сокрушить силу Ибелинов и Раймунда. Ведь, как я понимаю, у этого Ренольда не осталось ничего, кроме лохмотьев, в которые обычно превращаются одежды несчастных пленников, прозябающих в узилищах у неверных?

Архиепископа слегка передёрнуло. Ему как священнослужителю, плен грозил куда в меньшей степени, чем рыцарю, однако приятель Агнессы имел весьма живой ум и воображение.

— Всё верно... — согласилась она. — К тому же теперь, когда у меня нет никаких надежд... Ах, я всё-таки покажу вам кое-что...

С этими словами Графиня опустила ноги на ковёр, но вовсе с постели не встала; выгнув спину, она принялась шарить на полу рядом с кроватью. В ожидании слегка заинтригованный Ираклий скосил глаза в сторону, где взгляд его наткнулся на самую роскошную, словно бы не подвластную беспощадному времени часть тела подруги. Подол камизы как будто специально задрался, и святитель Кесарийский, не будучи в силах сдержаться, погладил молочно-белую кожу тугих ягодиц Графини.

— Ах, мой друг! — воскликнула она. — Не сейчас! Дайте же мне показать вам... Ну вот! Наконец-то я нашла её!

Агнесса протянула любовнику небольшую шкатулку, в которых дамы обычно хранят всякую всячину, от драгоценностей до безделушек. Иные же кладут туда письма, не предназначенные для посторонних глаз. Собственно, как раз такое письмо и лежало в шкатулке.

— Читайте, монсеньор, — сказала Графиня, протягивая любовнику кусок пергамента.

Перед глазами Ираклия побежали строчки:


Пускай один уйдёт, чтоб

Дать дорогу двум.

Запомни же, что нет

У коршуна врага страшней, чем

Ласточка с кровавыми хвостами.


— Что это? — искренне удивился архиепископ.

— Стихи.

— Я сам вижу. — Ираклий кивнул, понимая, что в письме скрыта какая-то тайна, намёк. Но на что же намекал неизвестный поэт? — Тут нет подписи. От кого оно?

— Недавно меня навещала Сибилла, — ответила Агнесса. — Она привезла мне подарок, старинное евангелие. Я нашла это послание между страниц. Однако моя дочь не знает, как оно туда попало. Может быть, оно лежало там уже давно, пергамент старый, возможно, древний...

— Но это не латынь... — проговорил Ираклий задумчиво. — Письмо, скорее всего, писал француз... Конечно! Причём писал недавно и в спешке. Видите, прежний текст соскоблили, и довольно небрежно, а поверх начертали эти строки. Вот и чернила кое-где расплылись. К тому же на вид они совсем свежие. Ни одна буква не успела ни пожухнуть, ни стереться. А вы не спрашивали принцессу, где она взяла евангелие?

— В монастырской библиотеке, — ответила Агнесса. — Сама аббатиса Иветта посоветовала моей малышке остановить выбор именно на этой книге, когда девочка сказала, что хочет сделать мне подарок.

Ираклий кивнул.

— Понятно, — сказал он, хотя ему как раз в данной ситуации было решительно ничего не понятно. — По крайней мере, ясно одно — письмо, скорее всего, адресовано именно вам. И как же вы, душа моя, толкуете эти строки? Кто этот один, кто эти двое? И кто коршун?

Тут уже в глазах Графини вспыхнул тот самый огонь, который при упоминании о богатствах патриарха Иерусалимского охватил душу её любовника.

— Коршун — триполитанец! — воскликнула она. — Теперь мне это очевидно, как никогда прежде. Он — стервятник, один из тех, что слетелись к трону, жаждя добычи — плоти королевства Иерусалимского! Мало ему своей вотчины!

— Хм... — только и произнёс архиепископ. Он не мог не согласиться, что Раймунд — высокий, худощавый, смуглокожий мужчина с умными чёрными глазами и огромным, весьма напоминавшим клюв крупной птицы носом, весьма подходил как раз на коршуна. Но что означали эти ласточкины хвосты? Птичья направленность тематики послания сбивала Ираклия с толку. — Хм... А что же с хвостами? Кто те ласточки?

Агнесса слегка прищурилась и внимательно посмотрела на любовника.

— Вас ничего не удивляет, мой друг? — спросила она.

Вопрос, безусловно, показался архиепископу риторическим; его удивляло, удивляло очень многое, но в словах Графини определённо крылся какой-то смысл.

— М-м-м... Что вы имеете в виду?

— Ласточка с кровавыми хвостами? — проговорила Агнесса. — Хвостами? А ведь у одной ласточки всего один хвост, не так ли?

— Полноте, душа моя, — снисходительно улыбнувшись, бросил Ираклий. — Автор письма просто ошибся, вот и всё. Он, скорее всего, хотел написать: «ласточка с кровавым хвостом» или... нет, вероятнее всего, «ласточки с кровавыми хвостами».

— Пусть так, — согласилась Графиня и спросила: — Но что могут сделать коршуну ласточки? Настоящие ласточки?

— Ничего, — пожал плечами архиепископ. — Хотя бы их было и сто.

— Верно. Но ведь письмо прислали не для того, чтобы мы с вами гадали, что могут или чего не могут сделать настоящему коршуну настоящие ласточки, так? А ведь если представить себе, что автор стихов не ошибся? Что, если он всё же имел в виду одну ласточку с несколькими хвостами? Например, с четырьмя?

Теперь уже настал черёд Ираклию внимательно заглянуть в лицо страстной любовницы. Что-то произошло, и причиной метаморфозы, скорее всего, стало освещение: одна из свечей в алькове Графини, прежде чем догореть, вспыхнула ярче, но через мгновение погасла. Погасла на какой-то момент, в который крупные черты лица любовницы стёрлись, уступив место кроваво-красному кресту, словно бы составившемуся из четырёх ласточкиных хвостов.

В следующее мгновение наваждение исчезло.

«Определённо, — подумал вдруг святитель. — Дам не следует учить грамоте. Особенно если они столь же наблюдательны, сколь и бесстыдны».

— Орден? — спросил архиепископ, по глазам подруги читая, что догадка его оказалась верна. — Другой ласточки с четырьмя кровавыми хвостами я не знаю! Но что есть между Храмом и Триполи? Мэтр Одо де Сент-Аман, насколько мне известно, ладит с графом. В прошлом году, когда король Амори́к покарал храмовников за самоуправство, сир Раймунд сумел остаться в стороне, несмотря на то, что всё... м-м-м... все те события имели место на его территории. Думаю, он загодя знал, что тамплиеры замышляли вырезать посольство шейха Синана, и преспокойно закрыл на это глаза. Нет, у магистра Храма нет никаких причин ненавидеть Раймунда. Тут что-то другое...

— Верно. Я говорю об одном фламандском рыцаре, что недавно вступил в орден Храма, однако успел уже сделаться довольно заметной фигурой. Говорит ли вам что-нибудь имя — Жерар де Ридфор? Разве не графу-регенту обязан он своим вступлением в братство бедных рыцарей Христа?

— О, дьявол! — вскричал Ираклий и потянулся к кубку — мысль определённо стоила того, чтобы за неё выпить, а может быть, просто размышления и догадки относительно смысла послания неизвестного поэта иссушили бренное тело святителя, в особенности его горло. — Как же я сам сразу не подумал о нём?!

Неудивительно. Бурные события года текущего потеснили воспоминания о делах года минувшего, не в пример более спокойного. А между тем ещё в самом начале его в столицу Раймунда приехал молодой и храбрый рыцарь Жерар. Происходил он, как сам говорил, из местечка, называвшегося Красный Замок, но не из того, что в графстве Пуату на реке Шарант, неподалёку от океанского побережья, а из того, что в землях фризов[11].

Имя человека этого так бы, возможно, и осталось неизвестным потомкам, если бы не граф Триполи, обещавший рыцарю, что тот получит во владение первый же богатый удел. Вскоре как раз такой фьеф освободился; сеньор города Ботруна, что в восьми лье южнее столицы графства, скончался, оставив единственную дочь Люси, которая как раз незадолго до того вступила в брачный возраст. Фламандец, посмотрев невесту, нашёл, что она и её приданое вполне ему подойдут, и начал готовиться к свадьбе.

Однако тут объявился другой претендент, богатый пизанский нобль по имени Плибано. Он, как и большинство соотечественников, считался благородным человеком лишь вследствие древности рода, поскольку сам уже давным-давно вёл жизнь купца, а не рыцаря. Недаром же говорят, что ни один итальянец, сколь бы богатым он ни был, не может тягаться храбростью с французом, сколь бы беден ни был последний. Плибано и поступил, как подобает купцу: явился к графу и без лишних слов предложил заплатить за невесту столько золота, сколько она весит[12].

Правда это или нет, но только шевалье Жерар остался с носом. Невесты он не получил и, покинув графа в большой злобе, вступил вскоре в орден бедных рыцарей Христа и Храма Соломонова, преуспев на новом поприще куда заметнее, чем в миру. Одним словом, если и жил в Утремере человек, всем своим существом ненавидевшей Раймунда Триполисского, то должен был бы неминуемо потесниться и уступить место первого ненавистника графа-регента брату Жерару.

— Как же я забыл о нём?! — воскликнул архиепископ. — Вот ведь право! Едва ли он смог простить обиду, нанесённую ему Раймундом! Нет, не такой человек этот Жерар, чтобы спускать подобные оскорбления! Верно! Верно вы мыслите, душа моя! Ведь и я также слышал, что он в большой чести у мэтра Одо.

— Он назначил фламандца особо доверенным лицом, своим товарищем, который вместе с ещё одним рыцарем, другим товарищем магистра, всегда обязан находиться при особе главы их ордена, — продолжала Графиня. — А это означает — у брата Жерара большое будущее.

Ираклий отнюдь не принадлежал к числу тугодумов; уж если образы неизвестного поэта и привели святителя в недоумение — сказать по правде, сама Агнесса не один день провела, строя догадки относительно смысла, заключённого в строках таинственного послания, — то перспективы, которые обещал альянс с подручником великого магистра могущественного братства, архиепископ Кесарийский оценил мгновенно.

— Вы должны поговорить с ним, монсеньор, — твёрдо сказала Графиня. — Заверить его в нашей безусловной поддержке.

— Но, душа моя, — удивился Ираклий, — сомневаюсь, что брат Жерар упустит возможность отомстить своему обидчику, буде она ему представится. Однако Раймунд нынче уж слишком высоко взлетел даже для храмовников. Кроме того, что мы можем предложить товарищу магистра? Какую помощь оказать ему?

— Вы недавно на Востоке, мой друг, — с некоторым оттенком превосходства в голосе проговорила Агнесса. — Хотя орден и не подчиняется никому из властителей королевства, даже патриарху и самому королю, всё же подчас случаются ситуации, когда внутри братства возникают трудноразрешимые конфликты. Тогда храмовники обращаются к папе, а он порой, вместо того чтобы послать своего легата, назначает арбитра из числа высших церковных иерархов Святой Земли. А вдруг да случится так, что выбор апостолика падёт на вас?

— М-да... — согласился Ираклий. — Я как-то и не подумал, душа моя. Верно, такой возможности исключать нельзя. Что ж, я рад, что смогу при случае оказаться полезным ближнему человеку магистра Храма. Тогда вы правы, мне следует поговорить с братом Жераром. Прощупать почву, обсудить перспективы.

— Вот именно, — поддержала любовника Графиня и как бы невзначай добавила: — А вдруг да вам придётся сделаться арбитром по делу, которое, возможно, будет затрагивать личные интересы фламандца?

Ираклий хотел что-то сказать, но Агнесса жестом дала понять, что открыла ему ещё отнюдь не все карты. Теперь, как ей показалось, настал момент обратить внимание любовника на то, что временно ушло из его поля зрения.

— Мы ещё не нашли решения первой части загадки, — напомнила она, указывая на кусок пергамента, который лежал теперь возле них на кровати. — Если уж мы так счастливо разобрались с ласточкиными хвостами и коршуном, то не пора ли ответить на вопрос: «Кто тот один и кто те два, которым он должен дать дорогу?»

— И кто же? — спросил Ираклий, не желая больше без толку ломать голову. — Уж вы-то, верно, знаете, моя прекрасная дама?

— Знаю, монсеньор. — Агнесса улыбнулась одними губами. Её не могло не потешать то обстоятельство, что любовник в обращении к ней неожиданно оставил своё традиционное покровительственное «душа моя».

«Какие же у неё тонкие и властные губы, — против собственной воли подумал Ираклий, вглядываясь в черты подруги. — А ведь принято считать, что у страстных женщин должны быть толстые губы. Однако она так ласкала меня, что я прежде и не замечал, что они тонкие...»

— Так кто же, моя божественная? — спросил он.

— Узники Алеппо, — проговорила она. — Разве родной дядя не более близкий родственник королю? И разве князь Ренольд, товарищ по несчастью моего брата, останется таким же бедняком, как нынче, если вдруг получит во владение... ну, скажем, Горную Аравию?

Если до сих пор в рассуждениях подруги и наличествовал смысл, то теперь Ираклий посмотрел на неё с плохо скрываемой опаской — уж не повредилась ли в уме Графиня?

— Я что-то не пойму, душа моя... — начал он, но Агнесса жестом попросила его помолчать и, указав на письмо, продолжала:

— А между тем тут всё написано более чем понятно. Хотела бы я знать, кто автор послания? Даже если он — враг, то, признаюсь, и друг не смог бы подсказать лучшего решения.

Однако архиепископ всё же попытался закончить свою мысль, казавшуюся ему вполне здравой:

— Но у нас есть и сенешаль и... сеньор Горной Аравии. Ведь Милон де Планси, насколько мне известно, не собирается расставаться ни с должностью, ни, уж во всяком случае, с женой. Не хотите же вы сказать...

Посмотрев на любовницу, он осёкся, потому что понял, она хочет сказать именно те слова, которые он не решился произнести.

Да, благородной дочери тамплиера, даме Этьении де Мийи́, хозяйке Трансиордании, решительно не везло с мужьями. Первый умер, оставив неутешно рыдающей вдове двоих малолетних деток, второй сделался неудобен могущественным баронам земли. Подходящей возможности сместить его и удалить от двора им пока не представлялось, но едва ли они могли жить спокойно, пока он занимал свою должность[13].

Графиня знала, что любовник понимает её без слов, и потому она не стала говорить: «Мы не можем ждать. Пока мы слабы, пока те, на помощь которых мы надеемся, влачат жалкое существование узников сарацин, никому и в голову не придёт не то что обвинить, даже заподозрить нас в причастности к смерти человека, так мешающего графу-регенту и его партии. А вот сиру Раймунду никогда не удастся смыть с себя клеймо убийцы, пусть хоть сто, хоть тысячу раз поклянётся он в том, что не причастен к гибели Милона де Планси. И хотя никто не потянет его в суд, Этьения де Мийи́, да и не только она, станет его кровным врагом».

— Вот обо всём этом, монсеньор, вы и должны побеседовать с товарищем магистра Одо, — подытожила она разговор. — Я случайно слышала, что в Триполи, под боком у Раймунда живёт один человечек, который может оказаться полезен нам. Он носит шпоры и зовут его Раурт. Уверена, что брат Жерар знаком с ним...

Графиня не договорила, она взяла за краешек подол своей фиолетовой камизы и медленно потянула его вверх, обнажая гладкую кожу бёдер. Перехватив страстный взгляд любовника, Агнесса проговорила:

— Мы так много говорили, ваше святейшество, не пора ли перейти к делам?

Ираклий без лишних слов швырнул её на кровать и набросился на подругу с таким пылом, точно только от его усердия на ложе греха теперь зависел исход всего дела — умаление Ибелинов и торжество новой, пока ещё только зарождавшейся партии, обещавшей погибель королевству Иерусалимскому, но прежде того личное возвышение архиепископа Кесарийского и удовлетворение кровожадных мечтаний Агнессы де Куртенэ.

III


Существование узника донжона отличается от жизни свободных людей прежде всего тем, что течение времени для него порой утрачивает значение, зато приобретают особый смысл образы, будоражащие сознание во сне, собственные мечты и, конечно, слова. Единственная радость — возможность поговорить; и не беда, что всё уже сказано и пересказано, — таковы уж рассказчики, что добавляют они в историю свою новые подробности и... забывают о старых.

Послушаешь такого, и выходит, что шёл он и шёл от восхода до заката несколько дней без сна, отдыха и пищи, а когда, не вынеся изнурительного пути, упал, заснув мёртвым сном, турки захватили его спящего. Мол, подкрались тихо нехристи; хотя на прошлой неделе он уверял, что сражался один с сотнями неверных от полудня до вечерней зари, давая возможность товарищам унести ноги, спасти женщин, детей и своё имущество. Не страшно, пройдёт ещё месяц, и герой вновь поведает вам, как язычники подло окружили его, обессиленного многодневным и многотрудным переходом, или же вновь примется уверять, что он сражался как лев, а они так и рушились под ударами его славного меча.

Не вздумайте только уличать рассказчика во лжи: во-первых, он заявит, что вы всё неправильно поняли, так как в прошлый раз он рассказывал не про себя, а про своего друга, которому довелось пасть в битве, или про то, как он сам оказался в турецком плену в давние времена, когда вас или на свете не было, или нога ваша не ступала ещё на Святую Землю.

Во-вторых, он непременно обидится и, чего доброго, вообще свернёт рассказ, и сидите тогда в тишине, давите вшей, пугайте давно привыкших к людям крыс или, если уж и вовсе тоска предаёт, звените кандалами.

В-третьих... да, впрочем, как и во-первых, и во-вторых, понятно, что вы в любом случае окажетесь в дураках. Поэтому слушайте и не перебивайте! Или рассказывайте сами.

Именно так как-то раз и ответил молодому оруженосцу Жослену новый их товарищ по несчастью, появившийся в опустевшем донжоне князя Ренольда и его юного слуги августовским днём тысяча сто семьдесят четвёртого года. Человек этот оказался замечательным во многих отношениях.

Прежде всего, он был... язычником, одним из тех, борьбе с которыми христианину в Святой Земле полагалось отдать всего себя без остатка. Однако подземная тюрьма, где бы она ни находилась, в Алеппо или Багдаде, Константинополе или Палермо, Париже или Иерусалиме, есть тюрьма — место не совсем подходящее для проявления религиозного пыла, как и любого пыла вообще. Узилище во многом уравнивает людей, к тому же новый товарищ и не думал оскорблять слух правоверных христиан молитвами, возносимыми неправильному богу. Он вообще не изнурял себя бесполезными обращениями к высшим силам, резонно полагая, что раз уж он лишился свободы по воле людей, то едва ли получит её обратно милостью Божьей.

Вместе с тем уже при появлении на свет своего дитяти богобоязненные родители попытались связать его с Всевышним, назвав Абдаллахом. Правда, судя по положению, в котором он оказался, Аллах не слишком-то спешил облагодетельствовать своего раба; бедняга впал в немилость, что, впрочем, в нынешние неспокойные времена в Алеппо было делом весьма простым. Как вскоре выяснилось, Абдаллах откликался и на другие имена, например, на совсем немусульманское — Роман. Поскольку говорил Роман-Абдаллах как минимум на трёх языках — арабском, греческом, латыни и на нескольких французских и итальянских диалектах — определить, какой же из них являлся для него родным, оказывалось делом затруднительным. Впрочем, если Жослен ещё и мог строить какие-то догадки, поскольку, хотя и весьма посредственно, знал арабский и греческий, то господин его, как мы знаем, ни на каком языке, кроме родного, не говорил и говорить не желал.

Хотя, сказать по правде, говорить в конкретном смысле этого слова он начал только благодаря Абдаллаху, стараниями которого и удалось вытащить Ренольда из могилы или, вернее, не позволить ему, стоявшему на краю вечности, свалиться в чёрную бездну небытия. У князя в кошельке, переданном неизвестными доброхотами, ещё сохранилось несколько золотых, с помощью которых и удалось подкупить стражника Хасана, тот весьма уважал иб-ринза Арно, так звали Ренольда неверные, и притащил Абдаллаху его сундучок, но не раньше, чем узнал, ради кого старался[14]. В тяжёлом сундучке, переждавшем в тайнике настоящую бурю, устроенную в жилище Абдаллаха жадными до чужого добра слугами губернатора Гюмюштекина, нашлись необходимые лекарства, способные победить лихорадку.

Болезнь сначала нехотя отступила — уж очень слаб был Ренольд Шатийонский, но вскоре, когда кризис оказался преодолён, поджав хвост, удалилась прочь. Рыцарь сильно отощал, потерял два зуба, русая шевелюра его поредела, однако по всему было видно, пророчество Жослена Храмовника — так начал называть слугу выздоравливавший князь — сбылось. В том, что благородному франку ещё далеко до могилы, уверял его и лекарь, которому Ренольд по понятным причинам верил всё-таки больше, чем слуге. Чувствительный к лести Абдаллах, растроганный похвалой князя, признался, что мог бы определить с точностью день его смерти, как, к слову сказать, и любую дату, касавшуюся любого человека, однако на предложение сделать это ответил решительным отказом.

Ренольд не настаивал, он вообще обычно предпочитал молчать, слушая истории, которые рассказывали другие. И поскольку в жизни Жослена по причине незначительной её продолжительности произошло пока ещё очень мало событий, развлекал товарищей рассказами в основном лекарь. Как скоро сделалось понятным, искусство врачевания было лишь одним из многих, которыми в той или иной степени владел Абдаллах. Он, например, мог сочинять стихи, рисовать, что в мусульманском мире считалось недопустимым. Составлять гороскопы он, как уже отмечалось, тоже умел, а пуще того, рассказывать всевозможные истории.

Себя он титуловал врачевателем и звездочётом и, как чувствовалось, вовсе не возражал, чтобы окружающие добавляли к этому «великий». Правда, товарищи по несчастью не спешили делать этого, зато они перекрестили Романа-Абдаллаха в Рамдаллаха, и поскольку звук «ха» находился у франков не в чести — так уж был устроен их язык, — называли его Рамадаль, или Рамдала.

Выглядел он лет на сорок: не высокий, но и не худой, коренастый и широкоплечий, довольно смуглый, если судить по коже кистей рук и лица, почти лысый, но зато бородатый: казалось, что все волосы, которые отпустил Абдаллаху Аллах, считали своим долгом произрастать на лице. Бородой своей, густой и кучерявой, длиною не менее чем в локоть, врачеватель и звездочёт ужасно гордился.

Он редко молчал, но сегодня не сказал ни слова с полудня, с того момента, когда юный паж неосторожным замечанием оборвал его рассказ. И хотя теперь уже в права вступал ранний зимний вечер, обиженный Абдаллах точно воды в рот набрал. Он, казалось, забыл о существовании двух других узников и сидел, не глядя в их сторону, делая вид, будто что-то обдумывает, покручивая кончик бороды. Может быть, он прикидывал, как сбежать отсюда? Смешно! У них не было ни малейшего шанса — расковать тяжеленные кандалы без посторонней помощи просто невозможно. Впрочем, тишина, как видно, и его стала утомлять.

— Скажи, Рамдала, — нарушил тягостное молчание Жослен. — А для меня ты мог бы составить гороскоп? Или предсказать судьбу по руке?

Не то, чтобы молодой оруженосец очень уж горел желанием узнать своё будущее — он и сам имел понятие об астрологии, — просто ему хотелось втянуть лекаря в разговор.

— Я могу предсказать судьбу кому угодно, — фыркнул Абдаллах. — Я составлял гороскопы таким знатным и высокородным людям, что даже произносить вслух их имена для червей, подобных тебе, — огромная честь.

— Это что ж за люди-то такие? — как ни в чём не бывало поинтересовался отрок. — Я каждый день произношу имя Господне и вовсе при этом не чувствую себя червём. А ведь известно, что Иисус — Бог, перед лицом которого любой смертный, будь он хоть трижды высокородный дворянин, король или даже император, — не более чем раб Его.

— Ты глуп сверх меры, — снисходительно улыбаясь, ответил Абдаллах. — Ты можешь хоть день-деньской, хоть ночи напролёт возводить на Него любые хулы. Можешь клясть какого угодно бога, будь он хоть трижды Христос и десять раз Иисус, ничего не произойдёт, а вот попробуй прогневать своего господина здесь на земле, я посмотрю, что случится. Нет уж, я заклялся составлять гороскопы. Знаешь, почему я здесь?

— Потому что подсматривал за дочерью своего господина, когда та была в купальне, а потом тебя застали за тем, как ты пытался доверить свои впечатления холсту...

— Нет, — махнул рукой лекарь. — Это было, но давно. Я уж и думать о том забыл, ума не приложу, откуда ты узнал про ту историю?

— Ты рассказал.

— Хм... — лекарь покачал головой, мол, смотри-ка ты, всё помнит. — Да. Такое со мной один раз случилось, ещё в Андрианополисе, где такой человек, как я, был вынужден прозябать. Но уж если ты хочешь знать, это был один византийский вельможа, и речь шла не о его дочери, а о любовнице. Поверь, я занимался с ней не только рисованием. Весьма страстная и искусная в любви девица. Впрочем, что я зря растрачиваю на тебя бисер своего красноречия? Ты ведь ещё мал и глуп, чтобы разбираться в таких вещах.

Не найдя, что возразить, Жослен промолчал, и Абдаллах продолжал не без гордости:

— Тот ревнивый глупец чуть не прикончил меня, гноил в подвале, но я не долго там маялся, скоро получил свободу и оказался в Бизантиуме. Между прочим, я составлял гороскоп самому императору ромеев, киру Мануилу.

Тут в разговор вступил прежде безучастный ко всему Ренольд.

— Ты не врёшь? — спросил он.

— Нет, великий князь, — ни секунды не колеблясь, ответил Абдаллах и поспешил признаться: — После того я стал остерегаться говорить людям правду... Я хотел сказать, открыто возвещать им о неприятностях, которые их подстерегают. Эх, что бы мне раньше не взять себе такого правила?! Вот уж был бы я и в чести и в почёте! Небось не маялся бы здесь в узилище, а ходил бы в шёлку и в бархате, ел бы с серебра и пил бы из золота. Ах, будь трижды проклят мой язык!

— Чем же ты прогневил своего государя, Рамдала? — поинтересовался рыцарь.

Абаллах тяжело вздохнул.

— Правдой, великий князь, — произнёс он. — Я сказал ему, что царство его великое ждёт скорый закат, но ещё раньше, чем падёт Второй Рим, власти Комнинов в нём придёт конец. Я не стал скрывать, что скоро, в первый месяц десятого индикта, испытает он великий стыд, и плач сотен и тысяч вдов и сирот не даст ему спокойно спать до конца его бесценной жизни, а скончает он дни свои земные ещё ровно через четыре года в первый же месяц четырнадцатого индикта[15]. А потом, сказал я ему, на глазах, как песок сквозь пальцы, уйдёт сила и могущество его рода, и последний Комнин будет разорван на части самими ромеями. А затем, сказал я, придут на кораблях с заката закованные в броню воины со стрижеными затылками и предадут огню и мечу великий город. Боговенчанный самодержец так разъярился, что велел бросить меня в темницу. Как же, льстецы и лизоблюды предсказали ему долгие лета, а роду его и царству его многие столетия процветания и могущества. Но тому не бывать! Звёзды обещают иное!

При этих словах глаза Ренольда блеснули, точно и не было ни долгих лет плена, ни ужасной лихорадки — ах, как хотелось бы видеть ему падение царства грифонов. Унижение спесивых владык Второго Рима.

— И когда по христианскому летосчислению наступит сей благословенный миг? — поспешил узнать Ренольд. — Неужели не дождусь я?

— И не только дождёшься, великий князь! — приглушив голос, точно опасаясь, что их подслушают, пообещал Абдаллах. — Я, прости, если рассержу тебя, посмотрел на руку твою, когда ты лежал недвижимо. Будешь ты в чести и в почёте. Станешь уважаем промеж франков и всех латинян на Востоке куда более, чем был прежде. Комнин же в великой горести завершит свой путь великий! Не узришь ты того, но услышишь! Нынешний год только начинается, он пройдёт, а уже в следующем ждёт императора великий позор! Выплачет он глаза свои, глядя на Восток в великой скорби!

Князь не скрывал волнения и радости.

— Люблю тебя, Рамдала, за такие слова! — воскликнул он. — Эх, кабы мне теперь выйти отсюда! Я бы осыпал тебя милостями! Уж я-то не закрываю уши от правды! Стал бы ты моим верным слугой?

— О такой великой чести и не мечтал я! — Врачеватель и звездочёт просиял, бросив на пристыженного Жослена, — знал бы, с кем спорил! — полный презрительного высокомерия взгляд. — Если примешь ты меня к себе, великий государь, буду я тебе вернейшим слугой. Для того, видно, и сохранил меня Аллах, чтобы послужил я тебе верой и правдою.

Однако радостное воодушевление уже покинуло Ренольда, уступив место горестному осознанию реальности. Он глубоко вздохнул и проговорил:

— Эх, жаль, Господу твоих слов не слышно.

Абдаллах смешался, казалось, он колебался, будто размышлял, сказать ли товарищу по несчастью ещё что-то или же промолчать. Конец его сомнениям положил юный оруженосец, вовсе, как выяснилось, не спешивший признавать своё поражение.

— А каков собою император?

— Что? — Врачеватель и звездочёт точно и не понял, что обращаются к нему. — Какой? А... кир Мануил? Его боговенчанное величество?

— Да. Ты, наверное, виделся с ним не раз? — продолжал Жослен, стрельнув глазами в сеньора и заметив в глазах его интерес.

— А ты как думал?! — гордо вскинув подбородок, вопросом на вопрос ответил Абдаллах. — Уж я-то не тебе чета. Я знавал многих правителей, а кира Мануила видел по несколько раз на дню.

— Так какой он?

— Хе! Известное дело, как все правители — высок ростом, грозен ликом и силён... — внезапно лекарь осёкся и, метнув взгляд в Ренольда, уточнил: — Ну не такой, конечно, как твоя светлость, но почти такой... — Заметив напряжение в лице рыцаря, Абдаллах на мгновение умолк, но тут же нашёлся: — Он гораздо меньше... Совсем невелик ростом, даже плюгав. А сил в нём нет ни капли, он и в седло самостоятельно сесть не мог. Как выйдет, бывало, во двор, так десяток конюхов уже ведут ему коня, а десяток вельмож сгибают спины и становятся так, чтобы по ним он взошёл на коня, как по лестнице...

— Целых два у тебя Мануила, — усмехнулся Ренольд. — Никак не меньше. А я третьего знавал. Верно, разных мы с тобой встречали, а, Рамдала?

— То верно! Твоя светлость про того, что сейчас правит в Бизантиуме, изволит речь вести, а я его деда вспомнил...

— Сколько же тебе лет, сердешный? — с деланным сочувствием осведомился рыцарь. — Может, сто?

— Да ещё с излишком, — поддакнул Жослен, из чьей молодой памяти ещё не стёрлись недавние уроки истории. — Прежний Комнин именем Мануил, что правил ромеями, преставился аккурат посередине прошлого века[16].

Франки дружно засмеялись, а рассказчик, оскорблённый в лучших чувствах, звеня цепью, отполз от них подальше и демонстративно отвернулся к стене. Однако долго усидеть на одном месте не мог — одно дело, когда тебя пытается вышучивать мальчишка, на которого можно и внимания не обращать, а другое — зрелый муж, бывалый воин.

— Я, твоя милость, видел столько правителей, — заявил врачеватель и звездочёт, — что и не всех помню, тем более Мануила! Того я и помнить не желаю! Я, если уж угодно тебе знать, вообще выбросил его из головы, ибо облик его сделался мне не люб и не мил, а противен сверх всякой меры!

Ренольд по известным причинам также не жаловал базилевса ромеев. В бытность свою правителем Антиохии князь вместе с ныне покойным правителем Киликии Торосом Рубеняном совершил набег на остров Кипр, решив на месте попробовать самого лучшего вина и убедиться, что купцы не разбавляют его водой или, упаси Господи, не портят маслом. Ещё многие десятилетия пугали матери младенцев именем Ренольда Шатийонского. Между тем остров входил в состав ромейской державы. У императора Мануила как-то все руки не доходили покарать находников — война, поражение от норманнов в Калабрии, придворные интриги, словом, недосуг. Правда, когда базилевс наконец освободился, он показал удальцам, что почём: уж тогда и Торос, и Ренольд вволю наглотались пыли, лёжа в облачении кающихся грешников перед троном разгневанного сюзерена и выпрашивая у него прощение.

Каким бы безбожным вралём ни был лекарь, всё же слова его относительно скорого падения власти Комнинов приятно согревали душу. Понимал князь без княжества, рыцарь без коня, что в известной мере обязан своим нынешним положением политике Мануила да бывшего родственничка, ныне уже покойного правителя Иерусалима, идеального короля Бальдуэна.

— Ладно, Рамдала, — примирительным тоном начал Ренольд. — Иди к нам поближе. Мы вовсе не хотели обидеть тебя недоверием. Дьявол с ним, с Мануилом. Даст Господь, твои предсказания исполнятся. Скажи-ка мне теперь лучше, каков собой Саладин?

Немедленно забыв о своей обиде, Абдаллах придвинулся поближе к франкам и заговорил:

— Вот уж чего никогда не скажу, так это неправды! Если не знаю чего, так и признаюсь, что не знаю, а не выдумываю, как иные, чего ни попадя. Одно ведаю, сей муж сердит и запнет своего господина, и не только самого его, а и весь род его. Клятвы дому его с себя сложит и примется пожирать область за областью, княжество за княжеством, царство за царством. Я за то и попал сюда, что по простоте души своей и благорасположению моему к людям, которым служу, открыл им правду. Сказал я им, что за саратаном Махмудом идёт асад Юсуф. Поелику прилив не остановить, и как ночь сменяет день, а день ночь, как один месяц сменяет другой и год идёт за годом, так одно дерево растёт и наливается соком, а другое иссыхает; как ребёнок становится на ноги, вырастает и, сделавшись мужем, дав плоды, старится и умирает, так и один народ, пережив славу сильного, в свой черёд уступает место другому. А кто правит им, один царь или другой, то от Всевышнего, он, как капитан на судне, ставит кормчим того, кто потребен к случаю. Неспособному или неопытному не доверит он руль в бурю, если только не намерился погубить корабль... — Врачеватель и звездочёт неожиданно прервал свою речь на самой высокой ноте и добавил уже совсем иным тоном: — Так-то вот я и сказал им...[17]

— Так и сказал? — переспросил Ренольд. — И что же они?

— Эмиру Гюмюштекину донесли мои слова, — со вздохом произнёс Абдаллах. — Он усмотрел в этом призыв сдать город визирю Египта и бросил меня в темницу. Хотел казнить, но юный наследник Малик ас-Салих попросил его пощадить меня. Я же утешил обоих, сказав, что курдскому выскочке никогда не войти в этот город.

— Ты, наверное, соврал им? — спросил князь. — Ты же говорил, он будет пожирать царство за царством?

— Я никогда не говорю неправды! Даже самый прожорливый человек не может проглотить всю землю. Он или, в какой-то момент насытившись, умерит свой аппетит, или, поперхнувшись костью, отрыгнёт съеденное.

— Значит, ты утверждаешь, что Саладин не возьмёт этот город? — решил уточнить Жослен.

— Никогда! — воскликнул Абдаллах и добавил как бы между прочим: — При жизни великого эмира Гюмюштекина и благословенного Малика ас-Салиха Исмаила. Впрочем, я не собираюсь сидеть и дожидаться их смерти, потому что так вернее всего дождусь своей.

Оба франка посмотрели на своего товарища по несчастью с подозрением: он, надо думать, чего-то недосказывал, ибо что ещё могли означать последние его слова, как ни намёк на попытку покинуть узилище помимо воли тех, кто поместил его сюда?

Поскольку Абдаллах молчал, Ренольд спросил:

— Ты что, хочешь сбежать?

— Сбежать? — переспросил врачеватель и звездочёт. — Помилуй меня Аллах! Я собираюсь уйти отсюда. А поскольку я уже выбрал себе господина, то хотел бы покинуть сию гостеприимную обитель вместе с ним.

— А я?! — воскликнул юный оруженосец, забыв о том, что ещё совсем недавно и не сомневался относительно полного отсутствия перспектив побега. — Как же я?

— Ты, похоже, также нашёл себе господина, — покачал головой Абдаллах. — Придётся взять и тебя, хотя и не следовало бы из-за твоего непочтения к старшим.

Ренольд тоже встрепенулся. О, надежда! Даже казнимого на плахе она покидает не прежде, чем топор палача обрушится на его шею.

— Но как ты собираешься проделать это?! — не вытерпел рыцарь. — Мы не можем уйти дальше, чем позволят эти проклятые цепи!

Видя, какое впечатление произвели его слова, Абдаллах преисполнился гордостью — как же, такой знатный человек готов слушать простого звездочёта, открыв рот, как мальчишка, ловить каждое слово.

— Я знаю средство, перед которым не устоят ни одни кандалы на свете, — задирая длинную бороду, заявил лекарь со всей надменностью, на какую только был способен. Пробравшись к замаскированному в соломе сундучку, он достал оттуда какую-то довольно крупную склянку очень тёмного стекла и, показав её замершим в ожидании франкам, торжественно произнёс: — Оно здесь. Бедняга Хасан ещё пожалеет о своей доброте.

Оба товарища врачевателя и звездочёта пропустили мимо ушей упоминание о стражнике, доставившем в подземелье снадобья Абдаллаха, — ясно же, что при побеге Хасана и его товарищей придётся прирезать, — куда больше их волновало, как с помощью какого-то вещества, заключённого в склянке, можно расковать тяжёлые узы?

— Что в этой бутылке? — спросил несказанно удивлённый Жослен и сам же высказал предположение: — Всемогущий джин? Я слышал о таких, но, признаться, никогда не думал, что они существуют. Как же они помещаются в таких маленьких бутылях?

Врачеватель и звездочёт снисходительно засмеялся, а потом произнёс:

— Джин? М-да... Что-то вроде этого. Теперь надо только дождаться, когда войска султана Египта встанут под стенами города. Уверен, ждать осталось недолго.

IV


Ждать и верно оставалось недолго.

Год 570 лунной хиджры стал для тридцатисемилетнего сына простого курдского шейха годом начала второй фазы восхождения к вершинам власти. В начале первого месяца зимы 1174 года от Рождества Христова Салах ед-Дин выступил из Дамаска на север[18].

9 декабря он вошёл в Хомс. Хотя город сдался, цитадель ещё держалась, и повелитель Египта, оставив часть войск для завершения осады, двинулся дальше. Пройдя через Хаму, он в последних числах декабря встал лагерем у Алеппо. 30-го Саад ед-Дин Гюмюштекин, правивший там именем юного ас-Салиха, захлопнул ворота перед самым носом Салах ед-Дина.

Трудно сказать, как повели бы себя жители — едва ли не половина их была настроена отворить ворота Салах ед-Дину, — если бы не поступок наследника Нур ед-Дина. Отрок сам вышел к толпе и умолял горожан защитить его, оградить от злобы завоевателя. Растроганные словами мальчика, который ничего не приказывал им, а просил, жители Алеппо все как один принялись готовиться к ожесточённой обороне. Эмир Гюмюштекин нарядил гонцов к соседям: в Мосул, где правил Сайф ед-Дин, племянник покойного отца ас-Салиха, в Масьяф, столицу владений ассасинов, и к франкам.

Тем временем бальи Иерусалимского королевства, прокуратор Святого Города, граф-регент Раймунд Третий Триполисский, одержав блестящую победу над политическими оппонентами, счёл уместным оставить молодого короля на попечение коннетабля Онфруа де Торона. Канун праздника Рождества Христова застал графа в Акре, где бальи задержался на несколько дней и где был застигнут известием о прибытии в Триполи посольства из Алеппо. Принёс весть графу его собственный вассал — рыцарь Раурт, державший маленький денежный фьеф в Триполи и носивший прозвище «Вестоносец»[19].

Новость пришла днём, и Раймунд, отправив в Триполи двух ноблей с приказом готовить дружину к походу, решил задержаться на день-другой, дабы набрать вспомогательное войско из охочих до драки и добычи мужей. Вечером, чтобы не скучать, граф устроил небольшой пир для самых приближённых, и прежде всего для братьев Ибелинов, старшего — Бальдуэна, сеньора Рамлы, и младшего — Балиана. Они, как орден госпитальеров и старик Онфруа де Торон, переживший на посту коннетабля двух королей и похоронивший сына, являлись главной опорой Раймунда в его притязаниях на регентство.

Троим крупнейшим магнатам Утремера, собравшимся в зале королевского дворца в Акре, было что праздновать, все ключевые посты королевства оказались фактически в их руках, при поддержке могущественного братства святого Иоанна, партия Раймунда становилась практически непоколебимой. Госпиталь, более многочисленный, чем Храм, и столь же богатый, уравновешивал силы храмовников, традиционных соперников иоаннитов, благодаря чему делал бальи и его сторонников неуязвимыми для происков главного ненавистника графа Триполи — Жерара де Ридфора.

Единственным бельмом на глазу баронов земли, заключивших великолепный альянс, сделался Милон де Планси, как-никак сенешаль королевства — фигура, первое лицо в администрации. Однако он оказался в меньшинстве и практически в одиночестве; скомпрометированный во время Египетского похода подозрениями во взяточничестве, Милон не смог противостоять избранию Раймунда регентом. При наличии же бальи значение поста сенешаля уменьшалось, отходило на второй план, и лицо, занимавшее его, оказывалось фактически безвластным.

Кроме того, Милон был женат на Этьении де Мийи́, вдове сына коннетабля Онфруа, Онфруа Третьего. Вдова не забыла помощи бывшего свёкра и деда своих малолетних детей, Элизабет и Онфруа Четвёртого, когда старик пришёл на помощь к ней, осаждённой турками в родовом замке. Одним словом, даже и дома Милон де Планси не чувствовал должной поддержки. Ему не оставалось ничего иного, как только, проглотив обиду и смирив гордыню, присоединиться к партии своего соперника. Вышло всё очень удачно: Милон де Планси оказался в Акре в одно время с Раймундом, и тот пригласил вчерашнего соперника на ужин.

Теперь, когда общее веселье поутихло и все прочие гости разошлись, Милон оказался четвёртым в компании бальи и баронов дома Ибелинов. Наверное, сенешаль Иерусалима слишком налегал на вино из королевских подвалов, которым потчевал его щедрый регент, так как в какой-то момент прикорнул прямо на столе возле тарели с остатками трапезы, уронив голову на руки.

— Так-то лучше, — усмехнулся Раймунд, бросая снисходительный взгляд на гостя. — С нами, друг ты мой, не повоюешь.

— Да, — поддержал товарища Бальдуэн Рамлехский. — Теперь уж, слава Богу, смутьяны поджали хвосты. Года три можно не беспокоиться, пока его величество в возраст не войдёт.

— Верно! — подхватил Балиан. — А дама Агнесса уже нацелилась было править, сучка блудливая! Сколько из-за неё натерпелся наш Юго, а, братец?

Бальдуэн кивнул, вспомнив покойного старшего брата, по смерти которого Графиня вторично сделалась вдовой; первый её муж, Ренольд де Марэ (де Мараш), сложил голову под Инабом двадцать пять лет тому назад. С Юго Рамлехским (Бальдуэн и получил Рамлу по смерти брата) Агнесса была помолвлена прежде, чем вышла замуж за принца Амори́ка, но королева Мелисанда решила, что Куртенэ слишком хорошая партия для Ибелинов, чей род сделался знаменитым только в Утремере, и, несмотря на протесты патриарха, Амори́к и Агнесса были обвенчаны. Четвёртым её мужем стал Ренольд де Сидон.

Балиан продолжал:

— Сеньор Сидонский прыгал от радости, когда отец его предъявил в Высшую Курию пергаменты, на основании которых мог требовать развода с Графиней. Счастливчик!

— Не скажите, мессир, — покачал головой Раймунд, — поговаривают, будто дама Агнесса весьма искусна в амурных играх. Некоторые утверждают, будто тут она не уступает самым искушённым жрицам любви. Что-то сир Ренольд всё же потерял, расставшись с ней.

— Головную боль, — хмыкнул Бальдуэн.

— И изжогу, — добавил младший брат.

— Нет, государи мои, — вновь не согласился бальи, — теперь ему придётся платить дамам за то, что раньше давала ему жена.

— Остаётся лишь поплакать над участью кошелька Ренольда! — весело воскликнул Балиан и, изображая измождённого голодом человека, втянул щёки и закатил глаза. — Его мошне придётся стать постницей... Если, конечно, хозяин сам не предпочтёт поститься!

Все засмеялись, даже пьяный гость поднял голову и, прежде чем отключиться вновь, глупо улыбнувшись, пробормотал:

— Курия... Высшая Курия... Надо собрать совет...

— Высшая Курия — это мы, — веско произнёс младший из Ибелинов. — И совет тоже.

— Сеньор Керака понял это, братец, — снисходительно глядя на сенешаля, заверил его барон Рамлы. — Потому-то он днесь и с нами.

— А кто не с нами? — В голосе Балиана прозвучал вызов.

— Кто не с нами — тот против нас, — ответил Раймунд.

— Тамплиеры, — напомнил осторожный Бальдуэн. — Вот уж они-то точно не друзья нам.

Раймунд поморщился:

— Жерар слишком глуп, чтобы представлять серьёзную опасность.

— Дело даже не в Жераре, господа, — не согласился старший из Ибелинов. — Мы враги для них уже в силу нашего союза с братством святого Иоанна.

— Храмовники сильны, я не спорю, — без энтузиазма проговорил бальи и поспешил уточнить: — Но, государи мои, их позиции тут, на Востоке, слабее, чем у иоаннитов. Они ни в коем случае не смогут пересилить Госпиталь, да и патриарх Амори́к за нас.

Бальдуэн покачал головой.

— Вы, верно, не слышали, мессир, — начал он и продолжал: — Графиня обратилась к храмовникам с просьбой собрать выкуп для брата. Едва ли нам желательно, чтобы он появился при дворе?

— Тут мы ничего сделать не можем, — равнодушно пожал плечами Раймунд и, позвав дворецкого, велел налить всем вина. — Да и по здравому размышлению, делать нам ничего и не нужно. Что может Жослен? Чем опасен нам граф без графства? Все посты при дворе заняты... выпьем, друзья!

Они подняли кубки.

Сделав несколько глотков и поставив чашу на столешницу, Бальдуэн отёр рот рукавом и произнёс:

— Коннетабль Онфруа Торонский, да продлит Господь его дни, стар...

— Коннетабль Онфруа нас всех переживёт, мой друг, — без тени сомнения заявил граф-регент. — Такого крепкого здоровьем человека я прежде не встречал. Он ещё и правнуков дождётся, помяните моё слово. А Жослен... ну какой из него коннетабль? Это же смешно! Король едва ли сможет когда-нибудь управлять сам, а уж я позабочусь оградить его от слишком назойливого влияния родственников из дома Куртенэ. Однако совсем отставить их от двора мы не можем — многие наверняка найдут, что это уж чересчур. Мать, сестра, дядя... чтобы удалить их, нужен повод, а пока его нет... Да, говорил ли я вам, что Графиня попросила разрешения принимать участие в воспитании дочери? — спросил Раймунд и продолжал: — Я не стал противиться этому. Думаю, что дама Агнесса найдёт, чему научить Сибиллу. Едва ли монахини смогут лучше подготовить принцессу к исполнению роли супруги. Тут, вполне возможно, заботы матери окажутся кстати — следует загладить пробел.

Сеньора Балиана эти слова привели в восторг, барон засмеялся и посмотрел на брата. Тот, хотя не разделял веселья, возражать не стал, а лишь сказал:

— Пожалуй, господа, пора всерьёз подумать о муже для принцессы. Изабелла ещё крошка, а Сибилле уже пятнадцатый год. Нам, я думаю, надлежит взять сватовство в свои руки.

— Да, — согласился бальи, — тут, мессир, вы правы. Я сам уже думал об этом. Надо отправить гонцов ко дворам Луи Французского и Анри Английского, пусть подыщут подходящего жениха. Полагаю, будет разумным поручить посольство госпитальерам. Надеюсь, святые отцы выберут подходящего кандидата.

— Куда им?! — Балиан никак не желал менять шутливого тона. — Здесь бы пригодилась дама Агнесса! Уж она бы не сплоховала! Всех бы проверила лично и выбрала бы самого подходящего для дочки... и для себя!

— Вот именно! — вполне серьёзно подхватил старший брат. — А госпитальеры выберут такого, который подходил бы нам! Не стоило бы вам, мой друг, проявлять такое благодушие...

— Нет-нет! — Балиан энергично замотал головой. — Так нельзя, мессиры! Вдруг да будущий супруг изъявит нам неудовольствие за то, что невеста ведёт с ним себя как монашка? Нет уж, сир Раймунд, вы правильно поступили, разрешив Графине заняться воспитанием дочурки. Может, нам подумать о муже и для второй принцессы, а? Чтобы будущий муж Сибиллы не чувствовал себя единственным претендентом на трон?

— Обязательно подумаем, — поддержал весельчака регент. — Но прежде не следует ли нам позаботиться о матери? Вдовствующая королева Мария ещё молода и, тут едва ли можно поспорить, хороша собой.

— Да, господа, — согласился младший Ибелин, — она очень недурна.

— И приданое недурное, — присоединился к славословиям в честь вдовы Бальдуэн. — Наплуз с пригородами.

— Точно, братец, — произнёс задумчиво Балиан. — Неверные называют его Маленьким Дамаском.

— Так вот и женитесь, мессир, — преспокойно предложил Раймунд. — Жених вы хоть куда. Я сватом буду.

— Ну я не знаю... — начал младший Ибелин. — Я как-то и не думал ещё о женитьбе... Так сразу...

— А что? — подхватил Бальдуэн. — Идея недурна! Женим тебя, братец? Нам Наплуз не помешает, да и вдову бы не худо постеречь, а то сыщет себе мужа из пришлых рыцарей, а он, того гляди, к тамплиерам откачнёт. Точно! Тут и думать нечего! Я — старший брат твой — всё равно, что отец! Благословляю тебя! Только смотрите, мессир, принцесса, даже если она и вдова, — кубок бережёного вина, постарайтесь не пролить ни капли! — закончил он и засмеялся, глядя на хозяина застолья, лицо которого расплылось в улыбке.

Балиан сделал какой-то неопределённый жест.

— Я, право, и не знаю...

— Только здесь, дружок, заднего хода никак не дашь. Тут уж точно, хоть сколько копай, близостью родства не запахнет. Чистая принцесса самых голубых кровей. — Старший брат подлил капельку дёгтя в бочку мёда. Подумав между тем, что такие слова вряд ли добавят Балиану решимости, он спросил: — Да и за чем дело стало?! Мария — женщина добродетельная, не чета даме Агнессе. Женись, братишка, даже и не сомневайся!

Младший Ибелин молча пожал плечами:

«Породниться с базилевсом — честь, да и невеста пригожа. Опять же Наплуз с пригородами...»

— Я вижу, наш жених согласен, — подытожил беседу Раймунд и, обернувшись, не нашёл поблизости слуг. — Эй, кто-нибудь! Вина! Подать мне вина!

Ему пришлось крикнуть громче, прежде чем в залу вбежал перепуганный дворецкий и слуга, а за ними ещё один.

— Где вас носит?! — рассердился Раймунд. — Живо налить мне и сеньорам вина! — Наблюдая из-под сведённых бровей за суетливыми движениями кравчих, он добавил, обращаясь к гостям: — Совсем от рук отбились... Попробовали бы у меня в Триполи так, живо бы нашёл работку — на каменоломнях или в порту, а то, видишь ли, привыкли, господа бодрствуют, а они спят... Ладно, друзья, за счастье молодых... а вы прочь пошли, надо будет, позову!

Бальдуэн поднял кубок:

— За тебя, брат! За будущую жену!

— Да погодите вы, господа! — махнул рукой Балиан. — Может, она не согласится ещё? Да к тому же... неудобно как-то, года ведь не прошло. Вроде как не положено...

— Ладно, — согласился Раймунд. — Это уже дело второе! Выпьем за наш успех!

— За наш успех! — подхватил Балиан.

— За наш успех! — закричал барон Рамлы.

Разговор всё время шёл на повышенных тонах, и теперь, привыкнув к громким крикам, рыцари буквально орали, напрягая привыкшие отдавать команды глотки. Сенешаль Иерусалимского двора поднял голову и потянулся к чаше.

— За успех... — прохрипел он посаженным голосом. — Эх, дьявол!

Милон де Планси сделал неловкое движение и, вместо того чтобы схватить кубок за ножку, толкнул его. Серебряный сосуд упал на стол, вино разлилось.

— Вот дьявольщина! — проговорил раздосадованный сенешаль пьяным голосом. — Похоже, мне, сеньоры, не доведётся нынче выпить с вами за успех... Эх, пойду-ка я, пожалуй, домой... — С этими словами он попытался подняться, но чуть не упал. — Проклятье!

На зов Раймунда кроме слуг явился и рыцарь, привёзший в Акру новость о тревожном положении защитников Алеппо.

— Как вы кстати, Раурт! — обрадовался граф. — Не соблаговолите ли вы выполнить мою просьбу?

— С радостью, государь! — сказал Вестоносец, невысокий черноволосый мужчина довольно изящного телосложения, лет сорока с небольшим. — Какую?

Говорил он на лангедокском наречии вполне чисто, не хуже, чем сами уроженцы французского юга и их потомки, по большей части населявшие графство Триполи, однако по виду весьма мало походил на чистокровного франка.

Раурт был армянином, некогда звали его Рубеном и жил он в Антиохии при корчме своего отца Аршака. Последний имел двух сыновей, старшего из которых, Нерзеса, любил, а младшего ненавидел и не раз бранил, называя ублюдком. С ранних лет мальчик вбил себе в голову, что мать его согрешила с каким-то киликийским ноблем. Со временем Рубен уверился, что настоящий отец его — рыцарь, а значит, и самому ему судьба сделаться рыцарем. Вестоносец так долго мечтал о шпорах, что, когда надел их, не почувствовал себя счастливее. Таков уж человек, получив что-то, он перестаёт ценить то, чем обладает.

Раймунд просил своего вассала о сущем пустяке, о котором и говорить не стоило бы: какой же рыцарь откажется проводить до дома подгулявшего товарища — известно же, все кавалларии как братья, независимо от положения, которое они занимают в обществе; просто есть старшие, князья, графы и бароны, а есть младшие, владельцы замков и простые рыцари, кормленники, чей удел так невелик, что не обязывает хозяина снаряжать в армию господина воинов, а лишь служить ему собственной персоной.

Прошло немного времени, и Раурт вернулся.

— Так быстро? — удивился Раймунд. — Что случилось, шевалье?

— Ничего, мессир, — ответил рыцарь. — Мы с Эрнулем хотели проводить вашего гостя, вышли на улицу, но тут вдруг он заявил, что не желает нашей компании и хочет прогуляться в одиночестве на воздухе, так как вследствие чрезвычайной щедрости, проявленной вашим сиятельством, страдает головной болью и, чего доброго, не сможет заснуть. Вот мы его и отпустили. Может быть, зря?

Граф пожал плечами:

— Да нет... Если ему так захотелось, его воля. Правда, я был готов поспорить, что он сам не в состоянии сделать ни шагу. Я думал даже, что он и в седле-то не удержится. Наверное, я ошибался... Спасибо вам за помощь, шевалье Раурт. Ступайте...

Когда рыцарь удалился, Раймунд задумчиво произнёс:

— Не стоило всё же отпускать его одного, в Акре полно всякой сволочи. Думаю, во всём Утремере не сыщешь такой помойки, как здесь.


Трое приятелей, трое самых влиятельных магнатов королевства франков на Востоке засиделись далеко за полночь. Устав праздновать, они разошлись по спальням, чтобы заснуть крепким сном людей, чьи души не гложет червь сомнения, кто сознает свою силу, чьей власти ничто не угрожает и кому нечего бояться.

Однако отдохнуть им не пришлось. Не успел ещё забрезжить хмурый декабрьский рассвет и подать голос соборный колокол, призывавший христиан на молитву, как в покои Балиана Ибелинского вбежал верный слуга, Эрнуль, освоивший грамоту старший грум, летописец, в свободное время трудившийся над составлением хроник Левантийского царства.

— Беда, мессир! — крикнул он, да сеньор и сам понял по лицу слуги, что произошло нечто очень нехорошее. — Беда стряслась...

— Да что такое?! — воскликнул Балиан. — Саладин взял Алеппо?

— Хуже!

— Повернул и идёт на нас?! — Младший из Ибелинов и сам не верил в то, что говорил. — Нет, не может быть!

Эрнуль замотал головой:

— Сенешаль Милон де Планси погиб!

— Как это, погиб?! — Балиан уставился на грума, вытаращив глаза. — Ты ещё не проспался, что ли, со вчерашнего?

Надо признать, вопрос был задан, что называется, не по адресу. Если уж кто и не проспался, так это сам барон, что же касалось слуги, тот воздерживался от вина, стараясь посвящать всего себя службе, и в особенности любимому занятию — литературному творчеству.

— Нет, мессир, — не реагируя на грубость, покачал головой слуга. — Зарезан на улице неподалёку от дома. Лошадь прибежала одна, конюх барона всполошился, пошёл искать господина и...

Балиан понимал, что Эрнуль не врёт и ни в коем случае ничего не путает, и всё же никак не мог поверить в гибель иерусалимского сенешаля: одно дело смерть в бою, от меча сарацина, но быть зарезанным в христианском городе после ужина с друзьями, это уже чересчур.

— Ассасины? — почти без сомнения проговорил барон. — Их рук дело?!

— Нет, — покачал головой Эрнуль. — Фидаи не стараются скрыть своей причастности к убийствам, которые совершают. И уж во всяком случае они не грабят своих жертв.

Выводы хрониста представлялись вполне резонными; кроме того, у исмаилитов из гор Носайри, чьи владения соседствовали с землями графа Триполи и князя Антиохии, было как-то не в обычае убивать христианских магнатов. Ассасины вообще давно уже не доставляли хлопот франкам; по крайней мере, с тех пор, как двадцать два с половиной года тому назад группа фидаев зарезала отца нынешнего правителя Триполи, графа Раймунда, от рук их не пострадал ни один барон Утремера.

— Правильно... — Балиан кивнул. — Нынче им не до нас. У Рашиддина противник посерьёзнее — сам великий визирь Египта... Надо сказать графу! Чёрт побери! Нас ведь могут обвинить в убийстве! Бальдуэна, меня и графа! О дьявол! Чёрт! Почему это случилось именно сейчас?! Почему вы с Рауртом не проводили этого чёртова сенешаля?!

Слуга, вне сомнения, чувствовал себя виноватым.

— Он не пожелал, — со вздохом проговорил Эрнуль и, не выдержав, добавил с досадой: — Зачем я только согласился помочь шевалье Раурту?! И зачем мы послушались сира Милона?! Нам надо было просто отстать и ехать сзади, и он был бы теперь жив! Отчего Господь не вразумил нас поступить подобным образом?!


Раймунд Триполисский узнал «приятную» новость практически одновременно со своими товарищами. Граф пришёл в ярость, велел немедленно вызвать к себе Вестоносца для допроса. Допрос ничего не дал, показания Раурта и Эрнуля сходились. Впрочем, граф не видел особых причин сомневаться в правдивости слов рыцаря, в то же время Балиан мог поклясться на кресте, что верит Эрнулю, как самому себе. Следствие закончилось, не успев начаться.

Крайне раздосадованный регент Иерусалимской короны, оставив доукомплектование контингента добровольцев и мероприятия по розыску убийц на совести Ибелинов, проклиная себя за задержку и ненужное благодушие, немедленно отбыл из Акры в Триполи, чтобы как можно скорее выступить на помощь губернатору Алеппо.

Раймунд собрался столь резво, что далеко не все его рыцари успели за ним. Одни, такие, как Раурт Вестоносец, отстали ненамного и нагнали графа в полулье от Акры на дороге в Тир, другие подтянулись к вечеру, чуть не загнав коней.

V


Едва начало светать, в самом начале нового дня, когда ночная стража на башнях Акры сдала свою вахту отдохнувшим товарищам, в каморке одного из расположенных поблизости от гавани зданий, в районе, населённом моряками, контрабандистами, проститутками и прочими тёмными личностями, которыми испокон века кишмя кишит любой большой портовый город, пробудились двое товарищей. Внешний вид этих господ не позволял отнести их к числу добропорядочных граждан, которым в данный момент полагалось находиться в соборе, а не нежиться в постели; в общем, можно с уверенностью сказать, что они были тут вполне уместны[20].

Одного из них, неаполитанца, высокого и худого, с лицом, поросшим пегой клочковатой бородой, звали Марко по прозвищу «Сен-Эспри», или «Дух Святой», второго, уроженца Амальфи, приземистого чернобородого крепыша с рассечённой верхней губой, — Губастый Бордорино.

Легли они поздно и, раз уж не пошли молиться, вполне могли бы, казалось, позволить себе поспать вволю, тем более что работу свою Дух и Губастый выполнили, а значит, как любой честный труженик, заслужили отдых.

Хотя, возможно, именно это обстоятельство и заставило их подняться пораньше; клиент выдал им щедрый задаток, теперь оставалось произвести основной расчёт, а ведь куда спокойнее, когда денежка при тебе, в кошеле на поясе или, что ещё лучше, за пазухой. Дух и Губастый, конечно, приняли свои меры предосторожности, но, несмотря ни на что, волновались, особенно амальфиец.

— Он обещал быть с первой стражей, — с беспокойством вглядываясь в рассветную муть за маленьким оконцем, проговорил Бордорино. — Народишко уже давно из собора вернулся, а его всё нет. Неужели удумал обмануть? Как мыслишь, приятель? Не проглядел его твой Барнаба?

Дух покачал головой:

— Барнаба не проглядит.

— А как уснул? Он ведь ещё щенок. Что, если задремал, а тот тем временем смылся?

— Нет, — только и изрёк немногословный Марко. — Я не давал ему жратвы два дня, а голод и завзятого соню сделает лучшим из стражей. Когда кишки сводит, не заснёшь.

Губастый не нашёл, что возразить. Примерно десяти- или одиннадцатилетний мальчишка-сирота, исполнявший при особе неаполитанца роль слуги, действительно получил от хозяина задание следить за заказчиком.

Тот с задатком не поскупился, расплатился чистой золотой монетой — «михаликами», гиперперонами, сури́, или тирскими динарами и сицилийскими тари. Марко в общем-то причин для беспокойства не видел, но товарища грыз червь сомненья, Губастый почему-то подозревал подвох. Возможно, виной тому стали размеры гонорара — пятьсот динаров казалась амальфийцу огромной суммой[21].

— По мне, так ты избаловал щенка, — проворчал Бордорино. — В его возрасте жрать каждый день — неоправданная роскошь. Я в его годы получал миску тумаков на обед и полную пазуху затрещин на ужин. Только это и сделало меня человеком... И охота тебе возиться с этим спиногрызом? Продал бы его Большому Антонио, в его бардаке нежное мясцо в цене. Можно выручить дюжину или даже две Михаликов.

Амальфиец умолк, но тут же заговорил опять:

— Хотя сам-то Антонио заработает на щенке в сто раз больше. За год он себя окупит на всю жизнь вперёд. Здорово живут те, кто держит девок и мальчишек. На них всегда спрос в порту. Известное дело, моряк или путник изголодается в дороге, так уж и готов заплатить за удовольствие. Хошь и Святая Земля, а человеку без этого дела и тут не обойтись. Как только иные богомольцы могут всю жизнь сидеть в затворе? Небось жмут в кулаке так, что глаза на лоб вылазят!

— Кто тебе сказал, что они жмут в кулаке? — криво усмехнулся Дух. — Те, кому уже не надо ничего, и правда молятся да постятся — что им остаётся-то? — Он сделал выразительный жест и продолжал: — А те, у кого в штанах рожок, а не ливер, не прочь развеяться. Коли деньги есть, одеваются в мирское и выходят в город. Тут, если в кошельке звенит, не пропадёшь. Повеселишься от души... Они в этом толк знают получше нас с тобой. Им ведь работать не надо, вот здоровье и брызжет через край...

Он снова проиллюстрировал свои слова, показав, как и откуда, по его мнению, у попов и монахов брызжет здоровье. Между тем неаполитанец не привык забывать и о собственном организме.

— Однако давай-ка, пока суть да дело, закусим. Ты не бойся, Барнаба не проспит... — заверил он товарища, запуская руку в мешок, куда обычно прятал провизию. — О, дьявол! Где окорок?! Украл? Украл, паскуда! Сволочь! Когда он только успел?!

Марко уставился на товарища бешеными глазами.

— Там же ещё полным-полно оставалось. Я же помню, как ты убирал окорок ночью, когда мы пришли с тобой после дела... — начал амальфиец, но Дух перебил его:

— Я ещё не спятил! Мы с тобой не столько выпили, чтобы я забыл, что перед тем, как нам лечь, там оставалась добрая половина! Ну, Барнаба! Ну смотри у меня, щенок! Ты прав, Губастый, моя доброта пошла мне же во вред. Этой неблагодарной твари место только в притоне у Большого Антонио! Там уж мерзавцу жировать не дадут, придётся попотеть за корочку хлебушка!

— Кстати о хлебе. — Бордорино не мог не поделиться с приятелем, сделавшимся под влиянием нахлынувших переживаний, непривычно говорливым, ещё одним неприятным открытием. — Смотри-ка, Дух, и хлеба поме́нело! Да уж, верно, он проделал это, пока мы с тобой отдыхали. Нажрался от пуза и дрыхнет теперь без задних ног, если уплёл всё это! То-то мне снилось, что золото наше обратилось в дерьмо. Это очень нехороший сон...

— Дерьмо снится к деньгам, — машинально возразил неаполитанец, буквально сражённый чёрной неблагодарностью пригретого им сироты.

— Чёрт! Да он наверняка ограбил нас! — Губастый похлопал себя по кошелю, и лицо его расплылось в блаженной улыбке: — Нет, не добрался, хвала Господу! Проверь свой.

Марко проверил, его доля полученного накануне задатка также оказалась на месте.

Аппетит у него уже пропал, но способности к логическому мышлению Дух не утратил. Он вернулся к рассуждениям относительно заказчика:

— Что для такого человека пятьсот безантов? Станет он ловчить? Тем более что две сотни он уже заплатил!

— Эх, дружок! — с упрёком произнёс амальфиец. — Думаешь, если человек носит шпоры, то откажет себе в удовольствии сжульничать при случае? Ведь он нас не кабана прирезать нанял...

— Тихо ты! — зашипел осторожный Дух. — Вот то-то, что не кабана! Не ори! Как услышит кто? Потянут нас с тобой, и не к виконту на разбор, а в подвал прямёхонько к палачу! И что мы скажем? Что человек, весь в чёрном, подсел к нам в корчме и предложил пятьсот полновесных золотых, если мы прирежем его ненавистника? Что ни говори, всё равно исход один — пытка, пока вытерпишь, а потом казнь. У нас в Неаполе за такое на колесо угодишь. Палачи дело знают — пока все косточки в тебе в муку не покрошат, умереть не дадут. Здесь, как в северных землях, разрубать будут на кусочки. Да не сразу, по частям. Я, слава тебе Господи, не пробовал, так уж, что приятнее, не скажу... Не для того, знаешь ли, я из Италии сбежал в эту вонючую Святую клоаку, чтобы подыхать на плахе. Так вот, будь же ласков, не ори!

Губастый опешил; он никак не ожидал такого напора.

— Прости, прости, брат! — запричитал Бордорино. — Я не то думал сказать. Хочешь, давай сделаем ноги отсюда...

— Конечно, сделаем, — оборвал его Марко. — Только сначала деньги получим. — Он нервно хихикнул и, стремясь обратить всё в шутку, прибавил: — Не зря же тебе дерьмо приснилось?

— Не знаю, как всем прочим, — пробурчал Губастый. — А мне уж если снится дерьмо, то это — к дерьму.

— Что-что? — переспросил неаполитанец.

— Наверное, ты прав, — тяжело вздохнув, произнёс Бордорино и добавил: — Пожалуй, стоит сходить и посмотреть, как там чего?

В какой-то момент ему хотелось задать стрекача, как можно быстрее оказаться где-нибудь по возможности очень далеко не то, что от заказчика и от Акры, а и вообще от Святой Земли. Однако, быстро сообразив, что, поскольку за тридцать лет своей жизни не встречал места, где бы его ждали с распростёртыми объятиями, в особенности без денег, передумал. Впрочем, даже и идти никуда не пришлось, всем сомнениям и терзаниям настал конец. Не успел амальфиец произнести свои последние слова, как хлопнула дверь, заскрипели половицы и в комнату вбежал неблагодарный похититель остатков окорока и пожиратель хлеба.

Облик Барнабы ничем особенным не отличался: обычный отрок-сирота, чумазый, с рождения не мывшийся — до свадьбы ещё далеко, так зачем же раньше времени беспокоиться? — ни разу толком не наедавшийся, одетый в какие-то невообразимые лохмотья, но весьма смышлёный и юркий — кулаком или палкой, да ещё спьяну, не всегда и достанешь. Зная, что здесь его не ждут ни леденцы, ни жаренный в сахаре миндаль, а лишь суровая расправа, жестокие побои, возможно до смерти, мальчик немедленно взял инициативу в свои руки.

— Идёт! — громко зашептал он, тараща глаза. — Идёт ваш чёрный человек! Сюда едет! Едет на коне. Не торопится. Я бежал, дворами срезал, но он щас уже прибудет. Вы встречайте!

— А точно знаешь, что он сюда направился? — прищурился Дух, понимая, что разборку с негодным слугой придётся отложить.

— Да. Да. Точно! Я видел, как слуга седлал его коня. Сел ваш чёрный в седло, да не спешил... А сиятельный граф Раймунд едва не затемно ускакал с малой дружиной. Думать надо, это из-за того сеньора, которого ночью зарезали.

Приятели многозначительно переглянулись.

— А что говорят про то в городе? — спросил Дух.

— Говорят, сиятельный граф с ним счёты свёл. Говорят, из-за чести, кому где сидеть за столом у короля. Король того к себе ближе посадил и чествовал, а граф возревновал и зло затаил, — охотно сообщил мальчишка, видя, что о наказании взрослые и не помышляют. — Это был очень важный господин. Сенешаль Милон де Планси, сеньор Заиорданья, правая рука его величества покойного короля Амори́ка. Вот граф-то и испугался, что и новый король станет того сенешаля больше других отмечать, да рядом с собой на трон сажать, а его отошлёт без чести править-хозяевать в своём имении да в вотчине.

Друзья снова переглянулись, однако на сей раз у них в глазах был едва ли не ужас — одно дело зарезать простого рыцаря, а другое — одного из первых баронов королевства. И ведь вот что особенно обидно: в кошельке у убитого нашлось всего десятка два золотых!

Впрочем, они тут же сообразили, что дело в любом случае сделано, и раз заказчик едет к ним один, значит, собирается расплатиться. Между тем оба почувствовали себя до некоторой степени обманутыми, и им практически одновременно пришло на ум, что не будет лишним завести разговор о некоторой, если можно так выразиться, компенсации, небольшой премии за особую опасность задания.

Вновь хлопнула дверь и заскрипели половицы. Не прошло и нескольких мгновений, как в комнату пригибаясь, чтобы не разбить голову о низкую покосившуюся притолоку, вошёл заказчик.

Определение «чёрный человек» как нельзя более подходило ему, поскольку мужчина с головы до пят был облачен в чёрное, что, кстати, делало его, и без того невысокого и весьма изящного, ещё меньше ростом. И по стати и по тому, как он держался, любой легко узнал бы в нём воина, привыкшего к седлу и доспехам. Хотя кольчуга под чёрным рыцарским табаром, как видно, отсутствовала.

Сказать это с точностью, как и ответить на весьма важный вопрос: «Есть ли у гостя оружие?», не представлялось возможности — плечи и большую часть стана заказчика скрывал плащ, а голову и лицо — кеффе, так что оставались открытыми лишь глаза — такие же чёрные, как одежда, и при этом пронзительные.

— Желаю здравствовать, господа, — проговорил он довольно низким и приятным голосом. — Надеюсь, я не слишком утомил вас ожиданием? Я пришёл поблагодарить вас за прекрасно выполненную работу.

— И мы желаем вам здравия, — с поклоном ответил Святой Дух и жестом показал Барнабе, чтобы тот убрался из комнаты.

Амальфиец так же склонил голову и произнёс слова приветствия.

Бывалые люди, ни в грош не ставившие жизнь человека — случалось им убивать и ради кошелька с несколькими жалкими денье и презренными оболами[22], — внезапно сробели перед своим визитёром, и уж, конечно, происходило это не из-за его внешности — чёрный так чёрный, мало ли кто как одевается? — и не из-за того, что не показывал он своего лица, хотя и ясно — не было на нём кошмарных язв — опять же, его дело, — а по какой-то непонятной им причине. Может, страх закрался в их огрубевшие души, когда они вдруг сообразили, в какую опасную игру оказались втянуты. Как-никак сенешаль Иерусалимского королевства не грузчик и не матрос, таких, как он, что ни день не режут на улицах.

Занятые всем этим, они даже не заметили, как в руке у чёрного человека оказался внушительный кошель зелёного шёлка, расшитый бисером, — явно работы арабского мастера. Заказчик, подкинув на ладони, швырнул деньги прямо на стол и предложил:

— Проверьте, всё ли тут.

Марко развязал кошель и, высыпав золотые прямо на столешницу, принялся быстро пересчитывать их. Время от времени они с напарником хватали одну-другую монету и, точно не доверяя логофетам герцога Гвискара и базилевса Парапинаца, пробовали металл на зуб. Судя по всему, экспертиза удовлетворила неаполитанца и его товарища. Заказчик не обманул и на сей раз — звонкой деньгой расплатился он за смерть ненавистника. Звонкой и яркой — даже здесь, в полумраке убогой каморки, золотые горели, как маленькие солнца.

— Чем они у тебя перемазаны? — с довольной усмешкой торговца, завершившего выгодную сделку, обратился Губастый к чёрному человеку. — Натёр, чтобы ярче блестели?

Тот кивнул:

— Да.

— Зря старался! — хрюкнул амальфиец. — Елеем ты их вымажи, сахарным варом или ослиным дерьмом, они не станут иными. Золото — есть золото! — заявил он, тем самым лишний раз подтверждая правоту императора Веспасиана, уверявшего, что деньги не пахнут. По мнению Губастого, деньги не могли пахнуть... дурно, равно как и иметь неприятный вкус. Он пихнул товарища в бок: — Я был не прав, Марко. Дерьмо и правда снится к богатству!

Однако неаполитанец, казалось, не разделял его радости.

— Тот человек, господин, — начал он, поворачивая к гостю хмурое лицо, — был очень важным сеньором. Он стоил больше, чем пять сотен безантов. Мы, конечно, уже договорились, но... добавить бы?

— Сколько?

— Сто... Нет, двести... двести пятьдесят безантов!

— Да! — немедленно подхватил Бордорино. — Мы здорово рисковали.

— Но вы же согласились и получили за риск пятьсот золотых? Да в придачу ещё и кошелёк зарезанного вами сеньора. Теперь он мёртв, и не всё ли вам равно, кем он в действительности был? Какая разница? Ведь вы рисковали, когда убивали его, и с тех пор риск не стал больше. За что же вы хотите получить дополнительную плату?

— Ну нет, — Марко покачал головой и отошёл от стола, сделав два-три шага, но не прямо к визитёру, а чуть в сторону, оказавшись сбоку от него. — Так не пойдёт.

Чего-чего, а взаимопонимания парочке было не занимать. Не успел неаполитанец заговорить, как напарник его, так же забывая о рассыпанных безантах, двинулся вперёд, выразительно положив ладонь на рукоять кинжала.

Чёрный человек, как выяснилось, к числу храбрецов не принадлежал, он немедленно пошёл на попятную.

— Хорошо, хорошо, друзья мои, вы меня совсем не так поняли, я-то думал, что дал достаточно, ведь годовое содержание рыцаря с четырьмя конями и оруженосцем обходится в меньшую сумму, — поспешил он с заверениями, прикладывая руку к груди и отходя немного назад, так, чтобы держать обоих своих наймитов в поле зрения. — Я покрою ваши расходы. Только уж вы тогда отдайте мне тот кошелёк. Не в ваших интересах оставлять его себе, верно?

— Верно, — согласился Дух, уже откровенно оттесняя гостя от двери. — Мы отдадим тебе это дерьмо. Богатый кошель, а было в нём всего-то каких-то двадцать безантов. Да к тому же половина из них отчеканены Комнинами — вот уж, что вор, что грифон — одно и то же.

Чёрный человек достал ещё один кожаный мешочек и протянул его Марко. Однако от зоркого взгляда неаполитанца не укрылся тот факт, что на поясе заказчика не оказалось ни меча, ни кинжала. Дух и Губастый перемигнулись и мгновенно поняли друг друга. Если бы чёрный человек был поумнее, он сообразил бы, что его не выпустят живым, какие бы деньги он ни посулил своим наймитам. То, что при нём, и так их добыча, а обещаниям, пусть хоть самым соблазнительным, здесь грош цена.

— Давай сюда всё! — рявкнул Бордорино. — Живо!

— Слышал, что сказали?! — поддержал напарника неаполитанец. — Гони все деньги! Хотел нажиться на нас, мерзавец?

В полумраке каморки зловеще блеснули кинжалы убийц.

— Я всё отдам вам, всё отдам! — запричитал чёрный человек. — Только пощадите. Не убивайте!

— Конечно, пощадим, — плотоядно улыбаясь, пообещал Губастый и вдруг вскрикнул испуганно: — Что такое? Эй, Марко! Что с тобой?!

Неаполитанец остановился как вкопанный. Он выронил оружие и, схватившись за горло, захрипел:

— Холод... но...

Больше ничего Дух не сказал, поскольку, если позволительно будет выразиться подобным образом, испустил дух.

Не успело тело несчастного неаполитанца рухнуть на грязные доски убогого пола комнатушки, которой Бог судил стать его последним земным пристанищем, как настал черёд Губастому Бордорино оценить по достоинству все пережитые напарником ощущения.

— Дьявол... — простонал амальфиец, глядя в угольки глаз чёрного человека. — Дья... я...в...

Перешагнув через его труп, гость подошёл к столу и, бросив взгляд на рассыпанные там монеты, позвал:

— Барнаба. Ко мне, быстро.

Вид распростёртых на полу тел привёл мальчика в замешательство. Однако он довольно быстро справился с собой и даже пнул не способного уже больше ни за что его наказать Губастого:

— Сдох, ублюдок?!

Отрок несомненно бы проделал то же самое и с благодетелем, но чёрный человек строго прикрикнул на него:

— Но-но! Мне не до сантиментов. Тащи их провизию.

— Вот она. — Точно крепкий белый кочан из подгнивших капустных листьев, Барнаба извлёк из своих лохмотьев обглоданную кость и остатки хлеба — если бы только знал чёрный человек, чего стоило удержаться и не съесть всё это его маленькому голодному помощнику?!

Вдвоём они подняли и посадили отравленных убийц за стол, положив перед ними окорок и хлеб. Срезав с их пояса мешочки с деньгами, заказчик приказал:

— Ищи кошель.

Отрок не заставил его ждать. Он быстро исполнил распоряжение.

— Эти деньги, — чёрный рыцарь указал на разбросанные по столу тари и безанты, — твои. — Увидев, как вспыхнули глаза мальчишки, он добавил: — Только не пробуй их на зуб, по крайней мере, до вечера. Ты мне ещё понадобишься живым. И не вздумай кому-нибудь похвастаться своей удачей. Лучше молчи, да закопай деньги так, чтобы никто не видел.

— Я всё готов для вас сделать, благородный сеньор! — воскликнул Барнаба и уставился на своего избавителя преданными глазами, не переставая между тем ловко сметать со стола золотые, которые мгновенно и, казалось, бесследно исчезали в глубинах его невообразимо грязных лохмотьев. — Но разве нельзя мне хоть малую толику этих денег потратить на еду?

— Можно. Но покупай её так, чтобы никто не мог угадать, что тратишь ты не последний золотой, доставшийся тебе милостью Божьей.

— Благодарю, сеньор! Я всё понял!

— Ты знаешь, как меня найти в Триполи? — строго спросил чёрный человек. Произнося эти слова, он как бы взвешивал на ладони пустой кошель покойного сенешаля — видно, такая уж привычка была у того, кто стал виновником гибели Милона де Планси — и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Ровно через месяц жду тебя там. Уйдёшь немного погодя. Прощай.

VI


При первых же известиях о приближении египетской армии в Алеппо началась мобилизация, губернатор призвал к оружию всех мужчин, годных к несению службы на стенах. Для подавляющего большинства стражников, которые стерегли пленников в почти совсем опустевших за время эпидемии подвалах башен, всё это означало конец синекуры.

Донжон, где томился Ренольд и его товарищи по несчастью, теперь охраняли всего два человека — да и нужна ли целая армия, чтобы стеречь пленников, чьи руки и ноги скованы кандалами? Эти люди опасны не более чем псы, посаженные на цепь, — они могут лаять сколько угодно, укусить им никого не удастся, кованый ошейник не позволит броситься на тюремщика. Между тем опытные стражники во время долгой осады ценились едва ли не на вес золота, ну или, по крайней мере, доброго железа.

Те несколько дней, которые, по мнению Рамдалы, надлежало подождать, дабы окончательно увериться, что визирь Египта настроен серьёзно и не намерен в ближайшее время отступить от города, стали едва ли не самыми тяжёлыми за весь четырнадцатилетний период пребывания Ренольда в сарацинском плену.

Лишившись свободы, в первые месяцы, вопреки здравому смыслу и неутешительным вестям, долетавшим из Антиохии, он никак не мог поверить, что никто не собирается выкупать его у Нур ед-Дина. Когда же, наконец, пришло осознание, бодрое настроение чуть не сменилось отчаянием, но в конечном итоге Ренольд уверился в мысли, что он в тюрьме надолго, возможно очень надолго, но не навсегда. Единственный раз он всерьёз усомнился в этом летом 1174 года от Рождества Христова, когда заболел и почувствовал, как силы оставляют его. Теперь же нервное напряжение, вызванное ожиданием скорого чуда, превращало для него мгновения в дни, а дни в годы, тянувшиеся, казалось, вечно. «Когда же, Рамдала? Когда?» — спрашивал он и злился, слыша в ответ: «Не теперь, не теперь, государь! Подождите ещё чуток! Вы уже столько ждали!»

И вот, наконец, настал день, когда старый тюремщик Хасан, как обычно принёсший узникам похлёбку, сушёные финики и дикий чеснок, на вопрос: «Куда девал хлеб, скотина?», искренне обидевшись, возвестил: «Никакая я не скотина! Великий господин, король Сирии и повелитель Египта, Надежда Правоверных, Звезда Ислама и Меч Веры, наш несравненный, наш любимейший господин Малик ас-Салих Исмаил, да продлит Аллах его благословенное правление, и его верный слуга, многомудрый эмир Саад ед-Дин Гюмюштекин, не велели впредь переводить хлеб на неверных. Поелику нашему великому господину, королю Сирии и повелителю Египта, Надежде Правоверных, Звезде Ислама и Мечу Веры, нашему несравненному, нашему любимейшему господину Малику ас-Салиху Исмаилу, да продлит Аллах его благословенное правление, и его верному слуге, многомудрому эмиру Саад ед-Дину Гюмюштекину, неизвестно, как долго по милости Аллаха продлится осада».

Услышав перевод слов стражника, сделанный для него врачевателем и звездочётом, Ренольд, разумеется на своём языке, от души выругал всех любимейших и не самых любимейших повелителей неверных. Он называл их такими же грязными и подлыми скотами, как и Хасан. Это не помогло. Тюремщик заткнул уши, заявив, что ничего не слышит и слышать не желает. Словом, хлеба от ругани не прибавилось, более того, прибежал Фарух, начальник Хасана, человек куда более молодой и нетерпимый, и, размахивая направо и налево плетью, принялся ругать единственного подручника за то, что тот заводит разговоры с неверными собаками, которых вообще не стоило бы кормить.

Плеть есть плеть, а уж если она в руке у начальника... Словом, получили все, кроме Ренольда; принимая во внимание особенную ценность знатного пленника, Фарух не решился ударить его, опасаясь гнева Гюмюштекина.

Как выяснилось, Абдаллах совершенно не привык к подобному обращению. Исчезновение на неопределённое время из рациона хлеба, а особенно побои заставили лекаря поторопиться; в общем, он очень быстро пришёл к выводу, что время уже настало. Наконец-то врачеватель и звездочёт вытащил свою заветную бутылочку и... Ренольд, а уж тем более Жослен с нетерпением ждали чуда. Правда, они сами толком не знали, чего же именно ждут, наверное, франки и правда верили, что увидят джинна, о которых так часто повествуют восточные рассказчики. Вероятно, они думали, что Рамда́ла прикажет джинну расковать кандалы и переместить их из подземелья в... в какой-нибудь дворец. Они были явно разочарованы, когда увидели, что Абдаллах просто капает на самую длинную из своих цепей какой-то странной дымящейся жидкостью. Правда, лекарь, как и полагается, читал какие-то совершенно непонятные обоим франкам заклинания, что в известной мере убеждало их, что происходит нечто сверхъестественное.

Они приблизились к товарищу настолько, насколько позволяли оковы, но увидели лишь, как он, закончив акт колдовства, плотно закрыл бутыль и отставил её в сторону.

— А где же? А как же?.. — недоумённо проговорил юный оруженосец. — Ты же говорил про джинна? Ты обещал?

— Разве я обманул? — с не меньшей долей удивления осведомился лекарь и обратился к князю: — Будьте свидетелем, государь.

С этими словами он резко дёрнул цепь, потом ещё и ещё, пока, наконец... не освободился от неё.

— Разве такое под силу человеку? — спросил он Жослена. — Думаю, что нет. А раз так, то джинн перед тобой. Это — я! Теперь двинемся дальше.

Очень быстро на глазах изумлённых латинян их товарищ, сделав мягким при помощи своей чудодейственной жидкости одно из звеньев цепи ножных кандалов, легко порвал и их.

— Дай мне! — не выдержал Ренольд. — Скорее! Сначала руки!

— Осторожно, государь, — предупредил Абдаллах. — Этот бальзам прожигает даже кости человека, не говоря уж о плоти. Он страшнее любого меча.

Не дожидаясь, когда металл толком размякнет, князь сжал кулаки и рванул оковы.

Четырнадцать лет он не чувствовал ничего подобного. Ради этого мгновения стоило страдать, стоило пережить всё, что он пережил, перенести лишения, голод, грязь, даже лихорадку. Теперь, когда руки больше не сковывало проклятое железо, можно было и умереть. Впрочем... как раз теперь, когда он делал первые шаги на пути к свободе, умирать было бы и вовсе глупо.

Тем не менее время торжествовать ещё не настало, поскольку, когда Абдаллах уже колдовал над самой длинной цепью, ошейник на конце которой превращал узника в собаку на поводке, на лестнице послышались шаги.

Ренольд и лекарь переглянулись.

— Иди к двери! — шёпотом приказал князь. — Когда она откроется, нападай сзади. Попробуй выхватить у него саблю.

Судя по выражению, появившемуся на лице Абдаллаха, ему вовсе не улыбалась подобная перспектива. Однако иного выхода просто не существовало.

— Спрячьте бутылку! — прошептал он в ответ и бросился выполнять приказание Ренольда.

Однако предосторожность оказалась напрасной — открытый сундучок лекаря стоял посредине узилища. Одно дело, если бы пришёл Хасан, принёсший сюда эту вещь, но дверь открылась, и в помещение донжона вошёл Фарух. Ему понадобились лишь несколько мгновений, чтобы заметить отсутствие Абдаллаха. Тому очень не хотелось нападать на тюремщика, но пришлось. Сделал это врачеватель и звездочёт на редкость неумело. Он накинул на шею Фаруху болтавшуюся на запястье цепь, но стражник оказался достаточно проворным и успел просунуть под неё руки. Сбросив повисшего на нём Абдаллаха, тюремщик выхватил саблю и ударил несчастного лекаря. Тот со страшным воплем упал и принялся кататься по полу, издавая стоны и изрыгая проклятья.

Между тем Фарух, прокричав: «На помощь, Хасан! Скорее сюда, жирная задница!», устремился к Ренольду, который в своём желании получить свободу любой ценой был готов драться хоть голыми руками. Начальник стражи, мгновенно забыв о ценности пленника и помня только о том, что нельзя позволить неверному псу сбежать, взмахнул саблей.

Казалось, время замерло: клинок приближался очень медленно, будто заколдованный, точь-в-точь как вращавшиеся в воздухе обломки копья во сне про белого рыцаря. Между тем князь прекрасно понимал, что всё происходившее вовсе не сон. Ещё мгновение, и меч сарацина прорубит голову обезумевшего франка, который даже и не думал о спасении, но... Жослен, как пантера, защищающая детёныша, прыгнул к господину, выставляя вперёд скованные кандалами руки.

Цепь приняла удар, но попытка юного оруженосца опутать ею саблю Фаруха не удалась. Тюремщик успел высвободить клинок и снова замахнулся для удара, решив на сей раз покончить с пажом — уж за его-то смерть точно не придётся отвечать. Жизнь слуги стоила сейчас не дороже жизни барана, приготовленного для заклания в день священного праздника курбан-байрам.

Однако подросток не собирался умирать: он вновь весьма ловко сумел защититься цепью. Но ему снова не удалось запугать саблю, серебряной молнией взлетевшую к чёрным каменным сводам донжона. Хуже того, в этот момент сам Жослен оступился и упал на четвереньки. Клинок турка торжествующе просвистел в воздухе, чтобы отобрать жизнь коленопреклонённого храбреца; юный франк встречал смерть, как и полагалось кафиру, осмелившемуся поднять руку на воина, чтящего заветы пророка.

Но жизнь — игра, и не для того появился на свет Жослен Храмовник, прозванный так новым господином, чтобы проиграть её четырнадцатой своей зимой какому-то вонючему языческому псу, чья душа и разум пребывали во мраке, чья вера была лишь суетным заблуждением по сравнению с заветами Сына Божьего. Впрочем... никакой души у нехристей-агарян, как и у прочих низших тварей, и вовсе не существовало, а Христос доказал своё явное преимущество перед нечестивым пастухом Махмудом, направил десницу бывалого рыцаря, отвратил беду.

И вот ведь что интересно, вновь спасение принесли оковы! На сей раз те, что болтались на запястье правой руки Ренольда. Как же часто то, что мы всем своим естеством ненавидим, выручает нас, приходит на помощь, когда всё уже кажется потерянным! Как только звенья цепи обмотались вокруг клинка, князь изо всех сил рванул её на себя.

Начальник стражи не удержал оружия, но и Ренольду не удалось завладеть саблей, отлетевшей в угол узилища. Между тем рыцарь в безумном отчаянии, что не сможет дотянуться до неё раньше турка, с таким остервенением рванулся к клинку, что чуть не потерял сознание; проклятый ошейник лишил его возможности дышать, но, по счастью, лишь на мгновение, поскольку подточенное чудодейственным бальзамом Абдаллаха сарацинское железо оказалось менее прочным, чем шея христианского рыцаря.

Добравшись до заветного оружия, Ренольд был неприятно удивлён: оказалось, что сражаться добытой с таким трудом саблей не с кем — Фарух, поняв, что Аллах отвернулся от него, обратился в бегство и почти уже успел достигнуть спасительного выхода, оглашая подвал воплями: «На помощь, Хасан! Сюда, скотина!»

Понимая, что с кандалами на ногах он всё равно не сумеет догнать турка, князь всё же бросился за ним. Внезапно Фарух, оборвав на середине свой гневный призыв, взмахнул руками, рухнул навзничь и страшно завопил. Его дикие крики длились очень недолго, но произвели на всех неизгладимое впечатление. Врачеватель и звездочёт перестал стенать и довольно проворно поднялся, а Ренольд даже остановился на полпути и, повернувшись, посмотрел на Жослена, затем вновь перевёл взгляд на турка, тело которого дёргалось в конвульсиях и дымилось.

— Я предупреждал, государь! — подняв к потолку окровавленный палец, с важным видом напомнил Рамдала. — Это страшное вещество!

— Зачем ты бросил бутыль? — спросил Жослена князь. — Как мы теперь освободим тебя?

Юный храмовник пожал плечами:

— А если бы ему удалось улизнуть?.. Ого! Слышите?! Кто-то бежит сюда, наверное Хасан!

— Надо скорее оттащить тело! — взволнованно прошептал Абдаллах. — Только не касайтесь тех мест, куда попал мой бальзам, и берегите ноги.

Напоминание было излишним, князь и сам всё понял.

Когда они отволокли Фаруха от двери, шаги звучали уже совсем рядом.

— Господин начальник! Господин начальник! — кричал Хасан. — Что случилось?! Что случилось? Кто-то умер? — Менее всего он был способен предположить то, что происходило в действительности. Ах, корыстолюбивый старый Хасан, если бы только ты знал, что случилось! Ты бы не стал спрашивать, а уже давным-давно без оглядки бежал бы прочь!

Стражник слишком поздно понял свою ошибку. Он схватился за рукоять сабли, но выхватить её не успел. На сей раз Абдаллах оказался куда проворнее, а может, просто старый стражник проявил меньше ловкости, чем молодой. Так или иначе, цепь дважды обмоталась вокруг шеи Хасана, и избавиться от неё без посторонней помощи он не мог. Ренольд взмахнул оружием мёртвого Фаруха. В глазах старика читалась мольба, и что-то, может и это, заставило рыцаря сдержать свой порыв. Жестом приказав Рамдале ослабить хватку, он спросил стражника:

— Что ты хочешь сказать?

— Я помогу... — прохрипел Хасан на исковерканном наречии франков. — Я помогу вам пройти через посты...

Ренольд посмотрел на старика с недоверием.

— С чего это ты стал таким любезным? У меня нет денег, чтобы заплатить тебе.

— Не надо денег, господин! — воскликнул тюремщик. — Теперь я и сам изгой... — он выразительно покосился на тело начальника. — Он единственный сын богатого купца. Отец улестил нашего великого эмира, упросил его не посылать Фаруха в войско, думая, что с этой стороны стены любезного Аллаху Халеба, где враги нашего великого господина, Малика ас-Салиха, вряд ли осмелятся нас атаковать, он будет в полной безопасности. Меня всё равно или казнят, или выдадут на расправу купцу, что ещё хуже...

— Это, скорее всего, правда, — подтвердил Абдаллах. — К тому же он может быть нам полезен и в дальнейшем.

Обрадовавшись поддержке, стражник часто-часто заморгал — кивать он по понятным причинам не мог:

— Хасан будет рад служить вам, иб-ринз Арно! Лучшего раба, чем Хасан, вы не найдёте во всём Халебе, господин!

— Хорошо, — решил Ренольд. — Отпусти его, Рамдала. Пусть поможет расковать Жослена.


Пленники освободились от кандалов, а Ренольд переоделся в дорогой халат Фаруха. Когда все трое в сопровождении своего бывшего тюремщика выбрались из узилища, наступила ночь. Поднимаясь из подвала башни, они ненадолго остановились у бойницы — всем было любопытно увидеть лагерь великого визиря Египта и оценить его силу.

Любопытство сослужило неважную службу непримиримым соперникам и неутомимым спорщикам, Жослену и Абдаллаху. Стремясь поскорее выглянуть на улицу, они звонко и, если судить по раздавшимся проклятиям, весьма ощутимо столкнулись головами. Самое обидное, что старались они зря — им так и не удалось толком рассмотреть огни внизу.

Тем временем Хасан быстрее, чем кто-нибудь другой, вошёл в роль слуги нового господина.

— А ну-ка вы, недостойные! — прикрикнул он на бывших узников. — Дайте посмотреть нашему хозяину, да благословит его Аллах!

Ренольд подошёл к бойнице.

Боже мой, как давно не видел он стоянки войска! Как было бы замечательно оказаться сейчас в таком вот лагере! Князь даже забыл, что под стенами белой столицы атабеков стоит вовсе не армия короля Иерусалима или какого-нибудь другого христианского правителя; ведь те времена, когда турки, со всех сторон обложенные войсками Боэмунда Отрантского и Бальдуэна Эдесского, в страхе молились своему богу, со дня на день ожидая самого страшного — решительной атаки христиан, — давно канули в Лету. Там вдали раскинуло свой лагерь войско грозного противника Утремера, Салах ед-Дина Юсуфа.

«Как хорошо быть свободным, скакать на коне, слушать вечером у костра рассказы бывалых воинов», — подумал Ренольд. Теперь всё это вновь становилось реальным, близким, как никогда раньше за все проведённые в узилище годы.

Он заставил себя оторваться от милого глазу, согревавшего сердце зрелища — свобода, долгожданная свобода обитала там, среди тысяч живых огней, вне зависимости от того, кто зажёг их, кого согревало их пламя.

— Веди нас, Хасан, — приказал князь, отходя от бойницы.

VII


В конце января 1175 года от Рождества Христова дружина графа Триполи, усиленная небольшим отрядом из подвластной Раймунду Тивериады — столицы княжества Галилейского, вотчины Эскивы де Бюр — и вспомогательные войска, набранные Ибелинами в Акре, Тире и других прибрежных городах Иерусалимского королевства, двинулись на помощь правителям Алеппо и к первому февраля достигли Хомса. Хотя сам город уже полтора месяца находился в руках солдат Салах ед-Дина, гарнизон цитадели, верный дому Зенги, продолжал держаться. Осаждённые едва ли не с ликованием восприняли появление франков и, забыв на время о джихаде против неверных псов, стали, пользуясь присутствием железных шейхов, осуществлять частые и дерзкие вылазки, с воодушевлением уничтожая воинов ислама.

Подручники великого визиря оказались в довольно сложном, если не сказать опасном положении: им приходилось вести войну на два фронта. Если египтянам удавалось потеснить тот или иной отряд единоверцев, осмеливавшихся напасть на осаждающих из цитадели, в спину им немедленно ударяли франки. Если же воины Салах ед-Дина атаковали христиан, турки из крепости поддерживали кафиров, совершая смелую вылазку.

Несмотря на то что не слишком большое по египетским меркам, но очень хорошо организованное войско визиря состояло преимущественно из ветеранов, долго так продолжаться не могло. Командир отряда, которому Салах ед-Дин поручил осаду Хомса, отправил в лагерь у стен Алеппо гонцов с просьбой немедленно послать помощь. Великий визирь, убедившись уже, что ворот ему никто не откроет и что надеяться на лёгкую сдачу белой столицы атабеков не приходится — Салах ед-Дину очень бы не хотелось брать кровавым штурмом большой город, населённый единоверцами и управляемый его законным сюзереном, — получив известия о бедственном положении своих солдат в Хомсе, немедленно снял осаду и двинулся на юг со всей армией.

Сделал он это с тайным удовольствием: опасная близость собственного лагеря от осиного гнезда фидаев в Носайрийских горах не могла не портить ему настроения. Тем более что в самом начале осады совсем рядом с шатром визиря была обнаружена и полностью перебита мамелюками стражи большая группа ассасинов. Правитель Египта прекрасно понимал, что сколько бы шаек исмаилитов ни уничтожили его охранники, у Рашид ед-Дина Синана всегда найдётся ещё одна, и что Старец Горы не успокоится, пока не добьётся своего. А Салах ед-Дину по понятным причинам этого очень не хотелось.

В то же время встреча с основными силами египтян в планы Раймунда, естественно, не входила. Едва прослышав о приближении основной армии визиря, граф снялся с лагеря и, позволив солдатам напоследок разграбить окрестности так и не завоёванной знаменитым предком и тёзкой Ла Шамелли, ушёл в Триполи, предоставив осаждённых в цитадели союзников их собственной участи.

Он мог быть доволен собой, итог первой военной акции его регентства оказался в общем-то успешным. Хотя никаких территориальных приобретений королевство не сделало, оно, даже и не одержав хоть сколько-либо серьёзной победы над язычниками, оказалось всё же в выигрыше. В благодарность франкам за помощь губернатор Алеппо пообещал, что, как только Салах ед-Дин уберётся восвояси, он освободит всех христианских узников, томившихся в донжонах столицы.

Подобное обстоятельство, несомненно, шло на пользу престижу новоиспечённого бальи. Однако смерть сенешаля Иерусалимского продолжала лежать на репутации Раймунда Триполисского чёрным пятном. Как совершенно правильно рассчитывали противники регента, строя коварные планы убийства иерусалимского сенешаля, дама из Крака, Этьения де Мийи, открыто обвинила графа в смерти мужа, да и некоторые нобли Утремера сделали весьма недвусмысленные выводы. В общем, весьма многие теперь стали по-другому смотреть на факт возвышения самого могущественного из магнатов Заморской Франции.

Прокуратору следовало поскорее изыскать возможность отвести от себя косые взгляды. На ловца, как известно, бежит и зверь. Вскоре отыскались два свидетеля, видевшие в ту роковую ночь, как какой-то мужчина окликнул одинокого богато одетого рыцаря, дремавшего в седле прекрасного коня, который неспешно ступал по мостовой. События развивались стремительно: оба прохожих с ужасом увидели, как мужчина, окликнувший благородного сеньора, подошёл к нему поближе, а затем... схватив за руку и резко рванув на себя, буквально нанизал сенешаля на кинжал. Совершив своё чёрное дело, убийца склонился над упавшей на землю жертвой и, убедившись, что несчастный мёртв, быстро скрылся в темноте.

Один из свидетелей, одиннадцатилетний отрок по имени Барнаба, очень подробно описал приметы злодея, так что отыскать его оказалось несложно. Следы привели в Триполи, более того, подозреваемым оказался один из людей самого Раймунда, Раурт Вестоносец, тот самый, которому граф поручил проводить до дому изрядно подгулявшего сенешаля. Раймунд, даже не пожелав выслушать предателя, велел бросить его в подвал, сам же не мешкая направил гонцов в Иерусалим к королю и патриарху и собрал Высшую Курию графства, чтобы как можно быстрее провести предварительное следствие.

Больше дюжины лучших людей Заморского Лангедока собрались во дворе дворца Раймунда, чтобы выслушать подозреваемого и свидетелей. Одного из них, пизанца Плибано, счастливого соперника фламандца Жерара де Ридфора, тщетно претендовавшего на руку Люси де Ботрун, Раурт попросил быть своим защитником. Вестоносец упорно отрицал свою вину, хотя и признался, что к нему приезжал из Иерусалима человек, назвавшийся Робертом Санг-Шо, и сулил немалые деньги в обмен на некоторые услуги вполне определённого характера. Он не открыл имени лица, смерти которого желал, но, как теперь сделалось абсолютно понятно Раурту, намекал весьма прозрачно.

— Что значит, намекал? — спросил Раймунд, который, как и полагалось, взял на себя роль председателя суда.

Вестоносец, он один из всех присутствовавших находился не в седле, а стоял на земле перед богато и даже роскошно одетыми ноблями, ответил:

— Он сказал, что готов заплатить мне тысячу золотых, если я зарежу одно благородного человека.

— Благородных людей в королевстве немало, — возразил граф. — Он назвал вам имя? Дал недвусмысленно понять, о ком идёт речь?

— Нет, государь, — покачал головой обвиняемый. — Я уже говорил, он выражался туманно. Сказал только, что есть лица, заинтересованные в смерти одного вельможи, близкого к особе самого короля Иерусалима. Теперь, когда случилась беда с сенешалем Милоном де Планси, я понял, кого он имел в виду.

Раймунд кивнул.

— Хорошо, — сказал он. — А почему он вообще обратился с предложением убить кого-то именно к вам, шевалье?

Раурт метнул взгляд в Плибано, находившегося, как и полагалось одному из старших вассалов, по правую руку от графа. Пизанец свёл брови, как бы желая дать подзащитному понять: «Подбирай слова. Говори осторожнее», — и тот, едва заметно кивнув, произнёс:

— Наверное, государь, он полагал, что, когда я узнаю, о ком идёт речь, то захочу оказать услугу вашему сиятельству, поскольку все знали в то время, что вы с сиром Милоном де Планси не ладили. Он, как говорили, безосновательно, лишь из чванства и гордыни, оспаривал ваши законные права на регентство. Вероятно, тот человек и посчитал, что смерть сенешаля Иерусалимского придётся вам по нраву...

Он осёкся, ещё раз взглянув на оскалившегося Плибано, взгляд которого точно говорил: «Несчастный! Нашёл, что сказать! Ничего глупее и изобрести нельзя!»

— Что вы несёте, рыцарь?! — рассердился Раймунд. — Как мне, барону земли, может быть по нраву смерть своего собрата-крестоносца, товарища по священной борьбе с неверными?! Думайте, что говорите!

Нобли заволновались и зашумели, выражая возмущение словами Раурта, которого они вовсе не стремились защищать. Этот чужак был не по душе многим, к тому же они чувствовали настроение своего сюзерена, а ему явно хотелось побыстрее завершить расследование.

Следует отметить особенность данного собрания. Вассалы Раймунда, как, скажем, и князя Антиохии, зависели от воли своего господина в куда большей степени, чем бароны иерусалимского монарха, имевшие право выбирать короля. В Триполи власть правителя передавалась по наследству, граф являлся не первым среди равных (primus inter pares), как его верховный сюзерен, восседавший на троне Святого Города, а просто первым. В общем, хотя все собравшиеся были, как водилось в те времена, строптивым и своевольным народцем, они прекрасно отдавали себе отчёт в том, кто здесь хозяин. Сюзерен между тем уже заранее решил, какой приговор курия вынесет обвиняемому.

Голеран де Майонн, сенешаль и помощник председателя суда, находившийся по другую сторону от графа, обменявшись с ним короткими взглядами, призвал рыцарей к порядку. Когда шум улёгся, Раймунд спросил:

— Почему же вы сразу не сообщили мне о... м-м-м... о предложении, которое вам сделали? Мы могли бы схватить этого вашего Роберта Санг-Шо и допросить его с пристрастием. Таким образом нам, возможно, удалось бы спасти жизнь сиру Милону де Планси.

— Но... но я же тогда не знал, что речь идёт о нём... — неуверенно проговорил Вестоносец.

— Вот как? — переспросил граф. — А о ком, вы думали, идёт речь? Может быть, обо мне?

— Что вы, государь?! — с искренним испугом воскликнул Раурт. — Я не стал задумываться... Я простой рыцарь, а не придворный...

Раймунд покачал головой:

— Простой рыцарь? Вот как? А что вы скажете о неком Жюле, который жил в Триполи в прежние времена и даже некоторое время служил вам в качестве оруженосца? Как нам стало ведомо, человек этот ныне перебежал к язычникам и обретается при дворе Саладина, короля Вавилона. Говорят, будто этот Жюль в большой чести у язычников? Будто бы он предал христианство, обратился в ислам и принял имя Улу?

При этих словах Раурт явно смутился. Правда, близкие отношения, в прошлом связывавшие его с человеком, теперь переметнувшимся к неверным, сами по себе не являлись преступлением, но всё равно, образно выражаясь, знамя обвиняемого в глазах суда поникло ещё сильнее.

Раймунд продолжал:

— Кроме того, вас и вышеупомянутого Жюля связывала не обычная дружба. Не так ли?

— Что вы имеете в виду, государь? — куда более взволнованно, чем можно было бы ожидать, спросил Раурт. Он устремил выразительный взгляд в Плибано, но тот отвернулся, всем своим видом давая понять: «Тут ты, дружок, сам виноват. Что я-то могу поделать?» — Жюль — сын благородных родителей; мы были приятелями, выпивали иногда... Играли в шахматы или в кости, любили побеседовать о том о сём. Я не вижу тут ничего плохого...

Посмотрев на графа, рыцарь осёкся, понял — Раймунд знает. Вопрос в том, всё ли ему известно?

— В шахматы и в кости? — переспросил граф и, после того как обвиняемый кивнул, продолжал: — Не стоит усугублять своё положение ложью, шевалье. Может, мне приказать позвать сюда Бартоломи́, бывшего слугу вашего приятеля Жюля? Старый раб удалился в монастырь, но, на ваше несчастье, ещё жив. Его специально доставили сюда. Однако я предлагаю вам избежать ненужного позора и самому поведать нашему собранию о... м-м-м... о тонкостях ваших... э-э-э... взаимоотношений с перебежчиком Улу. Мы ждём.

На какое-то время во дворе воцарилась почти ничем не нарушаемая напряжённая тишина. Лишь кони, точно осознавая всю важность момента, насколько возможно тихо, всхрапывали и, переминаясь с ноги на ногу, прядали ушами. И обвиняемый и судьи молчали; паузу нарушил Плибано, разодетый, как и все прочие присяжные, в шёлк и бархат, невысокий, дородный сорокалетний мужчина с тронутой серебром густой лопатообразной бородой. О благосостоянии сего знатного мужа, а значит, и о его месте в обществе лучше всего говорили золотые — в толщину доброго швартового каната — цепи, надетые поверх одежды, огромные, но весьма искусно сработанные перстни на толстых коротких пальцах и шикарный пояс с рубинами и смарагдами, заполучить которые в свою сокровищницу не отказался бы любой монарх Европы.

— Простите меня, государь, — начал пизанец, выезжая вперёд и разворачивая коня так, чтобы оказаться лицом к членам жюри. — Поскольку рыцарь, обвиняемый в столь серьёзных преступлениях, попросил меня взять на себя его защиту, я должен привлечь драгоценное внимание вашего сиятельства и наших коллег к тому обстоятельству, что шевалье Раурт из Тарса в настоящее время имеет семью — жену и сына.

— Мессир, — произнёс Раймунд. — Никто не мешает обвиняемому иметь семью. Мы ведь спрашиваем его не о взаимоотношениях с женой, а кое о чём другом. Одним словом... — Он обратился к Вестоносцу: — Шевалье Раурт, мы ждём вашего ответа. Признаетесь ли вы в том, что неоднократно вступали с упомянутым здесь Жюлем в противоестественные сношения, совершая грех содомии? В том, что подобного рода отношения между вами имели место на протяжении многих лет?

— Да, государь, — еле слышно проговорил Вестоносец. Он молил Бога, чтобы осведомлённость графа имела предел. — Я признаю это, но...

Раймунд сделал подсудимому знак замолчать, однако тут слова вновь попросил пизанец.

— Ваше сиятельство, — сказал он. — Прошу простить меня, но мы здесь занимаемся установлением степени причастности шевалье Раурта из Тарса, известного нам более под именем Раурта Вестоносца, к гибели сира Милона де Планси, сенешаля Иерусалима, а вовсе не выяснением природы взаимоотношений обвиняемого с неким Жюлем. Спрашивать за подобные грехи — обязанность слуг Божьих. К тому же, насколько мне известно, упомянутое лицо покинуло Триполи не сегодня и даже не вчера, а много лет назад, и его контакты с обвиняемым прекратились. Ответьте собранию, шевалье Раурт, верно ли я говорю?

Вестоносец кивнул:

— Точно так, мессир. Более семи, точнее, уже почти восемь лет я не получал никаких известий об этом человеке. И даже не знал, что он обратился в мусульманство. Признаюсь, подобное известие потрясло меня до глубины души. К бремени, отягощающему мою душу, ныне добавился и груз сознания того, что я был связан отношениями с изменником. Что ж, теперь мне не остаётся более ничего, как удвоить мои молитвы Господу, дабы получить прощение за грехи, совершенные мной в прошлом.

— Вот видите, государь?! — тотчас же подхватил защитник. — То — дела давно минувшие. Уверен, все мы осуждаем шевалье Раурта, но теперь поздно уже вменять ему в вину отношения с тем человеком, поелику отношений тех давно не существует, между тем даровать или нет прощение грешнику — дело суда Божьего, а не человеческого. Вместе с тем, коль скоро уж мы заговорили о свидетелях, почему бы суду не заслушать ещё раз того отрока и его товарища, которые видели... будто бы видели, как шевалье Раурт из Тарса нанёс смертельный удар кинжалом сенешалю Милону де Планси. Мне представляются спорными некоторые факты, приведённые в их рассказах...

— Нет нужды, мессир, — перебил пизанца Раймунд. Графа раздражала настырность защитника — вот ещё борец за справедливость выискался! — и его резкий итальянский акцент. Даже то, как Плибано держался в седле, злило сюзерена; нобли-торгаши с Севера Италии — не то, что франки: известное дело, у купцов не в обычае проводить суды под открытым небом, сидя верхом на норовистых жеребцах. — Показания очевидцев записаны моим канцлером, досточтимым отцом Маттеусом, являющимся так же секретарём этого собрания. Всем и без того всё ясно. Если вас что-либо смущает, вы можете прочитать записи, — он чуть не добавил: «Если вы, конечно, умеете читать», — но я не вижу необходимости затягивать разбирательство. Лично у меня ничто сомнений не вызывает.

Вместе с тем Плибано вовсе не собирался сдаваться легко. Он не преминул напомнить графу, что тот, обнаруживая своё мнение раньше начала голосования, нарушает процедуру. Мысленно Раймунд не в первый уже раз пожалел о том, что, соблазнившись безантами пизанца, можно сказать, продал ему Ботрун. Эх, если бы не долги! Но, что сделано, то сделано. Не обнаруживая истинных причин своего раздражения, граф между тем счёл излишним скрывать своё настроение и даже выразил неудовольствие поведением ретивого защитника. Но и только. В общем-то граф ничего не мог сделать с Плибано, тем более что некоторые из присяжных выражали сочувствие товарищу. Вассалам в общем-то не было никакого дела до Раурта, но... завтра на месте обвиняемого мог оказаться любой из них, а потому не следовало слишком потакать сюзерену, оставлять без внимания его своеволие: не дашь отпора, он, чего доброго, во вкус войдёт, потом и сладу никакого не будет.

— Хорошо. — Раймунд, казалось, пошёл на попятный. — Вы, господа, как я посмотрю, подозреваете меня в желании повлиять на ваше решение. Что ж, я намерен продемонстрировать всем, что это не так. У меня, как у председателя Курии, имеется одно доказательство бесспорности вины подозреваемого. Доказательство, полностью изобличающее его...

Члены жюри заволновались. Раурт с тревогой и беспокойством посмотрел на Плибано, но тот лишь искоса, сверху вниз, взглянул на подзащитного, как бы желая сказать: «Извини, пружок, я — не Господь Бог, не знаю, какую пакость тебе приготовил его сиятельство. И так уж стараюсь выгородить тебя, как могу! Вляпался ты крепко!» Тем временем граф, дав вассалам немного пошуметь, жестом призвал их к порядку, а затем продолжил:

— Доказательство, подтверждающее бесспорность вины шевалье Раурта из Тарса в гибели сенешаля Милона де Планси. Однако я намеренно утаил его от вас, дабы вы могли рассматривать дело так, как будто доказательства этого и вовсе не существовало. Прошу вас простить меня за то, что я поступил подобным образом, но я только хотел предоставить вам возможность быть совершенно беспристрастными. — Он подал знак канцлеру Маттеусу: — Будьте добры, святой отец, покажите сеньорам находку.

Все с изумлением уставились на вещицу, которую извлёк из небольшого ларца духовник графа. Вниманию собравшихся предлагался небольшой, но весьма дорогой кошель, явно принадлежавший богатому человеку — процветающему купцу или знатному сеньору.

— Что это? — воскликнул сеньор Мараклеи.

— Что сие означает? — подхватил сосед Плибано, барон Джебаила.

— Внимание, господа, — громко произнёс Раймунд. — Я прошу тишины. Перед вами кошель покойного сенешаля Иерусалима Милона де Планси. Эту вещь обнаружил и принёс мне присутствующий здесь отец Маттеус, мой капеллан...

— Но откуда она взялась, сир? — спросил Плибано. — Ведь вы говорили нам, что денег при покойном не нашли, не так ли?

— Очень своевременный вопрос, уважаемый сеньор Ботруна, — не без желчи похвалил пизанца граф. — Когда произошло это ужасное несчастье, мы, я и известные вам Бальдуэн Ибелинский, сеньор Рамлы, и его брат, Балиан, даже подумали поначалу, что сенешаль стал жертвой дерзкого грабителя. Однако шевалье Раурт сам помог нашему следствию выйти на правильный путь, сказав, что некто предлагал ему большую сумму за жизнь достопочтенного сенешаля Милона. А эта вещь, обнаруженная в тайнике в доме, где и проживает шевалье Раурт, развеяла последние наши сомнения.

— Убийца... — проговорил Юго Джебаилский, ещё совсем недавно колебавшийся и явно склонявшийся принять при голосовании сторону обвиняемого. — Какой ужас... Он запятнал себя куда большим позором, чем просто убийство. За такое и повесить мало! Смерть ему...

— Смерть! Смерть! — раздалось сразу несколько гневных возгласов. — Смерть!

— Это не моё... — еле слышно пролепетал Вестоносец и затравленно посмотрел на защитника. — Я не убивал...

Однако Плибано и сам был ошарашен не меньше его. Он отвернулся от обречённого и подумал вдруг, что недооценил того, кто стоял за всей этой инсценировкой. Следовало поговорить с графом раньше, он явно впадал в ошибку, спеша поскорее покончить с обвиняемым. Раймунд считал, что в его интересах как можно быстрее найти и предать казни виновника смерти иерусалимского сенешаля, надеясь, как видно, таким образом обелить себя в глазах нобилитета королевства. Пизанец, напротив, не сомневался — смерть Раурта не принесёт пользы Раймунду. Но кто же правил бал?

Плибано вдруг пришло в голову, что они имеют дело с проделками... тамплиеров. Такие, как Жерар де Ридфор, не забывают обид, такие готовы мстить любой ценой. А если это его люди убили Милона де Планси?! Допустим, но что можно сделать? Ничего. Теперь уже поздно, собрание вассалов графства фактически вынесло Вестоносцу приговор. Рыцарь обречён. Личность и судьба подзащитного весьма мало интересовали сеньора Ботруна, однако пизанцу были далеко не безразличны последствия игры, затеянной товарищем великого магистра Храма. Плибано прекрасно понимал, что Жерару ничего не стоило избрать счастливого супруга Люси де Ботрун ещё одной мишенью для стрел своей мести. Любимчик Одо де Сент-Амана мог многое себе позволить, особенно когда речь шла о людях, взявших сторону Госпиталя, — тот, кто взял бы на себя смелость утверждать, что магистр Храма ненавидел иоаннитов больше, чем сарацин, ни в коей мере не погрешил бы против истины.

И что до того, что Плибано, в сущности, ничьей стороны не брал? Откупив у графа невесту Жерара вместе с городом, пизанец, как полагалось купцу, старался извлечь как можно больше выгод из своего приобретения, но расстановка сил в Утремере невольно делала верного вассала Раймунда другом госпитальеров и неприятелем храмовников. Тут бы в самый раз держаться в стороне, да вот незадача: обвиняемый выбрал пизанца своим защитником. И не откажешься: закон суров — в два счёта фьеф отберут, а самого лишат права искать суда на территории графства, считай, объявят вне закона, тут даже король не поможет. В общем, выхода у Плибано не оставалось. Он рассуждал довольно логично: если смерть его подзащитного была выгодна тамплиерам, значит, следовало во что бы то ни стало сорвать их планы, спасти от казни Раурта.

Тем временем Раймунду и сенешалю Голерану де Майонну почти уже удалось унять членов суда, сколь дружно, столь же и бурно выражавших своё искреннее негодование. Пизанец подъехал к графу:

— Государь...

— Что вам, мессир? — вежливо осведомился Раймунд. — Мы приступаем к голосованию, хотя, по-моему, и так всё понятно. Но формальность — есть формальность, не так ли?

— Ваше сиятельство, — прикладывая ладонь к груди, проговорил Плибано со всей почтительностью, на которую только был способен. — Я хотел бы напомнить и о другой формальности. О праве обвиняемого требовать Божьего суда.

Раурт во все глаза уставился на защитника. Indicium Dei — Божий суд? Ордалия — установление истины перед Господом — поединок, испытание огнём, водой или железом?[23]

Как и всякий человек своего времени, Раурт верил в Бога, по крайней мере, признавал существование высшей силы, некоего всевидящего ока, перед которым не скроешь правды, как ни старайся. Он знал, что невиновен в смерти иерусалимского сенешаля, но... он так же слышал кое-что о результатах таких испытаний. Считалось, что вездесущий Господь защитит праведника, и тот не утонет, погружаемый в воду, не сгорит, проходя между двумя разведёнными рядом кострами.

Праведника... Вот это-то и смущало. Одно дело считать себя правым, а другое — праведником. Так ли уж чиста его совесть? Пусть не запятнана она кровью Милона де Планси, но... кто в былые времена ездил гонцом к Нур ед-Дину, привозил ему важные сведения о делах, творившихся при дворах христианских властителей Утремера? Кто участвовал в заговоре, составленном с целью открыть язычникам ворота Антиохии? Кто помог предать в руки нехристей одного за другим двух её князей? И хотя случилось всё это давно, двадцать пять, двадцать, пятнадцать, семь лет назад, разве всесильный и всевидящий Господь мог забыть такое? Больше того, разве он, Раурт-Рубен, не имеет отношения к смерти христианского государя, короля Бальдуэна Третьего? Так станет ли Господь щадить такого человека? Не будет ли Божий суд страшнее суда человеческого?

Вестоносец во все глаза уставился на защитника и понял — выхода нет.

— Мессиры! Я невиновен в преступлении, в котором ныне обвиняют меня! — воскликнул он, когда нобли умолкли. — Требую суда перед Господом!

Раймунд знал, что не может отказать в подобной просьбе, да он и не собирался делать этого.

— Хочешь? Значит, получишь! — проговорил он еле слышно и, выехав вперёд, обратился к своим вассалам: — Наш долг, господа, уважать права обвиняемого. Да будет так!

— Да будет так! — дружно воскликнули бароны.

— Рыцарь Раурт из Тарса, — продолжал Раймунд. — Высшая Курия графства Триполисского уважает ваше право и перед лицом Всевышнего назначает вам испытание... железом. Если оно не причинит вам вреда, все обвинения против вас будут сняты, и вы покинете суд человеком, честное имя которого будет восстановлено. Если же Господь, явив нам неоспоримые свидетельства вашей вины, покроет вашу кожу язвами и тем уличит вас в совершении преступления, вы будете преданы позорной казни через повешение. Испытание состоится сегодня в предзакатный час.

Он собирался уже подвести итог заседанию, но, повернувшись в сторону защитника, увидел, что тот хочет попросить слова:

— Вы хотите сказать что-то ещё, мессир?

— Государь, — льстиво улыбаясь, проговорил вельможа. — Позвольте мне молвить лишь одно слово.

— Позволяю.

— Приговорённому к испытанию перед Господом требуется время, чтобы помолиться и покаяться в грехах, очиститься от них, дабы они не застилали око Его и мог Он судить только о том, виновен или невиновен этот человек в совершении данного конкретного преступления.

Тут бы Раймунду и сказать: «Вы что, мессир, сомневаетесь в остроте зрения Господа Бога, его способности отделять зёрна от плевел?» — или напомнить защитнику о том, что, например, у древних греков богиня правосудия носила на глазах повязку, как раз для того, чтобы ничего не видеть, а только слышать, поскольку, как казалось всё тем же грекам, это как нельзя лучше способствовало вынесению справедливых приговоров.

Впрочем, вероятно, граф, человек для своего времени весьма образованный, всерьёз сомневался, что сеньору Ботруна известно, кто такая Фемида, или же бальи Иерусалимского королевства не пожелал в очередной раз спорить с вассалами Так или иначе он согласился.

— Суд состоится через три дня, — произнёс Раймунд. — В течение этого времени обвиняемому будет предоставлена возможность помолиться, а также покаяться в грехах и получить наставления священника. С этим всё. Позвольте, досточтимые сеньоры, поблагодарить вас за ваши труды и разрешите считать наше собрание закрытым.


Так Раурт получил отсрочку, а его защитник шанс хоть что-нибудь выяснить. Перво-наперво он решил заново допросить свидетелей, однако оба они оказались более неспособными давать показания. Взрослый очевидец гибели сенешаля Иерусалимского был обнаружен мёртвым около дворцовой конюшни с куском хлеба, застрявшим в горле. Бедняга слишком поздно вспомнил о необходимости закусывать, и несусветное количество вина, выпитого накануне, сделало его неспособным прожевать сухую хлебную корку.

Что же до Барнабы, то он попросту исчез, словно бы его и не было.

На вопрос Плибано, не кажется ли ему всё это, по меньшей мере, странным, Раймунд пожал плечами и дал понять, что, во-первых, не собирается отменять приговора Курии, во-вторых, не желает больше обсуждать данное дело.

Впрочем, иного ответа пизанец и не ждал.

VIII


В конце февраля, когда в Иерусалим пришла весть о том, что схвачен виновник смерти Милона де Планси, архиепископ Кесарии находился в столице, где в последнее время бывал чаще, нежели в своей епархии.

Несмотря на то что патриарх Амори́к планировал послать на суд в Триполи в качестве представителя клира Церкви Гроба Господня канцлера двора и архидьякона Тирского Гвильома — тот как раз находился в Тире, а Тир, как известно, куда ближе к столице графства, чем Иерусалим, — Ираклий настоял на том, чтобы отправили его. Престарелый первосвященник королевства довольно быстро сдался под напором молодого и энергичного кесарийского святителя. Король, послушавшись совета матери, также не стал возражать.

Перед отъездом Ираклий, разумеется, не мог не заглянуть в гости к даме своего сердца. В последнее время Графиня, получившая разрешение бывать при дворе, так же всё чаще живала в столице. Она убедила Высшую Курию в том, что в преддверии замужества принцессе необходимо привыкнуть к светской жизни, и добилась, чтобы Сибилле позволили покинуть святую обитель на Елеонской горе и поселиться в Иерусалиме.

Нельзя сказать, чтобы девушке слишком уж нравились подобные перемены, она и желала их, и страшилась будущего, жизнь в монастыре под неусыпным оком аббатисы, двоюродной бабки Иветты, нравилась Сибилле, но сестра тяжелобольного короля не могла, конечно, и мечтать о духовной карьере. Девушке предстояло выйти замуж, получить вместе с супругом в удел Яффу и Аскалон, родить мальчика или даже нескольких мальчиков и дождаться, когда старший из них войдёт в возраст, чтобы снять тяжкое, непосильное бремя власти с плеч несчастного Бальдуэна ле Мезеля.

Конечно, существовала и другая наследница, способная в будущем произвести потомство, сводная сестра Сибиллы, принцесса Изабелла. Однако ей было лишь три года, Сибилле же скоро исполнялось пятнадцать, иные замужние дамы в её годы рожали уже второго ребёнка.

Принцесса знала, что как раз в рождении детей и состоит её предназначение, её долг, однако при всём при этом имела весьма смутное понятие о том, как его исполнять. Так уж вышло, что монахини, и в том числе сама принцесса-аббатиса Иветта, старшие сестры которой — например, бабка Сибиллы, Мелисанда, или мать прокуратора королевства, графиня Одьерн — куда лучше разбирались в данном предмете, допустили серьёзный пробел в воспитании питомицы. Вероятно, сёстры худо разбирались в таких вопросах или же просто забыли познакомить будущую королеву Утремера с азами теории взаимоотношения полов. Хуже того, теперь, когда родная мать старалась вызвать дочь на откровенный разговор о предстоящем супружестве, Сибилла неизменно опускала глаза долу, краснела и в огромном внутреннем напряжении ждала, когда же родительница оставит скользкую тему.

Девушка явно предпочитала тратить время на молитвы и проводить досуг в обществе прислуживавшей ей немой монахини; её весьма смущали непристойные намёки матери относительно мужских достоинств тех или иных ноблей королевства. «Откуда вы это знаете?» — не выдержала как-то принцесса. «Доченька, — без тени смущения ответила Агнесса, улыбаясь. — Я ведь четырежды была замужем. Научилась кое в чём разбираться».

Графиня нюхом опытной женщины и искушённой любовницы чувствовала, что в глубине души дочерь вовсе не такая уж святоша, она просто не видела иного пути. Матушка Иветта, как и следовало ожидать, научила воспитанницу считать всё плотское стыдным, греховным, недостойным. Агнесса же, человек из плоти и крови, ставила данный непоколебимый постулат под сомнение, более того, смеялась над ним. При этом она являлась матерью Сибиллы, женщиной, о встречах с которой девушка всегда мечтала.

Что-то ужасно плотское, греховное и в то же время притягательное наполняло и даже переполняло эту почти незнакомую и в то же время родную и близкую женщину. Оно, это нечто непонятное и неизведанное, казалось, лучилось от неё, обволакивало, заставляло трепетать. Слушая весьма откровенные высказывания матери, принцесса сгорала от стыда, но в то же время она ни за что не захотела бы теперь вернуться в монастырь и лишиться общества дамы Агнессы, променять его на столь любимые прежде беседы о высоком с аббатисой Вифании.

— Просто поверить не могу! Неужели они ни словом, ни полсловом не обмолвились о том, что тебе предстоит делать в первую брачную ночь? — спросила Графиня. — Хотя кому говорить? Аббатиса Иветта замаливает грехи сестёр — уж королева Мелисанда и графиня Одьерн нашли бы, что порассказать. Я хоть точно знаю, что родила тебя и твоего брата от законного мужа, а вот кто настоящий отец сира Раймунда — большая тайна... — Вздохнув, она продолжала: — С этой твоей Марии и вовсе спроса нет — немая, как моя Марфа... Впрочем, не могу не согласиться, иметь немых слуг весьма мудро.

— Она не служанка, мадам... простите, матушка, — уточнила Сибилла, радуясь возможности не отвечать на скользкий вопрос. Она подняла голову, но старалась при этом не встречаться взглядом с родительницей. — Она — монахиня, такая же, как и другие. Просто святая мать Иветта приставила её ко мне и велела прислуживать.

— Если так, то она — служанка, хотя и носит рясу. И давно она у тебя?

— Уже лет семь, мад... матушка. С тех пор как умерла сестра Сабина, которая ходила за мной, когда меня только отдали в святую обитель. Наверное, раньше она жила в каком-нибудь другом монастыре, потому что тогда, когда умерла сестра Сабина, сестра Мария была у нас новенькой.

— Она всегда молчала?

— Да, — девушка кивнула, — всегда.

— Это ценное качество, — проговорила Агнесса, которую уже утомил отчёт дочери. — Но забудем о ней, тем более что у меня для тебя есть новости.

— Какие, мадам... то есть матушка? — вздрогнула Сибилла. Она, похоже, принадлежала к людям, разделяющим мнение, что чем меньше новостей, тем жить спокойнее.

Спокойствие, тяга к спокойствию, вот что, скорее всего, и вызывало особенно сильное неприятие со стороны Графини. Стремление к спокойствию у пятнадцатилетней девочки? Не слишком ли?

— Важные и пока секретные, моя милая, — сверкнув яркими карими глазами, призналась Агнесса, понижая голос. — Поклянись, что всё услышанное останется между нами.

— Клянусь, мад... матушка.

— Граф-регент Раймунд и эти выскочки братья Ибелины ещё только послали гонца в Париж, а я уже кое-что проведала, — не спеша открывать все карты сразу, продолжала Графиня. — Наши родичи в большой чести при дворе короля Луи. Куртенэ почитаемы повсюду во Франции. У нас везде связи. Думаю, я не ошибусь, если скажу, что знаю, кого тебе прочат в супруги.

— Уже? — испугалась Сибилла.

— Уже? — с наигранным удивлением переспросила Графиня. — Я-то думала тебя интересует, кто он? Ведь твоё замужество — вопрос времени. Я потому и удивляюсь, что они тебе ничего не объяснили. Даже опытный мужчина может растеряться, оставшись с девушкой, которая дрожит от страха перед неизведанным. Признаюсь тебе, я сама страшно боялась первой брачной ночи, хотя моя-то мать имела возможность воспитывать меня, и я знала, что должна делать. Я представляю, каково тебе, бедняжка!

— Я думала, мужчины сами знают, что делать? — не выдержала Сибилла. — Святая мать Иветта сказала, что я должна лечь на постель и... и позволить мужу взять себя. Ибо это нужно для продолжения рода.

Агнесса едва сдержалась, чтобы не рассмеяться, но в следующее мгновение на неё нахлынула волна досады и раздражения, обиды за то, что её лишили всего: не только возможности разделить королевский престол с законным мужем, а даже таких обычных для всех женщин вещей, как радость матери, наблюдающей, как день ото дня растёт её дитя.

Графиня встала и, подойдя, обняла дочь и, гладя её, повторяла:

— Милая, милая моя девочка...

Сибилла прижалась к матери, точно перепуганный зверёк.

— Моя маленькая девочка... Ну подождите у меня, господа бароны земли!

Злобная гримаса на мгновение исказила лицо Агнессы. Вернувшись в своё кресло, она продолжала:

— По счастью, рыцарь, которого тебе прочат в мужья, взрослый человек, а что, если тебе пришлось бы сочетаться узами брака с таким же юнцом, как твой несчастный брат?

— Вы правда знаете, кто... кого... — начала Сибилла и вдруг спросила с какой-то совершенно детской надеждой: — Матушка, а может, мне вовсе и не обязательно выходить замуж? Почему бы мне не стать монахиней? Ведь святая мать Иветта тоже родилась принцессой, как и я? На троне теперь мой брат... Я неустанно молю Господа, чтобы Он продлил его царствование, ниспослал ему сил и одоления на болезнь... И потом, есть же ещё моя сводная сестра, Изабелла. Может, лучше, чтобы она вышла замуж?

Если бы такое сказала не её дочь, а какая-нибудь другая особа, Агнессе, наверное, стоило бы больших сил сдержаться и не броситься на неё, чтобы выцарапать глаза. Изабелла?! Изабелла?! Дочь Марии?! Мария Комнина! Проклятая византийка! Вот кого надлежало засунуть в монастырь, причём пожизненно. Нет, обеих! И саму королеву-вдову Марию, и её отпрыска, ненавистную Изабеллу!

— Нет, душа моя, — возразила Графиня, ни словом, ни жестом не обнаружив клокотавших в её душе страстей. Разве что «душа моя», обращение, более привычное в устах архиепископа Кесарии, выдавало её. Девушка, конечно же, ничего не заметила, и мать продолжала: — Иветта была младшей из четырёх сестёр, ты же — старшая. Тебе, твоему мужу и сыну предстоит править в Святом Граде Господнем. Запомни это. И ещё знай, я и сама непрестанно молюсь Богу за моего сына, нашего короля. Однако никто ещё со времён, когда сам Христос ходил по этой земле, не слышал, чтобы случилось чудо и прокажённый исцелился... Ах, если бы я могла быть рядом!

Если бы мне позволили растить вас самой. Уверена, несчастья бы не случилось. Что мог этот свято... что мог мужчина, хотя бы он и был уважаемым священнослужителем? Разве архидьякон Гвильом мог дать нашему Бальдуэну то, что могла дать я?

— О чём вы, матушка?

— Не хотела этого говорить, — доверительным тоном прижалась Графиня. — Но мне было видение, я слышала голос ангела, который сказал, что если бы пэры Утремера не разлучили меня с вашим отцом и с вами, то беда миновала бы твоего брата. Все они, и коннетабль Онфруа Торонский, и Ибелины, и особенно Раймунд Триполисский, всегда желали зла нам, благородному французскому роду Куртенэ. Они и теперь всё не насытятся злобой, нарочно мешают мне собрать денег, чтобы вызволить из сарацинского плена твоего дядю, графа Жослена.

— Ой, матушка! — воскликнула Сибилла и радостно улыбнулась. — Я же привезла денег. Святая мать Иветта просила передать вам пять тысяч безантов на богоугодное дело. Она желает, чтобы ваш брат скорее обрёл свободу.

Агнесса выразила бурную благодарность, однако монастырский дар не добавил ей ни капли любви к аббатисе обители в Вифании. Нельзя сказать, чтобы Графиня питала неприязнь к принцессе-монахине, скорее наоборот. Более того, она даже испытывала некую благодарность к старшей сестре матери Иветты, покойной королеве Мелисанде, так как знала, что та едва ли позволила бы баронам земли развести с женой младшего сына. Собственно говоря, если бы не Мелисанда, вдова барона Ренольда де Марэ Агнесса де Куртенэ никогда не стала бы супругой брата «идеального короля»; тогда не только многие бароны, но даже и патриарх весьма резко высказывались против их союза.

Между тем девушка даже и не заподозрила, какие чувства охватывали мать. Вскоре беседа сама собой вернулась на круги своя, то есть к обсуждению перспектив замужества Сибиллы.

— Так тебе не интересно узнать имя того рыцаря? — спросила Графиня.

— Кто он, матушка? — Любопытство, конечно же, брало верх. Видя это, Агнесса решила не томить принцессу:

— Сир Гвильом, маркиз Монферратский.

— Но он же такой старый?! — с ужасом воскликнула девушка.

— Нет, он не старый, — покачала головой Агнесса, наблюдая за тем, как менялось выражение лица дочери. — Ты, верно, подумала о батюшке сира Гвильома, тот-то и в самом деле не молод. Как-никак у него трое взрослых сыновей. Кроме старшего, которого на итальянский манер зовут Гвильгельмо, есть ещё Райньеро и Конрад. Они близкие родичи короля Луи и германского императора Фредерика Рыжебородого. Уж кто-кто, а столь родовитый вельможа не позволит графу-регенту и выскочкам Ибелинам помыкать собою.

Заметив, что девушка хочет что-то сказать, Графиня умолкла.

— А нельзя ли мне за младшего? — спросила Сибилла. — Уж если никак нет у меня иной возможности, если удел мой, хочу или не хочу того, идти под венец, так, может, хоть не со стариком?..

Агнесса заулыбалась, ей очень понравился ответ дочери — нет, не убили в ней монахини страсть, запрятали, замуровали далеко-далеко в какой-то тайной пещере на самой окраине души, но и только.

— Ну что ты, милая? В мужчине главное не молодость, поверь мне, куда дороже другое. А все говорят, что сеньор Гвильгельмо не только галантный кавалер, знатный барон, но и добрый воин, раз уже заслужил такое прозвище...

Принцесса чувствовала в словах матери какой-то подтекст и никак не могла понять, зачем она так превозносит рыцарские качества вероятного жениха, ведь ещё ничего не было решено. Посольство пэров Утремера может и отклонить кандидатуру, предложенную королём Людовиком. Тем более, несмотря на свой юный возраст и неискушённость в мирских делах, девушка уже начала замечать: едва ли не всё, что подходило Куртенэ, отвергалось графом Триполи и большинством баронов земли и, наоборот, что устраивало последних, встречало острое неприятие со стороны матери и её немногочисленных сторонников.

— Какое прозвище, матушка? — спросила принцесса.

— Длинный Меч, — с какой-то странной интонацией проговорила Агнесса. — Такие клички даются за отвагу и удаль на поле брани. Правда, для женщины важно и кое-что ещё — как у храбреца обстоит дело с отвагой и удалью на другом поле. Ты, надеюсь, понимаешь на каком? — Графиня продолжала, не обращая внимание на то, что дочь залилась краской: — Мне говорили, что прозвище своё маркиз Монферратский получил вовсе не потому, что перед ним трепещут враги...

— Как же так? — удивилась принцесса. — Разве «Длинный Меч» не есть напоминание ненавистникам рыцаря, что куда бы ни спрятались они, его клинок везде отыщет их?

Графиня кивнула:

— Конечно. Только вот ведомо ли тебе, что слова «меч» и «клинок» имеют и иное значение? Настоящий рыцарь гордится не только тем мечом, который висит в ножнах у него на поясе. Опытный воин, как ты, конечно, слышала, никогда зря не хватается за своё оружие, а уж если и обнажает его, то жестоко рубится с врагами и не останавливается, пока не одержит победу. И уж если славный маркиз заслужил такое прозвище, пришпоривая итальянских кобылиц в их альковах, то ты скоро забудешь о годах, которые разделяют вас.

Детское личико принцессы сделалось пунцовым, она начала было кусать ногти, но, тут же вспомнив, что это страшно неприлично, отдёрнула руку ото рта и принялась мысленно просить Деву Марию избавить её от греховных мыслей. Однако вместо лица богоматери Сибилле виделись какие-то непонятные вещи — обычные клинки рыцарских мечей, проплывая перед её мысленным взором, превращались в нечто ужасное. Принцессе захотелось вдруг без оглядки бежать из спальни матери, но скромность вкупе с привычкой почитать старших не позволяли ей сделать этого.

— И кроме того, — добавила Агнесса, — я слышала от повивальных бабок, что чем твёрже и длиннее клинок у рыцаря, чем неутомимей он в постели, тем сильнее и крепче здоровьем будет его потомство. Уж эти-то старухи понимают толк в подобных делах, поскольку пользуют многих женщин, и те бывают с ними весьма откровенны.

Более всего на свете Сибилла мечтала сейчас провалиться сквозь землю. Между тем упоминание о здоровом потомстве — мечте каждой женщины, — не могло не сыграть своей роли. Ужас перед предстоящим замужеством немного отступил, что, конечно, далеко не означало окончательной моральной победы Агнессы над монахинями Вифании, однако первые шаги были сделаны и первое зерно пустило ростки.

Тут наконец Пресвятая Дева услышала молитву мятущейся души. Уединённой беседе наступал конец, дворецкий Жан, попросив разрешения войти, доложил о прибытии важного гостя — архиепископа Кесарии; теперь девушка, к своему большому облегчению, могла покинуть покои Графини.

Однако та повела себя неожиданно: когда Сибилла уже поднялась, чтобы уйти, мать вдруг зашептала:

— Не убегай, мне ещё хотелось бы поговорить с тобой. Я постараюсь поскорее выпроводить его святейшество.

Однако, если уж Агнесса и правда желала поскорее закончить беседу с гостем, то поступила она более чем странно. Вместо того чтобы дать дочери уйти или, наоборот, попросить её остаться за столиком, Графиня, схватив Сибиллу за предплечье, повлекла её в другой конец комнаты и велела спрятаться за шторой, свисавшей с балдахина кровати.

— Побудь тут, милая, я постараюсь управиться быстро, — бросила Агнесса и прежде, чем девушка успела открыть рот, возвратилась к столику, чтобы встретить Ираклия. После бурных приветствий кесарийский святитель, утолив жажду кубком любимого кипрского вина, заедать его миндалём не стал, решив отведать иного угощения. Он привлёк к себе хозяйку, но та отстранилась, всем своим видом давая понять ему, что они не одни. Тем не менее, зная, что Сибилла не может их видеть, Графиня присела к Ираклию на колени и прошептала ему на ухо:

— Какие у нас новости? Рассказывайте скорее, я сгораю от любопытства.

— А кто там? — так же шёпотом осведомился гость, устремляя взгляд в направлении кровати.

— Не важно, — махнула рукой хозяйка. — Говорите негромко, и никто ничего не услышит. Так что сказал вам брат Жерар? Как прошло всё дело?

— Всё получилось как нельзя более удачно, душа моя, — сообщил архиепископ. — Насколько мне известно, граф-регент намерен казнить предполагаемого убийцу, чтобы отвести от себя подозрения. Поспешность, с которой наш многоуважаемый сир Раймунд стремится наказать своего человека, ни в коем случае не пойдёт на пользу репутации драгоценного бальи. Я говорил с королём, он ужасно расстроен и крайне раздосадован всем случившимся. Словом, ваш план в этой части как нельзя более удался. Теперь, что касается вашего брата и князя Ренольда. Брат Жерар сказал, что тамплиеры готовы выделить пятьдесят тысяч золотых немедленно и в течение нескольких месяцев собрать остальное. Кроме того, орден предлагает взять на себя все хлопоты, связанные с освобождением вашего брата и его товарища...

— Ах, как я признательна вам, друг мой, и брату Жерару. Теперь я вижу, я не обманулась, положившись на него. Уж о вас-то я и не говорю! Что бы я делала без вас, мой друг?! Я бы просто погибла!

— Не стоит благодарить меня, душа моя! — воскликнул Ираклий, весьма польщённый похвалой Графини. — Благодарите графа-регента, ведь именно благодаря его храбрости, его недавнему исключительному по своей смелости рейда на неприятельскую территорию, сарацины в Алеппо сделались такими сговорчивыми. Раньше-то они и слышать не желали ни о каком выкупе. Так что молитесь за здравие сира Раймунда, госпожа моя! — добавил он со смехом.

Вместо ответа Агнесса обвила полными руками шею архиепископа и крепко поцеловала его в губы, потом в шею и, опустившись на колени, принялась покрывать страстными поцелуями руки.

Едва ли такое поведение могло означать желание получить благословение традиционным для христианки способом. Ираклий бросил растерянный взгляд в сторону кровати — кто мог прятаться за шторой?

— Ого! — воскликнула Графиня, на мгновение отрываясь от руки святителя, и, кося бесстыдными глазами, добавила: — Похоже, ваше священство желает причастить верную рабу Божию? Господь свидетель, она нуждается в утешении!


Озноб охватил Сибиллу, она яростно кусала кончики трясущихся пальцев, мысленно повторяя слова молитвы. Но напрасно она уповала на милость Пресвятой заступницы, кошмар не кончался. Лишённая возможности видеть то, что происходило по ту сторону пропылённой портьеры, принцесса тем не менее всё прекрасно слышала. Вернее, не так — она слышала даже то, чего на самом деле не было.

Перешёптывания матери и её гостя, обсуждавших чисто политические проблемы, казались девушке любовным воркованием двух голубков. Когда же звук голосов утих, до слуха Сибиллы донеслись звонкие смачные поцелуи, и снова шёпот, и снова поцелуи, сопровождавшиеся к тому же ещё и приглушёнными, тщетно сдерживаемыми стонами. Природа этих постанываний была неизвестна принцессе, и потому именно они более всего волновали её, заставляя испытывать ужасный и в то же время сладкий трепет. Временами ей казалось, что она вот-вот лишится сознания и упадёт в обморок, однако из страха обнаружить себя — если бы такое случилось, она сгорела бы со стыда — девушка изо всех сил старалась не утратить сознания.

Когда всё наконец закончилось, она далеко не сразу пришла в себя. Однако, сообразив, что и мать, и её гость покинули спальню, осторожно вышла из-за шторы. Ступая на цыпочках и озираясь по сторонам, принцесса выскользнула в коридор и пробралась к себе в комнату.

Сибилла хотела уехать немедленно, однако не решилась сделать этого из опасения обидеть мать. Но вместе с тем девушка теперь меньше всего хотела видеть её, говорить с ней. Всё, что происходило в спальне Графини, казалось принцессе страшным грехом. Между тем, когда Сибилла спрашивала себя, что же такого ужасного она слышала, то терялась, не находя ответа. Агнесса же вела себя абсолютно естественно, так, как будто ничего не произошло. Но самое главное, она перестала разговаривать с дочерью на столь неприятные для той темы.

Несчастная Сибилла не находила себе места, если ей случалось видеть воина с мечом, оружие неизбывно вызывало у неё неведомые прежде ассоциации. Вместе с тем какой-то чёртик, поселившийся в сознании девушки, нет-нет, да повторял ей слова матери относительно мужчин, способных обеспечить сильное и здоровое потомство. Так как-то само собой получилось, что задолго до того, как галера заморского жениха бросила якорь в порту Сидона, невеста уже начала мечтать о встрече с ним, размышляя при этом не только о рыцарской удали суженого.

IX


Молитва не шла, доверительного разговора с Богом не получалось. Раурт ненавидел себя за то, что, едва начав обращаться к Всевышнему, сбивался на щенячий скулёж, умоляя Господа спасти его от незаслуженного испытания.

«Но разве испытания бывают незаслуженными?» — спрашивал кто-то неведомый, незримо присутствовавший в подземелье.

Узник очень скоро понял, что этот некто — не ангел, устами которого Бог, возможно, желал говорить с невинно осуждённым, а некто совсем другой, пришедший откуда-то оттуда, из-под толщи засыпанного соломой земляного пола, из страшной пропасти, куда завтра попадёт душа приговорённого.

Едва рассветёт и народ вернётся из собора, состоится испытание, палач графа, Добросердечный Доминик, вложит в ладонь Раурта из Тарса — так он начал величать себя уже давно — кусок раскалённого железа. Кожа вздуется и покроется волдырями, и солдаты с чистой совестью — сам Господь подтвердил вину — поволокут рыцаря на эшафот, где его вздёрнут под улюлюканье толпы. И никто не прольёт слёзы, разве что жена и несмышлёныш сын, которому предстоит расти в нищете, потому что отец его — государственный преступник, гнусный убийца, наследника которого лишат имущества казнённого родителя.

«Проклятый Раймунд! — кусая губы, думал Вестоносец. — Разве я не служил ему верой и правдой? За что же он так поступает со мной?»

Граф не пожелал сделать приговорённому никакого послабления — распорядился никого не пускать к нему, даже священник и тот придёт только утром перед казнью. Именно так, поскольку испытание в сознании рыцаря отождествлялось с тем, что непременно за ним последует. Надеяться ему было не на что, и, хотя отпущенные три дня истекли, ничто не говорило о намерениях Бога смягчить участь своего многогрешного раба и его несчастной семьи.

Вспоминая разбирательство, Раурт был готов выть от отчаяния. Когда граф заговорил о Жюльене, которого пренебрежительно называл неким Жюлем, подсудимый почувствовал, как душа его уходит в пятки. Одно дело плотские грехи семилетней давности, пусть даже содомия, другое... что, если бы вскрылись иные преступления? Но Раймунд ничего не знал о них, и Вестоносец внутренне ликовал — пронесло! Каким же слепцом он был, когда думал так! Впрочем, если бы на суде вскрылась правда о прошлых делах Раурта, его вздёрнули бы сразу же после заседания Курии или передали бы князю Антиохии, а там... хватило бы одного лишь факта участия Раурта в заговоре с целью открыть ворота этого города Нур ед-Дину, чтобы признать сына корчмаря Аршака виновным в явной измене, и никто и ничто не спасло бы его от петли. Впрочем... дважды всё равно не казнят.

«Где теперь Жюльен? — подумалось узнику, осознававшему всю тщету надежд на спасение. — Хоть бы какую весточку подал. Если жив, конечно».

Нет, Жюльен не мог умереть. А если бы и умер Жюльен, осталась бы Юлианна, или... Иветта. Сколько имён, сколько сущностей на самом деле было у его давнего любовника? Множество, причём как мужских, так и женских. Как у Бога или... дьявола. Жюльен, Жюль, Жоветта, Иветта и Юлианна, а теперь вот прибавилось новое — Улу. Все прежние имена начинались с латинского «I», это — нет. Казалось невероятным, что Жюльен изменил своим привычкам.

И дело тут заключалось не в одном только имени, ведь Жюльен твёрдо придерживался принципа — не служить никому другому, только себе. Видно, правду говорят, и годы берут своё. Теперь Жюльену уже под пятьдесят, а когда они виделись в последний раз, было всего только сорок. Беспощадный граф Триполи томился тогда в заключении в одной из башен Алеппо, а королю Аморику не давали покоя, мешая спать и заставляя пробуждаться среди ночи, видения о сказочных богатствах Вавилонии. Египет манил его, и вот пятый монарх Иерусалимский решил взяться за дело, начатое некогда первым — Бальдуэном Булоньским. Ужасающая кровавая вакханалия, творившаяся при дворе шиитского халифа, внушала латинянам надежду; Вавилония, о которой мечтали столь многие, точно перезревшая девица, была готова броситься в объятия любого жениха, пусть даже неверного кафира. Но всё оказалось не так просто. Имелся и ещё один претендент на наследие Фатимидов, всё тот же Нур ед-Дин. Он ни в коем случае не мог допустить «бракосочетания» Иерусалимского жениха и Каирской невесты.

В марте 1167 года, на утро после той ночи, когда по лагерю франков, разбитому в земле фараонов, разнеслась весть о видении, в котором его величеству Амори́ку явился сам святой Бернар Клервосский, упрекавший короля в недостаточном радении вере, Жюльен вдруг сказал, что настало время отмежеваться от бездарной кампании. Ему вообще надоела бивуачная жизнь. Он так и сказал тогда: «Староват я становлюсь для всего этого. Пора осесть. Наверное, начну служить кому-нибудь...» — «Ты? Служить? — удивился Раурт. — Кому?»

«Не знаю, — искренне признался Жюльен и, брезгливо поморщившись, продолжал: — Ромеи — напыщенные индюки. За последнее время они нагуляли вес, того гляди, скоро у Небесного Хозяина возникнет желание зарезать свиней. Нет, Мануил Комнин и его зажиревшая дворня не любы мне. Сирия опостылела, Махмуд стал настоящим занудой, не верит даже старым слугам, всё боится, как бы кто-нибудь не утаил от него лишний дирхем. Сам хлебает постную похлёбку и грызёт сухари, совсем свихнулся на своём джихаде! Ну скажи, какая связь между священной войной и обеденным меню? Он и Ширку потому спровадил завоёвывать Египет, что не переносит его чревоугодия. У этого другая крайность, наш воинственный курд — обжора и пьяница. Он, похоже, и не слыхал, что Аллах запретил правоверным пить вино. Впрочем, может быть, он и не делал этого, просто у пророка Мухаммеда была подагра...»

«Так кто же хорош для тебя?» — полюбопытствовал Раурт, окончательно сбитый с толку словами любовника.

«Саладин». — Ответ поразил новоиспечённого рыцаря — тогда ещё никто и не думал, как скоро взойдёт звезда молодого Юсуфа, племянника грозного противника франков в Египте — Льва Веры, Асад ед-Дина Ширку. «А как же я?» — растерялся Раурт. «Ты? — с усмешкой переспросил Жюльен. — Ты же мечтал стать рыцарем? Ну так и будь им!»

Наутро франки и их союзники-египтяне ударили на язычников Ширку. Несмотря на то что в разгоревшейся затем битве знаменитый воитель отнюдь не сказал нового слова в военной тактике: он использовал самый распространённый приём — притворное отступление, Амори́к и его железные шейхи всё-таки попались на удочку. Когда центр сирийского войска под командованием Салах ед-Дина начал отступать, рыцари ударили на врага и... оказались в ловушке, поскольку возглавляемый Ширку правый фланг сарацинского войска обрушился на них слева.

Видимо, только по причине сравнительной малочисленности своей армии старый курд не смог одержать полную победу. Сам Амори́к и многие из его баронов избежали окружения, но многие знатные франки угодили в плен. Простой народец, как всегда, в счёт не шёл, никому не было решительно никакого дела до того, что какой-то небогатый рыцарь из Триполи лишился своего оруженосца — время ли плакать по волосам, когда голова, того и гляди, с плеч слетит?

С тех пор и до дня заседания Высшей Курии графства Раурт ничего не слышал о Жюльене. Оставшись один, новоиспечённый шевалье быстро убедился в том, что продолжает быть слугой, поскольку, кто на деле есть бедный рыцарь, как не обычный служилый человек, получающий денежное содержание от своего господина?

Особенной склонности к однополой любви Вестоносец не имел и, расставшись с Жюльеном, женился на младшей дочери небогатого итальянского рыцаря, она родила ему сына и дочку. Девочка умерла, а мальчик рос здоровым. В общем, как и брак, так и в целом судьбу сына корчмаря из Антиохии можно было бы счесть удачными, если бы не печальные обстоятельства последних дней. Кто же сыграл с ним скверную шутку?! Скверную шутку? А не тем же ли самым занимались они с Жюльеном? Знак гонца, выжженный на теле пятнадцатилетнего сына корчмаря Рубена по приказу «благородной дамы Юлианны», никогда не даст рыцарю Раурту забыть, кто он на самом деле. Хотя помнить это ему, судя по всему, оставалось недолго. Теперь Вестоносцу предстояло испить горького варева, которое не раз пили по его милости другие.

«Кто стоит за всем этим? — спрашивал себя узник донжона. — Ненавистники Раймунда тамплиеры? Кто же в действительности тот Роберт Санг-Шо? Эх, не всё ли теперь равно?!»

Вообще Роберт Горячая Кровь (Sanc-Chaude) производил, скорее, впечатление человека хладнокровного. Беда была в том, что в Утремере никто не слышал о нём. Впрочем, сам-то он, Раурт де Тарс, стал ли бы называться подлинным именем, если бы ему поручили столь тонкое дело, как организация убийства пэра Утремера?

Нет, конечно, нет.

И отчего он вовремя не донёс графу? Боялся, что тот косо на него посмотрит? Да и потом, на кого доносить? Одно дело, если бы он сразу сообразил, согласился для вида, а сам сообщил сюзерену, а то ведь даже и лица Роберта Вестоносец описать не мог. Не мог просто потому, что не видел, тот прятал его под кеффе, — а кто бы поступал иначе?

Словом, Раурт сильно сомневался, что кто-нибудь сможет найти этого самого Роберта. Едва ли его вообще станут искать, ведь разбирательство закончилось. Оставалось только дожидаться казни, что узник и делал.


Вестоносец решил было, что и сегодня испытание не состоится, однако очень скоро понял, что ошибся. Заскрежетал ключ в замке, отворилась кованая дубовая дверь, и на пороге появился стражник. Он приходил обычно под вечер и приносил еду, его визит в неурочное время мог означать только одно — к обречённому прислали священника.

Для него тюремщик поставил на земляной пол табурет, воткнул факел в углубление в стене и покинул узилище, сказав, что будет ждать за дверью. Раурт поднялся, подошёл к исповеднику и, опустившись на колени, принял благословение.

— Что тревожит тебя, сын мой? — проговорил тот довольно высоким голосом, показавшимся узнику знакомым — вероятно, Раурту когда-то давно уже случалось исповедоваться этому святому отцу. — Расскажи мне всё без утайки, облегчи свою душу перед испытанием.

«Может, лучше называть вещи своими именами? Почему бы не сказать: “Перед смертью”? — подумал Вестоносец и мысленно спросил: — А как вы думаете, благий отче, что меня тревожит?»

Вслух он сказал:

— Я не виновен в преступлении, в котором меня обвиняют.

— Господу всё ведомо. Укрепись в вере, и Он не оставит тебя. Тому, кто чист помыслами, нечего бояться суда Всевышнего на земле. Сними груз с совести, ведь я здесь за тем, чтобы взять на себя ответственность за прегрешения, совершенные тобой вольно или невольно.

— Но... но с чего начать, святой отец?

— Всё зависит от того, как давно ты был на исповеди, сын мой, — ласково проговорил священник. Раурт мог поклясться, что знал его, хорошо знал. Однако освещение мешало разглядеть лицо исповедника, тому же, напротив, узник был прекрасно виден. Врать не имело смысла.

— Давно, — со вздохом признался Вестоносец, — год... или два...

— Это очень плохо, — покачал головой священник. — Но я отпускаю тебе сей грех. Я тебя слушаю.

Как ни старался Раурт, он не мог припомнить ни одного сколько-либо значительного проступка, совершенного им за последние годы.

— Я частенько жульничаю, когда играю в барабус, — признался он. — У меня есть специальные кости...

— С утяжелением около пятёрки? — не дав узнику закончить, спросил священник.

— Да... и около тройки, — ответил Вестоносец не без удивления. — Если бросать их умело, то всякий раз выпадает или пять-пять, или три-три. У тех же, кто не знает секрета, может получиться и пять-три и, напротив, три-пять. Откуда вам это про меня известно[24]?

— Нет. То есть, теперь-то да, — покачал головой исповедник, — но не было известно, пока ты не сказал. Я просто предположил. Продолжай.

— Раза два я поколотил жену.

— За дело?

— Да...

— Это не грех, — заключил священник.

— И ещё я часто бью своего оруженосца.

— Вот как? Он нерадив?

Узник задумался:

— Да нет, пожалуй.

— А давно он служит тебе?

— Почитай уже семь лет. Скоро уже восемь. Я взял его вскоре после того, как лишился своего прежнего оруженосца.

— Он умер?

— Нет. Пропал без вести... — проговорил Вестоносец с грустью. — Во всяком случае, я о нём ничего не слышал со времён похода покойного короля Амори́ка в Вавилонию.

— А прежний оруженосец хорошо служил тебе? — неожиданно спросил исповедник и, не дав удивлённому Раурту ответить, продолжал: — Может, нам стоит копнуть глубже? Заглянуть во времена давно минувшие? Тогда ты сможешь объяснить мне, откуда на твоём теле знак гонца?

Священник явно обладал способностями не только заглядывать в давно минувшие времена, но и видеть сквозь предметы. Узника охватил страх, хотя едва ли он мог предположить, что теперь, принимая во внимание давние преступления, его решат повесить дважды.

— Может, ты расскажешь про то, как предавал христиан? — грозно вопросил страшный исповедник. — Как ездил с посланиями к князю неверных Нураддину и его подручнику Магреддину? Может, откроешь тайну, кто заставил лекаря Барака подмешать медленно действующий яд в лекарство королю Бальдуэну?

— Это не я! — в отчаянии воскликнул Раурт. — Я только...

— Подумай, прежде чем сказать! — вскидывая руку, проговорил священник и неожиданно добавил с усмешкой: — А лучше не говори вовсе. Потому что я знаю всё!

— Кто ты?!

— Господь.

??!

Священник засмеялся.

— Неужели я так изменился за какие-то восемь лет, что даже мой верный друг, мой господин не узнает меня? — спросил «исповедник». — Или ты уже больше не мой друг? Жаль. Я так никогда не забывал о тебе. При дворе моего повелителя немало племенных жеребцов, но они, на мой взгляд, мелковаты для хорошей битвы. Словом, я прекрасно помню наши горячие ночи... Что ты уставился на меня?.. Боже, как ты глупо выглядишь!

— Жюльен?.. — пролепетал поражённый до глубины души узник. — Но... я поверить не могу... Как ты оказался тут?

— Господь помог мне, Он милостив к тебе. Всевышний надоумил моего повелителя послать меня с неофициальной миссией к франкам графства Триполи. Он ищет дружбы со здешними христианами. И вот, представь себе, я приезжаю, думая застать тебя при дворе в шелках и бархате, а вижу тут в темнице, в рубище. Говорил я тебе, что доля рыцаря не так сладка, какой представлялась тебе? Говорил... Впрочем, теперь ты, надо полагать, кое-что понял. Чего стоит твоя жизнь? Ничего. Ты думал, что шпоры вознесут тебя до небес, а они бросили тебя в подземелье. Будь ты простым корчмарём, как твой отец, жил бы себе спокойно: близость к сильным мира сего не всем идёт на пользу.

— Но ты ведь тоже... — начал Раурт, но Жюльен засмеялся:

— Я не тоже, мой мальчик. Потому что я фигура, а ты, не обижайся, выбрал себе роль пешки. Пешка есть пешка. В шахматной игре они иногда проходят в ферзи, но чаще ими легко жертвуют. Хотя... ты ведь так и не обучился шахматам?..

Вестоносец вздохнул, точно сетуя на досадное отсутствие способностей к сложной игре. Между тем, несмотря на смятенное состояние души, он понимал, что Жюльен оказался тут неспроста.

— Как ты попал сюда? — спросил Раурт.

— Нет ничего проще, — криво усмехнулся друг. — Слуга Господа, отец Гонорий, весьма склонен к чревоугодию и особенно к винопитию. Мы с ним поднимали заздравные кубки до самой заутрени. Он даже службу пропустил. За него ты не беспокойся, он сказался больным, да так искренне врал, что убедил не только служку, но и сам уверился в собственной немочи. Под утро, уже совершенно обессиленный, прилёг отдохнуть. Я же, одолжив у него святительские ризы, отправился проведать узника, поскольку Гонорий очень беспокоился о душе несчастного, но собственное тело подвело — напрасно сей благочестивый молитвенник изнурял его воздержанием.

— Ты поможешь мне выбраться отсюда? — с надеждой спросил Вестоносец.

— В определённом смысле — да.

— Что это значит?

— Я благословлю тебя и пойду отдам отцу Гонорию его одежды, а то не ровен час он проснётся...

— А я?

— Ты?

— Да! Я! Дьявольщина, кто же ещё?!

— Тебе, сын мой, надлежит укрепить душу перед испытанием, дабы Господь не оставил тебя своей милостью. Он, заметь, Он, а не я, запихал тебя в сей неуютный подвал, Ему и вызволять отсюда.

— Что ты несёшь?! — закричал Раурт. — При чём тут душа?! Да меня повесят после этого чёртового Божьего Суда!

— Тише, сыне мой, тише! — замахал руками «священник». — Ты так орёшь, что лопоухий калека, который остался там, за дверью, чего доброго, услышит тебя. Я же не могу терпеть твоих богохульных речей, потому отпускаю теперь тебе все грехи твои вольные или невольные и благословляю тебя...

В какой-то момент Жюльен решил, что любовник бросится на него, и, отступая назад, предостерегающе поднял руку.

— Тихо! — произнёс он уже без тени иронии. — Сбежать отсюда ты не можешь, да это и не нужно. Ты должен пройти испытание и оправдаться если не перед графом, то перед его подданными. Ты ещё понадобишься мне...

— О чём ты говоришь?! Мне сунут в ладонь раскалённый кусок железа, и все с лёгкой душой уверятся в том, что не ошиблись! Или ты думаешь, у меня кожа как панцирь черепахи?!

Жюльен покачал головой и сказал:

— Не знаю, как насчёт всего остального, мой друг, но за истекшие восемь лет ты, похоже, развил в себе способности к ясновидению.

— Что ты городишь?!

— Посмотри. — Вместо ответа «исповедник» достал из маленького простенького кошеля какой-то предмет и протянул его Раурту. Тот с изумлением уставился на... покрытый светлой краской панцирь маленькой черепахи. Внутри него ничего не было, только на донышке имелось немного смолы.

— Что это за вещь? Для чего она мне?

— Это — твоя дорога на Небеса, — криво умехнувшись, произнёс Жюльен. — Добросердечный Доминик весь в своего господина — весьма сребролюбив. Он готов закрыть глаза на многое. Может и помочь. Он подскажет тебе, что нужно делать. Если не оплошаешь, прослывёшь праведником... А теперь позволь покинуть тебя.

— Ты уходишь?

— Да. Ухожу и уезжаю. Скоро я дам тебе о себе знать. Удачи.


Вскоре после того, как священник покинул узника, за ним явились солдаты. Вокруг невысокого помоста со столбом виселицы на площади, куда они привели его, уже собрался народ — зеваки всегда рады отвлечься от повседневных дел и поглазеть на что-нибудь интересненькое. Впрочем, Божий суд не что-нибудь, видеть такое удаётся нечасто. Казни — другое дело, то вору рубят руку, то голову разбойнику. Сегодня, если повезёт, вздёрнут убийцу.

Самого Раймунда в рядах ноблей графства не было, зато присутствовали некоторые из членов Высшей Курии, в том числе и ответственный за проведение испытания сенешаль Голеран де Майонн и капеллан Маттеус. Они, как и полагается, верхом, заняли место в первых рядах всего в двух туазах от помоста и расположенной на нём закопчённой корабельной жаровни, где «дозревал» предназначенный для процедуры установления истины кусок металла.

Добросердечный Доминик, обнажённый по пояс, если не считать грязного, в разводах кожаного фартука, стоял подбоченясь, сквозь прорези красного ритуального колпака наблюдая за тем, как его подручник с помощью небольшого кузнечного меха раздувает огонь. Если палач был абсолютно спокоен, то испытуемый, напротив, едва скрывал своё волнение. Босой, в одной рубахе, он опустился на колени, стараясь не смотреть в сторону жаровни. Раурт сложил руки и, сжимая между ладонями принесённый с собой черепаший панцирь, как утопающий брошенную ему верёвку, шептал слова молитвы, в сотый, в тысячный раз моля Бога о спасении.

— Скажи ему, что пора начинать, — приказал сенешаль Доминику. — Ему дали достаточно времени.

Тот медленно кивнул и не спеша подошёл к Раурту.

— Слышал? — громко спросил палач, наклоняясь к подопечному, и добавил шёпотом: — Не дрейфь. Как только ты протянешь ладонь, пламя зачадит, и дым пойдёт на тебя. Я положу железо менее раскалённым концом, смола поглотит жар. Когда я сниму брусок вместе с черепашьим панцирем, ты смело выходи вперёд и показывай всем свою руку.

— Думаешь, получится? — побелевшими губами прошептал Вестоносец.

— Давным-давно, лет сорок назад, ещё при графе Понтии, я тогда был подручником мастера, также вот испытывали одного человека...

— Ну и что? — Раурт отдал должное уважительной интонации, с которой палач произнёс слово «мастер» в применении к лицам своей редкой, но, безусловно, нужной профессии.

— Всё обошлось. Главное, делай, как я сказал.

Вестоносец не ответил, а Доминик, подойдя к сеньору Голерану, сказал:

— Испытуемый готов, мессир.

Сенешаль кивнул и дал знак герольду, который торжественно возвестил:

— Шевалье Раурт из Тарса, обвиняемый в убийстве сира Милона де Планси, сеньора Керака Моабитского и Крака Монреальского, сенешаля двора его величества короля Бальдуэна Иерусалимского, вины своей в преступлении не признал и обратился к нашему государю сиру Раймунду, милостью Божьею графу Триполисскому, князю Галилейскому, бальи королевства латинян в Иерусалиме и баронам Высшей Курии графства Триполи с нижайшей просьбой дозволить ему, шевалье Раурту из Тарса, согласно древним обычаям судиться перед лицом Всевышнего. Каковое прошение обвиняемого сир Раймунд, милостью Божьею граф Триполисский, князь Галилейский, бальи королевства латинян в Иерусалиме и бароны Высшей Курии графства Триполи и удовлетворили, назначив шевалье Раурту из Тарса испытание железом. Если раскалённый металл не причинит вреда вышеупомянутому рыцарю, он будет освобождён от всех обвинений и отпущен на свободу. Если же ладонь его покроется волдырями, как бывает при ожоге, он будет признан виновным и казнён через повешение сегодня в канун календ марта в год одна тысяча сто семьдесят пятый от Рождества Христова и семьдесят шестой год со дня освобождения Святого Града Господнего из рук неверных.

— Начинай, — бросил Голеран де Майонн «мастеру», когда герольд умолк.

Палач, взяв щипцами край куска раскалившегося докрасна металла, ловко подкинул его раз-другой, демонстрируя зрителям свою виртуозность, а потом коснулся поверхности воды в стоявшем тут же ведре. Вода яростно зашипела, а толпа издала дружное взволнованное: «Ох!»

Доминик положил орудие Божьего Суда на жаровню, затем, снова схватив щипцами, повторно проделал уже знакомую собравшимся процедуру. Все затаили дыхание, когда могучая фигура палача двинулась к испытуемому. Зрители видели, как сильно побледнело лицо Раурта, когда он протянул ладонь, в которую палач вложил раскалённый брус.

В это мгновение жаровня как назло зачадила, и дым на какую-то секунду скрыл из вида и Доминика и Вестоносца. Палач сердито покосился на подручника и прорычал ему какую-то угрозу, однако тот быстро справился с дымом, и зрители опять увидели рыцаря, как ни в чём не бывало державшего в руке кусок огнедышащего металла.

Добросердечный Доминик посмотрел на явно озадаченного сенешаля, который медленно кивнул, и палач, взяв щипцами брус, отошёл, а испытуемый шагнул вперёд и, наклонившись, показал Голерану де Майонну покрасневшую ладонь. Он даже подъехал поближе, но сколько бы ни смотрел на неё, не мог найти там и следа ожога. Сенешаль повернулся и с удивлением уставился на отца Маттеуса, который был озадачен не меньше самого сира Голерана.

Солдатам за спинами ноблей и священнослужителей стоило немалого труда сдержать ринувшуюся было к помосту толпу. Все понимали, что произошло нечто неожиданное, и желали видеть всё своими глазами. Между тем даже наиболее зоркие не смогли разглядеть ни намёка на ужасные язвы и волдыри, которыми покрывается кожа даже вследствие короткого соприкосновения с раскалённым металлом.

— Невиновен! — крикнул кто-то, но другому показалось мало:

— Праведник!

— Праведник! — подхватили другие. — Праведник! Господь сотворил чудо! Послал избавление праведнику!

Скоро ревела уже вся площадь. Всем хотелось коснуться чудесным образом спасённого человека, ощутить на себе частичку милости Божьей.

Прошло немало времени, прежде чем народ удалось успокоить. Случилось это не раньше, чем Голеран де Майонн и отец Маттеус пообещали горожанам, что граф сдержит слово и предоставит свободу испытуемому — ещё бы, ведь сам Господь доказал его невиновность!

Когда всё осталось позади, Доминик подошёл к Раурту и прошептал ему на ухо:

— Я наврал тебе. В тот раз ничего не вышло. Я всё придумал, чтобы ты не боялся. Правда, здорово?

X


Верный дому Зенги гарнизон цитадели в Хомсе, оставленный франками без помощи, сдался уже в марте, и великий визирь Египта, сделавшись господином всех сирийских территорий к югу от Хамы, решил, что настала пора сложить с себя клятву верности наследнику покойного господина. Салах ед-Дин не придумал ничего лучше, чем... обидеться на Малик ас-Салиха, который-де презрел дружбу верного слуги своего отца, отверг чистосердечную помощь визиря и положился на совет мужей недостойных (эмира Гюмюштекина и иже с ним). Однако и на этом Салах ед-Дин не остановился, он объявил себя султаном Египта и Сирии и велел в связи с этим начать чеканить монету, на которой уже не упоминались ни имя, ни титул законного правителя[25].

Теперь ас-Салих оставался фактически лишь хозяином Алеппо и нескольких крепостей к югу и северу от него. Продолжая считать себя королём Египта и Сирии, но не располагая возможностями в одиночку подтвердить свои права силой оружия, двенадцатилетний монарх принялся ещё настойчивее просить о помощи двоюродного брата, сына старшего брата отца Сайф ед-Дина, атабека Мосула. Тот, оценив наконец размах курдского выскочки, направил довольно большое войско под командованием своего брата Изз ед-Дина на соединение с армией Алеппо, которую вывел в поле Гюмюштекин.

Самозваный правитель Египта и Сирии пошёл было на попятную, предложив сдать ас-Салиху Хаму и Хомс, видимо надеясь таким образом поссорить Алеппо и Мосул. Гюмюштекин от имени своего господина ответил отказом.

Когда дипломатический ход не удался, Салах ед-Дин двинул войска на противника и, не дав его силам соединиться, ударил на армию Изз ед-Дина. Битва произошла на равнине посреди гор севернее Хамы. Победа Салах ед-Дина была полной, армия Мосула перестала существовать, изрубленная в куски египетскими ветеранами. Гюмюштекин, узнав о несчастье, почёл за благо, не принимая боя, удалиться под защиту стен Алеппо.

К маю 1175 года достижения самозваного султана Египта и Сирии получили одобрение верховного духовного владыки всех правоверных, халифа Багдада. Он подтвердил титул Салах ед-Дина и прислал ему подобающее облачение, а также необходимые аксессуары. Не то, чтобы халиф пришёл в восторг от войны мусульман с мусульманами, просто Алеппо и в особенности Мосул находились территориально ближе и то, что они, потерпев поражение, поджали хвосты, по всей видимости, вполне устраивало Багдад.


За всеми этими событиями властям Алеппо скоро стало как-то не до сбежавших из донжона пленников. Нельзя сказать, чтобы их никто не искал, просто всё имеет предел, и поиски, не увенчавшись успехом, прекратились. Тем не менее пленники, как бы ни хотелось им поскорее оказаться в безопасности, не рисковали покидать белую столицу атабеков — в такие времена неизвестно, что хуже, сидеть в городе, где тебя, можно сказать, уже и не ищут или рыскать по враждебной и кишащей вооружёнными людьми территории. К тому же, если бы даже им и удалось целыми и невредимыми добраться до ближайших из подвластных латинянам земель, это само по себе ещё не гарантировало благополучного исхода предприятия: Ренольд едва ли рискнул бы без солидного эскорта проезжать через владения бывшего пасынка — кто знает, что взбредёт на ум Боэмунду Заике?

Хасан, ещё один новый слуга пока безземельного и не обладавшего реальной властью сеньора, оказался полезен не только тем, что беспрепятственно провёл бывших подопечных мимо постов, он так же нашёл им временное пристанище, где все четверо провели несколько дней прежде, чем Абдаллах присмотрел им новое убежище, в котором бывшие узники донжона получили не только стол и кров, но и возможность недурно проводить время.

Дело в том, что хозяйкой гостеприимного дома оказалась молодая и красивая жена богатого купца-ромея, имевшего в Алеппо дом и лавку, но в данный момент времени весьма кстати уже больше двух лет находившегося в отъезде. Ксения хотя и носила типичное для гречанки имя, сама была наполовину итальянкой, наполовину француженкой и от роду звалась Кристиной. Мать её появилась на свет и выросла в Лонгивардии, а отец в Нормандии. Своё в ту пору единственное дитя они ещё маленькой девочкой привезли в Антиохию, где обитало немало норманнов. Там девушку, уже тринадцатилетней, и приглядел старик купец.

Теперь ей исполнилось восемнадцать, но по причине разъездов супруга Кристина-Ксения всё ещё никак не могла обзавестись потомством. Впрочем, у купца оно уже имелось, так что факт временного бесплодия супруги, скорее всего, не слишком заботил его; вероятно, он смотрел жену, как на очередную дорогую и красивую вещицу, нечто среднее между вазой с золотыми динарами и расшитым драгоценными камнями шёлковым халатом. Что ж поделать, продолжая сравнение, скажем — в отсутствие хозяина его обнову носили гости.

Женщине этой врачеватель и звездочёт когда-то составил гороскоп, пообещав жизнь, полную самых разнообразных приключений. Время шло, но ничего не происходило, однако Абдаллах, которого она звала Рахимом, умолял прекрасную госпожу, так обращался к Кристине колдун (теперь таковым лекаря безоговорочно считали оба франка), ещё немного подождать.

Надо полагать, час настал. Распахнув двери своего жилища перед сбежавшими из донжона пленниками, Кристина сама не заметила, как приключения, которых она так долго ждала, начались. Взрослый сын от первого брака купца заправлял в лавке, он догадывался о том, кем на деле являются странники, поедающие отцовский хлеб, но, имея, по-видимому, какие-то свои далеко идущие планы, предпочитал ничего не замечать. Впрочем, он «не замечал» очень многого. Например, в упор не видел ражего светловолосого детину по имени Иоанн, тоже, разумеется, бедного странника. Поговорив с Иоанном, излечавшимся в доме христолюбивой и любвеобильной купчихи от какой-то язвы, которая у него то ли уже прошла, то ли и вовсе отсутствовала, Ренольд узнал, что родился парень приблизительно в те времена, когда сам он геройствовал под Араймой, а последние пилигримы бесславного Второго похода грузились на корабли, отправляясь восвояси.

А вот что касалось мест, из которых происходил «болящий», то о существовании такой земли ни князь, ни его юный оруженосец никогда и слыхом не слыхивали.

Впрочем, парень и сам сомневался, есть ли такая страна на свете. Его совсем юным — он был тогда не старше Жослена Храмовника — похитили пираты, на своём наречии называвшие родину Иоанна — Гардарих, они же и перекрестили Иоанна в Йоханса, каковое имя со временем, когда носитель его оказался в иных землях, обрело ещё одно звучание. Ивенсу в общем-то повезло, морские разбойники сделали из него воина и моряка — такого же пирата, как и они сами. Произошло всё это примерно тогда, когда Ренольд угодил в ловушку, расставленную для него воинами Магреддина.

Если говорить об удаче, то она довольно долгое время не покидала Ивенса, он даже, можно сказать, продвинулся по службе — сделался помощником капитана галеры. Между тем счастье искателя приключений переменчиво, и вот в одном из их набегов на побережье Египта оно оставило команду судна. Так два года назад Ивенс сделался рабом. Однако и тут ему вскоре вновь улыбнулась удача: оказавшись в Алеппо, вдали от морского побережья, он по смерти хозяина получил вольную.

С Кристиной Ивенс познакомился ещё раньше, когда хозяин послал его зачем-то в лавку её мужа. Молодой человек увидел её и не мог забыть лица и голоса. Обретя свободу, он оставил до поры мечту вернуться в море и пришёл наниматься работником в дом купца. Сын его хотел прогнать Ивенса, но хозяйка не позволила, приютила из чисто христианского человеколюбия.

Что до религии, Ивенс носил крест, а верил... верил, как и большинство моряков и воинов, в удачу, крепость рук и остроту меча. Свой язык гигант, конечно, помнил, однако с давних пор не встречал ни одного земляка, потому-то, видно, когда Ивенс произносил какие-нибудь слова, звуки родной речи даже самому ему казались странными.

Новые знакомые считали белокурого гиганта ватрангом и начали звать кто Ивенсом, кто Ивеном ди Гардари́, а чаще просто Иво или, на французский манер, — Ивом. Иву случалось послужить своим мечом и европейским князьям, не брезговавшим нанимать пиратов-северян — лучших моряков на всём белом свете. Почти три года белокурый гигант ходил под сицилийским флагом, там и выучился довольно сносно изъясняться на нормандском диалекте французского языка, мог немного говорить и по-арабски, так что сложностей с взаимопониманием между ним и остальными «божьими странниками» практически не возникало.

В первый же день Ренольд с наслаждением помылся и сменил лохмотья на скромную, но чистую одежду. Он очень коротко постригся, сбрил бороду, оставив лишь усы, которые носил с юных лет.

Глядя в отполированный до зеркального блеска кусок металла, который приносила ему Терезия, молодая невольница-латинянка, по статусу рабыня, но фактически подруга Ксении, князь, бывало, отодвигал пальцем угол рта и, качая головой, говорил: «Дьявол их забери, этих язычников. Два зуба потерял из-за них». Когда Абдаллах замечал рыцарю, что не ему бы на пороге полувекового юбилея сетовать на недостаток зубов, поскольку у того же сорокалетнего врачевателя и звездочёта их убыло уже наполовину, Ренольд возражал: «Уж такая у нас порода. У батюшки моего зубы до старости не выпадали на зависть всем — кости мог грызть. Я же не старше Жослена был, когда мне один зуб в драке вышибли. И с тех пор я с этим беды не знал. И вот поди ж ты?! До чего довели, нехристи проклятые!»

Между тем молодому пажу не понравилось, как постригся господин. И мнения своего Жослен не скрывал.

— С бородой вы были похожи на Арнаута, мессир, — сказал он.

— Что ещё за Арнаут такой?

— Арнау́т или Арна́у — сказочный волк, который жил в горах где-то севернее этого проклятого Богом места, — сообщил оруженосец и уточнил: — Он был косматый и внушал всем ужас. Изо рта у него торчали огромные клыки, а глаза излучали ненависть к неверным...

— Не было тогда никаких неверных! — возразил Абдаллах. — Это существо действительно жило в Персии, но в доисторические времена, тогда люди верили в одного Бога и говорили на одном языке.

— Ты говоришь, как еврей, — неодобрительно покачал головой Жослен. — Не могло такого быть, чтобы все говорили на одном языке! На каком? Не хочешь же ты сказать, что благородный французский язык или латынь звучали так же, как речь презренных язычников?

— А вот и могло! — с жаром вскричал врачеватель и звездочёт — он просто не мог не задирать юношу. Впрочем, и Храмовник платил колдуну той же монетой, оба они вызывали друг у друга жгучее желание спорить до хрипоты по любому поводу. — Ты, верно, не читал Священного Писания, раз говоришь такое?!

— А скажи-ка мне, Рандала, — контратаковал Жослен, — откуда ты знаешь, что сказано в Писании? Ведь ты — неверный? Разве нет?

— Сам ты неверный! — огрызнулся Абдаллах.

— Что ты сказал?! — Жослен схватился за кинжал, подаренный ему прекрасной госпожой Кристиной. — Я прикончу тебя!

Ренольду стоило немалого труда погасить перепалку — не хватало им только перегрызться между собой!

Князь прекрасно осознавал всю опасность их положения, хотя порой и сам, особенно выпив побольше вина, казалось, забывал об этом. Он начинал шуметь и заявлял, что немедленно пойдёт выручать товарища-крестоносца графа Жослена. На что другой Жослен, прозванный Храмовником, сразу же с готовностью откликался, хотя он вина почти и не пил: видно, молодая кровь сама вскипала в жилах при мысли о том, что благородный рыцарь томится в застенке совсем недалеко от их обиталища.

Ивенс также обычно выражал согласие попытать счастья в богоугодном деле. Наверное, сытая и спокойная жизнь под боком у любвеобильной Кристины постепенно начинала прискучивать искателю приключений. Плен вынужденный он сменил на добровольный, но долго ли так могло продолжаться? Нет-нет да и снилось ватрангу море, скрипучая шаткая корабельная палуба, чудился свист ветра да хлопанье парусов, а плечо воина скучало по длинному тяжёлому мечу[26].

А чего стоило мудрому Рахиму-Абдаллаху-Рамда́ле унимать буйных франков (к ним он, разумеется, причислял и Ивенса), которые, казалось, только и думали о том, как бы хорошенько подраться? Им, судя по всему, не терпелось снова угодить в донжон, из которого они так удачно выбрались, между прочим, лишь с помощью того, чья трусость частенько становилась объектом их насмешек.

О, какими узколобыми бывают люди! Не трусость, а осторожность! Предусмотрительность! А разве не недостаток подобных качеств приводил и приводит то одного, то другого христианского князя в засады, устроенные мусульманами? И ведь сколько ни учит жизнь франков, уроки её словно бы пропадают втуне. Всякий раз всё начинается снова; очертя голову бросаются они в битву, полагаясь на мощь своих мускулов, силу громадных коней и крепость мечей, прямых, как души их владельцев. Ну что тут будешь делать?

Хотя такие, мягко говоря, нервные ситуации возникали довольно часто, врачеватель и звездочёт не мог слишком уж жаловаться на жизнь: кормили их в доме купчихи куда лучше, чем в донжоне. Прекрасная госпожа Кристина не скупилась, и вчерашние пленники, как, впрочем, и их бывший тюремщик Хасан, довольно скоро приобрели сытый и довольный вид.


Однако всему наступает предел, как-то уже летом пришла весть о скором возвращении купца. Он прислал слугу с подарками для сыновей и жены. Кристина точно очнулась ото сна. Правда, произошло это не раньше, чем Терезия подслушала разговор посланца мужа хозяйки и его старшего сына.

— Беда, госпожа Ксения! — зашептала она, едва вбежав в комнату, где Кристина предавалась послеобеденному отдыху в объятиях белокурого гиганта. — Керим, слуга нашего господина, и Михаил, ваш пасынок, сговаривались погубить вас!

— Как погубить? — Ивенс совсем забыл о том, что не одет. Он вскочил с постели, потрясая пудовыми кулаками. — Я убью их обоих! Где они?!

Однако тут вмешалась Кристина.

— Погоди, любимый, — попросила она, ещё не совсем понимая, что случилось нечто непоправимое. — Как это они собирались меня погубить? Что ты говоришь, Терезия? Они что, собираются подложить мне яду в еду?

Служанка, которая, несмотря на остроту момента, не могла не бросить оценивающего взгляда на любовника хозяйки, энергично замотала головой.

— О нет, госпожа Ксения! Михаил считает себя настоящим христианином. На такое он не пойдёт. Он придумал другое, велел Кериму передать вашему мужу, что в его курятнике поёт другой петух. Что овчарня его полна злобных псов, которые на деле — волки в овечьей шкуре...

— Что ты несёшь? — Хозяйка сердито сдвинула брови. — А ну-ка говори по-человечески!

— Чего же тут непонятного, госпожа? — искренне удивилась Терезия. — Михаил велел передать отцу, чтобы тот не мешкая ехал сюда, поскольку вы неверны ему и прячете в доме врагов правителя Алеппо. О Боже! Ваш муж приедет и позовёт стражу! Франков бросят в подземелье, а господина Ивенса казнят...

Я прикончу его! — заревел ватранг, сжимая огромные кулаки. — Оторву башку проклятому грифону! Растопчу его! Сотру в порошок и брошу в море на корм рыбам!

Кристина выскользнула из постели и вцепилась в руку любовника маленькими пальчиками.

— Постой, милый, — попросила она. — Я вижу, у Терезии и правда важные новости. Говори, Терезия.

— Случится большая беда, госпожа, — продолжала служанка. — Вас, моя обожаемая хозяйка, прогонят с позором.

Ведь Михаил только этого и добивается, так как опасается, что вы родите отцу сыновей и он распорядится в завещании обойти в их пользу старших, то есть, прежде всего, самого Михаила. Но даже если вы и не принесёте нашему хозяину радости прибавлением семейства, и он вдруг умрёт, а ведь он совсем не молод, вы, как верная жена и неутешная вдова, будете вольны распорядиться своей долей, а Михаил очень боится умаления отцовского богатства.

— Да гори оно ясным огнём, его богатство! — воскликнул Ивенс, как-то забывая, что в шалашике или в горной пещере жизнь не кажется такой сладкой, как в хорошем доме, полном слуг.

— Погоди же, любимый! А где теперь Керим, Терезия?

— Уже уехал, госпожа Ксения.

— Жаль... — задумчиво произнесла Кристина и со вздохом добавила: — Что же делать?


Что же делать? Этот животрепещущий вопрос хозяйка, спустя недолгое время, уже обсуждала с гостями. Они, конечно, понимали, что гостеприимство госпожи Кристины не могло длиться вечно. И если Абдаллаха и Хасана устраивало ранее существовавшее положение, то Жослену, Ренольду, да и Ивенсу уже давно не сиделось на месте, их одолевала скука. Они даже радовались тому, что судьба вынуждала их к решительным действиям.

Когда Терезия закончила рассказ о кознях Михаила, Абдаллах поднялся и взял слово.

— Думаю, лучшего убежища нам в Халебе не найти, — начал он и посмотрел на князя. — Пора нам подаваться из города. Как думаете, господин?

Ренольд качнул головой:

— Что ты предлагаешь?

— Сейчас, когда курд ушёл на юг и гроза миновала, многие покидают Халеб, спешат по своим делам. Насколько мне известно, нас больше не ищут, считая, что нам каким-то образом уже удалось выскользнуть из города, — проговорил врачеватель и звездочёт. — Поэтому я думаю, что мы могли бы прибиться к какому-нибудь каравану. Но... — он перевёл взгляд на Кристину. — Но если бы наша любезная хозяйка пошла ещё дальше в своей безмерной щедрости и оказала бы нам небольшое вспомоществование, тогда бы мы смогли купить пару дромадеров, двух-трёх ослов, приобрести какой-нибудь товар и сойти за купцов...

— Почему нам не достаточно просто облачиться в одежды местных жителей? — перебил его Жослен. — На кой дьявол нам твои дромадеры?

— Ты ругаешься, как и полагается храмовнику, — с усмешкой похвалил оруженосца Ренольд. — Однако давай всё же выслушаем Рамда́лу. А потом выскажешься ты.

— Слушаюсь, государь... — Молодой тамплиер опустил голову, он всегда болезненно переживал, если в его спорах с колдуном господин брал сторону Абдаллаха.

Тот одарил своего постоянного оппонента торжествующим взглядом, которого юноша, поглощённый собственными переживаниями, даже не заметил.

— Спасибо, ваше сиятельство. — Лекарь почтительно поклонился и продолжал: — Нам лучше не прибиваться к каравану, а стать одними из караванщиков, и вот почему. Первое, люди, владеющие собственностью, вызывают меньше подозрений у стражи. Второе, не все из нас в состоянии свободно говорить по-арабски или по-турецки. Поэтому я мог бы взять на себя роль хозяина, а все остальные — слуг. Ну, разумеется, нам придётся играть наши роли до конца, то есть до тех пор, пока мы не окажемся на христианских территориях...

— Мессир! — воскликнул Жослен. — И вы согласитесь притворяться рабом?!

Абдаллах поспешил с разъяснениями прежде, чем Ренольд успел раскрыть рот.

— Разумеется, государю нашему придётся какое-то время побыть слугой, хотя бы до того момента, как мы не покинем Халеб. Однако он мог бы... мог бы притвориться больным. Так даже лучше, ему не придётся отвечать ни на чьи вопросы, а ты, Жослен, будешь за ним ухаживать. Таким образом, он будет фактически избавлен от необходимости выполнять какую-либо работу и вместе с тем это не вызовет ни у кого подозрения. По-моему, неплохо придумано?

— Угу... — пробурчал Ивенс, которому не слишком-то улыбалась роль раба. Правда, он тут же подумал, что лучше притворяться рабом, чем быть им на самом деле. Было нетрудно предугадать, что сделает с ним муж Кристины. Об этом даже и думать не хотелось. Расставаться с пылкой возлюбленной тоже. Они обменялись взглядами, и оба поскорее отвернулись, чтобы не видеть печали в глазах друг друга. — Что ж, так, значит, так. Но в какую сторону нам податься? Впрочем, мне безразлично, лишь бы поближе к морю...

— Я позавчера была на торгу и узнала, что через три-четыре дня большой караван, что прибыл в Халеб из Мосула и держит путь в Каир, отправится дальше в Дамаск, — сказала Терезия. — Оттуда, как я слышала, совсем недалеко до земель франков и даже до Иерусалима. К тому же путешествовать с большим караваном безопаснее.

Она взглянула на Ренольда и вздохнула Служанке очень льстило, что такой знатный господин почтил её своим вниманием, кроме того, ей было жаль так скоро расставаться с хорошим любовником.

— Я как раз знаю, где можно недорого купить хороших верблюдов, — подал голос Хасан — он вообще говорил мало, но по делу, зря рта не раскрывал. — Плохо только, что никто из нас не может пойти туда самостоятельно. Впрочем, у меня есть один человек, которому можно довериться. Он — мой родич, но ему придётся заплатить за хлопоты.

— Я дам вам денег, сколько потребуется, — пообещала Кристина. — Пусть это будет моим вкладом, лептой, которую я, слабая женщина, положу на алтарь Господа нашего, и да послужат деньги купца-ромея богоугодному делу латинян в Святой Земле.

— Прекрасные слова! — воскликнул Жослен, поражённый речью хозяйки. — Клянусь всеми святыми, сам папа Урбан и святой Бернар из Клерво не сказали бы лучше!

— Спасибо, молодой человек, — поблагодарила Кристина. — Ах, как жаль, что я не мужчина! Я бы взяла меч и отправилась с вами!

Когда утихли восторги и шумные славословия, Абдаллах сказал:

— Вы и Терезия можете помочь нам и ещё кое-чем. Надо сделать так, чтобы Михаил ничего не заподозрил. Полагаю, придумать это будет несложно.

Врачеватель и звездочёт ошибся, это оказалось сложно. Они засиделись допоздна за обсуждениями планов, но так и не изобрели верного способа незаметно обойти Михаила.

Жослен предложил самый простой, на его взгляд, выход — отдубасить злокозненного сына хозяина, связать его, заткнуть чем-нибудь рот, запихать Михаила в мешок и бросить в подвал. Молодой оруженосец искренне удивлялся, что поддержал его один лишь Ивенс, более того, ватранг с готовностью вызвался выполнить эту задачу, причём если надо — немедленно.

Не то, чтобы прочие гости госпожи Кристины страдали от излишка человеколюбия — неизвестно, сколько бы пришлось Михаилу пролежать в мешке, мог, чего доброго, и задохнуться, — просто слуги быстро заметили бы пропажу, наверняка всполошились бы и подняли шум, что было вовсе не на руку беглецам.

В конце концов решили, что утро вечера мудренее, что главное — хорошее начало, а дальше по ходу дела что-нибудь да придумается. На том и разошлись.


Ивенс и Кристина не спали почти до самого утра. Всю ночь не размыкали они страстных объятий. Любовники то смеялись, то плакали, зная, что скоро расстанутся навсегда, и это делало их почти безумными.

— О Ивенс! Любимый мой! — сквозь слёзы и смех восклицала женщина, целуя грудь ватранга. — Сделай же мне ребёнка! Ты уйдёшь навеки, а он останется со мной! Жизнь здесь покажется мне не такой постылой, потому что память о тебе всегда будет со мной!

— Хорошо, любовь моя! — отвечал он, покрывая поцелуями влажные от пота волосы подруги. — Хорошо! В скитаниях, что предстоят мне, я всегда буду помнить о тебе, а когда станет совсем невмочь, представлю себе, как ты ласкаешь наше дитя, и сердце моё наполнится теплом!


И вот настал последний вечер. На рассвете всем пятерым предстояло покинуть город, однако они так и не решили, как улизнуть незамеченными. Михаил, точно заподозрив что-то, стал под тем или иным предлогом посылать слуг в отведённые гостям комнаты.

— Опасаюсь я, как бы он не побежал доносить на нас, не дождавшись приезда отца, — высказал общее опасение Абдаллах. — Даже если мы и выйдем за стены, караван идёт медленно, и всадникам Гюмюштекина не составит труда догнать нас.

После его слов воцарилось долгое и тяжёлое молчание, которое нарушил Ренольд.

— Я отвлеку Михаила, — сказал он. — Думаю, что мне удастся сделать так, что он несколько дней ничего не заметит.

— Вам, государь? — удивился Жослен. — Но как вы сделаете это, находясь одновременно вместе с нами? Может, просто перерезать ему глотку, да и дело с концом?

— В крайнем случае придётся, — согласился князь. — Однако куда же девать труп? Сейчас жара, он начнёт вонять...

— И всё же я не пойму, как же тогда... — начал Ивенс, но Ренольд решил положить конец неясностям.

— Я остаюсь, — твёрдо произнёс он и поднял руку, чтобы предотвратить ненужные вопросы. — Мой меч находится в руках неверных, это значит, что хотя я и не сижу в темнице, тем не менее и сам я тоже не свободен. Ты, Жослен, должен понять меня, ведь ты мечтаешь стать рыцарем...

— Я понимаю, государь, но... — воскликнул юноша. Однако князь оборвал его:

— Я ещё не закончил!

— Простите, мессир.

— Так-то лучше, — похвалил Ренольд и продолжал: — Этим мечом меня опоясали, когда я был чуть старше, чем ты, Жослен. Думаю, и ты, Ив из Гардари́, поймёшь меня, ведь ты тоже воин, раз взял в руки меч ещё в юные годы. Остальным же предлагаю просто внимательно выслушать меня. Пока я здесь, Михаилу не придёт в голову, что вы сбежали. Я буду нарочно показываться ему на глаза, и он какое-то время останется в неведении относительно истинного положения дел в доме. Полагаю, дня три-четыре я смогу продержаться; вы же не мешкайте, как отъедете подальше, бросайте поклажу и бегите в земли франков.

— Но они могут казнить тебя, господин, — возразил Ивенс. Он обращался к Ренольду на «ты», поскольку, как признался сам ватранг, у морских искателей счастья не в обычае говорить одному человеку — вы.

— Нет, — покачал головой князь. — Я слишком дорого стою живой, чтобы убивать меня. А вот вас, если поймают, не помилуют. Особенно Хасана и Рамда́лу. Да и тебе, Ив из Гардари́, и тебе, Жослен Храмовник, головушки оттяпают, как миленьким. Это, может, и не так уж дурно само по себе, но я нашёл в вас добрых слуг и, что важнее, верных друзей, а потому не хочу теперь же потерять вас навсегда. Во всяком случае, не желаю создавать палачам язычников лишние хлопоты. Даст Господь, встретимся, и тогда уж я посмотрю, не ошибся ли я в своём выборе, — может быть, сам вздёрну кого-нибудь на сосне... — Он засмеялся. — Ей-богу, мне нравится эта мысль!

— Но вас наверняка упрячут в подземелье, — качая головой, проговорил Хасан.

— Что ж, — пожал плечами Ренольд, — чему быть, тому не миновать. Мне не привыкать к подземельям. Жослен пообещал мне ещё тринадцать лет жизни. Один год прошёл, значит, осталось двенадцать. Даст Бог, погуляю я на воле, уж я сумею сполна заплатить хозяевам за гостеприимство... Итак, я всё сказал. Теперь выпьем за удачу!

— Я останусь с вами, государь! — воскликнул Жослен. — Как же вы станете обходиться без меня в тюрьме?!

— Благодарю, мой мальчик, — ответил Ренольд. — Я не забуду твоих слов. Но ты не сможешь последовать за мной в башню.

— Почему?!

— Потому, что я дам тебе особое задание, — немного торжественно произнёс князь и, достав из складок одежды какой-то предмет, протянул его юному храмовнику. Мальчик принял из рук сеньора кусок железа с огрызком цепи — то, что осталось от раскованных кузнецом кандалов Ренольда. Весь прочий металл — а его беглецы унесли на себе немало — кузнец взял себе. Князь же оставил ошейник на память. — Ты — благородный человек. Потому я возлагаю на тебя особую миссию. Ты должен во что бы то ни стало добраться до Иерусалима, найти там даму Агнессу, мать короля Бальдуэна, что правит ныне в Святом Городе. Пусть проводит тебя к сыну. Передай королю это и скажи, что лишь на Господа и на него уповает несчастный узник. Его дядя, храбрый граф Эдесский, обещал мне помощь, но он и сам пока не покинул темницы... Теперь всё, давайте-ка веселиться!


* * *

Как и предсказывал Ренольд, прошло целых четыре дня, прежде чем один из помощников Михаила поделился с господином своими наблюдениями — по мнению слуги, нахлебники, то есть «святые странники», под личиной которых гостили в доме его господина франки и их спутники, существенно сократили потребление пищи. Ясно, что подобная потеря аппетита объяснялась не внезапно пробудившейся у гостей тягой к аскетизму.

Михаил забеспокоился, но, как выяснилось, поздновато. Единственный оставшийся в доме латинянин с типично рыцарской прямотой съездил пасынку хозяйки по физиономии, так что тот лишился чувств, а перепуганному слуге-грифону велел запрячь лучшего коня и, держа его под уздцы, сопровождать персону князя во дворец к королю Египта и Сирии Малику ас-Салиху Исмаилу.

Когда начальник стражи узнал, кто просит аудиенции у повелителя, то чуть не рухнул на месте. Ренольда немедленно схватили, но, получив приказ, проводили к наследнику Нур ед-Дина.

Вид двенадцатилетнего мальчишки, весьма неловко устроившегося на слишком большом для него отцовском троне, подогнув под себя одну ногу, позабавил князя. А грозные выражения лиц неподвижных как статуи стражников-мамелюков, державших руки на эфесах сабель, дремавших в дорогих изузоренных ножнах, и вовсе насмешил. Он и сам не знал, отчего пребывал в столь благодушном настроении. Наверное, причиной тому был восседавший — ноги калачиком — на низком стульце возле трона повелителя толстый, почти безбородый вельможа в красных сапогах с загнутыми носами, в дорогом халате зелёного шёлка и ослепительно белом тюрбане.

Звался толстяк Саад ед-Дином Гюмюштекином и являлся фактическим правителем Алеппо и прилегавших к нему областей — то есть тех земель, которые оставил его господину победоносный Салах ед-Дин. Пока оставил. Никто в белой столице атабеков не сомневался, что вскоре султан вернётся — он не остановится, пока не уничтожит силу дома Зенги, так как тот, кто предал своего господина, не может спать спокойно, пока остаются у власти его наследники или просто родичи.

Едва началась беседа, Ренольду стало ясно — мальчик-монарх очень нервничает, и назойливая опека взрослого советника отца сильно раздражает его.

Говорили через переводчика, поскольку ни ас-Салих, ни Гюмюштекин не знали языка франков, а их пленник, как известно, не слишком преуспел в изучении арабского.

— Если скажу тебе, эмир неверных, — ты свободен, куда пойдёшь? — принимая надменный вид, спросил король.

— Как это свободен? — Тучный губернатор подскочил, точно мячик. — Как это он свободен?

— Да помолчи ты! — огрызнулся юноша. — Я спрашиваю, но это вовсе не значит, что я его отпускаю.

В точности смысла перепалки Ренольд разумеется, не понял, толмач перевёл ему только вопрос ас-Салиха.

— В земли латинян, — ответил князь.

— В какие? — продолжал любопытствовать турок. — Ведь в твоём княжестве правит другой!

— Земля большая, — пожал плечами рыцарь. — Чаю, у короля Бальдуэна сыщется для меня удел.

— Эта земля твоему королю не принадлежит, — вступил в разговор Гюмюштекин. — Она принадлежит правоверным! Тем, кто почитает заветы пророка Мухаммеда и живёт по законам Аллаха.

Переводчик засуетился, бросая короткие и испуганные взгляды то на ас-Салиха, то на губернатора.

— Замолчи ты! — цыкнул на советника отрок. — Я с ним говорю!

Всё же, прежде чем прозвучал окрик короля, толмач успел перевести часть фразы Гюмюштекина Ренольду.

— То-то в аль-Аксе Христу молятся, — ответил он с усмешкой.

— Мы вернём себе аль-Кудс! — воскликнул ас-Салих. — Прогоним курдского выскочку и возьмёмся за вас!

— Ты молод, король, — проговорил Ренольд. — А я уже нет, так что вряд ли увижу, как Иерусалим сменит крест на полумесяц.

Такой ответ пришёлся по душе наследнику Нур ед-Дина.

— Если я отпущу тебя и ты придёшь к своему господину, а господин твой даст тебе удел и рабов... — начал мальчик, с каждым заданным вопросом постепенно утрачивая вид могущественного правителя и делаясь похожим на того, кем был на самом деле, избалованного — проглядел аскет Нур ед-Дин — и любопытного, как все дети, отрока. Он продолжал: — Если у тебя будет много воинов и курд позовёт тебя воевать против меня, пойдёшь?

— Нет, — покачал головой Ренольд. — Не пойду.

— А если я позову тебя идти со мной против курда, тогда пойдёшь?

— И тогда не пойду.

— А если другой шейх или какой-нибудь эмир кафиров позовёт тебя воевать против меня?

— Тогда пойду, — не задумываясь ответил князь.

— А если я не отпущу тебя без клятвы не воевать против меня? — настаивал ас-Салих. — Тогда как?

«Что, если ответить — не буду? — подумал Ренольд. — Кто же не давал таких клятв? И кто не нарушал их?»

— Не знаю, что и сказать тебе, король, — признался князь со вздохом. — Скажешь, чтоб я поклялся, поклянусь, но... Нет, не стану врать тебе. Мне было чуть за двадцать, когда я взял крест. Я не забыл, что означает обет пилигрима, нашившего на свой плащ знак воина Христова. Я пришёл на Восток, чтобы воевать против неверных, то есть против вас, против тебя и твоих сородичей...

Он сделал паузу, чтобы дать толмачу возможность перевести сказанное. Гюмюштекин засуетился, явно собираясь что-то сказать, но правитель Алеппо как бы случайно пихнул его носком сапога. Советник, точно пёс, ни за что ни про что получивший пинка, обиженно поднял голову и взглянул на господина.

— Скажу тебе вот что, король, — продолжал Ренольд. — Если бы был ты христианским владыкой, и соперник твой, Саладин, также, и ты позвал бы меня воевать против него — я пошёл бы...

— А если бы он позвал тебя идти на меня?

— Не пошёл бы.

— Почему?!

— Ты царствуешь в своём городе по праву, — ответил князь. — Он же изменил твоему отцу и тебе, своему господину.

— Мне твоя речь по нраву, — признался ас-Салих. — Вот ты сказал, что, если бы мы с тобой были одной веры, ты пошёл бы воевать за меня. Скажи, а служить бы мне ты пошёл?

Ренольд немного подумал и кивнул:

— Пошёл бы.

Наследник Нур ед-Дина хлопнул себя по коленкам и воскликнул:

— Так прими ислам! Я дам тебе землю. Целый город... два города! Три! Три богатых города!

— Спасибо. — Князь покачал головой. — Отец твой перед смертью говорил со мной, склонял сменить веру...

— И что же?

— Скажу тебе то же, что сказал ему.

— Надо понимать, ты отказываешься? Но почему?

— Я — христианин.

— Мне говорили, что ты ходил в набег на остров, где живут христиане. Ты убил там многих.

Ренольд удивился: откуда он узнал? Этого мальчика мать даже ещё и во чреве не носила, когда он, будучи князем Антиохии в союзе с тамплиерами и князем Киликии прошли огнём и мечом по христианскому Кипру.

— Грифоны — не христиане, — ответил рыцарь.

— А как же твой главный священник? — не унимался отрок. — Говорят, ты люто пытал его? Он что, тоже не христианин?

Вопрос поставил пленника в тупик. Безупречность детской логики ас-Салиха поражала: и верно, если те не христиане, да и другие тоже — то кто же тогда? Выходило, что большего радетеля веры Христовой, чем сам Ренольд, сразу и не сыскать. Впрочем, тут он являлся единственным, носившим крест, а значит, в любом случае лучшим христианином.

— Патриарх Эмери грешил сверх меры, — «сознался» князь, как бы разводя руками. — Вот я и проучил его. Немножко в ум привёл.

Он не стал вдаваться в подробности, рассказывать, как по его приказу Эмери Лиможского били по голове палками и как потом, обмазав её мёдом, посадили святителя на раскалённую летним солнцем крышу Антиохийской цитадели.

Услышав перевод ответа, данного собеседником, ас-Салих сверкнул глазами и неприязненно покосился на советника, точно хотел сказать:

«И мне бы не худо кое-кого поучить! А то иные обнаглели сверх меры. Перечат, что ни слово! Расселись тут, когда стоять должны!..»

Отрок, однако, только кивнул, и на какое-то время в зале воцарилось молчание, а потом ас-Салих неожиданно заявил:

— Я отпущу тебя без выкупа, эмир Арно. Отдам тебе меч, который Маджд ед-Дин ибн ед-Дайя, верный слуга моего отца, отобрал у тебя...

Не успел толмач начать переводить первое предложение, как толстяк Гюмюштекин повернулся к юному господину и что-то очень быстро и возмущённо заговорил, брызгая слюной.

Ренольд понимал, что губернатора Алеппо никак не может устроить такое великодушие наследника Нур ед-Дина. Мальчик внутри весь просто вскипел. Он едва сдержался, чтобы не ударить советника, но побоялся сделать это — всё же Гюмюштекин хранил ему верность, не то что губернатор Дамаска, сдавший город едва ли не по первому требованию курдского выскочки. Не в том положении находился ас-Салих, чтобы обижать без весомого повода верных слуг. Вместе с тем слово своё он уже произнёс и нарушать не хотел.

Пользуясь тем, что пленник не знал арабского, выход из затруднительного положения, надо думать, подсказал сам советник — на то он и советник, чтобы советы давать.

Сделав надменное лицо, отрок продолжал:

— Я отпущу тебя без выкупа. Верну твой меч, если... если ты скажешь, куда подевались твои сообщники. Те, кто помог тебе сбежать.

— Даже и предположить не могу, где они, король, — пожал плечами Ренольд. — Знал бы, с радостью сказал тебе.

Ас-Салих против ожидания настаивать не стал.

— Хорошо, — сказал он, — тогда свобода обойдётся тебе в... в сто двадцать тысяч динаров. Напиши своему королю, пусть пришлёт выкуп. А пока ты поживёшь у меня в гостях.

Ренольд не стал скрывать радости и даже выразил благодарность.

«То-то граф Триполисский завоет с досады, что меня оценили в полтора раза дороже него! — мысленно рассмеялся рыцарь. — Кажется, самого Боэмунда Отрантского выкупили всего за сто тысяч! Замечательно! Только где же мне взять денег?!»

Вот с этой, несомненно, не праздной мыслью князь и отправился, разумеется, в сопровождении стражи, в отведённые ему гостеприимным хозяином апартаменты.

XI


По окончании месяца рамадан 571 года лунной хиджры, или в марте 1176 года от Рождества Христова, Сайф ед-Дин Мосульский решил, что настала пора вмешаться в сирийские дела самому. Вновь большая армия отправилась к Алеппо навстречу дружинам ас-Салиха.

На сей раз Салах ед-Дину не удалось воспрепятствовать соединению сил Зенгиидов. Несмотря на то что султан получил подкрепления из Египта, поход для него начался в общем-то неудачно. 11 апреля по христианскому летосчислению, когда армия форсировала вблизи Хамы реку Оронт, или, как она называлась по-арабски, Нахр-аль-Аси, солнечное затмение, случившееся в тот день, до того напугало его солдат, что они едва не обратились в паническое бегство.

Салах ед-Дину удалось успокоить своих людей, однако через десять дней воины атабека Мосула застали египтян врасплох, когда те поили коней в реке. Армию султана спасла лишь оплошность Сайф ед-Дина, который неверно оценил расклад сил и не отдал приказ атаковать немедленно. Однако на следующий день он, упрекая себя за промедление, исполнившись решимости, двинул своё войско на укреплённый лагерь Салах ед-Дина, расположенный на Кургане Султана всего в каких-нибудь пяти лье к югу от Алеппо.

Атака почти удалась, египтяне понесли тяжёлые потери, однако лучшие воины, резерв султана, его личная стража, состоявшая из мамелюков, облачённых, подобно франкам, в кольчуги, не вступала в бой до самого последнего момента, когда Салах ед-Дин сам повёл её в контрнаступление. К вечеру он стал полным хозяином положения. Сайф ед-Дин и остатки мосульской армии в ужасе бежали. Атабек так торопился, что не успел захватить даже казну: думается, славный курдский воитель был весьма благодарен ему за это, султан как раз ломал голову, как бы наградить своих ветеранов, не слишком глубоко залезая в собственный кошель.

С пленными победитель обошёлся по-рыцарски: раненые получили помощь лекарей, голодные и утомлённые битвой — еду и отдых. Вскоре и те и другие обрели по его воле свободу и, отправившись домой, на все лады прославляли благородство Салах ед-Дина, султана Египта и Сирии.

Алеппо упорно отказывался признать превосходство курдского выскочки, жители выражали готовность драться за своего юного короля до последней капли крови — военные неудачи не сломили их боевого духа.

Между тем все территории к югу уже контролировались неприятелем, который решил, что наступила пора прибрать к рукам замки, расположенные к северу от белой столицы атабеков. С большим войском султан подошёл к сильно укреплённой крепости Азаз. Некогда ей владели франки Антиохии, давным-давно отброшенные турками на запад до самого Бахраса, принадлежавшего тамплиерам и контролировавшего Сирийские Ворота — горный перевал на дороге из столицы княжества в Киликию.

Здесь, в лагере, султан Египта и Сирии в который уж раз оказался на волосок от гибели. Шейх Синан не простил Салах ед-Дину его печальной роли в судьбе Фатимидского халифата, и хотя действовал курд в ту пору от имени своего законного господина, чей сын правил теперь в Алеппо, фидаи Старца Горы, считавшего, видимо, что сын за отца не отвечает, в большей степени склонялись на сторону ас-Салиха. Разумеется, дело тут обстояло главным образом не в личных симпатиях и антипатиях, таковым уж оказался расклад сил: как поступил бы и любой другой мудрый властитель на его месте, в данной ситуации Рашид ед-Дин принял сторону слабого, изо всех сил стремясь не позволить сильному проглотить его и таким образом сделаться ещё сильнее.

На сей раз Салах ед-Дину помог не иначе как сам Аллах — охрана проглядела ассасинов, одному из них удалось прокрасться в палатку султана, и лишь стальная шапочка, которую он носил под тюрбаном, спасла курда от смерти.

В конце последнего месяца 571 года лунной хиджры гарнизон Азаза капитулировал. Тремя днями позже войска Египта подошли к Алеппо. Салах ед-Дин и наследник Нур ед-Дина начали переговоры, продлившиеся целый месяц. В середине месяца муххарама нового 572 года по мусульманскому летосчислению, или 29 июля по христианскому календарю, они завершились весьма символическим жестом со стороны султана. Младшая сестра короля-отрока посетила лагерь Салах ед-Дина и на вопрос доброго дяденьки: «Какой бы подарок ты хотела получить от меня, детка?», хлопая глазёнками, ответила: «Город Азаз». «Ничего себе запросы!» — подумал, надо полагать, курдский воитель, но просьбу удовлетворил.

Тем временем, пока длились переговоры под стенами белой столицы атабеков, граф Триполи, князь Галилеи, прокуратор королевства латинян в Иерусалиме, Раймунд, с войском вторгся в долину Бекаа, где его дружину основательно потрепал правитель Баальбека, бывший губернатор Дамаска ибн аль-Мукаддам. На выручку графу весьма своевременно поспешил славный коннетабль Иерусалимский, старик Онфруа Второй де Торон.

Номинально командовал войском пятнадцатилетний король Бальдуэн ле Мезель.

Этот рейд был первым в жизни несчастного прокажённого юноши, волею судеб воссевшего на отцовский трон. Предприятие удалось на славу: соединённые силы франков ударили на отряды брата Салах ед-Дина, Тураншаха, и нанесли ему сокрушительное поражение, перебив практически всё ополчение Дамаска.

Несколько раньше султан наконец-то сумел выкроить время, чтобы вплотную заняться ассасинами. Его армия вторглась в горы Носайри и осадила форпост фидаев, столицу владений Старца Горы — неприступную крепость Масьяф. Сам глава братства фанатиков-убийц находился в отъезде, и весть о грозящей опасности застигла шейха Синана в дороге, причём так неожиданно, что он едва не угодил в руки солдат Салах ед-Дина. Однако произошло нечто сверхъестественное, в самый последний момент Рашид ед-Дин ускользнул от них: он... закололся кинжалом, но в следующее мгновение солдаты султана... узрели шейха стоявшим довольно далеко на вершине холма.

Надо ли говорить, что они не стали его преследовать? Правильно, кто же гоняется за духами?

Между тем «дух» очень скоро материализовался. Как-то, проснувшись поутру, Салах ед-Дин нашёл у себя на подушке отравленный кинжал, свежеиспечённые ещё горячие сладости, секрет приготовления которых знали только фидаи, и пространное послание. В его строках Старец Горы пообещал курду убить его, но не раньше, чем будут уничтожены все родственники султана. Трудно сказать почему, но начать шейх Синаи пообещал с дяди Салах ед-Дина по материнской линии, Шихаб ед-Дина, и скоро тот известил племянника, что тоже получил письмо с угрозами.

Едва ли стоит удивляться, что после всего вышеперечисленного у султана совершенно испортился сон. Он к тому же вбил себе в голову, что навестил его не посланец Синана, а сам Синан.

У Салах ед-Дина начались кошмарные видения, и скоро он оказался на грани самого настоящего нервного расстройства. Внутри шатра пришлось поставить огромную деревянную клетку, только в ней одной победоносный курдский воитель чувствовал себя в относительной безопасности. Однако и этого показалось мало Салах ед-Дину, он послал Старцу письмо с просьбой... простить его. Тот согласился. В обмен на возможность спокойно отдыхать после ратных трудов султан снял осаду с Масьяфа и убрался куда подальше от гор Носайри.

Славный курд отправился на юг, откуда до него донеслись грозные известия о несчастье, постигшем отряды дамаскцев. При приближении его армии латиняне отступили, и Салах ед-Дин, оставив вместо себя заправлять делами в Сирии Тураншаха, уехал в Каир, куда и прибыл в первую декаду месяца раби аль-авваль 572 года лунной хиджры, дабы без суеты отпраздновать день рождение Мухаммеда[27].

После всех потрясений султан, как мы можем себе представить, остро нуждался в передышке. В то же самое время бальи Иерусалимского королевства, у которого пока как будто бы не возникало особой нужды прятаться от врагов ни в деревянных, ни в каких-либо ещё клетках, также пребывал не в самом хорошем расположении духа. И хотя жизни Раймунда не угрожали безумные фанатики Рашиддина, тем не менее положение регента при дворе становилось всё более неустойчивым. Смерть Милона де Планси несмываемым пятном легла на его репутацию, а скороспелое разбирательство и ошеломляющие результаты Божьего Суда, чудесное избавление обвиняемого и отъезд «праведника» в Антиохию, вызвавший неудовольствие особенно религиозно настроенной части подданных Раймунда — что ж за правитель у нас, коль от него бегут люди, отмеченные Господом? — всё это, вместе взятое, не могло не отразиться на его настроении.

Несмотря на всю незначительность, поражение, нанесённое ему ибн аль-Мукаддамом, явно не добавляло графу веселья. Вместе с тем почти никто из рыцарей не пострадал, и дружине в целом удалось сохранить боеспособность, а потерь пехоты, как всегда, не считали — что за беда?

Соединившись с королевской армией, рыцари Триполи сумели даже поквитаться с неприятелем и частично вернуть себе утраченный престиж, однако кое-кто позволял себе коситься на графа. И хотя никто не осмеливался заявлять во всеуслышание, что, если бы не Онфруа Торонский, не видать бы франкам победы, многие так думали. Мало того, даже по возвращении домой покой для Раймунда не наступил — неугомонный правдоискатель сеньор Ботруна развил бешеную деятельность, желая докопаться до истины и установить личность загадочного Роберта Санг-Шо.

Впрочем, мотивы, двигавшие Плибано, были понятны графу, брат Жерар продолжал успешно делать карьеру. Его авторитет среди членов братства рос, влияние на великого магистра ордена Одо де Сент-Амана усиливалось. Пизанец просто боялся храмовника. Раймунд — нет. Вместе с тем не принять Плибано он не мог; тот к тому же сумел склонить на свою сторону сенешаля Голерана де Майонна и канцлера Маттеуса и теперь с их помощью назойливо добивался аудиенции.

«Ладно! — не без многообещающего злорадства сдался регент. — Я тебя приму!»

— Что у вас, мессир? — спросил он пизанца, когда тот покончил с пространными приветствиями. — Вы, верно, даром времени не теряли?

— О да, государь, — демонстрируя должное почтение, проговорил Плибано. — Кое-что я узнал.

— Кое-что? — Раймунд состроил кислую мину. — Полагаю, ваше кое-что стоило того, чтобы не присоединиться ко мне в походе против неверных?

Хотя сеньор Ботруна продолжал улыбаться, глазёнки его забегали.

— Ваше сиятельство, — пропел он, — я просто не успел собрать вовремя войско. Ваш приказ пришёл так неожи...

— Не знаю, как обстоят дела у вас на родине, мессир, — оборвал вассала Раймунд, — однако хочу на всякий случай напомнить, что тут не Италия. Здесь Восток, и мы ведём священную войну против неверных. Начали её не мы, а наши деды и прадеды, так не нам и складывать оружие. А посему рыцарь, присягнувший своему сюзерену, имеет перед ним вполне определённые обязательства...

— Вне сомнения, государь, на беззаветной любви к Господу и безусловной верности слуги своему господину держится весь христианский мир.

Если с безусловной верностью дела у Плибано пока обстояли неважно, то безусловной наглости ему было определённо не занимать — уж если он осмеливался перебивать своего сеньора, чего же ждать от такого вассала?!

— Разница, мессир, заключается в том, — с металлом в голосе возразил граф, — что на Востоке от преданности слуги почти всегда зависит жизнь господина. Ибо мы сражаемся за веру, и враг наш многочислен и жесток, а вечный мир, по примеру тех, которые заключают между собой государи Европы, с ним невозможен.

— Прекрасные слова, государь! — воскликнул пизанец. — Вы устыдили меня. Но прошу простить мне моё промедление, ведь оно продиктовано вовсе не нерадением к делу латинян на Востоке, а совсем иными обстоятельствами. Я так старался собрать побольше воинов для ваш... для нашей экспедиции против неверных, что переусердствовал. Я нанял солдат в полтора раза больше, чем обязан выставить по закону, вследствие чего и припоздал. Но ведь мои воины пригодились вам, не так ли?

Раймунд кивнул. Конечно, свежие силы, подоспевшие из Ботруна, пришлись кстати, но явись солдаты Плибано своевременно, возможно, ибн аль-Мукаддаму вообще не удалось бы потрепать дружину Триполи.

— Жаль только, что с войском не оказалось предводителя, — не без желчи посетовал граф. — Что вы скажете на это, милейший сеньор?

Похоже, Плибано заготовил ответы на все вопросы.

— О государь! — воскликнул он, воздевая руки к потолку. — Меня дезинформировали. Сказали, что вы сразились с неверными, а потом повернули обратно и уже находитесь на пути в столицу ваших богоспасаемых земель. Поэтому и я поскакал туда; отряд же мой тем временем стал лагерем. Я не велел им отступать до тех пор, пока не будут ясны дальнейшие планы вашего сиятельства, и, как видите, поступил разумно, поскольку посланный вами гонец заметил их и... В общем, произошло некоторое недоразумение, которое, чего вы, государь, не можете не признать, обернулось к вашей выгоде.

«Скользкий мерзавец, как медуза, — с невольным уважение подумал Раймунд. — Вывернулся. Сквозь пальцы прошёл. Придётся в следующий раз посылать ему гонца со свидетелями, чтобы не отвертелся, а то ведь, чего доброго, заявит, что к нему вообще никто не приезжал. С такого станется!»

Ему ничего не оставалось, как только выслушать Плибано.

— Впредь запомните, мессир, что рыцарю в походе надлежит находиться со своей дружиной при сюзерене, — устало проговорил властитель Триполи, не преминув сделать упор на слове «рыцарь». — Ну что там у вас? Говорите, я слушаю.

Реакция пизанца озадачила графа.

— Даже и не знаю, как вам сказать, — замялся Плибано. — Я прямо боюсь и произнести...

— Что ещё?! — Неожиданности в последнее время редко радовали Раймунда. — Не хотите говорить, так ступайте себе! Придёте в другой раз!

— Нет-нет, ваше сиятельство! Не прогоняйте меня! — воскликнул сеньор Ботруна, складывая руки на груди, точно мусульманский вельможа.

— Да кто вас прогоняет?!

— Ради всего святого, не сердитесь, государь! — взмолился Плибано. — Я теперь точно знаю, кто стоит за смертью короля Амори́ка и сенешаля Милона де Планси. Как я и говорил, ваш несчастный Вестоносец был тут совершенно ни при чём.

— Что вы несёте, мессир? Король Амори́к скончался от дизентерии.

— Вот взгляните сами, ваше сиятельство, — предложил пизанец, доставая из кошелька и протягивая Раймунду предназначенную для составления черновиков и снятия копий с документов вощёную пластинку, так называемую церу. — Прочтите...


Предерзкий шут ласточке

Хвост опалил. Хохочет,

Гордыней исполненный.

Лопнет надутый бурдюк и

Чёрным зловонным вином истечёт.


— Ну и что? — спросил граф, побежав глазами строчки. — Откуда вы это взяли?

— Совершенно случайно удалось заполучить. Это копия, а саму записку прислали нашему покойному правителю после того, как он наказал тамплиеров в Сидоне. Всё сходится, его величество подпалил тамплиерам хвост... Мне, право, неудобно говорить, но... Покойный наш государь был несколько широковат станом, а его манера смеяться, признаться, многих шокировала. И, да простит меня ваше сиятельство, болезнь, от которой скончался король, как ни крути, благородной не назовёшь. Чего-чего, а зловония от неё хоть отбавляй.

Всё это так походило на правду, что граф не нашёл слов для возражения. Однако сюрпризы на этом не кончились.

— А вот ещё одна, — сказал пизанец.

На сей раз в руках Раймунда оказался пергамент.


Пускай один уйдёт, чтоб

Дать дорогу двум.

Запомни же, что нет

У коршуна врага страшней, чем

Ласточка с кровавыми хвостами.


— Что это? — проговорил владыка Триполи. — С ласточкой мне уже вроде всё понятно, а кто коршун? И кто этот один, который уйдёт? Куда это он уйдёт?

Впрочем, точности ради, скажем, что графа куда более интересовали те двое, которым один должен дать дорогу. Вернее, не должен, а, как можно было догадаться, уже дал.

Времени на объяснения ушло довольно много, и прежде всего потому, что сеньор Ботруна очень стеснялся высказать догадку относительно того, кого неизвестный поэт в своём иносказательном пятистишии назвал коршуном. В конце концов Раймунд догадался сам. С тем, кто и кому, по мнению автора послания, должен был дать дорогу, также всё прояснилось, поскольку сенешалем на место Милона де Планси король Бальдуэн как раз на днях назначил своего недавно выкупленного из плена дядю, номинального графа Эдесского Жослена де Куртенэ. Регент не смог воспрепятствовать этому.

Поскольку относительно второго из двух граф и его посетитель так ни к какому мнению и не пришли, гадания на этом и закончились, однако вопросы остались.

— Первое письмо мне передали госпитальеры, — сказал пизанец. — А второе мои доверенные лица заполучили прямо из ларца, стоявшего в спальне дома благородной дамы Агнессы. Это обличает тайные связи матери короля с тамплиерами в делах, которые едва ли понравятся королю. Ясно, что и орден Храма, и семейство Куртенэ замешаны в убийстве короля Аморика и сеньора Трансиордании Милона де Планси.

— Теперь мне становятся понятными причины столь усилившегося влияния фламандца! — проговорил граф, качая головой. — Надо полагать, магистр Одо имеет основания испытывать благодарность к своему товарищу... — Пришедшая в голову мысль показалась регенту Иерусалима просто дикой. — Нет, никак не могу поверить в то, что они осмелились поднять руку на самого короля!

Раймунд покачал головой. Надо сказать у него имелись все основания не хотеть верить в то, что казалось Плибано очевидными фактами. И всё же... Аморик хотел распустить орден Храма, вернее, слить оба ордена в один и поставить его под командование одного человека. И уж конечно, человеком этим едва ли стал бы брат Одо. Между тем последний приходился младшим братом самому Годфруа де Сент-Омеру, ближайшему соратнику Юго де Пайена, одному из девяти основателей братства бедных рыцарей Христа. Что же получалось? Теперь никто, даже король, не в силах что-либо сделать с храмовниками? Не просто не в силах, подобные намерения могут весьма дорого обойтись даже монарху. Ничего себе открытие!

— Но... какая же связь между этими письмами? — спросил граф вассала, понимая, что пауза затягивается до неприличия. — Одно из них — угроза... да-да, угроза, и ничего больше! А другое? Оно больше похоже на руководство к действию, не так ли? К нему надо отнестись серьёзно... Хотя... Дама Агнесса и тамплиеры легко отопрутся, мы не сможем ничего доказать. Более того, попытка сделать это, имея на руках такие сомнительные улики, обернётся против нас.

— Сможем, ваше сиятельство! — победно воззрившись на сюзерена, воскликнул Плибано. — В подвале моего замка находится не кто иной, как сам Роберт Санг-Шо!

— Роберт Санг-Шо?! — Раймунд вытаращил глаза. — Как вам удалось поймать его? Я вообще сомневался, что таковой существует...

— Существует, государь. И более того, он был собратом ордена Храма, служил вместе с нашим дорогим Жераром.

— Наградите того, кто схватил убийцу! — Граф почувствовал, как возбуждение охватывает его. Живой свидетель тёмных делишек храмовников, исполнитель их тайных приказов! Это обстоятельство круто меняло дело. Тут уж юному королю Бальдуэну придётся выслушать дядюшку. Может, теперь наконец удастся добиться объединения храмовников с госпитальерами?! Сколько уж копий изломано в дебатах по этому поводу! Однако, если удастся доказать, что король Амори́к поплатился за свои попытки жизнью, тамплиеров не спасёт заступничество даже самого римского понтифика. Впрочем, едва ли папа Александр встанет на их сторону в таком деле. — Роберт в чём-нибудь признался?

— Насколько мне известно — нет, — покачал головой Плибано. — Но признается. Уж мы его спросим как следует. Как только мои люди привезут его сюда.

— Когда?!

— Скоро, государь, очень скоро, — пообещал пизанец. — Я послал за ним ещё утром, как только узнал, что вы меня примете. Теперь вечер, его уже должны привезти.

— Почему вы сразу не сказали мне?! — с нетерпением воскликнул Раймунд. — Ходили вокруг да около!

Тут ботрунский вассал продемонстрировал прямо-таки сверххристианское смирение. По его тону можно было предположить, что прямо сразу после беседы он отправится в монастырскую келью, где станет нещадно бичевать себя кнутом за прегрешения перед сюзереном, а значит, и перед Богом.

— Я знал, что виноват перед вами, государь, — проговорил он со вздохом. — И поэтому не хотел, чтобы вы подумали, будто я намеренно стараюсь избежать заслуженного выговора. Получив его, я с чистой душой смог поведать вам новые обстоятельства относительно козней, которые плетут против вас и короля Иерусалимского братья Храма и дама Агнесса.

«Чёрта с два! — подумал граф. — Ты хотел набить себе цену, купчишка! Ваш брат не успокоится, пока не выжмет из ситуации всю выгоду до капли, как масло из жмыха. То-то я смотрю, ты всё в окно поглядываешь! Верно, велел доставить этого Роберта Санг-Шо до того, как стемнеет? Ну что ж, поглядим на твоё приобретение...»

— Ваше сиятельство, — продолжал Плибано. — Я думаю, что неплохо бы пригласить сюда Раурта из Тарса, чтобы он мог опознать...

Он не договорил. Внезапно со стороны входа в покои правителя Триполи раздался какой-то шум, и тотчас в дверях появился растерянный стражник.

— Государь... — проговорил он очень взволнованно. — Там человек из Ботруна. Он весь в крови...

— Впустить! Впустить немедля, болван! — что было мочи закричал Раймунд. — Сейчас же...

Но больше напрягать голосовые связки ему не пришлось. Окровавленный воин, которого перестали удерживать стражники, прорвался в кабинет графа.

На солдата было страшно смотреть. Шлема он лишился, волосы на голове превратились в какое-то невообразимое чёрное от крови месиво. Кровь, перемешанная с дорожной пылью, покрывала также табар и доспехи. Казалось, человек этот чудом вырвался из страшной сечи. Как выяснилось, дело именно так и обстояло.

— Что случилось, Ансельмо?! — не выдержал Плибано, терзаемый дурным предчувствием. — На вас напали?

— Государь... сеньор... — переводя безумный взгляд с графа на своего господина, начал солдат, покачиваясь из стороны в сторону. — Да...

— Но кто?! — хором воскликнули Раймунд и пизанец. — Где?! Где Роберт Санг-Шо?!

— Все погибли...

— Кто погиб?!

— Всех убили... Я вырвался, скакал как сумасшедший почти целых два лье...

— Кто убил?!

— Язычники...

— Их много? — испугался Раймунд — ну как Саладин решил наказать Триполи за резню дамаскцев Тураншаха?

— Тьмы... С полсотни... Или сто... — Сознание вестника из Ботруна, как видно, всё сильнее окутывала беспросветная пелена. Он в очередной раз качнулся; ноги подкосились, и Ансельмо плашмя рухнул на мозаичный пол. — Чёрный рыцарь! — неожиданно громко крикнул воин, поднимая голову, и, вновь роняя её на холодный камень, повторил уже намного тише: — Чёрный...

Он на короткое мгновение зашёлся в конвульсиях и замер бездыханным.

— Это уже становится забавным, — задумчиво проговорил Раймунд и добавил, обращаясь к солдатам: — Уберите его отсюда.

XII


Теперь, когда с благословенных времён Второго похода минуло без малого тридцать лет, далеко не юный уже забияка из Шатийона чувствовал себя так, словно родился на свет заново. Ах, как прекрасно было оказаться в седле после стольких лет заточения! Пришпоривать коня, сдавливать шенкелями его бока! Тот, кого рыцарь-отец впервые посадил на лошадь в шесть лет, не забудет до смерти воинской науки, одно из главных слагаемых которой — умение справляться с своевольным жеребцом, едва ли не до старости остающимся диким зверем. Укрощать его буйный нрав, заставлять дестриера слушаться — вот настоящее искусство! Рыцарь и конь в бою или на турнире — единое целое, без этого нельзя, без этого смерть или бесчестье, которое ещё хуже смерти.

Без владения искусством верховой езды нет воина-кавалериста, это понятно, но существует и ещё нечто, без которого невозможно, как говорили древние: conditio sine qua поп. Какой же настоящий шевалье не объезживал лихих кобылиц в их альковах? Не соблазнял юных служаночек и, рискуя подчас головой, благородных замужних дам?

О дочери Сирии! Лишь за тем, чтобы изведать ваши горячие ласки, стоило покинуть старушку Европу; пройти через земли коварных ромеев; сражаться с неверными на горных тропах Малой Азии, что ни день оказываясь на волосок от гибели; умирать от морской болезни в трюме византийского дромона на пути из проклятой Господом Адалин в богоспасаемую Антиохию! А потом? Разве воспоминания обо всём этом не стоили того, чтобы покинуть мрачный донжон, а затем и дворец гостеприимных хозяев Алеппо?

Время в столетии двенадцатом, не то что в веке скоростей — двадцатом, текло неторопливо; людям молодым и горячим приходилось усмирять в себе желание быстрых перемен, а тем, кто состарился в подземелье, и вовсе не пристало спешить, да и справедливости ради скажем: отведённые князю покои во дворце мало напоминали отвратительную тюрьму.

Юный наследник Нур ед-Дина, в прошлом заклятого врага Ренольда, обращался с пленником отца по-рыцарски; они даже ездили вместе охотиться. Как-то, оставшись с христианином на короткий миг с глазу на глаз, ас-Салих признался, что очень недоволен некоторыми из советников, особенно одним. Кем конкретно, он не сказал, но догадаться труда не составило. И хотя отрок знал по-французски всего несколько слов, да и Ренольд — не больше, всё же они смогли понять друг друга.

Этот тринадцатилетний мальчик чем-то напоминал князю его собственного сына, маленького Ренольда, любимчика Констанс. Теперь малыш был бы уже взрослым. Как и все шестеро детей княгини, которых она произвела на свет в обоих своих браках, он родился здоровым и мог стать настоящим мужчиной, рыцарем, ведь всего за год до того рокового, фатального рейда на неприятельскую территорию князь посадил сына на коня, а это означало начало пути взрослого рыцаря. Мальчишка имел все шансы сделаться таковым. Вернее, имел бы, если бы отец его не угодил в плен к неверным. Однако, когда это случилось, шансов выжить у мальчика не осталось — Боэмунд Заика, первенец Констанс и Раймунда де Пуатье, не мог допустить подобного. Он и собственного брата и даже дочь Ренольда, Агнессу, спровадил от двора. Девочка стала женой короля унгров[28].

Несмотря на благорасположение ас-Салиха и на ответную симпатию князя, подружиться по-настоящему они не могли, хотя бы уже потому, что Гюмюштекин слишком ревниво опекал своего повелителя, который никак не решался порвать с ним. Хитрый эмир, конечно, догадывался, чем такой разрыв мог закончиться лично для него, а потому изо всех сил старался не утратить контроля над ситуацией, что лишь будило в душе короля Алеппо ещё большее раздражение, готовое вот-вот перерасти в открытую ненависть.

Так или иначе, но минуло больше года, прежде чем ас-Салих, получив первую часть выкупа, привезённого тамплиерами, наконец отпустил Ренольда на свободу. Произошло это не раньше, чем отроку удалось-таки освободиться от назойливой опеки Гюмюштекина; всесильный губернатор отправился в почётную ссылку в Гарен, двенадцать лет назад окончательно отвоёванный турками у христиан Антиохии. Теперь у вчера ещё всесильного министра двора появился собственный богатый фьеф, однако влияние эмира в белой столице атабеков заметно ослабло.

Известно, что люди энергичные и честолюбивые с трудом мирятся с потерей власти, не смирился с этим и Гюмюштекин, поэтому, забегая вперёд, скажем, пройдёт всего год, и вельможа успокоится навсегда, но не раньше, чем по приказу своего повелителя лишится головы. Однако, опять-таки опережая события, отметим: сферой интересов и областью приложения сил Ренольда де Шатийона станет отныне не север, а юг Сирии, к делам в Алеппо, равно как и в Антиохии, он отныне будет иметь лишь косвенное отношение. И всё же как бы там ни было, второй, самый печальный этап жизни нашего героя на Востоке подошёл к концу. На исходе лета тысяча сто семьдесят шестого года от Рождества Христова, эскорт мусульманских всадников проводил бывшего пленника Алеппо до границ его тоже, увы, бывших владений.

О возвращении в Антиохию для Ренольда, разумеется, не могло идти и речи; проехать бы через территорию княжества без помех — кто знает, что на уме у пасынка? Не забыл, надо думать, кулака отчима — уроков юных дней. Не забыл — уж точно, недаром про таких храбрецов, как Боэмунд, что герои только с женщинами и бессловесными рабами, говорят: «Молодец против овец, а на молодца и сам овца». Между тем «овцы» эти обладают характером определённого свойства, они в отличие от настоящих барашков до смерти помнят обиды.

Мог, вполне мог Боэмунд послать отряд, чтобы перенять Ренольда дорогой. Мог и убить приказать, а потом руками развести, мол, случайность вышла, разбойники напали, пошаливают мерзавцы, нет им укорота! Однако и тамплиеры не лыком шиты; знали они про любовь Заики к отчиму, послали свой эскорт, он и сопроводил бывшего князя в замок Бахрас, им же ещё в начале правления своего их Дому пожалованный.

Из Бахраса в Александретту, оттуда морем до Акры, а дальше снова в седле — так и путешествовал Ренольд по христианским землям. Прибыл он в Иерусалим в начале сентября и первым делом засвидетельствовал почтение королю, графу Жослену Эдесскому и его сестре, графине Агнессе. С ней, понял, одной благодарностью и обещанием вскоре возвратить долги не отделаешься: Графиня заприметила Ренольда. Одно имя уже чего стоило! Как-никак и первый и последний мужья Агнессы звались так же; ведь должны подобные вещи хоть что-то значить?

Впрочем, что касалось дамы, не юной уже, но сохранившей помимо привлекательности ещё и дьявольский огонь в крови, приватные беседы с ней были вчерашнему узнику неверных не только не обременительны, но и приятны. Графиня понимала толк в любви, опыт за плечами у неё имелся пребогатый.

Если в гостеприимном доме Кристины-Ксении Терезия, как и полагалось простолюдинке, отмеченной вниманием благородного господина, не заботясь о себе, служила сеньору, угождая всем его желаниям и даже прихотям, то дама Агнесса вела себя совсем иначе. Она привыкла брать то, что ей нравилось, хотя умела и отдавать. Сказать по правде, князю пришёлся по нраву её подход к любовным утехам. Такого галопа Ренольд не припоминал со времён юности, когда голодные и утомлённые походом пилигримы Второго похода причалили в Сен-Симеоне, морских воротах Антиохии, и, быстро отъевшись на пирах у её тогдашнего князя, принялись опылять прекрасные цветники Сирии.

Сжимая грубыми пальцами талию Графини, без жалости терзая её нежную белую кожу, рыцарь не мог не вспоминать Маргариты, служанки своей тогда ещё будущей жены, княгини Констанс. Тётку юного Жослена Храмовника отличали весьма пышные формы, но и сестра Жослена де Куртенэ не уступала ей. Не отстала дама Агнесса от Марго и в ненасытности, Графиня требовала, чтобы её любили ещё и ещё, и всякий раз брани с не меньшим жаром.

Агнесса не стала скрывать и своего приятного удивления, так как считала, что от долгого затворничества мужчина превращается в монаха, то есть желания его, если они в течение многих лет неизменно не находят удовлетворения, сами собой сходят на нет. И верно, князь достаточно долго постился, и столь долгое воздержание могло бы запросто сыграть с ним злую шутку — спасибо Терезии, её старания вернули ему неуёмный аппетит и, главное, силы молодости. Теперь он не уставал восхищать Агнессу, которая скоро честно призналась, что уже ради божественных минут, проведённых ею в его жёстких объятиях, следовало добиваться освобождения из неволи такого жеребца. Графине вообще нравились разного рода сравнения, в особенности довольно неприличные. Она любила ассоциировать себя с кобылой, которую объезжает опытный грум: ведь недаром же французское слово «chevaliers» (рыцарь) происходит от латинского «caballarius» (конюх).

Однако даже самый могучий дестриер нуждается в отдыхе и даже самая строптивая кобылка, устав наконец проявлять норов, покоряется хозяину. И вот любовники покинули постель, устроились в креслах с высокими резными спинками, возле столика, на который немая служанка поставила напитки и закуски. Агнесса любила смотреть, как жадно едят мужчины после бурных упражнений в её постели. Дама всегда старалась во всём угодить партнёрам, которые угождали ей. Она успела узнать, какие напитки по нраву гостю; оказалось, что он в отличие от предшественника предпочитает более лёгкое вино, зато не прочь полакомиться ликёром и фруктовыми настойками. Все его пожелания, естественно, были учтены.

Не успел Ренольд утолить первый голод, как появилась служанка и знаками показала, что дворецкий просит разрешения войти. Жан доложил о прибытии важного гостя.

Архиепископ Кесарии с первого взгляда понял, что перед ним новый любовник Агнессы. Впрочем, и князь не настолько одичал в плену, чтобы по выражению, мелькнувшему в глазах Ираклия, не сообразить, что стал его преемником в богоугодном деле укрощения крутобёдрой кобылки. Святитель, точно какой-нибудь юнец при виде соперника, начал было задираться, — впервые оказался Ираклий в такой роли: он сам привык менять дам, здесь же вышло, что поменяли его! — но тут вмещалась женщина.

— Господа, — проговорила она с улыбкой, — не надо ссориться. Вы оба прежде всего мои друзья, и я надеюсь, ими и останетесь. Более того, мне бы искренне хотелось, чтобы вы стали добрыми товарищами друг другу, так как у нас у всех одна забота — королевство, ибо на нас Господь возложил тяжкие обязанности неустанно печься о его благе. Его нужды превыше всего, а потому отриньте ненужное. Что до меня, так я весьма сожалею, что ни с одним из вас мне не суждено связать судьбы. Вы, монсеньор, принадлежите другой даме — я говорю сейчас о Церкви Христовой, а не о прекрасной Пасхии из Наплуза, а вам, мессир, — она жеманно вздохнула и с искренним сожалением посмотрела на нового любовника, — суждено скоро вновь попасть в плен. Нет, не беспокойтесь, я имею в виду совсем не безбожников турок, а прекрасную и знатную даму — госпожу Этьению де Мийи.

Если архиепископ Кесарии прекрасно понимал, о чём шла речь — о весьма душевных отношениях Ираклия с Пасхией де Ривери, супругой богатого торговца тканями из Наплуза, с недавних пор всё настойчивее судачили кумушки по всему Утремеру, — то Ренольд был, мягко говоря, удивлён; он как-то не чувствовал ещё особого желания на ком-нибудь жениться.

— Кто эта Этьения, государыня моя? — нахмурился он. — Зачем она мне?

Такая реакция не могла не польстить Графине.

— Этьения — дочь прежнего магистра ордена Храма, Филиппа де Мийи, — сказала она и не преминула добавить: — Уже не юна, конечно, но ещё довольно хороша собой. Имеет сына и дочь. Очаровательные детишки, особенно десятилетний Онфруа, он — настоящий херувимчик. Назван так в честь отца, деда и прадеда — у них в роду только это имя. Не слишком знатные в прошлом, но... не о них речь, а о ней. Бедняжке не везёт с мужьями, она дважды вдовела. Второй раз совсем недавно, ещё и двух лет не прошло...

Произнеся последние слова, Агнесса искоса посмотрела на архиепископа. Они обменялись короткими, но выразительными взглядами, однако Ренольд, занятый размышлениями относительно предстоящего союза, ничего не заметил.

Графиня между тем продолжала нахваливать невесту:

— Вы не пожалеете, мессир. У неё завидное приданое — Заиорданские земли, или Горная Аравия, как ещё называют эту страну. Есть два больших, как некоторые уверяют, просто громадных и неприступных замка — Крак де Монреаль и Крак де Моабит, его чаще называют просто Керак, мимо них пролегают караванные пути безбожников. Говорят, в землях этих воздух чистый, не то что здесь, в Иерусалиме, или на побережье, особенно в Тире. Кроме того, земля эта обильна: в оазисах её произрастают всевозможные фрукты, а оливы дают столь щедрые урожаи, что превосходное масло, что получается из них, обходится хозяину дешевле дешёвого. Тамошние купцы торгуют бойко, богатеют, но вот беда, нет у них защитника. В отсутствие мужской руки язычники почувствовали, что нет им укорота, и, никем не останавливаемые, проходят они с войском из Египетской Вавилонии в Сирийскую и даже в Аравию к своим ложным святыням. Давно уже пора вдове несчастного Милона де Планси перестать носить траур, а неверным чувствовать себя хозяевами и христианских странах... Да, я ещё забыла упомянуть Сент-Авраам, этот город также принадлежит к Трансиорданской сеньории, хотя и располагается по сию сторону Солёного моря.

Когда речь зашла о замках и о богатствах дочери тамплиера, князь заметно оживился. Особенно ему пришлись по душе слова любовницы о караванных путях. Да и потом... на самом севере латинского Востока он уже княжил, пора повластвовать на юге Левантийского царства.

— Я, пожалуй, не стану возражать, — проговорил он, кивая. — Посмотрю невесту... Хотя, чего тянуть? Я верю вам, государыня моя, и полностью полагаюсь на ваш вкус. Тем более... Сент-Авраам ведь совсем рядом с Иерусалимом, не так ли?

Оба понимающе переглянулись: ни у того, ни у другого пока не пропало желание встречаться. Ираклий перехватил их взгляд, но сделал вид, что ничего не заметил.

— Вот и славно! — похвалил он и тут же с раздражением добавил: — А то граф-регент и Ибелины протащили своего Гвильома в архиепископы Тира! Представляете себе?! Мало ему? Это вдобавок к тому, что он — канцлер двора и архидьякон Назарета!

Опасность, исходившая от архиепископа Тира, заключалась уже в том, что он, не будучи сторонником Куртенэ и Ираклия, как и прежде, имел большое влияние на своего воспитанника, короля Бальдуэна. Кроме того, в будущем, о котором обязан думать каждый политик, Гвильом мог встать на пути набиравшей силу партии Агнессы в таком важном деле, как поставление будущего патриарха Иерусалима. И хотя святительское кресло в Святом Городе оставалось пока занятым, все прекрасно сознавали — день, когда оно освободится, не за горами.

— Монсеньор Амори́к уже наполовину выжил из ума, душа моя, — с плохо скрываемым возмущением проговорил Ираклий. — Он всё забывает, всё путает. Не может и шагу шагнуть без помощи слуг. Да продлит Всевышний и всемилостивейший Господь его дни, но... королевству нужен молодой, сильный патриарх... Надо подумать о преемнике! Ибелины и граф-регент уже думают!

— Не волнуйтесь, монсеньор, — попросила Агнесса. — Главное, молитесь за здоровье его святейшества патриарха Амори́ка. Пусть Господь позаботится о его добром здравии... по крайней мере, в течение ещё одного года. Дни графа Раймунда на посту регента сочтены; не будем забывать, что в следующем году мой бедный мальчик входит в возраст, позволяющий править самостоятельно. Теперь, когда его дядя нашими стараниями обрёл свободу, есть основания надеяться, что рядом с королём окажется меньше дурных помощников. Поверьте, сенешаль Жослен и его сестра умеют помнить добро, а посему не терзайте себя раньше времени.

Слова Агнессы заметно успокоили Ираклия, он даже немного повеселел. Ренольд же, размышлявший тем временем о своём, спросил:

— А как дама Этьения? Она не станет возражать?

— Не думаю, мессир, — покачала головой Графиня. — Мы с вами возьмём в сваты его величество.

По тону Агнессы князь догадался, роль свата, настоящего свата, то есть, конечно, сватьи, Агнесса отводила себе, а потому за слова свои отвечала. Она контролировала ситуацию, а значит, вопрос со свадьбой можно было считать решённым.

Нет, решительно судьба снова благоприятствовала Ренольду Шатийонскому! Вчерашний изверившийся пленник, два года назад умиравший от лихорадки в донжоне Алеппо, вновь гордо восседал в седле. Он — любовник влиятельной женщины, друг её брата, сенешаля Иерусалимского Жослена, а также товарища магистра Храма — они виделись, и последний заверил князя в своём расположении и обещал дальнейшую поддержку. Женившись на наследнице Горной Аравии, Ренольд вновь станет пэром Утремера, одним из первых людей королевства и богатым человеком!

Нет! Ей-богу, всё не напрасно! Берегитесь же теперь, неверные собаки!

Он как-то и не подумал о том, что волей-неволей сделается должником тамплиеров, а также Агнессы и её брата. Впрочем, он уже сделался им, и дело тут заключалось даже не в деньгах, которые он, разумеется, сможет скоро вернуть, просто отныне путь его будет неразрывно связан с партией непримиримых.

Иного выхода у Ренольда не было, да и быть не могло. В грядущих грозных событиях никому всё равно не удалось бы остаться в стороне, а уже только по характеру своему князю, даже захоти он, едва ли удалось бы поладить с Раймундом, братьями Ибелинскими и многими другими баронами земли, так навсегда и оставшимися для него, бедного рыцаря из-за моря, пуленами, жеребятками. Они предпочитали худой мир доброй ссоре, Ренольд же в душе остался таким, каким пришёл на Восток в те далёкие дни марта 1148 года. Такой человек просто не мог разделять их убеждений.


Тем временем беседа продолжалась.

Хотя Ираклию и не случилось выплеснуть накопившуюся энергию в любовных баталиях с подругой, тем не менее переживания относительно судеб отечества и особенно патриаршего престола Иерусалима изрядно иссушили горло архиепископа Кесарии. Поскольку кипрского вина на столе не оказалось, графиня позвала служанку и велела подать гостю его любимого напитка.

Увидев явившуюся на зов монахиню в простой рясе с поднятым капюшоном, Ираклий вздрогнул от неожиданности и удивлённо проговорил:

— У вас что, тут теперь монастырь, душа моя?

— Это Мария, — улыбнувшись, проговорила Агнесса. — Она прислуживала моей дочери в Вифании. Однако Сибилле следует привыкать к светскому окружению, ведь жених её, маркиз Гвильгельмо, как говорят, уже держит путь сюда. Кроме того, с Марфой, одной из моих самых любимых служанок, случилось горе, она поскользнулась на банановой кожуре и разбила себе голову о кованый дубовый сундук. Бедняжка скончалась сразу, вот я и попросила Марию заменить мне её. Святая мать Иветта не возражала. Сестра Мария прекрасно справляется со своими обязанностями, к тому же она — немая, каковое качество, как вы знаете, я весьма ценю в слугах.

Кесарийский святитель напряжённо рассмеялся. Он хотел напомнить Агнессе о том, что даже и немота слуг не служит подчас надёжной гарантией для сохранности секретов господ — ведь стихи неизвестного поэта, ставшие для партии Куртенэ руководством к действию, пропали прямо из шкатулки в доме самой Графини, — однако почёл за благо перевести всё в шутку.

— Это качество являет собой также и их главный недостаток, — сказал он. — Марфа, так та мычала, точно недоенная корова, когда хотела привлечь ваше внимание. Мне, ей-богу, казалось, что она, того и гляди, забодает вас, душа моя.

— Мария — тихая, — заверила Ираклия Агнесса. — Она хорошо умеет изъясняться знаками, делает это так выразительно, что я почти всегда понимаю её. Впрочем, главное, чтобы она понимала меня, а тут решительно никаких препятствий не возникает.

На сём тема разговора о слугах исчерпалась, и Ренольд спросил:

— А что слышно о маркизе Гвильгельмо? Каков он? Что за человек?

— Его происхождение обнадёживает, — ответил архиепископ. — Думается, из него выйдет хороший король... то есть, я хотел сказать, регент. Дай-то Господи, чтобы этой клике, Ибелинам и прочим баронам, не удалось склонить его на свою сторону. Я буду денно и нощно молить Всевышнего не допустить такой беды.

— Не беспокойтесь, господа, — заверила Агнесса. — Вы, монсеньор, конечно, молитесь, и все мы будем молиться. Помощь Господа нам ни в коем случае не помешает. Однако Сибилла — моя дочь. Я сумею приглядеть за сиром Гвильгельмо и сделать так, чтобы эти худородные выскочки остались в дураках.

Мужчины заулыбались: мысль о том, что им удастся как следует натянуть нос пуленам, пришлась по душе обоим любовникам Графини. Тем временем в спальне её появился дворецкий, сопровождавший посланного из дворца герольда.

— Государыня, — проговорил тот с поклоном. — Его величество король Бальдуэн просит вас немедленно прибыть ко двору. Произошло нечто чрезвычайное.

— О Боже! — всплеснула руками Агнесса. — Что-то случилось с моим мальчиком? Ему стало хуже?

— Нет, государыня, — поспешил ответить герольд. — Государь в добром здравии. Прибыли посланцы из-за границы...

— Сир Гвильгельмо приехал?! — воскликнула женщина. — Уже? Так рано?! Впрочем, нет... как раз вовремя...

Посланец короля терпеливо молчал, ожидая, пока Агнесса покончит с догадками. Наконец она спросила:

— Так что же случилось?

— Я не знаю, государыня. Какие-то важные вести с севера. Мне ничего не известно, кроме того, что прискакали гонцы из Киликии от князя Рубена.

— Ступай, — проговорила Графиня и, когда герольд удалился, обратилась к гостям: — Отправляйтесь во дворец, господа. Мне необходимо время, чтобы собраться.


* * *

Народу в тронном зале огромного и ужасно неуютного королевского дворца, расположенного на территории храмового комплекса Иерусалима, собралось немного. Бароны земли не слишком-то любили столицу, предпочитая в свободное от государственных дел и походов время живать в своих вотчинах, в замках, убранство которых могло не просто соперничать с богатством обстановки резиденции их сюзерена, но зачастую и превосходило её роскошью.

Пятнадцатилетний король сидел на отцовском троне. Одежда не позволяла видеть следов проказы: лицо книзу от глаз скрывал треугольник шёлкового арабского кеффе. Пальцы левой руки, той самой, на которой архидьякон Гвильом впервые обнаружил у девятилетнего воспитанника признаки начинавшейся болезни, юноша спрятал в длинном, красиво расшитым по краю рукаве блио; правая, непривычно белая для рыцаря, даже такого молодого, лежала на подлокотнике трона.

Рядом с королём находились только главный камергер двора, двадцатилетний красавец Амори́к де Лузиньян, и сенешаль Жослен: в официальных случаях мать предпочитала не выставлять лишний раз напоказ свою близость к правителю Утремера, ведь для многих Агнесса, несмотря ни на что, оставалась фигурой одиозной. Теперь же, пока ещё продолжалось регентство графа Раймунда, не следовало лишний раз злить его сторонников, напоминая им о том, что их король — её сын.

— Дамы и господа, — начал Бальдуэн. — Я очень рад видеть вас тут, однако новость, которую я вынужден сообщить нам, весьма печальна.

Собравшиеся заволновались, чувствовалось, что им с трудом удаётся соблюдать приличия; казалось, вот-вот кто-нибудь не выдержит и спросит: «Да что же? Что же такое произошло?!»

Выдержав паузу, правитель Иерусалима продолжал:

— Сегодня достигла нас страшная весть о большой беде делу христиан, о горьком поражении, нанесённом неверными его христианнейшему величеству императору Константинополя Мануилу...

Все зашумели, многим известие вовсе не казалось ужасным — подумаешь, грифонов побили?! Вот ещё беда! Иные в душе искренне радовались, уж очень сильную неприязнь вызывали у франков хитрые, всегда готовые воткнуть нож в спину союзникам схизматики грифоны. Не совсем истёрлось из памяти латинян и то, как вероломно повёл себя Мануил, когда семнадцать лет назад во главе огромной армии явился в Антиохию. Многие приветствовали его тогда, так как думали, что он пришёл с таким несметным войском, дабы покарать неверных, а что вышло на деле? Базилевс, продемонстрировав мощь империи, заключил выгодный для себя союз с Нур ед-Дином. Вышло, что только ради этого и привёл он в Северную Сирию полчища наёмников со всех концов Европы. Вот так спаситель! Вот так освободитель! Точь-в-точь, как дед, Алексей Комнин, бросивший франков в самую трудную минуту, когда без малого восемьдесят лет назад под стенами Антиохии решалась судьба освободительного похода европейских рыцарей.

Немало зла сотворили грифоны латинянам. Вот теперь и получалось, что далеко не все скорбели по поводу поражения Мануила. Припомнилось тут же и его лжеверие. Так и надо схизматику! Вольно ему упорствовать в заблуждениях, не признавать главенства римской церкви! Словом, Бог покарал, а то, что сделал Он это мечом язычников, так то у Господа в последнее время в обычае: как чуть что не так — карать, благо турки всегда под рукой.

Впрочем, пути Господа и вправду неисповедимы, ведь на сей-то раз самодержец честно собирался воевать с неверными: он покинул столицу во главе одной из двух больших византийских армий, чтобы наказать вышедшего из повиновения Константинополю сельджукского султана Икониума Килидж Арслана.

Иногда говорят: вот, мол, пошли по шерсть, а возвратились сами стрижены. Экспедиция обернулась не просто поражением — катастрофой. Божественной особе базилевса впервые на протяжении всего его правления угрожали плен или гибель. Он и сам впоследствии сравнивал случившееся с побоищем у озера Ван немногим более столетия назад[29].

Едва улёгся шум в зале, король заговорил вновь.

— Некоторые благородные рыцари, наши товарищи-крестоносцы, — произнёс он медленно, — также находились в рядах византийского войска. Они пали, как и подобает славным мужам, честно сражаясь за веру... Возможно, у кого-то из вас были в армии базилевса родичи, друзья или знакомые, скоро известия об их судьбе так или иначе достигнут вашего слуха. Дай Господь, чтобы она не оказалась такой же печальной, как участь моего родственника, которого я потерял там. Я говорю о Бальдуэне Антиохийском, сыне кузины моего покойного батюшки, покойной княгини Констанс.

Он сделал небольшую паузу, дожидаясь, когда вновь заволновавшиеся придворные успокоятся, и закончил:

— Но есть среди нас человек, которому геройски погибший родич мой был близок почти как сын. Разрешите же мне выразить особые соболезнования присутствующему здесь сеньору Ренольду, ибо воспитанник его во главе отряда латинян доблестно сражался под знамёнами императора Мануила и отдал жизнь во славу Господа нашего, во имя Пресвятой Девы и Церкви Христовой.

Князь совсем забыл о младшем сыне Раймунда де Пуатье и Констанс. Бальдуэн исчез из его жизни одиннадцатилетним отроком в тот день шестнадцать лет назад, когда орды Магреддина со всех сторон обрушились на дружину Антиохии, возвращавшуюся домой после удачного набега. Боэмунда Заику и его брата разделяли всего четыре года: мальчик появился на свет практически одновременно с гибелью отца, и двадцатидвухлетняя вдова назвала второго сына именем кузена, молодого короля Бальдуэна Третьего, явившегося на помощь осаждённой Антиохии.

Четыре года, а каким разными выросли эти дети! Старший, злобный, трусливый и завистливый, и младший — настоящий рыцарь, такой, какими изображают их в своих песнях французские труверы. Юность его прошла при дворе Мануила — не самое удачное место для будущего рыцаря, — вместе с тем Бальдуэн, как верно выразился нынешний иерусалимский правитель, был если и не сыном, то воспитанником Ренольда, ведь именно он посадил младшего из детей Раймунда на коня. Что ж, спустя немногим более двадцати лет после этого первого значительного, хотя в общем-то всего лишь символического события своей жизни, Бальдуэн не посрамил человека, на какое-то время заменившего ему отца. Как и полагается настоящим рыцарям, героям романов, княжич и его дружина бросились в битву по первому приказу сюзерена и все до одного полегли в неравной сече на глазах у зажатых турками между скал и неспособных не то что что-либо сделать, в буквальном смысле пошевелить руками, воинов великой армии. Её великий предводитель Мануил Комнин, чья личная охрана превосходила численностью любую из дружин, которую когда-либо за всю историю Левантийского царства оказывались способны выставить в поле князь Антиохии или король Иерусалима, в панике бежал, бросив войско на произвол судьбы.

Слушая рассказ юного короля, Ренольд вдруг вспомнил Абдаллаха, товарища по заключению, которого франки считали отпетым вралём. Разве не говорил он, не предсказывал тоща скорого заката Комнинов? А ведь в Византии только что начался десятый год индикта. Всё пока выходило так, как и предсказывал Рамда́ла. Князю стало жаль врачевателя и звездочёта, который не дожил до момента, когда сбылось его пророчество — восторжествовала правда, за неумение скрывать которую от владык судьба так жестоко наказывала искусного лекаря и колдуна. Как-никак именно он, язычник, спас жизнь христианскому рыцарю, предрёк ему скорое освобождение, почёт и богатство, много лет жизни и немало славных деяний.

Жалко? Но отчего же? Да просто оттого, что Рамда́лы более уже не было среди живых.


Когда князь наконец приехал в Иерусалим и встретил при дворе короля своего нового слугу, Жослена Храмовника, тот и рассказал господину недлинную историю их путешествия, которое чуть не закончилось сразу же, как только новоиспечённые караванщики миновали ворота. Абдаллах немного отстал, он единственный из беглецов, изображая купца — по словам пажа роль эта как нельзя более удавалась Рамда́ле, — ехал на ослике, все прочие тащились пешком. Вдруг Хасан, схватив Жослена за рукав, прошептал встревоженно: «Беда, друг! Беда!»

Повернувшись, юноша и сам понял это. Какая-то женщина явно узнала во врачевателе и звездочёте своего знакомого и даже... мужа, о чём во всеуслышание заявляла, несмотря на явное нежелание Абдаллаха признавать сего факта. Причём никого из товарищей «купца» в тот момент не волновало то странное обстоятельство, что она, хватая его за рукав халата, называла... Мусой. Что ж, Муса так Муса. Гораздо хуже было то, что один из стражников, привлечённый шумом, получше вгляделся в лицо Абдаллаха и... понял, кто перед ним находился. Несчастный врачеватель и звездочёт попытался спастись бегством. Но, видно, плохо рассчитал он свой собственный гороскоп: лучник натянул тетиву, и стрела, просвистев, оборвала жизнь несчастного лекаря. Воины немедленно ободрали тело донага. Они хотели отсечь покойнику голову, но та женщина, встреча с которой и явилась причиной несчастья Абдаллаха, отдав стражникам все украшения и деньги, имевшиеся при ней, умолила их не увечить тела, а позволить ей похоронить его.

Остальных беглецов спасла расторопность Хасана. Ещё не умолк торг вокруг убитого, как бывший стражник, сообразив, что он следующий на очереди, завёл быстрые переговоры с соседями-караванщиками. Он убедил их принять добро, купленное на деньги гостеприимной Кристины, в качестве платы за молчание. Так Жослен, Ив и Хасан стали самыми настоящими слугами. В Дамаске Хасан, встретив какого-то родича, отстал, а юный паж и белокурый ватранг кое-как добрались до столицы Святой Земли.


Едва король закончил рассказ о гибели христианской армии в Малой Азии, он попросил Ренольда приблизиться. Когда рыцарь подошёл и опустился на одно колено, Бальдуэн обнял его, прошептав сквозь шёлк своего кеффе:

— Не целуйте меня, мессир, и я не стану целовать вас. Графиня Агнесса говорила мне о том, что вы хотите посвататься к даме Этьении...

«Говорила?! Но когда она успела?! Ну и скора же подружка! Заранее всё решила!» — подумал Ренольд, но ни словом, ни жестом не выдал своего недоумения.

— У меня есть для вас кое-что, немного золота, чтобы вы могли купить подарки невесте и её детям. — Закончив фразу, король разжал объятия, позволил князю сделать шаг назад и сказал уже достаточно громко: — Мы скорбим вместе с вами, мессир. Вы должны гордиться таким воспитанником, каким был княжич Бальдуэн Антиохийский. Все мы знаем, что во многом именно ваша заслуга в том, что он стал настоящим рыцарем. — Бальдуэн ле Мезель повернулся к сенешалю, тот кивнул и сделал кому-то знак. Появился слуга с небольшим ларцом, который и передал господину, а тот в свою очередь вручил королевское вспомоществование Ренольду. — Мы надеемся, что этот скромный дар позволит вам, мессир, не столь болезненно пережить утрату.

— Благодарю вас, сир, — князь поклонился. — Вы правы, и действительно ошеломлён случившимся.

Из рядов придворных раздались одобрительные выкрики: жест юного монарха произвёл хорошее впечатление на приближённых. Бальдуэн раздал ещё несколько небольших подарков некоторым из собравшихся, и вскоре аудиенция завершилась.


* * *

Так уж устроена жизнь, что чёрные дни в ней сменяются светлыми; рано или поздно неприятности кончаются, и наступает период удач; высыхают слёзы, и улыбки озаряют лица. И вот, не успела прокатиться по Утремеру нерадостная для большинства его населения (греческих ортодоксов) новость, как вслед за ней пришла другая — счастливая. Спустя несколько дней после того, как стало известно о катастрофе, постигшей ромейское войско в Пафлагонии, и о побоище при Мириокефалоне[30], из Сидона прилетела весточка о том, что корабль жениха принцессы Сибиллы, Гвильгельмо де Монферрата, благополучно причалил в гавани, и сам маркиз вскоре после небольшого отдыха отправится на встречу с невестой.

В ту осень франки Востока сыграли немало свадеб, но две из них оказались наиболее значительными. Первая, королевская, как и полагается, была обставлена по самому высшему разряду. Прославленный заморский воитель и его юная жена получили от короля во владение графство Яффа и Аскалон — фьеф, некогда принадлежавший принцу Аморику, покойному отцу Бальдуэна и Сибиллы.

Несколько позже и с меньшей помпой — всё же брачующиеся — особы не королевской крови, да и к тому же оба вдовцы, — прошло бракосочетание Этьении де Мийи и Ренольда де Шатийона. Князь оставил Иерусалим и вместе с новой супругой отправился за Иордан, за Мёртвое море, в Горную Аравию, чтобы отпраздновать радостное событие с новыми подданными в своей новой столице — замке Керак. Никто не знал, что свадьба эта в судьбе Левантийского царства сыграет роль куда большую, чем королевская.

XIII


Ни одной из партий Утремера не удалось извлечь пользы из брака принцессы Сибиллы и Гвильгельмо Монферратского. Заморский жених не оправдал чаяний граждан Левантийского царства, ожидавших прибытия если не нового мессии, то некоего великана, сказочного героя, способного защитить несчастных от злобы огнедышащего дракона джихада, чья мощь год за годом всё возрастала.

Все чаяния христиан оказались тщетными. Родственник короля Франции и императора Священной Римской империи не совершил на Востоке ни одного сколь-либо значительного деяния. И вовсе не потому, что слухи о его храбрости и радении делу воинов Христовых оказались сильно преувеличены, а вследствие того, что маркиз, не успев толком насладиться медовым месяцем с юной супругой, заболел малярией. Казалось, он только затем и явился в Святую Землю, чтобы, промучившись несколько месяцев — могучий организм боролся изо всех сил, не желая сдаваться, — отправиться в мир иной, оставив молодую жену на восьмом месяце беременности.

В конце лета Сибилла произвела на свет мальчика, которого нарекли родовым именем Бальдуэн, пока, правда, прибавляя к нему уменьшительную приставку, вследствие чего оно звучало — Бальдуэнет. Ему рано или поздно предстояло унаследовать трон дяди, несчастного прокажённого короля Бальдуэна ле Мезеля. Все понимали, что ещё шестнадцать лет, необходимые для вступления нового короля в возраст, страна может просто не продержаться. Святая Земля не то, что Европа, где младенец-государь, как правило, всё же имеет возможность более или менее спокойно взрослеть для трона под надзором мудрых советников рано ушедшего отца. Какие бы перемены ни случались в северных государствах, какой бы барон, граф, герцог или король ни брал бы верх, ни одно царство не могло погибнуть, поскольку земли франков объединяла общая религия.

Другое дело Ближний Восток, здесь шла война на уничтожение. Даже тогда, когда христиане и мусульмане заключали перемирия и союзы, когда какой-нибудь латинский магнат и его сосед-эмир или шейх охотились и пировали вместе, как бы ни нравились они друг другу — и такое случалось — какая-то частичка их сознания, подобно часовому на башне крепости, не дремала, ибо знали оба — недалёк тот день, когда им придётся столкнуться в жестокой, возможно, смертельной схватке. Так как, несмотря ни на что, каждый из них оставался для другого язычником, неверным псом, и потому для обоих существовал только один путь, в конце которого кому-то из сегодняшних приятелей непременно предстояло уничтожить другого.

Между тем время решающего поединка могло наступить весьма не скоро: немалое количество сил и времени, а также средств у каждой стороны уходило на внутренние конфликты.

Сельджуки, заклятые враги Византии, разгромив базилевса в Малой Азии, не повернули немедленно всех сил на запад, чтобы ударить по Константинополю. Скажем так, Килидж Арслан и сам ещё едва верил в свою победу. Он, пятнадцать лет бывший вассалом Второго Рима, ожидал всего чего угодно, только не того, что его армии удастся нанести ромеям столь сокрушительное поражение. Подписав с Мануилом мир, не слишком унизительный и разорительный для базилевса, султан приободрился и занялся войной с соседями-единоверцами.

Другой грозный лидер ислама, султан Египта и Сирии, пока что также стремился к приведению под собственный скипетр возможно большего количества мусульманских земель. Христиане в Иерусалиме не могли не понимать, какую угрозу сулил им успех Салах ед-Дина: сконцентрировав в своих руках мощь завоёванного дядей царства Фатимидов и сирийских владений потомков Зенги, племянник рано или поздно сочтёт себя достаточно сильным для решительного удара. Во всём Левантийском царстве — маленьком христианском островке в огромном мусульманском море — никогда не найдётся ресурсов для длительного противостояния Вавилонии.

Но, по счастью, не так уж далеко за морем находился Рим, не второй, в общем-то враждебный, а первый. Папы не могли попустить гибели своего детища, ведь именно церкви Святого Петра человечество было обязано появлением на карте Иерусалимского королевства. Теперь могущественным владыкам Западного мира вновь надлежало устремить свои взоры на Восток.

21 сентября 1177 года в Европе произошло довольно многообещающее событие: помощь Левантийскому царству торжественно пообещали два могущественных монарха — Луи Французский и Анри Английский. Они договорились прекратить междоусобицы и отправиться в вооружённое паломничество, чтобы раз и навсегда освободить всё ещё не освобождённые земли из-под ига язычников[31].

Сему благому начинанию было не суждено принести плодов; но пока короли собирались в поход, в который спустя многие годы отправились их сыновья, в Акре высадился десант поменьше — граф Фландрии, Филипп, сын прославившихся своим христианским благочестием родителей — Тьерри Эльзасского и Сибиллы Анжуйской. Он привёл с собой немалую и хорошо вооружённую дружину. Тем временем прибыли послы от императора Мануила. Он хотя и лишился сухопутной армии, по-прежнему обладал большим флотом и богатой казной. Царское слово своё базилевс подкрепил делом: ромейские вельможи явились в Святую Землю в сопровождении семидесяти боевых кораблей с полностью укомплектованными командами.

Если бы правителю Иерусалима удалось то, чего оказался не в состоянии совершить его отец, король Аморик, завладеть источником неисчислимых людских и материальных ресурсов непрестанно расширявшейся империи Салах ед-Дина, разрушить его базу, подорвать тыл, султан едва ли бы смог когда-либо предпринять по-настоящему широкомасштабные наступательные действия против христиан Утремера. Тут бы единоверцы ему и припомнили, что он — курдский выскочка, предавший волю своего господина; и остался бы Салах ед-Дин Юсуф лишь одним из талантливых степных воителей вроде Зенги, Нур ед-Дина или Ширку.

Кто знает, возможно, тогда руководителям Третьего похода, Ричарду Английскому и Филиппу Французскому, посчастливилось бы разрешить задачи, стоявшие ещё перед участниками похода Второго, — взять Дамаск, а потом, кто знает, и Алеппо? Может, и удалось бы им вернуть былую мощь княжеству Антиохийскому, возвратить для христиан Эдессу, а не пришлось бы вместо этого осаждать Акру, город, у стен которого тёплым сентябрьским днём 1177 года собрались потолковать о том о сём магнаты Иерусалимского королевства и их заморские гости.

Сколько надменных лиц! Сколько гордых имён! Представителей знатных фамилий Европы и Востока! Сколько золота, бархата, шёлка, драгоценных каменьев — алмазов, смарагдов, рубинов! Богаты бароны земли. Да и гости не хуже, есть чем похвастаться, особенно ромеям. Эх, если б возможно было для Мануила заставить чванливых ноблей империи снять с себя украшения, то, ей-богу, новую армию, не хуже той, что погибла, набрал бы базилевс в одночасье!

Под синими сводами нерукотворного купола, огромного шатра, который построил для сынов своих Всевышний, звенели высокие слова, звучали гордые и воинственные речи: разбить, разгромить, сокрушить силу неверных! Сам король Иерусалимский, да граф Фландрии, да Триполи, да князь Боэмунд Антиохийский, да военные ордена с их дисциплинированными, послушными воле магистров дружинами! Добавьте сюда нанятый за деньги Мануила охочий люд, дерзких разбойников из дальних и ближних земель, да умелых моряков со всего света. Ах, кто только не служит за звонкое золото ромеев! И французы, и англичане, и ватранги из холодных фьордов севера, милостью Божьей хищные и бесстрашные волки моря.

Казалось, стоит договориться всей этой шумной разноголосой, разноязыкой толпе, и, как в старые времена, когда франки забывали распри, чтобы действовать сообща, сокрушат они с именем Христа на устах неприступные стены вражеских крепостей. Разве устоит Саладин, если ударить на него с двух сторон, с суши и с моря?

Нет, не устоит. Конечно, не устоит, коли ударят, но...


Короля Бальдуэна ле Мезеля едва ли можно было назвать везучим человеком. Даже зрелому мужу, даже старцу нелегко смотреть на свои руки и лицо и видеть там всякий раз следы медленно, но верно прогрессирующей болезни. А каково юноше? Мальчишке, в тринадцать лет взвалившему на себя бремя государственных забот и день ото дня превращающемуся в живой труп? Сколько ещё мучений судил ему Бог? И за что? За какие грехи?

Мало королю проказы, так вдобавок разобрала его малярия! Тут, правда, можно сказать, что новая напасть всё же обошлась ему куда дешевле, чем мужу Сибиллы. Бальдуэн хотя и болел очень тяжело, всё же кризис преодолел и теперь потихоньку выздоравливал. Однако ему ещё было довольно тяжело сидеть в седле и слушать бестолковые перепалки своих и чужих баронов. Добро бы договорились до чего-нибудь, а то...

Почти целую ночь после ассамблеи правитель Иерусалима не спал: то ему казалось, что в комнате чересчур душно, то вдруг всё тело охватывал озноб или, напротив, короля бросало в жар, и тогда он начинал думать, что побеждённая с таким трудом болезнь возвращается. И это бы ничего, но тут вдруг неусыпно дежуривший у постели его бесценного величества младший камергер начинал громко храпеть прямо в кресле у кровати, причём возникало ощущение, будто в спавшего без задних ног придворного вселился какой-то бес — храп сильно смахивал на рычание дьявола.

Иногда вдруг оно сменялось жалобным поскуливанием, а потом камергер (младшим он был лишь по чину, но не по возрасту) и вовсе утихал, но ненадолго и лишь для того, чтобы боевой рог нечистого, обосновавшегося в нём, передохнув, вновь разразился замысловатыми руладами.

На башнях Акры уже сменилась вторая стража, заступила третья — ночь достигла середины, а Бальдуэн всё не спал. Наконец, ему надоело слушать серенады придворного, и король, подобравшись к краешку кровати, чувствительно пихнул «недреманного» дежурного ногой в бок. Слуга проснулся и, сообразив, что, можно сказать, заснул на посту, засуетился. Представив себе, как назавтра получит дополнительную взбучку от начальника, Аморика де Лузиньяна, он бросился молить о прощении, опасаясь сурового наказания. По счастью для камергера, в данный момент Бальдуэн просто нуждался в подходящем собеседнике. Несмотря на поздний час, он велел призвать к себе Жослена Храмовника, служившего новому сеньору Трансиордании. Юноши были знакомы уже почти два года, с тех пор, как осенью 1175-го молодой оруженосец прибыл ко двору Бальдуэна ле Мезеля, чтобы вручить ему оковы узника белой столицы атабеков.

Встреча безвестного пажа с королём состоялась в первую очередь, конечно, благодаря даме Агнессе. Выслушав рассказ про чудесный побег из донжона в Алеппо, правитель Иерусалима был поражён, он выразил желание ещё раз увидеться с Жосленом, видимо просто испытывая желание общаться с ровесником — оба родились в один год, — уже так много повидавшим на своём коротком веку. Так между ними возникли доверительные отношения, которые, пожалуй, можно было назвать дружбой, если бы не огромная разница в занимаемом положении. Впрочем, король располагал возможностью уменьшить расстояние, разделявшее их.

Зная о желании приятеля служить бывшему князю Антиохии, Бальдуэн предложил Жослену пока находиться при дворе и, конечно, заверил, что сделает всё возможное для скорейшего вызволения Ренольда Шатийонского из лап неверных. Когда же князь получил свободу, оруженосец попросил у короля разрешения последовать за своим сеньором и отбыл с ним в Керак. Теперь юноша, уже рыцарем, приехал вместе с господином в Акру. До сих пор поговорить с ним Бальдуэн не успел, просто не нашлось времени, но теперь, после ассамблеи, испытывал острое желание пообщаться с Жосленом, которого ему так недоставало.

— Простите меня, шевалье, — начал король, когда к нему проводили не совсем ещё отошедшего ото сна и, конечно, изрядно обеспокоенного Храмовника — кличка осталась, хотя носитель её и не служил ордену. — Я так соскучился... А вы все идите вон! Что встали?.. Хотя нет, принесите-ка сначала нам чего-нибудь, а потом все марш отсюда!

Слуги удалились, а Бальдуэн попросил приятеля присесть в кресло, где ещё совсем недавно дьявол терзал младшего камергера, тщась вырваться на волю. Принесли вино и лёгкие закуски.

— Угощайтесь.

Ни пить, ни есть Жослену не хотелось, он лишь пригубил вино и положил в рот леденец, но тут же понял, что беседовать так весьма неловко — сглатывать слюну и клацать леденцом, когда с тобой говорит сам король, это уж слишком! — и, незаметно вытащив лакомство изо рта, засунул его за пояс. Бальдуэн для порядка справился о здоровье сеньора молодого рыцаря, задал ему несколько учтивых вопросов относительно дел в Горной Аравии, поинтересовался, понравилась ли Жослену хозяйка Керака и её дети, на что ночной гость, как и полагается, ответил, что всё хорошо, все в добром здравии, и, что главное, службой своей он доволен.

Король нуждался скорее в благодарном слушателе, чем в собеседнике и тем более в рассказчике. Бальдуэн просто хотел пожаловаться кому-то, кому мог доверять, не опасаясь, что подробности разговора наутро же станут известны самому последнему из дворцовых слуг.

— Вы себе даже не представляете, шевалье, как утомляют меня все эти настроения, — начал король. — За что Господь так ополчился на меня? За что столь сурово наказывает?.. Я был совсем мальчишкой, когда один мой приятель, сын простого дворянина из Тира, предложил мне и другим нашим товарищам проверить, кто из нас выносливее, терпеливее, кто настоящий рыцарь, которому любая боль нипочём. Мы начали щипать друг друга. Вы и представить себе не можете, как я гордился тогда, что оказался самым сильным из них. Они все визжали, когда я выкручивал им кожу на руках или, если удавалось, на щеках. Мне же их щипки не приносили почти никакого вреда. Я лишь смеялся, не зная ещё, как горько придётся мне плакать. С тех пор я немного смеялся...

Бальдуэн вздохнул и сделал паузу, а потом вновь заговорил:

— Я похвастался отцу Гвильому, моему воспитателю. Просив моего ожидания он не обрадовался и не похвалил меня, а велел показать те места на моём теле, за которые щипали меня другие дети. Я не понимал тогда, отчего он так всполошился. А он ничего не сказал мне, но запретил на будущее мне и моим товарищам устраивать подобные испытания, сказав, что наша затея с проверкой мужества неугодна Господу; Он-де сам проверяет нас, ибо только Он один может испытывать созданного Им человека. Я сердился на него тогда, ведь я не знал причин... — Бледные губы на едва освещённом пламенем свечи лице короля, ещё не съеденном болезнью, задрожали. Казалось, юноша вот-вот заплачет, но он сдержался и продолжал: — Вы счастливый человек, вам неведомо, что такое узнать вдруг, что ты — прокажённый... Батюшка, когда ему сообщили, страшно расстроился, как мне говорили... ведь он даже и не приехал посмотреть на меня, а мне так хотелось поговорить с ним и с матушкой, но её ко мне никогда не допускали бароны... Позже я узнал, что его величество сказал своей тогдашней жене, королеве Марии: «Ну что ж, государыня. Теперь вся надежда на вас, вы должны родить мне сына...» — Бальдуэн сделал паузу. — Это ещё не всё, потом мой отец закончил: «Сына, а не живой труп». Живой труп — это я. Не спорьте...

Жослен не посмел возразить. Он вдруг подумал, что король прав, и он, жалкий сирота, чей разум и душу порой одолевают странные мысли о тайне, которую так и не успел открыть ему первый господин и учитель, брат Бертье, куда счастливее своего теперешнего собеседника.

«Живой труп? — мысленно произнёс молодой рыцарь. — Мой отец ни за что не назвал бы меня так... Но кто мой отец? Кто?»

Он не впервые спрашивал себя об этом, спрашивал и не находил ответа. Тем временем голос Бальдуэна ле Мезеля зазвучал вновь:

— Я так надеялся на то, что сир Гвильом де Монферрат сумеет стать мне заменой в будущем, когда болезнь сделает меня неспособным больше править государством. А вот что вышло! Ну почему Господь отвернулся от нас? Почему всё так... так нелепо... всё так... словно и впрямь кара Божья? Куда девалось согласие наших баронов? Они грызутся, точно голодные собаки за кость! Я думал, граф Филипп явился сюда из Европы, чтобы воевать с неверными, а он повёл себя по меньшей мере странно, сначала как будто соглашался, а потом сказал, что пришёл лишь за тем, чтобы помолиться Святому Гробу. Я так не хотел упустить возможность, которую предоставлял нам император Мануил, что даже предложил графу стать регентом королевства, хотя он и новичок на Востоке. Чтобы не вышло беды, сир Филипп мог бы, например, разделить эти обязанности с вашим господином, сеньором Трансиордании, дабы они совместно возглавили экспедицию против язычников. Однако граф сказал мне в приватной беседе, что не слишком доверяет сиру Ренольду, так как о нём дурно отзывался его батюшка. Вы себе представляете?! А ведь недоразумение между князем и графом Тьерри вышло уже двадцать лет назад! Мы с вами ещё и на свет не родились!

Ища поддержки, король устремил полный негодования взгляд на Жослена, и тот, видя, что Бальдуэн ждёт с его стороны какой-то реакции, признался:

— Сир, и мне мой господин также говорил весьма нелестные вещи о графе Тьерри. В частности, сказал, что молитвенник не заменит меча, набожность — доблести. И ещё, что у последних графов Фландрии куда больше в обычае ликоваться со схизматиками и печься о чести, нежели сражаться с неверными...

— Получается, что сеньор ваш прав... — нехотя согласился король. Видимо, поведение Филиппа Эльзасского сильно вывело его из себя. — А вчера и того не лучше! Он буквально всех нас огорошил, заявил, что его привели к нам заботы о будущем моих сестёр, которых он желал бы просватать за наследников его любимого вассала Роберта Бетюнского! Представляете? Тут послы императора с флотом и деньгами, чтобы воевать с Египтом, и тут же граф Филипп с брачными предложениями! Признаюсь, я прекрасно понял сира Бальдуэна Рамиехского, когда он без обиняков сказал графу: «Мы-то думали, что вы прибыли сюда сражаться за Святой Крест, а не решать матримониальные проблемы. Между тем вы все твердите нам, мол, у вас — товар, у нас — купец!»

Король на какое-то время замолчал, а потом закончил:

— И вот вам итог. Граф обиделся и сказал, что уедет. Послы Мануила были просто шокированы всем этим. Ясно уже, что и они не останутся... О Бог мой, отчего я так слаб теперь, что не могу сам возглавить поход?!

— А почему бы вам не поручить командовать экспедицией в Египет одному сиру Ренольду, ваше величество?

— Это невозможно, шевалье! — воскликнул Бальдуэн. — Вы считаете, я не думал о том же? Но нет, ромеи никогда не согласятся на такое. Государи Фландрии — да, они издавна между собой приятели. Ещё прадед графа Филиппа и его дружина сражались вместе с Алексеем, дедом императора Мануила, против кочевников-северян и жестоко побили их. А сир Ренольд — другое дело! Разве вы не знаете, что грифоны по сей день считают его своим врагом? Он крепко насолил им в своё время... Граф Триполи и князь Антиохии, напротив, устроили бы ромеев. Однако дядюшка Раймунд обиделся на меня за что-то и даже не приехал, а за князем Боэмундом никто из здешних баронов не пойдёт, да, откровенно говоря, и сам он не слишком-то горит желанием сражаться за Истинный Крест... Господи, как же трудно заставить всех действовать сообща! Ей-богу, нам бы не грех поднабраться у неверных умения ладить между собой!

Король умолк, глядя куда-то перед собой. У Жослена же сетования правителя Иерусалима на государственные проблемы вызвали совершенно неожиданную реакцию — ему вдруг захотелось спрятанного за поясом леденца. Юноша не выдержал и запустил руку за пояс. Однако проклятый леденец растаял и, превратившись в какую-то отвратительную массу, приклеился к одежде. Храмовник принялся облизывать липкие пальцы. За этим занятием его и застал Бальдуэн, вернувшийся к действительности.

— Что вы делаете? — спросил он с удивлением.

— Э-э-э... ваше величество... сир... — засуетился Жослен. — Когда я волнуюсь, я всегда лижу пальцы! — неожиданно заявил он. — Это — скверная привычка, но я никак не могу от неё избавиться.

Освещение мешало королю видеть, как густо покраснело лицо собеседника, и видимо, потому Бальдуэн принял отговорку гостя за чистую монету.

— У меня никогда не было обыкновения делать так, — произнёс он вполне серьёзно. — Однако у многих мальчиков, с которыми я воспитывался, напротив. Один из них всё время грыз ногти, так отец Гвильом велел вымазать ему кончики пальцев дёгтем. Когда тот слизал дёготь, ему опять намазали... Вот так он потихоньку и отучился... Что, если мне и правда назначить сеньора Керака своим бальи?

Такой резкий переход от воспоминаний о детстве к делам первостепенной государственной важности несколько обескуражил рыцаря.

— Это было бы правильно, сир, — только и сказал Жослен. Но король не слишком-то нуждался в ответе, он просто размышлял вслух:

— В Курии мнения разделятся: Ибелины, конечно, упрутся, Ренольд Сидонский, скорее всего, станет держать нейтралитет. Барон Торона, наш коннетабль, тяжело болен... Пожалуй, можно. — Тут Бальдуэн поразил своего гостя ещё сильнее, спросив безо всякого перехода: — Я слышал, вы умеете гадать по руке?

— Да... сир...

— Погадайте мне, шевалье!

— Ваше величество?

— Господи, мы одни! Что особенного в гадании? Почему прибегать к нему — недостойно христианина? Я, чёрт возьми, хочу знать, чего мне ждать в будущем! Каким оно будет? Таким же, как настоящее, или ещё более отвратительным? — С этими словами Бальдуэн вытянул руку. — Ну же?!

— Мне нужна левая рука, сир, — попросил Жослен.

— А правая разве не подойдёт? Какая разница? Они же одинаковые, разве нет?

Храмовник покачал головой.

— Нет, государь, — сказал он твёрдо. — Только левая, та, что находится со стороны сердца, может открыть нам предначертания судьбы. Если вы желаете узнать их, вам придётся показать мне левую ладонь.

— Хорошо. — Бальдуэн кивнул и начал протягивать руку, как вдруг, когда Жослен уже хотел взять её, поспешно отдёрнул. — Нет... наверное, не надо... Впрочем... почему же? Разве можно скрыть? Пожалуйста... если, конечно, там ещё можно что-то разобрать.

Храмовник взял свечу и взглянул на протянутую ладонь иерусалимского правителя. Жослен увидел мельком оказавшееся на какой-то момент очень ярко освещённым лицо Бальдуэна. Даже и мимолётного взгляда хватило, чтобы рассмотреть отчётливые следы, оставленные болезнью. С рукой дело обстояло ещё хуже, проказа потрудилась тут особенно старательно. Однако возможность различать линии на ладони пока ещё сохранялась. Правда, вот то, что пророчила королю судьба, едва ли могло кого-то обрадовать.

Жослен долго молчал, не зная, как сказать, пока король, видя затруднения хироманта, не пришёл ему на помощь:

— Сколько мне осталось, шевалье? Только честно, как рыцарь рыцарю.

— Сир...

— Я не рассержусь, — с грустью обречённого проговорил Бальдуэн. — Ведь вы только читаете волю Господа, словно бы страницу в рукописи... Мы все лишь страницы... Даже не страницы, строчки, начертанные Его рукой. Смешно гневаться на герольда, которому велено зачитать приговор. Смелее, рыцарь Жослен.

— Ваше величество...

— Десять лет? Или и того меньше? — только и спросил король, а когда Храмовник кивнул, продолжал: — Если бы я был простолюдином или даже благородным человеком, но не знатным вельможей и не королём, мне пришлось бы удалиться от... от нормальных людей. Я бродил бы по дорогам, питался бы подаянием. Может быть, обо мне позаботились бы кармелиты...[32] Наверное, если бы я находился среди себе подобных, мне было бы легче... — Голос его задрожал. — Простите меня, шевалье. Так сколько ещё мне ждать?

Именно так он и спросил: не жить, а ждать.

— Не больше десяти лет, — признался хиромант. Ему страшно хотелось хоть чем-то ободрить государя. — Но есть и приятная новость, сир, — неожиданно для себя заявил Жослен. — Вы одержите блистательную победу...

Бальдуэн встрепенулся:

— Победу?!

Отступать было некуда.

— Да, ваше величество, — твёрдо произнёс Храмовник.

— Когда? — Королю даже и не пришло в голову спросить: «Над кем?», оба, и сам он, и его гость, знали ответ на этот вопрос. — Когда, шевалье?!

— Скоро, государь, — заверил Жослен и, окончательно лишая себя путей к отступлению, повторил: — Скоро.

А что ещё мог он сказать?

XIV


Между тем Господь Бог как будто бы не спешил выполнять обещание, данное от его имени шестнадцатилетним рыцарем своему шестнадцатилетнему же королю. Более того, события, начавшие происходить в Святой Земле сразу после ночной беседы двух молодых людей в Акре, не сулили ничего хорошего.

Византийские послы в смятении покинули Акру вскоре после завершения бесславной ассамблеи. Граф Фландрии, помолившись у Гроба Господня, тоже двинулся в путь. Однако совесть мучила доброго эльзасского христианина Филиппа, который решил успокоить её и принял предложение Раймунда Триполисского поучаствовать в рейде по мусульманской территории. Король, желая показать, как он ценит стремление совершать богоугодные поступки, отправил на помощь графам из Иерусалима небольшой отряд. Его судьба оказалась печальной. Не совершив никаких великий дел, а лишь хорошенько пограбив окрестности Хамы, вся маленькая дружина угодила в засаду, лишившись собранного по пути имущества заодно с жизнью. Это, правда, нельзя было назвать поражением Бальдуэна, но и победой, конечно, тоже.

Предприятие обоих графов также потерпело фиаско. Ничего не достигнув, они сняли осаду с Хамы, после чего Раймунд вернулся к себе в Триполи, а Филипп отправился севернее, где вместе с Боэмундом Антиохийским осадил Гарен. Однако и этот графско-княжеский проект провалился.


Пока европейские крестоносцы и бароны земли попусту тратили силы и время на бесполезные экспедиции против мусульман Сирии, Салах ед-Дин пришёл к выводу, что уже достаточно отдохнул в Каире. Султан получил известие, что король Иерусалима утратил сильных союзников, и потому вместо того, чтобы, как обычно, проследовав ускоренным маршем по территории Трансиордании, проскользнуть из Египта в Дамаск, решил нанести удар по Палестине. Вполне здравая идея.

24 числа месяца джумада аль-ахира 573 года лунной хиджры он перешёл границу[33]. Узнав об этом, тамплиеры, чей замок Газа находился на самом юге владений франков, немедленно устремились на защиту крепости. Однако Салах ед-Дин прошёл мимо Газы, избрав первой целью Аскалон. Славный Онфруа Торонский всё ещё оставался прикованным к постели. Зная, что коннетабль не сможет помочь ему, Бальдуэн при первом известии о приближении неприятеля собрал всех имевшихся под рукой рыцарей, призвал епископа Вифлеема Альберта и, захватив с собой Подлинный Крест, на котором пострадал сам Спаситель, проскользнул в Аскалон и успел затвориться в нём раньше, чем султан подошёл к городу.

Правитель Иерусалимский совершил, бесспорно, отчаянный поступок; однако теперь, когда враг угрожал жизни короля, он мог рассчитывать на то, что бароны его оставят взаимное нелюбие и придут к нему на помощь. Он рассылал послания, призывая к себе любого, кто был способен носить оружие. Между тем первые же отряды, поспешившие на выручку Бальдуэну, оказались слишком маленькими, чтобы изменить ситуацию. Пришедшие защищать своего короля, они частью без всякой пользы погибли, частью угодили в плен.

Бальдуэн оказался в ловушке, и Салах ед-Дин решил, что сможет расправиться с ним позже, после того, как... захватит Иерусалим. Оставив небольшой отряд под стенами Сирийской Девы[34], султан двинулся к Святому Городу. Что-то, возможно настроения воинов, недовольных слишком быстрым маршем и не успевавших вследствие этого как следует пограбить земли франков, заставило победоносного воителя дать армии небольшое послабление. Зная, что поблизости нет никого, способного оказать ему сколь-либо серьёзное сопротивление, он позволил своим ветеранам... заняться сбором продовольствия и фуража.

Тем временем запертый в Аскалоне Бальдуэн исхитрился послать весточку тамплиерам, умоляя их оставить Газу и спасать королевство. Своевременная атака храмовников на осаждавший Аскалон отряд египтян позволила правителю Иерусалима вырваться из западни. Бальдуэн ускоренным маршем двинулся вдоль берега, а достигнув города Ибелин, столицы бывших владений сира Балиана Старого, повернул на Восток[35].


О продвижении язычников сеньор Керака узнал ещё накануне вторжения, от гонцов шейха бедуинов Дауда, у которого, несмотря на общую веру, имелись с Салах ед-Дином свои счёты. Известие пришло как нельзя более своевременно, князь намеревался прощупать южные районы Горной Аравии, уже несколько лет находившиеся под контролем султана, и был занят тем, что, находясь в Монреале, скликал туда со всей округи вассалов. Немедленно по получении известия он, не дожидаясь, пока соберутся все силы, выступил из крепости с теми, кто имелся в наличии, — семью-восемью десятками рыцарей и конных оруженосцев, а также двумя сотнями пехоты.

Ренольд намеревался идти к побережью, но на полдороге туда его маленькое войско застигла весть, что Газа оставлена тамплиерами и что они, соединившись с королём в Аскалоне, уже ушли в северном направлении. Князь принял решение ускоренным маршем двигаться сначала на защиту Иерусалима, но позже передумал. Прибыв в Сент-Авраам, он, как и полагалось сеньору, отдал необходимые распоряжения маленькому гарнизону, а затем, призвав последовать за собой всех желающих помериться силами с язычниками, без промедления устремился к Рамле.

Разграбленные и сожжённые деревни, всё чаще попадавшиеся франкам на пути, лучше всего убеждали Ренольда в том, что он не ошибся в выборе маршрута; его отряд шёл следом за захватчиками. Пробудившись на рассвете 25 ноября, солдаты сеньора Петры поняли — язычники рядом, о чём красноречиво свидетельствовал дым, поднимавшийся из-за дальнего пригорка.

— Нехристи только что ушли, — сообщил Жослен, вернувшись из дозора, куда его в компании двух туркопулов отправил сеньор. — Они из войска Саладина. Сам он, по всей видимости, где-то севернее.

Деревня была христианской. Там жили арабы-ортодоксы. Многих убили, но те, кто успел спрятаться в пещерах, преодолевая страх, уже возвращались на пепелище.

Храмовник, умевший изъясниться по-арабски, допросил кое-кого из крестьян и даже добился от них более или менее вразумительного рассказа о событиях. Однако полученная от них информация выглядела противоречивой, как обычно и бывает в сожжённых деревня — страх беззащитных жителей преумножает действительные силы врагов.

— Сколько было неверных? — спросил князь.

— Кто же скажет? — пожав плечами, ответил Жослен. — Крестьяне перепуганы, им показалось, что целая тысяча. Но едва ли столько. Думаю, сотни две-три. Самое большее четыре. Преимущественно конные.

— Идут с добычей? — прищурился Ренольд. — Верно?

— Конечно, государь. Кто же бросит награбленное?

— Медленно идут... — проговорил князь, оглядывая столпившихся вокруг него рыцарей. — Ну что, друзья? Догоним? Накажем безбожников?

— Догоним! — закричали те. — Догоним! Покараем нехристей! Перебьём всех! Отберём добычу!

Частью дружина состояла из аборигенов, то есть из тех солдат, которые служили маленькому Онфруа Четвёртому и его матери, но в основном с князем были те, кого он набрал сам.

— Слушайте меня, воины, — начал Ренольд, подняв руку. — Все конные за мной. Пехоту мы ждать не будем, подтянетесь позже и подсобите, когда мы ударим на неверных. Но не отставайте. Ив де Гардири́ — останешься с пешими.

— За что, государь? — обиженно воскликнул ватранг. — За что, отец родной?

— Ты посмотри, как ты сидишь верхом? — с упрёком произнёс Ренольд. — Хуже, чем собака на заборе.

Все рыцари захохотали, да так, что кони под ними заходили, переступая с ноги на ногу и вторя смеху хозяев громким ржанием. Несчастный Ивенс покраснел до кончиков светлых, почти белых волос. Князю даже стало немного жаль парня. Если бы ватрангу не посчастливилось немного разбогатеть за тот год, что его господин гостил у короля Алеппо, и купить коня, Ренольд ни за что не взял бы его в кавалерию. Моряк Ивенс, может, и отличный, а вот наездник — никакой. Кроме того, он оказался приблизительно таким же хорошим знатоком лошадей, как и наездником, поэтому продавец коня просто не мог не надуть такого покупателя — уж лучше б, ей-богу, Ивенс приобрёл осла.

— Ладно, — махнул рукой князь — на него накатила волна какого-то удалого веселья, он вдруг почувствовал себя молодым, не старше, чем в первые годы своего пребывания на Востоке, когда с великой готовностью ввязывался в любую авантюру. — Задницу ты себе уже отбил, теперь и яйца отобьёшь! Господь с тобой, приятель. Идёшь с нами.

Ватранг расплылся в радостной и немного глуповатой улыбке, а рыцари и сержаны, пользуясь возможностью от души повеселиться, снова захохотали.

— Хватит ржать, жеребцы! — прикрикнул на дружину сеньор. Однако они, чувствуя, что строгость господина — одно притворство, и не думали умолкать, то и дело отпуская шуточки по поводу упомянутых князем частей тела Ивенса. — А ну молчать! Кому сказал?! Стройся в колонну и давай за мной.

Ехали споро, и людей и коней, казалось, охватывал какой-то неизбывный внутренний задор, горячка, как частенько бывает перед хорошим делом. К полудню, когда тусклое осеннее солнце повисло над головами, Жослен, всё время скакавший впереди вместе с туркопулами, доложил:

— Мы их нагнали, государь. Верных четыре сотни, может, и пятьсот, но часть — пленники. Идут — еле тащатся. Если мы, ваше сиятельство, пойдём параллельно им, но по другую сторону вон того холма, — добавил он, указывая туда, откуда только что прискакал. — То скоро обгоним их и сможем ударить с двух сторон. Это, мыслю я, вернее напугает их...

— А как далеко тянется тот холм? — спросил сеньор. — Не получится ли, что часть наших воинов собьётся с пути или же просто не сможет атаковать одновременно с другой? Нет, разделять силы мы не станем. Ударим все вместе. Послушайте-ка меня, друзья. Когда язычники побегут, а, даст Бог, они побегут сразу, не спешите взять их имущество. Гоните дьяволов, что только будет мо́чи, но не теряйте из виду меня и один другого. Может статься, сумеем захватить их шейха, расспросим его, где Саладин. А добыча, награбленная безбожниками, никуда не денется. Победим — всё нам достанется.

Дружина закивала, и их предводитель, внимательно посмотрев в глаза рыцарей, понял — послушаются.

— Там, на горе, что за замок? — спросил он, указывая вперёд, туда, где довольно далеко на горе виднелась крепость. — На Рамлу вроде не похоже? Слишком маленькая!

— Это — Монжиса́р, мессир, — сказал кто-то из конников. — Рамла дальше на северо-запад.

— Монжиса́р? — переспросил Ренольд и закончил уверенно: — Пусть таким будет сегодня наш боевой клич — «Моngisart! Mongisart et Sainte-Catherine, la Sainte Patronnesse de la Pierre du Désert! En avant!»[36]

Приняв от оруженосца копьё и уперев его тупым концом о шпору, князь сжал шенкелями бока коня. Все его рыцари и сержаны двинулись следом. Они поднялись на вершину холма и увидели длинную толстую змею — колонну мусульман, что лениво, как сытый удав, ползла на северо-восток. Турки явно не чаяли беды. Появление у них за спиной железных шейхов стало для египтян полнейшей неожиданностью, а уж когда конная лавина — у страха глаза велики, мусульманам показалось, что франков тысяча — устремилась на них с гиканьем и свистом, мужество покинуло не настроенных на серьёзную драку искателей лёгкой добычи.

Те, кто замешкался, пали заколотые копьями, зарубленные мечами, затоптанные копытами тяжёлых коней. Другие, которые бросились бежать сразу, устремились куда глаза глядят, но большинство всё же последовало за предводителем, которого легко было отличить по одежде и особенно по коню, тонконогому и быстроходному; он понёс хозяина прочь, как стрела — попробуй-ка догони! Ренольд, точно не уразумев ещё, что его могучему жеребцу никогда не тягаться в скорости с арабом, ходившим под седлом шейха, яростно пришпоривал коня, да так, что немногие из своих поспевали за сеньором. Уже скоро не только впереди, но и справа и слева от князя находились одни лишь враги. Он, хотя не всегда давал себе труд почтить ударом меча кого-либо из язычников, скакавших рядом, всё же совсем не отказывал себе в удовольствии с маху полоснуть по чьей-нибудь спине, если уж она подворачивалась под руку. Зря, что ли, заплатили тамплиеры ас-Салиху за клинок Ренольда де Шатийона такие деньжищи?

Турки почти не отстреливались, не у всех даже оказались при себе полные колчаны: уж очень вольготно чувствовали себя грабители на христианской земле. За то, как водится, и платили теперь египтяне самую высокую цену. Тем не менее несколько стрел всё же просвистели над головой Ренольда, одна попала в двойную кольчугу — подарок жены, другая ударила в шлем, презентованный по случаю свадьбы новоиспечённого заиорданского вассала королём.

Шлем этот был старым и даже весьма старомодным по устройству — во Франции и особенно в Германии богатые рыцари перестали носить такие уже после Второго похода, — но довольно дорогим, поскольку на отделку его пошло немало драгоценных металлов и камней. На крестце его вместо павлиньих перьев «развевались» серебряные с позолотой ястребиные крылья. Поскольку ещё во Франции символом своим, чем-то вроде герба — настоящих гербов тогда почти не водилось — князь избрал лебедя и даже поместил его изображение на новой печати Керака, то и одевался Ренольд, как и положено, в цвета «своей» птицы — в белое. И коня он себе подобрал тоже белого, восседая на котором в своём белом табаре, в развевавшемся на скаку белом плаще, он во многом походил на белого рыцаря из того странного и по сей день не забытого сна, привидевшегося ему в донжоне Алеппо уже целых три года назад.

Несмотря на все старания предводителя христиан, шейх ускользал. Кроме того, между ним и князем находилось около полусотни конников-мусульман. Из собственной дружины угнаться за Ренольдом смогли всего не больше полудюжины всадников, чьи кони оказались выносливее или просто несли не слишком тяжёлых всадников. В числе самых верных оказался Жослен и ещё по-мальчишески худой оруженосец Караколь, также довольно лёгкий. Погоне, кроме всего прочего, мешало и то, что дорога шла на подъём. Но вот, наконец, убегавшие, а за ними и преследователи преодолели возвышенность и, оказавшись по ту сторону невысокого холма, увидели... огромную турецкую армию, спокойно двигавшуюся по равнине.

Нечто подобное уже случалось с Ренольдом двадцать восемь лет назад, когда он, вот так же вот выехав на холм, увидел внизу огромный вражеский лагерь. Тогда юному искателю приключений хватило ума вовремя повернуть коня, это спасло его от гибели или верного плена. Теперь же он был слишком разгорячён скачкой, чтобы думать о чём-нибудь другом, кроме погони. Те, за кем он гнался, видимо, так же в изрядной степени утратили способность правильно оценивать ситуацию. Они продолжали лететь вперёд, и бегство их ни в коей мере не напоминало так любимую турками тактику притворного отступления.

Ренольд, его товарищи и часть мусульман, скакавших рядом, ещё находились на вершине холма, а шейх с несколькими десятками самых быстрых всадников уже приближались к арьергарду армии Салах ед-Дина и во всю мощь лёгких что-то вопили. Князь, конечно, не понимал, что именно, хотя, даже если бы он и понял, это вряд ли что-нибудь изменило. Он мчался и мчался вперёд, точно собираясь едва ли не в одиночку сразиться со всеми силами Вавилона. Он скакал, и плащ его развевался на ветру, а серебряные крылья шлема ярко горели в лучах наконец-то пробудившегося ото сна полуденного солнце.

— Монжиса́р! Монжиса́р! — кричал белый рыцарь почти беззвучно, напрягая связки охрипшего горла. — Да здравствует святая Катарина!


Король Иерусалимский со своими пятью сотнями рыцарей, восемью десятками тамплиеров и наспех собравшимися баронами земли, с нестройными толпами пехоты, явившейся на зов изо всех частей королевства, выступил из Рамлы в юго-восточном направлении. К полудню христианское войско достигло замка Монжиса́р, и предводители, поднявшись на пригорок, неожиданно увидели тех, для встречи с которыми и отправились в поход, — египтян[37].

— Там что-то происходит, государь, — доложил один из баронов, первым заметивший неприятеля.

— Где происходит, мессир? — спросил король.

— Там, — барон указал на пригорок. — Поднимитесь, сир, и взгляните сами. Правда, из-за пыли почти ни черта не видно, но похоже, хвост колонны нехристей бежит, точно от нечистой силы.

Рыцарь перекрестился.

— Бегут? — Бальдуэн и его свитские, среди которых находились оба брата Ибелина, Ренольд де Сидон, старшие пасынки Раймунда Триполисского, Гвильом и Юго Галилейские, сенешаль Жослен де Куртенэ и епископ Вифлеема Альберт, поспешили подняться на холм.

— И верно, чёрт меня дери, бегут... — проговорил король растерянно. — Но почему?

— Господи... — Гвильом перекрестился. — Вы только подотрите?! Святой Георгий!

— Где? — спросил его брат.

— Вон там! На белом коне с рогами...

— Ты не рехнулся ли часом, братец? — с участием поинтересовался Юго. — Если с рогами, так, может, это — корова?

— Ты сам рехнулся! — рассердился зоркий Гвильом. — Глазки-то разуй. Во-о-н там в самом конце мчится в белом плаще, на белом коне да в шлеме с рогами.

Разумеется, странную картину наблюдали, силясь понять, что происходит, не только сыновья Эскивы де Бюр, супруги графа Раймунда. Другие также заметили всадника, который скакал один, оставив других конников далеко позади. Впереди него ещё на достаточном отдалении находился лишь неприятель — бросившиеся врассыпную солдаты арьергарда мусульманской армии. Воин на большом коне, облачённый в белое, в редкой красоты шлеме, рыцарь, уже при одном виде которого язычники обратились в бегство, — кем же ещё, как не небесным воителем, мог он оказаться?

Оброненное Гвильомом Галилейским имя святого зашелестело на устах у приближённых короля. Вслед за самыми знатными ноблями на пригорок выехали и прочие рыцари авангарда.

— Да, точно, это святой Георгий! — с изумлением проговорил епископ Альберт. — Смотрите, сир, как неверные падают при каждом взмахе его меча! А ведь сталь даже и не касается их?! А как бегут? Как бегут?! Чудо! Господь сотворил для нас чудо!

— Как есть он! — подхватил Жослен Эдесский. — Сам святой Георгий!

Наклонившись к уху сенешаля, Бальдуэн прошептал:

— Замечательно, дядюшка, тогда скажите мне, почему у этого вашего святого Георгия на голове шлем, который я в прошлом году подарил на свадьбу сеньору Крака?

— Да?.. — протянул граф. — Вон оно что... А ведь и у святого Георгия в храме Гроба Господня такой же... Мессиры, это не святой Геор...

— Тихо, дядюшка! — Король поднял руку и обратился к рыцарям: — Это знак, сеньоры! В здешних местах мой пращур, король Бальдуэн Первый, не раз разбивал орды неверных в старые добрые времена, времена первых пилигримов; и тогда святой Георгий не раз являлся ему. Как известно нам из преданий старины, в те далёкие годы, когда ещё и Святой Град Господень изнывал под пятой неверных, а освободители его только шли сюда со своей Богоданной Миссией, под Антиохией они малым войском разбили несметные полчища язычников князя Кербоги. И Годфруа Бульонский, и Танкред, и Боэмунд Отрантский, и Раймунд де Сен-Жилль были там, но они не могли победить только силой оружия и, зная это, воззвали к Господу, и Господь послал им на помощь небесную рать, воинство рыцарей, павших в боях с язычниками. Вели колонны праведников, сложивших головы во имя Христово, святой Георгий и святой Деметрий. И был с ними Господь! Так ударим же и мы, как предки наши, потому что ныне с нами Бог!

— С нами Бог! — воскликнул епископ таким голосом, какие редко встречаются у тех, кто изнуряет себя постом. — С нами Бог! Его воля!

— С нами Бог! С нами Бог! — принялись рыцари вторить Альберту. — Он так хочет! Он хочет так!

Скоро весь холм, на склоне и вершине которого собралась христианская армия, был объят единым угрожающим гулом голосов.

Египтяне, находившиеся в авангарде, ещё не поняли, что происходит; впереди они видели врага, сзади началось какое-то волнение. Но вот кто-то крикнул: «Мы окружены!», а кто-то следующий подлил масла в огонь: «Спасайся, кто может!» Огромная масса людей заколебалась, внезапный ужас от осознания страшного факта — не дай Аллах попасть в окружение! — охватил сердца людей, превращая их из большой и боеспособной армии в стадо баранов, учуявших запах стаи волков.

И не успел рыцарский клин врубиться в массы мусульман, как воины Салах ед-Дина, давя друг друга и бросая оружие, обратились в паническое бегство.


* * *

Итог битвы при Монжисаре был ошеломляющим.

Как писал летописец, участник событий, франки потеряли убитыми шестерых рыцарей, не считая пехоты. Он так разволновался, что сравнил резню мусульман в окрестностях Рамлы со сражением, которое в 778 году дал под Ронсево́ легендарный сподвижник Карла Великого Роланд.

Даже если отвлечься от подобных параллелей, всё равно, таких побед крестоносцы не праздновали очень давно.

Участники Первого похода, те, чьи имена, желая воодушевить современников на подвиг, столь часто упоминали и летописцы, и проповедники, и полководцы, в самом деле совершали подчас абсолютно невозможные вещи. Упомянутый Бальдуэном ле Мезелем Бальдуэн Булоньский и правда разгромил под всё той же Рамлой тридцатитысячное войско египтян, имея псего двести шестьдесят конников и около тысячи пехоты.

Раймунд де Сен-Жилль, предок прокуратора Иерусалима, Раймунда Триполисского, с тремя сотнями рыцарей устроил настоящую кровавую баню шеститысячному войску мусульман.

Прадед Боэмунда Заики, Боэмунд Отрантский, первый князь Антиохии, имея семьсот всадников, нанёс сокрушительное поражение двадцатитысячному войску из Алеппо.

Все они теперь с полным правом могли бы гордиться юным Бальдуэном.

«Се fut ип des plus beaux miracles de Dieu!» — восклицал французский исследователь XIX века[38]. И действительно, подвиг прокажённого короля и его рыцарей представляется настоящим чудом Господним, ничуть не менее впечатляющим, чем те, на которые Всевышний, бывало, не скупился во времена первых крестоносцев; ведь султан Египта и Сирии выступил из Каира с двадцатью шестью тысячами только конных (не считая безлошадных, тех, кто ехал на верблюдах и ослах) воинов, восемь тысяч из которых были мамелюками, лучшими солдатами мусульманского мира, теми самыми, которые обеспечили Салах ед-Дину сокрушительную победу над силами Мосула полтора года назад. Более того, одну тысячу из них составляли самые отборные — гвардейцы султана, его личные телохранители, воины, носившие цвета Саладина — одеяния из жёлтой парчи.

В тот ноябрьский день 1177 года Бальдуэну ле Мезелю удалось одержать первую и, по сути дела, последнюю победу над мусульманами. Он не смог воспользоваться плодами своего успеха, и не потому, что был недостаточно умён или не умел правильно оценивать обстановку.

Армия Салах ед-Дина была уничтожена полностью, даже и остатки её не добрались домой, практически безоружных солдат великого войска по дороге в Египет безжалостно перерезали единоверцы-бедуины. Сам султан спасся лишь благодаря мужеству и самоотверженности своих гвардейцев. Одним словом, повелитель Египта потерпел поражение даже более тяжёлое, чем то, которое нанесли базилевсу Мануилу турки Килидж Арслана. Между тем Византия, как известно, так и не оправилась после Мириокефалона, а Салах ед-Дин, вернувшись в Каир после Монжисара, быстро залечил раны и уже менее чем через два года продемонстрировал христианам, что не только жив, но и готов вновь мериться с ними силами.

По словам кади аль-Фаделя, советника султана, повелитель его извлёк большой урок из несчастья, постигшего его в окрестностях Рамлы. Как нам предстоит увидеть, кади оказался абсолютно прав.

Но это уже другая история. Следующая.

Загрузка...