ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1



После взятия Иваном Грозным Казани в густых лесах на Каме и Вятке бродили шайки татар и черемисов, не желавших покориться русскому царю. Они совершали набеги на сёла и посады, и набеги эти отличались особенной жестокостью. Мятежники не щадили ни детей, ни стариков. Выжигались целые селения. Пленных сажали на кол, отсекали головы.

Во время одного такого набега погибли отец и мать Ермолая. Отрок в те часы собирал в лесу грибы и тем спасся. Вернувшись на пепелище, он не нашёл ни одной живой души. Надо было думать, как жить дальше. Он знал, что на реке Вятке, недалеко от их посада, расположилась казачья сторожа, чтобы воинские люди из Казани и в Казань не ходили. Но сторона была глухой, все тропинки заросли непролазным ельником, и много зверя всякого бродило здесь. Одна надежда была у Ермолая — на Пресвятую Богоматерь. Он уверовал в её защиту с того часа, как родная матушка повесила ему на грудь маленькую иконку, и та иконка спасала его не раз от лихих людей и от зверя.

Ермолай пошёл наудачу. Решил держаться подале от берега, где его могли увидеть лихие люди. Да ещё сказывали, в их местах шаман объявился, порчу на людей наводил, иные и память теряли, и в бесчувствие приходили. Отрок сотворил молитву, перекрестился, испил водицы из ведра, чудом уцелевшего около разворошённого и обгоревшего погреба на самом краю пепелища возле леса.

О, верное и надёжное чутьё человеческое, тонкий детский слух! Ермолай не испугался треска сучьев, донёсшегося из глубины леса, прислушался и, осмелев, подал голос. Затаился, выжидая и вновь прислушиваясь. На его счастье, лесом шёл зверолов. Дюжий богатырь, заросший волосами, разузнав о беде, что постигла посадских людей, пожалел отрока, отломил калача и вывел на тропу, ведущую к казачьим сторожам.

И опять повезло Ермолаю. По тропе, что ширилась ближе к реке, ехал небольшой отряд воинских людей, и впереди отряда ехал сам воевода Данила Адашев[1]. Белокурый, широколобый, с доброй приглядкой воевода остановил коня возле отрока. Спросил улыбчиво:

— Челом, отроче! Здорово шедши? Как тебя Бог милует?

— Здорово. Бог дал поздорову. Голова жива.

Воевода взглянул на отрока с новым живым любопытством. Видать, что смышлёный и не по летам находчивый. В больших светлых глазах недетская печаль и усталость.

— Благодарение Богу, что голова жива. По нонешним временам это удача. Пошто твои родители одного тебя отпустили?

Ермолай низко склонил голову.

— Это не ваш ли посад, отроче, пожгли ноне мятежники?

Воеводе Даниле почудилось, что в глазах отрока блеснула слеза.

— Постой, не отвечай! Вижу тебя в беде и нужде. Пойдёшь к нам?

Ермолай обвёл взглядом казаков. Шапки котелком лихо заломлены. Разноцветные жупаны подпоясаны расшитым кушаком. Многие у них на Вятке завидовали вольному казацкому житью.

— Возьмёшь — буду твой казак и твоих ворот человек. Стану с тобой луговую черемису воевать и московскую дружину крепить.

— Вот это по-нашему! Добрым казаком будешь! — сказал воевода, — Поможешь нам искать изменников на Вятке.

— Не забоишься? — спросил один из казаков.

— А чего мне бояться? Они тут жгут людей, головами берут и в плен уводят.

— Вижу, добрым казаком будешь, — выдвинулся вперёд старшина. На боку у него висела дорогая сабля с расписной рукояткой. — Для начала сымем с тебя мужичьи портки да сыщем казачий одяг. Будешь сперва кашеварить.

— Я за лошадьми ходить умею.

— Ну и добро. А кончится война да переловим всех изменников — на Дон тебя возьмём.

— Я умею из бердыша стрелять. Стану пересылаться с крымскими татарами свинцовыми пулями.

Казаки весело и одобрительно загоготали.

Старшина велел одному из казаков посадить отрока к себе на коня да отвезти на сторожку.

Ермолай тоскливо обвёл взглядом охотничьи сумки казаков и понял, что они ехали на звериную охоту, называемую у казаков «гульбой». Вот бы и его с собой взяли.

Вечером Ермолая уже учили кашеварить. Он чистил коренья, выбирал сор из крупы и для этого высыпал её из куля в большую мису, учился разделывать тушу барана. Два дюжих казака носили из лесу хворост. Остальные казаки кто чистил свой бердыш, кто, напившись горилки, тут же спал, развалясь на траве. Многие играли в зернь. В каждой группе — свои приёмы игры. Одни раскидывали кости, другие раскидывали зёрна. Ермолай слышал ранее об этой мошеннической игре. Её называли «чет и нечет». Загодя ни за что не угадаешь, как ловко тебя обведут вокруг пальца. Ермолай видел, как один казак со шрамом через всю щёку явно ловчил. Он то быстрым движением прятал в жменю зерно, то, выждав нужный момент, бросал его, точно игральные кости. Ермолая удивляло, как это другие не замечают мошеннических проделок казака. Может быть, они и замечают, но боятся его? И когда добытчик хвороста принёс очередную вязанку, Ермолай спросил его:

— Скажи, Игнат, тот казак со шрамом давно у вас казакует?

— Он казаковал допрежь меня.

— И добрый он казак?

— То гарный казак...

— Он не вятский?

Игнат строго посмотрел на Ермолая, ответил назидательно:

— Доброго молодца, что приходит в казачье войско, не спрашивают, кто он и откелева. Спрашивают токмо, будет он служить верою и правдою да сполнять наши обычаи. И ноне тебя али спрашивали, чей ты отрок?


...Покорение народов, заселявших берега Волги, потребовало значительно больше сил, чем завоевание Казанского царства. И трудно сказать, сколь успешными были бы усилия царского войска без самоотверженной поддержки казачества. К тому времени казаки объединялись то в осёдлые, то в кочевые отряды, искусные в воинском деле. Им, отважным смельчакам, не было равных в освоении нового пространства, в дерзких набегах на улусы. Жадные до наживы буйные гуляки, они преображались в минуты опасности и в бою вели себя как настоящие львы. Казалось, для них не было ничего невозможного. Нередко и царским воеводам стоило немалого труда подчинить себе эту лихую вольницу.

Легко представить, сколь привлекательная была эта жизнь для отрока с воображением и жаждой героических дел. Ему сразу понравилась казачья вольница. Отрадно было ему, лесному жителю, охотиться на зверя, закидывать невод в реку. Он думал, что никогда не вернётся к прежней посадской жизни, где не знали, что такое воля, а белый свет видели лишь сквозь бычий пузырь окна. Беда только, что порты прохудились, а новое платье и шапка погорели в огне. На нём были старые отцовы порты, великоватые, но в них было удобно и на траве валяться, и нехитрую службу нести.

Нельзя сказать, чтобы служба эта не становилась порой обременительной. Иные гуляки норовили свалить на Ермолая свои обязанности. И валежнику для костра натаскай, и сбрую коню почисти, и рыбы налови да ещё кашеварь у костра. А там ещё и котёл надо почистить. Иногда он выбивался из сил, а всё не противился старшим. Не то чтобы он боялся грозы или окрика. Но его страшило одиночество. Глядишь, здесь ему и слово доброе скажут, и в обиду никому не дадут.

Но в тот вечер на душе у Ермолая было смутно. Что-то дрогнуло внутри, когда тот страшный казак со шрамом на щеке остановил на нём долгий взгляд. Ермолай не мог понять, за что его произвели в старшины. Не за то ли, что лучше других воровал в игре? Или за то, что добыл себе косматую папаху? Он старался не попадаться на глаза новому старшине и про себя опасливо думал, что Горобец (так прозывался старшина) заметил, видно, как Ермолай следил за его воровской игрой. Ермолаю казалось, что если притулиться за спиной у казаков, то Горобец забудет о нём и можно избыть беду, хотя и не ведал, что ему может грозить. Воевода, у коего он мог бы найти защиту, с головным отрядом ушёл вперёд, а их оставил в лесу. И Горобец тут Бог и царь. Он, может быть, будет и посильнее воеводы...

О, неведение отрока! О, его прозорливость!

В тот вечер Горобец много суетился, осматривал своё хозяйство, легко поигрывая плетью. Вдруг он отыскал глазами Ермолая, резко упёрся в него взглядом, как если бы впервые заметил:

— А это что у нас за страшилище в мужских старых портках? А ну подь сюда!

Ермолай вздрогнул, словно Горобец ударил его плетью, но не сдался:

— А ты в своей косматой папахе похож на старого ворона!

Казаки загоготали, довольные тем, как малец осадил старшину. В воздухе засвистела плеть. Ермолай успел отскочить и укрылся за казачьими спинами. Тут послышался звук подъехавших лошадей. Это вернулись с «гульбы» охотники с богатой добычей.

2


Двух диких кабанов тут же ободрали и принялись зажаривать на костре. Что за дух пошёл! Куски мяса обваляли в пахучей лесной траве. И тут начался пир. Горилка лилась рекой. Аппетитные куски похрустывали на зубах.

Ермолай не отставал от казаков и, во всём подражая им, так же тщательно обтирал о голову засаленные пальцы. Горобец ему теперь не страшен. Рядом сидел любимый воевода Данила Адашев. Для него наскоро сработали стол из сосны. Но невесел воевода: судьба словно посылала ему свои тревожные сигналы. И никому другому не понять их. А многие завидуют и славе его, и царской ласке. Брат воеводы, Алексей Адашев[2], — любимец грозного царя Ивана. Ермолай замечает меж тем, как пристально приглядывается к воеводе Горобец. Или это лишь мнится отроку? На лицо Горобца падают кровавые отсветы догорающего костра. Он и вправду похож на старого ворона. Изогнутый вороньим клювом нос, слегка вывернутое нижнее веко, таящие что-то недоброе глаза подернуты плёнкой. Его голос покрывает голоса остальных казаков:

— Что приуныл, воевода? Отчего не по-нашему пируешь? Али обидел кто? Али обиду чуешь?

И тотчас отозвались другие старшины:

— Ты, Горобец, ври, да не завирайся! Какая нашему воеводе обида? Его сам царь милует.

Казаки гордились, что ими воеводит знатный вельможа, окольничий Данила Адашев, добывший себе славу и почести при взятии Казани. Вот поднялся седоусый старшина и предложил заздравную чашу за воеводу:

— Будь здрав еси, храбрый воевода, да поведай нам, как брали Казань. Из твоих уст хотим правду знать.

О взятии Казани[3] среди казаков ходило много легенд. Завоевание Казанского царства сравнивали с Куликовской битвой. Русский народ увидел в своём царе защитника христианства от басурман, опустошавших русские земли, освободителя из неволи многих пленных христиан. Надо ли удивляться, что в сознании народа долгие годы будет жить память об этом походе как о великом подвиге. По всей Волге и впадающим в неё рекам были водружены кресты. Перед ним бледнели прежние походы: Волга стала рекой Московского государства. Без этих завоеваний невозможно было движение России на Восток, её прорыв к исконно русским землям. Азия же под Казанью теряла свой последний редут противостояния в Европе. И многие рассказы о взятии Казани говорят об отчаянном, жестоком сопротивлении татар.

Редкий пир обходится без воспоминаний о кровавой сече между русскими ратниками и татарами. Воздавалось должное и геройству русских, и мужеству татар.

— Ты прав, атаман Колесо. Слава того великого подвига отворила все уста. Да все ли знают правду? Русские ратники не щадили голов своих за благочестие, и всяк думал: «Ежели умру, то не смерть это, а жизнь. Пострадаем за братьев, терпящих долгий плен, страдающих от безбожных агарян[4]». Вспоминали слово Христово, яко нет ничего лучше, чем полагать души за друга своя. Просили у Господа избавления бедным христианам. Да не предаст нас в руки врагов наших. Если не теперь, то как вперёд от них избавимся?

— Ты об деле сказывай, воевода, — резко перебил Горобец. — А дело-то было кровавое. Сам князь Воротынский[5] пал, заливаясь кровью.

Все притихли, словно ожидая чего-то необычайного. Воевода Адашев пристально посмотрел на Горобца:

— Князь Воротынский, слава Богу, здрав был. Его спасли доспехи. Дело было действительно кровопролитное. Сражались на мостах, в воротах, у стен. Когда царь велел сделать подкоп, и тарасы взлетели на воздух, разбрасывая брёвна, и множество народу в городе было побито, агаряне обеспамятели от ужаса. Но когда им предложили миром признать волю русского царя, татары отвечали: «Не бьём челом. На стенах — Русь, на башне — Русь. Ничего, мы другую стену поставим, и все помрём или отсидимся». А сдались бы сразу, и крови было б меньше.

— Ты, воевода, всей правды не утаивай. Али мало нанёс урону русским ратникам князь Епанча? Или, может, мало полегло их при осаде города?

Среди казаков послышался ропот:

— Ты, Горобец, ври, да не завирайся!

— Пошто воеводе допрос чинишь? Али дела не ведаешь?

— Ты уж не сам ли был при Епанче?

Горобца не любили, а иные даже побаивались его. Никогда не узнаешь, лизнёт или укусит. А уж коли прицепится к человеку, то как репей. Между тем воевода продолжал молча и сурово смотреть на Горобца. На его душе было смутно. Наглость и напор этого и ранее подозрительного ему казака вызывали у него предчувствие беды. Адашев грозно нахмурил брови. Но в эту минуту вновь заговорил седоусый старшина. Видно, хотел отвести надвигающуюся грозу.

— А скажи, будь ласка, воевода, як там воювал наш казак Ермак Тимофеевич[6]?

— Славный казак! Такого казака я бы и в свой отряд взял. И ловкий такой, что провёл хитроумных казанцев. Достал татарскую одежду и под видом татарина проник в Казань, всё там разведал да разузнал, нашёл места, откуда легче взорвать стену, и тем помог нашим ратникам.

Воевода продолжал говорил, не замечая, как Горобец весь подобрался, как дрогнули азиатские скулы и резче выступил на щеке шрам, на который в эту минуту упал отсвет яркой вспышки костра. Он зачем-то снял шапку и, положив её на стол, сурово отчеканил:

— То всё сказки досужих людей. Много таких сказок ходит меж казаков. А тот Ермак — сучий сын...

В руках Данилы Адашева мгновенно сверкнула сабля. Кто-то тихонько охнул. Все знали силу воеводы. Ударом палки он мог свалить зверя. Но не успел он достать саблей дерзкого наглеца. Ловким броском Горобец вылетел из-за стола и, словно подхваченный ветром, скрылся в темноте. А казаки погоготали, погуторили, закурили люльки и, поёжившись от ночной сырости, накинули на себя кожухи и вскоре заснули крепким казацким сном, раскинувшись безмятежно тут же на траве. Мог ли кто из них подумать, что непростой была ныне размолвка за столом, что дерзкий выпад Горобца сулил кому-то беду и что Ермак, за честь которого поднял саблю воевода, попадёт в опалу.

Жизнь той поры была полна неожиданностей, самых непредвиденных.

3


Ночью Ермолай метался во сне. Его мучили тяжкие кошмары. Виделось, как по воздуху летал казак Горобец, грозя саблей. На нём были широкие шаровары, какие Ермолай ранее видел на одном пленном турке, а за поясом у него висело несколько пистолетов, на голове была чудная шапка, она вертелась колесом. Сам он смеялся, показывая длинные клыки, и через всю щёку чернел шрам. Ермолай кричал: «Отыди, бес!» Он хотел перекреститься, но рука его словно наливалась свинцом. Утром он впал в беспамятство. К нему привели казака, что был в отряде за лекаря. Он натирал отрока каким-то снадобьем. Тот на миг очнулся, прошептал: «Отыди, бес!» — и снова забылся. Казаки стали держать совет.

— Это им бес играет.

— Оно и видно, что нечистый мудрует.

Послали за старцем, что жил одиноко в лесу, в хижине, кою сам себе срубил. Знали, что был он человеком святого жития, время проводил в постах и молитве. Звали его Савватием. Людей он избегал, ибо, как о нём говорили, хотел он в сём месте безмолвствовать.

Старец не заставил себя долго ждать, хотя был слаб и шёл, опираясь на посох. Мал ростом, сед, с тихим смирением во взоре. Ермолай лежал под деревом на медвежьей шкуре, не подавая признаков жизни. Старец опустился перед ним на колени, положил руку на голову и, почувствовав слабое дыхание жизни, перекрестил его, прошептав:

— Господи, исцели раба твоего Ермолая от лютой болезни!

Молитва его была тихой и страстной. Казалось, он сам вот-вот упадёт от слабости и волнения. Окончив молитву, он снял с себя нагрудный крест и осенил им больного. Ермолай пошевелил веками, затем приоткрыл глаза.

— Будь здрав еси, отроче! — произнёс старец.

Позже казаки станут рассказывать, как старец воскресил Ермолая. Сам же Ермолай на всю жизнь запомнит, как Савватий пришёл на другой день и стал читать ему Евангелие, как после этого чтения стали крепнуть его силы и как Савватий пророчествовал:

— Когда войдёшь в разум, душа твоя станет тосковать о жизни благочестивой. Господь сподобит тебя благодати священства и пастырства словесных овец.

На что Ермолай ответил ему:

— Святой старче, ноне я останусь в казаках. Вороги загубили тятьку с мамкой, пожгли наш посад и наших людей. Я пойду с казаками воевать луговую черемису.

Он видел, как иные казаки, замечая его беседующим со старцем, косились на него.

— О чём это отрок толкует со старцем? Ежели ты казак, то не дело с попом беседы беседовать, а надо казацкому делу научаться, как шашкой да палашом рубить головы неверным.

Ермолай оглянулся на голос и узнал Горобца, где-то всё это время пропадавшего. Говорили потом, что он выжидал в одном селении, пока остынет гнев воеводы. И видимо, сейчас он срывал злобу на отроке, коего приблизил к себе воевода. Чёрные глаза его недобро округлились, под азиатскими скулами поигрывали желваки.

Казаки разноголосо загудели на его слова. Приглядчивый отрок много брал на заметку, и сейчас он видел, как вокруг Горобца кучнились выходцы из чужедальних земель: из Бессарабии, из Литвы, из Неметчины. Многие из них оказались в плену, да так и осели на русских землях, а иные подались в казаки, увидев в казачьей службе прямую выгоду. Донские казаки не любили их за хитрость, за корысть. Были среди них и такие, что сделали себе промысел из доносительства. Доносы в то время были в особой цене, ибо на Вятской земле тайно проживало много воровских людей, наносивших большой вред русскому делу. Худо только, что доносили и на своего брата казака.

...Очистив вятские пределы от воровских людей, казаки с наступлением весны, едва прошёл лёд, двинулись вниз по Волге на утлых, но ловких староваряжских лодках. Данила Адашев к тому времени вернулся в Москву, а его отряд повёл дальше князь Александр Вяземский. С великой тоской, едва не плача, расстался казак-отрок Ермолай со своим благодетелем Данилой Адашевым, который держал его возле себя как сына. На князя Вяземского Ермолай поначалу и глаз не хотел подымать, чувствуя в нём чужака. Князь же Александр был столь холоден и высокомерен, что и вовсе не замечал отрока. Его родитель верно служил литовскому королю, а когда отъехал на Русь, так же верно стал служить русскому царю Ивану III, деду Ивана Грозного. Один из Вяземских[7] будет взят царём Иваном в опричнину и станет его любимцем. В недолгом времени он, однако, погибнет на пытке по воле самого царя.

Вскоре казачий отряд из вятичей значительно пополнился пришлыми людьми из других городов, в том числе из Москвы. На всех желавших казаковать не хватало лодок. Передовой отряд остановился на Переволоке, что между Волгою и Доном, поджидая остальных. Чего только не наслушался Ермолай на этой казачьей заставе! Когда доспели остальные, один москвитянин сказал, что люди будут ещё прибывать, что многих ныне гонит из городов и сел таинственный ужас, словно бы надвигается беда какая. «Скоро грянет гнев Божий!» — внушительно произнёс один старый казак. И многие задумались, слушая его.

Чутки бывают русские люди. Думая позже об этих днях, Ермолай вспоминал о том, что всех их тогда как бы охватило предчувствие беды, лихолетья, опалённого нечеловеческим гневом грозного царя. Приближалась опричнина. Но казачества она коснётся лишь косвенно. Царь нуждался в казаках. Это было время, когда донские казаки приобрели мировую славу. Они были грозой для турецкого султана и крымского хана. Они надёжно охраняли границы также от литовских людей, для чего и ставили свои сторожи на литовской стороне, что вызывало осложнения с королём Сигизмундом-Августом[8].

В то время, когда Ермолай служил в казаках (а служил он в сторожевом отряде), казаки станов не делали и, почитай, не ссаживались с лошадей. Ездили бережно и останавливались в таких местах, где было пригоже и усторожливо. И те обычаи берегли накрепко. В дальние урочища не ездили, не доведавшись заранее. Места кочевья менялись. Приходилось быть в постоянной боевой готовности.

Борьба накалялась год от году. Если Казань была взята после нескольких приступов, то астраханцев казаки и вятичи разбили наголову одним налётом. Защитники крепости бежали, а Ямчурчей-царь ускакал к Азову. Тем временем усилилась вражда между самими ногайскими князьями, ногайцы уничтожали сами себя. Как замечали впоследствии историки, Ногайская орда пала не столько под ударами московского войска, сколько по причине жестоких внутренних неурядиц и борьбы за власть ногайских князей.

После нескольких дней жестокой резни между братьями-князьями Измаилом и Юсуфом Измаил одолел Юсуфа, но от ногаев осталась лишь горстка. Остальные бежали и рассеялись по побережью. Сохранив стада овец и лошадей, они основали кочевые улусы и нападали на казаков, к тому времени ослабевших от голода и болезней, от непривычки к чужому климату.

И здесь суждено было свершиться событиям, которые определят дальнейшую судьбу Ермолая.

4


Ермолаю была по душе казачья жизнь. В ней он всегда знал, что надо делать. Это давало ему смелость и лёгкость. О былой посадской жизни вспоминал редко, но к степи не мог привыкнуть и часто тосковал по лесу.

В тот день их казачий отряд держал путь к донской станице Темкинской. На пути хоть бы «деревце. Кругом выжженная трава да уныло-однообразный ковыль. В горле першило от горького запаха полыни. Небо давало полную волю нещадному солнцу. И если бы не свист сусликов, можно было бы подумать, что в степи нет ничего живого. И казалось, что степи не будет конца.

Но Ермолай не даёт себе расслабиться. Вид у него строгий. Над твёрдыми, красивого рисунка губами набрал силу молодецкий ус. Молодой казак и коня себе добыл знатного: рослый донец с мускулистой грудью, тонкими сильными ногами, серой масти. Блестящая кожа отливала то серебром, то как будто прозеленью. Имя Смарагд, что значит «камень изумруд». Гордое имя, достойное такого отвага, каким был его храбрый конь. Или думаете, что бессловесная тварь не может быть храброй? Или умной? Смарагд не хуже хозяина знал, как выбрать удачный момент, чтобы врубиться в самую сечу, как уклониться от сабельного удара. Разве не конём счастье казацкое держалось? Хоть и говорят, что конь везёт, а Бог несёт, но Ермолай знал, что допрежь всего коню был он обязан своей казацкой планидой. Ишь, косит на меня сторожким взглядом, будто что-то прикидывает либо мысли мои хочет угадать. А какие мои мысли? Вот думаю, что места здесь дикие. На всём пространстве ни одного государева города не видать. Редко-редко, где по Дону селятся казаки, да и те в походах либо в бегах. Какая у них жизнь? Турецкий султан да азовцы шлют царю грамоту за грамотой: казаки-то воровские, Азову-городу досаждают, а про то не отписывают, сколь побили русских людей да пожгли деревень и хуторов. А сколь людей в плен увели! И не одних хлебопашцев, а и дворян, и детей боярских. Вот и пришло ныне время силой с ними переведаться, коней в их стадах поубавить да перекрыть дорогу из Азова в Дербент. Да и вестей всяких проведать. Похваляются, у крымцев-де много рук и глаз. А мы всё ж города русские под Крымом поставим. А дабы крымцы тесноты нам не делали, сами положим такой предел: не дружиться, а за сабли да воеваться. Мир таков, каким сделали его грехи наши.


Размышляя, Ермолай слегка ослабил поводья. Почувствовав это, Смарагд тотчас принялся играть с кобылкой, что шла почти вровень с ним, везя отрока, видимо, в ближайшую станицу. Кобылка косила на Смарагда горячим коричневым глазом. Он покусывал её слегка, отчего кобылка убыстряла свой бег. Была она не видная собой, вислозадая, но копыта будто точёные, красиво мелькают в беге. Смарагд нагоняет её и с лёгким храпом страстно дышит ей на круп. Она ткнулась ему в грудь. Но Смарагд вдруг ударил её задним копытом и вырвался вперёд.

«Ну, игрун, вот игрун, — восхищается Ермолай. — И ловок же. Себя не выдаст. Каков? Что в деле, что в игре».

Между тем впереди показалась станица. От самого шляха начиналась улица, вдоль которой темнели домики. В самой глубине улицы возвышалась песчаная плеть майдана[9].

— Майдан-то совсем лысый. Хоть бы трава росла, — сказал Ермолай.

— Ты не коняка, чтоб о траве заботу иметь, — хохотнул на это рослый молодой казак.

— Слыхал ай нет, тут девки, сказывают, знатные, — заметил другой.

— Ныне девки на казака не льстятся. Им богатство подавай. Мода такая с Московии пришла.

— Девки везде одинаковые. Казак хоть на чёрта похож, а девка всегда найдётся.

5


Дом, где поместили Ермолая, был обнесён тростниковым забором. Тесовое крыльцо было чисто выскоблено до светлой желтизны и посыпано песком. Такой же опрятностью отличалась и горенка. Убранство её было простым, даже скудным, но спинка деревянного диванчика была искусной резьбы, домотканый полог над кроватью был тоже искусно расшит. Вместе с тем в доме пахло сиротством, покинутостью. Ермолай не стал дознаваться, что это за дом и кто в нём живёт, но вечером, когда казаки собрались на коло[10], один старый казак (ему, значит, было за сорок) сказал ему:

— Сказывают, в дому, где тебя поставили, нечистая сила живёт. Ты гляди, коли что, ко мне приходи жить.

И тут Ермолай узнал историю, которую на все лады рассказывали в станице. У хозяйской дочери внезапно умер жених. Едва его успели похоронить, как он начал приходить ночами к невесте. То утирку попросит, то норовит лечь рядом с ней. Промучившись несколько ночей в страхе несказанном, несчастная девица перебралась на другой конец станицы к сестре, что была замужем за священником. Сирота сама-то. Некому добрым словом утешить. Одна бабка в дому, и та с печи не слазит.

Ермолай не смутился духом, а только рассмеялся:

— Ты что же, думаешь, покойник и ко мне пожалует?

Однако ночью ему не спалось. Слышались чьи-то шаги, и кто-то невнятно шептал. В горнице было душно. Ноги налились словно свинцом. Он хотел подняться, чтобы выйти на волю, но силы не было. Ему стало страшно. Творя крестное знамение, он произнёс:

— Господи помилуй!

Не помня себя выскочил на крыльцо, догадавшись испить квасу из кувшина. На дворе было светло. Полная луна занимала, казалось, полнеба. Ермолай вспомнил, что такая же ночь была в его родном посаде перед пожаром. Он вспомнил также, что давно не поминал родителей. Из души вырвалось:

— Матушка моя родимая! Батюшка боголюбивый! Где теперь ваши душеньки? Помолитесь обо мне, грешном!

Отец его был дьячком и вечерами непременно читал вслух Священное Писание, и вечно захлопотанная матушка улучала минутку, чтобы послушать. Потом все молились перед образами, стоя на коленях. Как давно это было! Все эти годы он молился либо на ложе, либо на ходу, в седле, и прежнего счастья душевной благодати ни разу не испытал.

Духота стояла нестерпимая, ни малейшего движения воздуха. Вдруг над его головой что-то пролетело, едва не задев его крылом. Летучая мышь? В то лето этих тварей много расплодилось в их посаде. Говорили, будто к беде. Господи, ныне чем грозит мне судьба? Он снял с шеи ладанку, повешенную матерью в день Успения[11], когда ему исполнилось двенадцать лет, поцеловал образ Богородицы, искусно вделанный в ладанку, и стал молиться:

— Благого Царя Благая Мати, Пречистая и Благословенная Богородице Марие, милость Сына Твоего и Бога нашего излей на грешную мою душу и Твоими молитвами настави мя на деяния благи да прочее время живота моего без порока прейду...

Прочитав до конца молитву, он почувствовал, как что-то отпустило его. Страх прошёл. Со словами: «Святой Ангеле, хранителю мой, моли Бога обо мне!» — он вернулся в хату, перекрестился трижды, лёг в постель и заснул без всяких сновидений.

6


Проснулся он от стука ухвата о загнетку. Это бабка сползла, видно, с лежанки и ныне мудрует у печки. Прислушиваясь к привычным домашним звукам, Ермолай вспомнил тревожную ночь, когда ему чудилась всякая чертовщина, и дал себе зарок сойти с проклятого двора. Но ежели взглянуть на это со стороны, гоже ли казаку так паниковать? Тут он стал думать о несчастной девице, воистину несчастной, ежели ночные страхи согнали её с родной хаты.

Весь день он думал, как бы увидеть девицу. Человека мужественного всегда что-то притягивает в существе обиженном и слабом. И надумал Ермолай поглядеть на девицу, как будет идти в церковь. Узнать её можно будет по тёмному платку.

Дорога была широкой и шла по сыпучему песку. Догорало лето. Возле низкорослого боярышника притулились поздние цветы лиловатого кипрея. Они разом напомнили ему детство. На Вятке возле посада, где он жил, много было кипрея. Матушка сушила его и заваривала чай. Ермолай свернул на обочину, приглядываясь к станичникам, что шли в церковь. Одеты они были наряднее, нежели вятские. Бабы в цветных понёвах, девки в монистах. Мужики в новых поддёвках, что-то вроде полукафтанов, какие на севере не носили. Всё было чинно. Над станицей плыл благостный колокольный звон. В эту пору у людей православных всё ведётся, как в присказке: «Ударит к вечерне колокол — всю работу об угол».

И вдруг Ермолай резко обернулся. Она... Глаза у неё, как у бабки, — широко поставленные, тёмные, а брови лепные, как на иконе. Тонкое лицо омрачено печалью и тревогой. Но поступь спокойная, величавая. Ермолай придержал шаг. Ему показалось, что все смотрят на него и она о чём-то догадывается. Тут его нагнал один казак, они заговорили, и это помогло Ермолаю подавить смятение.

Утром она неожиданно пришла во двор. Не заходя в хату, взяла стоявшие на крыльце ведра и пошла на речку. Он в это время был в сарае, чинил попону. Когда она снова показалась в калитке с вёдрами воды, он вышел из сарая, но она даже не подняла на него глаз.

— Ты что же это, хозяйка, не хочешь поздороваться с постояльцем?

— Здравствуй, казак, коли надоба у тебя такая здоровкаться.

— А то... Не с бабкой же твоей мне словами переведываться? Досыта намолчался с ней.

— Да и я не больно бойка на язык.

— Не беда. Я и за двоих справлюсь.

Постепенно она привыкла к Ермолаю и его речам, хотя и дичилась поначалу, и вскоре совсем вернулась жить в свой дом. Чтобы не смущать её, Ермолай ночевал на сеновале. Но однажды она так страшно закричала во сне, что он проснулся. Прислушался. Вскоре крик снова повторился. Он быстро спустился с сеновала, вошёл в хату. Ксения сидела на кровати, содрогаясь от рыданий. Он сел рядом, обнял её за плечи.

— Опять мертвяк причудился?

Она сильнее задрожала.

— Ну будет, перестань! Я с тобой. Хочешь, завтра сватов к тебе зашлю?

Он начал целовать её, и понемногу она затихла в его объятиях. А утром решили отложить сватовство до возвращения отца.

Но как утаить от людей любовь? Первым обо всём проведал Горобец. А это был не такой человек, чтобы не ввязаться в чужое дело. Хотя в то время у него и своих дел было по горло. Недалеко от станицы была боярская вотчина, и Горобец, захватив её, начал поспешно распоряжаться. Всё было как в присказке: «Попала ворона в чужие хоромы». Начались беспорядки и всякие нестроения. Жадность и лихоимство подняли против него многих людей, хотя и опасались его крутого нрава.

Как-то Горобцу попалась на глаза Ксения. Горобец не пропускал мимо красивой девки, чтоб не чмокнуть или не ущипнуть. Но едва он сделал движение к ней, как Ксения кинулась бежать. Он посмотрел ей вслед, а вечером зашёл к ней домой. Ксения с Ермолаем сидели за столом. Ермолай хлебал щи, Ксения подбрасывала ему куски мяса из горшка. Горобец зорко посмотрел на Ксению, затем на Ермолая, лицо его скособочила кривая улыбка. Ничего не сказав, не поздоровавшись даже, он сел на лавку, выжег из кремня искру, закурил и так глубоко затянулся, что не только рот, но и висячий его нос присосались к трубке.

Молчание было долгим.

— Поедешь в улус Наримана. Отобьёшь от стада двух коней. Возьмёшь с собой Галушку. Без коней не вертайся! — приказал Горобец.

Это означало ехать навстречу смерти. Татары и ногайцы крепко стерегли свои стада, а возле тех мест, где они паслись, устанавливали капканы. С казачьими наездами на улусы лучше бы погодить. Да и решение такое было — до самого Успения с татарами не переведываться. Но воли своей не установить. Ермолай кивнул головой.

— Понял? Ну, сполняй!

Попыхивая трубкой, Горобец направился к порогу, но задержался, произнёс другим, уже мягким голосом:

— Не в службу, а в дружбу — добудь сушняка...

Сушняком у них назывались завезённые из Турции цельные листья табака.

Едва Горобец вышел, как Ксения тревожно спросила:

— Ужели и вправду дружишь с ним?

Приход Горобца испугал её. Даже руки у неё дрожали. Она хотела сказать Ермолаю, как приставал к ней Горобец, но не решилась, заметила только:

— Он кабыть и не казак вовсе, а бес, прикинувшийся казаком.

Ермолай рассмеялся, вспомнив, каким страшным, точно бес всамделишный, показался ему Горобец в ту пору, когда он, Ермолай, впервые увидал его.

— Не водись с ним, — продолжала тревожиться Ксения. — Чует моё сердце, не к добру он пришёл к нам.

Ермолай привлёк её к себе.

— Не турбуйся, люба моя, такой он уж есть, этот Горобец. Его никто не любит.

— Значит, есть за что не любить. Ты заметил? Как только он вышел, в хате сразу посветлело.

7


Налёты на соседние улусы в казачьей среде были делом обычным. Выезжали небольшой группой, чаще по двое-трое, в ночь, и, проскакав туда и обратно километров пятьдесят—шестьдесят, возвращались назад, когда небосклон на востоке начинал теплеть. И лошадей татарских уводили, и туши бараньи с собой прихватывали. Но возглавляли набеги казаки бывалые. И решения такие принимались не с ходу, обдуманно. Не рановато ли ему, Ермолаю, водить отряды? А тут и «отряду»-то всего один Галушка — безусый казачонок.

И насевались смутные думы. Горобец знал, что в татарских стойбищах начинался мор на скотину и татары берегли стада пуще прежнего. И день выбрал Горобец неудачный, начиналось полнолуние. В такую пору казаки остерегались отъезжать далеко от станицы. Уж не хочет ли Горобец его погибели, подумал Ермолай, вспоминая предостережение Ксении. Коли так, то он перехитрит Горобца. Он поскачет в степь до наступления сумерек, когда в улусах молятся Аллаху и о казаках никто не думает.

Проведав об этом, Горобец задержал Ермолая разговорами да наставлениями. Выехать пришлось позже задуманного. Не успели они долететь до улуса, как луна, заметно набирая скорость, начала наползать на небо, обливая округу призрачно-белёсым светом. Местность была довольно пересечённой, и казалось, за каждым бугром подстерегала засада. Ехали, чутко прислушиваясь к ночным звукам. Впереди темнел улус.

И всё же нападение ногаев оказалось внезапным. Они слегка пропустили казаков вперёд и ударили сбоку.

— Назад, Галушка, скачи назад! Я прикрою.

Первым подскакал к Ермолаю молодой ногаец, зашёл справа, с явным расчётом не дать казаку отразить удар. Но не знал ногаец, что левая рука казака тоже владеет шашкой. Все решили доли секунды. Голова ногайца слетела с короткого туловища, лошадь его, всхрапнув, резко подалась в сторону, потеснив второго ногайца, но и того достала шашка Ермолая. Трое остальных, несколько смешавшись, пошли в обход. Но Ермолай отъехал так стремительно, словно его несло по воздуху. Ногайцы кинулись было его преследовать, но скоро понемногу начали отставать.

Однако звуки погони так оглушили Ермолая, что он едва не лишился самообладания. Куда девалась смелость, позволившая ему отразить нападение ногайцев? Руки его неверно держали поводья. Он плохо понимал, куда несёт его конь. И балка не та, и дорога будто бы не та. Он уже думал повернуть в другую сторону (в том месте, где дорога уходила к Дону), но Смарагд скакал уверенно, и казак решил положиться на него.

Убедившись, что погоня отстала, Ермолай понемногу начал приходить в себя. Долго потом будет он со стыдом вспоминать эти минуты. Немало бед переживёт он, пока не поймёт, что самое тяжкое испытание для людей даже неробкого десятка — это неизвестная беда. Одно дело — опасность с глазу на глаз. Другое — грозящая неопределённость: настигнет погоня или не настигнет?

Убедившись в своей безопасности, он не мог понять, однако, отчего так неспокойно на душе. Прискакав в станицу, он удивился, увидев толпившихся на майдане казаков. Чуть поодаль стоял Горобец и о чём-то разговаривал со станичниками. Подошёл к подскакавшему Ермолаю.

— А где твои кони? Где Галушка?

— Он ране моего к станице поскакал. Ты верно говоришь, что Галушка не возвратился?

Спросил, а самого так и пронзила тревога и вместе с нею острая догадка, что раздававшиеся в стороне улуса вскрики ногайцев, конское ржание — всё то, что он принял за погоню вслед ему, — неслись с той стороны, где дорога огибала балку и где ногайцы могли окружить не успевшего ускакать юного казака.

— Это ты меня спрашиваешь? А то сам не знаешь! — набухал грозой голос Горобца. — Загубил казака? Татарам в добычу оставил? Зарублю!

Рука Горобца судорожно сжала плоскую рукоятку казацкой сабли, называемой шашкой. Горобца мигом обступили казаки. В казачьей среде давно копилось недовольство Горобцом, давно досаждала его склонность к самоуправству и не знающая удержу алчность, его бесчинства в боярской вотчине. Ему всё одно, что татарин, что турок, что русский, только бы поизгаляться над человеком да набить мошну.

Дюжий казак положил руку на плечо Горобца:

— Но-но! Охолонь трошки!

Вперёд выдвинулся самый старший в отряде седоусый казак в чекмене.

— Ты пошто волю такую взял? Рыкаешь, аки лев, за шашку бездельно хватаешься? Или не ты сам Галушку на гибель послал?!

— А ты чего, Ус, цепляешься? Сивый уже стал, а всё как малое дитё! Или я тебя спрашиваю? Я спрашиваю Ермолая. Он свою вину знает. Пусть и ответ держит.

— Ты не поп, и я не на исповеди, чтобы отвечать тебе! — повёл свою атаку Ермолай на ненавистного старшину. Он видел, что казаки не дадут его в обиду, и осмелел. Казаки одобрительно заулыбались находчивости Ермолая.

— Верно! Ты, Горобец, казаков бездельно послал, ты и отвечай! Ты пошто их без прикрытия отпустил?! Вогнал их в беду, да ещё и виноватишь?!

Горобец слушал, поигрывая тростью, что добыл в боярской вотчине. Выражение его лица становилось более миролюбивым.

— И чего ты, Ус, причепился до меня? А Галушку мы отобьём у ногаев. Коли не отобьём — выкуп дадим. Или вы не знаете меня, своего старшину?

...Улус тем временем снялся с места. Казаки искали его ближе к Дону, но ногаи отошли к Азову. Отступление улуса прикрывал сторожевой отряд из ногаев, и когда казаки достали их в степи, ногаи клялись, что в глаза Галушку не видели. Ермолай вернулся на их прежнее стойбище, осмотрел ближайшие балки и овраги, но и следов пропавшего казака не сыскал.

Между тем станичники начали собираться в новый поход. Ермолай холил Смарагда и чистил оружие. На душе было сумрачно. Дошли до него неподобные слухи про Ксению, будто без него она путалась с Горобцом. На подворье, где стоял, идти не хотелось, боялся разговора с Ксенией.

Старшина тем временем был на хозяйском базу, чистил и скрёб железной щёткой своего коня. Конь, подрагивая кожей, переступал с ноги на ногу. Горобец быстро глянул на подошедшего, кинул, не отрываясь от своего занятия:

— Запозднился ты, Ерёма. Казаки давно прискакали.

— Не хотел ни с чем возвращаться.

— Сразу надо было думать, чтобы не передумать. Чудеса не колеса, сами не катятся.

И, помолчав, вдруг спросил:

— Ты, сказывают, сватов к девке засылаешь?

И столько яда и злобы было в его голосе, что Ермолай, вспыхнув, осадил Горобца:

— Не твоё дело!

— Всыпят тебе горячих — узнаешь!

«В каждую пельку лезет сучий хвост!» — кипел Ермолай, ещё не понимая, какой скверный смысл таился в интересе Горобца к его делу.

— Не слыхал, Кривченя, не приехал батька Ксении? — не утерпел Ермолай спросить встретившегося ему казака.

— Про батьку слуха нет, а про девку слыхал. Да пересказывать не хочу. У нас к таким девкам сватов не засылают.

— Ты, казак, шути, да оглядывайся!

Во двор влетел, не чуя себя от обиды и гнева. Привязал коня к плетню. Резко рванул на себя дверь. Ксения не слышала, как он приехал, убралась у печи. Увидев его, вскрикнула, прижалась к его плечу, заплакала.

— Извелась я тут, родимый, без тебя, когда этот змей лютый послал тебя в степь! Он мне тут проходу не давал!

Кровь отлила от лица Ермолая. Так вот на кого намекал Кривченя! Мигом припомнилась встреча на базу, злобный, словно ядом налитый взгляд Горобца. Ермолай отвёл от себя руки Ксении, подумал: «Сама хороша, ежели Горобец тебе проходу не давал!» Сел на лавку, с трудом выдавил:

— Скоро сыматься будем. В новое место перегоняют.

Она бессильно прислонилась к печке.

— Родимый, а я как же? Ты же сватов хотел засылать...

— Слух идёт, к тебе другой сватов думает засылать.

Она вздрогнула, испуганно вгляделась в его лицо:

— Ты никак шуткуешь, Ермолай...

Она хотела продолжать. Но как бы не прогневить его. Видать, злые языки поработали. Ишь как заледенели глаза. Она подбирала слова, боясь ещё больше рассердить его. Спохватилась:

— Ой, что ж это я стою? Давай снедать. — Она поставила перед ним блинцы в миске, но он резко поднялся. Она кинулась к нему: — Ермишенька, за что сердуешь? Что я не так сделала? В чём моя вина?

— Вины твоей, может, и нет, да порванную верёвку как ни вяжи, а всё узел будет.

Она вцепилась в него:

— Не пущу! Ох, я не сказала тебе: у нас дитё народится.

Он испуганно замер, потом, словно очнувшись, отрезал:

— Хочешь мною свой грех прикрыть?

У неё упали руки, словно кто ударил по ним. И уже не слышала ни звука его шагов, ни лязга щеколды на калитке. Как и он тоже не слышал звука рухнувшего на пол тела.

8


Накануне перед дорогой казаки много пили. Ближайшая ночь не сулила опасностей, улусы были далеко, и Ермолай задремал в седле. Очнулся он от прохлады и, оглядевшись, испуганно дёрнулся. Он был один в целой степи. Сердце сдавила досада. Ускакали вперёд, не заметив, что кинули товарища. Сон окончательно прошёл. Взгляд Ермолая упёрся в луну. Вспомнил, что, когда выезжали, луна светила в спину. Выходит, казаков он виноватит зря. Смарагд сам повернул назад. Ермолай натянул поводья, разворачивая коня в обратную сторону, но Смарагд упёрся. Ермолай погладил его по спине.

— Уж не сударушку ли ты оставил, друже, позади?

Трезвея, Ермолай начал припоминать впечатления минувшего дня. И, смущаясь сердцем, понял, что поступил неладно. Уехал, оставив ей укор за дитё, а дитё-то его будет. И вдруг он дал шпоры коню и поскакал назад. Он не мог бы себе объяснить, зачем это сделал и что скажет Ксении, но просто так уехать не мог. И добро, что конь повернул назад. На всё есть воля Божья.

Между тем станица проснулась. Скрипела уключина у колодца. Мычала скотина, загоняемая хозяевами в стадо. Но Ксении не было видно, и улица, по какой она гнала корову, была пустой. Вот и дом её. Калитка полуотворена, взаперти мычит корова. И хата отворена. Где же она? Какая пустота в доме! Ещё не зная, где станет её искать, Ермолай вскочил на Смарагда, и конь повернул к реке. Видимо, на привычный водопой.

Отпустив коня к воде, Ермолай остановился возле знакомой ракиты. Туман над речкой ещё не рассеялся, придавая всему тоскливую призрачность. Недалеко от берега тускло белела лилия. Возле неё вода крутилась и кипела, словно водяной затеял здесь свою игру. В голову шли унылые мысли. Не оттого ли он по-дурному разговаривал с Ксенией, что и жизнь его тоже завертелась по-дурному? И пил, и девок портил, и в недостойные дела вязался, и хотя старался потом очиститься, а всё же грязь прилипала...

Смарагд повернул к нему голову. Ермолай взял коня под уздцы и оглянулся на звук шагов. Шёл мужик средних лет. Лицо его показалось Ермолаю как будто знакомым. Широко поставленные тёмные глаза смотрели пристально и сурово. Мужик перевёл взгляд на коня, спросил:

— Ты никак отстал от своих казаков? Или послали зачем?

— Не... Я по своей воле. Девку Ксению ищу. Случаем, не видел? Заехал, а дом пустой.

— По какой надобности в дом заходил? — сурово и недоверчиво спросил мужик.

— Сватов думаю засылать.

Мужик опустил голову. Долго молчал, потом произнёс упавшим голосом:

— Вот оно, значит, как пришлось...

Он подошёл к большому бревну, конец которого лежал в воде, оглянулся на Ермолая:

— Ходи сюда, казак...

Ермолай опустил поводья, подошёл к мужику.

— Как только бабы упбрались с бельём, она и пришла сюда. Бабы сказывали, будто отрок видел, как она в речку кинулась и поплыла, крикнула: «Прощай, папенька родимый!» — да с тем и утопла.

С усилием разжимая онемевшие губы, Ермолай спросил:

— А может, тому отроку помстилось?

Бедный отец покачал головой:

— В дому всё как зря покидано, будто торопилась. В горячке, видно, была.

Он опустился на бревно, вынул флягу, приложился к ней.

— В горле пересохло. Сидай и ты. На, глотни трошки с дороги.

Ермолай не двигался с места. Было сильное искушение сказать отцу правду, но тот избавил его от этой горькой участи, произнёс спасительные слова:

— Он таки позвал её, за собой увёл.

— Кто?

— Да жених её, покойник. Во снах ей покоя не давал, так и увёл. Не судил ей, значит, Господь на свете жить...

9


Ермолай догнал свой отряд, когда, передохнув на хуторе, казаки снова двинулись в путь. Его отсутствие ни у кого не вызвало вопросов, и только старый казак Ус, остановив на нём пристальный взгляд, спросил:

— Ты чего, Ермолай, губы кривишь, наче полынной горечи отведал? И глаза у тебя дикие, яко у необъезженного коня.

Как ни отмалчивался Ермолай, но добродушный Ус сумел его порасспросить обо всём, сумел и утешить:

— Не горюй, казак, на то была Божья воля. Сам человек не волен ни в животе своём, ни в смерти.

Ермолая поразило, что Ус рассудил, как и отец Ксении. И такова сила участливого слова: Ермолай почувствовал, как в нём начинает тишать боль вины. О, не дай Бог испытать жестокие муки, назначенные человеку совестью! Ермолай до конца дней своих помнил, как дал волю страстям — злобе, ревности, своеволию...

Весь путь Ермолай держался ближе к Усу, словно от старого казака исходил благостный успокоительный настрой. Кто с молодых лет читал Священное Писание, того к старости осеняет мудрость. Ермолай охотно внимал словам и наставлениям Иоанна Златоуста, кои старый казак Ус запомнил на всю жизнь и ныне поучал ими своего младшего товарища:

— Мы не властны в смерти. Будем же властны в добродетели, как поучал нас святой отец наш Иоанн Златоуст.

— А что ты, Ус, почитаешь самой важной добродетелью?

— Не держать злобы на ближнего. Люди таковы, какими их сделали грехи наши.

Почувствовав в молчании Ермолая упрямое несогласие, добавил:

— Умей прощать. Сердитуй не на человека, а на дьявола, смутившего его душу.

Простить Горобцу все его злобные выходки?! Да не вмешайся он — не было бы и тяжёлого разговора с Ксенией, толкнувшего её к роковому исходу.

— Не злопамятствуй, тогда и тебе простятся твои грехи. Знаю, ты об Горобце думаешь. Он-де хуже сатаны.

— Или не так?

— Сатана, он принимает разные виды и часто душой человека владеет. Да душа-то держит ответ перед Богом, а не перед сатаной.

Ермолаю припомнились эти слова после набега на улус, когда он отбил у татар захваченную ими казну. Стали делить казну, и тут случилось неожиданное: самую крупную долю Горобец велел отдать Ермолаю. Молодой казак заколебался.

— Бери, коли дают, — толкнул его под локоть Ус. Но Ермолай устоял и попросил себе равную долю.

Эту ночь он не спал. Перед ним стояло лицо Горобца. Старшину будто подменили. Ему, Ермолаю, он явно хотел добра. Какая тяжесть падает с души, когда в недавнем враге начинаешь видеть человека!

Между тем пришёл царский запрет на азовский поход, и казаки остались зимовать на полпути к Азову. Судьба готовила Ермолаю новые испытания.

...Тем временем Горобец обдумывал операцию, которая прославила бы его среди казаков. Дело в том, что ногайцы обычно опасались нападать на казачьи заставы, а только вокруг ходили. То уведут в полон зазевавшегося казака либо русских станичников, то устроят ловушки для лошадей. Были у ногаев такие хитрые силки. Казаки называли их «спотыкач»: лошадь на скаку попадала в замаскированную яму, ломала себе ноги, а казак с искалеченной лошадью становился добычей степных разбойников.

Собрав казачье коло, Горобец начал:

— А что, донцы, навалимся на улус всей казачьей лавой? Ногаи не выдержат — побегут.

Казаки почесали в затылке. Всей «лавы»-то было человек пятьдесят, а ногайцев — сила, и они не в пример казакам берегут своих.

— Может, и впрямь навалимся. А там что Бог даст, — поддержало нового атамана несколько голосов.

— А может, подождём. Московских стрельцов обещали прислать. У ногаев силы больше нашего.

— Дак чего нас спрашивать? Веди, куда знаешь. Будем сполнять государев наказ и воевать ногаев, — с неожиданной для молодого казака твёрдостью и уверенностью произнёс Ермолай.

За время казачьей службы он привык дневать и ночевать в седле. Обветренное, худое скуластое лицо его светилось мужеством и силой. Он был горд, что воюет безбожных инородцев. Разве не они убили его отца и мать, а ныне вылавливают и уводят в полон православных людей?

— Ну, ты, Ермолай, умнее нас будешь, — смеялись казаки.

— А что? Коль воевать, так воевать. Не нынче убьют, так завтра. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. — Рассудительный тон Ермолая гасил все насмешки.

Казачье коло поставило идти до Бузана (рукав Волги), а за Бузан не переходить. Но у кочевых татарских ногаев было особое чутьё на опасность. И они, словно бы проведав о замысле казаков, отправили к ним посла сказать, что у них много силы и улус казакам не взять.

Казаки не поверили ногайскому послу. Горобец отрядил в разведку лучших отвагов и для верности поехал с ними сам. Никто не знал, где расположился кочевой улус. Вот и решили положиться на звериный слух Ермолая, послав его впереди отряда. Ночь была тёмной. На небе едва прорезался месяц на ущербе. В стороне будто виднелся дымок от гаснувшего костра. И слышалось как бы отдалённое блеяние овец. В голове Ермолая вертелась неотвязная мысль, что ногаи поджидают их. Для того и посла к ним накануне отрядили, чтобы подбить казаков на вылазку. Об этом думалось и накануне похода. Он зря погорячился и поддержал атамана. Повременить бы...

Ногаи напали внезапно, словно выскочили из-под земли. Впоследствии в памяти сохранилось только дикое гиканье, боль в бедре и топот погони за ускакавшими казаками. Очнулся он от холода. В яму, и без того сырую от недавно пролившихся дождей, наползал туман. Штанина намокла от крови, и потрогать нельзя — руки связаны. Видно, кинули в эту яму, чтобы получить выкуп. Сказать, что у него нет родных, — не поверят. Но ужели казаки оставят его в беде? В горле пересохло...

— Пить, — пробормотал он слабым голосом, словно его могли услышать.

И вдруг наверху послышались осторожные шаги, кто-то наклонился над ним, и на руку Ермолая упало что-то острое. Действуя свободным плечом, он высвободил запястье и нащупал нож. После долгой возни он изловчился и перерезал жгут. Чувствовал, как сверху следят за ним поблескивающие в темноте глаза. Затем к нему спустилось что-то громоздкое. Ермолай нащупал рукой колючий хворост и попытался подняться. Сжал губы, чтобы не застонать от боли и не показать слабость перед своим избавителем, благодетелем. Кое-как он переместился на кучу хвороста, думая, что она будет служить ему постелью. Но когда на голову ему упала тяжёлая вязанка камыша и ногаец произнёс: «Иди сюда», — Ермолай понял, что, взобравшись на эту вязанку, он сможет подняться наверх. Не говоря ни слова, не выдавая себя стоном, он взмостился на вязанку, которая осела под его тяжестью. Но у Ермолая были длинные и сильные руки, и они достали до самого края ямы. Упираясь коленом здоровой ноги в земляную стену, он подтянулся на руках. Ногаец ему помогал. Ермолай увидел камышовое жилище рядом и понял, что ногайцу велено было стеречь его. Значит, у ногайца были какие-то виды на него, если он освободил его с риском для жизни?

Дальнейшее совершилось так же молча. Ногаец отвязал лошадь, лихо на неё вскочил, подъехал к Ермолаю, помог подняться в седло, осторожно выехал на дорогу, а затем, забирая в сторону от дороги, вывез Ермолая к казачьему стану. Разбудили Горобца. Он окинул прибывших хмурым, недобрым взглядом и велел допросить. Но, понемногу протрезвев, решил допросить сам. Он был только что назначен атаманом и важничал. Ермолая казаки увели, чтобы промыть рану. Ногаец остался стоять перед атаманом.

— Ты кто будешь? — спросил атаман. Чувствовалось, что он собирался покуражиться. И хотя ногайца полагалось принять как доброго гостя, у Горобца были свои планы.

— Я буду Маметкул, — просто ответил ногаец, не желая подозревать худого. Молодые чёрные глаза смотрели с приязнью и готовностью к добру.

— Когда ты думаешь возвернуться к своим?

— Зачем говоришь «возвернуться»? Земля наша пропала. Ногаи изводятся, грабят друг друга. Ваш государь взял всю Волгу, скоро возьмёт и Сарайчик, и весь Яик, и Дербент.

— Ну а ежели дела переменятся и станет ваша сила?

Азиатские скулы Маметкула заалели. Он понял, какой подвох был в вопросе атамана, и с этой минуты начал его бояться.

— Зачем смеёшься над бедным ногайцем, атаман? Или я не привёз тебе твоего казака?

— А ты не изворачивайся, басурман, а лучше прямо отвечай на вопрос. Что думают твои ногаи дальше делать?

— Зачем говоришь «изворачивайся»? У нас и в книгах святых написано, что все басурманские государи русскому государю поработают.

Маметкула поместили отдельно в холодной пристройке и велели накрепко стеречь.

Между тем близились к концу атаманские денёчки Горобца. Со дня на день должен был появиться сам атаман Колупаев, и поговаривали, будто он взыщет с Горобца и за неудачную разведку, и за то, что оставил врагу молодого казака (бросить товарища в беде почиталось среди казаков худшим грехом). Горобец ходил злой как чёрт. Замечено было, что он ищет повода придраться к Ермолаю. И повод нашёлся.

10


Накануне Горобец объявил казакам свой план: идти в Приазовье, не дожидаясь Колупаева. И, наблюдая наглые повадки этого человека с хищными крыльями выгнутого носа, можно было поверить, что он способен на всё. Он спаивал казаков и умел подчинить их своей воле. Перед дальним походом он поехал в соседнюю станицу к своей милой, а казакам наказал убить Маметкула. Но казаки никак не могли прийти в себя после перепоя, и Ермолай надумал проникнуть к бедному татарину, пока его стражник спал, растянувшись тут же на камышовой подстилке.

Он вошёл в щелястый сарайчик и был встречен испуганным взглядом Маметкула, решившего, что пришли вести его на казнь. Ермолай протянул ему бурдюк с вином, но Маметкул отвернулся. Ермолай сел рядом с ним.

— Слушай меня, кунак. Пока нет Горобца, прими крещение. Я говорил с казаком Савелием, он из попов, согласен крестить тебя. А новокрещенцам у нас почёт. И Горобец не посмеет тронуть тебя.

Но вместо ответа Ермолай услышал точно стон:

— Пропала наша земля. Ногаи изводятся.

— Маметкул, что о том говорить! Милосердный Бог покарал супостатов, отмстил им за кровь христианскую, за муки русских невольников, которых вы держали, как скот, хуже рабов. Царь Иоанн спас их Божьей благодатью. Прими, Маметкул, святое крещение, а мы станем просвещать твой народ, приводить его в правую веру.

Но татарин тянул своё:

— Где наши князья? Сами себя перерезали. Какая у нас сила — биться? Биться надо было, пока стоял юрт и место главное, где престол царский был...

— Но, значит, Бог ваш допустил порушить юрт.

— Аллах допустил, да... И святые книги о том говорят.

Разговор продолжался долго, а Маметкул всё не принимал решения креститься.

— Не послать ли к тебе попа Савелия? Он лучше моего скажет.

Но тут в сарайчик неожиданно вошёл Горобец с двумя казаками.

— Это что тут у вас за сговор с христопродавцем? Я вижу, давно по тебе секира плачет, адашевский прикормыш!

Вошедшие с Горобцом казаки издевательски захохотали. Ермолай понимал, нужно было немедленно ответить грубостью на грубость. У донцов было своё понятие о чести. Тебя зло оскорбили? Оскорби ещё злее, не спускай! Будь ты и храбр и умён, но малая тебе цена в глазах казаков, если тебя обругали, а ты не сумел ответить. Наглых, бесстыдных грубиянов опасались, перед ними даже заискивали. Пока Ермолай подыскивал, что выкрикнуть в ответ, Горобец помог ему новой дерзостью:

— А ну, сказывай, как продался ногаям!

Прекрасные молодые глаза Ермолая вспыхнули гневом:

— Я тебе не отрок, чтобы давать ответ. А коли кто захочет творить надо мною свою волю, у меня в ножнах сабля острая, и владею я ею не хуже тебя. Отвечать же придётся тебе, Горобец! И в приазовских степях тебе не спастись.

Выпуклые глаза Горобца побледнели от злобы, рука потянулась к сабле. Но он удержался.

— Добро, татарский прикормыш!

Удаляясь вслед за разгневанным атаманом, казаки сочувственно оглянулись на Ермолая. Они знали, какую грозу навлёк на себя этот добрый молодец. Либо в яму живого зароют, чтобы не тратить пороха, либо в реке утопят. Горобец скор на расправу.

Но гроза пришла иная — небесная. Едва успел Горобец произнести свою угрозу, как невдалеке что-то загрохотало. Ермолай вскинул голову. Там, где паслись кони, курилось облачко. Его очертания причудливо изменялись, и само оно двигалось неровно, приближаясь к стогу, и по мере движения светилось всё ярче. И вот уже нет облачка, но запылал стог, дико всхрапнули и понеслись кони. Кто-то из казаков закричал:

— Атаман, беда! Уйдут кони!

Мигом протрезвев, Горобец приказал:

— Догнать и оседлать коней!

Ермолай нашёлся первым. Взнуздал коня и сел на него, другого коня подвёл под уздцы к Маметкулу, который на шум выполз из своего заточения. И через минуту они неслись по степи, в которой творилось что-то странное. Ближе к горизонту клубились тёмные, словно игрушечные тучки, их время от времени прорезали неяркие зигзаги, и тучки, сердито ворча, словно огрызались на волнистые всполохи. И вот уже выросла большая туча. Она словно оседала к земле под непомерной тяжестью и была такой плотной, что молнии не прорезали её, а реяли возле, волнуясь и спеша. В поле происходило тоже что-то неладное. Оно всё переливалось пятнами, то соединявшимися вместе, то разделявшимися вновь. Из леса доносился глухой грозный шум. И вдруг налетел вихрь. Ногаец первым соскочил с коня и закричал Ермолаю, который скакал поодаль. Сноровистый Маметкул быстро привязал лошадей к обгорелому дереву и увлёк своего молодого кунака в низину.

Оба кинулись на землю, и каждый просил своего Бога пронести мимо беду. Резкие завывания ветра заглушали слова молитвы, прерываемые трескучими ударами грома. Замирая в страхе после каждого такого удара, они уже не обращали внимания на молнии, вспышки которой освещали поле, превратившееся в водянистые хляби. Ермолаю казалось, словно на него пролилось несколько вёдер воды.

Но вот дождь понемногу начал стихать. Кони терпеливо пережидали непогоду, понурив головы и мелко подрагивая кожей. Ермолай обменялся взглядом с Маметкулом, и, не обмолвившись ни одним словом, оба подумали, что само небо спасло их от неминуемой расправы Горобца. Небо между тем быстро освобождалось от туч, проглянуло солнце, и вот уж с поля понёсся лёгкий парок. Они посмотрели в ту сторону, где должна быть дорога. Понимали, что скакать придётся во всю мочь, чтобы не застигла погоня. Под яркими лучами солнца степная земля быстро провянет. Слава Создателю, что так всё устроилось, как легко скакать, когда позади остались страх и неволя! И казалось, что выкупанные дождём кони тоже испытывают эту радостную лёгкость.

11


Над монастырскими угодьями и далее по всему урочищу плыл малиновый звон. Это благовестили к обедне. Сам монастырь стоял на пригорке, над речкой. И таким благолепием сияли купола его церквей и столь величавы и небесны были его очертания, что Ермолай слез с лошади и, опустившись на траву, начал жарко молиться.

Между тем Маметкул деликатно отошёл в сторонку и вскоре уловил журчание ручья. Испив студёной воды, Ермолай точно заворожённый стал смотрел на горловину ключа. Наполняя хрустальной водой небольшую выемку, он выплёскивался через края и плыл далее, образуя ручей. Ручей искрился под солнцем, отражая и синеву неба, и зелень кустов вокруг него. В его журчании Ермолаю чудилась завораживающая песня, которая, то, звеня, весело набирала силу, а то, вдруг замирая, снова переходила на таинственный шёпот. И какой лёгкий свет вокруг, словно здесь было другое солнце. Ермолай думал о том, сколь же искусны были благочестивые старцы, умея выбрать для монастыря благословенные Богом места. Казалось, то же чувствовал и Маметкул.

— Ах, хорошо, бачка! — воскликнул он. Его помолодевшее за дорогу лицо сияло удовольствием. Он держал путь в Казань, где были его родичи. Ермолай возвращался в Вятку, там жил брат его покойной матери.

Чтобы приблизиться к ограде монастыря, где беглецы чаяли получить кров и пищу, надо было преодолеть довольно глубокий ров. Ворота монастыря высоки, вровень с оградой. Тишина такая, словно вымер весь мир. «Монахи либо сидят в трапезной, либо затворились в кельях», — подумал Ермолай.

Наши путники начали бить в ворота, потом прислушались. Но в ответ была та же застойная тишина. Ермолай отыскал небольшое отверстие между створками ворот и приник к нему. Видно было, как на далёких грядках копошились два монаха. Потом из ближайшей пристройки появился монастырский служка. Ермолай велел Маметкулу снова бить в ворота, а сам смотрел в отверстие. За первым служкой вышел другой, в коротковатом, не по росту, подряснике, но ни один из них не оглянулся на стук.

— Запёрлись от людей, мертвецы живые, — начал ругаться Ермолай. — А хотите, мы размолотим вам ваши ворота?!

Он уже собирался вставить крепкое словцо, но внезапно оглянулся и замер. К нему приближался словно появившийся из-под земли юродивый. На груди его, едва прикрытой лохмотьями, висела тяжёлая цепь. Встретившись с тяжёлым, немигающим взглядом юродивого, Ермолай смутился. Стало стыдно, что юродивый, очевидно, слышал его слова. Иначе почему бы он смотрел так пристально?

Между тем юродивый, подойдя к калитке, три раза постучал в неё посохом, затем произнёс могучим басом:

— Да воскреснет Бог, да расточатся врази Его!

И тотчас же за оградой послышались скорые шаги, и калитка отворилась, пропуская юродивого. Монах хотел тотчас же захлопнуть её перед самым носом незнакомцев, но юродивый удержал его и, оглянувшись на Ермолая, посохом указал ему путь вперёд, а на монаха, который хотел преградить ему дорогу, глянул грозно и повелительно.

Через несколько минут юродивый и странные пришельцы были приглашены к архимандриту. Это был суровый и величественный с виду старик. Высокий клобук надет по самые брови, густые и красивые. Большой нагрудный крест виднелся под волнистой окладистой бородой. Тёмная пышная мантия едва не достигала самого пола. Ермолай и Маметкул поклонились ему в пояс. Он ответил им взглядом строгим, почти неприязненным. Впрочем, таким взглядом он встречал почти всякого незнакомца. Говорили, что сей настоятель монастыря девизом своим избрал слова: «У входа к сердцу своему поставь зоркую стражу, дабы стража сия умела высмотреть чувства, помыслы, желания всякого пришельца в монастырь. Свой или чужой сей пришелец? Опасайся быть снисходительным ко всякому, а чужих — гони!»

Всё последующее произошло в какое-то мгновение. Ермолай перекрестился на образ Пресвятой Богородицы в центре киота. И не успел архимандрит удивиться необычайному выражению лица юродивого, как он вдруг упал на колени перед Ермолаем. Зазвенела и тяжко ударилась о пол железная цепь, затем юродивый поднял голову и, остановив на Ермолае горячий взгляд, силу которого мало кто умел вынести, произнёс:

— Патриаршество твоё да помянет Господь Бог во царствии Своём!

Наступило замешательство, столь странными были слова юродивого. Архимандрит казался смущённым, Ермолай, скрестив на груди руки, сам упал на колени перед юродивым.

— Не соромь меня и не вводи в смятение, человек Божий! Я беглый казак, чаял найти в сей обители пищу и кров, дабы, отдохнув, следовать в родные края. Со мною татарин, что спас мне жизнь, чаю обратить его в святую веру. Да свершится сие!

Увлечённый свойственной ему горячностью чувства, он не сразу понял, что не должен был этого говорить, но смиренно выслушать и попросить благословения у Божьего человека. Юродивый медленно поднялся с колен, обвёл присутствующих взглядом, как бы вспоминая что-то важное, укоризненно-печально покачал головой и направился к выходу, выкрикивая слова, которые быстро облетели всю монастырскую братию и многих ужаснули заключёнными в них пророчествами:

— Велика беда настаёт всем! Над городами и весями пронесётся, яко смерч! Горе, горе нам! Дьявол поразит пастыря. Меч карающий...

Громкие выкрики перешли на шёпот и совсем стихли.

12


На другой день после окончания литургии монахи вослед архимандриту направились в трапезную для участия в древнемонастырском обряде «Возношение панагии». Впереди на изукрашенном блюде, именуемом «Ковчег», несли богородичную просфору, или панагию. Но торжественность этой минуты нарушалась трудно скрываемым любопытством, с которым монахи разглядывали удивительного беглого казака, коему Христа ради юродивый предрёк дивную судьбу. После вчерашнего между монахами было много досужих разговоров о таинственных пророчествах. Ужели этому молодцеватому речистому казаку суждено облачиться в одежды святейшего патриарха? Да как тому статься, ежели на Руси от века не бывало патриархов? Токмо в Византии. И пошто Божий человек не хвалу творит царю Ивану, завоевавшему Казанское и Астраханское царства, а пророчит беды всякие?

Но вот что удивительно. Вчера монах Нектарий усомнился, не по наущению ли дьявола пророчил юрода? Не бес ли над ним мудрует? А к утру после того пророчества Нектарий опасно занемог. И монахи поняли, что Нектарий наказан за святотатство, что юродивый пророчил по Божьему соизволению.

Между тем сосуд с панагией был поставлен на передней стене трапезной на особой полочке, где во время Пасхи ставили пасху. После этого началась трапеза. В полном молчании. В монастыре придерживались устава преподобного Сергия Радонежского и греческих монастырей, поэтому пища на столах была скудная: хлеб и овощи. Ермолай вместе с остальными монахами с благоговением приступил к трапезе. Она была недолгой. Вот уже келарь приблизился к деисусу[12], под коим была установлена панагия, снял с головы клобук и камилавку, поклонился до пояса, произнёс:

— Благословите, отцы и братья, и простите меня, грешного...

Затем он принял хлеб, лежащий на панагии, тремя перстами обеих рук и, раздробляя его на дольки, давал хотящим. После чего игумен ударял ложечкой по столу, и монастырские служки начинали разносить питие.

После вечерни и прощения братии на сон, когда в кельях началось чтение полунощницы[13], Ермолаю сказали, что архимандрит Иеремия зовёт его.

К этому времени Ермолай успел расположиться ко сну в отведённой ему келье. После участия в обряде в душе его разлился покой, хотя монахи по-прежнему косились на него (он знал, что многие подозревали его в сношениях с дьяволом, который и внушил Божьему человеку святотатственные пророчества). Когда ему сказали, что его зовёт архимандрит, он забеспокоился и внутренне приготовился к новому для себя испытанию. С этой поры и начала устанавливаться в его душе мысль, что жизнь дана ему как испытание на долг и смирение. Но не на то смирение, отвратительные ужимки которого он видел у лицедеев-святош (чутьём он угадывал их и среди здешних монахов), а на душевную твёрдость и сознание собственной греховности в преодолении тягот жизни.

В покоях архимандрита мягкий слабый свет разливался от лампадок возле киота. Ермолай перекрестился на образа. Возле стены на небольшом столике стояло серебряное распятие. Пахло миром и ладаном. Архимандрит остановил на вошедшем внимательный, почти ласковый взгляд и движением руки велел приблизиться к себе, затем указал пальцем на сиденье напротив. Ещё не старый, но умудрённый опытом, Иеремия угадывал в беглом казаке душу страстную и чистую. И думалось ему, что сего беглеца привело в монастырь само провидение. Не духовное ли поприще уготовил ему Господь?

Архимандрит начал исподволь расспрашивать Ермолая, сидевшего перед ним в трепетном ожидании.

Робко и неспешно начал Ермолай свой рассказ. Кто он такой? Казак, на душе которого не одна загубленная жизнь. В казаки привели его беда и сиротство. Ныне едет в родные края разыскивать дядьку, а далее хотел бы помочь духовным особам в просвещении людей и паче всего иноверцев.

— Душа повелевает побывать в Казани. Там пребывает в заточении мой благодетель — воевода и окольничий Данила Адашев.

Ермолай заметил, как при этом имени что-то переменилось в лице архимандрита, но продолжал не менее уверенно:

— Не ведаю, в чём его вина. Токмо передавали, как он сказал: «Ежели я не прав и сделал что-либо достойное смерти, то не отрекаюсь умереть». Душа моя в тревоге. Чаю увидеть воеводу в живых. Но токмо не верю в его вину. Злодеи оклеветали его.

Архимандрит сидел, опустив глаза и как бы приглашая Ермолая к сдержанности. Он знал, что стены его монастыря имели уши. Времена пришли тяжёлые. В Москве начала подымать голову опричнина, о которой прежде и не слыхивали. В немилость к царю попадали не только князья и бояре, но и духовенство. Пороги церковные обагрялись кровью. В церкви подле алтаря был убит князь Репнин — за то, что отказался участвовать в царской содомии, за ним был убит на самой церковной паперти князь Юрий Кашин, а ещё за ним молодой князь Оболенский... И, сказывают, царь начал впадать в беспричинную жестокость после непонятной опалы Алексея Адашева. Был Адашев чист сердцем и богат книжным разумением. И, уповая на Бога, чаял наставить молодого царя на путь истины. И поначалу преуспел в этом вместе с попом Сильвестром[14]. Но царица Анастасия незадолго до смерти внесла раздор между ними. Она чувствительно радела о роде своём Кошкиных-Романовых, и мнилось ей, будто Адашев с Сильвестром хотят привести царя в свою волю, будто заботятся они больше о роде князей Старицких. И когда царь занемог, стали склонять князей к тому, чтобы престол наследовал не сын Иван, ещё младенец, а князь Старицкий, прямой потомок Ивана Калиты. Так это или нет, но грозный царь опалился гневом на князя. И гнев этот выплеснулся и на Адашева.

Ермолай не понимал, что ехать ныне в Казань, дабы отыскать брата Алексея Адашева, было безумием. Архимандрит обдумывал, как предупредить его о беде, не называя имени Адашева.

— Чадо моё, в новой жизни, коя тебя ожидает, ты, влекомый своей пороховой душой, не погубил бы себя... Тебе недостаёт терпения быть скрытным. Ты выговариваешься, когда другие молчат. Это, чадо моё, от богатства чувствований и помыслов. Обращайся почаще к душе своей. Только в сокровенном рождается святая молитва к Богу, только в молчании постигается истина. И помни, чадо моё: «Предусмотрительное благоразумие стоит доблести».

И, помолчав немного, добавил:

— Береженье паче вороженья.

Ермолай пристально вгляделся в лицо архимандрита. Не намёк ли это на пророчества юродивого? И показалось ему, что Иеремия хочет сказать что-то. Но архимандрит поднялся и отпустил Ермолая, благословив его.

...Маметкул был хорошим товарищем в дороге. Если им встречались в пути татары или башкиры, умел отвести беду от Ермолая, на которого они недружелюбно косились или прямо подступали с оружием. Когда Ермолай занемог, умело лечил его. И когда молился своему Богу, деликатно отходил в сторонку.

— Тебя, бачка, твой Бог любит. Он тебе пророка в монастыре послал. То воистину святой пророк. Говорил как по Писанию, ибо пророк — слышащий, знающий.

Но на уговоры Ермолая креститься никак не поддавался, даже сердился. Не дослушав, перебивал:

— Скажи, кого другого я изберу покровителем, кроме Аллаха? Он творец небес и земли. Он питает, а его не питают. И Аллах не велел быть в числе многобожников.

Он сокрушался, что выбрал себе в друзья человека, который никогда не уверует в Аллаха. И со страхом добавлял:

— Те, кого проклял Аллах и на кого разгневался, превратились в обезьян и свиней. Но я молю Аллаха простить мне прегрешения. О, Аллах милостивый, прощающий.

Он спешил в Казань. Думал найти там мать и братьев и всё надеялся, что Аллах спас их. И каким же он был счастливым, как плакал от радости и славил Аллаха, когда нашёл свою мать. Младшие братья погибли в битве с русскими воинами. Одного из них мать обнаружила в огромной куче трупов и похоронила. Но больше всего Маметкула потрясла история матери (её звали Сююмбике). Её выхватил из огня русский стрелец и сказал слова, что запомнились ей на всю жизнь: «Во имя Господа Отца, Сына и Святого Духа — будь здорова».

Вскоре Ермолай потерял из виду Маметкула. У него были свои заботы — доставить письмо архимандрита к казанскому воеводе князю Ивану Ивановичу Шуйскому. Без долгих расспросов князь определил Ермолая на службу в один из приказов — подьячим. Служба эта была почётной и мало-мальски денежной. При Иване Грозном дьяки возвышались. И хотя сами они были из простого всенародства, но выдвинувшихся грамотных дьяков царь ставил воеводами, уравнивая их тем самым с князьями. Из подьячих легко было выскочить в дьяки. Но Ермолай об этом не думал. Ему бы прикупить домик да жениться.

Но какие бы заботы ни одолевали Ермолая, из головы не уходила мысль о Даниле Адашеве. Открыто расспрашивать остерегался, помня наставления архимандрита Иеремии. Постепенно в уме его созрел смелый план. Он купил на базаре ветхую одежонку и, обрядившись нищим, пошёл по направлению к тюрьме. Она находилась за Спасо-Преображенским монастырём, у городской стены. Возле этой стены хоронили казнённых. Среди них было немало опальных князей. Ермолай знал, что незадолго до его приезда здесь был казнён и сам управитель Казани князь Александр Борисович Суздальский. За что? Бог ведает. Казни в те жестокие времена были не редкостью. Секира не щадила ни ближних, ни дальних родственников царя и царицы. Дочь казнённого князя была супругой Никиты Романовича, родного брата царицы Анастасии, матерью Филарета Романова[15].

О судьбе брата царицы Ермолай был и прежде наслышан, но только в Казани узнал, что сюда ссылали всех знатных опальных, везли и везли. Но кого поимённо — говорить об этом люди остерегались. Шёл слух о жестоких пытках. Несчастным заливали горло горячим оловом и свинцом, жгли живыми, отсекали руки и ноги. Тех, кто попадал в тюрьму за «малые вины», содержали в тесноте, мраке и холоде. Кормить — не кормили. Несчастных сковывали по двое и со сторожами отпускали собирать милостыню. Ходили по торгам и по дворам.

Ермолай двинулся запутанными кривыми переулочками к Гостиному двору. Стояла холодная осень. После обильных дождей Казань утопала в грязи, но пришибленные нуждами казанцы трудились и в непогожие дни. Пошлины и высокие налоги, введённые Иваном Грозным на торговлю, несколько затрудняли обращение товаров, хотя при виде торговых рядов этого нельзя было сказать. Глаза разбегались от обилия разных сортов рыбы. Были тут и пироги с рыбой, и рыба варёная, и вяленая рыба. И особая рыба с душком (её выдерживали в сушке по особым рецептам, чтобы «дошла»). От неё за версту разило тяжёлым для непривычного человека запахом. Тут же стояли и общественные весы, к которым были приставлены сторожа и весцы — для взвешивания товара. Свои весы в Казани запрещались. Всякий продавец обязан был платить в казну весовой налог. Тут же стояли весовые пудовщики.

Но вот послышался звук цепей, прерываемый горестными выкриками:

— Отцы наши! Милостивцы!

То были хриплые голоса голодных арестантов. И многие подавали им — кто ломоть пирога, кто кусок рыбы. Всё тотчас же исчезало в арестантской суме. Пшеничные хлебы здесь были дорогой редкостью, и потому арестанты кормились преимущественно рыбой. Кто-то протянул пирог Ермолаю:

— Возьми, христовенький!

Ермолай торопливо взял и, подойдя к арестанту, протянул ему подаяние, сказав:

— Благословен Господь и милостив!

И пока тот складывал пирог в суму, спросил:

— Не слыхал ли о воеводе Даниле Адашеве?

Арестант испуганно взглянул на Ермолая. На вопрос откликнулся тот, что стоял рядом с ним:

— Это что с сыном привезли? Тю-тю!

И он сделал такой выразительный жест рукой, что не могло быть сомнений: Данила Адашев с сыном казнены.

Ермолаю тут бы и отойти, смешавшись с толпой, но он стоял, шатаясь, словно поражённый внезапным недугом. Арестант схватил его за рукав:

— А ты, чадо, не из нашей ли братии?

Тут подошли, звеня цепями, и другие арестанты.

— Иди к нам. Ты — Ермолай крив, а я Фома с бельмом. Вместе мы сотоварищи. Есть у нас поместье — не знамо, в каком месте. На тебе зипун, на мне кафтан...

Ермолай тупо уставился на арестанта, недоумевая, откуда тому известно его имя. Простая догадка о совпадении не приходила ему в голову. Испуг вернул ему силы. Ермолай кинулся бежать, а вдогонку ему неслось:

— Эй, христовенький! Нас не вместе ли миловали? Тебя кнутом, а меня — батогом?

Вслед улюлюкали, как спасающейся бегством собаке. В торговых рядах какой-то купец сказал с насмешкой:

— Видать, отецкий сын с ярыжками спознался да на полатях в саже валялся.

— Оно и видно. А после взял кошёл, да под окны пошёл.

13


Ермолай не захотел служить подьячим. Из вольных казаков да в «крапивное семя» самых что ни на есть злыдней, о коих в народе из века в век шла дурная слава: «Подьячий и со смерти за труды берёт»; «Подьячим и на том свете хорошо: помрёт — прямо в дьяволы». И хотя службы не избежать, Ермолай склонялся к занятиям духовным и думал о том, как соединить «человеческое» с «божеским». Душа его стремилась в монастырь, но у него не было решимости всецело посвятить себя Богу. Замыслы у него были разные. Он думал, что для начала он станет петь на клиросе. Голос у него звучный. Вот только чем жить станет? Жалованья во многих церквах не платили. Или наняться в монастырь? В то время Спасо-Преображенский монастырь был на особом попечении у царя. Запрещая монастырям приобретать земли, Грозный дал Спасо-Преображенскому монастырю несудные грамоты. Монастырю предоставлялись рыбная ловля и на Волге, и на Казанке и рыбные уловы на озере Кабан и в Татюшских водах. Разрешались и покосы на городских лугах. Положена была и руга, коей лишены были многие церкви (годичное содержание попу и причту от прихожан). И всё же, хотя монахи трудились в поте лица: и огороды копали, и кельи ставили, и воду возили, и сено косили, — доход был мал, монастырь с трудом содержал себя. На монастырских землях сидели поселенцы, они брали ссуду и не возвращали, а бояре и вовсе самоволом отымали земли.

Но тогда монастырь строился, расширялся и потому имел ссуду и многие пожертвования и мог увеличить штат монастырских служек для исполнения многих хозяйственных дел. Не всё было благоустроено пока и в самом помещении монастыря. Даже крест был временным (деревянный, обитый бесменом).

Ермолая поместили в новой пристройке, комнатка была тесной, но он был счастлив уединением. Душа отдыхала от многозаботливой жизни, набиралась мудрости и сил. В одинокой келье он был менее одинок, чем прежде. Какая полнота духовных радостей открылась ему, когда он получил доступ в монастырскую библиотеку! Иван Грозный подарил монастырю не только богослужебные книги, но много и духовной литературы, переведённой с греческого и римского. Тут были и Ефрем Сирин[16], Иоанн Дамаскин[17], и книги Иоанна Златоуста, жития святых и Патерик Печерский[18], летописи. Немало было тут списков с тех книг, что хранились в тайниках царской библиотеки. А это была лучшая библиотека в мире, о чём свидетельствовал ещё Максим Грек[19], говоривший, что такого книжного богатства не знали даже в Италии, где варвары, фанатики и латины истребили многие книги.

Сладость чтения духовных книг заменяла Ермолаю все земные радости. После вечерней службы он спешил в своё убежище, чтобы предаться «книжному запою». Это не укрылось от монастырской братии. Известно, что ничто так не досаждает окружающим и не гневит их, как склонность к уединению и самобытность. И горе тому, кто, слушаясь собственного голоса, выбивается из общей колеи!

На Ермолая сначала косились, потом стали доводить насмешками. Однажды иноки сочинили канон с ядовитыми выпадами против Ермолая. Но, погруженный в чтение, он ничего не понял. Его молчание раздражало иноков. На следующее утро они подкараулили его возле двери и, когда он вышел, отвесили ему насмешливый поклон и хором произнесли:

— Бьём тебе, казаче, челом, да не ведаем о чём!

Насмешка и тут не задела его. Улыбнувшись доброй улыбкой, он хотел пройти мимо, но здоровенный инок заступил ему дорогу и протрубил густым басом:

— Господин имярек господину имярек челом бьёт...

И опять Ермолай не обиделся, а поклонился, сказав:

— Здравия желаю, братия и други! Чего вам угодно?

Инок положил ему на плечо тяжёлую руку и произнёс:

— Нам угодно, чтобы ты стал на клиросе. Мы бы запели, а ты бы завопил.

Насмешку подхватили другие:

— Эй, Ерёма, негусто ли твоей казацкой мошне?! Аще не сходить ли нам в кабак на твои кровные?

— Выпьем, казаче, да послушаем, как сказывать начнёшь про разбой да веселье.

— Оставьте меня! Я вам ничего дурного не сделал, — тихо произнёс Ермолай. Но, видя, что они пуще прежнего веселятся, он сильным движением руки расчистил себе дорогу.

День прошёл спокойно. Ермолая словно бы не замечали, но вечером он нашёл свою дверь всю заставленной поленницей. Начни он сейчас выносить поленья — забьют насмешками.

Тут он вспомнил, что знакомый подмастерье звал его помочь в одном деле. Ермолай подумал, что заночует у него, а тем временем озорники сами же и уберут поленницу. Настоятель монастыря не любит пустодельных затей.

Но едва он вышел из обители, как вслед ему понеслись издевательские выкрики:

— Никак в гости к невесте пошёл...

— А она не ожидает и ворота запирает...

Каково было человеку с казацкой выучкой сносить насмешки! Казак, позволявший смеяться над собой, лишался чести. Рука Ермолая инстинктивно потянулась к тому месту, где прежде у него висела сабля. Он едва не выругался.

И долго ему ещё придётся привыкать к мысли, что единственное оружие монаха — смирение.

14


После этого случая над Ермолаем перестали насмехаться. Но, видно, Богу было угодно испытать до конца его смирение. На него обрушились напасти горше прежних. И обрушились со стороны неожиданной. Протоиерей Феофил почитался человеком просвещённым и добрым. В его оплывших чертах была обманчивая мягкость. И только опытный наблюдатель мог бы заметить в его лице тайную многозначительность недоброго молчания. Но Ермолай был человеком новым в монастыре и на ту пору не был склонен к выводам мудрой наблюдательности. Да и не было у него нужды присматриваться к Феофилу.

Между тем Феофил присматривался к нему и весьма им интересовался. Он был наслышан об усердных книжных занятиях Ермолая и видел в этом усердии желание получить духовный сан. Рассказы иноков о его смирении и твёрдости, с какой он сносил их насмешки, подтверждали это. Подобно людям дурным, Феофил проявлял недоверие к нравственной чистоте ближнего, а стремление к духовному совершенству вызвало у него чисто бесовскую злобу.

И вот случилось то, что должно было случиться. Ермолай пришёл в церковь Николы Ратного, что была при монастыре. Предстояло причаститься Святых Тайн, и оттого на душе у него было светло и празднично.

Неожиданно дорогу в храм ему заступил Феофил. Высокий, с окладистой рыжей бородой, он имел внушительный вид. Ермолай слышал, что протоиерей старательно подражал покойному архимандриту, святому Варсонофию, и требовал к себе особенной почтительности. И оттого Ермолай робел перед ним.

— Не надлежит тебе, казак, приступать к святому причащению вместе с прочими христианами! — надменно и поучительно изрёк Феофил и, видя смущение бывшего казака, добавил: — Как ты примешь тело Христово руками, обагрёнными невинной кровью? Ты ведь, чай, и младенцев резал...

— Я не царь Ирод[20]. И невинной крови не проливал! Верой и правдой я служил царю и отечеству!

Достоинство ответа не понравилось Феофилу.

— Речеши ты научился, да Божьей благодати не сподобился. Отыди от храма!

Всё закипело в Ермолае. Этот поп нудит его, будто сатану изгоняет из храма. Но где ему было спорить? Удручённый и встревоженный, вернулся он в свою келью. Он догадывался, что за его спиной плетутся недобрые дела. Уже и царём Иродом ославили. Но понемногу досада унялась. Он стал думать о своих грехах. Бывал же он виноват: с дурными людьми водился и в недостойные истории попадал. Грязь прошлого всё же прилипла к нему.

Ермолай не позволял себе думать, что против него соединились недостойные люди. А то, что он претерпел от насмешников и был остановлен перед входом в храм Феофилом, — это за грехи ему. Он стал припоминать всё дурное, что лежало на его совести. Ксения... Всякий раз воспоминания о ней причиняли ему боль. Он казнил себя за жестокие слова. Хоть и спохватился, да было поздно. И как ни оправдывайся, смерть Ксении лежит на нём.

Несчастная девка стала приходить к нему в снах. Стоит в венке перед ним.

«Скажи, что не кидаешь меня. Поклянись!»

«Вот ещё. Стану я клясться».

Она схватила его за руку, тянет.

«Послушай, как дитё под сердцем колотится. Аж заходится в крике. Кричит, ой кричит!»

Очнувшись, он долго не мог прийти в себя. Казалось, всё его тело сковало ужасом. Он долго молился, каясь в смертном грехе:

— Господи, будет ли мне прощение? Стою ли я прощения? Ксения, дева несчастная, ведаешь ли о моих муках душевных, о моём тяжком раскаянии?

Но едва он сомкнул глаза, как Ксения вновь явилась перед ним.

«Ермолай, мне жалко тебя! Молись и помни: Богу угоден раскаявшийся грешник! Спасайся в монастыре и помни: к другому ты предназначен. Вольная жизнь не по тебе».

«А ты почём знаешь?»

«Мать твоя сказывала».

«А чего она сама не пришла?»

«Она бы рада, да не дано ей».

Видение исчезло, и чей-то голос повелительно произнёс:

«Покайся! Покайся!»

...Ермолай был человеком внезапных смелых решений. Если каяться, то без утайки. Истину открывать безбоязно. И пусть исповедником его станет тот, кто принёс ему самые тяжкие огорчения, — Феофил.

Был день Симеона Летопроводца[21]. С этого дня наши предки исчисляли новый год. Бабий праздник и бабьи работы. Солят огурцы и грибы. На монастырском дворе солнечно, и кажется, что на монастырском взгорье солнце припекает сильнее. Тенётник всюду раскинул свои сети. С поля возили копны. Монастырские служки стерегли гумна — от воров. Начали сеять озимь. Иноки трудились в поте лица. Посадские охотились на диких гусей. Всё сулило протяжную и сухую осень.

В такие дни и бремя грехов казалось легче, и мало кто исповедовался в церкви. Это были либо бедолаги, которые, подобно Ермолаю, были болезненно уязвлены сознанием своей греховности, либо увечные и больные.

Смиренно дожидаясь своей очереди, Ермолай усердно молился перед иконой Божьей Матери. Он знал, что Феофил любил исповедовать и непременно набрасывал на голову кающегося епитрахиль, как бы щадя чувства исповедующегося. Ермолай давно забыл свою обиду на Феофила. Но отчего же в душе его такая маета и что-то нудит его покинуть церковь? Стараясь подавить смятение, он молится иконе Божьей Матери:

— Величаю и превозношу Тебя, Владычица Небесная, и молю дать силы перенести тяжкое испытание. Милостива будь ко мне! Укрепи душу мою, осквернённую страстями, дабы очистилась покаянием.

Как ни старался Ермолай укрепить себя молитвой, ему не удалось скрыть душевной смуты, когда он приблизился к Феофилу. Успел уловить его холодный удивлённый взгляд.

— Прими, батюшка, покаяние грешного раба Ермолая!

— Да будет на то воля Господня!

Ермолай склонился перед Феофилом, ожидая, когда тот набросит ему на голову епитрахиль, но тот медлил, будто чего-то ожидая. Он словно не верил, что Ермолай пришёл к нему на исповедь.

— Тяжело, батюшка, вспоминать давний грех, что камнем лежит на душе. Я совратил несчастную деву и против воли стал сопричинен её погибели.

Это был первый случай в жизни Феофила, когда человек так открыто, просто и горестно признавался в своих грехах. Но Феофил думал лишь о том, какую пользу можно будет извлечь из этой исповеди для своего величия и как побольнее уязвить Ермолая.

Молчание длилось долго. Возможно, Феофил намеренно его затянул. Наконец он изрёк:

— Нашими страстями ведает бес, приставленный к человеку дьяволом. Не преодолев дьявольских козней, становится человек добычей дьявола. Богом такие грехи не забываются.

Ермолай сидел с убитым видом, не ведая о том, что священник, его исповедующий, наслаждается видом его мучений. И разжигаемый жестокостью, Феофил добавил:

— Ты грешнее Каина, убившего брата.

Об этой исповеди вскоре стало известно всем, ибо Феофил сам рассказывал о ней и доложил митрополиту. Иеремия принял его в своих покоях. Резкие морщины на лице владыки не успели смягчиться после ночной молитвы. Он казался усталым, рот запал. И Феофил подумал, что Иеремии пора на покой, долго он не протянет. Окинув взглядом обставленные покои, решил, что, став митрополитом, непременно поставит себе новые, богато обставленные и сам облачится в пышные одежды, как то заведено у католиков.

Услышав рассказ Феофила, владыка остановил на нём взыскающе строгий взгляд:

— Обнаружение тайны исповеди вредно для самого обличителя. Он навлекает на себя гнев Божий, ибо затворяет царство небесное перед человеком, исповедующим грехи. Пошто не отпустил его душу на покаяние?

— У него много грехов, и грехи велии. Это смущает меня.

— У Господа нашего более милосердия, нежели грехов у людей. Ты отказал просящему у тебя с верой. А Господь наш за грешника умер.

— Прости, владыка, мою суровость! Слова твои яко сказаны от Бога.

— Бог простит.

Иеремия торопливо перекрестил Феофила на расстоянии, предупреждая его порыв подойти ближе под благословение.

Уязвился сердцем Иеремия, будто это его самого не допустили к причастию и оставили без покаяния. Изобидеть человека, который столь чистосердечно и горестно признался в своём грехе! Надругательство над человеком несчастным — великий грех. Несчастный — святое существо. Несчастный под защитой у самого Бога.

Иеремия стал думать, как уврачевать скорбящую душу бывшего казака, о котором он был много наслышан и знал, сколь усерден он в чтении духовных книг.

И случай представился. Во время прогулки по монастырскому саду, в сумерки, Иеремия увидел бредущего ему навстречу человека. При бледном свете луны его можно было принять за призрак. Движения угловатые и неверные. Казалось, под платьем был живой скелет.

— Мир тебе, чадо! — произнёс Иеремия. — Кто ты?

— Раб Божий Ермолай... — глухо ответил «призрак».

Иеремия три раза перекрестил его.

— Я недостоин твоего благословения, владыка!

— Всё в воле Божьей! Всё в Его пресвятой милости.

— Снизойдёт ли на меня милость Божья? Я долго пребывал в нечестии.

— Единая лишь Божья благодать в силах отвратить нас от бесовских искушений и вернуть к истине.

Видя, как вздрогнул Ермолай, владыка, чтобы смягчить суровое наставление, стал говорить о духовных книгах. Ермолай живо включился в беседу, но речь его была горячечной. Внимательно вглядевшись в него, владыка посоветовал ему воздержаться от строгого поста, дабы не повредить здоровью.

— Будь внимателен к себе. А я тебя не оставлю, — такими обнадёживающими словами закончил он беседу, имевшую важное значение в судьбе Ермолая.

15


Вскоре после этого случая с Ермолаем Иеремия созвал освящённый собор. Выяснилось много злоупотреблений в священной службе, и надо было думать, как привести дела в надлежащий вид. Чего прежде не бывало в их приходах — обнаружилось разглашение тайн совести, пренебрежение к больным и слабым людям. Оставляемые без исповеди и причащения, многие умирали без всякого напутствия. Святые Дары хранятся в ненадлежащем месте, не на святом престоле. Священнодействие евхаристии совершается без предварительного приготовления, а по окончании священнодействия иереи занимаются винопитием. Уча воздержанию прихожан, показывают ли пример воздержания сами? И без того недостаточно подготовленные к священному сану, иереи не читают Священное Писание...

Но помимо явного нарушения правил и обычаев православного прихода были и скрытые, необъяснимые действа. Попы, оставляющие в небрежении службу, кучнились меж собой и хоронились от других. Было замечено, что, когда в Казани появился католический поп, он долго гостил у Феофила и с ним были попы Григорий и Виссарион, первые потатчики винопития среди иноков монастыря. И все вкупе непотребны были. И некому спрашивать. Архимандрит тяжело болен.

«Беда окаянному времени нашему, со всех сторон надвигаются напасти, — думал Иеремия, — и не вем, кого первее вразумлять: иереев или паству? Когда такое бывало, чтобы столь согрешали иереи? И чтобы столь рознились меж собой?»

Иеремия припомнил то доброе время, когда в Казань из Москвы вместе со Священным собором приехали архиепископ Гурия и архимандрит Варсонофий. И не кучнились они меж собой. Московиты зажили вместе с казанцами, и дело у них было общее: просвещение Казанского края. А ныне всё пошло наперекосяк. Ослабело священное дружество. И нет между иереями прежней крепости благого совета.

На соборе говорили без всякой утайки о нестроениях и бедах в жизни казанского духовенства. И всё же от владыки не ускользнула лукавая уклончивость в оценке зла со стороны некоторых иереев, как и загадочное молчание Феофила, хотя говорилось о неправедных поступках, им содеянных, о нарушениях церковных правил в его приходе.

Но лукавец скоро понял, что молчать далее нельзя.

— Дозвольте, владыка, и мне, смиренному, сказать своё худое слово, — раздался сочный сытый бас.

Иеремия взглянул на него с каким-то суровым нетерпением:

— Если ты будешь глаголать истину, я стану слушать. Но остерегайся говорить ложь вместо правды!

Все замерли от непривычно резкого слова владыки и ожидали в нетерпении, что последует дале. Но, казалось, ничто не дрогнуло в душе Феофила. Он поднялся и, отвесив в сторону архиепископа почтительный поклон, произнёс елейным голосом:

— Ты истинно глаголешь, владыка. И от Бога глагол твой.

— А вот и вышла у тебя ложь вместо правды, ибо от правды ты убёг. Думаешь, в лестные слова вырядился, так и не видно твоих грехов? — сказал своё слово не умевший отмалчиваться иеромонах Игнатий.

С места посыпались реплики. Феофила не любили.

— Он от роду такой лукавец.

— У него духовный отец — сам дьявол.

Феофил оглядывался по сторонам, очевидно, хотел запомнить, кто это досаждает ему.

Неожиданно подал голос маленький, сморщенный настоятель монастыря. Ему, видимо, стоило больших усилий расстаться с ложем, чтобы прийти на собор.

— Скажи, Феофил, как надлежит исповедовать грехи христиан? Ты на службе недавно. Ведомо ли тебе предписание, как хранить тайны в чистых сосудах, как приготовлять Святые Дары для приобщения болящих на целый год? Ежели есть за тобой какие грехи — сказывай!

Феофил принял выручку архимандрита и тотчас же ответил:

— Грешен, владыка!

Но неумолимые монахи не дали ему уйти от ответа. Не терпели его за лукавство.

— Все мы грешны. Ты о своих особистых грехах сказывай!

— Грешен, владыка, — снова повторил Феофил, — ноне соблазнился сладкими коржиками.

— Вот бес, — прошептали сзади. — Опять ускользнул.

— Хуже беса. Он духовник-предатель, яко Иуда. От беса можно спастись, от Иуды — никак.

Владыка недовольно окинул взглядом собравшихся, он не любил, когда по углам шептали, а воочию сказать не умели. Но вот поднялся протопоп Сергий. Этот не станет затворяться, и голос такой, что за дверями слышно.

— Статочное ли дело так шутковать? На что надеешься, Феофил? Прикрыть коржиками иерейские грехи! Да мы не хотим того слушать! Ты и твои подружия, Григорий-поп и Виссарион, не по правде служите, дерзаете надругаться над таинствами исповеди, небрегаете Святыми Дарами.

Протопоп Сергий исчислил по дням и неделям все прегрешения крамольных иереев, после чего было оглашено грозное предписание владыки — во исправление содеянного иереями зла наложить на них епитимью.

Но, увы, грозное предписание было бессильно искоренить иерейскую крамолу!

16


За последний месяц Ермолай пережил больше, чем за всю прежнюю жизнь. После того как тайна его исповеди получила огласку, Ермолаю нельзя было показаться на людях, чтобы его не сверлили насмешливыми взглядами, чтобы за спиной его не раздавались злорадные шепотки. Чаял найти приют и отдых душе в посаде. Зашёл к знакомому портному, но и там его встретили настороженно, с опаской, словно зачумлённого. До чего дошло — мальчишки улюлюкали ему вслед:

— Ядца-монах... Кутьёй пропах...

— Монах-винопийца, давай дразниться.

А из одной подворотни вслед ему понеслось:

— Убийца!

Однажды он услышал, как маленький, косой и злой инок приступил к Иеремии:

— Ты пошто, владыка, душегубца в своём монастыре покрываешь?

Это были уже не те беззлобные насмешки, коими прежде досаждали ему иноки. Однажды дверь в его келью вымазали испражнениями, а в окно забросили дохлую кошку. Из души Ермолая рвался крик: «Пошто ругаетесь? Что я вам сделал?» Хотел подойти к протопопу Сергию, но тот держался важно. И Ермолаю казалось, что он тоже осуждал его. И Ермолай стал чувствовать, как слабеют его силы в подвиге благочестия. Люди подвизаются противу греха, с усердием и тщанием молятся. А ты что? Прочие толкутся в двери милосердия Божия, взирают на вечное блаженство, емлются за вечную жизнь. А ты что? Люди идут за Христом, последуют ему в терпении, кротости и смирении. А ты чему следуешь? Прочие благотворят ближним своим, презирая всякую суету мира. А ты чего стоишь? Чего ради дремлешь?

Ему и прежде случалось обращаться к себе с подобными укорами, и это помогало ему отряхнуть с себя всяческую суету, обрести душевные силы. Что же нынче? Отчего такая душевная немочь? Жизнь его утратила ту ясность и определённость, какая была в ней прежде. Чего ему держаться? Кто он? Он не инок, и не было у него священного сана. Не было и семьи. Вера в Бога, книги? Но если ты сам ничего не значишь для людей? Что делать человеку, если он один, а все прочие отпали от него? Духовные радости быстро оставляют человека, если жизнь его лишена реальных надежд, если ближние против него.

Пойти к архимандриту и поведать о своих бедах? Ночью обдумает, что сказать ему, а после заутрени станет ожидать его возле покоев.

Но дьявол всё устроил по-своему. Едва Ермолай покинул свою келью (он ранее других ушёл к заутрене), как в неё вошли переодетые блудницами иноки и, едва заслышали шаги монахов, идущих в церковь, выскочили из кельи Ермолая. Об этом тотчас же было доложено архимандриту. На Ермолая наложили епитимью и посадили в пустой сарай под замок. Оправданий его не слушали. Сбежавшие иноки плевали в него, кидали каменьями. От дальнейших надругательств его спас иеромонах, он отогнал от Ермолая ярившихся иноков, но объяснений Ермолая слушать не стал и только сказал назидательно:

— Ты навык к жизни казачьей. Не в монастыре тебе обитать. А блудниц водить — великий грех.

Постигшее Ермолая потрясение было столь сильным, что едва его втолкнули в сарай, как он погрузился в глубокий сон. Очнулся он ночью. О, что это была за ночь! В щели сарая проникал сырой холод. Ермолай дрожал в ознобе. Постигшая его жестокая беда была бессмысленной, непостижимой. Ему казалось, что позорное клеймо дерзкого блудодея будет на нём всю жизнь. Хуже того, что с ним произошло, невозможно было и представить. Лучше любая изнурительная болезнь и последняя нужда, лучше смерть, чем это надругательство над душой! За что это ему послано? Никогда бы прежде не подумал, что труднее всего опровергнуть ложь невероятную, бессмысленную и жестокую. О, что за пытка понимать это!

Минутами он сам себе был гадок. Видимо, есть в нём что-то такое, что позволяет бесчестным людям так постыдно его унижать. Куда пойти? Кто поверит ему? Ужели жить с этим клеймом?

Неожиданно он нащупал рукой связку верёвок. И вдруг припомнился рассказ о беглом монашке, что забрёл в этот сарай да здесь и повесился. Худо ли, ежели и себе затянуть на шее петлю? И сразу же исчезнет всё мучительное. Мысль эта показалась ему такой отрадной и желанной, что он вскинулся, испугавшись. А грех?! Или ты считаешь свои муки больше тех, что принял Христос? Или ты не носишь в себе образ Божий? Испугался ругателей? Но ежели сам Бог почтил человека, то кто противу человека? Ежели ты и осквернён, и опорочен, и грешен, и беззаконен, разве не оправдываешься именем Господа нашего? Разве ты не причащался таинственно животворящего тела и божественной крови Его?

И в светлом озарении припомнились Ермолаю слова апостола Павла: «Ащо Бог на нас, кто на ны?» И стал молиться, прося у Бога прощения за грешные мысли и помощи в своей многотрудной судьбе. И молитва его была услышана. Один из монахов, раскаявшись, рассказал владыке всю правду о злом умысле против Ермолая. Владыка повелел его освободить и после долго беседовал с ним. Вскоре по воле владыки он был рукоположен в дьяконы.

Пройдут месяцы, пролетят годы, но Ермолай не раз ещё вернётся к воспоминаниям тех дней. Судьба и люди будут и впредь суровы и немилостивы к нему. Но вера в Бога, благоговение перед муками Христа, который страдал и умер святейшей своей плотью за человека, будут и впредь для Ермолая источником силы в тяжелейших испытаниях. Его не раз будет спасать вера в то, что Бог в человеке и за человека.

17


Монахи, оговорившие Ермолая, были посажены в тот же сарайчик, но вскоре освобождены хлопотами Ермолая. Похолодало в те дни. Стояла снежная мокреть. Каково им будет терпеть холод, знал по себе, вот и пожалел, походатайствовал за них перед архимандритом, сказав:

— То не иноки, то лукавый дух, вселившийся в них, язвил меня напрасными обидами.

В недолгом времени его призвал к себе владыка. В монастырской церкви только что отслужили обедню. Ермолая охватил трепет: он почувствовал что-то чрезвычайное в том, что владыка позвал его к себе в такую пору. Всем было известно, что после обедни он отдыхал.

Иеремия принял его в своих покоях. Он сидел в глубоком кресле. Вид у него был усталый. От Ермолая не ускользнуло, что он по-новому, пристально взглянул на него. С бьющимся сердцем Ермолай склонился перед ним. Перекрестив его, владыка сказал:

— Неисповедимы пути Господни, и блажен человек, который претерпел. Ты постиг, что клевещущий глуп и заслуживает сострадания. С беззаконников довольно и того, что они уловлены в беззаконии своём.

Ермолай понял, что владыке известно о доносителях. Между тем Иеремия продолжал своим тихим добрым голосом:

— Истинно благоразумен тот, кто не кричит об оскорблении...

Ермолай вспомнил, как всё в нём кричало от обиды, как он надумал повеситься, и спросил:

— По силам ли это человекам, владыка?

Иеремия снова пристально на него посмотрел:

— Клеветников обличает достоинство, кое хранит человек. Хвалю твоё благоразумие, чадо моё. И да будут тебе лучшей наукой слова Экклезиаста[22]: «Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы. Поэтому не на всякое слово, которое говорят, обращай внимание, чтобы не услышать тебе раба твоего, когда он злословит тебя; ибо сердце знает много случаев, когда сам ты злословил других».

— Молю Господа о ниспослании мне благодати — неосуждения ближнего своего.

За окном белели припорошённые ранним снегом деревья и низкие крыши монастырских пристроек. И казалось, в самом воздухе были разлиты чистота и благодать. И ещё ощущалась какая-то торжественность.

— Чадо моё, ты пошто стоишь-то? Или я не велел тебе сесть?

Ермолай опустился на маленький диванчик. Сердце его снова забилось от неясного предчувствия чего-то важного.

— В твоём роду были священники. Добрую славу стяжали, благочестиво пасли прихожан, — после некоторого молчания продолжал Иеремия. — Ныне тебе быть ходатаем перед Богом. Готовься быть поставленным к престолу священнодействия. Чаю, ты станешь доброй заменой покойному иерею.

Ермолай недавно был на панихиде по усопшему священнику Илиодору, что служил в церкви Николы Ратного. Мог ли Ермолай думать?.. Сердце его сжалось от страха. Ужаснула мысль не справиться с тяжёлыми священническими обязанностями, обмануть доверие святого старца, вызвать всеобщее осуждение.

— По силам ли мне, владыка, тяжесть пастырского креста?

— Коли говоришь ты о пастырском кресте, стало быть, по силам.

В тот же день весть о решении владыки облетела всю монастырскую братию. И многих смутила. Владыка — человек осторожный, известен был тяжёлой медлительностью действий. Не слишком ли поспешно благословил он на пастырское служение недавнего возмутителя спокойствия, которому молва создала сомнительную репутацию? Не было ли тут владычного своенравия?

На самом деле Иеремия отличался редкой проницательностью. Он видел в Ермолае истового монаха, хотя и без пострижения. Единственно, чего опасался Иеремия, как бы Ермолай по своему аскетизму не стал слишком строгим батюшкой.


...Ермолай ничем не выдал страха, что овладел им при мысли о предстоящем ему таинстве посвящения в пастырский сан. Правда, минутами ему казалось, что в душе его не было страха. Ещё в казачестве он привык бодрствовать в молитве, умел прощать обиды, любил заходить в храмы, ибо для него не было ничего святее звуков церковных молитв и песнопений. И разве ныне он не стремился всеми помыслами жить в Боге и для Бога?

Так отчего же этот страх перед тем, к чему он сам, о том не ведая, стремился всю жизнь? И не только стремился, но и готовился? Ужели он недостоин приблизиться к престолу священнодействия?

Именно! Именно! Вот оно, то слово — недостоин!

Вполне ли он очистился от скверны прошлого? Замолил ли свои грехи? Не будет ли мешать его доброму пастырскому служению борьба с плотью? Как станет он давать пастве добрые пастырские советы? Удастся ли ему взвалить на свои рамена[23] бремя учительства? Он знал, что душа его не очистилась от страстей и бренных помыслов, что прошлая жизнь его отягощена и грешными и неразумными деяниями. Не новый ли грех это, не дерзновение ли перед Богом — предстоящее ему совершение таинства евхаристии (приобщение тела и крови Христовой)?

Охваченный чувством неясной тревоги, он вышел во двор монастыря и сразу увидел перед собой владыку. Досадуя на свою рассеянность, Ермолай приблизился к нему, поклонился поясным поклоном, спросил, трепеща от собственной дерзости, не будет ли у владыки наставлений к нему перед самым принятием пасторского сана.

— Сам ведаешь, священство налагает семейные обязанности. Обвенчаешься в церкви и приход примешь...

О женитьбе Ермолая владыка говорил как о деле решённом, и Ермолаю, у коего и невесты-то не было, стоило большого труда скрыть своё смущение.

— Чаю твоей помощи в просвещении нашего края. Помни: «Кто любит наставление, тот полюбит и знание».

Ермолай знал, что под просвещением края владыка разумел не только знание святоотеческих книг, но и воспитание у людей страха Божьего. От высокоумия и глупости происходит много раздоров меж людьми, а страх Божий внушает внимание к разумному слову говорящего.

И, словно угадав мысли Ермолая, владыка добавил:

— Ныне велии раздоры сеются меж людьми, одни сеют клевету, другие посягают на смертоубийство, поджоги, членовредительство. Но правда человека прямодушного доступна людям. Помни, однако, что для человека глупого преступное деяние составляет забаву. Да отвратится взор человеков от преступных забав! Да восторжествует слово Божье!

18


Никакими словами не передать душевных волнений Ермолая: Бог не только простил, но и возвеличил его. Достоин ли он выпавшей на его долю чести!

А тут ещё неотложная забота: как сыскать невесту? Он-то давно подумывал, как бы зажить своим домом, и деньжат принакапливал. Но помнил изречение: «Мудрая жена устроит дом твой, а глупая жена разрушит его своими руками».

Но как это часто бывает в жизни, всё решил случай. Недаром же случай древние мудрецы называли орудием провидения.

А случай вышел такой. Ермолай в иные минуты любил выйти к причалу, что находился рядом с монастырём. Может быть, его одолевали воспоминания о казачьей жизни, или вести какой ждал, но однажды к берегу пристала лодка с казаками, и в одном из них Ермолай узнал старого товарища. Плыл он в Волжский посад, что повыше Казани. С казачьей жизнью распростился. Остановку в Казани сделал, чтоб сыскать Никанора Оглоблина и передать ему поминки (подарки) от сына-казака. Сославшись на то, что нежданно пришла непогода, а каждый день у них на счету, казак уговорил Ермолая взять на себя заботу доставить подарки Оглоблину.

Всё осложнилось тем, что адрес казак забыл. Помнилось только, что «за рекой Казанкой». Сыщи иголку в стогу сена, перебери каждую травинку. Вот Ермолай и «перебирал» все дома за Казанкой. Местность болотистая, и скученность жителей была такова, что один домик наползал на другой. Селились даже на луговине, которая весной и осенью превращалась в сплошное болото. Как же они тут теснились, бедные люди!

Ермолай упорно пробирался от одного двора к другому. Между тем ветер из осеннего становился зимним. Руки мёрзли, их приходилось прятать в карманы зипуна. Под ногами было отвратительное месиво из грязи и снега. И везде одно и то же в ответ: «Никанор Оглоблин? Не слыхали, такого не знаем». И чем далее шёл, тем дряхлее становились домики, тем непригляднее дворы.

И вдруг сквозь тучи прорезалось солнце и осветило церковь справа, на взгорье. Дорога была мощёной, и вскоре Ермолай оказался уже возле прихода. Подошедшая к нему женщина сказала, что церковь ещё не открыли, нет батюшки, и посадские люди бьют челом владыке, чтобы им не дали попа с чужого дальнего посада. Ермолай заметил, что к их разговору прислушиваются мальчишки, игравшие неподалёку в бабки. Когда женщина отошла, к нему повернулся угрюмоватый на вид мальчик лет двенадцати:

— Ты, батюшка, пришедши к нам своим изволением, и мы слова твоего слушать не станем! И повеления твоего не сотворим!

— Сухую тебе корку у нас глодать. Зубам твоим пагуба будет.

— А постелю тебе постелем соломой да рогожей, — поддержали другие голоса. — И пить у нас будешь воду из Поганых озерков.

Ермолай хотел приблизиться к ним, чтобы понять причину столь недоброго внимания к себе. Но куда там! Они язвили его, смеялись над грязными сапогами и смолкли только после того, как старший как бы подвёл черту:

— И что тебе ныне говорено, так над тобой и сотворим!

Тут Ермолаю припомнился его недавний разговор с женщиной, и он понял, что озорники приняли его за приезжего священника. Он рассмеялся:

— Вы никак думаете, что я ваш батюшка? Ошибаетесь, человеки вы мои! Я ищу Никанора Оглоблина. Может, знаете такого?

— Так бы сразу и сказал, — произнёс старший из мальчиков, всё ещё недоверчиво приглядываясь к Ермолаю. — Видишь тот новый дом из сосновых брёвен? Там он и живёт.

Ермолай оглянулся на дом, что стоял на отшибе и весело розовел на солнце сосновым бревном. Радужно отливали слюдяные оконца.

— А ты не жених ли? — спросил один из мальчиков. — Не ходи. Окаянница даст тебе от ворот поворот.

— А кто это — «окаянница»?

— А Юлиания. Мачеха ейная.

— Я вижу, вы много знаете.

— А то...

Уходя, Ермолай слышал, как мальчики, смеясь, произносили «окаянница», «малоумка»...

19


Ермолая встретила недурная собой молодка с острой, недоверчивой приглядкой. «“Окаянница”, “малоумка”?» — припомнилось Ермолаю. Хороша слава! Ермолай сообщил о цели своего прихода, и лицо молодки радостно расплылось:

— Входи же, гость любезный! Никанор!

Ермолая провели в горницу, и вскоре туда пришёл человек лет пятидесяти с лишком, крепкий собой, с зачёсанными гладко волосами и мягким, неуверенным выражением в лице.

Ермолай изъяснил ему своё дело и подал кошель, полный монет. Никанор тут же передал его супружнице, и та, нетерпеливо отойдя в сторонку, тут же высыпала на накидку, покрывавшую сундук, содержимое кошеля. Тем временем Ермолай подал Никанору серёжки и колечко, добавив:

— Это для дочки.

Никанор поспешно, точно украл, спрятал в руке подарок и опасливо посмотрел в сторону супружницы. Но та считала монеты и ничего не заметила.

— Не позвать ли дочь? — спросил Ермолай. — Особливое поручение передал ей брат Игнаха.

Никанор оглянулся на супругу. Она к этому времени успела проверить деньги и о чём-то задумалась.

— Про то скажешь мне, — тихо проговорил Никанор и повернулся к жене: — Юлиания, я вот пойду гостя провожу.

— Ой, гостечка ж наш дорогой, я сейчас на стол накрою, сытóй тебя напоим. Пироги есть, рыба солёная.

Но Ермолай, сославшись на неотложные дела, повернул к двери.

Никанор вышел следом.

— Сказывай мне про наказ дочери.

— Велено с глазу на глаз. Или она у вас больная, что вы её взаперти держите?

Тут Никанор признался Ермолаю, что Юлиания приходится его дочери мачехой, и та никуда не пускает Ксению одну, даже в церковь. От женихов отбою не было, но в каждом женихе Юлиания умела найти изъян, а про Ксению пустила славу, что она «порченая».

— И тебе не жалко, если дочь вековухой останется?

— Как не жалко? В монастырь собралась. Видно, такая у неё доля. Что ж, без родной матери...

— Сама собралась или мачеха того хочет?

— А скорее, что и так...

— Ты сам-то или не отец?

— Что ж, видно, доля у меня такая...

— И видно, правду говорят: при мачехе и отец родной над дочерью не волен, а мачехина воля злее зла.

В ту минуту в окне показалось прекрасное девичье лицо. Ермолай невольно вздрогнул — так поразили его пронзительно печальные очи, напомнившие ему Ксению. Обе Ксении, и обе несчастливы. От Ермолая не укрылось, с какой горькой лаской оглянулся на дочь Никанор. Вдруг в лице его появилась словно бы какая-то решимость.

— Ну, коли сын мой передал тебе особливый наказ, приходи к заутрене в церковь Николы Ратного. Ксения там будет, и я при ней.

Никогда прежде не собирался Ермолай в церковь с таким волнением и не одевался с таким тщанием, как в то утро. Ночью спал плохо, заново передумывал свою жизнь. С новой тоской вспоминал о той несчастной Ксении и вновь ощутил в сердце болезненный толчок своей вины перед ней. Летуче пронеслась неожиданная мысль: «Не виноватить бы тебе, Ермолай, себя за то, что пройдёшь мимо новой повстречавшейся тебе беды!» И перед ним возникло девичье лицо в окне и глаза её, словно наперёд знающие что-то печальное.

К заутрене Ермолай пришёл загодя и недалеко от церковных ворот стал дожидаться отца с дочерью. Зоркими глазами отыскал их в толпе прихожан, идущих в церковь. Она была в тёмном платке и в старой, видимо материнской ещё, шубейке. Когда Ермолай приблизился к ним, она опустила глаза, и густые ресницы тревожно затрепетали.

Чтобы никто не мешал беседе, все трое отошли к церковной ограде.

— Поклон тебе, девица, от брата, — начал Ермолай. — Велел тебе особо, дабы зашла к невесте его Гликерии сказать, весной-де будет в Казани и сватов зашлёт.

— Всё сполню, как приказал братец, — прошептал её мягкий голос.

Она подняла глаза на Ермолая. Взгляды их встретились, и в них можно было прочитать:

«Ты по сердцу мне. Чаю твоего согласия пойти со мной под венец».

«И ты мне по сердцу, но у меня нет своей воли».

И как это бывало с ним в решительные минуты, Ермолай понял, что задуманное нельзя откладывать, что надо действовать под впечатлением минуты. Он повернулся к отцу Ксении:

— А тебя, Никанор, я прошу перед стенами святого храма — отдай за меня свою дочь!

Никанор словно бы мгновенно превратился в истукана, и молчание длилось довольно долго. Наконец он произнёс:

— Коли будет на то воля нашей матушки.

20


Придя из церкви, Ксения сразу затворилась в своей светлице и начала прислушиваться. Она знала, что отец станет выведывать у мачехи доброе мнение о Ермолае и сам похвалит его, а затем заговорит о сватовстве. Она не ошиблась. Вскоре послышался возмущённый, с подвизгиваниями голос мачехи.

В доме действительно назревал скандал, который позже и отозвался неприятностями.

Между тем началось всё тихо-мирно. У Никанора выработалась привычка разговаривать с супружницей лестно.

— Ты погляди, Юлиания, каков кошель прислал нам наш казак.

Юлиания отмахнулась: видела-де.

— Нет, ты погляди, с какой хитростью да мудростью сработан.

Она поглядела: шит бисером и золотыми нитями, а между ними светлые камешки солнцем отливают. Подумав, она сказала:

— Большие деньги за него дадут.

— Тебе бы все деньги. Радость-то не в одних деньгах. Я вот что думаю, Юлиания. Ермолай-то, что принёс поминки от сына, может нам в деле пригодиться. Он с воеводой знается.

Юлиания почувствовала, что супруг куда-то гнёт, насторожилась:

— Ты меня загодя не улещивай. Сказывай, что надобно!

— С тобой уже и потолковать об человеке нельзя! — Никанор сделал вид, что обиделся.

— А чего со мной о нём толковать? Постой-постой. Уж ты не жениха ли для Ксении присмотрел?

— А хоть бы и жениха? Чем нехорош?

Она посмотрела на него с гневной пристальностью:

— Тебе, я вижу, всё неймётся. Или ты мало обжигался? Одного сыскал — паскуда. Второй — и того хуже.

— Ты мне людей не паскудь! — взорвался Никанор. — И Ермолая не трожь! Его нам Бог послал!

Тут Юлиания и перешла на визг, стала кричать, что уйдёт к матери, что с ним не станет жить ни одна баба. Потом побежала к соседям жаловаться на падчерицу. Снюхалась-де с монахом. Кто-то посоветовал Юлиании разведать, что за человек тот Ермолай, и она понеслась в монастырь. Баба она была разбитная, могла хоть кого разговорить. Ей удалось узнать, какая дурная молва шла о Ермолае. Иноки-злодеи рады были случаю вновь его оговорить. Юлиания торжествовала, предчувствуя победу над супругом. Домой летела на крыльях. И, едва открыв дверь в горницу, не спросив супруга, закупил ли он беличьи шкурки, как собирался, и если закупил, то по какой цене, с ходу заявила:

— Чист есмь мой дом и непорочен, и лиходея твоего и на крылец не пущу!

И тут же выложила до кучи все грязные вести о Ермолае. И каково же было её негодование, когда Никанор веско возразил:

— Брешешь, баба! Либо тебе про другого человека сказывали. Ермолая сам владыка благословил на священство, ибо сей муж богобоязненный и чистый.

Юлиания приняла важный вид, уставила руки в бока:

— Вижу твоё малоумие, Никанор. Или владыке приносят все дурные вести? Или станут ему докучать доносительством на блудника и винопийцу?

— Дай срок, Юлиания, я доведаюсь, кто тебе наклепал на Ермолая. Сей муж достойный, Богом данный нашей Ксении.

— Богом данный дурка давний!

Видя, что криком ничего не добьётся, Юлиания ушла к матери, твёрдо заявив напоследок:

— С места мне не сойти, а речённого тобой Ксения не получит.

...Свадьба была словно бы краденая, уводом. Накануне Юлиания долго тешила себя надеждой не допустить замужества падчерицы, а когда планы её порушились, твёрдо упёрлась, чтобы не давать Ксении приданого. Не стеснялась и соседей, которые начали потихоньку осуждать её. И хотя молодые отказались от наследства, им не удалось избежать неприятной сцены. Юлиания сумела отравить последние минуты прощания Ксении с родным домом.

В тот день на землю лёг обильный снег. Ермолай на широких монастырских санях приехал за невестой. Пожитки у неё были невелики: постель, немного одежды да кой-какая посуда. Но Никанору вздумалось дать дочери сундук. Вот тут-то и вышла заваруха. Юлиания встала на пороге. Уж больно хорош был сундук, широкий, весь окованный, с добрым замком.

— Не дам! И всё тут...

— Не супротивничай, Юлиания! То приданое покойной матери Ксении.

— Всё одно не дам!

Кинулась на улицу, где Ермолай укладывал на сани узлы, закричала:

— Не трожьте сундука! К самому владыке пойду. Или дочь нашу не увозом берёшь?

В воротах соседних домов стали показываться соседи. А может, и правду кричит Юлиания и дочку «увозом» берут?

— Ты пошто в чужом доме захозяйнувал? Мы к тебе не назывались, а ещё и отбивались!

Но тут вышел Никанор. Чтобы не связываться с бабой, сундук оставил в горнице.

— И опять же ты, Юлиания, зря супротивничаешь. Свадьба была по чину. Попу было дадено письмо с печатью владыки, чтобы венчать жениха с невестою.

В то время действительно выдавались такие письма с печатью, удостоверяющие, что жених не был с невестою ни в кумовстве, ни в крестном братстве, ни в свойстве до седьмого колена. Поэтому слова Никанора о том, что попу было дадено письмо с печатью владыки, успокоили взбудораженных людей. Но не успокоили Юлианию. Она продолжала кричать на Ермолая:

— Мы к тебе не хаживали и у ворот не стаивали! И к нам не ходи! Не пущу! Лишь труд сотворишь своим ногам.

Она добилась своего. Невеста была невесела, а Ермолай угрюмо молчал. И только когда вошли в новый, только что срубленный дом, на душе у молодых немного оттаяло. Весело трещали сучья в печи. Пахло сосной. И в воздухе была разлита та приятная свежесть, какая бывает в начале зимы. Ермолай сбросил узлы на широкую скамью, Ксения начала их разбирать. Посуду поместила на поставцах и малом столике, что изготовил для неё отец. Вот только кровать не успел им изготовить. Ну да лежанку печник хорошую сложил. Пока обойдутся.

Пришёл поп и освятил жилище. Запахло ладаном и кипарисом. Зажёгся свет в лампадке перед образами. Молодые весело переглянулись. Сколько радостного доверия в лице Ксении! Хотя в душе её как будто что-то тревожило, словно не до конца поверила, что та жизнь под игом мачехи ушла от неё навсегда. Долго молилась перед иконой Спаса, потом они посмотрели в глаза друг другу радостно и спокойно. Ермолай взял за руку молодую жену, повёл к столику, который сам накрыл, положил её голову себе на грудь.

— Вот и станем жить вдвоём, госпожа моя!

Она посмотрела на пироги, на кусочки аккуратно порезанной рыбы, на кувшин с медовухой, потом перевела виноватый взгляд на супруга:

— Не сердитуй на меня, что свадебный стол не изготовила, что не встретили тебя с честью!

Ермолай погладил её по голове.

— То не твоя вина!

— И ты никогда не посетуешь, что взял бесприданницу?

— Что это ты удумала? — Он поцеловал её в щёку.

— Я серёжки яхонтовые продам, что братец подарил, и хоромы обставим. Расшитые полотенца повесим на образа. Скатерть камчатную куплю, полог расшитый. И ещё картинки на стены.

— Не станем наперёд хлопотать, госпожа моя! Господь не оставит нас своим попечением!

21


Мало кто знает, сколь тяжёл труд священника. После обычной службы в монастырской церкви отец Ермолай нёс службу как «домашний» батюшка, исповедовал, утешал в болезни и скорби. И всё это безвозмездно, по доброте своей. И недосыпал, и покоем жертвовал. Прихожане прослышали, что отец Ермолай мог врачевать, и в бедных домах, где не могли заплатить лекарю, он оказывал посильную помощь больным. Личные заботы отступали на второй план. У него ещё не было даже достойного иерейского облачения. Ксения думала сшить ему рясу из бархата, да нужда съедала все деньги.

И сама Ксения была под стать ему — жила для других. В Казани многие переселенцы так и не обустроились, одинокие, без родни, они особенно нуждались в поддержке. Многие соседи жили меж собой как родня.

Ксения особенно привязалась к семье кожевника. Сам хозяин не вылазил из кабака, и бедная Настёна была обречена нести все домашние тяготы. Одной приходилось и хозяйство ладить, и детей обихаживать, и, главное, думать, чем накормить детей. Самый маленький качался в люльке, старшая — девочка десяти лет — помогала матери. Приходилось и чугуны большие в печь ставить, и тяжёлую лохань с «кашей» для свиньи подымать. Тоненькая былинка так сгорбатилась, что была похожа на крючок.

Могла ли Ксения спокойно слышать, как заходится в крике ребёнок, ибо матери некогда было его нянчить? Ксения изрезала исподнюю юбку на куски, чтобы было во что запеленать ребёнка. Укутав младенчика, любила носить его на руках (а про себя думала и мечтала, что у неё народится такая же кроха). Приносила детям то коржика, то пирога.

Между тем кожевник Кузьма тащил в кабак всё, что можно было продать. Снёс все вещи и начал незаметно приворовывать муку и просо. И когда Настёна снесла муку и просо соседям, надумал прирезать свинью. Настёна застала его за точкой ножа в сарае. Кузьма был пьян, и ей не стоило труда выбить из его руки этот нож. Она стала кричать, что тоже пойдёт в шинок и пусть всё пропадёт.

Однажды, вернувшись домой, Ермолай не нашёл Ксении. Топилась печь, а Ксении не было. Это озадачило его. Он привык к тому, что в вечернее время Ксения выглядывала в оконце, ожидая его. На крыльцо выскочит, радуясь ему. При одном взгляде на него угадывала, в чём он больше нуждается, в её молчаливом сочувствии или беседе. А ныне и стол не накрыт для ужина. Не раздеваясь он вышел во двор. Из соседнего дома доносился младенческий крик. Вспомнив, что Ксения часто навещала этот дом, Ермолай пошёл туда и застал неожиданную картину. Дверь отворена настежь. Ксения с кричавшим младенцем на руках в чём-то убеждала соседку, которая в полном бесчувствии сидела на лавке. Её старшенькие дети испуганно выглядывали с печи. В избе был полный беспорядок. Всюду валялись какие-то лохмотья, старые одеяла. Как узнал Ермолай, кожевник искал новое одеяльце, подаренное Ксенией младенцу. Настёне не удалось спасти подарок. Кузьма избил жену, вырывавшую из его рук одеяло, и, отчаявшаяся, отупевшая от побоев, она опустилась на лавку, не закрыв дверь за извергом. Её измученной душе хотелось покоя, забвения. В хату клубами входил мороз. А пусть его! Не хотелось думать, что замёрзнет, если не притворить дверь, и дети замёрзнут, что пора затопить печь. В это время, на счастье детей, зашла Ксения, хотя вечером она обычно не приходила, дожидаясь мужа.

— Отец Ермолай, или возьмём их к нам? Настёна не в себе. Помёрзнут дети.

Вместо ответа Ермолай обратился к детям:

— Слазьте-ка, хлопчики, с печки, я вам гостинца дам!

Ребятишки мигом соскочили на пол, но Настёна упёрлась, не хотела двинуться с места. На уговоры Ксении пойти к ним с детьми отвечала:

— Не замайте!

— Вы тут замёрзнете...

— Всё одно...

Но попа Ермолая всё же послушалась.

Едва все вошли в натопленный дом и Ксения принялась хлопотать возле детей, как Настёна приняла из рук хозяйки кричавшего ребёнка и приложила к груди. Покормив детей и Настёну, Ксения уложила всех спать — кого на печи, кого на лежанке — и, когда все утихомирились, накрыла ужин Ермолаю. Любитель рыбы, он ужинал отварной стерлядкой с кусочком пшеничного хлеба, запивал сытой.

Ксения сидела рядом, думая, как начать разговор, который понемногу составился в её голове.

— Отец Ермолай, послушай-ка, что скажу тебе. Грех винопийства съедает жизнь людей, как ржа железо. Ныне и бабы стали в шинок ходить. Пришло семьи разорение. Как бы попам согласиться меж собой, чтобы всем священством в церквах проклинать вино и винопийство — оно бы людям польза была.

— Голубочка моя добрая, и до всего тебе дело. Но скажу тебе, о том уже думано-передумано. Да упираются шинкари, говорят, что нет царского указу, чтобы волю давать попам вмешиваться в мирские дела.

— А вы своё делайте. Царь-от у нас православный. И шинкарям на него не дело ссылаться.

...На другой день Ермолай читал в церкви проповедь против пьянства. Церковь была переполнена людьми. Узнав, о чём будет проповедь, пришли и верующие и неверующие. Были и прихожане из соседних приходов. Многие знали, сколь красноречив и сладкогласен поп Ермолай. Знали также, что сия проповедь будет дерзновенна, ибо шли слухи, что власти не дозволяют христианского обличения против пьянства.

Начал Ермолай тихим голосом смиренно и горестно рассказывать о бедственных случаях от винопития. Припомнил и пословицу: «Пьяница так сведёт домок, что не нужен и замок». Но постепенно его голос набирал силу и уже гремел под сводами церкви, опалённый гневом:

— Беги от пьянства, яко от лютого змея! Всякое злодейство от пьянства рождается... Пьянство отворит язык многоречивый и откроет сокровенные тайны... Возлюби воздержание и чистоту, дабы не быть от мирских людей поносимым и укорным. Да будет от века проклято виноблудие!

На другой день Ермолая позвали к владыке. В епархии думали, да и сам Ермолай тоже, что владыка сделает ему внушение за проповедь. Последнее время владыка заметно старел, силы его видимо убывали. Он уже редко во что вмешивался, но не переставал заботиться о добронравии христиан. Ермолая он встретил приветливо, но был задумчив паче меры. О недавней проповеди — ни слова. Иеремия знал, что власти предержащие поощряли строительство кабаков и не жаловали священнослужителей, обличавших пьянство. Знал он также, что к власти пришли люди случайные, далёкие от «державного строительства». Это о них говорила народная молва: «Раньше Кузьма огороды копал, ныне Кузьма в воеводы попал». И видимо потому, что сами были владыками случайными, они дали большую волю таким же наглодушным выскочкам, умеющим сколотить капитал. Оттого и подымались всюду кабаки, словно грибы после дождя. Легче лёгкого спаивать народ, а прибыль велика. Почему шинкарей поддерживают воеводы, и дьяки, и чиновники многие? Зло — неузнаваемо. Это тайна. Как станешь бороться с тайной?

Начал Иеремия издалека и несколько уклончиво:

— Чадо моё, ты хочешь знать, в чём состоит цель деяний духовной особы? Иные деяния бывают неугодны мирским властям. Это так. Но помни, чадо моё, всё мирское переменчиво. Истинная же и вечная цель делания — в стяжании Духа Святого, в стяжании благодати. Оттого и не подобает заводить смуту и делать поперечное мирским властям, что смута неприятна и неугодна Богу.

Ермолай понял смысл укора, хотя не понимал, почему его проповедь вызвала этот укор.

— Владыка, что скажу я своей пастве? Или винопитие приятно и угодно Богу? Или оно не заслуживает поперечного слова? Велите мне замолчать? Но молчанием предаётся Бог!

— Не к молчанию призываю тебя, но к предусмотрительности, дабы ум твой не оставил внутренней осторожности. Вызнай помыслы людей, кои повинны в бедственном поветрии, и лишь затем приступай к делам. Зло могуче и таинственно. Скорой атакой можно токмо навредить. Остерегайся высших себя. Избери поначалу проповеди тихие, домашние. Не всегда полезны громкие слова, иногда — тихие. Чтобы добро пошло в дело, надобно обратить к Богу души человеков. Поначалу обрати к Богу Неверов!

Пройдёт много лет, и Ермолай не раз вспомнит разговор с владыкой, повелевшим ему держаться подальше от «политики», но именно в те годы он придёт к пониманию державного смотрения церкви, её заботы о национальном бытии своего народа. Или церковь не призвана к устроению мирских дел?!

Расставаясь с Ермолаем, владыка посоветовал ему не в долгом времени отслужить литургию.

22


После встречи с владыкой Ермолай, отбросив все мирские и суетные мысли, размышлял о жизни в Боге и для Бога. Он обдумывал проповедь, коя дошла бы до сердца прихожан, и они захотели жить «во Христе», чтобы трепетали за своё недостоинство и, сознавая свои грехи, ужасались им. Он был убеждён, что человек паче всего нуждается в святыне, которой он стал бы поклоняться. Что для человека целительнее любви к Богу? Имея умиление к Богу, человек становится терпелив к людям, милостив и правдив, скорбит о собственной грубости, почитает грехами многие свои деяния, о коих прежде не думал. В душе человека поселяется благотворный страх Божий, укрепляющий его веру в Бога.

Накануне Ермолай особенно тщательно готовился к литургии. Как достичь, чтобы прихожане постигли муки Христа? Как дойти до сердца мирян, чтобы каждый сказал себе: «Или ты считаешь свои муки больше тех, что принял Христос? Или ты носишь в себе образ Бога?»

Последнее время Ермолай привык обдумывать проповеди за работой. После обеда он не ложился спать, а мастерил из дерева игрушки. В сарайчике у него был столик и верстачок. Вот и сейчас он обстругивал лошадку и рассуждал:

— «Вспомни, душа моя, как не мил тебе стал Божий свет и ты нудила себя покинуть его... Тяжелы стали тебе поношения от иноков, их насмешки и надругательства. Как могла ты забыть, что Господь ради тебя облачился в грешную плоть, стал человеком, дабы пострадать ради твоего спасения? И не Христа ли ради ты спасся и жив ныне? И не его ли попечением идёшь ты стезёю жизни, дабы делать добро людям и платить им любовью за их небрежение и неразумие, дабы спаслись их души от погибели? Будь же терпелив в злострадании, человек! Начни по силе своей трудиться! Со смирением послужи всякому, зазирая свою немощь. Да умилится душа твоя...»

Он остановился, подбирая нужные слова для проповеди, невольно прислушиваясь к шорохам за сараем. И вдруг раздался детский голосок:

— Вань, с кем это поп глаголет?

— С кем, как не с Богом!

— А борода у него по самый пояс. И усы. Как на иконе.

— А мамке поп во сне причудился. Кабыть он святой и ангелы его на небо взяли.

— Вот святой! А ряска у него вся в стружках...

Ермолай погрозил пальцем в сторону большой щели, в которой светились глазёнки мальчишек, и тотчас же раздался топот убегающих ног. Он пожалел, что отогнал их. Так умилительно было ему слышать их голоса. Они не мешали высокому настрою обдумываемой им проповеди. «Не может человек, войдя в возраст, вдруг утратить ангельскую чистоту детства, — рассуждал он. — Душа сильнее грешной плоти и бесовских наущений. Всё зависит от самого человека. Захочет спастись — спасётся. Сие надобно внушать человеку, дабы поверил в свою бессмертную душу».

Никто не знал (даже Ксения), сколь тщательно готовился он к каждой проповеди. Он посредник меж Богом и прихожанами. Они должны верить в него, его силу устроить их жизнь к лучшему. И тем укрепится их вера в Бога.

Однажды (и смех и грех) он шёл улицей в монастырь. Слышит, за воротами переговариваются вездесущие отроки:

— Гли-ко, поп вдет.

— Шинкари-то сейчас начнут двери запирать.

— А чего?

— Да боятся попа-то.

— Слышь ты, самому воеводе на попа-то жаловались.

— Ништо! Попу-то сам Бог — надежда...

...С наближением весны стремительно быстро понеслась череда дней. Великий пост. И вот уже канун Вербного воскресенья. Подмораживало с утра. Верная примета, что хлеба будут хорошие. И люди радовались и яркому солнцу, и доброй примете. Через Волгу к острову потянулись вереницы людей за вербой. Точно стаи грачей, на льду чернели толпы ребятишек.

Ко всенощной шли одетые как на праздник. Церковь не могла вместить всех желающих. Толпились на паперти и во дворе. Но когда началась служба, звучный голос отца Ермолая был слышен и за пределами церкви:

— Или не дивное создание человек?! Создан не как прочие твари, но по образу Божью и образ Божий в себе носит. Красен мир кругом человека: и небо, и луна, и звёзды, и всё, созданное Богом. Но дивной милости он сподобился. Сам Господь-человеколюбец болезновал и страдал за человека и умер за него святейшей своей плотью. Однако почтенный за Бога всякий ли почитает Бога? Возлюбленные мои, помыслим о сем, убережёмся греха, яко ядовитого змея. Да не лишим себя христианского блаженства.

По лицу попа Ермолая текли слёзы, они скатывались на бороду и кончики усов. Прихожане крестились, вздыхали, глаза их блестели от слёз. И скоро вся церковь наполнилась плачем умиления. Но вот ликующе торжественно запел хор. Поп Ермолай спустился с амвона и начал раздавать прихожанам освящённые вербы. Вот и Ксения приняла от него вербу с весёлым лицом и отошла с прочими. Сколько света и радости кругом! И казалось, что так в целом мире. И нет конца торжеству Божьего света на земле. И нескончаем был людской поток, и всякому хотелось получить вербочку из рук попа Ермолая.

— Блаженное слово, сказанное тобой, батюшка! И блаженные чада твои, через тебя поверившие во Христа!

— Слово твоё осияло людей светом истинной веры!

— Помолись за меня, батюшка, дабы я сподобился стать служителем твоего Бога!

— Слову твоему внимая, я покаялся в прежних своих заблуждениях.

— Боже, дай власть нашему батюшке и впредь побеждать бесов!

Сияющее радостным умилением лицо попа Ермолая ещё больше светилось при виде подошедших к нему иноков, что прежде глумились над ним.

— Прости, батюшка, грехи наши!

— Не сердитуй за зло, что содеяли тебе!

— И помолись за нас, чтобы Господь отпустил наши грехи!

Поп Ермолай благословил каждого и дал по веточке вербы.

— Молитва покаявшегося сердца приемлется Богом! И воссияют люди Божьи, яко солнце, во царствии Отца Небесного!

23


Текли дни, недели, месяцы. Отец Ермолай обустраивал приход, следил, чтобы его прихожане проводили свою жизнь в труде и уповали на Бога. Многие перестали ходить в кабак. Но судьба готовила ему новые испытания. С благословения митрополита Иеремии поп Ермолай был повышен в сане и назначен настоятелем церкви Николы Гостиного. Видно, Богу было угодно бросить тернии на его пути и приготовить безвестного священника к скорому подвигу, что прославит его на всю Россию.

Поп Ермолай станет Гермогеном. Отныне и будем называть его этим именем. Подошло недоброе казанское лето 1579 года. Небо посылало на землю свои знамения, вещая о бедах. Говорили, что в озере Кабан появилась злая волшебница. Она топила людей, а на скот напускала моровую язву.

Но хуже моровой язвы были опричники. Они повсюду творили кровопролитие и суд не по правде. Особенно много терпели от них опальные бояре и дворяне. Казань была местом ссылки и последним убежищем приговорённых к смерти москвитян, и опричникам была дадена большая власть над ними. Они грабили и жгли их дома, похищали жён и дочерей. Вечерами развлекались, совершая набеги на посады. А кому пожалуешься? Воеводы устранились от всякого разбирательства жалоб, опасаясь гнева грозного царя Ивана. Надо сказать, что к тому времени гроза московской опричнины начала стихать, и только окраины продолжали оставаться в сильной власти «царёвых слуг».

В тот памятный день в церкви Николы Гостиного ожидали проповедь настоятеля церкви. Сама церковь была расположена за рыбными рядами Гостиного двора в самом людном месте. Построена она была на посадские деньги и содержалась посадом. И хотя в Казани было четырнадцать церквей, служба в обители Николы Гостиного совершалась при великом многолюдстве. И бывало так, что церковь не могла вместить всех желающих послушать проповедь Гермогена. Был у него дивный дар слова. Речь его была огненной, вдохновенной. Его называли «вторым Златоустом», говорили, что сам Господь сподобил его принять священнический сан, дал ему силу и крепость для дел богоугодных. К этому надо добавить, что был он чутким собеседником. Люди шли к нему за поддержкой и удивлялись его смирению и твёрдости, простоте правдивого совета.

Отрадой для глаз была и сама обитель. На высоком башнеобразном основании водружён лёгкий, словно воздушный шатёр, увенчанный золотой луковкой. Окна расположены в несколько ярусов. И когда войдёшь в церковь, такое чувство, словно свет льётся с неба.

Церковь была окружена домиками с зелёными садочками, и сам воздух возле неё был благоуханным.

Но что это ныне? Возле самой церкви стоят нерассёдланные лошади. Тут и разглядели, что к каждому седлу привязаны метла и собачья голова. Сомнений быть не могло: опричники. Люди знали, что означают их бесовские знаки, — опричники сами похвалялись: «Метла, что у нас при седле, значит, что мы измену на Руси выметаем, а собачья голова — что мы грызём врагов царских».

Текучая толпа заколебалась. Послышался смятенный шёпот:

— Людей хватать будут!

— Да авось Бог милует!

— Именем твоим, Господи, да будут повержены козни губителей!

Но вот началась служба. Отец Гермоген стоит на амвоне. В руках его книга, но взгляд устремлён в густую толпу перед ним. Только в церкви возможно такое единение в разнонародье. Мужчины в посконных рубахах, тоскливые унылые лица самой нищей нищеты, и рядом бояре в нарядных кафтанах и теснящиеся к ним дьяки да подьячие. И в каждом лице — либо надежда на помощь, либо чаяние благодати, ниспосылаемой свыше.

— Чада мои, подобные людям и мне, паче других грешному! Вы пришли в сию обитель, чтобы покаяться Господу нашему Иисусу Христу. Знаете ли вы, что я великий ответ несу перед престолом, если вы приступите к покаянию, не приготовившись? Знайте, что вы каетесь не мне, а самому Господу, который невидимо присутствует здесь и Сам выслушивает и принимает искреннее покаяние...

Тут Гермоген молитвенно, с просветлённым лицом обратил свой взор к иконе Спаса и проникновенно произнёс:

— Се икона Его перед вами, я же посредник и молитвенник за вас перед Богом.

И тотчас же в толпе, точно единый вздох, вырвалось:

— Батюшка, помилуй! Молись за нас, грешных!

Гермоген подымает руку, опускает глаза, и голоса разом смолкают.

— Слушайте! Буду читать покаянную молитву! Боже, Спаситель наш, прости нас, грешных, рабов Твоих! Кто из нас не грешен?

Гермоген вглядывается в лица и проводит вытянутой рукой над головами, как бы указывая Высшему Судне на каждого, молящего о прощении.

— Кто из нас без греха? Кто станет хвалить своё праведное житие? Кто не обижал ближнего? Кто не подвержен греху зависти и злобы? Кто не давал воли неправедному гневу? Не опалялся противу ближнего своего, не злословил? Да ежели бы и в тайне то было, Господу открыты и ваши тайные прегрешения...

Прихожане молились и трепетно следили за рукой батюшки, и каждому казалось, что говорит он именно о нём, что именно он должен дать ответ Богу за то, что и обманывал, и лгал, и греховные тайные помыслы имел.

— Батюшка, помолись за нас, грешных!

Гермоген перекрестился, взял крест с престола и поцеловал его. Его большие глаза с лаской обратились к стоящим перед ним людям. На лицо его пролился душевный свет, исполненный святого восторга перед Богом. Как возвышенно прекрасен был он в эти минуты! Крупные складки тёмной рясы придавали его высокой фигуре что-то величественное. Протянув перед собой руки, он словно хотел прикрыть людей как крыльями.

— Тише! Тише! Слушайте! — прошелестело словно бы под самым сводом.

— Владыко человеколюбче, Господи! Услышь нас, молящихся Твоей благости! Прими наше покаяние, праведный Судия! А вы, чада мои, покайтесь! Искренне покайтесь, дабы получить прощение грехов! Покайтесь из глубины души! Достигнув свободы от грехов и страстей, вы спасёте свои души. Оставив греховную жизнь, вы примиритесь со своей совестью. Кайтесь все, в чём согрешили! — властно и повелительно произнёс Гермоген.

И все подчинились этому голосу. Послышались рыдания. Многие опустились на колени, истово крестились. Люди вслух исповедовались в своих грехах, не думая о том, что их слышат.

— Я, окаянница, мати родной смерти пожелала.

— Я на базаре рыбы купил, а денег не дал. Убёг.

— Баба моя чрез меня, злодея, утопла.

По лицу Гермогена текли слёзы, и он не скрывал их и творил молитву, устремив взор на икону Спаса. Затем движением руки призвал всех успокоиться.

— Слушайте! За ваше искреннее покаяние я властью, мне Богом данной, разрешу ваши грехи, и сам Господь благословит вас. Наклоните ваши головы!

Гермоген начал читать разрешительную молитву, на все стороны крестообразно благословляя молящихся епитрахилью, после чего накрыл ею головы стоящих близ него людей.

В эту минуту в толпе началось заметное движение. Гермоген не сразу понял, что происходит. До него доносились какие-то голоса, прерываемые треском свечей. Но отчего это люди теснятся к стенам обители? Он увидел, что по направлению к алтарю уверенно движутся люди, одетые не соответственно молитвенному служению. На них были красные кафтаны, а на головах убор, именуемый шлыком, не то причудливый бабий кокошник, не то восточный башлык. Приблизившись к амвону, они склонили головы:

— Благослови, отче!

Гермоген некоторое время молчал, потом резко произнёс:

— Ваши неподобные одежды радуют сатану. Я повелеваю вам оставить обитель!

— Помилосердствуй, отец! Мы пришли просить благословения.

— Я не волен разрешать вас от греха. Взыщет Господь за всех, кто погиб от вашей ярости. Кто из вас принёс чистую молитву Господу за свои злодейства? Кто истинно покаялся и порвал со своим греховным прошлым?! Никто! Ваша просьба о благословении кощунственна.

— Ты призываешь к милосердию, а сам дышишь злобой! — почти выкрикнул глава опричников.

— У святого отца нет злобы. Святой отец скорбит о душах, погрязших в грехе, и возносит молитву Господу, дабы разрешил от грехов всякого и принёс истинное покаяние! Всякому греху покаяние назначено. Кайтесь! В чём грех, в том и спасение. После смерти нет покаяния.

Все оглянулись на голос, но не нашли подателя голоса. Слова лились как бы из-под купола обители. И люди думали, что это сам Господь послал отцу Гермогену своё благословение. А слуги царёвы пришли не по правде и лукаво просили благословения, дабы в народе не говорили, что они оставили церковь в небрежении. Истинно слуги сатаны, хулящие покаяние.

24


Во время службы Гермоген целиком отдавался служению. Не идущие к службе мысли оставляли его. Так было и ныне. Но едва он покинул обитель и направился к домику, где жил недалеко от Николы Гостиного, как тленные тревожные мысли тотчас же взяли в плен его душу. О чём была эта тревога? Может быть, им овладел тайный страх перед угрозой опричников? Нет, в животе его волен был единый Бог. Это Гермоген давно постиг своим глубоким религиозным чувством. Не сожалел он и о том, что не дал благословения опричникам. Перед ним был живой пример московского митрополита Филиппа, не убоявшегося обличать не только опричников, но и самого царя. Его мученическая смерть (он был задушен Малютой Скуратовым) подвигла даже людей, слабых сердцем, на высокое святое служение. А каким святым правдолюбцем был архимандрит Казанский Герман! Умер в опале, но опричников обличал до конца дней своих. Как забыть святого учителя, кому Гермоген станет восприемником в просвещении Казанского края! Верен он был Герману и в нравственном служении истине. И так же прям и тернист станет и его путь апостольского служения церкви.

Что же смущало душу Гермогена после этой памятной службы? Он думал о том, что Господь не благословляет суровости в служении истине. Будучи человеком нрава твёрдого и упорного до суровости, но, имея живую и чуткую совесть, он впадал в раскаяние, если замечал в себе суровость. И ныне он склонен был корить себя за то, что разговаривал с царёвыми слугами не так, как того требовал сан священника, ибо это был сан Христов. «И коли сам Христос священствует в нас и через нас, — думал Гермоген, — то почему ты не нашёл в себе ангельского достоинства и терпения?»

— Господи, что мне с ними, окаянными, делать? Научи Духом Твоим Святым, как исправить свою суровость? Как и когда их допустить к покаянию? И меня самого, врача других, исцели, Господи, ибо я непрестанно согрешаю после причащения Святых Тайн! Даруй мне, Господи, вместо тесноты души — простор и мир сердечный! — И, помолчав немного, прошептал: — Благодарю Господа, принявшего моё покаяние!

Он поднял глаза на свой домик, утопавший в зелени, и увидел в окне супругу Ксению Никаноровну. В её лице было что-то слабое и болезненное и как бы утешающее его. Не проведала ли она про опричников? Так и не привыкла к тому, что жизнь его полна превратностей. Всякий день, отпуская его из дому, ждала и тревожилась, каждую минуту стерегла, поглядывая в окошко.

Что за добрая и чуткая душа его матушка! Едва открыл дверь, кинулась ему навстречу, словно его век не было, припала к груди, потом подняла на него глаза. От неё не спрячешься, всё прочитает на лице, но ни о чём не спросит, опасаясь нарушить его покой.

— Ой, что же это я!

Подала ему квасу с хренком — любимое питье с устатку — и принялась хлопотать, накрывая на стол. А за столом прислуживала ему мягко, спокойно, ненавязчиво, ласково поглядывая на него. Движения её были быстрые, живые и мелкие. То подаст ему мяса на серебряном блюдечке, то подвинет поднос с хлебом и медовой сытой да пирогами с рыбой. Всё это на домотканой чистой скатёрке.

Между тем за окном раздались торопливые шаги, и, прежде чем матушка успела выглянуть в окошко, в дверь постучали. Вошёл монастырский служка, поклонился:

— Челом и здорово, отец Гермоген! Здорово откушать!

— И ты будь здоров! Садись откушать со мной!

Матушка захлопотала, но монашек от угощения отказался и передал Гермогену повеление митрополита явиться к нему.

Гермоген переглянулся с супругой.

— Вот тебе, Ксения Никаноровна, и благословил меня Господь!

Накануне, не далее как утром, был меж ними разговор о митрополите, после того как владыка присылал справиться о Гермогене. Что бы это значило?

— Видно, дьявол и его слуги не знают отдыха, чтобы досадить тебе, — тотчас откликнулась матушка. — Чует моё сердце — Феофил снова противу тебя поднялся.

Феофил был протоиереем. Он часто возводил на Гермогена напраслины, шептал на ухо владыке, что Гермоген прямит иноверцам. Матушка это знала и скорбела. У неё были свои приметы, по которым она многое угадывала, но умела утешать супруга словом здравым и рассудительным.

— А что ежели на тебя нападают, то ты этому радуйся, мой отец! Если бы льстив и слаб был, то на тебя бы не нападали, а был бы в чести. Да злее зла такая честь.

Она села рядом, погладила его плечо.

— Не впервой тебе, отец мой, с бесами сражаться. Да ни разу ещё не случилось им одолеть тебя!

Гермоген пожал её руку.

— Утешительница ты моя болезная!

— Я давно тебе сказывала сторониться Феофила. Он дурной человек, завистник. А дурной человек не станет делать добра тому, кто лучше его самого, а возненавидит его тайно или явно. Слышала, был он у владыки. Явно, что не с добрыми вестями... Ну, да Бог даст, владыка не поверит ему.

...Митрополичий домик стоял во дворе Спасо-Преображенского монастыря. Воздух был чист и свеж. Едва успела отцвести сирень, как всюду разлилось благоухание жасмина, и дивно сияли церковные купола, облитые недавним дождём. Из окон кабинета, именуемого Комнатой, была видна узкая балка, а за нею сверкали воды Казанки, отражавшие зарево заката.

Комната обставлена монашески строго. Древний шкаф с ещё более древними книгами, большой стол, на котором стопками лежали книги, перед ними — свитки рукописей. Обычно в эти часы к митрополиту приходит иеромонах Савелий и вслух читает рукописи, ибо сам митрополит слаб глазами. Однако ныне владыка изменил вечерний распорядок. Вести о случае в обители Николы Гостиного требовали его решения. Он с часу на час ожидал появления настоятеля прихода Гермогена.

Старец Иеремия испытан многими скорбями. Он осторожен и мудр в суждениях, но в опричниках он видит не царёвых людей, а слуг дьявола. Таких злодеев ежели и родит внове земля Русская, то долго дожидаться. И храмы Божьи разоряют, и огнём палят, и живота невинных лишают. Не уснут, ежели зла не сотворят. И владыке не то дивно, что опричники вошли в святую церковь в непотребном одеянии, и не то дивно ему, что во время службы они потребовали от священника благословить их, презрев покаяние. Владыке дивно, что протоиерею Феофилу ведомо сие ранее прочих и он спешит составить надлежащее донесение. Дивно ему и то, что искусный коварник и «шептун» Феофил с таким усердием добивается духовного сана. Дед его был католической веры, но, приехав на Русь, принял православие, и вот внук его стремится к священству.

«Да токмо он ли один таков? — думал Иеремия. — Ныне особливо явилось много примеров, когда недавние иноверцы, а ныне перекрещенцы норовят проникнуть в святая святых Русской Церкви, а проникнув, сеют смуту». В сих делах Иеремии чудились многие тайны. Да как их постичь? Ему часто приходили слова из Писания: «Если сумеешь извлечь драгоценное из ничтожного, то будешь, аки мои уста».

Дожидаясь прихода Гермогена, владыка повторял про себя эти слова, но был в недоумении: что — ничтожное, а что — драгоценное?

Оно как будто известно: ничтожна плоть человека, драгоценна его духовная высота. Да всякому ли ока доступна, духовная высота? Ох, горе, горе! Слезит душа, сознавая свою немощь. От горних помыслов её отводит суета сует. Вот и ему, владыке, ныне надлежит ответствовать за случай вздорный и давать ответ самому царю, пошто священник его епархии презрел царёвых слуг. И как тому ответствовать? Гермоген — муж многоопытный, известный благочестием и учёностью. Адамант веры.

Увидев, как монашек пропускает в дверь Гермогена, Иеремия поднялся навстречу вошедшему и, когда тот склонился перед ним в поклоне, молча благословил, подумав: «Смиренен, но и дерзок, паче меры своеобычен. Послушаем, что скажет. Как думает дале сбережение иметь».

Немного отойдя назад, Гермоген поднял на владыку почтительный взгляд. Он был без митры, в домашнем платье. Резкие морщины говорили о твёрдом, может быть, суровом нраве, но добрый взгляд светлых глаз смягчал это впечатление. Гермоген знал: что владыка скажет, так тому и быть. Митрополиты именовались «начальниками всей Русской земли», были милостивы, но и строги.

Владыка опустился на широкую скамью и указал Гермогену место рядом с собой.

— Господу было угодно спасти тебя от губительного огня и меча, — издалека начал он. — Вижу в этом Божье указание, что житие твоё бренное должно иметь благую цель. Ныне ты обличён духовным саном, коим налагаются на тебя многие обязательства. Так ли ты исполняешь их?

— Грешен, владыко, ежели сей упрёк слышу из твоих уст. Не ведаю, однако, какие мои грехи разумеет владыка.

— Поведай для начала, пошто немирно живёшь с Феофилом. Творишь ему преткновение по службе.

Увидев недоумение в лице Гермогена, спросил:

— Или непочтительность к духовной особе не есть преткновение?

— Святые уста твои, добрый владыка, изрекают истину, и сия истина ведома мне с детства. Покойным родителем моим научен с детства быть почтительным ко всякому человеку, ежели он не супостат и не слуга дьявола. Я Феофилу не злодей. Да будет Бог между нами!

Иеремия молчал, перебирая чётки. Он, кажется, понимал справедливость слов Гермогена. Феофил склонен к напраслине и злословию. Только бы уму человека и духу его поругание было.

— Поведай правду, как учинилось немирное дело в твоей обители?

Гермоген рассказал. Иеремия слушал, перебирая чётки, что было, знаком волнения владыки. Наконец произнёс:

— Ежели противиться царёвым посланцам, нескончаемая война будет. Господь наставляет нас быть покорными всякой власти.

— Дозволь, владыка, сказать слово несогласное. Опричнина — власть от лукавого.

— Но они под рукою помазанника Божьего. И, обличая их, не досаждаем ли царю?

— Пусть так. Но и святой Филипп, митрополит Московский, почитал своим долгом досаждать ему этим.

Иеремия посмотрел в окно, прислушался и тихо произнёс:

— Не всякая правда угодна Богу.

— Я, худой разумом смиренный пастырь, припадаю к слову правды святого Иоанна Златоуста. Он повелел чтить земного царя и земные власти, но посылал гнев на головы тех, кто хулит Царя Небесного, он, святой, дозволял убийство тех, кто растлевает веру. А что такое разорение церквей и гонения на православных, как не хула на Царя Небесного?!

— Усмири свой гнев, Гермоген, дабы не подвергать мучительству ни в чём не винных людей! Станем скорбеть, но не обличать. Думай о горнем!

И, проводив гостя до двери, благословил его и добавил наставительно:

— Кто много врагов имеет, не обрящет друга в нужде.

Позже Гермоген не раз вспомнит эти слова. Они станут пророческими в его судьбе. Во все дни его жизни врагов у него будет больше, чем собак. И не окажется рядом людей, которые могли бы спасти его от гибели. Но, видно, самому Богу было угодно, чтобы в годы бедствий народных духовным наставником и пастырем на Руси был человек твёрдый и неуступчивый.

25


При неверном свете лампады она вглядывается в его лицо. Оно дышит мужественным спокойствием. Так отчего же она так неспокойна? Отчего же в трепете закрытых век ей чудится наближение беды? Прикрыв его рядном, она заснула, когда запели первые петухи. Разбудил её голос во сне:

«Ксения, готовься предстать перед Богом!»

Вот оно, то, о чём она неотступно думала. Пришли её последние денёчки на земле.

Быстро одевшись, она вышла в комнату, где Гермоген только что облачился в ризу, чтобы идти к заутрене.

— Батюшка! Послушай меня, милостивец! После заутрени тотчас иди домой! Чует моё сердце недоброе.

Он хотел пошутить над её страхами, но в лице её была такая печаль, что он сказал только:

— Не бери греха на душу, матушка, не пророчь!

И, перекрестив её, вышел со двора. Занятый своими мыслями, он не сразу заметил, что северо-восточная часть неба затянута дымом, а внизу, словно зарницы, пробиваются вспышки огня. Кто-то рядом крикнул:

— Батюшка! Никак пожар!

Оглядевшись, Гермоген смятенно подумал: никак горит? И где-то неподалёку от кремля.

Так начинался памятный в Казани пожар 23 июня 1579 года. Надо было думать, как спасать людей и город. Не дай Бог, подымется ветер. Тогда и Тезицкий овраг не спасёт, огонь и через болото достанет. Дотла выгорит весь город.

И вот загудел тревожный колокол. Люди бежали кто с ведром, кто с топором или лопатой. Поднялись все улицы, на которых жили «сведенцы» из разных русских городов. Тушить пожар бежали балахонцы, суздальцы, вологжане, тверитяне, борисоглебцы. Казань, что означает «котёл», была расположена в низине, узкие улочки и кривые переулки стиснуты, словно в яме. Случись беда — и люди в западне. Огонь вот-вот подберётся к тюрьме. А тюремные запоры крепки, и тюремщики не решаются открыть ворота. И только слышно, как несутся оттуда отчаянные крики о помощи:

— Отцы наши, милостивцы! Не дайте сгореть заживо!

Но людям было не до них, да и не было у них власти выпустить несчастных злодеев на волю. Суматоха была неописуемой. Одни спешили спасти добро, вытаскивая из домов всё, что успевали отнять у огня, другие крушили балки, брёвна, доски, кидали на огонь сырую землю либо плескали воду. Не обошлось и без грабителей. Позже летописец заметит: «Ногаи бесстыжие на похищение, яко бесы, устремлялись». Да находились наглодушные и среди русаков.

26


Спалив дотла кремль и прилегающие к нему районы, огонь дальше не пошёл. Выгорела северо-восточная часть города да отдельные домики на спусках к оврагу. Вместе с церковным служкой Гермоген вышел к погорельцам, обещал посильную помощь из приходской казны, утешал в беде. Кругом раздавалось:

— Батюшка, послушай меня, милостивец!

Он видел, что люди нуждались не только в подмоге, но и в утешениях.

— Чада мои, восплачемся и да исповедуем правду Божью в наказании нас! Отяготела от нас рука Господня! Станем слёзно молить Его в беде нашей! Да простит Он нас, нераскаявшихся грешников, да примет Он покаяние наше! Скорбь нам сия дадена, дабы указать нам истинный путь...

Вдруг с соседнего подворья, зиявшего дырой, раздался мужской грубый голос:

— А детки мои за что погорели, греха не ведавшие?

Но кто-то из толпы возразил:

— Неповинные детки страдают за грехи наши.

— Да не оскорбится Господь нашим неразумением. Грешны, батюшка, грешны!

Но тут раздался голос татарина. Он только что вернулся с молитвы у надгробного камня. У таких камней, испещрённых надписями, молились многие иноверцы — после того, как были снесены мечети. Разгневанные воеводы отомстили иноверцам за мятеж. И этой жестокой неразумной местью лишь подлили масла в огонь. В среде иноверцев созревала новая смута. И сейчас их недовольство выплеснулось в злобных выкриках татарина:

— Вы пошто наши мечети порушили? За это секир башка. Аллах нашлёт на вас новый огонь!

Погорельцы притихли. Они слышали, что накануне пожара из озера Кабан выходила волшебница, принявшая сторону татар. Она, видно, и наслала на город огонь. Кто-то сказал примирительно:

— Ты, бачка, не подавай злые вести! Али у нас с вами не одна беда?

Издалека доносились вопли. Это оплакивали сгоревших. Неожиданно вперёд выдвинулся человек с изуродованным лицом. Глядя прямо на Гермогена, произнёс с вызовом:

— Ты, сказывают, царёвых слуг из храма изгнал. Вот они и пригрозили выжечь город. Видишь эту мету на моём лице? А ныне они огненную мету на целый город положили. И мне за правду тоже станешь грозить своим Господом?!

Гермоген некоторое время молчал. По лицу его текли слёзы. Такая жалость в его сердце была, такая боль за этих людей!

— Не оскорбится сим Матерь Божья, Заступница наша, — тихо произнёс он, — скорбно взирает Она на беды наши. Да не допустит Она худшей из бед — смуты в ваших сердцах. Восплачемся же, чада мои! Восплачемся перед Господом, ибо не суд только, но и милость от Него. Да не подвергнет смуте сердца наши!

Погорельцы начали смущённо переминаться, потом запереглядывались. На лицах их читалось: «Как узнал батюшка, что у нас на сердце?» Позже признались они, что Митяй (человек с изуродованным лицом) наводил их побить попа.

Некоторое время тянулось молчание, потом послышался шёпот:

— Ён прозорливец...

— Ён всё насквозь прозирает...

Гермоген обошёл всех, благословил каждого, говоря:

— Ныне архимандрит зовёт вас откушать в монастыре и даёт временный кров погорельцам.

Многие лица при этих словах посветлели, у людей появилась надежда. Никто не знал, что это устроено заботами Гермогена. Из русских летописей ему было ведомо, сколь спасительна была забота русских монастырей в тяжкие годы. Десятки тысяч людей спаслись от голодной смерти только в монастыре Иосифа Волоцкого[24].

Гермоген сам повёл погорельцев в Спасо-Преображенский монастырь, где ему всё было знакомо. Но что за диво! На Воскресенской улице, напрочь выгоревшей, стояло наспех сколоченное питейное заведение, на месте сгоревшего, и там уже хозяйничал немец, наливая в глиняные чашки вино мужикам-погорельцам. Гермоген задержал шаг, поражённый этой картиной. Старик рядом с ним произнёс:

— Ловок немчина! И когда только успел отстроиться?

— Успеть ли ему-то самому? Мужики задаром сколотили ему сию келью.

— И про двор свой погорелый забыли. Только бы немчуре угодить.

— Что делать, батюшка, мой хозяин привержен тако ж бесовскому зелью?

— Молись святым угодникам, дабы отвратили его от пути погибельного. А паче всего, коли станешь корить его, не оставляй упования и люби паче прежнего.

И так всю дорогу до монастыря давал Гермоген благие советы людям, попавшим в бедственные сети. Воистину бедственные, ибо монастырь, сильно пострадавший от пожара, не мог дать долговременной помощи погорельцам.

...К тому времени, как Гермогену вернуться домой, жена его слегла в постель. Открылся жар. Видно, простыла накануне, когда попала под дождь. А тут пожар, страхи за своего батюшку, который пошёл «в самое полымя». Келейная старица, прислуживавшая на дому, не отходила от её изголовья. Гермоген послал старицу за лекарем, сел возле Ксении, не показывая ей своей тревоги. Ксения была бледной, черты заострились. И только глаза заблестели при виде супруга, живого и невредимого. Она не стала спрашивать, что было на пожаре, торопилась сказать главное, о чём неотступно думалось:

— Ты послушай меня, Ермолай. Господь не судил мне долго на свете жить. Не печалься обо мне. Так, видно, Богу угодно. Как отойдёт сорокоуст, прими схиму. Душа за тебя болит. Злодеи следят за тобой. Им за отраду лишить тебя живота.

Она остановилась, чтобы передохнуть. Гермоген погладил её руку:

— Не печалься, матушка! Господь отведёт от нас беду. И ты сама ещё оправишься, станешь здорова, пойдёшь со мной ко всенощной.

Она возразила едва заметным движением глаз и, собравшись с силами, продолжала:

— В монастыре ты укроешься от злодеев. Владыка Иеремия тебя вознесёт, ты станешь славен меж людьми.

Она сделала усилие подняться. Он понял её и пригнулся ниже. Она мелко-мелко благословила его.

— Не устрашись злобы людской.

Сердце его сжала тревога. Летуче подумалось: «Недаром она часто напевала ”Не жилица я на белом свете...”». Но он не выказал волнения, погладил её по голове, как маленькую:

— Не бери греха на душу, родимая! Не пророчь! Господь да не оставит нас!

Ксения умерла через два дня. Силы её подкосил пожар, а ещё более того начавшаяся в городе смута. После того как унялся огонь, ворвались в дом наглые злобные люди.

— На мягкой перине полёживаешь, попадья?! Сам-то где? Через него и пожар учинился. Пошто царёвых людей изобидел? Вот они красного петуха и пустили. Пошто мы-то, безвинные, добра нажитого лишились? Искали бы управу на твоего попа!

Много лет спустя, когда смута словно пожаром опалит всё общество, он, Гермоген, ставший к тому времени Патриархом всея Руси, вспомнит и этот пожар, и тяжкие настроения, охватившие жителей Казани, и поймёт, что смута началась при Иване Грозном, после введённой им опричнины. И значит, корни смуты так глубоки, что народу не избыть великих потрясений.

27


Это была удивительная тайна. Икона, пролежавшая в земле многие годы, явилась в сиянии чудес. И кто бы дерзнул приподнять завесу над сею тайной?! Промысел Божий человеку неведом.

А события развивались так.

Десятилетней девочке Матроне, дочери стрельца Данилы Онучина, явилась во сне Матерь Божья. Как было не узнать её, если девочка была приучена молиться перед её иконой? Голос был повелительный:

«На месте вашего сгоревшего дома в земле сокрыт Мой образ. Да будет ведомо о том владыке и воеводам».

Матрона рассказала про свой сон матери, а сама была в испуге, в смятении. Говорит и рот ладошкой прикрывает. Мать отмахнулась. Мысленное ли дело, чтобы Богородица явилась отроковице? И дитё-то непутёвое. Неслушница, непоседа. И наговорить может с три короба.

— Опять пустое болтаешь, Мотря! Думаешь, не вижу, что темничаешь да рот рукой перегораживаешь!

На другой день девочке снова приснилась Матерь Божья. И голос её был ещё более повелительным и строгим:

«Поведай владыке и воеводам, да изымут Мой образ из земли!»

Мать снова отмахнулась:

— То помстилось тебе. Шустрая больно. Многое в голову стала брать.

На этот раз Пречистая вновь явилась Матроне, но в новом виде, словно перенеслась Она к ним во двор. И свист такой, что слепит глаза, а вокруг головы Её будто солнечный венец сияет. И третий раз повторила Она своё повеление явить людям Её образ.

На этот раз мать Матроны задумалась. Припомнилось, как года три назад зашёл к ним юродивый. Дочка уставилась на него, а он упал перед ней на колени, поцеловал ей ноги и, когда она испуганно отскочила от него, сказал:

— Се дева рождена исполнять повеление Богородицы.

Никто не обратил внимания на эти слова. Мало ли что бормочут юродивые! А ежели в словах тех была правда? И сон-то повторился трижды. Не берёт ли она грех на душу, отвергая видение?!

Фёдора надела праздничное платье, принарядила дочку. И, никому ничего не сказав, повела её в монастырь. Тем временем на монастырском дворе был воевода. Он отдавал какие-то распоряжения слуге своему — управляющему, когда к нему приблизились Матрона с матерью. Но управляющий не дал ей и слова сказать.

— Знай своё место! Пошла!

Князь-воевода посадских людей к себе и на версту не пускал. А тут баба... Тьфу!

Фёдора отбежала в сторону. Ей показалось, что слуга воеводы хотел ударить её хлыстом.

В это время из митрополичьего домика шёл владыка. Увидев его, Фёдора заспешила к нему, упала перед ним на колени и начала быстро-быстро и немного путано рассказывать, какие сны приснились её отроковице. Владыка слушал рассеянно. Что-то много появилось людей, охочих рассказывать ему о своих видениях.

— Единый лишь Бог — тайновидец, дочь моя! Иди себе с Богом! — И, благословив её, отошёл прочь.

— Владыка не поверил тебе? Что станем делать, маменька?

Фёдора не ответила и всю дорогу молчала. Но была она женщиной упорной. Если надумает что — не отступится. И, придя домой, сообщила мужу свой план — копать на том месте, где стоял сгоревший дом.

У Данилы своих дел невпроворот. Надо ставить новый дом. Целый день сновал из лесу во двор, рубил брёвна, тесал их, выбирал, какие будут для клети, а какие сгодятся в подклеть, какие пойдут на венец.

— Ты бы лучше мне подсобила, — буркнул он, — вечером пилить станем... А ты, вострушка-поскакушка, набегалась, поди, за день. Вот тебе и помстилось, во сне-то... И нечего было ходить к владыке позориться.

С годами в душе Данилы оседало смутное недовольство жизнью. По молодости мечталось жить в хоромах, а тут кой-какой домик был, и тот сгорел. Думал, дочка вырастет, госпожой станет, оттого и назвал её на римский манер — Матроной. Но все звали её Матрёной, и не светила ей впереди господская жизнь. Обличье у неё не барское, и руки успели загрубеть в домашней работе.

Матрёна словно угадала отцовские мысли о себе, набычилась. Вынесла из сараюшки лопату, потом другую. Фёдора сказала мужу:

— Ты как хошь, а мы станем копать. Нет благой вести аще не от Бога...

Они подошли к пожарищу, где всего-то и уцелело, что одна печь с высоко торчавшей трубой. Фёдора начала медленно обходить погорелое место, то с одного угла зайдёт, то с другого. Что-то прикидывала, вспоминая, взгляд остановился на том месте, где в избе висели образа. Припомнилось вдруг, как на Благовещение, в самый канун рождения Матроны, было в том углу сияние. На короткий миг всплыло зарницей и пропало. Думала, помстилось ей, потом всё напрочь забылось. Но отчего же вдруг припомнилось теперь? Но ежели то было предзнаменование, то почему Царица Небесная подала голос только ныне, через десять лет?

— В две лопаты станет копать, маменька?

Фёдора перекрестилась.

— Благослови, Владычица Пресвятая! Подай скорую помощь! Окромя Тебя, кто поможет? Осилит ли баба перекопать всё пожарище ямами?

Копали, укрепляя себя молитвой. Утреннее солнце начинало припекать, когда Матрёна сказала:

— Маменька, у меня наче штось под заступом упёрлось.

Обе начали осторожно отгребать землю, пока не обозначились четыре угла иконы. Мать и дочь сидели на корточках у краёв вырытой ими ямы, зачарованные сиянием светлого лика. Фёдора перекрестилась и стала думать, как поднять икону.

— Данила! — позвала она. — Да скорее же, скорее!

Постояв перед иконой в почтительном молчании, Данила сказал жене:

— Я тебе не советчик, Фёдора. Не нами положена эта икона в землю, не нам её и подымать. Да свершится сие по воле духовных чинов!

Загрузка...