Часть третья БОТРУНСКАЯ НЕВЕСТА

Повесть о большой беде Левантийскому царству о короле Иерусалимском, о магистре Храма, о султане Саладине и о славных деяниях баронов Утремера
включая
КЛЮЧИ КРЕССОНА
и
БЕЛЫЙ РЫЦАРЬ
REPRIS
(KARNEATIN)

ПРЕДИСЛОВИЕ


Году этак в 1135, во времена правления короля Фульке, в период, когда ещё только начинался медленный отлив крестоносного моря и Левантийское царство находилось в самом расцвете сил, Марэ (Marès), иначе Марат (княжество Антиохийское), и Кайсун (графство Эдесское), северные форпосты Утремера, и крепость Айлу, что на самом юге королевства Иерусалимского, разделяло расстояние немногим менее шестисот пятидесяти римских миль, то есть примерно девятьсот пятьдесят километров. По нашим, российским меркам это сущая ерунда — ночь в поезде от Москвы и, скажем, до Казани.

Учитывая тот факт, что в описываемую нами пору хайвэев и автобанов ещё не изобрели, подобное путешествие заняло бы у группы всадников от трёх недель до месяца. Но дело даже не в этом, а в том, что вышеозначенной территорией управляли четыре христианских государя, связанные между собой узами если и не дружбы, то уж во всяком случае родства, и молились они одному и тому же Богу, следуя одним и тем же канонам римской католической церкви. Подданными их в подавляющем большинстве были также христиане, преимущественно ортодоксы (православные). В общем, делая поправку на пресловутую феодальную раздробленность, можно утверждать, что латинский Ближний Восток был единым.

Теперь, спустя почти девятьсот лет после взятия Иерусалима крестоносцами и по прошествии восьми с небольшим столетий с того момента, как их потомки потеряли Святой Город, на территории бывшего княжества Антиохийского, графств Эдессы и Триполи, а также королевства Иерусалимского находится пять государств (не считая Палестинской автономии — сектора Газа, или земли древних филистимлян, с которыми очень любили повоевать древние евреи).

Упомянутые выше Марэ и Кайсун, равно как Антиохия и Эдесса (Анатакия и Урфа), оказались на южных, нищих — это определение правомочно едва ли не для всех исламских стран, где нет больших запасов полезных ископаемых, таких, как, скажем, нефть — аграрных окраинах Турции. Латакия (вдовий удел Алис, матери первой жены нашего героя) и Тортоса (в середине XII века ставшая форпостом тамплиеров) — в Сирии. Южная часть графства Триполи, в том числе и сам город, и северные владения королевства Иерусалимского, включая Тир, в охваченном постоянно вспыхивающими то тут, то там непрекращающимися вооружёнными конфликтами Ливане.

Сеньория Ренольда де Шатийона попала в состав Трансиордании, ставшей самостоятельным государством под названием Хасимитское королевство Иордания (оно, как и почти всё вышеперечисленные исламские страны, кроме Турции, получило независимость от Великобритании после Второй мировой войны). Только Элат (или Айла; о Хевроне умолчим... из вежливости) оказался на территории Израиля, единственной страны продвинутой культуры и, естественно, не принадлежащей к мусульманскому миру.

В Израиле же теперь находится основная часть Иерусалимского королевства от Акры на севере до Аскалона на юге. Там же и Тиберийское озеро (Галилейское море) вместе со злополучной Тивериадой (отчего она злополучная, вы скоро узнаете), вотчиной Эскивы де Бюр, супруги графа Раймунда Третьего; а раз так, то и Назарет, и Крессон, и Сефория, и фатальный Хаттин мы, взглянув на карту, обнаружим именно там.

Воинственный дух знаменитых пилигримов Первого похода истаял, иссяк в их наследниках. Наслаждаясь невиданными на Западе богатствами и роскошью, они быстро утратили стремление сражаться за идеалы, начертанные на знамёнах тех, кто пришёл сюда, откликнувшись на призыв римского понтифика. Образ мыслей европейских паломников ХII, да, к слову заметить, и ХIII столетия в корне отличался от точки зрения тех, кто родился и вырос на земле, которую во все времена никто и ни за что не желал оставить в покое, оправдывая это её... святостью.

Скажем сразу, современные исследователи (тут речь идёт о западных, главным образом американских и английских, поскольку в отечестве нашем тема крестовых походов всерьёз не рассматривалась с времён советских, а с тех пор взгляды на многие проблемы истории поменялись у нас, согласитесь, в корне) в споре между пришельцами из-за моря и магнатами Утремера, пуленами, единодушно встают на сторону последних. Они де понимали, что только мирное сосуществование с соседями-мусульманами могло обеспечить будущее Левантийскому царству. Мол, живи спокойно на берегу исламского моря и, Боже упаси, не дуй на воду, а то буря поднимется.

Не будем спорить с мудрыми людьми, просто достанем опять карту Святой Земли и как следует вглядимся в неё. Как мы уже говорили, спустя девятьсот лет после образования в регионе латинских княжеств там находится аж целых пять... м-м-м... с половиной государств, а как выглядела карта Леванта за девятьсот или, лучше (для ровного счёта), за тысячу лет до эпохи крестовых походов?

Ровно за десять веков до того момента, когда славный рыцарь Боэмунд Отрантский с семью сотнями конных рыцарей разгромил орду эмира Алеппо, спешившего на помощь туркам осаждённой Антиохии, а будущий король ещё не освобождённого Иерусалима, Бальдуэн Булоньский, только ещё обосновывался на престоле вновь образованного графства Эдесского, принцепсом Великого Рима сделался второй из пяти добрых императоров Марк Ульпий Траян[84].

За девятнадцать лет своего правления он укрепил одни и расширил другие границы империи. Римские легионеры омыли свои сапоги... в Индийском океане (они подчинили себе всю Месопотамию вплоть до берегов Персидского залива), а их победоносный предводитель сокрушался, что из-за старости боги не даруют ему возможности повторить подвиг Александра Великого. Впрочем, возможно, он просто скромничал. Размеры империи Траяна и без того поражали воображение: она простиралась от (ну что тут поделать?) Индийского океана до границ современной Шотландии, включала в себя всю Северную Африку, территории нынешней Испании, Франции, Италии, Греции, Турции, Ирана, Египта, весь юг Германии и земли к северу от Дуная до самых Карпат, а заодно и Святую Землю вместе с Дамаском, Алеппо (тогда Берна) и Петрой, об истории которой мы уже упоминали в предисловии ко второй части данного повествования.

Однако, ещё будучи не старым, на третьем году своего правления Траян приблизил к себе некоего молодого человека по имени Адриан, снискавшего расположение бездетной императрицы Помпеи Плоцины и женившегося на любимой племяннице императора. Этот человек, несмотря на то, что современники находили его во всём непохожим на Траяна, и унаследовал по смерти его великое царство. Адриан Август не искал славы великого полководца, он, как говорят, объявил, что римляне завоевали уже так много земель, что им пора перейти от завоеваний к мирной жизни, к дружбе с соседями, то есть с теми, кого они, как выражаются в наше время, «подвинули», утеснили и в прошлом хоть чего-нибудь да лишили.

Адриана считают одним из самых великих императоров Рима, ведь при нём империя процветала и имела самые большие границы на протяжении всей истории, но, как это ни печально, именно решение Адриана перейти от войны к миру и привело к разрушению могущественнейшего царства, поскольку соседи разделяли миролюбие римлян до тех пор, пока жил страх перед непоколебимой мощью непобедимых легионов. Итак, перейдя от завоевательной, если угодно, агрессивной политики к оборонительной, Рим стал слабеть, дряхлеть и в конечном итоге погиб.

Возможно, единственным выходом для него была непрекращающаяся война, война до победы, до последнего моря. Но и тогда Рим всё равно ждала смерть, в какой-то момент он, как выброшенный на берег кит, костяк которого не выдерживает веса плоти, рухнул бы под собственной тяжестью.

Крестоносцы, обосновавшиеся в Святой Земле спустя четыре с половиной столетия после того, как ромеи, наследники Великого Рима на Востоке, покинули её, отступив под напором последователей учения Мухаммеда, не являлись частью военной машины древнего Рима. Они чурались дисциплины древних легионов, их маленькие дружины, состоявшие из непослушных своевольных храбрецов, не знали продуманной стратегии великого Цезаря, Помпея и Траяна, они чуждались накопленной в веках мудрости других народов и, что самое главное, они были очень немногочисленны и потому не имели возможности осушить море мусульманского мира. Однако перед ними стояла та же проблема, что и перед римлянами, — воевать и рано или поздно погибнуть или... погибнуть не воюя, то есть либо умереть от старости, либо пасть в сражении, и каждый выбирал свой путь — путь Траяна или его наследника.

A.D. MCLXXXIV — MCLXXXVII I


За весь 1184 год от Рождества Христова не случилось ни одного хоть сколько-нибудь из ряда вон выходящего события, если не считать того, что мелочно-мстительный и по-глупому задиристый граф Яффы и Аскалона в очередной раз доставил неприятность венценосному шурину.

Дело в том, что бедуины, издавна пасшие в окрестностях Аскалона свои стада, даже после того, как мечети города превратились в христианские церкви, получили милостивое позволение латинского короля делать это и впредь. Разумеется, за право пользоваться пастбищами кочевники платили некоторую дань, но не графам Аскалона, а правителям Иерусалима. В течение тридцати с лишним лет данное положение вещей не приводило ни к каким недоразумениям. Конечно, бедуины — на то они и кочевники — иной раз, не делая особых скидок и единоверцам, ловили отдельных ротозеев, рисковавших прогуливаться в одиночестве слишком далеко от города, и продавали их в рабство.

В 1077 году всё те же бедуины, не погнушались, как мы помним, бессовестно вырезать остатки безоружной армии Египта, чем в любом случае не нанесли вреда христианам. Вот, собственно, и всё. Теперь же несказанно раздосадованный зять Бальдуэна — мало того, что регентства лишили, даже Яффу отобрали! Ну не обидно ли? — не зная, как отомстить королю, не придумал ничего лучше, чем... отыграться на бедуинах. Гвидо напал на пастухов, перерезал их, а скот увёл в Аскалон.

Приблизительно в то же самое время Салах ед-Дин в очередной раз попытался выполнить условия клятвы — наказать сеньора Петры. Султан явился под стены Керака в августе. «Попробовав на зуб» прочность укреплений, Салах ед-Дин понял, что с ходу ему города взять не удастся, и попытался выманить защитников за стены и навязать им сражение в поле, однако вскоре обнаружил, сколь тщетными оказались его старания. Единственное, что смогли сделать мусульмане, это нанести хоть какой-нибудь ущерб своим врагам. Воины султана, как и полагается во время безуспешной осады, с удвоенной энергией предались разграблению окрестностей.

В то время, откликнувшись на зов осаждённых единоверцев, из Иерусалима прислали помощь. Оказавшись в горах, несколькими милями севернее столицы Горной Аравии, королевская армия встала лагерем. От места расположения язычников франков отделяло несколько лье. Однако до битвы не дошло. Салах ед-Дин отступил. Латиняне с триумфом вошли в Керак, но скоро поняли, что совершили оплошность. Вместо того чтобы ретироваться в Дамаск, султан, воспользовавшись тем, что главные силы противника остались много южнее и Палестина оказалась фактически незащищённой, вторгся в христианские земли и опустошил окрестности Наплуза и Себастии.

Зима выдалась засушливая, и с приближением весны угроза голода для королевства франков начала становиться всё более реальной.

Между тем Бальдуэн ле Мезель почувствовал, что мучениям его наступает конец. Двадцатичетырёхлетний король слёг, и на сей раз уже окончательно — теперь он знал наверное, что больше не поднимется. Умирая, он всё же мог надеяться, что хоть какие-то из его желаний подданные исполнят. Пэры Утремера, бароны земли, стали собираться к престолу Святого Города.

Приехал и сеньор Петры, а вместе с ним и его верный слуга Жослен Храмовник. Он несказанно удивился, узнав, что король желает поговорить с ним наедине, но ещё сильнее сделалось удивление рыцаря, когда ему и в самом деле удалось увидеться с монархом, поскольку нобли королевства ревностно следили друг за другом, опасаясь, как бы кто-нибудь из них не сумел воспользоваться тяжёлым положением сюзерена к собственной выгоде. Они, естественно, понимали, что он собирается объявить посмертную волю и намерен заставить всех и каждого поклясться выполнить её до конца. Однако никто из магнатов и, уж конечно, менее значительных сеньоров не знал, каковым будет завещание Бальдуэна ле Мезеля.


— Здравствуйте, шевалье, — проговорил умирающий в ответ на приветствие Храмовника. — Голос у вас не изменился, всё такой же звонкий... А внешне вы, наверное, стали совсем другим? Сколько мы не виделись, года три?

— Да, государь. А что касается моего облика... — Жослен пожал плечами, — мне представляется, будто я такой же, каким и был, разве что подрос немного...

— А обо мне такого не скажешь, шевалье? — с некоторым подобием горькой усмешки проговорил король, покрытый поверх одежды тончайшими пеленами. — Хотя... я, если можно так выразиться, тоже подрос... в обратную сторону.

— Что вы, сир?! — воскликнул рыцарь. — Как можно говорить такое?

— Это правда, друг мой, — грустно произнёс Бальдуэн и попросил: — Не будем об этом. Я рад, что вы пришли. Я хотел увидеться с вами наедине перед смертью... ради всего святого, не тратьте времени на возражения! Теперь мне более нет нужды в вас, как в хироманте, чтобы узнать собственную судьбу — линий её больше не осталось на моих ладонях, как, впрочем, и самих ладоней... — Жослен едва удержался, заставив себя промолчать, за что немедленно удостоился благодарного замечания: — Спасибо вам... и за то, что послушались тоже.

Храмовник удивился:

— А за что же ещё?

— За искренность, — пояснил король, и тут только приглашённый уразумел, что даже говорить — тяжёлое испытание для Бальдуэна, между тем сейчас он, как никогда, нуждался в собеседнике. — Они полагают, что вкупе со способностью лицезреть их лица я также лишился возможности заглядывать в их души. Они ошибаются. За тот недолгий век, что отпустил мне Господь в этом мире, я стал стариком. Утратив зрение, я вижу их куда лучше, чем раньше, ибо, подобно любому из мудрецов, ведаю их помыслы... — Король сделал паузу, и Жослен также молчал, прекрасно понимая, кого тот имел в виду, говоря «они» и «их помыслы». — Нет ни одного достойного. Ни одного. Мой зять старше меня двумя годами, но он — вздорный бесхарактерный мальчишка, добыча моей глупенькой сестрицы.

После этих слов Бальдуэн вновь умолк и, отдохнув немного, продолжил:

— Мой родной дядя думает только о собственном кармане и барышах. Одна отрада, что граф Эдесский, кажется, вышел наконец-то из-под влияния моей матушки, совершенно ослепшей от ненависти к баронам, и начал совершать хоть сколько-нибудь разумные поступки. Он, по крайней мере, сообразил, сколь пагубна ссора между пэрами, и первым протянул руку графу Раймунду. У меня появилась хоть слабая надежда, что после смерти моей они не перессорятся. — Боль душевная пересиливала боль физическую, Бальдуэн воскликнул: — Неужели они не понимают, как важно сохранять мир до нового Великого похода?! — И безнадёжно добавил: — Только вот когда наконец он состоится?! Миссия наших магистров и патриарха, как вам известно, не увенчалась успехом.

Храмовник кивнул; все уже знали, что высшие духовные особы Утремера тщетно потратили время и деньги, призывая западное рыцарство к новому массовому вооружённому паломничеству. Как короли Франции и Англии, молодой Филипп Август и до времени состарившийся Анри Плантагенет, так и правитель Священной Римской империи рыжебородый рубака Фридрих, отделались обещаниями и денежными подачками. Генрих, например, пожертвовал очень большую сумму тамплиерам, дабы те молились за помин души святого Томаса. Однако ни один монарх и не подумал сдвинуться с места. Единственными знатными рыцарями, взявшими крест, оказались Конрад Монферратский и его отец, маркиз Гвильгельмо Старый, первый свёкор принцессы Сибиллы и дед наследника престола, маленького Бальдуэнета. Конрад, впрочем, отстал по дороге; неотложные дела задержали его в Константинополе... на два с половиной года[85].

Ряды посланцев Бальдуэна поредели, обратно в Иерусалим вернулись только двое из троих, Ираклий и Рожер де Мулен, старик Арнольд де Торрож скончался в пути. Тамплиеры после бурных дебатов, вызванных обсуждением кандидатур двух претендентов на освободившийся пост — гранд командора Иерусалима, казначея Дома Жильбера Хрипатого и сенешаля Жерара, избрали своим новым главой последнего. Это означало, что теперь врагом Раймунда становился, ни больше ни меньше, весь орден Храма. Едва ли подобный расклад добавлял радости умиравшему королю, который думал о единственном преемнике, которого мог теперь назначить после себя[86].

— Вот что я решил, шевалье Жослен, — начал он после очередной паузы. — Возьмите на столике пергамент, чернильницу и перо.

— Осмелюсь спросить, сир, это ведь будет черновик?

— Да.

— Так, может, лучше взять церу?

— Я сам знаю, что лучше, берите пергамент, — повышая голос, потребовал король. — Пишите по-латыни следующее: «Я, Бальдуэн, милостью Божией... — Когда Храмовник написал традиционную формулу, монарх продолжал: — Желаю, чтобы все члены Высшей Курии, все бароны земли, патриарх Святого Града Господнего и все духовные иерархи, а также магистры братства Храма Соломонова и братства святого Иоанна поклялись перед Господом мне, ныне стоящему при кончине греховного существования, что по смерти моей они изберут своим правителем племянника моего Бальдуэнета, сына моей сестры Сибиллы и маркиза Гвильома Монферратского, что станут слушаться его; регентом же королевства и попечителем юного монарха сделают графа Триполи и князя Галилеи Раймунда, моего двоюродного дядю... Почему вы не пишете, шевалье?

— Я пишу, сир, — проговорил Жослен.

— Но я не слышу, как скрипит перо.

— Оно... оно засорилось, государь...

— Господи ты Боже мой! — в сердцах воскликнул король. — Отчего, когда произносишь имя Раймунда де Триполи, у всех немедленно что-нибудь случается?! Точно имя дьявола упоминаешь!

Он хотел добавить ещё: «Немедленно пишите, шевалье, или я велю выгнать вас вон!» — но, подумав, что никому не станет от этого лучше, спросил устало:

— Что вы написали?

— Регентом королевства и попечителем юного короля сделают графа... — отчеканил Храмовник и добавил: — Потом перо...

— Хорошо, — перебил его Бальдуэн. — Поскольку это всё равно черновик, вычеркните слово «попечителем». Довольно с графа и регентства. Напишите так: «Прокуратором Святого Града Господня и всего королевства латинян да изберут они графа Раймунда... — да, не забудьте проставить все его титулы и написать, что за труды ему на период исполнения государственных обязанностей будет пожалован город Бейрут с пригородами. — Попечителем же юного короля пусть сделают моего дядю, сенешаля графа Жослена Одесского...» Так и в самом деле лучше, — подытожил он. — Если мальчик, да защитит его Господь, умрёт, графа, по крайней мере, нельзя будет обвинить в злом умысле.

Рыцарь, старательно фиксировавший волю короля, не расслышал его последних слов и спросил:

— Простите, ваше величество, что вы сказали?

— Если Всевышнему будет угодно призвать моего наследника к себе до достижения им возраста, подобающего для самостоятельного правления... Это тоже надо записать, но постойте пока... — Бальдуэн задумался. Он представил себе тщедушного семилетнего мальчика и уточнил: — До достижения им десятилетнего возраста, пусть граф Триполи остаётся бальи до тех пор, пока четыре величайших государя Европы: апостолик римский, короли Англии, Франции и император Рима — не соберутся на суд и не изъявят своего решения поддержать права той из дочерей моего отца короля Аморика, которую сочтут наиболее достойной трона Иерусалима.

— Но её высочество принцесса Сибилла — ваша сестра, государь? — напомнил Жослен, видимо решив, что король забыл о данном факте. — Она старшая из дочерей вашего батюшки, покойного короля Аморика.

— Но не единственная, — уточнил Бальдуэн. — К тому же, надеюсь, до этого не дойдёт. Да поможет нам Господь, да продлит он дни моего преемника, да пошлёт согласие между баронами. — В последнее, судя по его дальнейшим словам, умирающий правитель Святой Земли верил меньше всего. — И ещё, — продолжал он. — Пусть изготовят специальный ковчег и переложат в него королевскую инсигнию, дабы в случае безвременной кончины моего племянника ни одна из... ни одна из клик... Этого не пишите, шевалье. Напишите, что я желаю, чтобы у ковчега этого было три замка, как тогда, когда мы делали специальный сбор для борьбы с язычниками. Может быть, можно использовать один из них...[87]

— Но... зачем, сир? Корона ведь не деньги?

— Хуже, — тихо произнёс король, — куда хуже. Пусть один из трёх ключей хранится у патриарха, второй — у магистра Госпиталя, а третий — Храма. Вот и всё, дальше не пишите. Надеюсь, вам понятно, что если даже двое из них, например, магистр Жерар и патриарх, сговорятся и решат в нарушении клятвы предпринять какие-то действия, чтобы самостоятельно решить проблемы наследования престола, то они вряд ли смогут подбить на такое дело магистра Роже́ра. С другой стороны, и графу Раймунду окажется нелегко получить знаки королевской власти, если он вздумает захватить корону.

Казалось, впервые за многие годы правления в Святом Граде Иерусалимском Бальдуэн ле Мезель вздохнул свободно. Наконец-то, пусть хотя бы и на смертном одре, он смог вмешаться в бесконечную партию, разыгрываемую вокруг его трона. Бароны не посмеют ослушаться его, пока он ещё жив. Делая знаки королевской власти недосягаемыми для обеих сторон, ведущих непрерывную борьбу за «шахматным столом», шестой правитель Иерусалима создавал «на доске» самую настоящую патовую ситуацию. Если только...

— Ваше величество, — с ужасом проговорил Жослен в наступившей тишине. — А если... если кто-нибудь захочет открыть ковчег обманом?

Для человека XX века такое предположение показалось бы наиболее естественным — и действительно, что стоит всесильным вельможам состряпать ещё один экземпляр заветного ключа? В наше время — да, хоть десять, хоть миллион. Однако для молодого рыцаря и его венценосного собеседника, живших в конце ХII столетия от Рождества Христова, такое предположение казалось столь же чудовищным, сколь и... бессмысленным. У них существовало иное понятие о легитимности таких процедур, как коронация.

— Но как? — проговорил первый из них. — Им ни за что не удастся скрыть обман. Народ не примет такого властителя. Никто не встанет под его знамёна. Он останется один, окружённый кучкой бессильных что-либо изменить сторонников, соучастников собственного злодеяния.

— Верно, государь! — Храмовник просиял, восхищенный мудростью короля. — Как ловко, а? Мне бы и в голову ничего подобного не пришло! Никто не смог бы придумать лучше, чем вы!

Бальдуэн не разделял восторгов рыцаря и после долгого молчания произнёс:

— Вымарайте-ка слова «после моей смерти»... Нет, я, кажется, сказал там: «По смерти моей»?

— Да, ваше величество, — поспешил подтвердить Жослен, — именно так вы и изволили выразиться.

— Нет, нет, мой друг... — В тоне короля вновь послышалось что-то похожее на горькую иронию. — Я не раздумал умирать. Просто, я подумал, что будет лучше... Напишите так: «После того, как вам... — то есть им, баронам и всем прочим, кого вы там перечислили, — станет ведома моя последняя воля...»

— Иными словами, государь, вы желаете, чтобы коронация вашего племянника произошла при вашей жизни.

— И как можно быстрее, шевалье. Поскольку жизни этой уже почти не осталось. Вы всё исправили?

— Да, сир.

— Тогда прочтите мне всё снова, шевалье. Всё, что получилось, от начала до конца.

Когда Жослен исполнил приказ короля, тот произнёс:

— А теперь спрячьте пергамент мне под подушку... Нет, лучше под перину. Уберите письменные принадлежности, чтобы всё выглядело так, как будто бы вы ничего и не писали. Теперь поклянитесь мне перед Господом, что никому и ничего не расскажете о том, что делали здесь, даже вашему сеньору.

— Клянусь, государь.

— Велите позвать слуг и скажите сенешалю Жослену, чтобы созывал баронов на совет.

— Это всё, ваше величество?

— Да, — твёрдо ответил Бальдуэн ле Мезель. — Прощайте, шевалье.

— Прощайте, государь.


Ни патриарх, ни сенешаль, ни его сестра, ни кто-либо из пэров Утремера не мог оспорить завещание прокажённого монарха, обнародованное на совещании Высшей Курии. Все они, включая и руководителей военных орденов, торжественно поклялись исполнить его последнюю волю. На следующий же день после церемонии принесения клятвы Балиан Ибелинский принёс захворавшего наследника в церковь Гроба Господня, где патриарх Ираклий короновал мальчика королём Иерусалимским Бальдуэном Пятым.

Случилось это в феврале, а спустя чуть более недели, уже в марте, дядя юного монарха наконец-то покинул сей мир, дабы предстать перед Создателем, столь жестоко распорядившимся судьбой этого молодого человека. Из правителей, восседавших на троне в мрачноватом дворце латинских королей Иерусалима, Бальдуэн ле Мезель был последним, кто стоил славы Годфруа Бульонского и Бальдуэна Булоньского.

II


Когда останки короля Бальдуэна нашли последнее пристанище в храме, где только что венчался на царство его преемник, бальи вновь собрал совет баронов, дабы решить, какую политику избрать в отношениях с соседями-мусульманами. Собрание Курии практически единодушно проголосовало за мир с Салах ед-Дином — угроза голода в той или иной степени страшила всех, и богатых и бедных.

Граф Раймунд, со свойственным ему размахом, предложил султану перемирие на целых четыре года. Салах ед-Дин усматривал свою выгоду от прекращения военных действий с франками, у него в очередной раз возникли сложности с единоверцами. На сей раз, поскольку империя его уже достаточно разрослась, речь шла о родственниках. Повелителю Востока редко приходилось сидеть без дела.

Едва он успел навести порядок в Египте, как дал о себе знать Изз ед-Дин Мосульский, родич бывшего господина. Господина? Ну нет! К началу месяца муххарама нового 581 года лунной хиджры вспоминать о подобных глупостях стало неприлично, да и не безопасно. Всегда ли зверь сам бежит на ловца? Не случается ли ловцу подтолкнуть его? Как знать, может, стремление напакостить Салах ед-Дину в одном из последних, не смирённых ещё Зенгиидов как раз и проснулось потому, что у султана оказались развязаны руки?

Так или иначе, наличие свободных войск пришлось властителю Египта и Сирии вполне кстати. В середине апреля 1185 года, спустя месяц после похорон Бальдуэна ле Мезеля и по прошествии декады со дня активизации строптивого Изз ед-Дина, армия султана форсировала Евфрат в районе города Береджика, когда-то давным-давно в незапамятные времена принадлежавшего графам Эдессы. В месяц раби аль-авваль Салах ед-Дин, несмотря на угрозы со стороны султана Икониума, а также военную помощь, отправленную Зенгиидам султаном Персоармении Сокманом Вторым, уже стоял перед стенами Мосула.

Взять крепкий орешек повелитель Востока не смог, зато тут как-то очень вовремя — и двух месяцев не прошло — Аллах наказал Сокмана, — а не помогай кому не надо! Могущественный владыка скончался, и Салах ед-Дин воспользовался моментом, чтобы окончательно прибрать к рукам Диарбекир и Майяфаракин. Но тут Всевышний переменил волю и наказал на сей раз уже Салах ед-Дина, — а не покушайся на чужое! Теперь настала очередь султана Египта и Сирии всерьёз готовиться к встрече с Аллахом. Случилось это в Харране, городе верного подручника Салах ед-Дина, эмира Кукбури.

Малик аль-Адиль Саф ед-Дин Абу Бакр Мохаммед, брат повелителя Востока, прозванный франками Сафадином, недавно получил назначение на пост губернатора Алеппо[88]. Он, конечно же, прислал дорогому родственнику самых лучших врачей, которых только мог найти на всём мусульманском Востоке, однако ничего не помогало. Наконец наступил момент, когда Салах ед-Дину пришлось испить из чаши горечи, что день-деньской подавал Господь Бог к столу недавно почившего христианского короля.

Нет, лепра, страшнейшая из болезней Средневековья, бич древнего Востока, где жара как нельзя лучше способствует размножению болезнетворных бактерий, не стала уделом великого Салах ед-Дина, однако и он, чувствуя приближение смерти, с отчаянием видел, что едва созданная им держава готова распасться на части. Даже в сердцах родичей султана не жило согласие, а значит, не было в них должного понимания величия его миссии. Так чего же тут говорить об эмирах? Многие из них, лишь вчера приведённые к покорности, готовые на союз хоть с самим Мелеком[89], искали способов оттяпать куски пожирнее от огромного пирога, испечённого султаном, забывая о нём самом, трясущемся в лихорадке на тончайших шёлковых простынях.

Несмотря на горькие снадобья, что заставляли глотать его всевозможные лекари, болезнь и не думала отступать. По малейшему подозрению в попытке отравления, как врачеватели, так и повара в мгновение лишались голов, но даже и такое радикальное средство не помогало, больному не делалось лучше. Никто, казалось, не мог распознать причин самого заболевания. Салах ед-Дину не осталось ничего другого, как приготовиться к смерти. Он созвал всех своих вельмож и заставил их поклясться на Коране в верности его сыновьям.

Все поняли, дни повелителя Востока сочтены.

Спустя несколько дней после последнего проблеска сознания у Салах ед-Дина в Харране появился длиннобородый немолодой человек, попросивший, вернее, потребовавший пропустить его к султану. Наглеца сначала подняли на смех, когда он стал упорствовать, немного побили, а потом чуть не бросили в тюрьму. Не сделали этого только потому, что упрямец пригрозил слугам и охране всяческими карами небесными и в довершение всего заявил, что, если они не пропустят его, их всех до одного казнят сыновья величайшего из величайших правителей. На вопрос: «Это почему же мы должны верить тебе?» — он начал кричать: «Можете и не верить! Главное, как следует запомните, чтобы потом понапрасну не тратить сил, напрягая ваши бараньи мозги, потому что вам скоро придётся воскресить в памяти этот день. Когда вас повесят на крестах или насадят на кол за то, что вы не помогли спасти от смерти вашего повелителя!»

Подобные заявления почти всегда действенны; с одной стороны, людям на государственной службе недосуг слушать всякий бред, что несёт досужий прохожий или просто блаженный, а с другой стороны... а ну как узнают, что ты отослал прочь того, кто мог принести пользу господину? В таких случаях на помощь зовут начальство, или, как ещё выражаются, старших... по званию.

Таким старшим, как иногда случается, оказался совсем молодой человек, по сути дела, отрок, как видно появившийся на месте спора случайно. Несмотря на то что его сопровождал солидный вельможа, дворцовая челядь немедленно начала гнуть спины перед мальчиком. Уяснив суть дела, во всяком случае, такой, какой она виделась слугам и страже, юноша обратился к изрядно разволновавшемуся бородачу:

— Кто такой и как тебя зовут?

— Сперва ты назови своё имя! — заявил наглец.

Начальник стражи хотел ударить его, однако отрок поднял руку и, выгнув бровь, приказал:

— Не трогай его!

Затем вновь повернувшись к незнакомцу, произнёс:

— Меня зовут Нур ед-Дин Али Малик аль-Афдаль, я — старший сын великого повелителя Египта и Сирии, султана Юсуфа. Я назвал себя, теперь твоя очередь. Как твоё имя?

Бородач прищурился и заявил:

— Я Муса ибн Маймун ибн Хубайдаллах!

При его словах спутник аль-Афдаля даже подпрыгнул, а молодой человек, едва скрывая улыбку, проговорил:

— Тогда выходит, вас уже двое. Потому что он — тоже Муса ибн Маймун ибн Хубайдаллах. Или, как он сам себя называет на языке своего народа, Моисей бен Маймон[90]. Его я знаю давно, можно сказать, всю жизнь — он лечит меня и моего отца, а что касается тебя, то я...

Реакция «ибн Хубайдаллаха Второго» не могла не поразить. Он не только осмелился перебить сына повелителя, но и как ни в чём не бывало спросил:

— Как я сказал, меня зовут?

?!!

— У меня отфрафытеэльное проифношение, прекрашный юношша, нашледник фефликого фултана, надешты прафоверных, — пояснил бородач, и лицо его расплылось в умильной улыбке. — Вшо потому, што шлуги фефликого фултана фыбили мне жуб. Меня жовут Муса ибн Муббарак ибн Абдаллах. Пошкольку я проижнес швое имя небрефно, тебе и пошлыфалось, будто я нажфался ибн Маймуном ибн Хубайдаллахом. Мовешь наживать меня прошто ибн Муббараком.

— И чего же ты хочешь, ибн Муббарак? — спросил аль-Афдаль и, не дожидаясь ответа, предложил: — Давай-ка отойдём в сторонку все втроём.

Когда они отошли, спутник юноши, не позволив самозванцу открыть рта, поспешил высказать своё предположение:

— Сдаётся мне, ваше высочество, этому человеку всего более подошла бы роль шута.

— Я врачеватель и... — топорща длинную седую бороду, взвился Муса ибн Муббарак, но, вспомнив про необходимость изображать речь беззубого, продолжил по-иному: — Я — жвеждочёт и фрачеватель. Я прифол фыполнить фолю Фсефыфнего! Шпашти пфеликого фултана!

— Лучше будет, если ты, уважаемый ибн Муббарак, постараешься говорить так, чтобы мы могли понять тебя, — произнёс аль-Афдаль, но тут, прежде чем тот успел что-либо сказать, опять вмешался Бен Маймон.

— Осмелюсь высказать суждение, ваше высочество, — возразил он. — Думаю, что ему следует продолжать валять дурака. У него это прекрасно получается, а известно ведь, дабы достигнуть лучшего результата, каждому надлежит делать то, к чему он наиболее способен. У этого человека настоящий дар потешать публику. О, если бы смех мог сейчас помочь вашему отцу, нашему великому и любимому повелителю!

— Глупость ему уж точно не поможет! — скороговоркой пробормотал ибн Муббарак и добавил медленнее: — По воле Аллаха мне посчастливилось создать чудодейственную микстуру, с помощью которой я и хочу излечить надежду правоверных от тяжкой болезни.

— Ты говоришь правду?! Ты действительно можешь сделать то, что говоришь?! — с воодушевлением воскликнул аль-Афдаль, но его спутник поспешил остудить пыл отрока.

— Многие, ваше высочество, пытались сделать это, но, увы, ничего до сих пор не получалось даже у лучших докторов.

— Это так, — вздохнул аль-Афдаль, но во взгляде, обращённом к более чем странному, неизвестно откуда взявшемуся бородачу, теплилась надежда. — Все усилия спасти моего отца оказались тщетными. Ему не становится лучше, сколько бы мы ни молились и сколько бы ни старались врачи... Что это за микстура, создать которую Аллах вразумил тебя, ибн Муббарак?

— О, прекрасный юноша, наследник великого повелителя, звезды ислама! — воскликнул врачеватель и звездочёт, совершенно забывая об «акценте» беззубого. — Никто не сказал бы лучше, чем ты! Именно так, именно так! Сам Аллах вразумил меня, поскольку я даже и не знаю, как мне удалось смешать ингредиенты. Однако лекарство помогло многим из тех, на которых я попробовал его действие. Причём те, кому я давал его, излечивались от самой страшной лихорадки всего за несколько дней. А появилось оно так. Однажды я оказался в пустыне, где забрёл в пещеру, в которой увидел налёт на стене, как мне подумалось, вызванный сыростью, царившей в том месте. Я уже хотел пойти дальше, но тут вдруг передумал и решил, воспользовавшись прохладой пещеры, немного отдохнуть в ней, пока жара снаружи спадёт. — Он сделал маленькую паузу и, заметив интерес в глазах обоих собеседников, продолжал: — Не знаю, долго ли, коротко ли я спал, но только во сне я услышал чей-то голос и, пробудившись, понял, что должен проделать с плесенью манипуляции, о которых вещал мне неведомый некто. Я выполнил все его указания, сделал всё, как он велел, и тут... проснулся...

И юный принц, и его спутник в изумлении уставились на бородача, он же, заметив их недоверие, умолк. Первым тишину нарушил аль-Афдаль.

— Но ты же сказал, что уже пробудился прежде? — спросил он. — Нельзя проснуться дважды в одном сне.

Бен Маймон также не удержался от вопроса:

— А какие действия ты проделывал с той плесенью? Ты запомнил их? Каковы пропорции?

— О, если бы я знал! — воскликнул ибн Муббарак. — Я создал в жизни не одно лекарство, но никогда ни до того, ни после не получалось у меня ничего подобного. Голос всё время говорил со мной, но...

— Но что?!! — воскликнул аль-Афдаль.

Врачеватель и звездочёт почесал длинную седую бороду.

— Он говорил о четырёх стихиях, об огне, воде, земле и воздухе, что олицетворяют собой материю, — нехотя признался он, понимая, что всё сказанное им слишком неопределённо. — Всё дело в её свойствах — сухости и влажности, а также в теплоте и холоде, заключённых в ней. Я думаю, мне удалось найти новое сочетание этих качеств и так создать моё лекарство.

— Но выходит, нельзя определить, из чего оно сделано, — задумчиво проговорил Бен Маймон. — Поскольку неизвестны пропорции...

— Возможно, суть даже не в этом, — качая головой, предположил ибн Муббарак. — Полагаю, что тут всё дело в голосе. Он, скорее всего, привнёс в мою смесь божественное дыхание, добавив в неё особый, пятый элемент.

— Ну это вы загнули! — воскликнул придворный лекарь. Казалось, он вот-вот добавит: «уважаемый коллега», совершенно забывая, что ещё совсем недавно предлагал определить незнакомца в шуты. — Пятая стихия, или квинтэссенция, — она есть часть Божества. Нетленный эфир!

— Хорошо, посмотрим на это иначе, — как ни в чём не бывало предложил врачеватель и звездочёт. — Если четыре стихии являются единой материей, непрерывно пребывающей в движении, то отчего бы им в каком-то из своих сочетаний не создать нечто неповторимое?

— Такое, конечно, возможно, — согласился Бен Маймон. — Если очистить от примесей земли даже самый неблагородный из металлов, то в конечном итоге можно получить золото. Вероятно, то же самое можно проделать и с плесенью... Однако так мы не узнаем...

Впрочем, учёный муж не успел развить свою мысль. Аль-Афдаль более не мог выносить беседы двух мудрецов, которые, казалось, забыли о главном, о его отце, нуждавшемся в немедленной помощи.

— О чём вы говорите?! — воскликнул он, с возмущением глядя на своего врача. — И вы, многоуважаемый Муса ибн Муббарак?! Главное ведь не в том, сумеете ли вы создать лекарство в будущем, а в том, хватит ли его, чтобы спасти от смерти моего отца, великого повелителя, защитника веры, помощника Аллаха?! Ему немедленно нужно дать вашу микстуру, ваш чудодейственный бальзам!.. Но с вами нет никакой поклажи: где же он?!

— Клянусь мудростью Моисея, великого пророка Израиля, в честь которого нарекли меня, недостойного, несчастные родители мои! — вскричал Бен Маймон. — Клянусь всеми сорока годами, что скитался по пустыне Синайской народ Божий! Клянусь матерью своей и отцом! Одумайтесь, ваше высочество! Как же можно давать непроверенное лекарство великому повелителю, не проверив прежде действия снадобья, состав которого неизвестен никому, даже и его создателю?!

«Коллеги» вновь не сошлись во мнениях.

— Так ли важно больному, почему горчит микстура, несущая ему исцеление? — взвился ибн Муббарак и добавил, отвечая на вопрос принца: — Моё скромное имущество хранится у одной благочестивой вдовы, иудейки по вере. Я не решился взять склянки с моим снадобьем, опасаясь — и как выяснилось, не напрасно, — недоверия и насмешек со стороны слуг и даже побоев стражи. Подумать только, чудесный бальзам, который мне по воле Аллаха удалось приготовить, вместо того чтобы оказать жизненно важную услугу лучшему из помощников Его, могли запросто разбить безмозглые солдаты!

Тут отрок, вспомнив, что, несмотря на почтенный возраст спорщиков, он всё-таки наследник своего отца, человек, которому всего несколько дней назад присягали и клялись в верности десятки знатных вельмож, каждый из которых, в свою очередь, повелевал десятками или даже сотнями храбрых воинов, готовых умереть за своего господина, решил раз и навсегда прекратить препирательства. Однако сделать это оказалось не так-то просто.

Во-первых, строптивый бородач ни за что не пожелал доверять чудодейственное лекарство посыльным и настаивал на том, чтобы ему позволили отправиться к вдове самостоятельно. Во-вторых, Бен Маймон, хотя и согласился на то, чтобы чудесную микстуру принесли, клялся, что употребит всю свою власть придворного врача Салах ед-Дина, но не позволит использовать её для лечения султана прежде, чем она будет опробована, по крайней мере, на трёх больных лихорадкой в самой тяжёлой форме. В-третьих, сам аль-Афдаль опасался, что из-за проб лекарства окажется недостаточно для исцеления отца, но более всего он не хотел терять драгоценного времени — не хватало ещё, чтобы испытуемые выздоровели, а тот, ради кого всё затевалось, тем временем скончался.

Точку зрения отрока разделял и ибн Муббарак, которого аль-Афдаль, кроме всего прочего, не желал теперь ни на минуту упускать из вида — вдруг испугается ревности придворного лекаря и сбежит? В конце концов удалось найти компромисс: принц сам в компании Бен Маймона, нескольких слуг и мамелюков и, разумеется, хозяина лекарства отправлялся с визитом к вдове, количество испытуемых уменьшалось с трёх до двух и тяжесть заболевания, которым они страдали, решающего значения не имела.

Дорога к дому благочестивой иудейки пролегала через главную площадь Харрана. Когда отряд, состоявший из десятка всадников в богатой одежде на добрых конях, восседавшего на осле крикливого бородача, его коллеги, покачивавшегося на спине мула, и охваченного нетерпением юного аль-Афдаля, теребившего поводья чистокровной арабский кобылы, оказался там вторично уже на обратном пути, движение его невольно замедлилось. Всей кавалькаде пришлось продираться сквозь огромную толпу, успевшую собраться ради того, чтобы посмотреть на казнь.

Взглянув на некоторых из несчастных, которым в этот ясный зимний день предстояло умереть, ибн Муббарак нахмурился.

— Кто это такие, ваше высочество? — спросил он, глядя на принца снизу вверх. Тот переадресовал вопрос десятнику мамелюков, он, в свою очередь, спросил у пехотинца, расталкивавшего толпу, не желавшую дать дорогу даже столь высоким особам.

Также по эстафете до врачевателя и звездочёта дошёл ответ. Суть его не отличалась замысловатостью. Кто такие? Известное дело — разный сброд: воры, изменники, а также двое кафиров, которых удалось схватить в Халебе. Они ходили по домам, прикидываясь странниками, но сами что-то вынюхивали, в общем, понятно — шпионили, хотели разузнать, сколько войск находится в городе и каково настроение жителей, довольны ли они новой властью.

Отчего их не казнили там, где поймали? Великий и мудрый правитель Халеба, брат султана Юсуфа Малик аль-Адиль нашёл весьма мудрым прислать злодеев в Харран, дабы их обезглавили тут, в городе, где неведомая болезнь приковала к постели вождя джихада. Пусть смерть этих жалких и недостойных рабов умилостивит Аллаха и таким образом послужит на благо повелителю Египта и Сирии.

— Двое из них, ваше высочество, могли бы оказаться куда более полезными для него, если бы остались живы, — сказал ибн Муббарак и, видя недоумение в глазах принца, пояснил: — Насколько я разбираюсь в лихорадке, они больны, и если палачи не поспешат, могут отдать душу своему Богу раньше, чем свершится возмездие. Я предлагаю взять их в качестве испытуемых. Зачем искать кого-то ещё, если эти двое как раз в том состоянии, которое потребно, дабы усыпить все подозрения уважаемого ибн Хубайдаллаха относительно качества моего снадобья?

Кавалькада остановилась.

— Эти люди как раз и есть те шпионы, которых поймали в Халебе, — пояснил аль-Афдаль, выслушав распорядителя казни, — Подарок отцу от моего дяди аль-Адиля.

— По-моему, ваше высочество, — заявил бородач как ни в чём не бывало, — ваш дядя не мог в данной ситуации сделать лучшего подарка своему брату. Вы не находите? Я ясно вижу волю Аллаха. Если бы он не внушил вашему дяде прислать этих двоих... м-м-м... неверных скотов сюда, нам пришлось бы ещё потратить какое-то время на поиски подходящих больных.

— Больных немало и среди солдат султана, — резонно заметил Бен Маймон. — За тем, чтобы найти испытуемых, дело не станет.

— Зачем же искать их, когда они тут? — возразил «научный оппонент». — Они вполне подойдут. Вы же сами, уважаемый, не доверяете действию моего препарата. Что, если вы окажетесь правы, и испытуемые умрут?

— Тогда и ты умрёшь, — жёстко глядя на бородача, пообещал принц, немедленно забыв о вежливости, зато вспомнив о своём высоком положении. — Решено, — подытожил он тут же. — Мы берём этих двоих. Казнить их можно и после того, как они поправятся.


Решительно, юному наследнику трудно было отказать в логике, равно как ибн Муббараку в настырности.

Впрочем, последнего качества было не занимать и старшему сыну повелителя Востока. Дабы сломить сопротивление Бен Маймона и придворных медиков, аль-Афдаль, едва у подопытных кафиров наметилось улучшение состояния, собрал что-то вроде консилиума, на который, естественно, пригласил и вельмож, поскольку последнее слово всё равно оставалось не за врачами, а за чиновниками. Аль-Афдаль знал, что многие из них проголосуют за применение микстуры никому не ведомого целителя, поскольку горят искренним желанием поскорее увидеть повелителя здоровым, другие же скажут «да», надеясь на прямо противоположный исход лечения.

Результат превзошёл все ожидания: перед самым христианским Рождеством, спустя всего две недели после начала лечения, главный больной великой империи пошёл на поправку. Как и полагается любому владыке, он, придя в себя, первым делом возжелал наградить того, кто по воле Аллаха сумел сотворить чудо.

Услышав его просьбу, султан пришёл в неописуемое изумление.

— Ты хочешь получить в награду такую малость? — спросил он. — Чего стоит жизнь этих псов? Я отпущу их и даже награжу.

Однако, как тут же выяснилось, Салах ед-Дин заблуждался. Нашлись советники, которые просветили его относительно личностей испытуемых.

— Их опознали, это не только шпионы, но, хуже того, они — разбойники, — хмурясь, проговорил он, когда лекарь в очередной раз пришёл проведать его и как бы между прочим сообщил, что кое-кто из правоверных отчего-то не спешит выполнить приказ повелителя. — Оба они — злейшие враги веры, нечестивцы, осмелившиеся совершать свои кровавые злодеяния в исконных землях ислама. Один был их вождём и сумел уйти от славного Лулу! Теперь уже никуда не уйдёт.

— Почему, о великий из великих?

Салах ед-Дин неодобрительно посмотрел на врачевателя и звездочёта:

— Потому, что на сей раз он попался мне.

— Того, кого славный Лулу упустил, — неожиданно произнёс ибн Муббарак, — великий Салах ед-Дин может и отпустить.

— Чего ради мне отпускать его?

Исцелитель умел отвечать вопросом на вопрос:

— Разве не верно говорят все про моего повелителя, что он — справедливейший из справедливых? Разве не заслуженно славят всюду его необычайное благородство? Разве попусту восхваляют во всех землях его умение прощать своих бывших врагов?

— Бывших?

— Да, о великий, ведь прошло уже два года с тех пор, как Ивенах и его друг не воюют с правоверными.

— Два года? О чём ты говоришь? — воскликнул султан. — Не прошло и нескольких месяцев, как стража моего брата схватила его в Халебе! Он шпионил, это ничуть не меньшее, а порой и куда большее преступление, ведь то, что сделано одним соглядатаем, иной раз оказывается на поверку ценнее того, что могут совершить в бою сотни отборных воинов. Ведь они — руки и ноги битвы, а он — её глаза и уши!

Лицо ибн Муббарака расплылось в восхищенной улыбке.

— О величайший из великих и мудрейший из мудрейших! — воскликнул он. — Такие слова достойны того, чтобы их писали золотом на самом прочном камне. Потомки обязаны помнить о том, кто произнёс их, всегда. Но в одном ты, о справедливейший, ошибаешься. Тот человек не соглядатай. Он лишь несчастный, который пожертвовал славой воина, дабы хотя бы ещё раз увидеть своими глазами ту, которую любил когда-то.

— Но что он делал в Халебе? — удивился Салах ед-Дин.

— Она когда-то жила там, о великий, — пояснил врачеватель и звездочёт и со вздохом добавил: — Вот он и пришёл туда, надеясь разыскать её. Оттого-то и расспрашивал всех, желая узнать хоть что-нибудь о том, что сталось с ней. Возможно, она погибла во время большого пожара, устроенного безумцами-фидаями на базаре. Так или иначе, никто ничего не сказал ему, а потом он и его друг из очень далёкой северной страны попали в руки стражников. Эти двое — моряки, и никогда бы не пришли по доброй воле в Халеб, где были обречены угодить в плен.

Султан кивнул и сказал:

— Верно. Это безумие.

— Разве шпионы способны совершать безумные поступки, повелитель?

— Да, — кивнул Салах ед-Дин, — безумие — прерогатива тех, кто действует явно. — И добавил: — Например, правителей.

Последнее слово принадлежало султану, и он сказал его, добавив, как и положено: «Если того хочет Аллах».

В середине января 1186 года Иоанн из Гардарики и Михайло Удалец покинули Харран, а в феврале уже достигли Антиохии, дабы продолжить бесполезные до сих пор поиски.


Если у христиан год только начинался, у мусульман он уже заканчивался. Однако до завершения трудного, едва не ставшего для него роковым 581 года лунной хиджры, султан Юсуф ибн Айюб успел пережить два довольно приятных события, имевших место одно за другим. Последний из гордых Зенгиидов стал, наконец, вассалом сына Наджм ед-Дина Айюба, незначительного курдского эмира, верного подручника Нур ед-Дина. Мосул остался в управлении Изз ед-Дина, однако земли к югу от города перешли под управление людей, специально назначенных повелителем Востока.

Сам он уже находился в Хомсе, где правил Назр ед-Дин, сын знаменитого Ширку, человека, очень во многом благодаря которому так стремительно взошла звезда султана Египта и Сирии. Именно Сирия — на завоёванный отцом Египет он даже не рассчитывал — и стоила Назр ед-Дину жизни. Он не понимал, отчего ему, сыну благодетеля Салах ед-Дина, приходится прозябать в каком-то Хомсе, в то время как... Словом, Назр ед-Дин немного не рассчитал, поторопился, сделав чересчур далеко идущие выводы из болезни султана.

В общем, никто в Хомсе не удивился, почему эмир вдруг скончался в собственной постели вскоре после сердечной встречи, оказанной им двоюродному братцу.

Великие правители приносят великие жертвы[91].

Утвердив в правах наследника покойного родича, двенадцатилетнего Ширку Второго, Салах ед-Дин, видимо, посчитал, что деньги могут испортить мальчика, находящегося в столь нежном возрасте, и конфисковал значительную часть средств Назр ед-Дина. Дитя, однако, продемонстрировало весьма незаурядный талант политика, процитировав подходящий айят из Корана, суливший всякие кары тому, кто дерзнёт ограбить сироту[92].

Салах ед-Дин, буквально чудом спасшийся от смерти и сделавшийся вследствие перенесённой болезни особенно суеверным, решил не спорить с автором такой авторитетной книжки, как Коран, и вернул не в меру грамотному внуку своего благодетеля его казну. Лев веры Ширку больше полагался на саблю, Ширку Второй — на слова из Священного Писания мусульман — трудно сказать, что тут лучше.

III


Мирное соглашение, так своевременно подписанное мудрым и дальновидным прокуратором королевства Раймундом, графом Триполи, князем Галилеи и сеньором Бейрута, с султаном Египта и Сирии повелителем Востока Салах ед-Дином привело к большому оживлению торговли — вместо ожидавшегося голода наступило едва ли не изобилие. В гаванях портовых городов, таких, как Тир и, конечно, Акра с трудом находилось место для новых кораблей, всё привозивших и увозивших товары.


В 1104 от Рождества Христова древняя Птолемиада, Аккон, Акра, или Сен-Жан д’Акр, сдалась на милость победителей-христиан и не прогадала, поскольку сразу же стала морскими воротами едва основанного государства. (Вспомним, что Тир пал только спустя двадцать лет, к тому же Акра, что очень важно, имела гавань, защищённую от всех ветров, кроме лишь тех, что дули с континента, а это, принимая во внимание, сколь ненадёжными судами были средневековые парусники и галеры, являлось весьма выигрышным фактором). Более чем за восемьдесят лет латинского владычества город успел сделаться самой настоящей второй столицей королевства Иерусалимского. Правители Утремера часто и подолгу живали в нём, принимали иностранных послов, устраивали, как, например, во времена Второго похода королева Мелисанда, грандиозные ассамблеи.

Во времена правления маленького правнука знаменитой властительницы, постоянно недомогавшего короля-ребёнка, словно в насмешку над славными предками названного Бальдуэном, Акра, точно почувствовав дуновения ветров скорых перемен, по-кошачьи насторожившись, стала тайком примерять корону Иерусалима. Оно и понятно, бытие, как нам известно, определяет сознание; издавна богатый порт процветал и становился всё богаче и пресыщеннее. Ему уже не хватало простых развлечений, к тому же, не имея статуса святого города, как Иерусалим, Акра могла позволить себе куда больше капризов — положение обязывает или... не обязывает.

Трудно не понять, отчего дама Акра так нравилась даме Агнессе де Куртенэ. Обе они прожили нелёгкую жизнь, не раз переходили из рук в руки и помнили многих повелителей, чьи войска входили в ворота, когда торжественным маршем, а когда и врываясь, охваченные безумством битвы. Обе не утратили вкуса к жизни, предпочитая горячую и острую пищу трапезе постника. Обе жаждали всё более и более сильных ощущений.


Наступило лето 1186 года, пятьдесят третье лето в жизни Графини; более того, оно уже заканчивалось, стремительно летело под уклон. Только, казалось, палило огнём, заставляя клокотать в жилах кровь июльское солнце, а вот уже и август пришёл, пришёл и прошёл незаметно. Приближалась осень. Несмотря на то что жара в Леванте и осенью заставляет забывать о смене времён года, осень жизни человеческой приходит к тем, кто живёт здесь, так же, как и к тем, кто весь свой век проводит в самых холодных странах, а может, даже и скорее.

Ночи властолюбивой и страстной женщины делались всё длиннее, любовники — моложе, а социальный статус — ниже. Давно уже шли в ход слуги. Она не долго повластвовала в пожалованном сыном-королём Тороне, где многие молодые люди успели довольно близко узнать хозяйку и вспоминали её отнюдь не как матушку-государыню. Скоро удел надоел Графине; она всё больше предпочитала находиться вне стен крепости, а потом и вовсе вернула её короне, получив в качестве компенсации денежный фьеф в любезной сердцу Акре. Разве могло найтись в Леванте место более подходящее для человека, подобного Агнессе?

Выиграла она или проиграла? Этот вопрос Графиня задавала себе не раз, но дать уверенного, твёрдого ответа не могла. Наверное, проиграла.

Несмотря на все старания, ей всё же не удалось одолеть ненавистных Ибелинов и Раймунда. Самое большее, чего она достигла, — отомстила барону Рамлы за тот полный издевательства взгляд на рождественском пиру семь лет назад. Изволили, мессир, мечтать жениться на принцессе? Что? Не получилось? Как же это вы так? Левантийские красотки предпочитают жеребцов из Пуату жеребяткам-пуленам!

Бальдуэн Ибелинский не забыл и никогда не забудет, кто дал ему пощёчину, кто плюнул в лицо, заставив утереться и проглотить обиду. И только-то?

Сколько труда, сколько сил пошло прахом?! Всё потому, что строптивый мальчик, которого Агнесса когда-то носила под сердцем, сводил на нет любые начинания матери; чем больше она старалась убедить его в чём-либо, тем меньше это удавалось. Смерть сына и его завещание уравняли силы враждующих партий. А ведь всё вполне могло повернуться иначе, если бы другой строптивый мальчишка послушался умных людей — тамплиеров, патриарха, барона Керака, свою тёщу, наконец! Победа выскользнула из рук Агнессы, точно дорогая любимая чаша из рук нерасторопной служанки. Ах, если бы только малыш Гюи смог продержаться в регентах до кончины короля! Но нет, теперь муж Сибиллы отстранён, а проклятый Ибелин пробрался в королевскую спальню![93]

Графине вновь не осталось ничего другого, как только уповать на чудо.

Она посылала Марию с богатыми дарами за советом к отшельнику Петры, но та не нашла его. Именно это обстоятельство отчего-то более всего убеждало Агнессу в том, что она проиграла. Проиграла, потому что ничья не устраивала её. Но никто не мог ничего поделать в сложившейся ситуации, даже великий магистр Храма оказался бессилен отомстить злейшему врагу. Порой Графине даже начинало казаться, что фламандца перестала интересовать месть. И верно, прошло уже больше двенадцати лет. Может статься, унизительная обида забылась, болезненная рана, нанесённая графом Триполи никому не известному в Утремере рыцарю из Красного Замка, успела зарасти, даже и беспокоить его перестала?

Теперь положение Жерара куда предпочтительнее, чем Раймунда. Графов довольно во многих землях, а магистр Дома Храма один на всей земле. Выше него только римский понтифик и Господь Бог. Подумать только, если бы властитель Триполи отдал фламандцу в жёны глупышку Люси де Ботрун, тот по сей день оставался бы никому не известным ленником! Велика ли шишка сеньор Ботруна? Как бишь его... Пливанус или Плибанус? А... Плибано! Сразу и не вспомнишь! А кто такой Жерар де Ридфор, знают во всём христианском мире, не один договор с неверными их князья не считают вступившим в силу, если на нём не стоит подпись и печать главы братства Храма. И всё же... неужели не засвербит, не заноет рубец? Неужели благородный фламандский рыцарь забыл, как его оскорбил какой-то южанин, потомок бастарда из Лангедока? Неужели простил? Стыд и позор! Какой-то итальянский торгаш заткнул его за пояс, увёл из-под носа фьеф!

Но, с другой стороны, что может сделать мэтр Жерар? Что? Хм... Уж кто-кто, а магистр Храма точно знает, что надо сделать, кому помолиться — дорожка, как говорят, протоптана. Может, стоило как-то расшевелить былое? Каким-то образом подтолкнуть главу могущественного ордена к действиям? Но как? И каким способом?

Что до Графини, то она даже не молилась. Почти не молилась. Она устала обращаться к Богу с молитвами. Чего ради, если Он не затрудняет себя ответами на них? Да и о чём стала бы она просить у Всевышнего? Желать смерти внуку Агнесса не могла, хотя и не испытывала к нему никаких родственных чувств. Кроме того, с устранением с политической арены Утремера Бальдуэна Пятого мало что изменилось бы. Королевская инсигния сразу же после церемонии коронации мальчика заняла место во вместительном сундуке с тремя замками. Для того чтобы надеть корону на не слишком умную голову Сибиллы, пришлось бы открыть его, для чего, в свою очередь, потребовалось бы согласие Роже́ра де Мулена и его ключ. Даже если допустить, что магистр Госпиталя пойдёт навстречу, как проделать всё достаточно быстро, чтобы проклятый Раймунд не успел ничего предпринять до срока? Получалось, чтобы успеть обстряпать дельце, пришлось бы начинать действовать... до смерти Бальдуэнета.

Хорошо ещё, что дядя его на смертном одре вверил заботы о здоровье племянника сенешалю Жослену, а не графу Раймунду. Теперь брат Агнессы на вполне законных основаниях постоянно находился при практически всё время хворавшем отроке. Впрочем, бальи также страшно интересовался здоровьем монарха и без конца наведывался в Акру.

«Боитесь пропустить момент, мессир? — мысленно спрашивала Графиня регента. — Небось по ночам снитесь себе в короне? Не мучайте себя понапрасну! Не терзайтесь зря! Вы не получите её!» Иногда Раймунд отвечал: «Ваша дочь, мадам, также никогда не станет королевой. Напрасно вы старались, потому что Гюи де Лузиньян самый последний из тех, кого мы, бароны земли, захотим видеть своим сюзереном. Мы выберем Изабеллу. Конечно, Онфруа Торонский ничем не лучше вашего зятя. Если не считать того, что у юного наследника Горной Аравии нет такой замечательной тёщи, как вы, мадам!» — «Погодите у меня, пулены!» — шипела от злости Агнесса. Ах, как ей хотелось вцепиться в огромный крючковатый нос графа и... оторвать его!


С начала августа юному монарху вновь стало нездоровится. Все волновались, хотя никто и не видел в данном факте ничего необычного, как и в том, что к середине месяца хворь неожиданно отступила. Произошло это как раз тогда, когда регент, прослышавший о болезни Бальдуэнета, заявился в Акру, чтобы повидать его. Получалось, что граф напрасно волновался, однако уезжать сразу показалось ему как-то не слишком удобным, и он с радостью принял предложение сенешаля немного отдохнуть в его обществе.

Надо сказать, что граф Эдесский весьма неплохо вжился в роль доброго товарища Раймунда, которому как-то за чаркой доброго вина признался, что порядком сыт опекой сестрицы. Её внушения смертельно надоели Жослену, он, как человек не злой и весьма отходчивый, не понимал, сколько можно ненавидеть Ибелинов? Того же регента? Не пора ли уж и о душе подумать? Не девочка, ей-богу! Ведь бабушка давно!

Сорокашестилетний граф Триполи и пятидесятидвухлетний сенешаль Иерусалима сами не заметили, как подружились и, чем дальше, тем больше, приходили к уверенности, что делить им нечего, по крайней мере сейчас. Благодаря графу Жослену Раймунд на удивление легко мирился с присутствием в Акре Гвидо де Лузиньяна — мать и отчим больного монарха просто не могли не быть рядом с ним в трудный час. Впрочем, как только кризис миновал, они уехали в Аскалон.

В то же время Агнессу, как ни странно, почти не раздражало отступничество брата, тем более что в Акру по делам приехал его тёзка, подданный сеньора Петры, Жослен Храмовник. Он просто восхищал Графиню своей преданностью и восторженной любовью, достойной увековечения на страницах рыцарского романа. Двадцатипятилетний Жослен как будто и не замечал разницы в возрасте, он продолжал витать в облаках, жить в мире грёз; его не смущало даже то, что предмет обожания не раз опускал его с небес на землю, заставляя без подготовки переходить от романтики и поэзии к необузданным плотским утехам. Дама сердца намеренно делала всё, чтобы оттолкнуть от себя своего верного рыцаря, точно испытывая на прочность его чувства к ней. Она знала, что играет с огнём, но, понимая это, ничего не могла с собой поделать. Агнесса словно бы бросала вызов самим Небесам, в исступлении обращаясь к Богу: «Ты смеёшься надо мной, да? Издеваешься? Так вот, мне надоело! Забирай всё! Забирай и оставь меня!»

Обида душила Графиню, подталкивая её к грани безумства. Между тем одна мысль, одна страшная мысль всё неотступнее, всё навязчивее преследовала Агнессу. «Ещё год-два, и никто уже не заинтересуется тобой. И никакие масла, притирания и бальзамы, на которые ты выбрасываешь немыслимые деньги, не помогут тебе. В самом дешёвом, самом вонючем портовом притоне никто не даст за тебя и ломаного обола!» — без жалости говорила она себе, смотрясь в богато украшенное стеклянное зеркало из Венеции, обошедшееся «недорого», в стоимость всего лишь одной касалии, которую она ещё давно уступила братцу. Зато Агнесса знала наверное, что такого не было даже у проклятой ромейки, жены ненавистного Балиана Наплузского. Помнится, сенешаль аж ахнул, когда узнал, на какие нужды сестре понадобились деньги, мол, чем металлическое-то плохо? По мне, так лучше и не надо! Теперь и она знала, что не надо. Лет бы двадцать назад... Ах, если бы существовало на Земле такое зеркало, в котором можно было увидеть себя молодой!

В конце концов Графиня не выдержала, она не придумала ничего лучше, чем одним августовским вечером открыться любовнику, сказать ему, чего она желает.

— Но, мадам... — хлопая глазами, начал Жослен. — Вы хотите?..

— Я хочу, чтобы ты охранял меня, пока я буду торговать собой.

— Зачем? — Он чуть не подавился своим вопросом.

— Хочу знать, чего я стою!

— Как? — каркнул Храмовник.

Агнессу его реакция насмешила.

— Просто, — с невозмутимым видом ответила она. — Ты же рыцарь. Разве честь для тебя не в том, чтобы защищать даму своего сердца?

— Но, мадам...

— Что такое? Ты отказываешься? Тогда ступай прочь! Я найду кого-нибудь другого!

Тут, однако, Жослен продемонстрировал неожиданную смекалку, показывавшую в то же время, что он не совсем ещё утратил голову от любви.

— Я не отказываюсь, мадам, — сказал он, качая головой. — Просто... вам никто и никогда не даст настоящей цены...

— Вот как?!

— Да... я думаю, — продолжал он, — отчего бы вам не купить... э-э-э... такое заведение? Во-первых, оно приносило бы вам доход, во-вторых... жизнь проститутки не так уж увлекательна...

Агнесса не скрывала своего удивления.

— Откуда ты знаешь?!

— Ну... — смешался Храмовник, но тут же нашёлся: — Бывая в этом городе, да и в иных подобных местах, я частенько захожу куда-нибудь утолить жажду... выпить вина. Вообще-то я хожу в приличные заведения, но случается забрести и в такие, где полно девиц, ищущих спрос на свои ласки. Иные, как я заметил, идут нарасхват. Бедняжки счастливы и готовы на всё ради лишнего безанта. Некоторым даже кажется, что они сами выбирают себе мужчин. Но век бабочек короток. Деньги быстро уходят, и очень скоро прелестницы начинают получать тумаков куда больше, чем золота. Да и, честно говоря, золота им уже никто не даёт, даже на серебро и то скупятся.

— Для человека, которому просто случается забрести в какие-то там места, ты слишком хорошо информирован, — прокомментировала слова любовника Графиня. Его речь несколько обескуражила её, она отчего-то считала, что он ей верен. Какая наивность!

— Или наблюдателен, мадам, — поспешил отпарировать Жослен.

Преимущество женщин в их слабости, именно благодаря ей их прощают за удары, наносить которые считается недостойным мужчины.

— А как же быть с вашим обещанием выполнять все мои желания? — спросила Агнесса. — Наверное, я ошиблась, и вы просто не любите меня. Так ваши клятвы ложны?

Она уже передумала, кураж пропал, но... позволить какому-то мальчишке взять верх над собой женщина просто не могла, не имела права. Пусть даже он и не знал, в какую игру играет. Если ещё и он перестанет её слушаться, тогда... Что же тогда? Продать зеркало и в монастырь?

«Монастырь? Зеркало? — мысленно повторяла Графиня. — Зеркало? Монастырь? Зеркало? Зеркало... Продать его? Кому? Может, Марии Наплузской?!»

Между тем пауза затягивалась. Храмовник угрюмо молчал.

«Раз... два... — пульсировала жилка на виске. — Три? — отдавалось в голове. — Три... Почему обязательно три? Три... Три чего? Три замка... Три ключа! Три ключа... Три! Ираклий, Жерар и... Рожер! Три ключа!»

— Я к вашим услугам, мадам, — произнёс Жослен. — Я готов.

Агнесса едва удержалась, чтобы не броситься на шею рыцарю. Теперь она знала, вернее, чувствовала, что удастся, непременно удастся, как именно, почему и отчего — не известно, но удастся, удастся, и это главное! Графиня даже сама удивилась, сколь простой показалась посетившая её мысль — как только такое не пришло в голову раньше. Определённо, она была занята не тем, чем нужно!

— О, мессир, — проговорила Агнесса, и тонкие губы её задрожали. — Я восхищена вами! Теперь я вижу, сколь велика ваша любовь ко мне! Но я прошу у вас прощения за то, что позволила себе заставлять вас пройти через столь ужасное испытание. Нет, разумеется, нет, я никогда не собиралась делать того, для чего просила вас пойти со мной. У меня будет другая просьба.

Жослен, не ожидавший уже от возлюбленной ничего хорошего, опять пробормотал что-то насчёт того, что он готов для неё на всё. Однако Агнесса желала, или требовала — кому как нравится, — немногого.

— Вы умеете сочинять стихи? — спросила она, окончательно переходя с ним на «вы», что делала, как правило, или в моменты тихой ярости, или в состоянии буйного восторга.

— Нет, мадам. То есть да... То есть не очень... — начал рыцарь и признался: — Всегда, едва я подумаю о вас, моя голова наполняется стихами. Но стоит мне попробовать записать хоть одни для вас, моя государыня, как все они превращаются в какое-то жалкое мычание! В противное слуху блеяние! Нет, ни воск, ни пергамент, ни бумага не способны передать и мизерной доли того, что я хочу сказать вам.

— Не стоит быть настолько строгим к себе, — пожурила Храмовника Графиня. — К тому же я прошу вас написать послание вовсе не мне.

— А кому? — Сердце Жослена упало — опять? Она любит кого-то другого?! О как же он был слеп! Её речи были лишь уловкой! Представив себе, какое испытание дама сердца приготовила ему на сей раз, рыцарь сделался чернее тучи.

— Кому? — переспросила Агнесса, в глазах которой вспыхивали искорки торжества. — Одной очень важной особе, мой друг... Да не хмурьтесь вы так, Боже мой! Конечно же, это — мужчина, но... моей целью вовсе не является сделать ему приятное. Напротив, я хочу, чтобы строки, которые вы написали, заставили его взвиться от ярости до потолка.


Определённо, сам Господь водил рукой Храмовника, когда тот кропал послание. Пассажи поэта всякий раз приводили в восторг гостеприимную хозяйку. Жослен явно наговаривал на себя, Бог, не скупясь, отсыпал ему таланта к сочинительству, если уж и не хвалебных песен любимой женщине, так издевательских виршей. Дело в том, что, водя пером по строчкам, рыцарь и понятия не имел, к кому обращается, и, полагая, что пишет кому-то из бывших любовников Агнессы, старался от души.

— Прекрасно! — похвалила Графиня. — Вы великолепны, мессир!.. Бедный Бальдуэнет! Несчастный малыш...

— Что-что? — переспросил Жослен.

— Я вспомнила... м-м-м... о сыне, мой друг... — Агнесса приложила платочек к сухим глазам.

— О простите, государыня...

— Нет-нет... не извиняйтесь... Вы замечательный поэт. Я восхищена вами.


Она не напрасно расточала похвалы и ни капельки не льстила любовнику. Он и верно потрудился на славу. Когда тот, кому адресовалось письмо, прочёл его, то пришёл в ярость, куда более сильную, чем Графиня даже могла представить себе.

В присутствии двоих своих товарищей, храбрейших из храбрейших и честнейших из честнейших рыцарей ордена, Жерар дю Тампль поклялся, что до смерти не забудет графу Раймунду ботрунского сватовства.

Правду ли говорили, что десятый по счёту глава Ордена Бедных рыцарей Христа и Храма Соломонова знался с нечистой силой, теперь сказать нелегко. Слишком уж противоречивы свидетельства. Трудно также утверждать, будто молитвы, обращённые к дьяволу, оказываются действенней тех, что предназначаются для ушей Всевышнего, по причине чрезвычайной занятости последнего или слишком большой удалённости — земля-то под ногами, а до ближайшего облака не дотянешься.

Так или иначе, не успел Раймунд Триполисский, облобызавшись с сенешалем Жосленом, отбыть из Акры, как на пути в Иерусалим, куда бальи намеревался заехать, застигла его горькая весть — отрок-король при смерти. Едва расставшись, графы-попечители несчастного племянника не менее несчастного короля Бальдуэна ле Мезеля вновь встретились у постели своего маленького сюзерена.

На сей раз они пробыли там недолго: мальчик умер в конце августа, не дожив даже до девяти лет.


— Мессир, — со вздохом произнёс сенешаль, когда он и Раймунд покинули спальню, где, словно уснувший, лежал с закрытыми глазами их юный король. — Полагаю, нам с вами надо разделить обязанности. Первое, что сделаю я, пошлю гонца в Аскалон. Пусть принцесса Сибилла поторопится в Иерусалим. Я тоже поеду туда, дабы утешить племянницу и заняться организацией похорон. Коннетабля же Аморика, напротив, как мне кажется, следует отозвать из столицы, дабы у него и патриарха не возникло соблазна нарушить клятву и попытаться короновать принцессу.

Бальи прекрасно понимал, что Ираклий не из тех, кого останавливают такие условности, как клятвы, но всё-таки спросил:

— А такое возможно, мессир?

Граф Жослен кивнул:

— Да, друг мой. Более того, опасность вполне реальна. Мне доподлинно известно, что сестра моя состоит с ним в переписке и буквально позавчера отправила в Иерусалим подробнейшее письмо с отчётом о состоянии здоровья внука, прими Господь его душу. Несчастное дитя.

Оба перекрестились, и сенешаль закончил фразу:

— Полагаю, она не замедлит известить его святейшество о кончине государя, так что патриарх будет одним из первых в столице, кто узнает о кончине государя.

— Тогда нельзя мешкать, мессир, — с некоторой горячностью воскликнул граф Раймунд. — Нужно отозвать сира Аморика, хотя... едва ли даже его святейшество отважится на такое. К тому же коннетабль муж весьма разумный. Он, конечно, поддержит брата, но... в его распоряжении слишком мало войска.

— И всё же следует отозвать его, — упрямо повторил граф Эдесский. — Вы увидите, сколь дальновидно будет поступить таким образом. Однако сделать это можете только вы, как регент. Всё вполне разумно, мы с вами уезжаем отсюда, а сеньор коннетабль, напротив, приезжает.

— Мы с вами, мессир? — переспросил граф Триполисский.

— Ну да, ваше сиятельство? — с той же интонацией произнёс сенешаль. — Вы же должны собрать баронов. По-моему, будет вполне разумно, если вы созовёте совет Курии у себя в княжестве Галилейском, разве нет? Ведь вы становитесь фактическим правителем королевства. Вам, вероятно, придётся исполнять эти нелёгкие обязанности довольно долго. Ведь вопрос наследования престола предстоит решать римскому апостолику и монархам Европы, а они, как мы, к огорчению нашему, не раз убеждались, спешить не любят...

Слушая неторопливую речь графа Жослена, бальи впервые по-иному представил себе сложившуюся ситуацию. Раймунд не раз подумывал о короне, но всегда между ней и им находился кто-то другой, теперь же... Конечно, регентство это всего лишь регентство, но регентство в отсутствии короля совсем не то же самое, что при короле, пусть даже маленьком, или тяжело больном, или, и такое бывало, находящемся в плену у турок.

— Но нам-то с вами мешкать нельзя, — продолжал сенешаль. — Надо действовать сообща и как можно скорее. Пока сестрице моей и патриарху не удалось провернуть дельце и протащить выскочку из Пуату в короли. А то ведь, чего доброго, придётся приносить омаж этому глупцу.

— Омаж, мессир?

— Омаж, друг мой, — подтвердил граф Жослен. — Чтобы этого не произошло, надо взять всё под свой контроль прежде, чем пронюхают тамплиеры.

Раймунд Триполисский энергично кивнул, сбрасывая с себя оцепенение. Корона, корона, корона! Тамплиеры? Именно тамплиеры!

«Неужели Жерар де Ридфор всё ещё ненавидит меня? — спрашивал себя граф. — Не верю, столько лет прошло! И всё же… достаточно одного его слова, и до полутысячи самых дисциплинированных рыцарей Леванта как по мановению волшебной палочки в единый миг вскочат в сёдла. Так ли уж высоко ценит моё почётное членство в их ордене Рожер де Мулен? Сумеет ли он сказать нет Жерару, если тот потребует... Нет... Нет! Никто не поддержит Гвидо. Это чушь! Напрасные опасения! Что смогут сделать Ренольд Шатийонский и Жерар против Госпиталя и соединённых сил баронов земли? Жерар — ничего, а вот...»

— А что сеньор Петры? — поинтересовался Раймунд, задумчиво глядя На сенешаля. — Сколько у него рыцарей?

— Не более полусотни, как я думаю, друг мой, — ответил тот и добавил: — Князь вряд ли вообще станет вмешиваться. Он недомогает, как-никак ему шестьдесят. Кроме того, прежде чем самый быстрый гонец доберётся до Керака, я успею навести порядок в Иерусалиме.

— Пятьдесят рыцарей? Так мало? — удивился граф Триполи. — Вы уверены, мессир? В последний раз, когда Саладин со всей силой приходил в Галилею, барон Петры приводил довольно большую дружину.

— Вам показалось, мессир, — обнадёжил Жослен Раймунда. — Князь и правда собрал немаленький отряд, но состоял он в основном из наёмников. Ничего не скажу, сир Ренольд умеет заставить их слушаться себя, ведь и сам он когда-то служил наёмником.

— Наёмником? — переспросил регент, и неожиданно перед его мысленным взором появился молодой рыцарь на коне, грозивший окровавленным мечом перепуганным солдатам на стенах Триполи. Раймунду тогда было всего девять, но он уже знал, что со временем унаследует вотчину отца. А вот что удалой разбойник, нищий башелёр из Шатийона станет одним из пэров Утремера, в те дни никто не мог и помыслить. «Почему? Почему судьба благоволит к таким, как он?» — подумал граф с досадой: — Наёмником? Конечно...

— Да, мессир, — охотно подтвердил Жослен и добавил: — Он же пришлый.

Последнее слово, сказанное сенешалем, развеяло нахлынувшую было задумчивость графа Триполисского. Граф Эдессы проводил чёткую черту, давал понять — вот мы, пулены, а вот они, выскочки, пришельцы из-за моря, из Пуату ли, из Шатийона ли, неважно. И это стало для Раймунда лучшим подтверждением лояльности собеседника. Что ж, раз так, Гвидо де Лузиньяну никогда не видать короны Иерусалима!

— Да, друг мой, — проговорил регент решительно. — Вы абсолютно правы. Надо действовать немедленно. Давайте-ка наряжать гонцов.

IV


Птица не человек, дорога её — синее небо, по которому летит она прямо к цели, гордо, с презрением поглядывая на людей, вынужденных удлинять путь свой, изнуряя себя и коней в блужданиях по узким тропам среди гор и холмов земли.

От Акры до Тивериады, главного города земли Галилейской, родовой вотчины графини Эскивы де Бюр, супруги прокуратора Иерусалимского, для голубя, орла или какой-нибудь другой птицы всего тридцать римских миль и миль сорок или даже немного больше для всадника. До столицы Горной Аравии, неприступного Крака Моабитского, что на Скале Пустыни раза в четыре больше. Не близкий путь для вестника; день и ночь скачи, всё равно никак не успеть в Керак раньше, чем сиятельный граф прибудет в Тивериаду, куда на зов регента вскоре начнут съезжаться бароны земли. Как опередить его? Способ один — превратиться в птицу и полететь.

Сказано — сделано. И вот у молодого вассала князя Ренольда, Жослена по прозвищу Храмовник, выросли крылья. Не успели графы-попечители закрыть глаза королю Бальдуэну, как гонец Агнессы де Куртенэ вспрыгнул в седло и, безжалостно пришпоривая коня, помчался на юг.

Ввиду особой значимости миссии, Графиня не поскупилась, и Бювьер, жеребец, некогда подаренный ей молодому любовнику, получил в напарники ещё двух быстроногих кобыл, дабы гонец мог скакать день и ночь без сна и отдыха.

Чтобы облегчить нагрузку, рыцарь не взял почти никакой поклажи — лишь несколько сухарей, чтобы не умереть с голоду, да мех вина с пряностями, чтобы подкреплять силы, — не надел даже доспехов. Облачившись в дорожное платье, обмотав голову скрывавшим лицо кеффе, Храмовник стал почти неотличим от кочевника-араба, лишь выглядывавшие из-под плаща ножны меча, символа креста, на котором пострадал.

Спаситель за род людской, обличал в посланнике благородной дамы Агнессы христианина.

Ещё дала Графиня своему верному рыцарю в дорогу чудодейственное вещество. «Здесь волшебная трава ресина, — сказала она, протягивая Жослену напоминавший крохотную амфору для вина или масла бронзовый сосуд, дно которого вполне умещалось на ладони. Сбоку «амфоры» торчал казавшийся совершенно неуместным хвостик с небольшим отверстием. — Когда силы совсем оставят тебя и ты почувствуешь, что не можешь больше скакать, разожги огонь и заставь её тлеть, а потом, накрывшись плащом, вдыхай аромат. Скоро огонь побежит по жилам твоим, и ты вновь ощутишь лёгкость в членах. Тогда скорее закрывай крышку и садись в седло. Увидишь, путь твой станет короче».

В конце второго дня пути случилось странное знамение.

Солнце, стоявшее ещё довольно высоко, вдруг стало меркнуть. Чёрный мрак начал окутывать всё вокруг, но это не означало наступления ночи, потому что звёзд не было. Задул пронзительный ветер, пробиравший до костей, стало холодно. А потом... пошёл серебряный снег.

Поначалу зрелище поражало, восхищало, удивляло, Жослен даже забыл о холоде и о неимоверной усталости. Однако скоро он с ужасом обнаружил, что сбился с дороги. Точнее, дорога просто исчезла, как будто гонец оказался застигнутым песчаной бурей или невероятной силы проливным дождём, скрывающим всё вокруг.

Храмовник не собирался сдаваться так просто, он знал верное средство против козней нечистого. Спрыгнув на землю, рыцарь воткнул меч в землю и, закрыв глаза, принялся истово молиться Христу. Помогло! Дьявольское наваждение исчезло. Снег перестал падать, он не остался лежать на земле и даже не превратился в воду, а просто исчез, и Жослен обнаружил себя стоящим посреди пустыни под звёздным небом. Вдали виднелось зарево пожара, вероятно, горел большой город.

— Где я? Что это за город? — спросил Жослен вслух, ни к кому, конечно, не обращаясь, потому что никого вокруг не видел. Но вместе с тем он был не один, потому что услышал ответ, прозвучавший не в мозгу, как случается, когда человек говорит сам с собой, а... скорее всего, с неба.

— Город тот, что видишь ты в пламени, зовётся Мегиддон. Египтяне пришли, убили жителей его, а дома их сожгли.

Храмовник вскочил и, размахивая во все стороны мечом, закричал:

— Кто ты? Кто говорит со мной?!

— Ты скакал день и ночь, рыцарь, а многого ли достиг? — вместо ответа поинтересовался голос.

Тут Жослену пришла в голову ужасная мысль о том, что неизвестный совершенно прав, поскольку упомянутый город в незапамятные времена находился в Эсдрилонской долине. Получалось, что за всё время бешеной скачки гонец удалился менее чем на десять лье от Акры. Даже если проклятый Раймунд Триполисский покинул город не сразу, а спустя день или два, как надеялась Агнесса де Куртенэ, отправляя в путь любовника, всё равно, граф уже давным-давно прибыл в Тивериаду и скоро бароны начнут съезжаться к нему.

— Что же делать?! — воскликнул гонец. — Как же могло случиться такое?

— Может, ты ходил по кругу?

— Невозможно! Я проезжал через города и селения к югу от Галилеи ещё вчера! — Тут вдруг Храмовник сообразил, кто говорит с ним, и вслепую атаковал невидимого противника там, где тот мог, скорее всего, находиться. Но удар не достиг цели. — Где ты, сатана?! Я не поддамся тебе! Выходи на бой! Что прячешься? Боишься меня, отродье Тьмы?! Получай!

Дьявольский хохот раздался у рыцаря за спиной. Он резко повернулся и... Клинок со свистом рассёк воздух. Смех послышался справа. Потом слева. Потом, и того хуже, откуда-то сверху. Что-то подсказало Жослену пусть к спасению — тьма, всё дело в ней! Если без устали рубить мечом мрак, в конечном итоге удастся проложить себе дорогу к свету.

Однако тьма не расступалась. Храмовник решил передохнуть.

— Если меч не помог, может, попробуешь крест? — спросил дьявол. — Удобно, когда один и тот же предмет годится и для молитвы о милосердии, и для кровавого дела, не так ли?

— Ты не собьёшь меня с толку, сатана! — тяжело дыша, прохрипел Жослен. — Тот город — не Мегиддон! Я уже переправился через Иордан! Иерихон и тот остался позади!

— Правильно, — как ни в чём не бывало согласился голос. — Город тот зовётся Содомом. Господь разрушил его за грехи жителей его.

— Ты врёшь!

— Вот как? Так ты не веришь тому, что сказано в Писании? Разве там не сказано, что города Содом и Гоморра со всеми, кто жил в них, сделались мерзки пред очами Божьими?

Между тем такое провокационное замечание не смутило рыцаря, которого, как настоящего гонца, более всего интересовала топография. Кем бы ни оказался неизвестный, вздумавший зло подшутить над Храмовником, он просчитался — за десять лет, проведённых в земле Моавской, Жослен изучил все пути и дороги, пролегавшие по территории Трансиордании, уж кто-кто, а он прекрасно знал, что ни при каких условиях не мог оказаться в районе древних городов, уничтоженных за грехи их жителей огнём Господним.

— Ты врёшь! — вновь повторил Жослен. — Хочешь запутать меня? Сделать так, чтобы я сбился с пути? У тебя не получится это!

— А зачем? — поинтересовался голос. — Для чего мне желать, чтобы ты заблудился?

— Потому что ты — дьявол! — ни мгновения не сомневаясь, ответил рыцарь. — Ты — исчадие ада! Враг веры христовой и всего рода человеческого, как безбожные агаряне-турки, с которыми мы воюем во имя Божие!

— Значит, я помогаю туркам?

— Да!

— Отчего же ты так думаешь?

— А оттого, что если я не успею ко времени, в королевстве франков возьмёт верх предатель, который служит безбожникам и только и ждёт момента, чтобы передать Святую Землю в их руки. — Храмовник чувствовал, как с каждым произнесённым словом силы возвращаются к нему. — А ты — слуга его! Думаешь, я не узнал тебя, Караколь? Думаешь, если тебе с помощью колдовства удалось сделаться невидимым, ты сможешь провести меня?!

Со своей точки зрения Жослен размышлял вполне логично. После печально известного потешного венчания во время бракосочетания Онфруа и Изабеллы, Руссель Бельмастый, или Караколь, едва не лишился если уж не головы, то, по крайней мере, языка. Шута спасло то, что Ренольд отложил экзекуцию до окончания торжеств. Неизвестно, чем бы всё закончилось, но, уезжая из замка, где теперь предстояло жить его падчерице, Балиан Ибелинский попросил за Караколя, который чем-то приглянулся ему.

Князь оказался в весьма неудобном положении. Будучи человеком гостеприимным, он не хотел обидеть гостя отказом, однако видеть Караколя подле себя он также больше не желал. «Вот что, мессир, — сказал он барону, — я не стану наказывать этого мерзавца, но с условием, вы возьмёте его себе». Вероятно, Ренольд считал, что Балиан откажется, но тот согласился. Так Караколь сменил хозяина.

Наверное, Жослен и не вспомнил бы о бывшем оруженосце господина, если бы не встретил его накануне смерти Бальдуэнета в Акре в компании сморщенного старика, одетого в монашескую рясу с капюшоном. Храмовник и сам не знал, отчего старик так не понравился ему. Скорее всего, из-за перстня с большим и удивительно ярким смарагдом на указательном пальце левой руки, выглядывавшей из-под длинного рукава. Такое украшение куда больше подошло бы какому-нибудь барону или даже князю, а не скромному служителю Божьему.

Так или иначе, но эти двое показались Храмовнику очень подозрительными. Поговорить об этом с дамой Агнессой он не успел: скоропостижно скончался Бальдуэнет, и пришлось срочно собираться в дорогу. Однако теперь Жослена осенило: старик имел прямое отношение к смерти короля, а раз так, то...

«Нет! Караколь тут ни при чём! — вдруг ясно осознал гонец. — Это он! Это тот проклятый старик с перстнем! Ну, конечно, как я сразу не догадался? Ведь он — колдун! Или... демон?!»

Едва Жослен подумал так, враг понял, что раскрыт, и вместо обычного человеческого голоса рыцарь услышал сразу множество исходивших со всех сторон звуков: змеиное шипение, рычание льва и вой гиены. Но исчадие ада не смогло провести Храмовника. Теперь он знал, что ему надлежит делать, чтобы одолеть посланца Князя тьмы. Вскочив в седло, он натянул удила и, вздыбив коня, закричал:

— Я не боюсь тебя, Люцифер! Ты боишься меня! Уходи прочь, я не стану с тобой сражаться! Ты слаб! Ты не смог обмануть меня, где уж тебе одолеть меня в поединке? Ты проиграешь! Ты уже проиграл!

Вновь послышалось змеиное шипение, но сквозь него до Жослена всё же донеслись звуки родной французской речи:

— Ты — слепец! Ты слепец, и неведомо тебе, что нынешняя твоя победа — твоё завтрашнее поражение, а моё сегодняшнее поражение — моя завтрашняя победа. Ибо, чем выше поднимешься ты, тем вернее разобьёшься, рухнув с высоты. Знай, тот город, что видел ты, — не Мегиддон, и не Содом, и не Иерихон, то Святой Град Господень — Иерусалим! И пожар, что узрел ты, не есть пламень прошлых веков, а огонь, что в слепой гордыне возжигало племя твоё! В нём и погибнет оно, сгорит, обратится в дым и в синеве небесной истает без следа! Не останется даже и памяти о нём! Ты спрашивал, кто я? Так знай! Я — ангел Господень! Я — посланец его и пришёл изречь обречённым слово его! Ты слышал его, так устрашись же и беги, пока ещё не поздно! Своим мечом франки выроют себе могилу, а ты станешь похоронщиком собственного отца! Я всё сказал тебе. Так прощай же, глупец!

— Тебе не одурачить меня! — воскликнул обескураженный рыцарь. — Мой отец Тибо де Валь-а-Васар умер давно, ещё до моего рожденья! А моя мать...

— Горе тому, кто слеп! — безжалостно ответил голос.

— Эй, ты! Ты! — завопил Жослен. — А ну-ка стой! Не смей исчезать! Скажи мне! Скажи мне, кто...

Он умолял и грозил, но напрасно, сатана не откликался, он оставил рыцаря, посеяв в душе его смятение. Но всё же одно было хорошо, силы зла отступили. В подтверждение того тьма рассеялась, пылавший вдалеке город исчез, солнце ушло, утонуло за горами, растворилось в мареве над Мёртвым морем, оставив после себя только зарево. Впереди на далёком холме Жослен увидел замок размером не более чечевичного зерна. Гонец пришпорил жеребца, и конь, которого рыцарь, как мог, щадил в безумной скачке, понял, что настал его черед.


Едва рассвело, один из стражников на северной стене Керака, бросив привычный взгляд на пустынные холмы, замер, потом отвернулся, но, спустя немного времени, вновь посмотрел в том же направлении и перекрестился.

— Смотри-ка, Симон, — окликнул он одного из товарищей и указал на дорогу: — Никак чёрный рыцарь?

— Болтаешь! — рассердился солдат. — Взбрело с перепоя!

— Какого перепоя? — искренне обиделся тот. Понять его можно — когда это кому что-нибудь мерещилось от ковша воды? — Протри глаза! Я верно говорю!

Симон всё же последовал совету и, открыв рот, проговорил: — Точно...

Тут одетого во всё чёрное всадника, бессильно припавшего к гриве идущего шагом вороного коня, заметили и остальные.

— Демон! — Многие в суеверном ужасе закрестились. — Чур меня, чур!

— Сарацин!

— Мёртвый?

— К нам идёт? — воскликнул кто-то не то со страхом, не то с удивлением и в следующее мгновение добавил, расплываясь в дурашливой улыбке: — Да это же Бювьер!

Конь, точно услышав собственное имя, — чего никак не могло произойти на таком расстоянии, — остановился и закивал головой, а всадник, сидевший на нём, неожиданно встрепенулся и, медленно, точно поддерживаемый чьими-то невидимыми руками, сполз с седла на землю.

Стражники всполошились, старший помчался докладывать марешалю, тот нашёл нужным известить сеньора. Пока суть да дело, Жослена втащили в замок и начали приводить в чувство: обильно оросили водой, влили в рот вина. Наконец посланец открыл глаза и, увидев лицо склонившегося над ним Ренольда, проговорил:

— Король скончался.

Когда утихли возгласы гурьбой обступивших Храмовника воинов, он облизал губы и попросил:

— Пусть все уйдут, государь.

— Отойдите все, — приказал Ренольд и, когда солдаты исполнили повеление, обратился к Жослену: — Говори.

— Её сиятельство графиня Агнесса послала меня сказать, чтобы вы немедленно выступали в Иерусалим.

Князь всё понял.

— А остальные? — спросил он.

— Какой сегодня день?

— Четвёртый от календ[94].

— Успел, — блаженно улыбаясь, произнёс гонец. — К тамплиерам и патриарху послали. В Декадой тоже. Не теряйте времени, мессир.


Времени не терял никто, кроме разве что бальи Иерусалима, графа Раймунда. И очень зря, потому что его коллега-попечитель и не думал уезжать из Акры. Вверив тело умершего монарха тамплиерам, которые и повезли скорбный груз в столицу, граф Эдесский принялся действовать решительно, как никогда прежде.

Как ни мала была дружина, находившаяся в распоряжении сенешаля, как ни скромен отряд коннетабля Аморика, вызванного в Акру Раймундом, всё же соединённых сил сторонников Куртенэ оказалось достаточно, чтобы именем королевы Сибиллы захватить Тир и Бейрут, главные прибрежные города, расположенные к северу от второй столицы. Теперь лишь один Сидон контролировался сторонником Раймунда, бароном Ренольдом.

В Иерусалим входили войска сеньора Петры и графа Аскалона, стягивали силы храмовники. Магистра братства святого Иоанна известие о смерти Бальдуэнета застало в главной резиденции Госпиталя. Город бурлил, как горная река весной. Общественное мнение явно склонялось на сторону старшей дочери короля Аморика: трое из четырёх жителей хотели видеть королевой именно её. «Королева Сибилла! Да здравствует королева Сибилла!» — кричали они всё чаще.

Королева? Между ней и короной теперь стоял лишь один человек — глава иоаннитов Рожер де Мулен.

А раз так, можно сказать, что трон находился всего в нескольких шагах от Сибиллы. Несмотря на то что сама она, слабая женщина, со свитой оставалась в королевском дворце, набольшие мужи Утремера, желавшие видеть её своей госпожой, собрались во дворце патриарха, то есть не более чем в сотне туазов от резиденции госпитальеров, где находился недостающий ключ. И что ещё более обидно, для того, чтобы доставить хозяина в Церковь Святого Гроба Господня, где и полагалось происходить коронации, коню магистра Рожера пришлось бы сделать всего десяток-другой шагов, так как эта самая церковь находилась рядом с Госпиталем. Однако, к немалой досаде Ираклия, его вельможных гостей и принцессы, отправляться в столь «далёкое» путешествие третий ключник не спешил.

К нему, естественно, посылали, и не раз. Патриарх не погнушался лично поинтересоваться намерениями мэтра Рожера и использовал, казалось, уже всё своё безграничное обаяние, дабы уговорить его составить себе компанию в богоугодном деле, негоже, мол, государству оставаться в такой острый момент без короля, так оно-де всё равно, что тело без головы, что войско без знамени. Когда магистр иоаннитов напомнил Ираклию клятву, данную Бальдуэну ле Мезелю, верховный святитель Утремера счёл это за издевательство, но стерпел, предложив собственные услуги для того, чтобы разрешить магистра от клятвы и таким образом снять с его души тяжкий груз.

Рожер вежливо отказался.

Тогда попытал счастья Жерар де Ридфор. Он решил зайти с другой стороны, напомнил про дружбу, которая при нём и храбром и славном рыцаре, каким все тамплиеры, несомненно, считают нынешнего магистра Госпиталя, пышным цветом расцвела между обоими братствами, постоянно враждовавшими в прежние времена. Иоаннит ответил, что также очень ценит благорасположение храмовников и в особенности их главы к братьям-госпитальерам, но не может нарушить клятву, данную королю при последнем часе его.

Брат Жерар покинул брата Рожера в состоянии крайнего озлобления и уходя бормотал что-то относительно того, что не забудет «добра», но всё без толку. Наступал черёд Гюи и Ренольда.

— Может быть, просто прирезать этого упрямца да взять его ключ?! — со свойственной ему решительностью осведомился у собравшихся муж соискательницы престола — Что вы на меня так смотрите, господа?

— Помолчали бы вы, мессир, — попросил гранмэтр Храма насколько возможно спокойнее и шёпотом добавил: — К дьяволу. И вообще, пошли бы вы... проведали её высочество.

— Мессир! — взвился Гюи, краснея до корней прекрасных светлых волос. — Мессир! Вы... вы...

Патриарх попытался успокоить обоих рыцарей.

— Господа?! Господа?! — запричитал он. — Ну что вы, господа?! Перестаньте же ссориться во имя Божие! Надо думать не о том, а...

— Да оставьте вы Бога, монсеньор, ко всем чертям! — перебил его сеньор Петры, находившийся на некотором удалении от остальных, у окна, и в задумчивости накручивавший на палец длинный ус, некогда пшеничный, а теперь словно бы выцветший от седины.

— Сын мой! — округлил глаза Ираклий.

— Простите, ваше святейшество. — Ренольд скривил рот в брезгливой улыбке. — Я имел в виду совсем другое. Граф Раймунд со всеми баронами съехались в Наплузе у барона Балиана...

— Это всем известно! — не преминул напомнить граф Аскалона. — Лучше скажите, как заставить этого мерзавца открыть ковчег?

Князь, точно он и не слышал слов Гюи, продолжал:

— Дружины Триполи и Галилеи вместе превосходят силы Аскалона и то войско, которое есть у коннетабля Аморика и сенешаля Жослена, раза в полтора. Добавьте к ним Рамлу и, собственно, Наплуз, приплюсуйте туда и остальных баронов и ещё Боэмунда Антиохийского, вряд ли он останется в стороне, ведь граф Раймунд крестник его старшего сына. Вычтите Гольтьера Кесарийского...

— Сир Гольтьер с нами? — глупо заулыбался Гюи, переводя взгляд по очереди то на одного, то на другого, то на третьего магната государства, корона которого так упрямо не желала идти к нему в руки. Он чувствовал себя мальчишкой рядом с этими умудрёнными сединами вельможами, каждый из которых, за исключением разве что магистра Храма, годился в отцы златокудрому потомку Мелюзины. — Я не знал... Это... это хорошо, правда?

— Не особенно, — без выражения ответил Ренольд. — У сира Гольтьера дружина приблизительно равна моей. Так что и меня можно не считать, равно как и храмовников.

— Во имя Иисуса! — с пафосом воскликнул патриарх. — Неужели они решатся силой взять Град Господень?! Я прокляну их! Отлучу от церкви! Изгоню из храмов!

— Полно вам, ваше святейшество, — примирительным тоном проговорил князь. — Зачем же так сурово? Сразу изгонять?

— А что же делать, мессир? Может, подскажете?! — всплеснул руками Ираклий. — Как нам убедить этого твердолобого, этого закоснелого, этого... этого... Я даже не знаю, как назвать человека, которому наплевать на интересы Святой Земли!

Патриарх очень нервничал. Остальным-то что? Ни один монарх, даже случись горе, и им бы стал граф Раймунд, практически не в состоянии лишить фьефа графа Гюи или князя Ренольда и уж тем более будет бессилен навредить магистру Храма. А вот что касается святительского престола Иерусалима... Ираклий прекрасно отдавал себе отчёт в том, что в голове, которую ему рано или поздно предстояло увенчать короной, могла развиться пренеприятнейшая идея собрать клириков и поставить перед ними вопрос о соответствии их руководителя занимаемому положению.

Между тем граф Аскалона считал себя стороной, которая в случае неудачи предприятия более всего может пострадать. Терзания святителя Иерусалимского заботили его куда меньше, чем мысль о короне. Не то, чтобы Гюи нравилось за всё отвечать, но вот перспектива самому никому не давать отчёта в своих действиях его вполне устраивала. Сидя на феоде, греясь в лучах умилённых взглядов любимой супруги, он уже порядком забыл о том, как утомительно отбиваться от наседающих на тебя баронов — каждый ведь лезет с советом, каждый своего требует, всяк норовит уму-разуму поучить!

— И правда, господа? Что же делать?! — воскликнул Гюи.

— Давайте отправимся к нему все вместе, — предложил Ренольд. — Придём и спросим, кого он хочет видеть королём, сира Гвидо Лузиньянского, графа Раймунда или моего пасынка Онфруа?

— А при чём тут Онфруа, мессир? — хором спросили трое других участников совещания.

— Вы, верно, забыли, господа. Ведь его жена Изабелла, а она как-никак принцесса. — Он сделал паузу и продолжал: — Вот давайте и спросим многоуважаемого магистра Госпиталя, хочет ли он жить в королевстве, где властвуют грифоны? Может, ему податься в Константинополь? Перенести туда резиденцию?

Жерар де Ридфор только хмыкнул, вероятно представив себе госпитальеров, переезжающих на постоянное место жительства в Восточную империю.

Патриарх покачал головой:

— Этак-то он и вовсе осерчает.

— А что нам терять? — спросил князь. — Если мы не коронуем принцессу Сибиллу теперь же, мы не коронуем её уже никогда. Или вам не известно, что народ Иерусалима сегодня поёт осанны тем, кого завтра распинает на кресте?


* * *

Граф Раймунд узнал о том, что его попросту обманули, довольно поздно.

Открыв двурушничество сенешаля, бальи отправил гонцов в Триполи, а сам, собрав дружину Галилеи, вместе со старшими пасынками Юго и Гвильомом в начале первой декады сентября 1186 года пожаловал в Наплуз на огонёк к лучшему другу барону Балиану, куда уже начали прибывать и другие нобли Иерусалимского королевства, возмущённые предательством патриарха и Куртенэ.

Регент дважды собирал собрание, но всякий раз прения заканчивались ничем. Одни требовали немедленного похода на Иерусалим, другие настаивали на том, чтобы сначала обезопасить тыл — выбить войска коннетабля Аморика и сенешаля Жослена из Акры, Тира и Бейрута, а уж потом без спешки и постоянной необходимости оглядываться назад предъявлять претензии сторонникам принцессы Сибиллы в столице. Самое же неприятное, по крайней мере для графа, высказанное тремя его вассалами, сеньорами Ботруна, Джебаила и Мараклеи, предложение сделать королём Раймунда, было встречено остальными баронами весьма холодно, хотя хитроумный Плибано и дал им недвусмысленно понять, что в обмен на увенчание регента иерусалимской короной последний гарантирует им продолжительный мир с Салах ед-Дином. Не все пулены жаждали мира, некоторым речи пизанца показались изменническими. Плибано стушевался и, поджав хвост, ушёл в тень; больше о перспективах избрания на трон прокуратора не заговаривал никто.

Между тем, как всякий радушный хозяин, сеньор Балиан не жалел ни казны, ни провианта, ни вина для своих многочисленных, шумных и, что самое главное, невероятно прожорливых гостей. Он из кожи вон лез, дабы не допустить уныния среди соратников. Певцы и жонглёры без устали потешали на пирах рыцарей, но более всего восхитил их сам сеньор Наплуза, который как раз накануне всей заварушки приобрёл неплохого жеребца, которого, к всеобщему неописуемому удовольствию, назвал Геркулесом[95].

Тёзка патриарха немедленно получил возможность выбрать себе «жену», с которой и был «обвенчан» привычным к «епископской» службе Караколем. Надо ли говорить, что, прежде чем вести «новобрачную» к алтарю, её нарекли Пасхией де Ривери? Настоящая мадам патриархесса в Наплузе, где законный супруг её имел своё дело, разумеется, отсутствовала, предпочитая компанию любострастного святителя, но рыцарей это, конечно же, не смущало.

Нетрудно понять, что за всем этим как-то немного забыли о серьёзности положения. И напрасно, потому что пока в Маленьком Дамаске «венчались» жеребец Геркулес и кобыла Пасхия, в Святом Городе тёзка коня увенчал короной голову двадцатишестилетней принцессы Сибиллы. Весть эта, вовсе не благая, заставила баронов наконец отставить кубки и вскочить в сёдла.

Новость принёс Антуан, конный сержан из дружины барона Балиана. Приехав в Иерусалим, посланник баронов земли узнал о том, что церемония коронации вот-вот состоится. Тогда он пошёл к одному своему знакомому монаху и попросил того помочь пробраться в церковь Гроба Господня, оцепленную солдатами из Заиорданья и Аскалона. Монах поступил просто, он раздобыл для Антуана рясу, и оба приятеля проникли в храм через боковую дверь так, что солдаты не обратили на них внимания. Одним словом, Антуан сделался свидетелем венчания Сибиллы на царство, о чём мог теперь поведать разодетым в пух и прах вельможам, которые, специально ради того, чтобы послушать простого солдата, собрались на поле под стенами Наплуза. Антуан чувствовал себя страшно неуютно, стоя на земле перед сидевшими в сёдлах магнатами, ему казалось, что он попал на суд, где, вопреки всем правилам, должно было рассматриваться его дело.

— Как им удалось уговорить сира Рожера, мессир? — спросил один из баронов. — Я считал его человеком, не способным совершить клятвопреступление.

— Полагаю, мессиры, он не выдержал их натиска, — ответил посланник. — Его святейшество патриарх Ираклий ходил уговаривать его, но сеньор Рожер не сдавался. Затем пошёл сеньор Жерар, потом, когда магистр Госпиталя отказал и ему, уже на следующий день, народ начал шуметь и требовать коронации, тогда они пошли к нему втроём: его святейшество, великий магистр Храма и князь Петры Ренольд. О чём они говорили, я не знаю, но только, как я слышал, вышли они оттуда страшно злые... Я этого сам не видел, но, как мне рассказывали, на его святейшестве просто лица не было, а сир Жерар бормотал угрозы и проклятия в адрес сира Рожера...

— Оно и понятно! — воскликнул Юго Хромой, барон Джебаила, вассал графа Раймунда. — Храмовник способен на всё, он ни за что не простит того, что его унизили отказом! Но что же случилось, как они получили ключ?

Антуан развёл руками, как бы желая сказать: «Ну что ж тут поделаешь?» — и произнёс:

— Он, мессир, выкинул ключ в окно им под ноги, и ни один из иоаннитов не пошёл в храм. Его святейшество обрадовался ключу, а сир Жерар только ещё больше разозлился, но князь Ренольд сказал ему, что раз дело сделано, нечего и говорить. Мол, надо скорее идти и короновать её высочество принцессу, то есть, простите, её величество королеву Сибиллу. Они сели на коней и отправились в церковь.

— А Гюи?! Они короновали и его?! — не выдержал Гвильом Галилейский.

— Нет, — качая головой, проговорил посланец из Иерусалима. — Это уж я видел сам. Когда его святейшество патриарх Ираклий возложил корону на голову её высочеству, то есть, простите, её величеству, он протянул ей вторую корону и сказал: «Ваше величество, государыня наша, выберите достойнейшего из рыцарей Иерусалима и сделайте его нашим государем». Принцесса, то есть королева, назвала своим избранником графа Гвидо и велела ему приблизиться, а когда он подошёл и преклонил колено, надела на него корону, и все присягнули ей и ему. Потом, когда все вышли из церкви, народ начал славить новых монархов. Иные пели: «Наплевали на пулена, корону дали пуатуэну!», а сир Жерар воскликнул: «Корона Иерусалима стоит Ботрунской невесты!» Что он хотел сказать, я не знаю, но только, я видел, он ликовал[96].

Не только Антуан, но и далеко не все собравшиеся понимали суть высказывания гранмэтра Храма, но находились среди них и такие, кто быстрее других осознал суть произошедшего. Если для Жерара де Ридфора коронация означала главным образом, что месть за давние обиды исполнена самым блестящим образом, то для большинства магнатов королевства победа партии Куртенэ являлась свершившимся фактом, хотели они того или нет, Гвидо де Лузиньян сделался их королём, и теперь им оставалось лишь принести присягу новому сюзерену.

Однако не все спешили сделать это.

Едва сержан окончил рассказ, вперёд выехал Бальдуэн Ибелин.

— Господа, — начал он и сделал паузу, ожидая наступления тишины. — Мы с вами чересчур долго пребывали в благодушии, праздновали и веселились, вместо того, чтобы действовать в интересах королевства, напрасно полагая, будто слово чести может иметь значение для тех, в ком её нет ни капли. Теперь худшее свершилось, клятвопреступникам удалось осуществить их планы, королём стал тот, кто стал. Все мы с вами хорошо знаем графа Гвидо, имели возможность наблюдать его в период регентства три года назад, поэтому говорить о нём означает лишь попусту тратить время. Я взял слово не для этого, а с тем чтобы сказать — я, Бальдуэн Ибелинский, барон Рамлы, не преклоню колена перед человеком столь низкого происхождения, к тому же завладевшим троном путём предательства и лжи. Тот, кто теперь сделался королём, столь глуп, что и года не пройдёт, как он потеряет королевство. Однако он не просто потеряет его, он его погубит. Я же не желаю быть свидетелем позора. Одним словом, я покидаю королевство Иерусалимское и буду искать себе удел в иной земле, предлагаю и вам, господа, последовать моему примеру.

Закончив свою краткую речь, старший Ибелин вернулся в строй.

Сказанное бароном вызвало большое волнение. Поднялся шум, магнаты, унимая жеребцов, начавших нервно переступать с ноги на ногу и качать головами — животным передавалось настроение всадников, — громкими криками изъявляли бурную поддержку Бальдуэну и высказывали желание последовать его примеру. Однако далеко не всё ещё хотели верить, будто всё потеряно — несколько пар глаз в нетерпеливом ожидании обратились к прокуратору Иерусалимскому, который выехал вперёд и, развернув коня, оглядел сразу же притихших рыцарей.

— Друзья мои, — произнёс он с теплотой, — мои товарищи. Почти все мы с вами родились здесь, у нас нет другого дома, кроме Святой Земли. Каждый из нас волен решать сам за себя, кто-то хочет остаться, другой предпочитает искать себе счастья в других государствах. Между тем не в обычаях христианских рыцарей отступать, прежде чем не станет очевидно, что ничего уже нельзя сделать, что игра проиграна. Коронация, свершённая в Иерусалиме, незаконна, ибо от предков наших повелось — кому надлежит вручить скипетр и державу, решать собранием баронов земли. Мы же с вами не давали своего слова принцессе Сибилле. С нами её сестра, юная принцесса Изабелла, ей мы и вольны передать власть, её провозгласить нашим избранным сюзереном. — Он умолк на мгновение-другое, давая возможность всем осознать суть предложения, которое, хотя и не являлось для собравшихся абсолютной новостью, теперь фактически впервые предлагалось к голосованию. — Да здравствует Изабелла, милостью Божьей королева Иерусалимская!

— Да здравствует Изабелла! Да здравствует наша королева! — разом закричали все бароны. — Да здравствует Изабелла! Ура королеве!

— Велите привести сюда принцессу. Быстрее! — прошептал бальи Балиану, который, поймав взгляд графа, поспешил подъехать к нему. — Пусть её доставят сюда не мешкая.

Пока все магнаты Утремера вопили своё «да здравствует» да «да здравствует королева», пока посланные за Изабеллой люди сломя голову мчались во дворец к ни о чём не подозревавшей принцессе, один из собравшихся не ликовал и не радовался.

«Не хочу. Не хочу. Не хочу! — тупо уставившись в одну точку, повторял он, сжавшись и внутренне трясясь от страха, точно заяц, точно загнанный в угол зверёк. — Не хочу! Милая, милая моя, ненаглядная моя Изабелла! Ну зачем, зачем родилась ты принцессой?!»


Вернувшись в город, магнаты Утремера долго пировали и разошлись спать лишь заполночь полные решимости действовать.

Сразу после утрени начались приготовления, и скоро войско изготовилось к выступлению. В суматохе сборов как-то не сразу и заметили исчезновение весьма важного человека. К огромному удивлению баронов, выяснилось, что муж избранной ими королевой принцессы Изабеллы ещё затемно, когда все они только собирались в церковь, покинул Наплуз и поспешно отбыл в неизвестном направлении.


* * *

Когда новоиспечённой королеве доложили, что её внимания добивается неожиданный визитёр, она поначалу испугалась и сказалась больной, но, понимая, что не принять его не сможет, вскоре «выздоровела».

— Государыня! — воскликнул Онфруа, едва входя в покои Сибиллы. — Не прогоняйте меня во имя Господа! — Королева вздрогнула, когда юноша, бросившись к ней, опустился на колени и принялся с жаром целовать её руку. — Прошу вас, выслушайте!

— Я слушаю вас, мессир, — холодно проговорила королева. Поскольку гость ещё не разу не назвал её величеством, она внутренне сжалась, готовясь к неприятному разговору. А что, если он начнёт умолять её... о чём? Скажем, разделить трон с сестрой? Нет! Это невозможно!

«Ах, отчего нет здесь матушки?! — Пожалуй, впервые за многие годы Сибилла нуждалась в совете и помощи матери, но та осталась в Акре, довольно осмотрительно рассудив, что её присутствие не добавит популярности дочери и зятю. — Как нарочно! Что мне отвечать ему?.. Какой красавчик! Сестрице повезло... Нет, он слишком хорош собой, излишне женственен. Мой Гюи не в пример лучше. Он и красив, и храбр, и умён. А какие фаблио, какие стихи сочиняет! Кажется, все дни и ночи напролёт только и делала бы, что слушала и слушала его звонкий голос! Такого мужа, как он, нет ни у одной королевы ни в одном государстве! Как хорошо, что он наконец стал королём!.. А этот? Что же мне ему...»

Все эти мысли вихрем промчались в голове Сибиллы, так что Онфруа де Торон только и успел произнести второе своё: «Не прогоняйте меня, государыня!»

— Я слушаю, слушаю вас, мессир, — повторила королева. — Мне сказали, что у вас ко мне срочное и неотложное дело, я даже... м-м-м... встала с постели, хотя мне и... э-э-э... нездоровится. Так что же у вас ко мне? Говорите.

— Умоляю, поймите меня правильно, ваше величество!

«Ваше величество? Это уже лучше».

— Да... но... но скажите же хоть что-нибудь.

— Государыня... моя жена... ваша сестра... О Господи! Мы просим вас... Не прогоняйте меня, пожалуйста.

— Да чего вы от меня хотите?! — воскликнула Сибилла, совершенно сбитая с толку. Окрик королевы лишил Онфруа остатков мужества. Он изо всех сил вцепился в её руку. — Мне больно!

— Боже мой, государыня! — Наследник Горной Аравии в ужасе отпустил её. — Простите... Бароны, её батюшка и граф-регент просили...

— Я не согласна!

— Господи! Господи Боже мой! — причитал Онфруа.

— Нет! — Сибилла была на грани истерики. — Нет!

— Вы должны, ваше величество! Вы должны!

— Нет! — взвизгнула Сибилла так громко, что в двери её покоев ввалился перепуганный стражник. — Вон отсюда! — закричала она ему.

— Что же делать?! Всё погибло!

— Подите прочь!

— Не гоните меня, государыня! — С открытым ртом и вытаращенными глазами он казался ужасно глупым и отчего-то напоминал королеве барана... с волчьими зубами? — Не гоните! Вы должны...

— Никому я ничего не должна!

— Должны! Вы должны принять мою клятву!

— Клятву? Какую ещё клятву?

— Как же, государыня?! Как же? Вы должны принять мой омаж!

— Омаж? — Тут Сибилла наконец уразумела, чего от неё хотят, и добавила со вздохом облегчения: — Ну, конечно, мессир... Может, лучше вам для начала принести присягу королю?

— Как вы велите, государыня. — Онфруа кивнул, и королева невольно улыбнулась, расцветая под преданным взглядом нового вассала.

«Боже мой, как трудно управлять государством!» — подумала она.


* * *

Непредсказуемый, неожиданный, безумный поступок Онфруа де Торона лишил магнатов Утремера знамени, им не осталось ничего иного, кроме как покориться судьбе. В начале октября король Гвидо собрал баронов в Акре, где они принесли ему вассальную присягу.

Бальдуэн Ибелинский так же, как и другие — приехали все, кроме графа Раймунда, — присутствовал на церемонии, но, когда подошла его очередь преклонить колено, он отказался сделать это, сказав, что покидает пределы королевства, а земли свои передаёт малолетнему сыну Томасу, который и исполнит все надлежащие формальности перед сюзереном, когда войдёт в подобающий возраст. После чего барон отправился в Антиохию к князю Боэмунду Заике, от которого получил во владение фьеф, более богатый, чем имел[97]. Кроме Ибелина Старшего намерение покинуть Гвидо де Лузиньяна осуществили лишь несколько незначительных вассалов.

В общем, несмотря на кипевшие страсти, получилось так, что как будто бы никто ничего особенно не потерял. Правда, уже несколько позже, когда король Гюи, оскорблённый поведением Раймунда Триполисского, возжаждал мести, Балиан Ибелинский заявил монарху в глаза: «Ваше величество, вы уже утратили лучшего рыцаря в лице сеньора Бальдуэна. Если теперь вы лишитесь совета графа Раймунда, вы — конченый человек». Похоже, более никто или почти никто в Левантийском государстве не разделял мнение барона Наплуза по данному вопросу. Во всяком случае, утраты как-то не заметили.

Тем временем кое-кто даже сделал небольшие приобретения.


Сеньор Петры, у которого в последнее время вошло в обыкновение периодически напоминать мусульманам, что он не друг им даже в годы перемирий, снова впал в соблазн и решил поохотиться... на верблюдов. Из окон башен своего неприступного замка он наблюдал за их беспрестанным движением по его землям то в одну, то в другую сторону. Это вызывало у него головокружение, и однажды, в самом конце 1186 года, князь не выдержал.

Такой добычи не помнили в Кераке даже старожилы. Всё, что перевозили на своих спинах неприхотливые дромоны пустыни, перекочевало за стены города. Таким образом Ренольд наконец полностью возместил протори и убытки, нанесённые его владениям двумя походами Салах ед-Дина, как-никак добыча франкского демона составила ни больше ни меньше, чем двести тысяч динаров.

Можно не сомневаться в том, что султан потребовал компенсаций, но нет оснований сомневаться и в том, что он их не получил, поскольку послов его в Керак даже не впустили. Ренольд заявил им через посредников что-то вроде: «Помолитесь своему Магомету, может, он поможет пленникам получить свободу?» Уразумев, что тут они едва ли чего добьются, ходоки из Дамаска поехали в Иерусалим, где король Гвидо, пообещав им во всём разобраться, направил депешу в столицу Горной Аравии. Зная Ренольда де Шатийона, догадаться, чем закончилась эта суета, нетрудно. Султан вновь поклялся отомстить, но всё, что он смог сделать, это лично сопровождать караван, возвращавшийся из Мекки, куда ездила сестра повелителя Египта и Сирии.

В первый день месяца мухаррама нового 583 года лунной хиджры войска стали собираться в Дамаске[98]. Сколько их туда съехалось, можно только гадать, однако, если учесть, что в Босру (город примерно в двух, максимум в трёх дневных переходах к югу от Дамаска) они прибыли только в середине апреля, становится понятно — султан созвал большую часть своих вассалов, словно бы готовился к решительной войне против сеньора Керака Правда, повелитель Востока ограничился тем, что опустошил окрестности обеих неприступных крепостей.

Арабский хронист писал потом, что князь-волк поджал хвост и спрятался в своей норе, едва почуяв запах льва. Очень живая метафора, особенно если принять во внимание соотношение численности воинских соединений той и другой стороны.

Так или иначе, караван беспрепятственно проследовал мимо Керака[99].

V


И вот отшумели зимние ливни, отдаваясь в Галилейских горах весёлым журчанием Ключей Крессона, наступила весна 1187 года от Рождества Христова, восемьдесят восьмая весна Иерусалимского королевства.

После рейда Ренольда самые главные магнаты Левантийского царства, граф Триполи и князь Боэмунд Антиохийский, поспешили заключить мир с Салах ед-Дином. Отставной регент, желая обезопасить себя на все случаи жизни, выговорил условие, согласно которому княжество Эскивы де Бюр включалось в число территорий, которые воины султана обязались не трогать, даже если между королём Иерусалима и султаном начнётся самая серьёзная, так называемая тотальная война. Опять-таки, пользуясь современной формулировкой, можем сказать, что князь Антиохии и граф Триполи заключили с врагом сепаратный мир, по мнению же большинства сограждан Раймунда, он, явно играя на руку сарацинам, попросту совершил измену. Зная, что граф принял в Тивериаду небольшой контингент мамелюков султана и заручился с его стороны обещанием однозначной поддержки на случай войны графа с сюзереном, нельзя не признать, что современники Раймунда были в чём-то правы.

Теперь, когда во владениях его наступил долгожданный покой, установился непрочный, хрупкий даже, мир между родичами и эмирами, руки у Салах ед-Дина оказались развязанными. Теперь он мог наконец обратить львиный взор свой на запад, туда, где на узкой прибрежной полоске земли продолжали жить враги правоверных, кафиры, положить конец существованию которых на карте Ближнего Востока клялось уже не одно поколение вождей ислама. Казалось, огромному орлу, которого напоминала теперь держава султана, стоит только взмахнуть крыльями: одно — в Египте, другое — в Месопотамии, чтобы навсегда скрылось солнце от франков и поднялся ветер, тот самый ветер свободы, которого так ждали все ревнители истинного учения, нашёптанного под покровом ночной темноты Аллахом аравийскому пастуху Мухаммеду.

В Дамаске, как известно, находилась голова «орла»; и вот теперь, склонив её вправо, «величественная птица» немигающим взглядом изучала свою добычу — франков, подобно сусликам или слепым кротам копошившимся между гор и пригорков на оси примерно миль в семьдесят, соединяющей Святой Город и Тивериаду.

Правитель Галилеи, граф Триполи, и его ненавистник, правдами или неправдами завоевавший всё-таки корону Иерусалимскую, никак не могли разрешить между собой пустяковых имущественно-территориальных споров. Раймунд, как и практически все люди, жившие в ХII столетии, молился часто и подолгу, но нельзя сказать, чтобы Всевышний отвечал на его просьбы, как, скажем, на мольбы дамы Агнессы, как ни сетовала она на невнимание Его. Вот уж за чьи обиды Господь воздал, так это за Графинюшкины, сполна отомстил за оскорбительную процедуру развода с мужем-королём четверть века назад, за долгие годы унижения. Теперь её дочь и зять завладели престолом, оставив с носом ненавистных Ибелинов и их дружка из Заморского Лангедока.

Граф мог простить Богу многое, даже коронацию Гвидо, вызвавшую столь бурное ликование в душе магистра Храма, — дьявол с ним, пусть торжествует, в конце концов правитель Триполи и в самом деле чувствовал нечто похожее на вину перед Жераром де Ридфором. Сенешаль Жослен? Полноте! Граф без графства, глуповатый, несмотря на всю свою оборотистость, и, по сути дела, не злой человек, главной его целью являлось набрать побольше земли и денежных фьефов, точно это могло вернуть ему престиж. Что касается политики, то тут он ничего и никогда не делал сам. Единственное дело, которое удалось ему в жизни, — роль доброхота Раймунда, сыгранная им в Акре летом прошлого года. А вот Агнесса! Теперь бывший бальи как никогда более отчётливо видел, кто всё это время дёргал судьбу за ниточки, как опытный кукловод.

Но что ему оставалось делать? Раймунд не воевал с женщинами.

Трезво оценивая ситуацию, граф тем не менее не мог смириться с поражением. Он не терял надежды и... молился, конечно же, молился, — а как же без этого? Однако, отчаявшись получить сколь-либо вразумительный ответ от Всевышнего, властелин Заморского Лангедока находил утешение в беседах с обычными людьми, в частности со своей умной супругой и духовником, исполнявшим в некоторых случаях также роль секретаря или канцлера, — отцом Маттеусом.

Вот его-то и призвал граф, когда получил известия о том, что король направляет к нему в Тивериаду послов, чья нелёгкая задача состояла в том, чтобы найти какое-нибудь компромиссное решение проблемы взаимоотношений между королём и самым большим магнатом государства. Даже и Балиану Ибелинскому не удалось помирить с Гюи Раймунда, которого барон специально навещал в начале года, когда король уже созывал войска для похода в Галилею. Несмотря на то что правитель Иерусалимский оставил тогда намерение осаждать Тивериаду, он не снял своих требований и по-прежнему настаивал на том, чтобы бывший регент возвратил Бейрут короне, а также отчитался о тратах государственных денег в период своего пребывания на посту бальи.

Пасха в том году выпала на конец марта, а спустя месяц после праздника светлого Воскресения Христова в город Эскивы де Бюр прилетела весть о том, что делегация наконец-то в пути.

— Ну и что мне делать, святой отец? — искренне развёл руками Раймунд. — Они едут, но я не хочу их видеть.

— Даже сира Балиана, государь? — уточнил капеллан.

Не глядя на него, граф кивнул:

— Да. Невзирая на то, что я рад ему, всегда рад. Барон Наплуза достойнейший из людей королевства; он и его брат, а также сеньор Сидона Ренольд — мои друзья, но я знаю заранее, что они скажут мне теперь. Они примутся уговаривать меня отдать Бейрут этому... этому... этому выскочке, этому глупцу... Нет, хуже, безумцу! Безумцу, прислушивающемуся к нашёптываниям своей глупой жены и бесстыдной тёщи, принимающему решения по наущениям сеньора Керака и магистра Храма, все действия которых направлены только на то, чтобы вернее погубить королевство! Когда им говорят, что без мощной поддержки христианского рыцарства Запада, без их полков мы теперь не можем противостать Саладину, они смеются и отвечают, что не надеются дождаться помощи из Европы при жизни. Ну так они получат её после смерти!

Сообразив, что в создавшейся обстановке его слова звучат слишком двусмысленно, правитель Триполи и Галилеи поспешил внести ясность:

— Если мы начнём войну с султаном теперь, когда на троне Святого Града Господня сидит этот шут в короне, то погубим себя и погибнем все. Все!.. Знаете, что сказал сеньор Петры, когда покойный король Бальдуэн просил его уважать акты перемирия, им же, между прочим, в числе прочих подписанные? Он сказал: «Пока я, благодарение Господу, жив, буду без устали убивать неверных агарян правой рукой. А когда она устанет, переложу меч в левую!» Каково?! Его величество заметил, что сколько бы язычников сеньор Керака ни убил обеими руками, всё равно их всегда окажется достаточно, чтобы убить его. И что вы думаете? Он только фыркнул в ответ: «Я не боюсь смерти, ибо пришёл сюда ещё молодым как раз для того, чтобы умереть за Истинный Крест и за Гроб Господень!» Как же, интересует его крест! Порой поневоле подумаешь, а не нарочно ли они всё это делают? Может, им не терпится вместо креста, которым они то и дело клянутся, лицезреть, как полумесяц увенчает Скальный Купол?

Раймунд в негодовании умолк, а капеллан, как и полагается лицу духовного звания, проговорил примирительным тоном:

— Мессир, вы мой господин. Мой государь, и другого у меня нет, грех мне желать иного, а потому и не будет его. Но в то же время и прежде всего на свете вы — ещё и раб Божий, вверивший мне попечительство о своей душе. По воле Божьей вы — сын мой духовный, и я в ответе за вас перед Господом. Безусловно, вы правы. То, что свершилось в Святом Городе в прошлом сентябре, — подлость по отношению не только к вам, но и ко всем, кто остался верен клятве, принесённой покойному королю. Однако христианину подобает прощать врагам своим. Не гордыня ли днесь говорит в вас, сыне? Не дьявол ли нашёптывает на ухо вам прельстительные речи, соблазняет вас, дабы вернее поддержать вражду между вами и королём? Я не оправдываю графа Гвидо и тех, кто помог ему обманом завладеть короной, но коль скоро она венчает его голову, он — государь в Святом Граде Господнем. Каков ни есть правитель государства латинян в земле Иерусалимской, он знамя её и оплот в трудную эту годину...

— Какой оплот?! — не выдержал Раймунд. — Какое знамя? Что ты плетёшь?!. Простите, святой отец! Но вы говорите такое...

Как и следовало ожидать, Маттеус ответил со смирением, но и с достоинством:

— Если угодно вам, государь, выслушать меня, я буду говорить, велите замолчать, я умолкну.

Своими словами капеллан вводил духовного сына в сильное искушение, ему вдруг очень захотелось прогнать прочь святого отца. Но... с кем тогда беседовать? С рыцарями, половине из которых всё равно с кем драться, с Салах ед-Дином или с королём Гюи? С пасынками, выражающими приёмному отцу, как и полагается хорошим детям, однозначную поддержку? С женой? А она не то же ли самое, только другими словами, говорила ему буквально вчера? И позавчера, и третьего дня также? Помирись, помирись, помирись! Помирись, значит, покорись?! Ну нет! И всё же...

Даже и Балиан, когда приезжал в прошлый раз, уговаривал согласиться на компромисс. Мол, мессир, вы отдадите Бейрут, а король забудет про отчёт за израсходованные государственные деньги. Бейрут, по чести сказать, всё равно рано или поздно придётся отдать, пожалован-то он был на период регентства, а какое уж тут регентство, смех один. Да и что значит отдать? Город фактически уже с прошлой осени находится в руках короля. Однако согласиться означало в глазах Раймунда всё равно что признать себя казнокрадом. Он, конечно, тратил не скупясь, налево и направо. Султану за обещание не соваться в Галилею из общего заплатил, опять же, подарки — пустыми же послов не пошлёшь? А шутка ли сказать, во что содержание мамелюков, проглотов языческих, в Тивериаде обходится? Когда у них только пост наступит?! Опять же, кобылу арабскую приобрёл; часть, известное дело, слуги разворовали, да и так ушло туда-сюда по мелочи...

И всё-таки граф понимал, что отец Маттеус прав, но вот если бы... если бы только Гвидо подождал немного, не давил, не требовал, а по-человечески как-то... Но как? Если бы (ах, опять это если!), если бы Раймунд спросил себя честно: «Как это вы себе всё, мессир, представляете? Что, по-вашему, означает “по-человечески”? Едут теперь к вам с миром, так чего же вам ещё надо?!»

Видя по лицу государя, какие чувства обуревают его, капеллан молчал, ожидая, когда духовный сын сам вспомнит о духовном отце.

— Так вы советуете мне принять послов, святой отче? — спросил граф после затянувшейся паузы.

— Да, государь, — кивнул капеллан. — Король молод, вы же сами говорите, что благоразумие — редкий гость в его дворце. Да и откуда же взяться благоразумию? — продолжал священник. — Ведь вот опять же вы сами и сказали, мудрых советников рядом с королём или вовсе нет, или число их ничтожно мало. Но, несмотря на это, его величество проявил дальновидность. Поддержите же и вы его. Не пожалейте для правителя Святого Града Господня нескольких зёрен добра из закромов души вашей. Посейте их ныне не скупясь и завтра сторицей соберёте урожай.

Отец Маттеус говорил негромко, неторопливо, господину даже начинало казаться, будто капеллан излучает какой-то особенный свет. Измученная злобой и бесплодной борьбой душа графа нуждалась в утешении, слова духовника приносили облегчение.

— Что ж, святой отец, — подытожил всё сказанное Раймунд. — Я нахожу, что в ваших словах есть смысл. Спасибо вам за то, что напомнили мне о долге христианина. Я приму послов и посмотрю, что можно сделать, дабы утончить досадную трещину, расколовшую государство.

Капеллан просиял.

— Благодарю вас, государь, — воскликнул он и с воодушевлением добавил: — Пройдёт время, и вы встанете рядом с королём, сделаетесь лучшим его советником к благу и процветанию нашего государства, созданного франками по воле и во имя Божие! Благодарные потомки назовут вас спасителем отечества и станут воспевать вас, превознося деяния и славя имя ваше в веках! Спасибо вам, государь, за принятое решение, ибо оно достойно великих людей!


Давно уже графу не спалось так крепко, не дышалось так легко, как в ночь с 28 на 29 апреля. Он, казалось, вечность уже не пробуждался с таким хорошим настроением, как в то утро. День начался славно, просто замечательно, так бы ему и закончиться, так нет же, едва солнце перевалило за полдень, как Раймунду сообщили, что его непременно желает видеть посланник Салах ед-Дина. Нельзя сказать, чтобы граф обрадовался — мир они заключили, так чего же ещё могло понадобиться султану? В данном случае вполне применима английская поговорка, появившаяся, конечно, много позднее описываемых событий: «Отсутствие новостей — уже хорошие новости».

Решив не откладывать дела в долгий ящик и поскорее отделаться от гонца, Раймунд принял его сразу же, как смог.

Едва граф увидел посланца, как понял, что ничего хорошего встреча эта не сулит. Ещё не зная, что собирался сказать ему одетый в зелёный халат сморщенный старик, Раймунд уверился, что услышит что-то очень неприятное. Взгляд его невольно задержался на большом смарагде в перстне, украшавшем левую руку визитёра. Впрочем, граф, безусловно, узнал бы Улу и без этого знака.

— Чего тебе нужно? — спросил Раймунд.

— Поговорить, ваше сиятельство.

— Поговорить? С какой это стати я стану с тобой разговаривать? — кривя губы в надменной ухмылке, поинтересовался граф. — Ты — язык и уши своего господина. Доведи до моего внимания его волю и уходи, у меня нет времени. Когда я решу, что ответить, я тебя позову.

Гонец не показал виду, что обижен, хотя слова хозяина Тивериады задели его.

— Что же, мессир, — произнёс он как ни в чём не бывало. — Тогда слушайте просьбу султана Салах ед-Дина, властителя Египта и Сирии, повелителя всего Востока, властелина больших и малых народов, защитника правоверных... и тому подобное. — Старику надоело перечислять титулы государя, которому он служил. Улу явно не слишком стремился скрыть своё пренебрежение, он знал, что может это себе позволить.

— О чём просит меня султан?

— Во имя мирного договора с вашей светлостью, графом франков, мой господин просит разрешения для своих солдат войти в Галилею.

Раймунд чуть не свалился с трона:

— Что ты сказал?! Зачем это?!

— Принц аль-Афдаль, который ныне находится в Баниасе, — проговорил старик с плохо скрытой насмешкой, — хочет посмотреть земли Галилеи. Ваши, мессир, земли. — Ответ так озадачил графа, что он временно лишился дара речи, а гонец продолжал: — Его высочество бывал в разных местах, а вот в стране, где проповедовал пророк Иса, никогда. Принцу захотелось испить воды из родников Крессона. Говорят, она очень чистая, ведь её пил сам христианский пророк, а последователи Магомета чтят всех пророков... по-разному, конечно.

— Да, но...

— Всего один день, ваше сиятельство, — пояснил Улу. — Послезавтра с восходом солнца, если, конечно, вы соблаговолите дать на то своё милостивое дозволение, его солдаты войдут в ваше княжество, а перед закатом покинут его. Ничего страшного не случится. Завтра к вам из Баниаса явятся послы, которые от имени молодого наследника клятвенно пообещают вам, что воины его не тронут ни одного человека из тех, которые живут в ваших землях. А вот зверей... если бы вы также разрешили молодому принцу поохотиться... султан был бы вам особенно признателен.

Раймунд едва смог скрыть охватившее его волнение. С одной стороны, это не так уж плохо, но с другой... Он не верил в благонамеренность Салах ед-Дина. Зачем ему понадобилось отправлять в поход старшего сына с войсками в Галилею? Ведь не просто ради того, чтобы приятно провести время? Поохотиться? Чёрта с два! — Тут он вспомнил про посольство. — Как всё некстати!

Старик словно бы прочитал мысли графа, потому что продолжал:

— Простите, что осмеливаюсь советовать, ваше сиятельство, но я бы рекомендовал вам сегодня же послать человека в Наплуз.

— В Наплуз?

— Да. Надо предупредить послов, которые направляются к вам. Ведь они ещё ничего не знают о вашей любезности, которую вы оказа... то есть, я хотел сказать, наверняка окажете султану. Как бы не случилось беды. Среди послов есть очень горячие головы. Никак не пойму, отчего это на таких людей пал выбор молодого короля франков? Разве у него не нашлось других, более подходящих для столь тонкого дела, как посольское? Уж я-то испытал на себе, как нелегка доля вестоносца. В мои-то годы скакать по дорогам! Да ничего не поделаешь, пришлось ради вас пожертвовать самым верным человеком. — В речи посланника Салах ед-Дина присутствовало что-то особенное. Хотя говорил он довольно медленно, но картинки, возникавшие в воображении собеседника, сменялись тем не менее с удивительной быстротой. — Я говорю про Раурта из Тарса.

Однако граф не собирался позволить какому-то ренегату сбить себя с толку.

— При чём тут Раурт? — спросил Раймунд. — И отчего это им пришлось пожертвовать! И что значит — ради вас? Насколько помню, я тебя ни о чём не просил.

— Конечно, мессир, — согласился Улу. — Вы просили Бога. Но Он не любит ничего делать своими руками. Хотя вы, если вам угодно, можете считать, что лошадь его во время ордалии под Акрой понесла по воле Господа.

Граф ещё сильнее нахмурился. Он вспомнил про поединок, на котором погибли оба участника. И если рыцарь Амбруаз де Басош пал... по воле Всевышнего от руки противника, то того-то уж точно покарал Господь. Поскольку обвинитель погиб, дело, за которое отдал жизнь молодой галилеянин, сочли правым, а Раймунд таким образом очистился от обвинений в измене, что спустя несколько месяцев и открыло ему дорогу к регентству.

— Так лошадь взбесилась не сама по себе? — озадаченно проговорил правитель Триполи и Галилеи.

— По воле Всевышнего, — осторожно произнёс Улу и уточнил: — Ведь ничто в этом мире не происходит само по себе, не так ли?

Воцарилась весьма продолжительная пауза: немало времени понадобилось графу, чтобы «переварить» неожиданную информацию. Он так разволновался, что и не заметил даже, что гонец забыл поименовать его мессиром, сиятельством или хотя бы светлостью.

— Откуда тебе известно про посольство? — спросил наконец Раймунд.

— Это не такой уж большой секрет. И поскольку они выехали сегодня с рассветом, весть в Кафр-Севт пришла перед полуднем — ведь голуби летают быстро. Поскольку я ждал её, то времени на сборы мне не потребовалось. Я оседлал мула и приехал сюда.

— Ты же говорил, что прибыл от Саладина?

Улу улыбнулся и, спеша скорее развеять недоверие высокой особы, со всей учтивостью пояснил:

— Мессир, я действительно прибыл как посланник султана, но это же не означает одновременно, что я всё время сидел в Дамаске и ждал его приказа. Если бы мы в нашей империи поступали так, то она давным-давно пришла бы в упадок, рассыпалась просто из-за того, что никто и никогда не знал бы, что ему делать. Наша задача — опережать события, а иногда и создавать их. К тому же просьба султана — по сути дела, моя просьба.

— Что ты мелешь?! Ты же сам сказал, что принц аль-Афдаль...

Посмотрев в лицо старику, граф неожиданно умолк.

— Чтобы сэкономить время, которого весьма мало и у меня, и уж тем более у такой знатной особы, как ваше сиятельство, я всё-таки закончу рассказ. Или вам не интересно знать, кто вошёл в состав посольства?

— Мне всё равно, — бросил Раймунд, которому не хотелось открывать собственную неосведомлённость перед каким-то мерзавцем-отступником. — Кажется, собирался магистр Госпиталя, архиепископ Тира Иосия... Ну и барон Наплуза, конечно. Наверное, кто-то ещё...

— Да, конечно. Только что не сам король с патриархом.

— Что?! — Голос Раймунда загремел. — А ну-ка говори мне, кто ещё?!

— Я как раз и собирался сделать это, ваше сиятельство, — прижимая руки к груди, как заправский восточный вельможа, проговорил старик. — К вам в гости направляется магистр Храма, хорошо известный вам Жерар де Ридфор. — Поскольку граф молчал, гонец добавил: — Вот я и подумал, отчего же не совместить приятное с полезным? Полагаю, что весьма разумно было бы предоставить возможность наследнику султана исполнить свою мечту и прогуляться по землям Галилеи. А вы как думаете, мессир?

Раймунд не ответил, в душе его закипала злоба. Ах вот как, ваше величество?! Решили дать мне пощёчину? Думаете, я собираюсь сносить подобные издевательства? Ну уж нет!

— У тебя всё? — не слыша своего голоса, спросил граф и, не дожидаясь ответа, закончил: — Ступай. Передай своему господину, что во имя нашей дружбы я рад оказать ему любезность. — Когда Улу удалился, правитель Триполи и Галилеи сжал кулаки и ударил по подлокотникам кресел: — Ну что ж, друзья мои, мы ещё посмотри, кто кого!

VI


От столицы королевства до Наплуза, прозванного мусульманами Маленьким Дамаском, не больше тридцати миль по прямой, по дороге раза в полтора больше — двенадцать-пятнадцать лье. Всем вышеозначенным делегатам: архиепископу Иосии, магистрам орденов и Балиану Ибелинскому в сопровождении десяти рыцарей-госпитальеров вполне хватило длинного весеннего дня, чтобы добраться туда ещё засветло.

Хозяин, как и полагается, устроил для гостей знатный пир, а утром, едва рассвело, все сели в сёдла и отправились дальше. Вернее, так, отправились дальше все, кроме сира Балиана, у которого возникли срочные дела дома. Поэтому решили по-другому: все члены миротворческой миссии отправятся на север, чтобы утром 1 мая встретиться в Кастеллум Фабе — замке Ла Фев в Эсдрилонской долине.

Вечером 30 апреля, когда барон Наплуза с несколькими своими рыцарями уже садился в седло, чтобы за ночь покрыть следующие пятнадцать лье, отделявшие его город от условленного места встречи, из Тивериады неожиданно прибыл гонец с известием, прочитав которое Балиан пришёл в замешательство.

— Но зачем всё это? — спросил он учёного слугу, грума и старшего оруженосца Эрнуля, впоследствии автора одной из лучших хроник Утремера ХП столетия. — Почему он согласился?

— О чём вы, мессир? — естественно, поинтересовался оруженосец; сеньор всё ещё продолжал держать письмо в руке.

Вместо ответа барон протянул Эрнулю послание из Тивериады.

— На, сам почитай, — предложил он и добавил со вздохом; — Говорил я ему, что Саладин из тех, кому палец в рот не клади, того гляди, руку по локоть оттяпает? Говорил! А он...

Прочитав послание графа Триполи, хронист потемнел лицом и — господин, ценя учёность слуги, довольно много позволял ему, — произнёс:

— Но... это же измена, государь? Явная измена? Что же будет?

— Может, ещё и ничего, — теша себя тщетной надеждой, проговорил сеньор Наплуза. — Если граф догадался послать такие известия по всем городам и крепостям Галилеи, тогда есть шанс, что всё обойдётся. По крайней мере, не случится беды, хотя... Господи Боже, неужели всё напрасно? Сколько я убеждал этого мальчишку прекратить ссоры с графом! Вроде бы убедил, так вот на тебе! Теперь сенешаль и его клика начнут зудеть на ухо королю: вот, поверили вы графу Раймунду и его доброхоту Балиану, а они вон чего удумали! Силу демонстрируют, мол, не отдадите Бейрут обратно, завтра в союзе с Саладином на вас пойдём, не побрезгуем — зря, что ли, давно с агарянами кумимся? Вот и верь им после всего! Я прямо слышу, как они это говорят!

Но Эрнуль, предпочитавший пользоваться больше пером, чем языком, как любой, кто много слушает и наблюдает, давно уже изучил господина и знал — не из-за того, что и кто скажет, так разволновался он сейчас, другое страшило барона.

— А его сиятельство граф знает, что к нему едет гранмэтр Храма? — спросил хронист.

— Должен. Я же послал Караколя вперёд, когда мы выезжали. Думаю, он уже доскакал в Тивериаду. — Сомневаясь в том, что всё сделал правильно, Балиан добавил: — Надо было известить его заранее, но я же не знал, поедет магистр или нет. Король настоял, я согласился с условием, что с Жераром де Ридфором не будет свиты. Ведь таким образом получается, будто он просто составляет нам компанию. — Барон Наплуза вздохнул: — По крайней мере, я надеялся, что сумею убедит в том сира Раймунда. — Вспомнив об уехавших вперёд делегатах, Ибелин закончил, не слишком, впрочем, оптимистично: — Хвала Господу, что нет с ними ни одного тамплиера, кроме самого магистра и двух его товарищей. Так, может, ничего ещё и не случится?

— Да, — согласился Эрнуль. — В одиночку магистр вряд ли сумеет натворить бед. Не станет же он в самом деле один атаковать семь тысяч конников Саладина? Это же смешно, правда?

Сеньор между тем не разделял оптимизма слуги.

— М-да... Если только... — покачав головой, начал Балиан и принуждённо улыбнулся, прогоняя печаль. — Ладно, нечего гадать на звёздах. Выступаем!

Однако, едва маленький отряд барона Наплузского выехал за ворота, как столкнулся с посланником епископа Себастии[100], находившейся всего в каких-нибудь двух-двух с половиной лье от Маленького Дамаска. Епископ напоминал сеньору о своём приглашении на мессу в честь дня святых Филиппа и Якова.

«А чёрт! — мысленно в сердцах воскликнул сир Балиан. — Как же я забыл? Придётся сделать небольшой крючок. Как же некстати в самом-то деле?! Впрочем... — Тут он подумал о том, что Эрнуль, конечно же, прав. Граф Раймунд, разумеется, разослал уведомления о необычном рейде сарацин в Галилею по всем её градам и весям. А раз так, то гонец, отправленный в крепость Ла Фев, расположенную почти вдвое ближе от Тивериады, чем Наплуз, наверняка прискакал туда ещё засветло[101]. — Ничего, придётся не поспать ночку — поскачем в землю Эсдрилонскую сразу после утрени. К полудню доберёмся. Всё равно до конца дня в Тивериаду нам теперь из-за турок не проехать».

Решив так, барон Наплуза очистил душу от сомнений и с радостью и даже воодушевлением откликнулся на приглашение епископа Себастии.


Несмотря на разницу в расстоянии, в Кастеллум Фабе, небольшой замок Ла Фев тамплиеров, получивший своё название от соседней деревушки эль-Фулех, что означает всего лишь фасоль, гонец с известием о предстоящем приходе мамелюков доскакал приблизительно одновременно с тем, которого отправили в Наплуз[102]. Однако в Ла Фев полученная депеша вызвала весьма бурные дебаты. Архиепископ Тирский и главы обоих орденов оценивали известие по-разному. Жерар де Ридфор отреагировал на него именно так, как и представлял себе Балиан де Наплуз.

— Господа! Сир Раймунд решил показать королю свою силу! — заявил великий магистр Храма. — Это же очевидно. Он хочет дать понять, что, если ему не отдадут Бейрут и не перестанут требовать отчёта о суммах, которые он украл за период своего узурпаторства, эти язычники завтра точно так же придут защищать его от посланцев законного короля. И всё это накануне нашей мирной миссии? Здорово, не правда ли? Мы не должны показывать ему, что испугались его мамелюков!

— Что вы предлагаете? — спросил практичный Рожер де Мулен.

— Я ничего не предлагаю! — заявил Жерар. — У меня здесь почти три десятка рыцарей и конных сержанов. Кроме того, я уже послал человека в Кагун. Там находится мой марешаль Жак де Майи с семью десятками рыцарей. Это всего не более чем в двух лье отсюда, так что брат Жак приедет сюда к ночи, но прежде разошлёт приказы другим тамплиерам, и все они, кто окажется поблизости, съедутся завтра в Назарет. Там мы так же получим дополнительное подкрепление — по моим сведениям, в городе есть до четырёх десятков светских рыцарей. Добавьте сюда десяток ваших госпитальеров, что сопровождают нас, и мы получим полторы сотни прекрасной конницы. Мы атакуем и раздавим агарян, ведь их всего-то семьсот!

Тут вмешался святитель Тирский.

— Верно ли это, господа? — спросил он с тревогой. — Поговаривают о том, что неверных будет много больше?

— Вздор, ваше святейшество! Откуда вам знать? Мы же только приехали! — закричал гранмэтр Храма и взмахнул пергаментом, присланным князем Галилеи. — Хотите, прочтите сами! Тут чёрным по белому сказано — семьсот конников барона Харрана Кукбури. Они будут сопровождать принца, старшего сына Саладина. Мы нападём на них и захватим аль-Афдаля, а потом в обмен на его свободу потребуем у короля язычников Дамаск!

Магистр Госпиталя покачал головой и прищёлкнул языком:

— Саладин не отдаст Дамаска, мессир. Никто не отдаст столицы даже и за единственного сына, а у султана к тому же есть и другие наследники. Скорее так, он придёт со всей своей силой и осадит Иерусалим, а там уже как Бог пожелает. Да и сомнительно, чтобы такую важную персону, как аль-Афдаль, сопровождали бы всего семьсот человек. Тут что-то не так. Может, это какая-нибудь очередная сарацинская хитрость?

— Да вы что, господа, не верите мне, что ли?! — взвился Жерар. — Или вы не верите князю Галилеи?! Вот его письмо, в котором говорится о семи сотнях мамелюках и принце аль-Афдале, которому, видите ли, захотелось поохотиться у источников Крессона. Какое кощунство! Подумайте-ка вы, мессир, и вы, монсеньор, разве можно не воспользоваться таким шансом?

Предлагая товарищам ознакомиться с посланием Раймунда Триполисского и Галилейского, магистр Храма документа между тем из рук не выпускал. Главный тамплиер принял его из рук гонца, сам распечатал и сам же прочитал, в общем, так уж получилось, что текста послания никто, кроме Жерара, не читал. Рожеру де Мулену было по большому счёту плевать на то, что писал граф Раймунд, а архиепископ Тирский, хотя и очень хотел, считал неудобным испросить пергамент и лично ознакомиться с ним.

— Вы, господа, люди военные, — произнёс Иосия, — я же, напротив, мирный. Моё дело славить Господа и заботиться о душах паствы моей. Видит Бог, оба вы правы, вы, брат Рожер, когда говорите о странности миссии язычников и о возможной каверзе, которую они, вероятно, удумали подстроить христианам; и вы, брат Жерар, когда рассуждаете о том, сколь оскорбительно для христиан сносить присутствие неверных агарян на земле, по которой ступала нога Господа нашего Иисуса Христа. Мне представляется разумным ваше решение собрать какие возможно силы, но так же не могу не отметить я резонности замечания магистра Госпиталя относительно каверзы, вероятно замышляемой Саладином. Следует посмотреть, сколько язычников придёт завтра в Галилею, и выяснить их намерения, узнать, правда ли с ними сам наследник короля Вавилонии, и уж тогда держать совет о том, что предпринять в дальнейшем. Вот таково моё слово, господа, а уж послушаете вы его или нет, то — ваше дело. За него вам отчёт держать перед Господом, как держим мы отчёт перед ним за все худые и добрые деяния наши на земле.

Речь архиепископа крайне понравилась гранмэтру Храма, который хлопнул себя по коленкам и заявил:

— Так, значит, решено, господа? Наутро все отправимся в Назарет?!

— Не возражаю, — меланхолично пожал плечами Рожер де Мулен. — В Назарет так в Назарет. Всё ближе к Тивериаде.


Товарищи по посольству, утомлённые диспутом, давно отправились на покой, но фламандец Жерар бодрствовал, дожидаясь прибытия марешаля Жака де Майи. Однако даже после того, как семьдесят тамплиеров из Кагуна, разбив лагерь под стенами Ла Фева, угомонились, их верховный вождь не лёг спать. Отослав обоих товарищей, в одиночестве отправился он на облюбованную ещё в день прибытия гору в полумиле от крепости. Разжёг костёр, достал из седельной сумки три черепа — довольно неожиданные для христианина предметы — и, усевшись на землю, положил их между собой и костром. Проделав всё это, он посмотрел в пустые глазницы черепов и, обращаясь к тому из них, который находился посредине, проговорил:

— Привет тебе, отшельник Петры. Ты был хитёр, но Господь помог мне, и я перехитрил тебя. Ты называл себя исполнителем воли Божьей, тем, кто ведает тайное, но ты лгал! Ты мог обмануть людей, но не того, кого Всевышний избрал для великой миссии. Потому-то Господь открыл мне глаза и, вложив в руку меч, велел покарать тебя. Ибо я тот, кто живёт и действует не ради себя, а ради Господа, ради торжества истинной веры. Даже того высокого поста, который по праву занимаю ныне, искал я лишь за тем, чтобы лучше послужить Всевышнему, и то, что Христос возложил на меня многотрудные обязанности старейшины общины вернейших слуг своих, есть лучшее доказательство правильности избранного мной пути. Сам Иисус ведёт меня по нему! Пусть же, как и ты ныне, станут прахом те, кто осмеливается встать на моей дороге! Во имя Господа нашего, нашего Верховного Сюзерена. Аминь!

В какой-то момент Жерар поднёс к лицу сжатые кулаки, а затем, резко разжав пальцы, швырнул на землю костяные фишки, те самые, которые видели немногие из живых в пещере из розового камня далеко-далеко отсюда в пустынной Заиорданской земле. Он довольно долго смотрел на диковинную мозаику, шевеля губами так, как будто читал невидимую книгу. В глазах фламандца время от времени вспыхивали безумные огоньки. Судя по всему, «прочитанное» пришлось ему по душе, потому что, закончив странный и непонятный непосвящённому ритуал, глава Дома Храма хищно улыбнулся.

— Сам Господь подаёт мне знак! — прошептал он с дрожью восторга, обращаясь не то к черепу отшельника, не то к кому-то ещё, чьё незримое присутствие чувствовал в тот миг возле костра. — Любой, кто осмеливается становиться у меня на пути, умрёт! Завтра же! Так было и так будет! Аминь!

Жерар де Ридфор укрепился духом, сомнения покинули его, ведь Всевышний сам подтвердил его правоту. Значит, завтра? Да! Завтра!

Не чувствуя тяжести доспехов, легко, словно ступая по облаку, магистр сбежал с пригорка вниз, птицей вспорхнул в седло и поскакал к лагерю, разбитому рыцарями марешаля Жака под стенами крепости Ла Фев. Костёр, разожжённый Жераром, горел ещё долго, но давно уже превратилось в дым брошенное магистром в огонь послание графа Раймунда. Таким же дымом суждено было стать всем врагам верного служителя Божия, Господь ясно давал понять, чего он хочет!


Наутро трое главных участников важной дипломатической миссии в сопровождении сотни рыцарей отправились в Назарет, расположенный в семи с половиной милях к северу от места сбора, то есть от замка Ла Фев.

Ближе к полудню пришли известия о том, что несметное войско сарацин, проследовав мимо Тивериады и миновав деревню, называвшуюся на благородном языке франков Марескаллия, а на варварском наречии язычников Лубия, или Любих, направляется к Крессону. Несмотря на то что, как доносили, отряд мусульман насчитывал явно значительно больше семисот всадников, главы орденов, располагавшие немногим более чем полутора сотнями рыцарской конницы, решили всё же двинуться навстречу неприятелю. Для начала они собрали на площади толпу жителей Назарета, и гранмэтр Храма обратился к ним с речью.

— Граждане Назарета, города, где жил Спаситель, — начал он и, сделав паузу, чтобы выслушать возгласы одобрения, продолжал: — Нечестивые агаряне дерзнули вторгнуться в пределы Галилеи, копыта их лошадей поганят земли, по которым ступала нога Господа нашего Иисуса Христа.

Послышалось сразу несколько голосов:

— Язычники! Неверные псы! Доколе нам терпеть издевательства богомерзких сынов Агари?!

— Успокойтесь, жители Назарета! — вволю насладившись проявлениями народного гнева, продолжал Жерар. — Войско, которое вы видите, не случайно собралось тут. Мы выступаем на север, чтобы встретить неверных, разгромить их и отомстить за злодеяния, которые они причинили христианам. Советую вам не сидеть сложа руки, а идти следом за нами. Я не призываю вас сражаться, у нас довольно мужей, годных для битвы. Однако мне не хотелось бы, чтобы имущество врагов, которое мы не сможем унести с собой, растащили гиены и шакалы. Собирайте же мешки и торока, у кого, что есть, кладите их на спины мулов и ослов и отправляйтесь за войском, что добудете вы — будет вашим, и ничьим больше!

Толпе речь оратора пришлась по душе:

— Да здравствует Господь! Слава храмовникам! Да благословит Всевышний великого магистра Храма за его щедрость! Да здравствуют христианские воины, которые, не щадя себя, бьются за братию свою!

Триумф его немного подпортил какой-то сомневающийся.

— А не мало ли вас, доблестные рыцари? — спросил он, очень удачно воспользовавшись моментом, когда шум немного поутих. — Говорят, язычников десятки тысяч?

— Что ж с того? — не смутился Жерар. — Кем выглядел Давид рядом с Голиафом? Однако гигант был повержен, и филистимляне бежали! Спешите же за нами, и вы увидите то же самое! Господь сотворит чудо, как делал Он многажды, заставляя уверовать даже Фому Неверующего! К чему слова? Ступайте и смотрите!

Сказав это, он почёл своё выступление законченным. Затрубили рога, марешаль Жак и братья-десятники бросились раздавать команды, и вот всё войско храбрецов тронулось в путь, провожаемое восторженными возгласами горожан Некоторые из них поспешили откликнуться на призыв магистра Храма и, захватив из дома побольше вместительных мешков, последовали за рыцарями.


Жослен, прозванный Храмовником, вновь загостился в Акре. Он считал себя вправе насладиться небольшим отдыхом, которого, как искренне полагал, вполне заслуживал после столь блестящим образом исполненной службы гонца. Тем ранним августовским утром, когда посланник дамы Агнессы прибыл в столицу Горной Аравии, он, едва придя в себя, вновь сел в седло, не пожелав остаться в стороне и пропустить заварушку, как назвал князь события, последовавшие сразу за смертью короля Бальдуэнета.

Спустя некоторое время после возвращения в Керак, уже после удачного набега на сарацинский караван, Ренольд решил отметить верного слугу и оказал ему большую честь, предложив жениться на только что осиротевшей тринадцатилетней дочери одного из вассалов, державшего замок Ормоз, расположенный на полпути между Монреалем и древней Петрой. Услышав отказ Жослена, сеньор очень удивился и спросил: «Тебе не нравится крепость? Слишком мала? Сгоняй рабов, надстраивай башни и стены, расширяй пределы. Денег на обзаведение дам. Увижу, что тратишь на дело, ещё пожалую. Ну так как?» — «Спаси вас Бог, государь. Не хочу я жениться». — «Но когда-то же надо? Тебе уже двадцать пять. Пора. Может, тебе не по душе юная Сесиль? Она и верно худовата, но у неё ещё все впереди. Ей всего-то тринадцать. Дозреет, расцветёт. Какие её годы?»

И всё-таки рыцарь, рискуя разозлить сеньора, отказался. Против ожидания, Ренольд не стал гневаться, а, подумав немного, сказал: «Ну что ж, если ты решил схватить за хвост удачу, Бог тебе в помощь. Мне в своё время повезло. Даст Господь, и тебе тоже повезёт». Больше они не говорили об этом, и Жослен так и не узнал, имел ли в виду князь свою первую женитьбу, превратившую сына небогатого французского графа во властителя процветающего княжества в Северной Сирии или говорил о чём-то другом? «Даст Господь, и тебе тоже повезёт», эта фраза, произнесённая Ренольдом, звучала уж очень по-отечески. В душе молодого рыцаря она всколыхнула целую волну переживаний. Возможно ли? Может ли такое быть? Нет, сатана просто искушал его! И всё же... «И тебе тоже... И тебе тоже...» Ничего особенного, любой пожилой умудрённый сединами рыцарь, тем более такой могущественный вельможа, такой славный воин, именем которого пугают непослушных детей жены нечестивых агарян по всему Востоку, вполне может вот так по-отечески разговаривать с любым молодым воином, будь тот хоть граф, хоть князь, и уж тем более с собственным вассалом, безземельным башелёром. Храмовник гнал от себя ненужные мысли, но они возвращались, и он снова прогонял их.

Хотел ли Жослен, как выразился сюзерен, схватить за хвост удачу, в единый миг перепрыгнуть через пропасть условностей, в одночасье сделаться знатным бароном? Трудно сказать, едва ли. Слишком большую часть помыслов его занимала Агнесса де Куртенэ — его счастье и его проклятье. Однако, как ни хотелось рыцарю находиться возле своей дамы сердца, он понимал, что отдых, на который он обменял предложенные ему руку и сердце юной Сесиль д’Ормоз, кончился, и пора отправляться домой: слухи о военных приготовлениях Салах ед-Дина становились всё более достоверными, вассалы султана начинали собираться в Хауране.

Поговаривали, что турки нападут в священный для христиан праздник Пасхи, но этого не случилось, поскольку повелителю Востока пришлось самому идти в Трансиорданию, чтобы сопровождать караван в Дамаск. Жослену не мог не льстить тот факт, что из-за действий его господина, а значит, и в какой-то мере из-за него самого — ведь они с Бювьером весьма отличились в рейде, когда франки захватили караван прошедшей зимой, убив многих язычников мечом и ещё больше богомерзких агарян затоптав копытами — такой могущественный властитель, как Салах ед-Дин, вынужден тратить время на охрану купцов и женщин. Когда Пасха прошла и ничего не случилось, тогда стали ждать неприятностей на Троицын день.

Жослен собирался встретить этот праздник в Акре, но не рассчитал собственных возможностей, и когда средства стали истощаться — хоть иди и грабь ещё один караван в одиночку! — рыцарь не без грусти покинул вторую столицу королевства и отправился в немилое ему теперь, унылое Заиорданье. Сперва он хотел ехать вдоль берега до Кесарии, чтобы оттуда повернуть к Себастии и Наплузу, но потом передумал и избрал дорогу через Галилею. Не видя смысла спешить, он, прибыв в Назарет в конце апреля, сам не зная зачем, решил задержаться в городе на праздник святых Филиппа и Якова, провести там день-другой и продолжить путь в понедельник, 4 мая. Тем временем в пятницу 1-го числа в город приехали магистры обоих военных орденов и Иосия Тирский. Архиепископ остался в Назарете, а все рыцари, которые только оказались там, получили приглашение принять участие в экспедиции против сарацин.

Жослен не смог бы отказаться, даже если бы очень захотел, поскольку магистр Храма, едва увидев, сразу же узнал в нём приближённого князя Ренольда и, на беду Жослена, страшно не любившего никем командовать, оказал ему большую любезность: вверил под его начало десяток светских рыцарей. Как выразился сам Жерар, он сделал молодого человека командором-десятником, командор де шевалье.


Пройдя около шести миль по дороге на север, к полудню войско латинян оказалось невдалеке от Крессона, где перед глазами франков передового отряда, едва они поднялись на вершину очередного холма, открылось устрашающее зрелище — стан врага. Внизу в благодатной долине расположились несколько тысяч всадников, чьи кони утоляли жажду возле звонких чистых ключей.

Получив известие о появлении неприятеля, Жерар де Ридфор, против чьего руководства экспедицией не возражал никто, даже его коллега, магистр Госпиталя, пришёл в восторг и немедленно поскакал вперёд, дабы лично убедиться, что дела обстоят так, как доносили рыцари авангарда. Рожер де Мулен, марешаль Жак де Майи с братьями-командорами и десятники, возглавлявшие отряды светских рыцарей, последовали за Жераром. Всего на пригорок поднялось немногим больше полутора десятков человек.

— По-моему, турок больше, чем мы с вами предполагали, мессир, — почти равнодушно проговорил глава ордена иоаннитов и так же меланхолично поинтересовался: — Вы не находите?

— Я нахожу, мессир, — согласился гранмэтр Храма, но поспешил уточнить: — Нахожу, что изменник Раймунд намеренно ввёл нас в заблуждение, сообщив неправильное число язычников, которых он предательским образом допустил на христианские земли.

— Зачем бы ему это делать? — спросил Рожер де Мулен.

— Я — не изменник, мессир, — заявил Жерар де Ридфор, кривя рот в брезгливой ухмылке, — и потому помыслы изменника мне неведомы. Очень жаль, что у меня с собой нет его грамоты, а то бы я показал её вам и вы бы во всём сами убедились. Клянусь белым цветом своего плаща и красным крестом на нём!

— Нет нужды в клятвах, мессир, — усмехнулся магистр Госпиталя и, указав на мусульман внизу, добавил: — Я уже и так во всём убедился без всякой там грамоты.

— Вот и отлично! — воскликнул мэтр Храма и, обращаясь уже ко всем собравшимся, сказал: — Видите вон тот зелёный шатёр на краю лагеря агарян? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Это шатёр принца аль-Афдаля, наследника Саладина. Мы атакуем всей силой, захватим сына султана и привезём его в Иерусалим!

Магистр ордена иоаннитов покачал головой и щёлкнул языком, демонстрируя таким образом, что далеко не разделяет оптимизма коллеги:

— Едва ли нам удастся преуспеть в этом предприятии. Разумеется, мы не боимся смерти, но, полагаю, оставшись в живых, могли бы ещё послужить на благо латинян.

— Верно, мессир! — поддержал Рожера марешаль Храма Жак. — Тут по полсотни язычников на каждого из нас. Стоит ли так спешить расстаться с головой ради безнадёжного дела? Даже если мы и сумеем захватить принца, язычники всё равно догонят нас, их кобылы бегают быстрее наших дестриеров.

Ах, если бы белокурый храбрец и красавец Жак де Майи промолчал! Холодная уверенность магистра Госпиталя, скорее всего, перевесила бы горячую безрассудность его коллеги.

Жерар де Ридфор развернул коня так, чтобы иметь возможность смотреть в лицо марешалю, а потом сказал со всей надменностью, на которую только оказался способен:

— Ты так дорожишь своими прекрасными волосами, брат Жак, что боишься потерять их вместе с головой?

Обветренное лицо Жака де Майи побагровело. Выдержав издевательский взгляд магистра, марешаль, забывая о субординации ордена, с вызовом бросил своему господину:

— Ничтожество! Я отдам жизнь в битве, как подобает рыцарю, ты же оборотишь им тыл, как предатель!

Гранмэтр Храма вытянул руку, указывая на мусульман, и спросил:

— Вот как? Может, там покажешь свою удаль?!

Не дожидаясь ответа, он сжал шенкелями бока коня и, повернувшись к остальным спутникам, спросил:

— А вы как думаете, мессиры? Желаете драться, как подобает героям? Или, может быть, предпочитаете отступить, как трусы?! Ступайте и объявите всем рыцарям, что тот, кто сумеет захватить принца Малькафдаля, получит из казны ордена Храма тысячу золотых! А два товарища, которые помогут ему в этом, по пятьсот!

Что тогда нашло на Жослена, он и сам, спустя многие годы, дожив до глубоких седин, не смог объяснить. Вероятно, во всём было виновато отрочество, проведённое бок о бок с рыцарем-монахом, служба и страстная мечта мальчишки пажа стать таким же, как его рыцарь, облачиться в белый, украшенный хищными красными восьмиконечными крестами плащ Молодому воину и в голову не пришло, что собрат Храма, мудрый и осторожный рыцарь Бертье, едва ли одобрил бы подобное поведение своего воспитанника. Между тем, прежде чем магистр Жерар закончил своё короткое обращение к собравшимся, Жослен что было мочи завопил:

— Да здравствует Храм! Le Baussant! Le Baussant! Le Baussant! Non nobis, Dominus, non nobis!

— Le Baussant! Le Baussant! Le Baussant! — немедленно подхватили тамплиеры, которые находились тут в подавляющем большинстве. — Не себе, Господи, не себе, но имени Твоему воздаём славу! Смерть язычникам!

Разногласия исчезли, теперь все присутствующие, те, кто одобрял план Жерара, и те, кто считал атаку на мамелюков безумием, не мешкая построили свои отряды. Ещё несколько мгновений, и ощетинившаяся копейными жалами рыцарская фаланга, пустив коней в галоп по отлогому склону, врезалась в массы неверных.


Приблизительно в то же самое время, когда Жослен Храмовник, не жалея связок, горланил своё «Le Baussant!» и «Non nobis, Dominus...», Балиан Ибелинский с товарищами подъезжал к крепости Ла Фев. Оказавшись в виду замка, он понял, что ошибался, когда думал, будто гранмэтр Храма окажется единственным тамплиером, с которым им придётся иметь дело во время нелёгкой миротворческой миссии, — палатки рыцарей, в строгом соответствии с правилами ордена установленные под стенами замка, являлись красноречивым свидетельством обратного.

Маленький лагерь тамплиеров оказался совершенно пуст, но что было ещё более удивительно, пустовал так же и замок: сколько бы ни бродили Эрнуль и другие спутники барона, обходя комнату за комнатой помещения крепости, стараясь обнаружить в ней хоть малейший намёк на судьбу обитателей, сделать это им не удавалось. Если бы не животные, разгуливавшие там как ни в чём не бывало, могло показаться, что некий очень страшный и очень могущественный колдун наложил на всё живое в Ла Феве какое-то заклятие. В одном небольшом зале Эрнуль нашёл двух рыцарей, однако узнать что-либо у них не представлялось возможным, поскольку оба находились при последнем издыхании.

Подождав какое-то время, сир Балиан, горя нетерпением, решил ехать в Назарет. Но не успели он и его свита проехать милю, как услышали конский топот.

— Всадник, государь! — встревоженно глядя на сеньора, произнёс Эрнуль. За последние час или два никто ни разу не говорил вслух, чего ждёт, но с течением времени все только больше уверялись, что ничего хорошего случиться не может. — Кажется, он один. Спешит...

Судя по стуку копыт, наездник не жалел коня и мчался во весь опор.

Впрочем, на сей раз неопределённость разрешилась быстро. Едва всадник сделался виден, все сразу же опознали в нём рыцаря, а приглядевшись, по кресту на белом табаре узнали тамплиера. Правда, разглядеть крест на ставшей красной от крови материи оказалось очень нелегко. Шлема на голове храмовника не было, а русые волосы потемнели и слиплись от крови и пота.

Останавливаться всадник не собирался. Едва приблизившись к Балиану и его свите, он закричал:

— Горе! Ужасное горе! Господь отвернулся от нас за грехи наши! Всё погибло! Все мертвы! Магистр Жерар и магистр Рожер пали в битве! Марешаль Жак тоже! Никто не спасся! Не ходите в Назарет! Сейчас неверные возьмут его! Их тысячи тысяч!

— Как это случилось? — крикнул барон Наплуза уже практически в спину не прекращавшему скачки рыцарю, но тот не ответил.

Несмотря на охватившее его сильное волнение, сеньор Балиан всё же приказал продолжить путь.

Прибыв в Назарет, барон нашёл, что дела обстоят несколько иначе, чем считал спасшийся тамплиер. Магистр Госпиталя и марешаль Храма и правда пали в битве — Жак де Майи не привык бросать слов на ветер, он обещал погибнуть, как герой, что и сделал, отправив на тот свет не один десяток язычников. Меланхоличный Рожер де Мулен, когда дошло до большой крови, забыл о своей меланхолии и, точно только и мечтал умереть в этот прекрасный первый майский день за Иисуса Христа и Святой Гроб Господень, сражался, как лев, и погиб одним из последних. То же сделали почти все тамплиеры и все до одного госпитальеры, сопровождавшие миссию. Большая часть светских рыцарей погибла, оставшиеся попали в плен. Что же касалось жадных до добычи жителей Назарета, в этой экспедиции ни один из них не добыл себе ничего, кроме ошейника раба.

Вырваться из адской мясорубки удалось всего трём христианам, в числе которых находился и всадник, встретившийся Балиану, а также сам Жерар де Ридфор и один светский рыцарь, из-за прозвища ошибочно принятый слугой барона Наплуза за тамплиера и потому оставшийся в летописи Эрнуля безымянным храмовником. Все трое счастливцев получили тяжёлые ранения — у Жослена, например, половина лица превратилась в одну зияющую рану, однако он не бросил магистра, который из-за полученных ранений едва мог держаться в седле.

Впрочем, когда наплузцы прибыли в Назарет, оба, и Жерар и Жослен, уже лежали в постелях, отдавшись во власть эскулапов[103].


Трудно назвать причины, вызвавшие радость великого магистра ордена Бедных Рыцарей Христа и Храма Соломонова во время его ночного бдения на холме вблизи крепости Ла Фев, но, так или иначе, безрассудный поступок его, стоивший жизни почти полутора сотням замечательных рыцарей, привёл к самым лучшим результатам для королевства. Раймунд Триполисский и Галилейский пришёл в ужас от содеянного, едва увидев головы храмовников, надетые на острия копий возвращавшихся домой после рейда мамелюков. Сердца отборных конников властелина всего Востока были исполнены благодарностью к Аллаху, даровавшему правоверным победу в двадцатый день месяца сафара, в пятницу, святой для мусульман день. Сарацины достигли окрестностей Тивериады задолго до приближения заката, так как тронулись в обратный путь сразу же после битвы, словно бы только затем и приходили, чтобы сразиться с тамплиерами и убить их.

Граф потребовал от эмира Кукбури (это его шатёр Жерар де Ридфор принял за шатёр аль-Афдаля, который вообще в походе не участвовал) ответа за содеянное. Тот, не скрывая радости — как же, такую большую победу одержали! — заметил, что послы принца и наследника султана обещали не трогать никого из тех, кто живёт в землях князя Галилеи, но те люди, что пали от меча правоверных при Крессоне, пришли из других мест. Тут Раймунд окончательно осознал, как ловко Салах ед-Дин использовал его — в свете всего случившегося мир с неверными окончательно превращал графа в предателя.

Когда Балиан Ибелинский и архиепископ Тирский прибыли в Тивериаду, Раймунд, забыв о своих прежних требованиях, искренне покаялся перед ними и, первым делом расторгнув мир с турками, немедленно отправился в Иерусалим, чтобы повиниться перед королём. Как почти всякий поверхностный и легкомысленный человек, Гвидо де Лузиньян обладал весьма отходчивым сердцем. Он не умел злиться долго и от души обрадовался покорности графа — необходимость всё время точить на него зуб угнетала короля и даже в определённой мере отравляла ему существование. Он не счёл для себя унизительным попросить у Раймунда прощения за, мягко говоря, не слишком честный способ, которым воспользовался, чтобы добыть корону[104].

Видно, не зря говорят, будто нет худа без добра, — гибель христиан оказалась ненапрасной. Наконец-то все бароны королевства, оставив взаимное нелюбие и ревность, сплотились перед лицом грозного врага.

VII


Никогда ещё мир в земле латинян не наступал столь своевременно — слухи об активной подготовке Салах ед-Дина к военным действиям против Иерусалимского королевства находили всё больше подтверждений. К востоку от Галилейского моря весь Хауран бурлил, переполненный войсками, стекавшимися туда из Алеппо, Мардина и даже Мосула, словом, отовсюду; казалось, весь мусульманский мир собирал силы для ответного удара, некоего антикрестового похода против кафиров.

Те также не дремали. Для слишком многих христиан после Крессона компромиссное сосуществование с соседями, ранее возможное и даже желанное, сделалось ныне неприемлемым. Все, кто не умел держать меч, от мирного пахаря, до богатого купца, дружно залезали кто в кубышку, кто в мошну, отдавая подчас последнее правительству, чтобы оно могло снарядить побольше добрых воинов, рыцарей и пехотинцев. Открывали сокровищницы и лица духовного звания, и они все, как один, от простого священника, главы бедного прихода, до князей церкви — епископов, архиепископов и самого патриарха — несли сбережённое королю.

Военные ордена, горя желанием отомстить за гибель товарищей, снаряжали в поход всех имевшихся в наличии рыцарей за исключением весьма небольшого их числа, потребного для охраны замков. Получалось, что Тампль и Госпиталь вместе отправили к Гюи в Акру более полутысячи прекрасно подготовленных и великолепно вооружённых рыцарей, самых дисциплинированных в христианском мире воинов — их можно было назвать настоящими боевыми машинами. Примерно столько же составили вместе соединённые силы баронов земли и их вассалов. Ещё около двухсот рыцарей наняли на деньги Генриха Английского.

Священнослужители традиционно поставляли властителям Утремера пехоту; их стараниями удалось собрать около девяти тысяч воинов. Снаряжались на битву и туркопулы, лёгкая кавалерия, обученная действовать по образцу византийской конницы. Их набралось не меньше полутора тысяч. Таким образом, к концу июня 1187 года от Рождества Христова в лагере под Акрой собралась огромная армия, ядром которой, как и всегда, являлась, конечно же, тяжёлая рыцарская конница, составлявшая примерно тысячу двести единиц.

Даже Боэмунд Антиохийский, связанный с султаном мирным договором, обещал прислать в помощь единоверцам елико возможно больший контингент под командованием Бальдуэна Ибелинского. Правда, ни сам князь, ни его новоиспечённый вассал особенно не торопились, видимо руководствуясь здесь латинской мудростью — festina lente, что означает: поспешай медленно. Хотя, надо всё же отдать должное князю, он отправил к графу Триполи его крестника, своего юного наследника, старшего и любимого сына Раймунда с небольшой свитой из тридцати пяти рыцарей. Младший и последний сын правителя Антиохии и его первой жены Оргвиллозы Гаренской будущий князь Боэмунд Кривой, сыгравший впоследствии весьма значительную роль в жизни Жослена Храмовника, которого теперь всё чаще стали называть Ле Балафре, а спустя годы враги-мусульмане прозвали аль-Маштубом, Меченым, пока ещё не вошёл в возраст, подходящий для войны.

Казалось, собрались все, не пришёл только патриарх. К немалой своей досаде, он ужасно не вовремя занедужил; правда злые языки утверждали, будто святитель Иерусалимский не пожелал оставить горячо любимую «супругу», мадам патриархессе как раз подошёл срок осчастливить любимого очередным младенцем. Правда это или нет, не знаем, известно одно, наисвятейший Ираклий отправил Истинный Крест в Акру с приором Святого Гроба Господня, дабы тот вручил святыню епископу Руфино. Сам патриарх остался в столице и скоро забыл и про Салах ед-Дина, и про паству, и про рыцарей, а заодно и про Истинный Крест.

Зато султан не забыл про христиан.

17-го числа месяца раби-ас-сани 583 года лунной хиджры[105] он устроил смотр войскам возле аль-Аштера в Хауране. Всего под знамёна султана сошлось более двенадцати тысяч конников, как и полагается, чётко по десять человек на одного рыцаря, и примерно десять тысяч пехоты, нищих оборванцев, вылезших из горных нор и пещер, готовых зарезать или просто загрызть зубами любого за медяк или даже бесплатно[106].

Сам Салах ед-Дин принял на себя командование центром войска, под начало племянника Таки ед-Дина отдал правый фланг, а левый вверил доблестному Кукбури, воздав честь эмиру за победу над храмовниками в долине у ключей Крессона.


Четыре дня султан, послав часть добровольцев опустошать и жечь христианский берег Иордана, благодаря их усердию скоро превратившийся в сплошное огненное море, бездействовал. Остальному войску, дабы его не так сильно долило вынужденное бездействие, было сказано, что повелитель правоверных дни и ночи проводит в молитвах Аллаху.

Салах ед-Дин, конечно же, молился, но причиной задержки, столь раздражавшей некоторых из воинов, особенно тех, кто пришёл за лёгкой поживой, являлись дела более земные, нежели божественные. Султан ждал вестей от своих разведчиков.

Донесения поступали одно за другим: их приносили голуби, нищие странники, купцы-мусульмане или их слуги. Иногда правитель огромной империи не гнушался выслушивать их наедине или... почти наедине, поскольку, где бы ни находился он, в походном шатре или во дворце, весь интерьер вокруг обустраивался таким образом, чтобы за собеседником султана могли внимательно наблюдать два или три специальных мамелюка, не обременённых никакой иной службой, кроме этой.

Крепко запомнил Салах ед-Дин истории, приключавшиеся с ним, и не раз, в годы молодости, во времена, когда только начинал он свой нелёгкий пути восхождения к вершинам власти. И хотя прошло уже много лет, султан стал старше — как-никак уже полвека прожил он на земле, — но из памяти не истёрлись воспоминания о клетке, в которой ему пришлось жить, трясясь от постоянного страха получить в спину кинжал ассасина. Их хозяин, их бог, которого они ценили куда выше Аллаха, тоже не помолодел. Он простил султана Египта и Сирии, но кто знает, не бродят ли поблизости невидимые, как тени в ночи, хитрые, как змеи, коварные, как лисы, последователи учения исмаилита ас-Сабаха, слуги Старца Горы, верные господину, как вши нищему побирушке? Кто скажет, что на уме у Рашид ед-Дина Синана?

В общем, султан считал, и порой небезосновательно, что не может доверять никому, а уж особенно шпионам, не ведающим чести перевёртышам. Отчего бы тому, кто вчера предал своего хозяина, отринул веру, сегодня не предать нового господина и вновь не сменить веру? Повелитель Востока в глубине души презирал таких людей, но понимал, что без хороших соглядатаев, толковых информаторов в стане врага он слеп и глух. А султан просто не мог позволить себе роскоши оставаться слепым и глухим, особенно теперь. Вот почему Салах ед-Дина в немалой степени тревожило, куда же исчез его верный Улу.

Ум и особенно хитрость этого человека, его умение всегда добиваться от людей своего, находить самые простые решения в самых сложных ситуациях порой просто поражали султана, но более всего не давала покоя одна мысль, и повелитель Востока спрашивал себя: «Кому же служит он, служа мне? Уж не своему ли народу? А может, себе самому?» — или: «Кому молится он? Аллаху или Христу? А может, тому и другому? А может, никому?» Вопрос этот сделался теперь сугубо животрепещущим, ибо Салах ед-Дин знал — наступил самый решительный момент в его жизни. Потому что пришло время сделать самый важный шаг. Теперь или никогда. Завтра он рухнет в пропасть или вознесётся выше всех и по праву станет наконец тем, кем давно уже величает себя, ибо пока мечеть Омара в эль-Кудсе находится в руках кафиров, сын курдского эмира не может сказать правоверным: «Я — величайший из вождей джихада. Ибо я завершил победой дело, которому отдали жизни сотни тысяч мусульман». Он знал, что тогда, только тогда сможет он оправдать всю цепь предательств и убийств, им совершенных.

Один Аллах ведает, чего стоило Салах ед-Дину отдать приказ умертвить сына Ширку. Но не сделай он этого, эмиры не поняли бы, на что способен он ради великой цели. Во имя джихада, во имя Аллаха, благословившего двоюродного брата на священную войну против неверных, Назр ед-Дин должен был умереть. Он умер не напрасно. Его смерть предотвратила, возможно, десятки, возможно, сотни или даже тысячи смертей. Подействовало. Другие родичи поняли, что впредь пощады не будет. Султан не обманывал себя, потому что знал, они лишь притихли, затаились, ожидая удобного момента, чтобы вонзить нож ему в спину.

Стоит ли рисковать теперь? Не лучше ли подождать ещё?

А что, если другой такой же благоприятной возможности сразиться с франками больше не представится? Что, если завтра придётся направлять мечи собравшихся здесь замечательных, закалённых в десятках больших и малых битв воинов, чтобы вновь приводить к покорности своих? А что, если завтра придётся думать не о покорности подданных, а о том лишь, чтобы сохранить свою жизнь? Что если завтра произойдёт то же, что случилось тогда в Иудее под Тель-Джезиром в окрестностях города Рамлах? Ведь тогда ему чудом, лишь благодаря вмешательству Аллаха, удалось спастись, и чудо же предотвратило восстание в Каире. Однако теперь ставки были куда выше. Так каков же истинный расклад сил на скрытой от игрока шахматной доске?

Он не мог позволить себе не знать расположения фигур. Вот почему ему, как никогда прежде, хотелось знать, с кем же Улу? Ведь именно его донесения и дожидался, не решаясь отдать всему войску приказ переправляться через Иордан, владыка Востока. Но царь соглядатаев молчал. Другие же шпионы в один голос говорили — франки сильны как никогда. Их много и они готовы драться. Так как же поступить? Армия не будет ждать долго. Может, всё же перейти через Иордан? Дать солдатам разграбить Галилею, а потом отступить? Или подойти прямо к Акре, где собрались кафиры, и отважиться на битву с ними там? Или заставить их самих двинуться к нему? Но как?! А может быть, честолюбивый Улу потому и молчит, что его план провалился? Ведь в прошлый раз получилось всё наоборот. Его хитроумный манёвр привёл к результатам прямо противоположным ожидаемым.

Он надеялся, что франки вконец поссорятся, а они сплотились воедино, как в старые времена.

Так что же, самолюбие не позволяет великому шпиону явиться на глаза повелителю? А если нет? Если он переметнулся и служит теперь своим соплеменникам? Как угадать?

Люди, скрывавшиеся за ширмами и драпировками, в доли мгновения среагируют и бросятся на того, кто вознамерится выхватить из складок одежды спрятанный, утаённый от всевидящих глаз стоявших снаружи стражников, кинжал. Сколь бы ловок ни оказался злоумышленник, сколь бы стремительно ни действовал он, ему не позволят нанести роковой удар.

Но как могут верные слуги угадать тайные движения невидимой руки, сжимающей невидимый кинжал предательства? Здесь никто не поможет правителю, ибо это — его работа, на то он и властелин, чтобы разбираться в скрытых от взора простого смертного движениях души подданных. Никто? Да, никто не поможет. Разве что Аллах.

Во вторник, в 21-й день месяца раби-ас-сани, сомнения кончились. Улу наконец появился и, как уверял сам, принёс самые благоприятные вести.

— Но то, что ты говоришь, — начал Салах ед-Дин, едва соглядатай закончил краткий рассказ, — во многом противоречит донесениям других... других гонцов.

— Правильно, повелитель, — согласился Улу. — Ведь они докладывают только о том, что видели или слышали.

— А разве не в том и состоит задача соглядатая?

— Часть задачи, господин, — уточнил шпион. — Потому-то с ней может справиться любой или почти любой. Пастух может пересчитать проехавших мимо всадников так же, как он считает своих овец. Купец может достоверно поведать о качестве вооружения солдат неприятеля, ведь в конечном итоге оно — товар, а торговец на то и торговец, чтобы знать цену товару. Подкупленный придворный или стражник расскажет о слухах, которые бродят во дворце, а за ними порой кроется очень многое. Блудливая жена государственного мужа проболтается в постели любовнику о решении, принятом на собрании пэров. Сребролюбивая подруга графа или князя доложит о его тайных помыслах.

Поскольку он умолк, словно бы на полуслове, султан, подождав секунду-другую, поинтересовался:

— Разве этого мало? Каждому из них достаточно просто как можно точнее передать свой рассказ, и мы будем знать правду о том, что творится в стане неприятеля, не хуже, а то и лучше, чем он сам.

— Не спешите, государь, — покачал головой Улу. — Я ведь ещё не закончил.

Как бы вкрадчиво ни звучала речь шпиона, всё равно, султан чувствовал, сколь мало в действительности присутствует в ней истинного почтения.

— Ты, верно, считаешь иначе? Хочешь сказать, будто ведаешь тайное? То, о чём не подозревают и сами франки? — спросил Салах ед-Дин. — Отчего же тогда всё вышло не по-твоему? Вместо того чтобы начать резаться друг с другом, они объединились? Ведь ты уверял меня, что если послать мамелюков прогуляться по Галилее, послы, узнав об этом, окончательно объявят Рамона, эмира Табарии, предателем, и мутамелек эль-Кудса пойдёт на него войной, не так ли? А что получилось? Выходит, ты просчитался?

Великий соглядатай прикусил губу. Ни разу за много-много лет не чувствовал он себя так, как сегодня.

— Вы, безусловно, правы, мой государь, — со смирением проговорил Улу, не без труда подавив обиду. — На всё воля Аллаха. Бывает, что, как ни скрупулёзен, как ни тщателен расчёт человека, Всевышний решает по-своему. Кто бы мог поверить, что сто пятьдесят конников атакуют семь тысяч? Такое, конечно, случалось, но очень-очень давно, в те времена воинственный пыл рыцарей значительно превосходил боевой дух правоверных.

— Очень удачно, что ты завёл речь о боевом духе. Как отовсюду доносят мне, именно дух рыцарей теперь особенно силён. Но, что самое плохое, они снова вместе, все, как один. И сплотиться им помогло безумство фанатика. Теперь узы дружбы, связывающие вчерашних недругов, крепки как никогда.

— Прекрасно сказано, мой повелитель! Но да будет известно вам, что если безумства фанатиков оказалось достаточно, чтобы сплотить франков, его хватит и на то, чтобы разорвать любые, самые крепкие узы, которые, как на первый взгляд может показаться, связывают теперь баронов земли и всех латинских рыцарей! Всевышний не зря пощадил того, кто смешал мои карты, то, что фанатик жив, вселяет в меня не просто надежду, а уверенность в победе правоверных.

Султану неожиданно захотелось задать подручнику вопрос: «А кого ты называешь правоверными, мой верный Улу?», но вместо этого он негромко воскликнул:

— Вот как?! Отчего же?

Прежде чем ответить, Улу помедлил немного, а потом спросил:

— Позволите ли вы мне дать вам один совет, государь?

Салах ед-Дин кивнул, и лучший из его шпионов, благодарно поклонившись, продолжал:

— Не повторяйте ошибки прошлых лет. Я поясню. Три с половиной года назад вы перешли Нахр аль-Урдун с большой силой и имели все шансы победить франков, которых тогда собралось меньше, чем ныне. Но они не приняли боя. Так может случиться и в этот раз, если только... Если только вы не поступите иначе. Вместо того чтобы просто разбить лагерь, опустошить окрестности и ждать, пока франки сами придут к вам, подтолкните их.

«Но как?! Как?!» — хотелось спросить султану, однако он терпеливо молчал.

— Эмир Рамон и четверо его пасынков в Акконе, но жена Эскива осталась дома. Отделите часть ваших людей, добровольцев, которые особенно жаждут сражения, и прикажите захватить Табарию, но только нижний замок. Не велите воинам под страхом смерти врываться в цитадель, даже если сделать это окажется проще простого. Франки ничего не поймут, объясняя всё глупостью врагов. Так вы убьёте двух зайцев. Во-первых, выпустите пар из самых ретивых, во-вторых, что важнее, превратите столицу Галилеи в приманку. Поверьте мне, я хорошо знаю рыцарей, они не останутся безучастными к судьбе дамы, особенно если гонец, которого она, конечно, отправит в Аккон просить помощи, распишет, сколь безнадёжно, сколь безвыходно положение осаждённых.

— Это правда?! — вскричал Салах ед-Дин. — Никто не говорил мне о жене эмира Рамона! Но пойдут ли франки выручать её, если он потребует от них этого?!

Ответ Улу поразил султана:

— Как раз потому и пойдут, что не потребует!

— Вот как? — Султану стоило немалого труда скрыть своё удивление.

— А что ему жена, великий государь?

— Но... она у него одна?

— Ну и что с того? Разве она мать его детей? Да и потом! Что может случиться с ней у вас в плену?

— Ничего... — немного подумав, произнёс Салах ед-Дин.

По сути дела, захватив графиню Триполи, княгиню Галилеи султан мало что выигрывал. Какой прок от женщины? Рано или поздно муж предложит султану выкуп, и тому не останется ничего другого, как согласиться. Да и вообще лучше при первой возможности самому вернуть её супругу, а то начнут посмеиваться, что, мол, повелитель всего Востока захватывает в плен чужих жён — знать, не хватает силёнок справиться с мужьями?

— Люди всегда поступают так, как свойственно их натуре, — проговорил Улу. — Потому-то храбрец, очертя голову бросающийся в битву, всегда и побеждает там, где ситуация требует лихой атаки, но почти неминуемо терпит поражение, когда нужно терпеливо ждать подходящего момента. Ну и, разумеется, наоборот. Эмир Рамон, по своему обыкновению, изберёт выжидательную тактику и начнёт склонять к тому всех остальных. Как знать, не усмотрят ли некоторые друзья эмира Галилеи в его упорном нежелании идти на выручку собственной жене свидетельство тайного сговора с противником? Звучит невероятно, но... разве не бывает так, что случаются самые невероятные вещи? Ведь иной раз, чем больше стирают белую материю, тем более грязной она начинает казаться. Поскольку возникает вопрос: «К чему стирать чистое?»

«В его словах есть резон, — подумал султан. — Он умён, этот франк, очень умён. Умён? Не слишком ли?»


Вскоре беседа завершилась, и Улу покинул шатёр господина, а тот, едва гость ушёл, позвал одного из тайных свидетелей беседы. Тут надо уточнить, что все стражи, скрывавшиеся за ширмами или пологами, подбирались из числа людей, лишённых слуха, отсутствие которого, как считалось, обостряло другие чувства, в частности зрение. Однако сегодня среди них присутствовал некто, чьим ушам султан решился доверить тайный разговор.

— Что ты думаешь о нём, мой врачеватель и звездочёт? — спросил Салах ед-Дин.

Муса ибн Муббарак какое-то время подумал, а потом сказал:

— Пожалуй, то, что этот человек говорил моему повелителю сегодня, заслуживает доверия. Но сам по себе соглядатай твой лжив, господин.

— Как любой шпион, — согласился султан и добавил: — А ты сам во всём ли правдив?

— Нет, о великий! — воскликнул лекарь, складывая руки на груди и опуская глаза. Впрочем, прежде чем ответить, он вновь поднял их и без страха посмотрел на господина. — Я недостойный раб того, кому служу. Но я верен тебе, потому что по воле Аллаха моя жалкая судьба сплелась с твоей. Чем я был до тебя? Псом, который мечтал найти хозяина. И вот я обрёл его, так зачем же мне кусать руку дающего? Этот человек другой. Он подобен волку-одиночке, или, точнее, чтобы не оскорблять благородное животное, шакалу с умом змеи. Разум и проницательность его заслуживают восхищения, но душонка его гадка, а ненависть и презрение ко всем вокруг столь невероятны, что заставляют меня содрогаться от ужаса. Прости меня, величайший из величайших правителей, но не заблуждайся, думая, будто ты используешь его. Всё наоборот, ведь он один из тех, кто заставляет всех служить себе.

— Но в чём я могу служить ему? Золото? Он не просит много. Положение? Но у него нет никакого положения. Имущество? Он не владеет ничем. Мне же он не раз помогал, как никто другой.

Ибн Муббарак нахмурился, потёр лоб и, дёргая себя за кончик длинной, совсем уже седой бороды, произнёс:

— Мой господин, повелитель мой. Ни золото, ни положение, ни имущество сами по себе не нужны ему. Отказ от них — великое лукавство, ибо благодаря нежеланию ревностно приобретать материальное, что свойственно всякому, человек этот убеждает тебя в своей верности. Ведь ты думаешь: раз ему не нужно ничего, значит, он служит мне из любви. Но посмотри, разве этот так?

— Нет, — не раздумывая, ответил Салах ед-Дин. — Не так. Я и сам не раз задавался вопросом: что же нужно ему?

— Твоя власть.

Султан внимательно посмотрел на врачевателя и звездочёта — уж не случилось ли с ним несчастья? Не повредился ли он рассудком? Не хотелось бы потерять такого мудреца. Упаси Аллах! Нет такого правителя на земле, который бы не нуждался в великих умах. Но что, если груз собственных мыслей оказался непосилен для ибн Муббарака? Какая жалость!

— Моя власть? — поинтересовался Салах ед-Дин. — Ты хочешь сказать, что Улу метит на мой трон? — Он мог бы добавить: «Тут столько желающих, что, если они бросятся все разом, никто не заметит, как во всеобщей давке этого старика раздавят, как клопа», но лишь спросил: — Может, на тебя жара так подействовала? Много лет уже такой не бывало. Хочешь вина, охлаждённого снегом с горы Термон? Не стесняйся, налей себе сам.

— Благодарю, великий государь, — произнёс ибн Муббарак, прикладывая ладонь к груди. — И не беспокойся, я не спятил. Твой трон не нужен ему. Но, чем больше власть, которой обладаешь ты, тем шире его возможности потешать поселившегося в нём беса. Но беда не в сегодняшней одержимости Улу, а в том, что завтра демон, владеющий им, потребует новой жертвы. Ведь ему не жаль оболочки, тем более, она скоро и сама по себе, окончательно износившись, точно старый халат, придёт в негодность. Бес же, подобно наезднику, которому не жаль лошади, всё поднимает и поднимает планку, требуя всё большего и большего. Улу же полагает, что сам управляет всем, а на деле это демон использует его, чтобы тешить себя людскими распрями. Таким вот образом получается, что нечистому удаётся заставить служить себе даже таких владык, как ты. Вот и подумай сам, что тут есть что.

Это было уже слишком для султана, у него просто не хватило бы ни сил, ни времени на подобные размышления.

— Я велю обезглавить его! — закричал Салах ед-Дин. — Немедленно!

— А что это даст, мой повелитель? Бес лишится тела, да и только. Он только посмеётся над тобой и найдёт себе новое.

— Хорошо! Я прикажу пытать Улу, и мои люди с позором изгонят беса! Что ты на это скажешь?

Врачеватель и звездочёт покачал головой.

— Недурной выход, великий государь, — согласился он. — Но очень трудоёмкий, шумный и, главное, не такой уж эффективный в данном случае.

— Почему же?

— Потому, господин мой, что палачи станут истязать его тело. Они, конечно, своё дело знают. Но полно, им ли добраться до души? Улу стар и слаб, он умрёт быстро, а демон, покидая оболочку, будет торжествовать, ведь ему удалось заставить величайшего из смертных совершить несправедливость.

— Что же делать? — Султан был явно озадачен.

— Не мучай себя этой мыслью, мой повелитель, — предложил ибн Муббарак. — Аллах поможет тебе, он сам даст знак, как поступить с бесом.

— Но как я узнаю?

— Ты почувствуешь, государь. Отринь сомнения, смело иди к цели, и Всевышний вознаградит тебя.

Отринуть сомнения? Как раз это владыка всего Востока и собирался сделать.

VIII


Наутро в 1-й день июля 1187 года от Рождества Христова, или 22-го числа месяца раби-ас-сани 583 года лунной хиджры, сарацинское войско переправилось через Иордан вблизи Сеннабры. На следующий день большая часть армии султана расположилась лагерем возле местечка Кафр-Севт, что в пяти-шести милях к западу от самой южной точки на берегу Галилейского моря. Тем временем отряд добровольцев подошёл к Тивериаде и, после короткого сражения, захватил город, оставив в руках графини Эскивы только цитадель.

По счастью, в то время, пока язычники предавались грабежу домов граждан и резали тех несчастных, кто не успел спрятаться за стенами замка, мужественной даме удалось отправить гонца в Акру. По пути туда он, к огромной радости, узнал, что королевская армия, получив известия о первых враждебных действиях язычников, уже вышла из второй столицы и встала лагерем в Сефории, на расстоянии всего одного лье от печально известного Крессона. Таким образом, славные христианские воины, единственные, на кого (кроме, конечно, Бога) уповали несчастные дамы госпожи Эскивы, приблизились к Тивериаде без малого на двадцать миль, то есть оказались как бы на полпути к осаждённой столице княжества Галилейского.

Между лагерями Салах ед-Дина и короля Гюи лежало приблизительно пять-шесть лье пути. Как и три с половиной года назад, когда турки стояли лагерем в окрестностях Тувании, а франки располагались у Прудов Голиафа, позиция последних оказалась выбрана весьма удачно. Окрестности Сефории изобиловали зеленью, здесь хватало и пастбищ для скота, и воды, и тенистых деревьев, чтобы укрыться под их раскидистыми ветвями, что в страшную жару, стоявшую в то лето, совсем не казалось таким уж малозначительным фактором[107].

Ещё на первом военном совете, который Гвидо де Лузиньян держал в Акре, когда стало известно о бесчинствах язычников, грабивших и паливших деревни чуть ли не под самым Назаретом, выступление графа Триполи, князя Галилеи Раймунда способствовало на первых порах принятию за основу выжидательной тактики. Однако, когда бароны вновь собрались для обсуждения дальнейших планов, прибыл гонец из Тивериады, чтобы со страстью живописать весь ужас положения, в котором оказалась одна из самых благородных дам королевства и немногочисленные защитники города.

— Страхом и стенаниями объята вся цитадель города, — говорил посланец графини Эскивы. — День и ночь молятся христиане Господу, прося милости его. Госпожа наша облачилась в кольчугу и шлем. С рассвета и до заката не уходит она со стен, и воины, видя такой пример, готовы биться насмерть, но не пустить нехристей в крепость. Пока, милостью Божьей, хоть один из них жив, неверные агаряне не преуспеют в гнусных замыслах своих. Но много ли храбрецов? Горсть! А врагов? Им несть числа! Великие армии собрались под стенами замка. Грабят и убивают, режут враги рода человеческого христиан без счёта, льют их кровь, как воду, так что озеро вблизи города стало красным от неё и солёным от слёз придворных дам и служанок мужественной госпожи нашей. Едва осушив слёзы, спрашивают они: «Где же наши удальцы? Где герои? Где рыцари христианские? Ужели не придут они на помощь? Отдадут на погибель жён и матерей своих? Неужто позволят неверным собакам пленить их, дабы надругаться над ними? Верно, оставили нас Иисус и матерь Его Пресвятая Богородица! Не верим, не верим, говорят они, что случится такое. Господь вложит в уши франкам стенания наши, и придут к нам на помощь и спасут нас король Гвидо и храбрые бароны! Выгонят язычников из города христианского и из всех земель, где ступала нога Спасителя и святых апостолов, учеников Его!»

Не надо думать, будто гонца подослал султан или его главный шпион, злокозненный и, по мнению специалистов в данной области, одержимый неуёмными бесами тщеславия и гордыни, старец Улу. Воин старался, абсолютно искренне полагая, что, чем цветистее обрисует он обстановку, тем вернее добьётся эффекта — скорой подмоги осаждённым; ибо это тут, в Сефории, всего вдоволь, и еды и питья, и на несколько миль вокруг ни одного мусульманина, а в Тивериаде?! Там за стенами многочисленный враг, а внутри стен женщины да младенцы. На стенах — вооружённые слуги да калеки, не годные к делу в походе, всё же прочие с государем, графом Раймундом.

С правителем Триполи и Галилеи находились все четверо пасынков, уже взрослые Юго и Гвильом, принимавшие участие ещё в знаменитой битве при Монжиса́ре десять лет назад, и совсем юные Оттон и Рауль, ещё не вошедшие в возраст рыцарей. Отроки, присутствовавшие с отчимом и старшими братьями на военном совете, так взволновались, выслушав рассказ гонца об ужасной осаде и о страшной участи, грозившей матери и всем её фрейлинам и служанкам, что не выдержали и со слезами на глазах принялись молить рыцарей немедленно выступить на помощь Тивериаде.

Те, всегда отличавшиеся особенной отзывчивостью в случаях, когда беда грозила слабым женщинам, один за другим выезжали вперёд и требовали от короля дать им приказ выступать — как они могли бросить на произвол судьбы дам, запертых в цитадели города, расположенного всего в каких-нибудь шести-семи лье от них? Гвидо де Лузиньян, не менее других тронутый рассказом посланника графини, уже собирался открыть рот, чтобы отдать соответствующие распоряжения, но тут разрешения выступить попросил сам Раймунд, хозяин Тивериады, супруг мужественной дамы Эскивы. Что он собирался сказать? Не нужно слов, мессир, все рыцари и так с вами, они готовы помочь вам!

Разумеется, уважая право каждого высказаться, никто ничего подобного не произнёс. Граф выехал вперёд и громко начал:

— Ваше величество, сеньоры прелаты, уважаемые пэры королевства и бароны земли, христианские рыцари...

Величественный вид, с которым Раймунд начал свою речь, его зычный голос вызвал гул одобрения. Когда он стих, выступающий продолжил:

— Друзья мои. Город Тивериада, как и всё княжество Галилейское, — мой удел. Дама Эскива — моя супруга. Трудно выразить словами мою благодарность вам за ваш искренний порыв, за желание помочь, за стремление выручить из беды слабых женщин. Ничего другого я, признаюсь, и не ожидал от вас. Господь да воздаст вам за чистоту помыслов ваших и желание положить живот ваш за други своя. Но... — он сделал паузу, и в тишине её не было слышно ничего, кроме привычного жужжания мух и гула большого лагеря, раскинувшегося вокруг стоявшего на возвышении красного королевского шатра в полумиле от места проведения военного совета. — Но, — произнёс граф и добавил, подняв вверх руку: — Я, именем Всевышнего, молю вас отказаться от данного предприятия и покуда оставаться в сём благословенном месте...

— Что?! — переспросил кто-то негромко, и тёплый, как парное молоко, почти осязаемый вечерний воздух взорвался рёвом негодования. Все старались перекричать друг друга: — Что он сказал?! Остаться здесь?! Чего ради! Разве мы вышли на прогулку?! Враг разоряет вашу землю, мессир, опомнитесь! Это не только ваш город и ваша земля! Это ещё и Святая Земля! Земля, по которой ступали ноги Спасителя!

Королю и епископу Акры стоило немалого труда призвать рыцарей к порядку. Когда это наконец удалось, Раймунд вновь заговорил.

— Я прошу не забывать вас, мессиры, — произнёс он твёрдо, — что мы, как кто-то из вас очень верно заметил, не на прогулке и не на охоте, а на войне. Некоторым из вас, как детям моим, Оттону и Раулю, она в диковинку, другие, как сеньор Керака, состарились в битвах...

— Не заговаривай мне зубы, предатель, — процедил сквозь зубы Ренольд, услышав своё имя. — Я прекрасно знаю, что ты сейчас скажешь!

— ...и я также не юн. Бывал во многих сражениях и стычках и знаю, что в такой войне, как та, на которую мы собрались, главное — занять выгодную позицию, а именно это мы, благодаря мудрости нашего короля, и сделали. Здесь Саладин, как и три с половиной года назад, никогда не решится атаковать нас. Между тем половина его войска — добровольцы. Им всё равно, с кем воевать, с соседним эмиром или с нами. Они пошли с султаном в надежде на поживу. Между тем Саладин не забыл урока, полученного в Иудее, когда именно из-за таких вот неуправляемых добровольцев погибла его армия, а сам он оказался на волосок от смерти. Словом, он не даст им выйти из-под его контроля. Вместе с тем, если в ближайшее время они не получат возможности грабить, то уйдут, и никто не удержит их. Тогда уйдёт и он, потому что поймёт...

— И что с того?! — воскликнул один из молодых баронов. — Разве что-нибудь помешает ему вернуться?

— Тише, мессир! — прикрикнул на нетерпеливого нарушителя сам король. — Граф закончит, тогда и вы сможете высказаться. Прошу вас, ваше сиятельство, продолжайте.

— Благодарю, сир, — с искренним чувством произнёс Раймунд. — К Тивериаде ведут две дороги, одна — та, что кончается у моста в Сеннабре и имеет в этом самом месте ответвление на север вдоль берега. Она не годится по двум причинам: во-первых, слишком узка для такой армии, как наша, во-вторых, проходит через Кафр-Севт, где, как мы знаем, сейчас находится лагерь Саладина. Другая идёт сначала чуть севернее, а потом поворачивает на восток и через горы выводит к деревням Марескаллия и Хаттин, оттуда около восьми-девяти миль до города — дорога здесь идёт всё время вниз и выходит к берегу озера в миле к северу от Тивериады. Главная неприятность заключается в том, что, если мы захотим достигнуть цели этим путём, нам придётся с рассвета и до вечера идти под палящим солнцем по местности, где нет ни единого деревца, чтобы укрыться от зноя, ни одного источника, где мы могли бы пополнить запасы воды. Я считаю, что отваживаться на такое в нынешнюю жару, — самоубийство. Но и это ещё не всё, за каждым холмиком, за каждым перевалом нас будут поджидать засады; затаившиеся там турки, неожиданно напав на нас и выпустив тучи стрел, сами сумеют скрыться прежде, чем мы успеем что-либо сделать. Таким образом, ещё до битвы армия наша понесёт большие потери и, попусту расточив силы, погибнет. Если сегодня мы потеряем один город, но, сохранив армию, спасём королевство, то завтра вернём город. Если же сегодня мы рискнём армией ради одного города, то можем потерять армию и с ней королевство и тогда уже не вернём ни этого города, ни многих иных, которые потеряем. Я не предлагаю отказаться от битвы, но зачем же нам идти к Саладину, пусть он сам идёт сюда! Всё, вот теперь я закончил. Благодарю вас, господа, за то, что выслушали меня.

Сказав это, Раймунд вернулся в строй.

Части рыцарей, особенно молодёжи и незначительным вассалам, находившимся довольно далеко от пригорка, служившего всем, и в том числе графу, своеобразной трибуной, в его страстной речи многого просто не удалось расслышать, и потому, воспользовавшись моментом, они принялись выяснять друг у друга, что же всё-таки он хотел сказать. Надо ли говорить, что порядка от этого ни в коем случае не прибавилось? Кроме того, часть баронов, находившихся ближе к центру, принялась горланить, перекрикивая один другого. Как часто бывает на собраниях во время всеобщего гвалта, унять который не в силах ни один председательствующий, в какой-то момент тишина наступила сама собой. И в этот момент раздался громкий насмешливый голос магистра Храма, который, как будто бы ни к кому не обращаясь, крикнул:

— Клянусь, этот человек — оборотень! Я видел на нём волчью шкуру!

Это заявление вызвало взрыв хохота. Те же, кто не расслышал его, зашептали: «Что? Что? Что он сказал?» Другие же вторили им: «Кто? Кто сказал? Где оборотень?» Шёпот этот докатился до ушей магистра, и он, развивая успех, добавил:

— Да я ошибся! Она — медвежья![108]

Видя настроение, охватывающее собрание, Гюи по совету сенешаля и епископа Руфино предоставил слово князю Петры. Понимая, что теперь они, скорее всего, услышат прямо противоположное мнение, расшумевшиеся бароны быстро притихли.

— Господа, — произнёс князь, всё такой же высокий и широкоплечий, как в молодости, но уже совершенно седой. Правда, седина на длинных, некогда пшеничных усах его, кончики которых свисали ниже подбородка, и на густой, но короткой бороде, которую он теперь носил, не казалась слишком уж заметной, она лишь добавляла рыцарю особый шарм состарившегося в битвах воителя. Величественный вид старого воина, восседавшего на могучем коне, вызвал в толпе товарищей, перед которым собирался держать речь Ренольд де Шатийон, одобрительный ропот. Когда все приготовились слушать его, князь продолжил: — Друзья... я буду краток. Сиятельный граф Раймунд и так уже всё сказал, что тут добавить? Он так красноречиво поведал нам о трудностях, которые нас ждут, что, клянусь вам, когда я слушал его, мне хотелось, не дожидаясь окончания совета, немедленно развернуть коня и скакать в Акру, сесть там на первый попавшийся корабль и умолять капитана увезти меня как можно дальше от Святой Земли и от Саладина. Как же? У него такая огромная армия, где уж нам воевать с ним? Предлагаю и вам, государи мои, последовать за мной! Айда!

Тут жеребец Ренольда как будто бы против воли хозяина принялся в нетерпении рыть копытами землю и мотать головой. Рыцари захохотали, понимая, что не такой князь наездник, чтобы позволять собственному коню своевольничать. Дабы не превращать заседание в фарс, сеньор Петры, мгновенно уняв жеребца, заговорил вновь уже вполне серьёзно:

— Ну а тем, господа, кто не испугался огромной армии неверных, которой нас стращал сиятельный граф, я хотел бы напомнить, что чем больше дров бросают в костёр, тем он ярче горит. Чем больше сильного и многочисленного врага мы сумеем разгромить, тем значительнее будет наша победа! — Речь его прервали аплодисменты. Переждав их, князь продолжал: — Мне и моим рыцарям не раз приходилось совершать рейды в безводные районы, населённые язычниками. Порой нам приходилось передвигаться по местности, не встречая воды, целый день или даже два. Поверьте, в Горной Аравии и в местностях к югу от неё такая жара, что стоит сегодня в Галилее, не редкость. Напротив, для нас редкость её отсутствие. Тогда мы все стучим зубами от холода... Есть много способов сохранять влагу. Мы могли бы наполнить водой все мехи, бочонки из-под вина и масла, которых мы достаточно опорожнили за один только сегодняшний день, тростниковые фляги, короче, все сосуды, которые только у нас найдутся. Так мы сможем унести с собой достаточно воды, чтобы не умереть от жажды самим, но, самое главное, сберечь коней.

Вновь послышались аплодисменты и возгласы одобрения, но князь поднял руку, давая понять, что осталось ещё одно предложение. Все приготовились слушать его с нетерпением, и Ренольд не заставил себя ждать.

— Но... — произнёс он с важным видом, словно бы передразнивая графа Раймунда, и, точно так же, как тот, повторил: — Но... Но есть и иное решение. Правда, оно не отменяет первого — позаботиться о воде следует в любом случае. Словом, мы могли бы сократить дорогу. Точнее, избрать ту, что хотя и уже и хуже, зато короче и вернее приведёт нас к основным силам неприятеля в Кафр-Севте. Как только султан услышит, что мы собираемся атаковать его, он сам, если Господу будет угодно, немедленно снимет осаду с Тивериады. А если стоять на месте, толку не будет, как и в прошлый раз, Иисус свидетель. Саладин уйдёт, но он придёт опять, и, как знать, сумеем ли мы в следующий раз собрать такое же сильное и боеспособное войско? Жалко, если всё теперь снова закончится ничем. Сегодня он вторгся в Галилею, а завтра, кто знает, двинется на Иерусалим? Всегда лучше атаковать, когда есть возможность, чем сидеть и ждать, когда атакуют тебя. Даст Бог, одолеем нехристей. Вот каково моё мнение, господа, и я весьма благодарен вам за то, что вы выслушали его. А там решайте, как вам поступить.

— Мы не сможем атаковать турок у Кафр-Севта! — выезжая на полкорпуса вперёд, закричал граф Раймунд, едва князь Петры покинул «трибуну». — Там недостаточно места, чтобы развернуться!

— Вот всегда так, — тихо фыркнул Ренольд, вызвав смешки стоявших рядом. — Нам недостаточно, а Саладину даже лишку.

Несмотря на то что слов оппонента правитель Триполи и Галилеи не слышал, он снова выехал на пригорок и, словно бы желая поддержать спор, воскликнул:

— К тому же, если неверные пронюхают про наши намерения, то могут сделать завалы в одном-двух местах, а когда мы остановимся, чтобы расчистить дорогу, нападут на нас с холмов.

— Да мне плевать на это, — еле слышно произнёс князь, утрачивая интерес к собранию. — У нас есть король. Скажет драться, буду драться. Велит стоять тут, буду стоять.

Кто-то ещё что-то кричал с места, кто-то выезжал на «трибуну» и произносил длинную речь, но Ренольд, всё сильнее отключаясь от происходившего вокруг, думал о чём-то своём. Отчего-то вспомнилась молодость, те, давно, казалось, забытые времена, когда он впервые ступил на берег Утремера полный иллюзий и желания объять огромный и необъятный мир Востока, мечтавший победить всех язычников и стать... ну пусть хоть в мечтах, императором, христианским повелителем Вавилонии. Господи, как же глуп и смешон был он тогда. Князь Петры попытался представить себе лицо покойной Констанс и не смог. От княгини мысли как-то сами собой перешли к Марго. Какова она теперь? Какова? Полно, жива ли ещё? От Марго путь размышлений неожиданно привёл Ренольда в отвратительный донжон в Алеппо, в тюрьму, которая, как он уже думал, будет его могилой. Тут он вдруг увидел чумазого мальчишку-пажа в грязной рваной рубахе. Жослен Храмовник... За юным оруженосцем при не владевшем никаким оружием, умиравшем рыцаре вновь следовала Марго. Круг замкнулся.

«А ведь мы так и не поговорили о ней, — неожиданно вспомнил князь. — За тринадцать лет не нашли подходящего момента, чтобы разобраться, что же за тайну унёс с собой в могилу прежний его хозяин. Как же его звали?.. Вот дьявол! Не помню! Чёрт меня возьми, я что, уже такой старик?!»

Кто-то потряс Ренольда за плечо, тот встрепенулся и невидящим взглядом уставился на белокурого ангелочка. Ангелочек? Онфруа в свои двадцать продолжал оставаться ангелочком, хотя, если уж продолжать цепочку сравнений, теперь он скорее походил на слегка состарившегося херувима.

С беспокойством вглядываясь в лицо отчима, юноша проговорил:

— Батюшка! Батюшка? Мессир? Вы не задремали? Извольте, его величество речь держал, а теперь голосовать велит.

Можно было бы особенно и не напрягаться. Все споры свелись к одному — идти или не идти завтра к Тивериаде, выручать графиню Эскиву из беды или пожертвовать ею и её городом?

Несмотря на страстные речи некоторых из собравшихся и слёзы отроков Оттона и Рауля, совет, с небольшим преимуществом, проголосовал за предложение Раймунда. Ещё на три дня армия оставалась в Сефории.

IX


Жослен Храмовник, или Жослен Ле Балафре, пребывал в весьма благодушном настроении — Бог с ним, что он так и не добрался до Горной Аравии. Прошло почти полтора месяца после Крессонского побоища, прежде чем он встретился со своими. И ездить никуда не пришлось, они сами прибыли в Акру по зову короля. Князь, увидев физиономию вассала, наполовину закрытую повязкой, только хмыкнул и, покачав головой, произнёс: «Клянусь святым Райнальдом, моим покровителем, герой. Герой, да и только!»

Некоторые из рыцарей, особенно молодёжь, стали относиться к товарищу с особым почтением, кое-кто даже пытался лезть с вопросами: мол, как? да что? — но одноглазый воитель отвечал с безразличной ухмылкой: «Ничего особенного. Порубились немного. Дело обычное, что тут рассказывать?»


Ещё до приезда своих из Заиорданья Жослен, едва встав с кровати, поскакал в Акру, чтобы увидеться с дамой Агнессой, спеша как можно скорее похвастаться перед ней ранами, полученными в битве. Графиня сделала вид, что восхищена. Старая служанка Агнессы, монахиня Мария, вела себя куда откровеннее и не скрывала испуга по поводу увечья, полученного верным рыцарем госпожи.

Увечья? Всё же глупый народ женщины!

Жослен вовсе и не считал, что его изувечили, — проливать кровь, особенно когда ты молод, обычное дело. А кому тогда воевать? Старикам? Женщинам? Младенцам? Или, может, попам? За ответом далеко ходить не приходилось. Однако возможность поквитаться с язычниками за раны и за смерть товарищей вдохновляла Храмовника. Он знал, чувствовал — приближается час великой битвы. И что очень важно, в канун её магистр Жерар оказал молодому человеку великую честь — сам предложил принять его в орден! «Ты — тамплиер и именем своим, и духом. Буду рад видеть тебя среди братии. Что же до лепты, которую, вступая, каждый должен внести в казну Дома, пусть твоя удаль в битве с богомерзкими язычниками станет твоим вкладом! Капитул не будет возражать. Пусть только попробуют встать у меня на пути!»

Искренне польщённый, Жослен, разумеется, рассыпался в благодарностях, но ответил, что сначала, как и подобает доброму рыцарю, испросит благословения у сеньора. Что может быть естественнее и проще? Между тем возможности сделать это всё как-то не представлялось. Можно, конечно, было просто подойти к князю и сказать что-то вроде: «Государь, вы были добры ко мне, и я служил вам честно, но теперь я хочу оставить службу, ибо избрал себе другого сюзерена, более достойного, чем даже вы, самого Господа. Прошу вас не держать на меня за то обиды». Сеньор, безусловно, отпустил бы его и благословил, но... слова дьявола, сказанные им в ту ночь, когда скачка и... уж если честно признаться, трава ресина, чуть не сделали безумным гонца дамы Агнессы, никак не шли у него из головы. Но что мог сделать молодой рыцарь со своими переживаниями? Ах, если бы знать, где теперь тётя Марго! И отчего ему за все эти годы не пришло в голову отыскать её? Отыскать, но как? Как? Или зачем?

Приготовления к войне и связанные с ними хлопоты отвлекали Жослена от опасных мыслей. Ввиду важности момента жизнь как бы разделилась на две части: первая, которая была до будущей победы над язычниками (победы, и только победы, а как же иначе?), заканчивалась, а вторая, которой предстояло начаться сразу же по окончании предстоявшей битвы, обещала стать совсем другой. В ней, в той, завтрашней жизни всё будет просто и понятно, и ответы на все вопросы найдутся сами собой. Завтра, завтра, завтра... Завтра развеются печали и будут оплачены прежние труды. Всё это завтра. Скорее бы, что ли?!

Рыцарь ждал битвы, он не сомневался, что, когда закончатся дебаты баронов, герольды оповестят всех о начале похода. Однако не успели члены Курии возвратиться с поля, где проходил военный совет, как по лагерю разнеслась весть: остаёмся. Некоторые радовались, но большинство воинов недоумевали: мы драться пришли или что?

Настроение у Жослена внезапно испортилось, — он, признаться, совершенно растерялся, — и, зная, что лучшее средство от хандры, общение с самыми прекрасными, сами благороднейшими животными на свете, с конями, отправился в стан дружины Петры, где находился его Бювьер и одна из кобыл, подаренных ему Графиней в прошлом году. Гюзаль — считалось, что у лошади была арабская кровь, — прибежала тогда в Керак следом за жеребцом, другая так и пропала. Где именно, хозяин мог только гадать, так как после «разговора с дьяволом» и до момента, когда увидел над собой лицо князя, он почти ничего не помнил. И на том спасибо, кобыл он не жалел, рассчитывая сберечь главное — боевого коня.

Поскольку своих слуг, даже оруженосца, Жослен не имел, животные находились под присмотром княжеского конюха Жербо Скопца. Именно его и окликнул рыцарь, подходя к коням, мирно пощипывавшим травку вокруг пригорка, на котором стоял шатёр сеньора и палатки его вассалов.

— Эй ты, коровья задница! — ласково окликнул рыцарь конюха. — Ты где? Не прячься, я вижу тебя! Опять напился, сволочь?

Жербо не отвечал, но Храмовник мог поклясться, что видел его сновавшим между лошадьми. Жослен встревожился, но, обнаружив, что Гюзаль и Бювьер в полном порядке, успокоился — в конце-то концов, что делать конюху рядом с пасущимися животными в лагере, когда на несколько миль вокруг нет ни одного язычника? Он, наверное, у костров с остальными, пьёт вино и рассказывает байки, или завалился спать, поручив присмотр за конями помощникам. Небось радуется, что можно расслабиться: не любит подлый народишко воевать во имя Господне, хотя пограбить никто не прочь.

«Этот скот надрался и храпит, как дракон, а я беспокоюсь?! — окончательно убедил себя Храмовник и повернулся, чтобы уходить. — Нет! Дьявол! Тут кто-то есть!»

Услышав, как кто-то чихнул всего в двух или трёх туазах от него, он выхватил кинжал:

— Выходи! Хуже будет! Попробуешь сбежать, догоню и прирежу на месте.

— Мессир, — раздался в темноте знакомый голос. — Что уж вы так, мессир? Али не узнаете своих?

Холодные отблески мириада мириад звёзд июльского неба и свет сотен костров вокруг давали возможность видеть всё довольно хорошо, но, конечно, далеко не так, как днём. Оттого рыцарю потребовалось какое-то время, чтобы узнать обращавшегося к нему человека.

— Караколь? — удивился Храмовник, опуская кинжал и уже собираясь убрать его в ножны. Однако рука его, словно бы против его воли, остановилась. — Ты что тут делаешь? Заблудился? Ваши же дальше стоят? Или...

— О слявний бдиттельный ритгер Жоослин, — залопотал бывший оруженосец князя, изображая акцент немца, как бывало любил делать. — Стращщний враг салтан Саладин ходить-бродить вокрук. Р-р-р-р! Р-р-р-р! Стращьно! Ужясно! Но язичник просчит-тал-лся, христиа-анне могут спать спокойнно, когда риттер Жоослин на посту. Он не дремайт, он начеку!

Но Храмовник не собирался веселиться и позволять Караколю обращать всё в шутку.

— А ну-ка заткнись! — рявкнул он. — Что тут делал? Отвечай!

Прежде чем шут успел ответить, рыцарь решительно шагнул к нему и... Караколь бросился бежать, но довольно скоро, поскользнувшись на куче навоза, упал навзничь и, ударившись о землю, выронил из рук какую-то шкатулку наподобие той, которую в прошлом году подарила своему гонцу Графиня.

Рыцарь, с грозными окриками устремившийся в погоню, не успел среагировать и, споткнувшись о беглеца, рыбкой растянулся на траве, но кинжала из рук не выпустил.

Бывший оруженосец князя успел подняться, но, вместо того чтобы убегать, принялся шарить по земле в поисках оброненного предмета. Жослен подскочил к Караколю и пнул его в бок тяжёлым рыцарским сапогом. Тот охнул и опрокинулся на спину, но перевернулся и снова оказался на четвереньках, однако лишь затем, чтобы вновь отведать удара ноги Храмовника. На сей раз шуту не удалась даже попытка подняться. Противник прыгнул ему на грудь и, упёршись в неё коленом, всем весом придавил к земле. А для того, чтобы убедить Караколя в тщетности надежд освободиться, легко, почти не нажимая, провёл лезвием кинжала по горлу.

— Что ты тут делал, собака! Отвечай или прирежу!

— Отпусти!

— Сейчас! Отвечай! — требовал рыцарь. — Решил испортить коней? Что было у тебя в руке?!

— Ничего! Ничего не было! Не убивай меня! — умолял бывший оруженосец.

— Как бы не так, бельмастая скотина! — скаля зубы, прорычал Жослен. — Кто тебя подослал?! Кому ты служишь? Предателям Ибелинам?! Изменнику графу Раймунду?! Саладину?!

В ответ Караколь только лепетал какую-то чушь и просил отпустить его, но Храмовник не собирался поддаваться на уловки врага и, чтобы сделать того откровеннее, полоснул по его бритой щеке кинжалом.

Понимая, что рыцарь не шутит, шут завизжал:

— Нет! Нет! Нет! Не надо! Я всё скажу!

— Говори, бельмастая сволочь!

Но из глотки Караколя неслось только какое-то бульканье:

— Улу! Улу! Улу!

Жослен понял, что ему придётся зарезать бывшего оруженосца господина, и уже почти совсем собрался сделать это, как какая-то мысль, точно обухом по голове, ударила его:

— Это тот старик, с которым я видел тебя в Акре в прошлом году в августе?! Тот колдун со смарагдовым перстнем?!

— Он не колдун! — даже и в состоянии, близком к сумасшествию, в котором находился отставной шут, он понимал, что за связь с колдуном в такой ситуации уж точно не помилуют: раз колдун — значит, порча. — Он не колдун! Не колдун! Он святой! Святой странник!

— Рогар Трёхпалый разберётся, кто святой, а кто нет! — пообещал Жослен. — Он соскучился по работе!

Храмовник знал, что говорил.

— Только не это! Только не это! — взмолился бывший оруженосец. — Пощадите, мессир!

Теперь самым важным для Жослена представлялось захватить колдуна.

— Может, и пощажу! Если скажешь мне, где он?!

— О-о-о!!! — завыл Караколь. — О-о-о!!!

— Не выть! Отвечать!

— Он пошёл...

— Куда?! Я не отстану, дьявол бельмастый! Где колдун?

— У графа...

— У какого графа? — наседал Жослен, требуя ответа уже по привычке, он и так понял, о каком графе шла речь, хотя бы уже потому, что в лагере был всего один граф, поскольку сенешаль по приказу короля уехал в Акру, чтобы лично встретить важных крестоносцев из-за моря, появление которых ожидалось со дня на день. — У изменника Раймунда?

— Да.

— Предатель! Проклятый предатель!.. Эй, что вы делаете?! Обезумели?! — Храмовник едва успел увернуться от занесённой над его головой дубины. Удар, по счастью, получился скользящий и пришёлся в защищённое кольчугой плечо — воинственный рыцарь не снимал главной части доспехов со вчерашнего утра. Однако силушкой Бог неожиданного помощника Караколя не обидел. Жослен отлетел в сторону и упал на траву. Взлетел вверх топор. — Эй, ты! Скотина! Свинья богомерзкая!

Считается, что доброе проклятие недурная защита даже от меча — интересно, поможет ли с топором?

— Постой, Пьер! — владелец дубины схватил товарища за рукав. — Это же наш рыцарь! Жослен! Мессир! Мессир! Простите ради Господа! Мы обознались в темноте! Простите, мессир! Поговаривают, в лагере какие-то колдуны наводят порчу на коней, вот мы и пошли...

— Ловите! Ловите его, сукины сыны! — вместо ответа завопил Храмовник, указывая на Караколя, который, воспользовавшись паникой, что-то схватив с земли, во весь дух помчался прочь. — Не дайте ему уйти! — Конюхи явно не спешили выполнять распоряжение. Пришлось применить самое верное средство: — Это же Бельмастый! Он и есть колдун! Он хотел отравить лошадей со зла на нашего сеньора!

Большего святотатства, чем попытка причинить вред коню, для человека, который всю жизнь ходит за лошадьми, и представить себе нельзя. Обоих конюхов как ветром сдуло. Спустя несколько мгновений где-то немного в стороне раздались чьи-то крики и ругательства.

«Упустили, олухи! — в отчаянии заключил Жослен. — Вот шлюхины дети!»

Но он ошибся, Руссель Бельмастый не сумел уйти от резвых парней, однако и Рогар Трёхпалый лишился развлечения на сегодняшний вечер. Караколь слишком быстро удирал, и Пьер из опасения вновь опростоволоситься швырнул в него свой топор. Конюх никак не рассчитывал, что попадёт беглецу прямо в голову. Он целил в ноги, но тот, видимо, в самый неподходящий момент поднялся, преодолевая какой-то бугорок. В общем, бывший оруженосец, бывший шут, бывший подручник колдуна теперь сделался... бывшим человеком.

Он погиб и не мог сказать больше, чем сказал, но оставалась шкатулка и упоминание о том, что Улу, или как бы там ни звался колдун с перстнем, зачем-то направился к прихвостню султана язычников графу Раймунду. Зачем? А то не ясно?!

Здесь попахивало не просто изменой, а... а... Жослен терялся, не находя подходящего определения. Но самое страшное, теперь никто, кроме владельца приметного перстня, не знал ответа на вопрос: «Сколько ещё шпионов и диверсантов заслано в лагерь христиан? Но главное, кто эти люди и какие задания они получили?»

Надо ли говорить, что простой рыцарь вроде Жослена, вздумай он призвать к ответу сиятельного предателя, получил бы такую отповедь, что вылетел бы из шатра графа со скоростью стрелы, выпущенной из самого мощного арбалета? Но Храмовник и не думал идти к Раймунду сам, он решил обратиться к своему сеньору и, вскочив на спину Гюзали, поспешил к князю. Солдат у палатки сеньора сказал Жослену, что господин принимает благословение от святой женщины, пожилой монахини, пожелавшей напутствовать христиан накануне испытания.

— Это важно! У меня срочное дело! — рассердился рыцарь. — Поймали шпиона!

— Раз так важно, идите к марешалю Гольтьеру, мессир, — посоветовал стражник. — Господин нарочно велел мне не пускать никого. Так что уж не взыщите.

Если бы не последние слова солдата, Жослен, скорее всего, разозлился бы, но так он подумал, что и правда следовало бы доложить Гольтьеру Дюрусу, марешалю Иерусалима, как-никак он официальное лицо и к тому же первый помощник брата короля — вот пусть и разбирается!

— Верная мысль! Спасибо, что подсказал мне! — похвалил Храмовник стражника и, чтобы срезать дорогу, направился к палатке марешаля через расположение тамплиеров.

Проезжая поблизости от шатра Жерара де Ридфора, Жослен увидел толпу братьев-рыцарей и посреди них великого магистра, восседавшего на прекрасной арабской лошади. Он что-то рассказывал рыцарям, которые время от времени смеялись или, напротив, шумно выражали возмущение. Поприветствовав храмовников, озабоченный сделанным открытием рыцарь уже хотел двигаться дальше, как вдруг мэтр Жерар окликнул его:

Куда это наш друг так спешит на ночь глядя? Без седла и даже без уздечки? Может быть, на лагерь напали сарацины, а мы и не знаем? Поведайте нам, каковы причины, брат Жослен!

— Да вот незадача, мессир! — взволнованно воскликнул рыцарь и, подъехав поближе, показал на шкатулку у себя в руке. — Поймали шпиона Саладина, да слуги придавили его сгоряча. А вот это вот осталось. Наверное, какое-то дьявольское зелье. Уверен, мерзавец хотел испортить наших лошадей.

— Что Саладин мерзавец — несомненно, — изображая непонимание, согласился сир Жерар. — Но зачем же вы придавили его? Это вы погорячились! Нельзя так обращаться с королями неверных! Кое-кому из христиан будет одиноко на этом свете без своего дружка-язычника!

Рыцари засмеялись, понимая, в какую мишень направил стрелу своего остроумия их предводитель. Жослен улыбнулся из вежливости, но тут же продолжил без тени веселья:

— Мессир! Это очень серьёзно! Тот, кто подослал изменника, пошёл разговаривать с его сиятельством графом Триполи. Я направлялся к марешалю Гольтьеру...

Ухмылка сползла с лица Жерара де Ридфора.

— Что-что?! — переспросил он. — Что ты сказал?! А ну-ка повтори!

X


Солдат, охранявший вход в шатёр Ренольда де Шатийона, туго знал своё дело и очень правильно поступил, что не пустил к нему посетителя — не след рыцарской мелюзге отвлекать сеньора в столь поздний час, а особенно когда тот общается с людьми Божьими.

Князь, как известно, не слишком-то жаловал подобный народец, но, сам не зная отчего, вероятно, из-за раздражения, вызванного результатами заседания, вернее, их отсутствием, подумал, что ему не повредит немного успокоить душу. Подумав таким образом, Ренольд велел стражнику позвать женщину, намереваясь высказать ей наболевшее, а может, даже и исповедаться перед ней, совершенно незнакомым человеком. Однако, едва старица переступила порог палатки сеньора Петры, он понял, что ошибался, так как знает визитёршу, и, возможно, даже очень хорошо.

— Где я видел вас, святая мать? — спросил он, понимая, что определённо встречал её много раз. — Вы...

— Мария, мессир, сестра Мария, — проговорила она. — Я служу Господу и услужаю...

Князь поднял руку:

— У тебя важная весть от госпожи?

— В каком-то смысле.

— Что это значит?

— По крайней мере, для меня она важная, — пояснила Мария и добавила: — А для вас... как мне знать?

— Выйдете все, — приказал Ренольд слугам и, когда последний из них уходил, окликнул его: — Скажи страже, чтобы никого ко мне не пускали. — Отдав распоряжения, он обратился к монахине: — Говори.

Вместо этого она откинула капюшон, и тут только князь подумал, что никогда прежде не видел лица Марии. В шатре наступила гробовая тишина, даже шум снаружи перестал доноситься под его своды, будто бы он находился не среди десятков шатров и сотен, даже тысяч палаток в огромном лагере христиан, а где-нибудь в безлюдных горах или в пустыне.

— Марго? — произнёс князь в сильнейшем изумлении, качая головой, и повторил, всё ещё отказываясь верить собственным глазам: — Марго? Ты ли это?

— Я, ваше сиятельство, — тихо ответила монахиня. И хотя она поседела, а под глазами во множестве собрались морщинки, лицо её показалось Ренольду таким же круглым и гладким, как в те давние годы. — Но я давно уже не ношу мирского имени, как, впрочем, не надеваю и мирского платья.

Вновь воцарилась длительная пауза, нарушая которую сеньор Петры спросил:

— Тебя прислала дама Агнесса?

— Нет, мессир. Простите меня, но я... просто я почувствовала, что час мой близок, и мне захотелось увидеть вас, прежде... Прежде, чем я умру. Умру, так и не замолив грехов ни своих, ни вашей несчастной супруги, светлой княгини Констанс. Да прибудут с ней ангелы Господни. Она страдала, очень страдала перед смертью. — Мария перекрестилась и проговорила: — А я обещала уйти от мира, навсегда затвориться и больше никогда не произносить ни слова, не тратить ни унции сил ума и души на мирские заботы. Но ничего не получилось. И теперь дорога Небесная закрыта для меня навеки. Спущусь я вниз под землю на муки вечные... Простите глупую старуху, мессир, простите, что обманула вашего человека и вас, но... что значит ещё один грех перед неизбывным наказанием?

— Присядь, Марго, — предложил князь, который, так же как и его гостья, продолжал стоять. — Отдохни немного. Может, желаешь выпить вина или чем-нибудь подкрепиться?

Она покачала головой и осталась на месте, явно не собираясь ни принимать приглашение, ни уходить.

— Ты, верно, пришла не только затем, чтобы увидеть меня?

— Нет, ваше сиятельство, — покачала головой Мария. — Я хотела попросить вас...

— О чём?

Монахиня замялась, тогда Ренольд, как и полагается хозяину, не желая томить гостью, произнёс:

— А давно мы не виделись, Марго? Помнишь старые времена?

— Да, мессир. Двадцать семь лет. Почти двадцать семь лет назад вы ушли в тот поход. О Боже, как у меня тогда ныло сердце, и её высочество княгиня Констанс не находила себе места. Вестей всё не было, а когда они пришли, мы поняли, что лучше бы нам никогда не слышать их. Потом промеж придворных началась настоящая война. Всё шло в ход, даже память о вас и ту хотели уничтожить! — Глаза сестры Марии вспыхнули огнём, как мало походила она теперь на смиренную служительницу Божью. — Мы с княгиней все молились и молились за вас, прося у Господа спасти вас, вытащить из неволи. Но Бог не слышал! С юга приехал король Бальдуэн, с севера явились послы базилевса Мануила и предатель князь Торос. Забыл, как молил вас не воевать с ним! Забыл, как император разорял его землю, стал холопом его и рабом. Чуть не за волосы таскал сиятельную княгиню! Выгнали её в Латакию, во вдовий удел при живом-то муже!

Ренольд сжал кулаки, не знал он, что воспоминания о столь давно минувших днях смогут так задеть его.

— Долго госпожа моя там не прожила. Стала хворать и умерла, а перед смертью завещала мне месть. Но как я, слабая женщина, безродная служанка, могла отомстить? Но пуще всего велела мне государыня наша беречь Жослена, мальчика, которого я...

— Так это правда? — спросил Ренольд и понял, что на самом деле никогда и не сомневался в этом. Может, потому так и не хотел он заговорить об этом с пажом, которого сам посвятил в рыцари. Не врал, не болтал попусту, уходя в другой мир, верный Тонно́. — Но почему же ты...

— Мессир! — взмолилась монахиня. — Если уж позволили мне говорить, так слушайте и не перебивайте. А нет, так лучше прогоните! Ведомо мне, что не увидимся мы больше, и потому хочу, чтобы знали вы правду. По совету командора Тортосы отдала я Жослена в пажи славному рыцарю Бертье, собрату Дома воинов Храма, сама же удалилась от мира в монастырь на Горе Елеонской, в обитель Божью, в Святую Вифанию, дабы посвятить себя молитвам. Целых шесть лет я умоляла Господа о помощи, за всё это время не прикоснулась к скоромному, не произнесла ни слова, и потому все, кроме святой матери Иветты, считали меня немой. Всё шло своим чередом, пока однажды, уже на седьмом году моего монашества, не пришёл черёд предстать перед Господом сестре Дезидерии. Многие годы провела она в обители, как и я, замаливая грехи, однако даже и на смертном одре не решалась открыть исповеднику самый тяжкий из них, ибо в молодости зналась с самим дьяволом. Страшась ада, она доверила тайну мне, полагая, что я никогда не смогу никому рассказать о ней...

Монахиня сделала маленькую паузу лишь для того, чтобы перевести дыхание, и заговорила вновь:

— Сестра Дезидерия рассказала, что в юные годы, когда жила в Провансе, стала участницей сатанинских игрищ и треб.

Целые деревни в то время поклонялись там не Христу, а демонам. Церкви пустовали, потому что никто не мог найти для них священников, те же отцы, которые отваживались отправиться туда с именем Господним, пропадали в лесах, гибли в болотах, даже если двигались в сопровождении солдат. Стоило им сделать привал в лесу или около него, как начинались странные вещи: то глубокий беспробудный сон охватывал людей, то, напротив, начинали они грезить наяву и разбегались в страхе перед огнедышащими демонами и ужасными чудовищами. Только один отец Альберт не оставил прихода, но вовсе не из-за святости своей, ведь он и был главным слугой сатаны в тех местах. Приспешники нечистого ничего не боялись, зная, что солдаты и священники никогда не пройдут через заколдованные чащи. Между тем Альберт тот имел одну нужду. Он мечтал найти святой сосуд, в который собрали кровь висевшего на кресте Иисуса...

— Зачем дьяволу священная чаша? — не сдержался удивлённый князь и предположил: — Может статься, он хотел навредить христианам?

— Верно, мессир, — закивала монахиня, — но не только из-за этого. Из страха, как бы рыцарь в белых одеждах и с чистым сердцем, не запятнанным никаким грехом, не нашёл его раньше, ибо только тот, у кого оказался бы этот сосуд, смог бы противустать оборотню. Страшась кары за свои деяния, Альберт каждый год отправлял какого-нибудь юношу в Святую Землю, дабы они искали Чашу Грейль, так называется кубок, однако они не возвращались, гибли[109]. И вот однажды очередь дошла до возлюбленного Дезидерии. Но он не хотел исполнять волю колдуна. Тогда они вдвоём тайно бежали в Святую Землю и поклялись, что найдут Чашу Грейль и с её помощью погубят колдуна. Но, видно, Альберт что-то пронюхал и наложил на возлюбленного Дезидерии заклятие, потому что сколько они ни искали священный кубок, так и не нашли его, хотя и долго скитались повсюду. Дезидерия вне брака родила мальчика, который скончался в страшных корчах. Его смерть открыла глаза матери. Как сама она сказала, Всевышний явил ей тем, что в сердце её избранника не было места добру. Так она и её возлюбленный расстались, но на прощанье он бросил ей в злобе страшные слова: «Господа нет, Он умер или спит! Так или иначе Ему нет дела до людей! Потому я отвергаю Небо! Я сам буду Богом! Вернее, его частью, той, что всегда творит зло и именуется глупцами сатаной. Я буду обманывать и дурачить глупых людишек! А ты, жалкая праведница, придёшь ко мне в трудный час и попросишь меня о помощи!» Сестра Дезидерия поклялась, что никогда не придёт к нему, как бы худо ни стало ей. Она спряталась от дьявола в святой обители и сдержала слово. Прошло много лет, прежде чем до сестры Дезидерии дошёл слух об отшельнике гор, и она, сразу же поняв, кто это, устрашилась, поняв, что сатана, вселившийся в возлюбленного дней её молодости, начал творить зло. Она молилась Господу, но тот не слышал её. Она сделала всё, что могла, дабы отмолить грехи свои, я же преступила запреты, вмешалась в отправление воли Всевышнего и буду гореть в аду. Но я не жалею! — с вызовом воскликнула Мария. — Как я должна была поступить, если Бог оставался глух к моим мольбам? Даже и Богородица не отвечала мне! Ведь едва успели мы отпеть сестру нашу, как пришла ко мне весть, что Жослен в плену. Могла ли я смириться с тем, что Господь вознамерился забрать у меня всё? Нет. И вот, решив, что настал для меня самый трудный час, я отправилась к отшельнику, чтобы попросить его выручить из беды моего сына и его отца. Разве не случилось этого? Скажете, не было чуда? Не пали оковы с запястий ваших?!

— Ты — великая грешница, Марго, — тихо, с теплотой произнёс Ренольд. — А Жослен... что ж, я всегда считал, что он заслуживал лучшей участи. Не поздно ещё исправить ошибку!

Князь вознамерился уже крикнуть слугу.

— Постойте, ваше сиятельство, — попросила монахиня, коснувшись его руки. — Не зовите Жослена. Я не хочу, чтобы он знал, кто его мать. На что я ему? Достаточно, что вы теперь всё знаете. Вы и так были очень добры к нему, я пришла просить...

Ренольд не скрывал удивления:

— О чём же тогда?

— Прогоните его теперь, мессир!

— Ты не в себе, Марго? — нахмурился князь. — Ты, верно, устала? Ведь я просил тебя присесть. Напрасно ты отказалась.

Они стояли теперь совсем близко. Ренольду показалось, что монахиня покачнулась, и он, поспешив подхватить её под локти, привлёк к себе.

— Отошлите его в Иерусалим, в Керак, куда-нибудь ещё... — прошептала Мария. — Только не оставляйте здесь теперь. Не оставляйте, мессир! Я знаю, он проклянёт меня, если вы скажете ему, о чём я просила вас, но... Надвигается страшная гроза. Будет битва. Страшная сеча, которой ещё не бывало прежде у латинян с язычниками.

Ренольд погладил женщину по плечу, такому же круглому, как и в давние годы.

— Успокойся, Марго, какая битва? О чём ты говоришь? Мы с баронами только что до хрипоты спорили, аж глотки посрывали, и всё для того, чтобы порешить остаться здесь на три дня. На три дня? На неделю? Я уже начинаю подумывать, что не доживу до хорошей сечи.

— Ну что ж, мессир, вам лучше знать, но умоляю вас, не давайте ему соваться в самое пекло. Вы — знатный сеньор и опытный воин, неверные не смогут вам ничего сделать, а он... ходит и гордится тем, что лишился глаза! Не понимает, что сегодня — глаз, завтра — голова! Обещайте мне, ваше сиятельство, во имя памяти покойной госпожи моей, вашей супруги.

Князь усмехнулся.

— Это мне пообещать легко, — проговорил он и улыбнулся одними губами. — Если только ты не говоришь о полуденном зное. Тут я ничего не могу поделать, разве только послать его во Францию или куда-нибудь подальше, в Англию, например? — Внезапно посерьёзнев, он добавил: — Ладно, если дойдёт дело до похода, в чём лично я очень сомневаюсь, обещаю тебе отослать его в Керак.

— Спасибо, мессир. Благослови вас Господь. Я буду молиться за вас и за Жослена.

Она хотела ещё что-то сказать, но не успела, снаружи раздались резкие, показавшиеся даже пронзительными, звуки труб герольдов.

— Постой, Марго, — произнёс Ренольд, мягко отстраняя от себя гостью. — Должно быть, случилось что-то важное.


* * *

Они расстались, так толком и не поговорив.

Не прошло и четверти часа, как явился посланник от короля — с рассветом войску предстояло выступить в поход на выручку осаждённым в Тивериаде дамам. Такому решению все были обязаны прежде всего двум обстоятельствам: неожиданному столкновению Караколя и Жослена Храмовника и последовавшей за этим встрече всё того же Жослена с Жераром де Ридфором.

Выслушав рассказ молодого рыцаря, великий магистр тамплиеров немедленно пришёл в состояние горячечного возбуждения. Он принялся потирать руки, повторяя одну и ту же фразу: «Ну, что я говорил? Ну, что я говорил?! Изволили не верить, господа?! Теперь нате вот, убедитесь сами!» Он стал созывать людей и скоро, прихватив с собой Жослена, в сопровождении нескольких храмовников и иоаннитов, а также священнослужителей и рыцарей барона Балиана Ибелина, палатки которых находились поблизости, организовал настоящую делегацию к графу Раймунду и потребовал от него выдачи шпиона язычников.

Граф, как нетрудно предположить, заявил, будто знать не знает ни про какого шпиона и требует покинуть пределы расположения его дружины. Хотя сеньор Триполи и Галилеи возмущался совершенно искренне, всё же многие, и не только тамплиеры, но даже и рыцари из Наплуза, усомнились в правдивости его слов.

Никто не решился потребовать от Раймунда впустить делегацию в шатёр, но и сам хозяин сразу не предложил им войти, дабы тут же очиститься от подозрений. Когда же он наконец со всей надменностью, на которую только оказался способен, заявил: «Извольте, господа. Войдите в мой шатёр и обыщите его, если вам угодно», — не оставалось уже решительно никакого смысла делать это, поскольку тот, кто прятался там, получил достаточно времени, чтобы сбежать.

Главу ордена Бедных Рыцарей Христа и Храма Соломонова нулевой результат удовлетворить, разумеется, не мог. Он вместе с братьями и Жосленом прошествовал к шатру Гвидо де Лузиньяна и попросил его о личной встрече. Король удивился, но согласился принять магистра. Когда по просьбе Жерара все покинули королевские покои, он, велев Жослену вкратце пересказать всю историю встречи с отравителем коней, заявил:

— Вот видите, сир? Я же говорил, что граф Раймунд — изменник? Получается, что вы поверили предателю!

— Но что же делать, мессир? — в ужасе воскликнул молодой монарх. — Беда в том, что вы уже не первый, кто докладывает мне про шпионов и колдунов, подосланных Саладином. Накануне заседания марешаль Гольран известил меня о том, что наёмники-датчане поймали ведьму, подосланную неверными. Она наложила заклятие на их коней, так что те теперь отказываются пить. Рыцари решили сжечь колдунью, но, представьте себе, огонь не причинил ей вреда. Пришлось им отрубить ей голову секирой.

— И после этого вы ещё спрашиваете, государь? — становясь в позу заправского оратора, вопросил Жерар. — Ответ может быть только один: делать то, чего так опасается изменник!

— Но мы же уже решили? — неуверенно проговорил король. — И потом... я ни за что не поверю, что граф способен на такое. Портить коней, это уж слишком, согласитесь?

— Ваше величество! — не сдавался великий магистр тамплиеров, решив пропустить вопрос Гюи мимо ушей. — Ещё и года не прошло, как вы стали королём. Вы, наверное, первый правитель Святой Земли, которому удалось собрать такую огромную армию в первые месяцы своего правления. И что же? Всё напрасно? Что до меня, так я просто ума не приложу, что мне отвечать королю Англии, когда он приедет сюда и спросит меня, куда братья-рыцари потратили его денежки. Сто с лишним тысяч полновесных золотых!

— Но... мы же снарядили армию... — протянул Гвидо.

— Армию, которая только и делает, что ест и пьёт и совсем не собирается воевать? Едва ли, государь, кто-нибудь из христианских монархов Европы останется доволен, если его средства употребят с такой же пользой для дела христиан.

— М-м-м...

Видя, что, несмотря ни на что, король колеблется, магистр зашёл с другой стороны.

— До Тивериады всего каких-нибудь шесть лье, — произнёс он. — Неужели мы, христианские рыцари, позволим язычникам обесчестить благородных дам, беззащитных женщин, которые со слезами на глазах молят нас о помощи? Я говорю — мы, хотя храмовники — монахи и им не пристало думать о женщинах, но разве сердце мужчины может остаться глухим к рыданиям тех, кому не на кого больше надеяться? Клянусь вам, тамплиеры скорее откажутся от службы Дому и продадут свои плащи, чем по собственной воле предадут на погибель христиан!

— Но... мессир, — попытался возразить Гюи, — ведь в Тивериаде жена графа! Если уж он сам...

— У предателей нет сердца, сир! — с пафосом произнёс Жерар. — Только представьте себе, ваше величество, если бы королева умоляла вас о помощи? Могли ли бы вы остаться на месте?!

— Конечно, нет! — взвился король. — О чём вы говорите, мессир?

— Вот видите, государь?!

— Так что же делать? — вновь спросил Гюи, обращаясь теперь отчего-то к Жослену, о котором все забыли, но который, не получив приказа удалиться, всё время, пока шёл разговор, находился рядом.

Для полного счастья в тот вечер, а точнее уже ночь, спутнику магистра не хватало только подать какой-нибудь мудрый совет королю Иерусалимскому.

— Сир? Вы меня спрашиваете?

— Н-ну да... — окинув рыцаря рассеянным взглядом, отозвался Гвидо. — Вас. А кого же ещё? Вас и... и мэтра Жерара.

— А-а-а... а я согласен, — поспешил отделаться от участия в принятии решения государственной важности Жослен Меченый.

Поступок его вполне понятен и легко объясним, но в следующее мгновение и король произнёс то же самое.

— Собственно говоря, и я тоже, — сказал он и добавил: — Почему бы нет?


Лучше бы он принял это решение сразу. Хотя после окончания военного совета и до того судьбоносного момента, когда в лагере христиан раздались звук труб герольдов, прошло не более часа или полутора, недоумение и раздражение охватило солдат, даже некоторых из тех, кто ещё совсем недавно высказывал недовольство по поводу решения короля и баронов остаться в Сефории — никто ведь не любит, когда у командиров по семь пятниц на неделе.

Получилось, что почти не спали и собирались впопыхах. Кто-то повёл коней в ночное, другие решили, что спешить не стоит и лучше поить и вываживать лошадей с утра — авось король опять передумает, что ж зря горячку-то пороть? Кто-то что-то забывал, кто-то дурью орал на него за это или даже колотил чем ни попадя. В общем суматоха творилась неимоверная, пожалуй, даже большая, чем всегда, или так лишь казалось Жослену, никогда ещё не бывавшему на такой большой войне?

Впрочем, он едва не лишился возможности участвовать в походе и чуть не уехал не солоно хлебавши: сеньору вдруг взбрело в голову отправить его с поручением в Керак. Однако впервые в жизни рыцарь проявил не то что строптивость, а самое настоящее непослушание. Он даже бросил в лицо господину слова, о которых жалел потом до конца жизни.

— Помните, мессир, — начал он, — тогда в Алеппо, когда мы с вами сидели в подземелье башни? Я тогда сказал, что вижу по вашей руке, что нам предстоит провести с вами тринадцать лет? Так вот, они истекли, потому что тогда, когда я говорил вам об этом, тоже был пятый день от июльских нон!1 Я желаю оставить службу, ибо собираюсь стать тамплиером. Хотел, как полагается, попросить вашего благословения, но... но... раз вы так!

В глазах его стояли слёзы обиды — человек, которому он верил больше всех на свете, которого считал своим отцом, вне зависимости от того, являлся он таковым или нет, сеньор, за которого был готов пожертвовать жизнью, отсылал его с депешей к даме Этьении, как будто не нашлось у него какого-нибудь туркопула или сержана?! И ведь главное, в какой момент?! Когда великое христианское воинство поднялось наконец, чтобы положить конец бесчинствам язычников в землях, [110] по которым ступала нога Спасителя! Большей подлости и коварства и придумать бы никто не мог! Жослен задыхался от возмущения и ненавидел себя за собственную слабость — ещё не хватало разреветься тут, как, говорят, сделал на военном совете Рауль Галилейский! Если уж письмо такое важное, что его можно доверить только рыцарю, послали бы, что ли, Онфруа, тот бы с радостью ускакал отсюда к своей ненаглядной принцессе.

Впрочем, даже находясь в состоянии сильнейшего волнения, Жослен всё равно понимал — наследник Петры несчастен куда больше, чем он, потому что для Храмовника выход существовал, а для Онфруа — нет. Хотел он того или нет, ему всё равно пришлось бы оставаться тут.

— Ступай, не держу, — сказал князь, как показалось рыцарю, с одобрением и прибавил: — Что стоишь? Ты свободен.

И Жослен ушёл.


Выслушав просьбу молодого рыцаря, гранмэтр Жерар позвал новых товарищей, заменивших храбрецов, которые сложили головы у ключей Крессона; затем отдал какое-то распоряжение слуге-сарацину и, когда тот, поклонившись, удалился, произнёс:

— Я бы предпочёл устроить твоё торжественное посвящение в члены Дома после боя прямо на поле, среди трупов врагов, и, как и полагается, при полном собрании капитула, но... сейчас момент особый, мы выступаем в поход. Как знать, какова воля Господа? Может статься, он судил тебе, как и каждому рыцарю, с честью пасть в сражении за Святой Крест Господень? Ты сражался, как рыцарь Христа, и потому имеешь право умереть, нося на плечах плащ с красным восьмиконечным крестом. Итак, приступим. Поклянись братьям в том, что ты по роду рыцарь!

Жослен с удивлением уставился на магистра, взявшего на себя роль прецептора.

— Мы знаем, что ты рыцарь, — пояснил тот с некоторым недовольством, — но таковы правила. Мы спросим тебя трижды и перейдём к следующему вопросу не ранее, чем трижды услышим чёткий ответ. Ну же?

Кандидат в члены Дома Храма исполнил повеление. Жерар удовлетворённо кивнул:

— Замечательно. Продолжим.

Процедура требовала, чтобы вступающий в орден клятвенно подтвердил, что он законнорождённый и не состоит в браке, что находится в добром здравии и не обременён долгами, исповедует католическую веру, не находится под действием церковного отлучения и, кроме того, не является членом какого-нибудь другого братства. Каждый вопрос, как и первый, прецептор задавал трижды, и принимаемый отвечал. Потом один из товарищей главы ордена подсказал кандидату, чтобы тот униженно попросил у Жерара воды и хлеба.

— Крепко подумай, рыцарь, прежде, чем принять решение, — сурово глядя на Жослена, проговорил магистр. — Знай же, ты должен будешь отринуть собственные желания и полностью подчинить себя чужой воле. Ты должен будешь поститься, когда захочешь есть, бодрствовать, когда захочешь спать, терпеть жажду, когда захочешь пить. Сможешь ли ты соблюдать эти условия, дорогой наш брат, не потому ль ты хочешь вступить в нашу общину, что прежде наблюдал только лишь внешнюю сторону нашей жизни? Ты видел лишь, что мы ездим на добрых лошадях, носим дорогие доспехи, хорошо питаемся и имеем справную одежду, не решил ли ты, что вся жизнь наша — сплошное удовольствие? Не получится ли так, что ты обнаружишь, что подчиняться чужой воле, отказавшись от своей, весьма обременительно для тебя? Ещё раз предупреждаю тебя, когда пожелаешь ты остаться в этой стране, тебя могут отправить за море; когда захочешь быть в Иерусалиме, тебя пошлют в Триполи, или в Антиохию, или в Армению, или в Апулию, или в Сицилию, или в Ломбардию, или во Францию, или в Бургундию, или в Англию. Поклянёшься ли ты теперь именем Господа нашего и Святой Богоматери, что всегда будешь выполнять указания магистра Храма и всех тех, кто поставлен над тобою?

— Да, государь мой, если то угодно Господу, — произнёс одними губами товарищ Жерара, и Жослен слово в слово повторил сказанное.

Магистр предупредил рыцаря о том, что теперь его оружие рыцаря и боевой конь должны будут всегда находиться при нём, и спросил:

— Клянёшься ли ты всегда и везде без устали сражаться с неверными?

— Да.

— Знай же, что рыцарь Христа не может развернуть коня и самовольно покинуть поле битвы. Не может без приказа сдать крепость, отдать или уступить за плату что-либо из имущества братии врагу. Где бы он ни находился, член Дома Храма не имеет права оставить без помощи христианина. Ну и, конечно, тебе придётся забыть об удовольствиях, и не только о плотских утехах в обществе женщин, тебе нельзя будет также принимать ванну, пользоваться лекарствами, делать себе кровопускание и без разрешения начальника отлучаться с территории общины в город.

Жерар де Ридфор говорил довольно долго, а кандидат, точно во сне, повторял одно лишь да. Да, да, да, да, да...

Наконец процедура подошла к концу, хотя, как позже обнаружил Жослен, прецептор здорово сократил её ввиду остроты момента. Что ж, если уж иначе нельзя, то и на том спасибо.

— Теперь во имя Господа, Богородицы и Святой католической церкви, во имя отца нашего, апостолика римского, всего братства Храма мы принимаем тебя в нашу общину, дабы ты разделил наш общий подвиг во имя Божье, — возвестил Жерар де Ридфор и закончил: — Прими же и ты нас как участников тех добрых дел, которые ты уже совершил или совершишь в будущем. Мы обещаем тебе хлеб и воду, а также скромные одежды члена нашего братства и вместе с тем лишения и каждодневный труд.

Товарищ магистра помог новоиспечённому брату подняться, и все четверо расцеловались. В какой-то момент — рыцарь по прозвищу Храмовник, ставший настоящим храмовником, даже и не понял, в какой точно, — на плечи ему накинули принесённый слугой белый плащ с кроваво-красным крестом.

— Приветствуем тебя, брат Жослен Ле Балафре, — произнёс Жерар, и оба его товарища повторили:

— Приветствуем тебя, брат.

— Приветствуем...

Брат!

XI


Едва солнце встало над Галилейскими горами, тамплиер Жослен Ле Балафре, сняв шлем, сбросив кольчужный капюшон и обмотав голову белым кеффе, верхом на Гюзали занял место в арьергардных колоннах войска иерусалимского короля. Там же, согласно принятому накануне решению, находились госпитальеры и отряды из Заиорданья, а также дружина барона Наплуза.

Центром войска командовали сам король и его брат, коннетабль Аморик. Авангард, как и полагалось по закону, вёл хозяин той местности, по которой проходило войско.


Если душа новоиспечённого храмовника пела и сердце, казалось, было готово выпрыгнуть из груди, то предводитель передовых отрядов христианского войска отправился в поход мрачнее тучи.

Получив приказ к выступлению, граф буквально застонал от злости и досады. Более всего он не желал допустить столкновения с Салах ед-Дином именно теперь. Пусть потом, через год, пусть даже через несколько месяцев, но не нынче, несмотря на то, и даже в какой-то степени потому, что султан так подло обманул его. Правитель Триполи и Галилеи хотел, чтобы все забыли про... про его предательство.

Предательство.

Да, безумец Жерар сам атаковал мамелюков, сам стал причиной гибели христиан, но всё же... в глазах большинства он выглядел героем — не пожалел отдать жизнь за святое дело — ведь магистр получил раны. А то, что Господь пощадил его в сече, не дал погибнуть, лишь подчёркивало правоту деяний фанатика. Всё, казалось, оборачивалось против графа Триполи. Как хорошо, как славно было бы, если бы бароны, оставив ревность, согласились бы сделать его своим королём! Так нет же! Не пожелали!

Мерзкий ренегат Улу! О, если бы он попался под руку Раймунду два месяца назад! Граф считал, что никогда не увидит гнусного изменника, посмевшего вести с ним столь бесчестную игру. И что же? После всего, что случилось, он вернулся, пришёл, когда пожелал... его хозяин. Хозяин? Так ли?

Старик со смарагдовым перстнем появился как раз после заседания Курии, где, несмотря на откровенные насмешки магистра Храма и яркую речь Ренольда де Шатийона, вызвавшую горячую поддержку, особенно в рядах наёмников и смутьянов, благоразумные доводы триполитанца возымели всё же должное действие на рыцарей. Граф хотел сразу приказать страже вышвырнуть Улу вон или даже немедленно зарезать его, но, исполненный благодушия после своей победы на военном совете, передумал, решив, что всегда успеет разделаться со шпионом. Тот, словно ничего и не подозревая о намерениях графа, сказал, что султан хочет решительного сражения, и нужно, чтобы франки вышли из Сефории и пошли к Тивериаде северной дорогой. «Я только что сделал всё, чтобы этого не случилось, — глядя в глаза посланцу Салах ед-Дина, усмехнулся Раймунд. — А теперь вон отсюда или ты предпочитаешь, чтобы тебе перерезали глотку?» Словно бы и не слышав ни гневной отповеди, ни откровенных угроз, Улу продолжал: «Султан велел... велел передать вам, мессир, что, если вы поможете ему, он поможет вам. А если Всевышний также поможет султану, и он разобьёт франков, повелитель всего Востока обещает, несмотря ни на что придерживаться расторгнутого вами мирного договора. Великий владыка правоверных понимает, что заставило вас поступить таким образом, и не гневается на вас. Он клянётся вам, что не станет трогать ваших земель не только в Триполи, но также и в Галилее». Граф ненадолго задумался, но ответить так и не успел, поскольку пришёл Жерар де Ридфор с очередным обвинением в предательстве. Улу пришлось скрыться, и больше он не появлялся.

Когда прозвучал приказ выступать, первое, что сделал Раймунд, отправил в Кафр-Севт нескольких из вернейших галилеян под командованием Бальдуэна де Фотина, Рауля Бруктуса и Левкиуса Тивериадского, велев им сказать, что пожелание султана выполнено, а значит, условие тайного соглашения, предложенного Улу от имени господина, соблюдены.


* * *

Утро выдалось жарким из жарких — ни облачка на синем-синем небе, ни малейшего дуновения ветерка. Благодаря посольству Бальдуэна, Рауля и Левкиуса Салах ед-Дин ещё до наступления утра из вернейшего источника узнал о предстоящем походе христианской армии. Ни один шпион, даже Улу, не мог бы оказать султану большей услуги, чем граф Раймунд. Немедленно, ещё до рассвета, повелитель Востока отправил на север отряды конных лучников, а вскоре после этого, сотворив утреннюю молитву, сам со всем войском выступил из Кафр-Севта.

Любой, кто даст себе труд посмотреть на карту, увидит, что расстояние, отделяющее лагерь султана Египта и Сирии от осаждённой его отрядами Тивериады, примерно раза в два с половиной меньше, чем то, которое предстояло преодолеть франкам. Задолго до того, как они покрыли хотя бы половину пути, сарацины уже разбили лагерь поблизости от деревни Хаттин, как раз на дороге, по которой теперь неминуемо пришлось бы пройти латинянам, чтобы достигнуть Тивериады. Но самое важное, стоянка их находилась в единственной точке в округе, где можно было найти воду и корм для скота.

Впрочем, христиане и их вожди ещё ни о чём таком даже и не думали. Им и без того хватало забот. Поскольку пехота еле тащилась, вся армия двигалась катастрофически медленно, турки же, действовавшие в своей обычной манере, — наскакивали, осыпали войско стрелами и мгновенного исчезали. Они особенно не целились, но всё равно хоть куда-нибудь да попадали, убивая если не людей, защищённых кольчугами и гамбезонами, прикрывавшихся щитами, прятавших головы под металлом шлемов, то коней и вьючных животных, тащивших на спинах кроме прочей поклажи самый главный капитал войска — воду. Иногда стрелы просто дырявили всевозможные ёмкости, и драгоценная влага из них проливалась на землю.

Но, что хуже всего, примерно в десятом часу дня, когда перевалившее за полдень солнце палило особенно яростно и до Тивериады оставалось примерно полпути, около десяти миль — птице, летящей по прямой, пришлось бы покрыть расстояние всего в шесть, — неожиданно взбунтовались лошади некоторых из тамплиеров и братьев-рыцарей ордена святого Иоанна. Кони становились на дыбы, ржали, били копытами, стараясь сбросить седоков, и некоторым это удавалось.

Вскоре ко всеобщему лошадиному безумству присоединились также кони какой-то части дружинников князя Ренольда, по счастью, весьма небольшой. Казалось, буйство вот-вот охватит коней во всей армии. Но этого не произошло, однако же движение арьергарда замедлилось и вскоре прекратилось вовсе. Великому магистру Храма пришлось отрядить гонца к королю, дабы сообщить ему, что кони братьев не могут идти дальше. Надо ли удивляться, что такого рода миссию Жерар де Ридфор поручил новому члену ордена, напутствовав его примерно так: «Ты у нас теперь, почитай, приятель его величества. Тебе и вожжи в руки, брат Жослен!»

Нельзя сказать, что кони храмовников выбрали самый подходящий момент для своих фокусов. В центре колонны только что произошёл весьма неприятный инцидент: один из оруженосцев самого короля Гвидо увидел орла, парившего в небе над армией. Птица несла в своих когтях семь стрел и, пролетая над головой его величества, прокричала: «Горе! Горе граду Иерусалимскому!» Никто более из окружения правителя Иерусалима никакого орла не видел и, конечно же, не слышал ни одного из «сказанных им» слов; однако никому не пришло в голову, что ескьюер просто-напросто спятил от жары, многие решили, что Господь избрал оруженосца, дабы продемонстрировать ему свою волю. «Горе! Горе граду Иерусалимскому! — в суеверном страхе шептали сержаны и наёмники-пехотинцы. — Горе! Горе граду Святому и нам, несчастным, горе! Господь отвернулся от нас!»

И вот, не успели марешаль Гольтьер и коннетабль Аморик навести порядок в колонне, как явился с вестью представитель храмовников.

Нетрудно понять, Жослен оказался не единственным, кого отрядили к Гюи с вопросами. Когда произошла остановка — далеко не первая за текущий день, — часть баронов, желая выяснить причины, послала к сюзерену гонцов, другие отправились к нему лично, в том числе и граф Триполисский, который прискакал в центр колонны собственной персоной.

— Что случилось, ваше величество? — воскликнул он с раздражением. — Нам надлежало достигнуть этого места не позднее полудня. И что же? Уже вечер близится! Так мы не доберёмся к озеру и до темноты! Надо немедленно двигаться!

— Тамплиеры и рыцари-иоанниты не могут продолжать путь, мессир, — ответил король с некоторым упрёком. — Их коней охватило странное безумие.

— Надо думать, оно перекинулось на животных от магистра Жерара, — процедил сквозь зубы еле слышно Раймунд.

Жослен каким-то образом расслышал эти слова, вероятно, их донесло до него лёгкое дуновение ветерка — воздушная стихия одна решила хоть немного пожалеть франков и время от времени обдувала их лица, опалённые прямыми лучами безжалостного солнца.

— Оно перекинулось на них от человека, который специально наводил порчу на лошадей! — закричал Ле Балафре, забывая о разнице в положении своём и графа. Принадлежность к великому Дому Храма придавала молодому человеку смелости. — Мы чуть не схватили его. К сожалению, тот мерзавец погиб, и мы никогда не узнаем, где побывал он со своим дьявольским порошком! Возможно, именно он испортил коней братьев-рыцарей! Или же он имел помощников, которые и совершили это гнусное деяние. Точно неизвестно, зато прекрасно известно другое, подослал его некий Улу! Старик с перстнем, в который вделан очень большой и чистый смарагд! Перед тем как погибнуть, вредитель успел признаться в том, что его хозяин направился в шатёр графа Раймунда! К чему бы это?

— Кто ты такой, чтобы бросать мне обвинения?! — взвился властитель Триполи и Галилеи. — Как ты смеешь, мальчишка?!

Жослен будто окаменел. Он понимал, что произносит какие-то слова, но они звучали как будто бы сами по себе, точно рождаясь где-то снаружи, и лишь потом возвращались в его сознание, словно сказанные кем-то другим, кем-то, кому было вполне по чину дерзко разговаривать со столь значительными особами.

— А разве кто-то бросил вам хоть одно обвинение, мессир? — спросил молодой рыцарь с обескураживающим спокойствием. — Вы сами выдаёте себя своим замешательством. Вы — предатель. Если я говорю неправду, бейтесь со мной в честном поединке или, если ваше сиятельство находит солдата Дома недостойным того, чтобы самому скрестить с ним оружие, выставляйте бойца, и по воле Божьей я убью его. Убью, потому что со мной Господь, ибо я сказал истину!

Едва Жослен закончил свою речь, как десятки людей с жаром заговорили разом, стараясь перекричать друг друга. Одни держали сторону молодого рыцаря, другие, напротив, возмущались его бесстыдством. Наконец Гюи не выдержал, наклонился и что-то шепнул брату, находившемуся рядом. Коннетабль Аморик, набрав в лёгкие побольше воздуху, закричал:

— Тихо, господа! Дайте сказать королю!

Когда все умолкли, правитель Иерусалимский поднял руку и, обращаясь к графу, произнёс:

— Ни слова больше, мессир! Я не позволяю вам ответить на обвинение. Никаких разговорах о поединках! Никаких! И ни единого упоминания о чьём бы то ни было предательстве! Сегодня предатель тот, кто забывает, где мы! Для чего мы здесь! В чём наша задача!

Гюи картинно вскинул руку и обвёл взглядом баронов и рыцарей. Те закивали, а коннетабль тихо, так, чтобы не слышал никто из собравшихся, но достаточно громко для чтобы, сказанное им достигло ушей короля, прошептал:

— Прекрасная речь, братец, но бесполезная.

— Почему?

— Потому что надо что-то решать.

— С ними? — не скрывая удивления, спросил Гюи, имея в виду, конечно, конфликт между Ле Балафре и графом. Королю казалось, что как раз тут-то он всё уже решил. Но брат с детства умел испортить ему настроение.

— С нами, — без тени почтения ответил Аморик. — Нельзя же просто так стоять на месте?

— Что вы предлагаете?

— Надо прорываться к воде, — не задумываясь ответил коннетабль и, поскольку к их диалогу с нескрываемым вниманием прислушивались и остальные, добавил: — Государь.

Едва сир Аморик произнёс эти слова, как большинство баронов принялось выражать ему всяческую поддержку. Гвидо слушал со вниманием, а когда советчики угомонились, спросил их:

— А что же делать с тамплиерами и остальными, чьи лошади не могут идти дальше? Скажите мне, господа, прошу вас!

— Пусть те, у кого кони ослабли, спешиваются, — предложил кто-то.

Его поддержали, но уже не так единодушно, а король вновь задал вопрос, обращаясь к тому, кто высказал предложение:

— А если ослабнет конь под вами, мессир? Или под вашим товарищем? Или под вашим сюзереном? Или подо мной, вашим королём? Как вы поступите в этом случае? Не отвечайте, мессир. Я вижу по вашим глазам. Так вот, господа, я предпочитаю спешиться сам. Ежели вам угодно, я отдам приказ прорываться и лично с копьём наперевес возглавлю тех, у кого по воле Господа пришли в негодность кони.

— Но государь?! — воскликнул Раймунд Триполисский. — Нам нельзя останавливаться!

— Моим людям, мессир, нужен отдых, — проговорил Гюи, — они измотаны. На сегодня мы прошли достаточно. Поскольку вы наш проводник, наши глаза, я прошу вас, выберите подходящее место для стоянки.

— Это приказ, сир?

— Да, ваше сиятельство.

— О Боже! — с болью в голосе закричал граф. — Господи ты мой Иисусе Христе! Война окончена! Мы — покойники! Королевства больше нет!

Люди притихли, поражённые речью Раймунда, и только кони негромко, видимо чувствуя всю важность момента, всхрапывали и прядали ушами.

Тишину нарушил король.

— Давайте, мессир, сделаем всё возможное, чтобы ваши мрачные пророчества не оправдались, — произнёс он с достоинством и, гордо вскинув подбородок, обвёл взглядом баронов. — Благодарю вас, граф, — закончил он, давая понять, что решение принято и разговор окончен.

— Слушаюсь, государь, — еле слышно ответил Раймунд.

XII


Нет, не трудно понять принцессу Сибиллу! Какая женщина из живших в последней четверти XII столетия смогла бы устоять перед таким кавалером? Королева была права, её Гюи был самым настоящим рыцарем, в том смысле, в котором понятие это окончательно вошло в обиход немного позже.

Между тем, невзирая на всю рыцарственность, едва ли приходится рассчитывать на то, что младший из потомков женщины-змеи Мелюзины умел мыслить диалектически. Гвидо де Лузиньян, несомненно, не знал постулата о том, что всё живое, прекратив свой рост (иными словами — движение) и остановившись, начинает рано или поздно увядать.

Армия королевства Иерусалимского, как и любая армия, представляла собой некий живой организм; остановившись до времени, она стала разлагаться, и виною тому служило солнце и... бездействие. На марше люди шли, превозмогая жару, изнывая под тяжестью доспехов, моля Бога о спасении под градом сарацинских стрел. Если бы добросердечный и благородный король повёл солдат на прорыв, они забыли бы о тяготах и лишениях, с оружием в руках прокладывая себе путь к озеру, к спасительной влаге, от отсутствия которой страдали многие, особенно пехотинцы, которые не имели такого количества вьючных животных, как рыцари. К тому же последние сидели в сёдлах и, конечно, уставали куда меньше.

Остановившись, воины начали искать возможности утолить жажду и подкрепить силы. Еды у них хватало, но... сухая пища без воды не лезла в глотку, а единственный колодец возле деревни Марескаллия, где по совету графа Раймунда христиане устроили стоянку, оказался пересохшим. Бездействие лишь усиливало отчаяние.

Скажите-ка на милость, что это за отдых, если нет костра, на котором в котелке варится похлёбка? Что за ночёвка без доброго глотка вина и неторопливой беседы на сон грядущий?

Какое вино, если все мысли только о воде? Какая беседа, если губы пересохли и потрескались? О чём говорить, когда в лагере мусульман, там, впереди, за Рогами Хаттина, двумя и правда похожими на рога горками, высотой каждая локтей по пятьдесят-шестьдесят, вдоволь всего, особенно воды[111]. Нечестивые язычники ликуют, поют песни и молятся своему богу, ложному богу! Но их Аллах не оставил их, как оставил Бог христиан. Говорят, за грехи. За какие грехи? За чьи? За грехи тех, кто привёл нас сюда? Зачем, зачем мы пошли?!

Некоторые из пехотинцев в отчаянии отваживались на риск: пытались отыскать путь к воде, но находили только смерть или попадали в плен.

Никто не знал, что и пели и молились в лагере неверных далеко не все. Многим не пришлось отдыхать ночь с пятницы на субботу, 25-го числа месяца раби ас-сани. Большая часть воинов Салах ед-Дина ждала приказа. Когда загорелась трава, когда дым и копоть, лишь усиливая страдания франков, точно туманом, стали обволакивать их расположения, султан отдал распоряжения, и к рассвету 4 июля, дня святого Мартина Горячего, вся великая армия франков оказалась в окружении. Даже ни зверь, ни человек не смог бы пробраться через кольцо мусульманского войска не замеченным[112].

К утру армии христиан практически не существовало. Ряды пехоты поредели: немалая часть солдат погибла во время марша, часть дезертировала затем лишь, чтобы в подавляющем большинстве также погибнуть или угодить в плен. Туркопулы, лёгкая кавалерия, сирийские христиане и полукровки, единственные способные наносить эффективные контрудары по конным лучникам, видя, сколь катастрофически медленно двигается армия, не выдержали и покинули её, когда король, пожалев своих солдат, приказал разбивать лагерь в холмистых, выжженных засухой окрестностях Марескаллии.

Пять или шесть тысяч пехотинцев — толпа, имевшая так мало общего с швейцарской или шведской пехотой грядущих столетий и совсем не напоминавшая грозных римских легионов, не помышляла уже ни о чём, кроме глотка воды, в обмен на это они, казалось, отдали бы всё — семьи, имущество, свободу и даже саму жизнь. И только рыцари не унывали, у них ещё оставалась вода, а значит, и силы на последнюю безнадёжную схватку с врагом. Они не собирались дёшево отдавать свои жизни. Более того, они всё ещё верили, что могут победить, по крайней мере прорваться.


Султан Египта и Сирии, чей конь стоял на холме, вглядывался в расположение врагов.

Салах ед-Дин не скрывал радости, наполнявшей его сердце. Наконец-то франки пришли туда, куда он захотел. Переход и особенно прошедшая ночь лишили их войско половины сил, теперь повелитель всего Востока имел куда больше шансов одолеть их, но... Он и теперь ещё опасался, на всю жизнь врезался в память его ужас Тель-Джезира. А что, если рыцари не захотят сдаться, а пожелают умереть, атакуют всей массой? Больше тысячи закованных в железо воинов на больших сильных конях, да к тому же ещё и конные слуги — всего не менее четырёх тысяч лошадей! Такой табун всё ещё в состоянии смять, сломать строй армии султана: ведь тут нет места для того, чтобы применить любимую тактику степняков — молниеносный набег и столь же молниеносное бегство врассыпную. Одна надежда, что они разом не бросятся на прорыв. А если всё же бросятся? И если лучшие воины, мамелюки, дети-рабы, взращённые в суровой муштре, преданные господину, как собаки, не смогут на сей раз спасти султана?

Он призвал к себе племянника, Таки ед-Дина Омара, и верного Кукбури и отдал им секретный приказ. Они поняли, хотя и не сразу, они-то думали, что победа у них уже за пазухой, но нет, он, их повелитель, их вождь, имел на сей счёт своё мнение.


Главный враг Салах ед-Дина, сеньор Петры, Ренольд де Шатийон, сидя в седле могучего жеребца на другом холмике в нескольких сотнях туазов от вражеского войска, со спокойствием стороннего наблюдателя смотрел, как рассеивается тьма и из неё появляются, выходят на свет Божий десятки тысяч голов, обмотанных белыми, серыми и даже какими-то и вовсе полосатыми тюрбанами. Всё казалось нереальным, вызванным к жизни волею злого колдуна. Нечто подобное молодой пилигрим из Шатийона видел очень давно, почти сорок лет назад, в нескольких милях от Араймы, в княжестве Триполи. Правда, тогда пригорок, на который он выехал, поднимался значительно выше, да и турки внизу не ждали появления чужаков, они спокойно поили коней у ближайшей речушки, больше похожей на ручей где-нибудь во Франции.

Франция, полноводная Луара и тихий Луэн, на берегу которого остались родные Жьен и Шатийон. Шевалье Ренольд никогда больше не вернётся туда, он состарился здесь, здесь и умрёт. Может быть, даже погибнет в сегодняшней битве. Почему бы нет? Чем плоха такая смерть? Разве позорно умереть в бою, когда тебе уже за шестьдесят, но рука тверда и глаз остр и норовистый жеребец под седлом послушен тебе? Ренольд имел полное право остаться дома, в Кераке. Отослав к королю положенные шесть десятков рыцарей, князь мог бы ни о чём больше не беспокоиться, окружённый неприступными стенами крепости. В подвалах её еды для небольшого гарнизона хватило бы на год, так что вздумай аль-Адиль сделать набег из Египта, христиане Горной Аравии отбились бы. Не следовало ли и в самом деле проявить осторожность? Ведь Салах ед-Дин клялся собственной рукой покарать франкского демона. Но разве можно представить себе, чтобы шатийонский забияка, и на старости лет остававшийся всё таким же молодым, задиристым драчуном, отказался от битвы, пусть даже безнадёжной?

Огонь и клубы дыма, которые ветер — как не хватало христианам вчера его порывов, становившихся раз за разом всё более сильными! — гнал на позиции франков, мешали думать и наслаждаться красотой утра. Оруженосцы и некоторые из рыцарей, стоявшие рядом и чуть поодаль, молчали, стараясь не отвлекать господина. Все приготовились к битве. Помолились, исповедались, надели чистое, теперь оставалось только начать наконец то, чего с таким нетерпением ждали, — драку.

— Эй, мессир! — воскликнул один из всадников князя. — Смотрите-ка, что там кричит этот нехристь? Чего хочет?

— Чего ему надо? — подхватил другой.

— Не ясно, что ли? Сразиться желает, — проворчал один из рыцарей, такой же седой, как и сам сеньор. — Выехали бы, молодёжь, да проучили мерзавца.

Обычай начинать сражения поединком — очень древний; случалось и в старину, и в более новые времена, что войско, чей богатырь оказывался повержен, приходило в ужас и в безумной панике бежало, даже и не скрестив клинка с неприятелем. В любом случае проигрыш бойца не шёл на пользу стороне, которую он представлял. Салах ед-Дину очень бы не хотелось каких-нибудь осложнений, но запретить показать свою удаль одному из шейхов, тем более что тот относился к числу добровольцев, он не решился. Пусть его попытает счастья, если ему проломят голову, что ж, Аллах велик, значит, так тому и быть, а победит, христиане и вовсе падут духом[113].

— Я, Сараф ед-Дин ибн Солпан ибн Гуныш, великий шейх из великого Мангураса, вызываю вас на бой, презренные трусы! — выкрикивал богато одетый всадник в сверкавшем драгоценными каменьями зелёном шёлковом халате и белой чалме, разъезжая вдоль порядков латинян на маленькой, но изящной лошадке и потрясая пикой. — Выходи любой, кто знатен, сражаться со мной в конном или пешем строю.

— Что он сказал? — обратился к старому рыцарю молодой, недавно прибывший из Франции. — Как его зовут? Он сказал — Фиц-Салтан? Это что, сын султана?! Правда? Это правда?! А что такое Гуниш? Вы не могли бы разъяснить мне, что он сказал, мессир? Могу ли я принять его вызов?

Глаза наёмника загорелись огнём — ценный конь, богатая одежда, всё это вполне могло пригодиться бедному пилигриму. Впрочем, языковый барьер сыграл шутку не только с чужаком, практически немым среди восточного люда нефранкского происхождения, но и с многими другими, даже с пехотинцами, большая часть которых родилась и выросла тут. По рядам христиан прокатился рокот — сам сын султана вызывает на бой латинских рыцарей! Кому же с ним драться? У короля нет сына, значит, кому-нибудь из самых знатных рыцарей?!

Старик-абориген ухмыльнулся и снисходительно произнёс:

— Мессир, вы, верно, ослышались из-за ветра. На мой разум, он сказал не Гуниш, а Каниш — собачий сын. А уж принимать вам вызов или нет, теперь решайте сами. Хотя, чаю я, вы опоздали.

Сказав это, пожилой воин показал на всадника, быстро приближавшегося к «собачьему сыну». Храбреца заметили и другие; рыцари прищёлкивали языками и качали головами: какой проворный! Что ж я-то сидел? Эй-ex! Пропала добыча!.. Пехотинцы, затаив дыхание, ждали исхода поединка и всё чаще бросали нетерпеливые взгляды в сторону озера, находившегося где-то там далеко-далеко внизу; им казалось, что сейчас они, припав к его краю, могут высосать до дна всё его серебро — ни о какой другой добыче они и не помышляли.

Рыцари между тем, поскольку ничего другого им просто не осталось, продолжали строить предположения.

— Храмовник! — закричал кто-то. — Успел! Вот шустрые они, черти!

— Жадные! — поправил другой и добавил с вызовом: — Конь-то пока под всадником и халат на нём!

Тамплиера, откликнувшегося на вызов, узнали.

— Да это Маркус!

Но, как всегда, нашлись скептики:

— Нет, это не он! У него конь другой!

— Это он, но его зовут не Маркус, а Маврикиус! — уточнил кто-то.

Наконец сыскался арбитр, способный рассудить спорщиков:

— Да ладно вам! Какая разница? Давайте посмотрим.

— Чего тут смотреть? — махнул рукой скептик.

В общем-то он оказался прав.

Бойцы поприветствовали друг друга и разъехались. А потом помчались один на другого. На что рассчитывал «сын султана», сказать трудно. После первого же столкновения он вылетел из седла и, упав на каменистую землю, остался лежать там без движения. Победитель подъехал, спрыгнул с коня и, выхватив кинжал, склонился над поверженным врагом. Добивать Собачьего Сына не пришлось. Маврикиус поднялся и знаками показал сначала туркам, потом, повернувшись, своим, что победил — мол, всё честно, дайте добычу забрать, сволочи.

Однако не успел храбрый тамплиер опытными и привычными руками в мгновение ока ободрать тело мёртвого противника и, прихватив всё ценное, и в особенности кобылу, направиться в расположение франков, как победа его обернулась самыми неожиданными последствиями для всей армии.

В тот момент, когда седалище Сараф ед-Дина из Мангураса навсегда отрывалось от седла драгоценного животного, ветер сыграл свою злую шутку. В общем-то ничего такого особенного он не сделал, просто, видимо устав дуть всё время в одну сторону, сменил направление и погнал гарь и копоть на позиции сарацин. Те, конечно, не пришли в восторг, но и не расстроились, понимая, что проделка ветра — всего лишь шалость; тем временем христианские пехотинцы восприняли её слишком близко к сердцу.

Надо сказать, что после всего пережитого они вовсе не собирались драться, и, недвусмысленно давая понять королю, сколь серьёзны их намерения, покинули кавалерию, взобравшись на холмы. Как мыслилось солдатам дальнейшее развитие событий, сказать трудно, однако на настоятельные призывы Гвидо одуматься и вернуться пехотинцы не отвечали. Видимо, полагаясь на то, что Господь сотворит какое-нибудь чудо специально для них. Войдём в их положение, они почти весь прошлый день и всю показавшуюся вечностью ночь ждали чего-то подобного. Победа рыцаря над «сыном султана» только подхлестнула их.

— Знак от Господа! — закричал кто-то, кривя пересохший рот. — Всевышний подал нам помощь!

— Сын султана убит!

— Убит? Как убит?

— Да, да! Сын самого Саладина!

— Прорвёмся, братья! Во имя Господа! Во имя Христа! Во имя Девы Богородицы!

Чей-то слабый голос, советовавший не пороть горячку и обратиться за разъяснениями к командирам и рыцарями, утонул во всеобщем вое и... топоте ног. Огромная толпа, не более опасная для противника, чем стадо обезумевших овец, бросая оружие и доспехи, устремилась к своей главной цели — к воде. Ветер же вновь переменился, и бегущие люди, зажатые между холмами и озером, увы, только огненным, стали давить друг друга. Подоспевшим мусульманам оставалось лишь выставлять ножи и мечи, на которые латиняне нанизывались, как освежёванные бараны на вертел[114].

Среди христиан не осталось уже никого, кто помнил, как резали язычники многотысячные толпы беззащитных фанатиков, брошенных Петром Пустынником на малоазиатском берегу, давным-давно, целых девяносто лет назад, во время знаменитого Первого похода. Гюи де Лузиньян, как и все заморские крестоносцы, слышал у себя в Европе в отцовском замке истории про ужасы, творимые язычниками, теперь он видел всё воочию, и глаза его застилали слёзы.

— Что же делать, мессир? — обратился он с извечным вопросом к Раймунду Триполисскому. — Что же делать?

— Что с вами, государь? — в свою очередь, спросил тот.

— Я не могу, не могу видеть этого, граф! — бормотал король. — Это я! Я погубил этих людей! Я привёл их сюда, и они погибли! Погибли из-за меня! Только из-за меня! Почему я не послушался вас?! Почему не велел войску остаться в Сефории?! Почему не отдал приказа прорываться, как об этом просили меня и вы, и многие другие?! Но ведь я видел, как ужасно утомлены мои солдаты! Я лишь хотел, чтобы они отдохнули!

— Не стоит убиваться, ваше величество, — твёрдо проговорил Раймунд. — Мне, так же как и вам, жаль этих людей, но они пришли воевать. Не ваша вина, что они оказались слишком слабы. К тому же... солдаты, отказывающиеся на войне повиноваться приказам своего короля, — не солдаты, а сброд. На что они рассчитывали? Что неверные пощадят их? Глупцы!

— Мессир! Я никогда, никогда не смогу забыть их стонов! — продолжал Гвидо. — До конца моей жизни я буду слышать их, видеть кошмар, что творится здесь сегодня, и просыпаться в холодном поту! Господи! Господи! Боже ты мой! Почему? Почему Ты оставил меня?!

— Может, хватит причитать, братец? — склонившись к уху короля, произнёс коннетабль. — Не прикажете ли атаковать?

Гюи затряс головой:

— Я не могу! Не могу! Не могу! Если и со всеми рыцарями будет то же... О Господи!

— Да оставьте вы Господа в самом-то деле! — воскликнул Амори́к де Лузиньян, совершенно забывая об этикете и с силой сжимая локоть брата. — Не изволите ли приказать атаковать хотя бы кому-нибудь?!

— Да, да, — закивал Гюи, словно бы и не замечая боли. Затем он поднял голову и посмотрел на Раймунда мутными влажными глазами. — Атакуйте, мессир! Атакуйте со всей вашей силой! Спасите хоть часть из тех несчастных! Пусть Бог поможет вам!

— Благодарю за честь, сир, — произнёс граф и удалился, дабы отдать приказы.


Дружины Триполи и Галилеи, ведомые предводителем, а также небольшой контингент из Антиохии, возглавляемый крестником графа, первенцем князя Боэмунда Заики Раймундом, ударили на врага, ломая копья, тупя мечи о шлемы и кольчуги язычников.

И снова султан Салах ед-Дин обращался с благодарственными молитвами к Аллаху — спасибо тебе, Всевышний, что не вразумил ты железных шейхов ударить всем вместе. Воины Таки ед-Дина помнили приказ, полученный накануне атаки франков, и с радостью выполнили его — кому же охота погибать под напором неистовых всадников? Сарацины расступились, и рыцарский клин, уничтожая всё живое на своём пути, промчался сквозь порядки воинов ислама и скоро скрылся из вида, оставляя за собой длинный шлейф пыли.

Раймунд с крестником прорвались, спасли себя, четверых сыновей графини Эскивы и большую часть дружинников. По правде сказать, пехотинцам они помогли мало, проще говоря, вообще не помогли: неверные без устали продолжали уничтожать их и лишь иногда, устав от крови, брали кого-нибудь в плен. Единственное, что сделали для пеших единоверцев рыцари Галилеи и Триполи, попросили не делать поблажек и прирезать несчастных, уже лишившихся рассудка от жажды.

Когда побоище закончилось, перед армией Салах ед-Дина остались лишь рыцари, немногим менее тысячи прекрасных воинов. Многовато! Сир Раймунд бежал с поля, кто следующий?


Когда дружина графа Триполи и князя Галилеи ударила на сарацин и те, после недолгого сопротивления, расступились и пропустили рыцарей, многие из их товарищей, всё ещё остававшихся перед армией султана, заговорили о том, чтобы попытаться сделать то же самое. Когда такие разговоры донеслись до ушей Ренольда, он ответил вопрошавшим, что будет слушаться распоряжений короля, но если кому-нибудь не терпится последовать путём предателя, князь Петры таких держать не будет.

— Так что же делать, батюшка? — воскликнул Онфруа, демонстрируя если уж не единодушие, то изрядное единомыслие с королём, с уст которого в последнее время прямо-таки не сходил этот сакраментальный вопрос. — Их же целое море!

— А вы слезайте с коня, мессир, бросайте меч подальше, ложитесь и ждите, — раздался чей-то голос. — Язычники придут за вами.

— Что? — встрепенулся наследник Горной Аравии. — Кто это сказал?

— Мамочка вас выкупит, мессир, — произнёс уже кто-то другой.

— А ну тихо, господа! — рыкнул тот старик-абориген, что перекрестил «сына султана» в собачьего сына.

— Прорываться, — ответил князь на вопрос пасынка таким тоном, точно и не слышал шуточек рыцарей, и уточнил: — Прорываться всем вместе или никому.

— Но почему бы нам... — начал Онфруа, но отчим оборвал его:

— Я уже сказал, и будет об этом.

Князь мог бы продолжить: «Ни тебе, ни мне он уйти не даст. Но зато я могу сказать, кто будет следующим, кому удастся прорваться». Завидев приближавшегося всадника, Ренольд ненадолго задержал на нём взгляд. Пожалуй, князь ждал этого визита.

— Мессир! — едва приблизившись, взволнованно начал тот и добавил: — И вы, господа... Приветствую вас.

— Слава ордену бедных рыцарей, — ответил один из воинов Трансиордании.

— Христа и Храма Соломонова, — подхватил второй.

— И брату Жослену, — не забыл о новоиспечённом тамплиере третий. — Во веки веков.

— Аминь! — закончил за него первый.

— Я хотел сказать: здравствовать во веки веков! — не согласился тот и, давясь от смеха, крикнул: — Аллилуйя!

На сей раз никто, в том числе и сеньор, не собирался останавливать раздурачившихся солдат, в глазах которых Жослен если и не являлся предателем, как, например, всё тот же граф Раймунд, то уж во всяком случае перестал оставаться одним из них. Как всегда в таких случаях, некоторые из вассалов, и понятия не имевших о причинах отъезда товарища, обижались на него за сеньора. Кто-то даже злорадствовал: мол, что, не заправилось в братии? Обратно захотелось? Виниться пришёл? Так-то!

Самое интересно, что молодой тамплиер и вправду пришёл виниться. Всю ночь он думал и под утро пришёл к осознанию собственной неправоты.

— Сир Ренольд... государь, — проговорил он, игнорируя насмешки, — я хотел бы... хотел бы поговорить с вами наедине. Если это возможно?

— Говорите здесь, мессир, — ответил князь. — Во время битвы у меня нет секретов от моих рыцарей.

— Это личное, мессир. Хотя, если угодно... Я хотел бы попросить у вас прощения за резкость, допущенную мной в разговоре с вами.

— О чём вы? — переспросил Ренольд. — Я не припомню никакой резкости с вашей стороны... в разговоре со мной. — Жослен закусил губу от отчаяния, но князь всё-таки сменил гнев на милость. — Извольте, — сказал он. — Давайте отъедем.

— Государь... — начал Храмовник. — Я... я долго думал... во-первых, простите меня. Во-вторых... Сир Балиан и Ренольд, сеньор Сидона, собираются прорываться, они приглашают и некоторых тамплиеров... В общем... Я не понимаю, отчего бы нам всем не ударить на язычников? Ведь, чем меньше нас тут, тем мы слабее, разве не так? Если бы мы все вместе...

Перехватив взгляд князя, он осёкся.

— Скажите всё это королю, — проговорил тот. — А что касается друзей графа Раймунда... Они, я не сомневаюсь, прорвутся, а вот насчёт тамплиеров я не уверен.

— Как? Но мы же будем прорываться все вместе?!

Ренольд кивнул и вместо ответа спросил:

— Кажется, одному из ваших повезло сегодня, не так ли?

— Что вы имеете в виду, мессир?

— По-моему, понять нетрудно! Я говорю о человеке, которому досталась добыча. Как его?

— Маврикиус, государь, но при чём тут...

— Он тоже собирается прорываться вместе с Ибелином?

— Нет, ваше сиятельство. Он говорит, что сегодня его счастливый день, ему повезло и ещё должно повезти.

— Дурак.

— Почему?

— Сколько он хочет за лошадь? — деловито поинтересовался князь. — Ведь она не нужна ему, верно? У него есть хороший конь, да к тому же этот Маркус великоват для той кобылы.

— Маврикиус, мессир. У него три коня, как и полагается рыцарю. У меня пока два, это потому, что я...

— Неважно. Купи у него кобылу.

— Купить? Но зачем она мне?

Вместо ответа Ренольд отвязал от пояса тяжёлый кошель и протянул его Жослену:

— Думаю, этого хватит... И не возражай, чтобы впредь не пришлось извиняться. Ты уже один раз возражал. Атакуй на Бювьере, но если удастся прорваться, пересаживайся на эту кобылу и скачи без оглядки. Если успеешь, скинь доспехи, хотя бы ножные, чтобы ей было полегче.

Жослен хотел задать вопрос, но, вспомнив о предостережении, подавил в себе это желание.

— Ступай, — произнёс Ренольд, закончив наставление. — Да прибудет с тобой Господь, Жослен Ле Балафре. Брат Жослен... Ловко ты провёл меня. Хотя я и ждал чего-то подобного.

Что-то в тоне бывшего сеньора качнуло стрелку весов сомнения души молодого тамплиера, и он наконец решился:

— Мессир… Отчего... Почему вы... почему вы хотели отослать меня? Скажите мне правду.

— Не могу.

— Мне было видение этой ночью... Тётя Марго и... это правда, что...

Ренольд едва заметно качнул головой, покрытой потемневшим от гари белым бурнусом:

— Правда.

— Она монахиня? — Жослен не сомневался ни в чём, и вопросы его звучали как утверждение. — Это она приходила к вам вечером в четверг после военного совета? Где она теперь?

— Довольно.

За тринадцать лет службы господину молодой рыцарь твёрдо усвоил, что «довольно» в его устах означает именно довольно, а никак не: продолжайте.

— Скажите только, где мне найти её, государь?

— Она сама найдёт тебя, — ответил князь и добавил: — Если то будет угодно Господу... Прощай.

Не сказав более ни слова, он развернул коня и направился к своим.

— До встречи, государь, — тихо произнёс Жослен. Он знал, что отец не мог услышать его.

XIII


Дружины сира Балиана Ибелина, барона Наплуза и Ренольда Сидонского, а вместе с ними несколько десятков тамплиеров ударили в левый фланг вражеского войска. Так же как и в случае с графом Раймундом, эмир Кукбури, чьи солдаты находились там, не велел им долго сопротивляться. Они, так же как накануне воины Таки ед-Дина, с радостью выполнили приказ и расступились, пропуская железный клин христиан.

Они были последними из тех, кому удалось прорваться. Когда силы рыцарей уменьшились, по крайней мере, на треть.

Салах ед-Дин решил, что довольно ждать, и приказал наступать.

Сколь бы яростно ни атаковали мусульмане, рыцари всякий раз отбрасывали их, сарацины отступали, бросая убитых, уволакивая раненых. Но какими бы значительными ни оказались потери турок, бреши, пробитые в их порядках латинянами, неизменно заполнялись свежими бойцами.

Иссякала вода, падали и умирали от ран или изнеможения дестриеры. Один за одним гибли их хозяева. Оставшиеся в живых и ещё способные держать оружие отходили всё дальше, поднимаясь всё выше к Рогам Хаттина, где, точно корона, венчающая голову дьявола, стоял красный шатёр иерусалимского короля.


Близился полдень, но султан Юсуф, повелитель всего Востока, знал — он ещё не победил. Отчаянная отвага франков и восхищала и пугала его. Он поставил всё на эту битву, он не мог проиграть. Так где же победа?! О всесильный Аллах, помоги мне! Казалось, Всевышний колебался. Не ужели он не поможет правоверным?!

Этот же вопрос султан читал и в глазах своего шестнадцатилетнего первенца. Салах ед-Дин отвернулся, чтобы не видеть лица юноши, чья судьба, как и судьба всей огромной империи, созданной сыном простого курдского эмира, решалась сегодня здесь, на востоке Галилеи, у Бухайрат Табария, озера, называемого кафирами Галилейским морем.

Вновь и вновь сарацины атаковали, вновь и вновь откатывались они обратно к подножию горы. «Мои солдаты изнемогают, великий повелитель! Они ропщут! Кафиры не только сверху, но и внутри сделаны из железа! У них каменные сердца!» — докладывал то один, то другой эмир или шейх. «Мои воины больше не могут, о великий! Они не в силах пробить эту стену! Франки дерутся, как звери! Как безумные! Может, нам поберечь людей? Жажда и бескормица погубят их коней, а без них железные шейхи бессильны!» — «Нет, нет и нет! — в ярости отвечал им султан, теребя и кусая бороду. — Мне нужна победа! Победа! Любой ценой!»

И вот франки побежали.

— Ура! Ура! Отец! — захлопал в ладоши аль-Афдаль. — Победа! Мы разбили их!

— Успокойся! — Салах ед-Дин строго посмотрел на сына. — Пока ты видишь тот красный шатёр, что стоит наверху, между двух горок, знай, враги не побеждены!

И верно. Не успел он произнести эти слова, как рыцари контратаковали, и теперь уже мусульмане обратились в бегство, отброшенные прямо к подножию холма, где располагался наблюдательный пункт их повелителя. В страхе смотрели они на него, а он кричал на них, то краснея, то бледнея, то и вовсе темнея лицом:

— Назад! Назад! Назад, правоверные! Покажите дьяволам! Пусть узрят ныне, что не прав пророк их и вера — ложна!

И язычники, воодушевлённые кличем султана, вновь устремились в бой. И когда они пошли в атаку, ветер, точно демон, завыл со всёвозраставшей силой, в ярости бросая пыль и копоть в лицо франкам. Так на холме у королевского шатра завязалась последняя битва. Он ещё стоял, но сарацины уже издавали крики радости. Солдаты Таки ед-Дина убили епископа Акры и захватили Истинный Крест Господень.

— Победа! — со слезами на глазах произнёс султан. — Победа! О Аллах! Спасибо тебе! Победа! Победа! Победа!

Он спешился и, забыв обо всём, начал бить поклоны Всевышнему, даровавшему ему великую победу в полдень 25-го числа месяца раби-ас-сани 583 года лунной хиджры[115].

XIV


Жара, жара, жара...

Жара этим летом выдалась необычная даже для этих мест. Горячий воздух, дрожа, поднимался от раскалённой полуденным солнцем земли, от грязно-жёлтых, выгоревших холмиков и пригорков, напрочь лишённых какой-либо растительности, кроме чахлых кустиков, каким-то неведомым образом сумевших не погибнуть тут, где, казалось, не могло существовать ничто живое.

Да оно словно бы и не существовало в реальности, поскольку предметы утрачивали свои привычные очертания, точно смотревший на них человек видел всё через тончайшую вуаль.

Хотя смотреть было особенно не на что: всюду, куда ни кинь взгляд, один и тот же унылый гористый ландшафт — пустыня. Воображаемая пелена мало что меняла; безводные впадины и пропечённые, как забытая на печи ячменная лепёшка, возвышенности не становились ни сколь-либо привлекательнее, ни унылее оттого, что очертания их делались размытыми, а сами они, будто нарисованные на прозрачном, не видимом глазу простого смертного шёлке, вибрировали, повинуясь незаметным для человека движениям аэра, подобно охваченному дрожью стану восточной танцовщицы.

Ни один звук также не привлекал внимания, только какой-то едва различимый гул словно висел в воздухе. И не в воздухе даже, просто безжизненная, не способная родить земля — не земля — песок, глина — будто пела какую-то свою, понятную одной ей песню.

Впрочем, гул этот словно бы приближался, делался всё яснее, и вот уже становилось возможным различить стук копыт большого сильного коня. Какого всадника могло нести на своей спине такое животное? Конечно же, такого же большого и такого же сильного, как сам конь.

И вот стук стал громче; теперь уже и глухой мог различить стук лошадиных копыт, от которого содрогалась почва. Ещё мгновение, и всадник, поднявшись на самый дальний пригорок, станет виден. Он появился там, откуда его ждали, но лишь на миг, а потом снова скрылся из виду, будто бы провалившись в бездну. Но неизвестный наездник не пропал, так как вновь появился на вершине склона, только для того, однако, чтобы вновь нырнуть в грязно-жёлтую пучину, так и оставшись неопознанным для наблюдателя.

Сколько бы ни щурился стоявший на земле человек, сколько бы ни вглядывался в дрожащий воздух, сколько бы ни прижимал ко лбу козырёк ладони, всё равно не успевал рассмотреть рыцаря. Между тем, когда тот в третий раз оказался в поле зрения смотревшего, не осталось и тени сомнения в том, что на замечательном белом нормандском жеребце сидит тот, кому и положено, северянин, франк, облачённый в доспехи, как и подобает латинскому кавалларию.

Когда он в очередной раз скрылся и затем опять появился на одном из ближайших пригорков, даже вибрация раскалённого воздуха не мешала уже наблюдателю разглядеть одеяние рыцаря. Голова его скрывалась под великолепным белым тюрбаном, за плечами развевался белый же плащ, а грудь поверх серого кольчужного плетения покрывал также белый табар. На нём, сколько ни старался смотревший, он не мог увидеть никаких опознавательных знаков: не было там ни затейливого герба, которые в последние годы получили у рыцарства весьма широкое распространение, ни простого креста, из тех, что независимо от положения нашивали на свою одежду все воины Христа.

Лицо скрывалось под забралом, более похожим на белую маску, так как метал, из которого оружейник сковал эту деталь шлема, кто-то, вероятно подмастерья, заботливо обтянул белым полотном или даже шёлком, чтобы солнце не слишком накаляло железо.

Щит также был белым, лишённым не только опознавательных знаков, но даже и простого, ни к чему не обязывавшего орнамента. В руках всадник держал покрытое толстым слоем белил рыцарское копьё длиной не менее чем в два с половиной туаза.

Наблюдатель насторожился; кавалларий мчался и мчался вперёд, точно принадлежал к потустороннему миру, он, подобно демону, казалось, не замечал ничего вокруг, ибо ничего вокруг для него и не существовало. Мужчина, смотревший на приближавшегося белого всадника, носил шпоры, а потому не мог допустить мысли о том, чтобы такой же благородный человек, каким являлся он сам, атаковал бы его, пешего, так же не спрыгнув с коня и не назвав ни имени своего, ни причин, по которым желал вызвать незнакомца на поединок.

Если бы белый рыцарь, вопреки правилам, заведённым между людьми благородной крови, пренебрёг законом, наблюдатель оказался бы в незавидном положении, так как не имел ни коня, ни копья, ни даже кавалерийского меча. Вместе с тем стоявший на земле воин не желал не то, что убежать, отойти в сторону, освободив путь всаднику.

«Кто ты?» — спросил смельчак безмолвного и безликого воина и хотя не услышал собственного голоса, ответ всё же получил:

«Твоя смерть».

И как только эти слова прозвучали в голове у того, кому предназначались, белый рыцарь опустил копьё. Однако безоружный воин остался на месте, мужественно глядя на приближавшееся к нему стальное, выкрашенное белилами копейное остриё и закреплённый на рожне белый флажок.

Всадник показал себя опытным рыцарем, он прекрасно знал своё дело. Не сделав ни одного лишнего движения, он нацелил своё оружие прямо в лицо обречённому, но в последний момент передумал и, опустив копьё чуть ниже, воткнул его прямо в шею храбрецу.

«Никогда не думал, что это будет так, — сказал себе тот, чувствуя, как рвутся сухожилия и трещат позвонки. — Так? Значит, так? — спросил он себя и как бы между прочим заключил: — Значит, так... Ведь когда-то же это должно было случиться? Смерть приходит ко всем».

Больше он уже ни о чём не думал. Воин и сам не знал, видел ли он всё, что произошло потом, своими глазами, или это уже душа его, покидавшая тело, смотрела на убийцу со стороны.

Копьё не выдержало, сломалось: видно, слишком крепкой для него оказалась и плоть храбреца, и его кости. Оно разлетелось на несколько кусков, которые медленно, словно на них наложили заклятие, вращались в дрожащем раскалённом воздухе, точно живые. Казалось, обломки эти не хотят упасть на землю, будто зная, что этот странный необъяснимый полёт — последнее, что есть в их жизни, и, едва коснувшись почвы, они умрут, превратятся в ничто, станут ненужным мусором.

Белый рыцарь, точно ангел смерти, сделав то, зачем послал его всемогущий повелитель, исчез. Исчез и конь; оба они, должно быть, превратились в прекрасного белого лебедя, который, взмахнув ослепительно белыми крылами, вознёсся над безрадостным обиталищем смертных и неспешно взмыл к голубому не тронутому безжалостным солнцем небу.


Ренольд знал, что не умер, просто, когда под ним пал конь, сам он ещё какое-то время сражался, стоя на земле, но потом, получив удар по голове, потерял сознание. Когда он пришёл в себя, враги уже протягивали к нему руки. Он приподнялся и увидел рядом на земле других рыцарей, с которыми сражался бок о бок, и среди них практически бесполезного в бою Онфруа, теперь сидевшего и молившегося с закрытыми глазами. Когда победители схватили его, он начал кричать и отбиваться, но князь сказал ему, чтобы не боялся и вёл себя спокойно. Вернее, не сказал, а прохрипел, потому что собственное горло более всего напоминало ему тот самый безнадёжно пересохший колодец, к которому привёл их предатель Раймунд.

Его сиятельство сбежал, не пожелал встретиться с любимым другом — какая неучтивость! И Балиан Ибелинский вместе с закадычным приятелем Ренольдом Сидонским под шумок улизнули: сарацины всегда знали, кто их атакует — получившая к концу ХII века весьма широкое развитие геральдика как нельзя лучше помогала избежать ошибки.

В общем, сбежали почти все, кого султан мог отпустить, надеясь, что они и впредь окажутся полезны ему. Вот только тамплиеры, которые увязались за сеньорами Наплуза и Сидона, их бы Салах ед-Дин за здорово живёшь не выпустил, им просто повезло. Все прочие оказались в плену. Так сеньор Горной Аравии впервые взглянул в глаза грозному противнику, маленькому, каким он показался коленопреклонённому князю, довольно скромно одетому, нервному человечку с жидковатой бородкой — волосы владыки всего Востока здорово поредели после болезни.

Кроме хозяина шатра, воздвигнутого воинами для повелителя посреди поля только что отшумевшей битвы, и его грозной недреманной стражи, всем остальным здесь полагалось стоять на коленях. Тут вновь собрались вместе те, кто ещё два неполных дня назад до хрипоты спорил на военном совете в Сефории, идти или не идти выручать графиню Эскиву и её дам в Тивериаде. Ну что ж, по крайней мере, теперь уж сомнения позади. Правда, сейчас на рыцарях уже не было ни доспехов, ни богатых одежд, ни украшений, а лишь чёрные от пота, грязи, а иной раз и от крови рубахи.

Знатных пленников — незнатных уже заковывали в кандалы, — всего дюжины две лучших людей королевства — построили полумесяцем. (Что-то в этом есть, правда? У одних болезненная тяга к кресту, у других — к полумесяцу). На одном конце его, слева от султана, оказались Гюи де Лузиньян, следом за ним князь Ренольд, дальше его пасынок, потом дед покойного короля-отрока Бальдуэна Гвильом, маркиз де Монферрат, — не сиделось старику у себя в Италии! — и дальше, если можно так сказать, по убывающей до самого центра геометрической фигуры, которую представляли собой побеждённые христиане.

По мере приближения к противоположному концу «серпа» каждый следующий пленник превосходил по важности предыдущего. Таким образом, справа от Салах ед-Дина последние из почётных мест занимали сеньор Мараклеи и сын барона Александретты, дальше шли сеньоры Ботруна и Джебаила, злосчастный Плибано и Юго Хромой — их сюзерен, убегая, как-то позабыл прихватить с собой любимых вассалов, — следом стояли приор Госпиталя Гольтьер д’Арзуф, коннетабль Аморик и гранмэтр Храма Жерар. Победитель не собирался оскорблять или даже обижать пэров Утремера и баронов земли, у него имелись свои, далеко идущие планы относительно каждого из них. Все молчали, ожидая, когда заговорит хозяин шатра. Он не спешил, скользя внимательным взглядом по грязным, потным, а порой и окровавленным лицам «дорогих гостей». Ах как он мечтал об этом дне! Как ждал его! Как предвкушал такую вот встречу! Как молил о ней Аллаха!

Теперь Салах ед-Дин благодарил своего правильного бога за щедрый подарок и мог позволить себе даже великодушие. Самые мудрые из отцов джихада, предшественники султана Юсуфа, такие, как, например, Имад ед-Дин Зенги, знали, что милосердие, проявленное к побеждённым, порой приносит плоды куда большие, нежели жестокость. Добро порождает добро. Милость оборачивается ответной милостью. Правда, что касалось последнего, Салах ед-Дин менее всего нуждался теперь в чьей-либо милости. Ждать милости — удел побеждённых! От того, проявит он её или нет, зависели жизни пленных франков.

Обводя взглядом присутствующих, султан прикидывал, кого из пленников сможет обменять на их города и земли. Как лучше сделать это? Иерусалим жители Святого Города за такого короля, как молодой Гвидо де Лузиньян, конечно, не отдадут; да почитай ни за какого бы не отдали, а вот Аскалон — город, пожалованный зятю и сестре королём Бальдуэном ле Мезелем, пожалуй. О более щедром выкупе, чем сданные без боя крепости, и мечтать нельзя. Главное, чтобы горожане согласились. И очень удачно, что в плен попали и сеньор Трансиордании, и его наследник. Хозяин Керака и Крака Монреальского, князь-волк, оборотень, каковым считали его многие, не смог ускользнуть и теперь не избежит мести. Не будь здесь Онфруа, пришлось бы объяснять правоверным, почему откладывается месть.

«Но с чего же начать?» — подумал султан — даже и мусульманину нелегко убить безоружного пленника.

От размышлений Салах ед-Дина отвлёк король франков, он, как и другие пленники, очень страдал от жажды. Гюи облизал пересохшие губы и сделал судорожный глоток, инстинктивно хватаясь за шею и сжимая пальцами кадык. Вспомнив о милосердии, султан дал знак стражнику, который наполнил огромный кубок розовой водой, специально охлаждённой снегом с горы Гермон, который для этих целей сарацины ухитрялись перевозить даже в Египет.

Гвидо припал губами к краю чаши и принялся жадно пить. Он не увидел, а скорее почувствовал муки стоявшего рядом товарища и, оторвавшись от сказочного питья, протянул кубок Ренольду де Шатийону. Увидев это, Салах ед-Дин встрепенулся и что-то быстро прокричал переводчику, специально приведённому в шатёр султана и терпеливо ожидавшему начала разговора.

— Повелитель велит сказать тебе, король христиан, — обратился толмач к королю, — что это ты, а не он дал пить этому человеку.

— Хорошо, — хлопая глазами, проговорил Гюи, ещё не понимая, куда клонит победитель. Тот между тем, дождавшись, когда князь передаст кубок дальше, приказал стражникам дать воды и другим пленникам, а потом через переводчика обратился к Ренольду:

— Понравилось ли вам питьё, князь?

— Слабовато, на мой вкус.

— Вы привыкли к более крепким напиткам?

— Да, — признался сеньор Петры. — Я предпочитаю кровь врагов.

Толмач открыл рот, но поперхнулся началом фразы. Увидев это, Салах ед-Дин нахмурился:

— Переводи!

Выслушав ответ главного врага, он спросил:

— Князь Ренольд, если бы не вы были моим пленником, а я вашим, как, по вашему разумению, что бы вы тогда сделали со мной?

— С Божьей помощью, я отрубил бы вам голову, — кривя влажные от розовой воды губы в ухмылке, проговорил сеньор Горной Аравии.

Переводчик сжался от страха, но не посмел даже и промедлить, опасаясь ещё большего гнева господина. Лицо султана потемнело, как не раз бывало во время битвы, когда он видел, как рыцари раз за разом отбрасывали его воинов.

— Ты! — воскликнул он, подскакивая на месте и указывая пальцем на Ренольда. — Ты! Ты!.. Ты — мой пленник! Мой! А не я твой!

— То-то и жалость, — признался князь, но Салах ед-Дин не слушал его, продолжая выкрикивать:

— Как ты смеешь говорить со мной так, свинья?! Как ты осмеливаешься вести себя так, будто ты хозяин положения?! Ты, который десятки раз клялся и преступал клятвы! Ты, который давал слово и нарушал его! Ты, который... который... Переводи, что стоишь?! — завопил он на толмача, осознавая, что князь, скорее всего, не понимает, что ему говорят.

— Таков обычай владык, и моя нога лишь ступала по ещё тёплому следу того, кто шёл впереди меня, — с достоинством произнёс Ренольд и, не сводя глаз с султана, продолжал: — Разве я больший предатель и клятвопреступник, чем кто-то другой? Разве ты не предал своего господина? Не нарушил клятву, не изменил слову? Ведь не тебе завещал государство своё король Нураддин. Не тебе, а отроку, сыну своему, которого, как сказывают, ты и убил. Убил, как и брата своего, что правил в Ла Шамелли. Так кто больший предатель, я или ты? Я, который с мечом в руке воевал с врагами веры христовой, или ты, обманом и подлостью завладевший землями своих единоверцев? Ты мнишь себя победителем, но ты украл победу! Ты знал, что тебе не одолеть франков в открытом и честном бою, понимал, что и с тобой сталось бы то же самое, что с тем собачьим сыном, который осмелился бросить вызов рыцарям сегодня утром. И потому ты подсылал в стан наш наймитов, чтобы те испортили коней у лучших воинов. Теперь ты ликуешь, но недолго тебе ликовать! Найдётся в земле франков рыцарь, которому нет равных, и отомстит тебе за обиды, которые ты нанёс христианам!

Толмач только таращил глаза, не успевая переводить гневную отповедь коленопреклонённого князя. Между тем перевод султану и не требовался, он и так по реакции пленников понимал, что товарищ их говорит что-то очень оскорбительное для него. Более того, победитель знал, как звучит на языке врагов слово «предатель», и, конечно же, не мог не расслышать имени бывшего господина, упомянутого Ренольдом, как бы сильно тот ни исказил его, переиначив на свой манер.

— Ну хватит! — закричал Салах ед-Дин, брызгая слюной, и лицо его перекосилось от злобы. — Хватит! Замолчи!

Князь понял и произнёс:

— Да я уж и закончил.

Их взгляды встретились.

Бесстрашно смотрел франкский демон на своего врага, и тому на мгновение показалось, что не глаза человека, а пылающие, словно рубины, глаза серого хищника, оскалившего страшную пасть, смотрят прямо в душу его. Рука, давно уже трепетавшая на эфесе меча, потянула клинок. Свистнула в воздухе сталь, вонзаясь в беззащитную плоть.

Брызнула кровь. Капли её попали на одежду и лица пленников и самого султана. Он, скаля зубы и до боли в костяшках пальцев сжимая рукоять, закричал мамелюкам:

— Отсеките! Отсеките ему голову!

Две дюжины глоток разом издали возглас ужаса. Гюи де Лузиньян и Онфруа де Торон, стоявшие один слева, а другой справа от князя, в безумном страхе отшатнулись, им уже слышалось, как султан приказывает: «Отсеките им головы!»

Тем временем кошмарное наваждение уже покинуло победителя. Бросив взгляд на правителя Иерусалимского и видя охвативший его животный страх, Салах ед-Дин улыбнулся. Сердце его наполнилось ликованием от сознания того, что обет, данный им правоверным, свершён: он покарал князя-волка.

— Не бойтесь, — проговорил султан, обращаясь к Гюи. — Король не убивает короля.


* * *

Солнце висело над горизонтом, уходя на ночлег в море, что омывает берега земель, принадлежащих франкам, пока ещё принадлежащих им. Вечерний воздух всё гуще наполнялся запахом тления многих тысяч трупов людей и лошадей, сладкий запах победы будоражил ноздри победителей, горький запах поражения лишь усугублял, делая ещё горше, незавидную участь побеждённых.

Длинная колонна потных, грязных и оборванных людей серой змеёй, позвякивая кандальным железом, неспешно ползла по каменистой равнине. Ноги не несут, нет радости в измученном теле, да и куда спешить, в рабство? Пленников не так уж много: пехоту сгоряча перебили, многие же рыцари сражались до последнего, зато оруженосцы их и конюхи в массе своей стали добычей победителей.

Покончив с ненавистным князем Петры, Салах ед-Дин заверил короля и всех его баронов в том, что их жизням ничто не угрожает, ведь султан сам распорядился дать им попить, а по обычаям мусульман, пленник, которому предлагают вино, воду или еду, может не бояться смерти, поскольку закон теперь не велит убивать его. Большинству из них предстоит лишь небольшая пешая прогулка — до Дамаска максимум сто миль пути, не так уж много, дойдут. Рыцарей и всех, за кого могут дать выкуп, посадят в донжоны; некоторые уже бывали там, не впервой. Остальных же продадут, и они знают это, вот и ползёт, стелется к земле людской ручей, сопровождаемый всадниками в войлочных куртках и тюрбанах.

Гордо подняты головы победителей, с презрением смотрят они на побеждённых — тоже ещё вояки! Правда, иные косятся на франков со злобой — потеряли друзей или родственников в сече. Ох как нелегко далась победа, однако как бы там ни было они добились своего, и теперь, проходя мимо шатра повелителя, который в окружении небольшой, но богато одетой свиты, скрестив ноги, восседает на походном троне, салютуют Салах ед-Дину, он же с вельможами — все они также внесли вклад в общее дело — принимает заслуженные почести.

Нет ничего важнее для полководца, чем восхищение солдат, их вера в то, что с ним они не пропадут, одолеют любого врага, каким бы сильным, каким бы страшным он ни казался. Доверие воинов и любовь подданных, вот основа, которая крепче любого постамента для престола любого правителя, особенно если власть получил он не по наследству, не принял из рук отца или другого родича, а добыл в борьбе, долгие годы не выпуская из рук меча. Такие короли не теряются в трудный момент, не спрашивают, хлопая глазами, у подданных, что же мне теперь делать, как поступить? Такие правители знают ответы на эти вопросы. Выслушав мудрых советников, они сами, тщательно взвесив все «за» и «против», принимают решения.

И всё же, несмотря на радость, переполнявшую душу Салах ед-Дина, после разговора с пленниками у него в душе всё же остался какой-то неприятный осадок.

«Как он сказал? — Султан нахмурился, стараясь вспомнить слова, произнесённые гордым и дерзким врагом перед смертью. — “Таков обычай владык, и моя нога лишь ступала по ещё тёплому следу того, кто шёл впереди меня”? Кажется, так... Неважно, главное, он был прав. Абсолютно прав. Но прав и я, потому что важно не то, как берут власть, а чего ради её берут, как поступают потом. Если деяния владыки ведут к процветанию подданных, возвеличиванию веры — правда на его стороне, какими бы методами он ни пользовался. А хитрость, как же без неё на войне? Франки не понимают этого, что ж, им же хуже. Разве я подобен этому глупцу из Мангураса? Нет, конечно, нет. И всё же... предательство... Предательство... — Эта мысль и тревожила больше всего. — Король, приближающий к себе предателей, рано или поздно и сам может стать жертвой предательства одного из них...»

От размышлений о природе власти, которые неминуемо приходят в голову каждому правителю, султана отвлекло воспоминание о глупце, решившем отличиться перед битвой. Чего он добивался? Лишился жизни, добро бы в бою, а то...

Внезапно Салах ед-Дин понял, отчего теперь ему так не давал покоя незадачливый боец. Кобыла, его кобылу полководец запомнил, потому что довольно долго наблюдал за её хозяином, разъезжавшим между двумя армиями. Тогда её забрал победитель, но теперь...

«И халат его, — мелькнуло в голове у султана. — Ну, конечно, тот рыцарь взял всё, а теперь его добычей завладел кто-то из моих воинов. Всё правильно... Нет, неправильно!»

Как же живучи страхи, что некогда поселились в сердце человека! Тот, кто многие годы ждал подлого удара, даже в момент собственного триумфа не забыл о том, как вскакивал ночью в холодном поту, преследуемый кошмарами, полными злобных убийц. В одно мгновение Салах ед-Дин понял: воин, который сидит в седле лошади покойного глупца из Мангураса, не правоверный, хотя всё, и одежда, и головной убор, и даже сапоги, всё, вплоть до сабли и пики, которой он как будто бы небрежно поигрывает, время от времени подкидывая в руке, обличает в нём сарацина. Что-то неуловимое, что-то такое... Внезапно султана осенило:

«Шпоры! У него франкские шпоры! О Аллах! Взгляд! Он смотрит сюда! На меня!»

Повелитель всего Востока не успел даже шевельнуться, но переодетый христианин словно бы прочитал мысли султана и, осознавая, что раскрыт, пришпорил кобылу, развернулся и помчался прямо на счастливого победителя латинян, поднимая над головой пику. Салах ед-Дин не понимал, что он кричал, но догадывался.

— Подохни! Подохни, сволочь! Подохни, предатель! — вопил воин по-французски.

Всё происходившее казалось настолько невероятным, что растерялись даже опытные стражи, чьей единственной обязанностью являлось обеспечение безопасности господина Кто-то бросился наперерез, но поздно — всадник уже метнул пику! Однако, по счастью, меткостью он не отличался, и она, просвистев в воздухе, угодила в кого-то из свитских султана, но и его не убила, а лишь ранила.

Больше ничего латинянин сделать не успел. Несколько рук вцепились в уздечку коня, в одежду всадника, и тот в считанные мгновения оказался на земле, а потом его с закрученными за спину руками притащили к подножию постамента, на котором возвышался трон Салах ед-Дина.

Взлетела к небу сабля одного из стражей, но султан сделал знак и спросил через толмача:

— Ты — христианин, ведь так?

— Да, — ответил тот по-арабски.

— Ты знаешь язык правоверных?

— Смотря по тому, кого ты называешь правоверными. Твой язык я знаю, если хочешь спросить меня, спрашивай. Переводчик не нужен.

— Я вижу, — согласился Салах ед-Дин и подумал: «Что ж, князь Ренольд, как видно, вы ошиблись, и среди христиан есть такие, кто предпочитает победу любой ценой победе в честном бою!» — Как твоё имя? Откуда ты родом?

— Меня зовут Жослен, — нехотя произнёс рыцарь, — прозывают Ле Балафре, по-вашему — аль-Маштуб. Я родился в Антиохии.

— Ты благородный человек?

— Я — рыцарь.

— Зачем же ты хотел убить меня столь подлым образом?

— Не тебя.

— Вот как? — удивился повелитель всего Востока. — А кого же?

— Предателя.

«О Аллах! — взмолился султан. — Все сегодня как сговорились! Только и разговоров, что про предательство! Когда-нибудь это кончится? Ну и денёк!»

— Шпиона, которого ты послал к предателю Раймунду, — пояснил Жослен и прибавил с сожалением: — Жаль, что промахнулся.

— Мой верный Улу, — окликнул Салах ед-Дин, поняв, о ком идёт речь. — Приблизься-ка сюда. — Когда соглядатай подошёл, он спросил его: — Ты знаешь этого человека?

— Да, великий повелитель. Это — Жослен Храмовник.

— Он член братства Храма?

— Нет, великий, — покачал головой шпион. — Таково его прозвище, сам он слуга князя Петры, которого вы изволили казнить собственной рукой за злодеяния, совершенные против правоверных.

— Даже так?

— Ты ошибся, предатель, — буркнул Жослен. — Я — тамплиер не только по прозванию.

— Ты продолжаешь это утверждать? — переспросил султан. — Подумай, прежде чем сказать.

— Чего тут думать?

— Тебе, наверное, неведомо, что я приказал суфиям казнить всех храмовников, захваченных на поле боя? — поинтересовался Салах ед-Дин. — Ты, как тамплиер, можешь разделить их судьбу. Наверное, ты не знал?

— Знал, — возразил рыцарь и с вызывающей ухмылкой добавил: — Убивать пленных — большая доблесть. Когда-нибудь и твоих солдат, которые попадут в плен, вот так же перережут без жалости.

Султан пропустил это замечание мимо ушёл и вновь спросил:

— Так ты знал, что если тебя поймают, то казнят?

— Конечно, знал. Или ты думаешь, я надеялся ускользнуть, после того, как убил бы его? — Жослен мотнул головой в сторону Улу.

— Ты жалеешь, что не смог сделать этого?

— О чём теперь говорить?

Повелитель всего Востока на какое-то время задумался. Он посмотрел на рыцаря, которого мамелюки продолжали крепко держать за руки, затем перевёл взгляд на шпиона, потом снова на Жослена и неожиданно проговорил:

— А если бы тебе представилась такая возможность?

— Какая?

— Убить его, зная, что потом тебя казнят.

— К сожалению, меня казнят и без этого, — с искренним огорчением произнёс молодой тамплиер. — Но если бы Господь сотворил такое чудо, я был бы ему очень благодарен. К сожалению, я не смог бы славить имя Его слишком долго, но всё же... Ты — могущественный царь, повелитель, зачем тебе дразнить обречённого? Тебе в том нет чести.

— Отпустите его, — приказал Салах ед-Дин и, поскольку мамелюки, державшие Жослена, не поверили своим ушам, повторил: — Отпустите! Отдайте ему саблю!

— Великий государь, — забеспокоился Улу, — вы отпускаете его? Он не просто ваш враг, он, как мне доподлинно известно, доводится князю Ренольду сыном! Его мать, монахиня Марго, живёт в Акконе...

— Это правда, что твой отец казнённый мной князь Петры?

— Да! — Храмовник гордо вскинул голову, с вызовом глядя на султана. — Это правда! И я — самый счастливый человек на свете, потому что имею своим отцом такого человека! Я горжусь им!

— Что ж тут такого? — удивился Салах ед-Дин. — Хорошему сыну и полагается гордиться отцом, кем бы того ни считали другие... Ну что ж, раз так — убей человека, которого ты так ненавидишь! — закончил он, не меняя тона, и оба, и рыцарь, и тот, чьей смерти он сильно желал, разом повернулись и во все глаза уставились на султана.

Первым пришёл в себя изменник.

— Но великий государь?.. — начал он, понимая, что повелитель не шутит. — Я даровал тебе победу!..

Свита неодобрительно загудела, правоверные тяготились необходимостью терпеть рядом с собой в такой знаменательный день грязного шпиона, который, как многие утверждали, к тому же ещё и знался с самим злым демоном Мелеком.

— Вот как? — с деланным удивлением воскликнул султан. — А я-то думал, что мне её даровал Аллах! Аллах и мои доблестные воины. Их мудрые командиры, мои эмиры и шейхи. Но оказывается, я всё время ошибался? Что ж, мой верный Улу, благодарю тебя.

Царь шпионов с мольбой уставился на Салах ед-Дина. Впервые демон, поселившийся в душе отрока Жюльена многие годы тому назад, допустил ошибку. Ренегат и предатель испугался и задрожал, ибо понял, что жизнь сыграла с ним скверную шутку. Всё время он думал, что держал в руках все ниточки судьбы. Да и как ему было думать иначе, ведь он заставлял служить себе многих могущественных владык? Короли, князья, эмиры и шейхи считали, что управляют им, но он смеялся над ними, потешался над их близорукостью. И вот свершилось! Как он мог расслабиться? Произнести эти роковые слова?!

Улу бросился к ногам султана, не жалея красноречия, чтобы убедить его в собственной лояльности. Это стало второй ошибкой предателя — видно, не зря говорят, что тот, кто собьётся с верного пути, не сразу найдёт дорогу обратно. Видя его отчаяние, Салах ед-Дин понял, что поступил правильно, именно об этом и говорил ему мудрый ибн Муббарак. Не существовало иного способа одолеть беса, поселившегося в царе соглядатаев, ибо победить его можно было, только ударив в то место, которое нечистый дух считал у себя более всего защищённым. Хитрый и проницательный человек, Улу, как часто случается с людьми, подобными ему, менее всего опасался предательства, полагая, что никто в целом свете не мог сравниться с ним в этом искусстве.

«Что ж, — с удовлетворением подумал султан, — сейчас этот юноша свершит свою месть. Но то будет не его, а моя победа. Именно так, моя! Ибо сегодня я одержал ещё одну победу над дьяволом!»

— Что же ты стоишь, аль-Маштуб? — словно бы не замечая униженных просьб шпиона, обратился к Жослену Салах ед-Дин. — Вот враг твой. У тебя в руках сабля, что же ты медлишь?

— Я не палач, повелитель, — мрачно произнёс храмовник. — Он не безоружен, пусть вынет свой меч и примет смерть, как подобает.

Салах ед-Дин понял, что на сей раз одним ударом убить двух зайцев у него не получится. Рыцарь, вероятно, и сам того не зная, преподал урок хозяину всего Востока, не пожелав воспользоваться случаем и зарезать предателя, если ещё не была утрачена возможность убить его в честном бою. Султан всё понял.

«Ах вот как?! — подумал он. — Значит, ты, молодой и сильный, считаешь себя равным противником слабому старику, чей меч давно заржавел в ножнах? И это, по-твоему, честно?»

Точно так же считал и Улу.

— Это нечестно, великий государь! — закричал он. — Если уж речь идёт о поединке, то... По обычаю франков я мог бы настаивать на праве просить о заступнике!

— Ты хочешь сказать, что тогда за тебя дрался бы другой? Я правильно понял? — поинтересовался Салах ед-Дин. — Но какой резон тому, кто хотел убить тебя, жертвовать жизнью ради того, чтобы убить кого-то ещё? Однако определённый смысл в твоих словах есть. Ты действительно слабее. Как же мне уравнять вас?

Окинув обоих оценивающим взглядом, он хищно улыбнулся и приказал:

— Отсеките христианину правую руку! Так будет честно!

Не успел Жослен опомниться, как мамелюки вновь схватили его. Один из них взмахнул отточенным как бритва клинком, и кисть правой руки рыцаря упала на землю.

— Перевяжите его, чтобы не истёк кровью!

Когда стражники исполнили и это приказание, султан дал команду начинать схватку.


Что ж, и франкам тоже была не чужда хитрость. Молодой тамплиер не стал говорить повелителю всего Востока, что родился левшой, как и рыцарь из Тортосы, учивший своего оруженосца владеть оружием. Благодаря брату Бертье Жослен умел превосходно сражаться как левой, так и правой рукой. И хотя кровь сочилась из обрубка, а перед глазами Храмовника плыли радужные круги, он довольно быстро справился с предателем, отсёк ему голову и, бросив оружие, поднял её, показывая султану.


Даже сердце язычника не закрыто для сочувствия. Тронутый любовью рыцаря Жослена к своему отцу, Саладин не казнил сына своего врага. Он даровал рыцарю жизнь и милостиво позволил ему уйти, разрешив взять коня и меч, а кроме того, предложил исполнить какое-нибудь желание, которое было у рыцаря. И брат Жослен сказал: «Отдай мне голову и тело отца моего». И султан ответил: «Нет, того, что просишь, я не могу сделать, ибо голову врага правоверных будут показывать во всех концах земли моей, чтобы знали мусульмане, как повелитель Востока карает врагов истинной веры». Тогда брат Жослен сказал: «Отдай мне хотя бы тело отца моего». Саладин спросил: «Зачем тебе?» Брат Жослен ответил: «Я похороню его». И султан сказал: «Хорошо, бери, но до заката уходи из моего стана». Солнце ещё не село, но уже катилось к краю земли на западе, и рыцарь сказал: «Хорошо. Отдай мне тело князя Ренольда, и я уйду из твоего стана до заката».

Саладин отдал тело князя брату Жослену, и он ушёл как можно дальше, чтобы султан не передумал и не велел послать за ним погоню, а на рассвете, когда был уже далеко, похоронил отца своего в земле Галилейской в одному ему известном месте. Сам же ушёл в крепость Сен-Жан д’Акр, а когда та сдалась, пошёл в город Тир, а спустя много лет, служа Храму как прежде, стал служить и графу Триполи Боэмунду Кривому, и с ним вместе ещё через несколько лет завоевал город, где родился.

Вот так и закончилась история жизни и деяний славного рыцаря Ренольда де Шатийона, которую описал брат Жослен Антиохиец, коментур ордена Бедных Рыцарей Христа и Храма Соломонова.

Загрузка...