ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

1



Осада Сергиевой лавры поляками — трагическая страница в русской истории и одновременно целая серия загадок, одни из которых придётся разгадывать и Гермогену.

Прежде всего, чем была вызвана эта осада?

Троицкая лавра святого Сергия находилась в шестидесяти четырёх вёрстах от Москвы. Заняв Лавру, можно было пресечь сообщение Москвы с севером и востоком России, отрезав от Москвы Вологду, Владимир, Пермь, земли нижегородские, казанские, сибирские, откуда шли на помощь столице военные дружины. Важно было также не отдать Скопину-Шуйскому этот монастырь-крепость и помешать ему пойти на помощь Москве.

Далее. В крепости можно было выдержать длительную осаду. Монастырь был ограждён стеною в четыре метра высоты и в три сажени толщины. Занимал монастырь значительное пространство — шестьсот сорок две сажени. Монастырь был защищён башнями, острогом и глубоким рвом, не говоря уже о густых лесах вокруг него.

И наконец, Лавра, богатая казной, множеством золотых и серебряных сосудов, драгоценных каменьев, образов, крестов, была предметом воровских вожделений ляхов.

Однако для нападения на Лавру нужен был ещё и какой-никакой предлог, ибо ляхи были клевретами «Димитрия», якобы «сына» царя истинно православного, почитавшего монастыри, — Ивана Грозного. Это он обезопасил Лавру, окружив её каменной оградой.

И предлог для набегов на Лавру нашёлся. Дело в том, что царь Василий успел предусмотрительно занять Лавру дружинами детей боярских, стрельцов и верных ему казаков. И даже иноков вооружили доспехами, кои они надевали поверх рясы, и мечами. Они выходили вместе с воинами, нападали на разъезды противника, прикрывали царские обозы, ловили лазутчиков. Они же и увещевали мятежников и мирян, отнимая воинов у самозванца, умножая число сподвижников Лавры.

Это ли не основание для гнева ляхов и доводов в пользу войны с монахами? Самозванцу они сказали:

— Доколе свирепствовать против нас сим кровожадным вранам, гнездящимся в их каменном гробе? Города многолюдные и целые области уже твои. Шуйский бежал от тебя с войском, а чернецы ведут дерзкую войну с тобою! Рассыплем их прах и жилище!

Дальнейшая история такова. Пётр Сапега и Лисовский вместе с другими знатными панами привели под стены Лавры тридцать тысяч ляхов, казаков и русских изменников. Увидев неприятеля, жители монастырских слобод сожгли их и поспешили в Лавру. Предвидя упорное сопротивление, польские воеводы обратились к осадным воеводам Лавры князю Долгорукову-Роще и дворянину Голохвостову с увещевательным воззванием:

«Покоритесь Димитрию, истинному царю вашему и нашему, который не только сильнее, но и милостивее лжецаря Шуйского, имея чем жаловать верных, ибо владеет уже едва ли не всем государством, стеснив своего злодея в Москве осаждённой. Если мирно сдадитесь, то будете наместниками Троицкого града и владетелями многих сел богатых; в случае бесполезного упорства падут ваши головы».

Одновременно ляхи послали письменный «наказ» архимандриту и монахам:

«Вы, беззаконники, презрели жалованье, милость и ласку царя Ивана Васильевича, забыли сына его, а князю Василию Шуйскому доброхотствуете и учите в городе Троицком воинство и народ весь стоять против государя царя Димитрия Ивановича и его позорить и псовать неподобно, и царицу Марину Юрьевну, также и нас. И мы тебе, архимандрит Иоасаф, свидетельствуем и пишем словом царским, запрети попам и прочим монахам, чтоб они не учили воинства не покоряться царю Димитрию».

В ответ на эти грамоты Сапеги, в ответ на запугивание и одновременно обещание наград осаждённые отвечали: «Да ведает ваше тёмное державство, что напрасно прельщаете Христово стадо, православных христиан. Какая польза человеку возлюбить тьму больше света и преложить ложь на истину: как же нам оставить вечную святую истинную свою православную христианскую веру греческого закона и покориться новым еретическим законам, которые прокляты четырьмя вселенскими патриархами? Или какое приобретение оставить нам своего православного государя царя и покориться ложному врагу и вам, латыне иноверной?»

Оставались две возможности одолеть Лавру: измена и разрушение ограды. Не скупясь на подкуп изменников, поляки засылали лазутчиков и методически бомбили из пушек каменную стену. Но ядра шестидесяти трёх пушек, производя грохот, не причиняли крепости значительного урона: сыпались кирпичи, образовывались маленькие отверстия, кои вскоре заделывались защитниками Лавры. Подкуп также не имел успеха (об этом будет особый рассказ). И тогда поляки решились на третий способ одоления Лавры, который потребовал бы более значительных жертв и сил: штурм Лавры.

Вечно пьяный Пётр Сапега решил воодушевить своих воинов по-своему: закатил пир, который длился с утра до вечера, а в сумерки полки вышли к турам, заняли близлежащие дороги и ночью устремились к монастырской ограде с лестницами и щитами, подбадривая себя криками и музыкой. Но приступ был безуспешным. Защитники Лавры встретили ляхов залпом из пушек и пищалей, было много убитых и раненых. Ляхи бежали, оставив трофеи, но казаки и стрельцы, спустившись со стены на верёвках, напали на остатки осаждавших, не оставив в живых ни одного ляха.

Менее удачной была вылазка воевод охранных отрядов Лавры: в жестокой сече полегли многие воины. И, гордясь этим временным успехом как победой, ляхи приступили к делу тайному и коварному: подкопу святой обители. Защитники Лавры проникли в их замыслы. Начались схватки с неприятелем. Успех был переменным, но преимущества были на стороне поляков: они приблизили свои окопы к стенам крепости и не пускали осаждённых к ближайшим прудам за водой.

Недостаток пищи и воды породил болезни и уныние среди осаждённых. Появились первые изменники, бежавшие к противнику. Но сколько-либо заметного следствия это не имело. Тем более что неприятель вскоре потерпел значительный урон в силе: пятьсот донских казаков во главе с атаманом Епифанцем покинули Сапегу, устыдились воевать против защитников святой обители.

Между тем иноки вскоре заметили, что неприятель действует больше хитростью, нежели храбростью. Показывая пример личного мужества, иноки вместе с дворянами и селянами успешно нападали на вражеские заставы и бойницы. И, вновь уповая на хитрость, Сапега и Лисовский послали к стенам обители несколько дружин, чтобы выманить осаждённых. И они вначале попались на хитрость, погнали дружины от монастыря, но, к счастью, монастырский колокол известил их об опасности: в засаде была неприятельская конница. Иноки вернулись назад, захватив пленных. Монастырские бойницы и личное мужество принесли инокам победу.

Между тем холодная зима сковывала действия поляков, но не мешала привычным к морозам русским проявлять чудеса храбрости. Простой селянин Суета действовал как воевода, увлекая других примером чудесной доблести, по словам очевидцев, превратил вражескую дружину в гору трупов. Слуга по имени Пимен ранил в висок Лисовского, а воин Павлов убил знатного ляха князя Горского. Это лишь единичные примеры из великого множества. Хорошо сказал летописец: «Святой Сергий[60] охрабрил и невежд: без лат и шлемов, без навыка и знания ратного, они шли на воинов опытных, доспешных и побеждали».

2


Осада Троицкой лавры связана со многими преданиями о чудных видениях. Мы не вправе умолчать о них. Они вооружали защитников Лавры мужеством и устрашали принимавших их на веру тушинцев и, случалось, поляков.

После того как по совету Гермогена и с его благословения в Лавру была передана икона Николы Ростовского, к монахам начал являться Сергий Радонежский. Он казался словно бы сошедшим с иконы Николы Ростовского. Тот же тёмный лик, тот же погляд зорких глаз. Монахи говорили, что то было не видение: к ним являлся сам основатель обители, дабы оказать монахам скорую помощь.

Первый, кому «явился» святой Сергий, был архимандрит. Владыка был болен и не вставал с ложа. Приблизившись к ложу, Сергий произнёс:

«Чадо моё любезное, Бог подаст тем, кто терпит. Он не забудет убогих Своих до конца и никогда не презрит этого святого места и живущих в нём рабов Своих...»

На другой день архимандрит Иоасаф почувствовал ослабление хвори, в первом часу дня вместе с освящённым собором и монахами, взяв чудотворные иконы и кресты, обошёл стены Лавры, творя моление ко Всемогущему в Троице Богу и Богоматери. На противника, видевшего это, напал страх. Они покинули рвы, где окопались, и побежали в свои таборы.

Святой Сергий предупреждал братию об опасности, о набеге или вылазке противника и потому являлся монахам неожиданно. Пономарю Илинарху он «явился» во время утреннего пения, когда пономарь забылся сном. Прервав его лёгкий сон, святой Сергий предрёк грозящую братии беду:

«Скажи воеводам и ратным людям: се к пивному двору приступ будет зело тяжёл. Братия же бы не ослабевала, но с надеждою держалась...»

И святой начал ходить по Лавре и по службам, кропя святой водой монастырские строения...

Илинарх, возможно, забыл об этом предупреждении, потому что никто не чаял возгремевших снарядов и голосов литовских людей, устремившихся к стенам Лавры. Сражение завязалось возле пивного двора, о чём и предупреждал Сергий. Но, видимо, помощь святого чудотворца не оставляла защитников Лавры, если даже внезапность нападения не дала противнику успеха. Потеряв много убитыми, литовские люди вынуждены были отступить.

Скоро, однако, наступили дни ещё более тяжкие. Надвигался мор, и велика была скорбь братии, и ниоткуда не ждали утешения. И тогда снова «явился» святой чудотворец пономарю Илинарху, и братию облетели слова надежды:

«Скажи братии и всем страждущим во осаде, пошто унывают и ропщут на держащего скипетр? Аз неотступно молю Христа Бога моего! А о людях не скорбите. Людей к вам царь Василий пришлёт».

И действительно, на помощь изнемогающим защитникам Лавры был послан атаман Сухан Останков с шестьюдесятью казаками, которые привезли хлеба. И многим в те дни слышался голос чудотворца:

«Мужайтесь и не ужасайтесь! Господь спасёт место сие!»

И люди набирались мужества, не зная, сколько ещё протянется их сидение в осаде. А голос Сергия Чудотворца продолжал учить:

«Смотрите, братия, и удивляйтесь, как подаёт Бог тем, кто терпит».

Удивительно это участие в судьбе людей великого печальника земли Русской... Такова была сила чаяния народа, его вера в святого чудотворца.

Тем временем против Лавры шла война скрытая, тайная, губительная, ибо войну объявили свои же. Между иноками сеялись раздоры, рождалось недоверие, вредящее духу сплочённости.

Обратимся к одному Из драматических и самых сложных событий в судьбе Лавры, когда трудно было отличить истину от клеветы и коварства.

Взглянем на это событие проницательным оком Гермогена, суровая жизнь которого научила отличать истину от лжи. Забегая несколько вперёд, скажем, что ему также не удалось предотвратить трагедии. В те годы слово «измена» было столь часто в ходу, что наветы имели повсеместный успех. Клевета, если на её стороне была сила оружия, оставляла последнее слово за собой.

3


Гермогену стало известно, что воевода охранного отряда при Лавре Григорий Долгорукий-Роща схватил казначея Иосифа Девушкина по обвинению в измене и привёл его к пытке. Старец, известивший об этом Гермогена, был в тревоге и недоумении: воевода решил дело самоволом, без совета старцев и архимандрита, в нарушение тарханной грамоты. По словам старца выходило, что казначей не был виновен в измене и дело тут тёмное, тайное и опасное. Старцы опасаются, что ключи от монастырской крепости попадут в недобрые руки и неприятель войдёт в Лавру.

Гермоген тотчас отправился к царю. У Василия в это время находился келарь Троице-Сергиевой лавры Авраамий Палицын, несколько огрузший человек крепкого телосложения, с крупными чертами лица. Когда вошёл Гермоген, он в чём-то убеждал царя и не сумел скрыть некоторого замешательства при виде патриарха. На столе перед Василием лежали какие-то письма, и опять не укрылось от Гермогена, что келарь хотел прихватить их с собой, но при патриархе не решился это сделать. Бог весть какими путями насеваются дурные думы о человеке, но Гермоген видел, что келарь держится так, как если бы царь был его подружием и архимандрит Лавры у него в повиновении.

— Беда, Гермоген... Измена проникла в Лавру, кою мы доселе считали недоступной твердыней...

Царь протянул письмо. Гермоген стал читать:

«За четыре дня до приступа пришёл ко мне монастырский слуга Михайла Павлов и говорит: ты готовишься на воров, а Алексей Голохвостов на тебя наущает, говорит старцу Малахею Рожевитину: поди к слугам, которым веришь, и к мужикам клементьевским, говори им, что нам от князя Григория, в осаде сидя, всем погибнуть, и нам над князем Григорием надобно как-нибудь промыслить, ключи бы у него городовые отнять. И я, князь Григорий, услыша такое слово, начал говорить дворянам, головам, сотникам, детям боярским и всяким ратным людям: мы готовимся на врагов, а только Алексей такое слово говорил, что у нас в святом месте будет дурно. Услыхав это, Алексей начал запираться; и старец Малахея перед дворянами запёрся, что такого слова у Алексея не слыхал, но потом прислал ко мне сказать: виноват я, князь Григорий Борисович, в том, что сперва запёрся, потому что если бы я стал говорить, то была бы у нас большая смута, а если Бог даст благополучное время, то и ни в чём перед государем не запрусь; и в другой раз присылал он ко мне с тем же словом. А прежде как я схватил вора Иосифа Девушкина, то Алексей говорил монастырским слугам, призвавши их к себе в седьмом часу ночи: пожалуйста, не выдайте казначея князю Григорию. А как я пошёл пытать казначея, то Алексей велел сбить с города всех мужиков. Я послал проведать слугу, и тот, возвратившись, сказал: площадь полна мужиков с оружием из съезжей избы. И я мужиков отговорил от мятежа и пошёл пытать казначея; но Алексей у пытки ни за какое дело не принялся, и то его нераденье видели многие дворяне и дети боярские и всякие ратные люди и мне о том после говорили: зачем это Алексей с тобою к такому великому делу не принялся?»

Пока Гермоген читал это письмо, перед его мысленным взором пронеслось множество видений, вспомнились дни казачества. Припомнилось и поразившее Гермогена известие об измене князя Долгорукова-Рощи, когда он перешёл на сторону Гришки Отрепьева, заявив: «Служу Димитрию». «Какого слова ждёт от меня Василий? — думал Гермоген. — Или он забыл об измене князя, или поверил его покаянию? Или показалось ему, что в этом письме князь явил совесть, оттого и «уличает» измену? Видимо, так. Поверил же он злому изменнику, смердящему псу Шаховскому!»

Гермоген бросил на царя короткий пытливый взгляд. Виски его за последние дни совсем поседели, глаза прикрыты потемневшими веками. Можно было понять, как он устал. Бедный государь! Всё, что копилось при царях прежних — смута в умах, ослабление войска, разорение казны при Лжедимитрии I, — всё теперь в одночасье легло на его плечи. На самого совестливого из всех царей, самого милосердного, пережившего ещё до воцарения великое множество невзгод...

Между тем Василий тоже старался угадать мнение Гермогена и опасался его суровости. Он устал от коварства поляков, тех, кого ещё недавно называл своими братьями, устал думать о том, как обезопасить Москву от «Тушинского вора», как обратить на путь истинный легковерных москвитян. Но тяжелее всего было думать об измене своей же братии — князей. Или возвращаться к тому, что осуждал в прежних царях — к пыткам и казням? Ещё так недавно он был доволен и горд в душе, что поверил князю Долгорукому-Роще, изменившему некогда царю Борису. И хотя его предостерегали, он назначил Долгорукого-Рощу главным воеводой охранных отрядов Лавры. Ужели придётся явить всему честному народу свою ошибку?

— Что скажешь, святейший? Какую правду либо неправду узрел ты в сём письме?

— Вижу в сём деле завод князя Долгорукого-Рощи...

Уловив в глазах царя горючую боль, Гермоген опустил взгляд, но, не умея уклоняться от истины, продолжал:

— Меня многому научила в жизни казачья служба, государь. Ежели на казака кто-то налетал ястребом, кричал о воровстве и начиналась скорая расправа, значит, дело нечисто и кто-то думает, как наполнить руки деньгами, краденым добром... Схватили-то, государь, казначея, и князь стал пытать его, не получив согласия архимандрита и старцев...

— Из письма его, однако, следует, что он хочет явить свою ревность.

— Ревность, государь?! Или до тебя не довели, что князь пошёл против архимандритов и старцев? Что в святой обители учинилась смута?

— Что, чаешь, надобно делать?

— Доставить князя и старцев с архимандритом в Москву под крепкой охраной, дабы истина вышла наружу...

Царь хмуро молчал.

— Оставить этого дела нельзя, дабы не восторжествовала неправда, — продолжал Гермоген. — Видно, что Долгорукий хочет изгубить второго воеводу — Голохвостова...

— Зачем это ему надобно?

— Думаю, что измену затеял Долгорукий-Роща. Приём-то хитрый, хоть и простой. Сказать, что ключи у него отнял Голохвостов, а сам тем временем откроет полякам ворота Лавры, а виноватить будут Голохвостова. Дурная молва о нём станет бедствием, ибо нет ничего быстрее, нежели дурная молва...

— До сего дня князь Долгорукий проявлял отвагу в битве с поляками...

— Ежели человек плут и коварник, то в отваге его великая опасность. В казаках мы не доверяли таким отвагам.

— Да, тут я вижу какую-то тайну меж сими людьми: князем Долгоруким, казначеем Девушкиным и... келарем Авраамием... — задумчиво произнёс Василий.

Он долго молчал, потом спросил не то Гермогена, не то самого себя:

— И однако, ключи от Лавры хранятся у князя Долгорукого... Что, однако, мешало ему впустить ляхов допрежь того, как затеялась сия кляуза?

— У всякого человека есть свой страх. В Долгоруком ещё жив тот страх, когда он изменил царю Борису. Как без страха помыслить, что все увидят за ним ещё прежний изменный след и оттого быстро догадаются о новой измене!

— А пошто неповинного казначея надобно было схватить?

— Вели, государь, отрядить людей, дабы освободить казначея... Либо же мы так и не дознаемся о тайне... Что может быть опаснее, чем передать всю власть коварнику?

4


Гермоген опоздал со своей просьбой освободить от ареста казначея Лавры Иосифа Девушкина. На другой день стало известно, что несчастный старец не выдержал пытки. Тело его было столь обезображено, что монастырские служки обряжали его с сокрушённым сердцем, плакали и ужасались.

Тем временем воевода Долгорукий-Роща пустил по монастырю торжественную молву:

— Нетерпелив же в крепких явился Иосиф. Все свои иудины умышления тонко изъявил.

Но всяк понимал: на пытке можно не токмо на другого, но и на себя наговорить... Впрочем, признаний Девушкина в измене никто не слышал, а сам Долгорукий позже стал отрицать, что пытал казначея. Но злодейство свершилось, и живший в то время в Москве келарь Лавры Авраамий Палицын довёл до царя о кончине «изменника», не сумев скрыть тайного торжества:

— И тако зле скончался, не утаил думы иудские. Воистину от Господа попущение сие.

Когда об этом стало известно Гермогену, он подумал, что неспроста эти речи, что есть какая-то опасная тайна, связывающая Долгорукого-Рощу и Авраамия Палицына с покойным казначеем. Он ожидал встречи с архимандритом, но события приняли неожиданный оборот. Гермогену сказали, что его желает видеть какой-то человек.

...Гермоген имел обыкновение выслушивать всякого, кто пожелал бы говорить с ним. Но на этот раз монах, прислуживавший Гермогену, доложил, что какой-то страховидный человек самоволом вошёл в патриаршие палаты и не хочет объявить своё имя.

— Кабы дурного тебе чего не содеял. Глядит, паче дьявол...

— Да ты, Онуфрий, видел ли дьявола?

— Ну, ежели не дьявол, так евонный брат...

— Коли Бог за нас, станем ли бояться дьявола! Вели впустить, Онуфрий!

Вошедший не поклонился патриарху и не перекрестился на иконы. Был он чёрен и лыс. Длинный нос выгнут клювом. Сильно развитая нижняя челюсть казалась вытянутой. Глаз его нельзя было разглядеть, они прятались под массивными надбровьями.

— Чем могу быть тебе полезен, человече? За какой надобностью явился ко мне?

Незнакомец приблизился к патриарху, спросил:

— Не узнаешь, Ермолай?

Глухой, словно бы из преисподней голос вернул Гермогена к тому времени, когда в Архангельском соборе объявились «духи» и начали вещать о гибели царства. В одном из «духов» Гермоген узнал Горобца. Этот чёрный страховидный мужик с голым черепом — ужели Горобец? Что же так скрутило его? Чем промышлял? Припомнились его слова: «Я получаю свои тридцать сребреников и на службу не жалуюсь. Человек я вольный и твоему царю не присягал».

— Ты служил Вору и ныне прибыл из Тушинского стана? — спросил Гермоген.

— Не совсем так, святой отец. Ныне я бежал из плена. Спасла казацкая сноровка, ночью кубарем скатился со стены. В вашей святой обители дюже высокие каменные стены.

— Зачем пришёл ко мне? — посуровел Гермоген.

— Отвоевался, значит, на поле брани. Думаю в миру нынче служить.

— Какой службы чаешь от меня?

Горобец коротко, зло рассмеялся:

— Не по душе будет тебе моя служба. — И вдруг без всякой видимой связи спросил: — Не ведаешь, где ныне боярин Салтыков Михайла Глебович?

— Не у меня о том надобно спрашивать. Вели навести справки в приказе...

На лицо Горобца наползла хмурая плутоватая усмешка:

— По приказам мы ходить непривычны. Ты разумей это дело так, что я пришёл к тебе вперёд сказать, что пойду против тебя вместе с боярином Салтыковым...

— Велика ли рать?

— Коли с дьяволом, то велика...

Гермоген глянул на Горобца, и показалось ему, что худое его лицо стало ещё чернее, а глаза пронзительнее. Ему припомнилось внезапное исчезновение Горобца в Архангельском соборе (словно вдруг провалился в подземелье), встреча с ним у Сергиева Посада, припомнились и его таинственные действия ещё в казачьи годы.

Видно, и вправду Горобец из тех отверженных, в кого вселяется дьявол, чтобы вредить миру.

И вдруг Горобец схватился за грудь:

— Тошно мне... Давит... Мне бы...

Гермоген дал знак монашку, и тот подал на подносе Горобцу небольшую чашу с кагором. Горобец жадно пригубил её, спросил:

— А покрепче нельзя?

— Не водится... — ответил монах.

— Вели его покормить с моего стола... — сказал Гермоген.

Горобец поднялся.

— Слово тебе хочу сказать, святой отец... Ныне ночью в Сергиеву обитель войдёт Сапега. Ему откроют монастырские ворота... Не спеши доводить до царя... Войско царь не пошлёт, дабы не оставить Москву на разграбление. А ежели пошлёт отряд — его разобьют на первой заставе... Обитель — наша. И Москва будет нашей. Промысли о себе... Ты уже стар... Пора и на покой...

— Кто осмелится открыть ворота Сапеге? — резко спросил Гермоген, пропуская мимо советы Горобца.

— Один вельможный пан... О, вполне почитаемый царём...

— Ни один вельможа не осмелится совершить гнусное предательство своими руками в виду всей Лавры... — резко продолжал Гермоген, предполагая, что под вельможным паном Горобец разумел князя Долгорукого-Рощу.

— Что же ты не спросишь меня, кто тот вельможный злодей, что предаёт святую обитель и своего царя? — насмешливо спросил Горобец.

— Ежели вельможа пошёл противу Бога, мне не спасти его. Но за что вы погубили смиренного старца Иосифа Девушкина?

Горобец казался удивлённым, не понимая, почему именно казначей интересует патриарха.

— Это тайна двоих. Третьему знать не дано, — уклончиво ответил он.

— Иди, заблудшая душа! Не ведаю ныне, чем помочь тебе... Но тому, что ты сказал, Горобец, не бывать. Господь не допустит, чтобы ляхи вошли в святую обитель. Иди! — повторил он.

5


Горобец сказал правду: Задумана была коварная сдача Сергиевой лавры. Но прав был Гермоген в своих предчувствиях: задуманное не сбылось.

События развивались по плану Петра Сапеги и его сообщников, но конец был неожиданным.

Искусный не только в ратном деле, но ещё больше в коварстве, Пётр Сапега заслал в Лавру известного притворщика лютеранина Мартиаса, верного и ловкого исполнителя замысла ляхов. Он должен был ночью впустить на монастырскую стену нескольких поляков и вместе с ними «пакость поде яти»: заколотить все пушки монастырские, «у пушек иззыбити затравы, а порох прижещи».

Мартиас сумел вкрасться в доверие князя Долгорукого (видимо, сие не стоило особого труда). Келарь Палицын впоследствии напишет об особой дружбе Долгорукого к этому Мартиасу: «Воевода же князь Григорий, яко родителя своего почиташе и во единой храмине почиваше с ним, и ризами светлыми одеян бысть...» Долгорукий советовался с пленным ляхом о важных делах и поручал ему ночную стражу. А тем временем Мартиас с помощью стрел извещал Петра Сапегу обо всём, что делалось в Лавре, и о планах-замыслах самого Долгорукого.

Гибель Сергиевой лавры была бы неминуемой, но помешал случай. В Лавру от Сапеги перебежал литовский пан Немко, глухой и немой от природы. Увидев Мартиаса, Немко отскочил от него и начал зубами «скрежетати» и плевать на него, а потом побежал к князю Долгорукому и начал изъясняться знаками: бить кулаком по кулаку, хватал руками стены келейные и, указывая глазами на церкви и на службы монастырские, начертал на воздухе, яко «всему взмётнутым быти», а воеводам «посеченным быти» и всем по обителям «сожжёнными быти».

На пытке Мартиас признался, что был лазутчиком Сапеги. Так сорвался ещё один коварный замысел неприятеля. Защитники Лавры не сомневались, что были спасены молитвами угодников своих Сергия и Никона. В монастырских церквах начались молебны и благодарственные пения Богу и угодникам — Сергию и Никону — чудотворцам.

А что же Немко? Сначала он, неведомо чего ради, изменил защитникам Лавры и вернулся в литовский полк, там его ограбили, сняли с него ризы, что были прежде на Мартиасе. И, пробыв у ляхов некоторое время, Немко вернулся к защитникам Лавры и начал усерднее прежнего ратовать за христиан — против литвы и изменников русских.

6


Успокоившись в душе своей за спасённую от гибели Лавру, Гермоген не успокоился, однако, в мыслях своих, опасаясь новых измен. Он много размышлял о легкомысленном в это смутное время скором доверии людям, коих не испытали на деле. Князь Долгорукий был испытан изменою, и всё же царь Василий поверил ему. Как могло статься, что он, первый воевода, стал клепать на своего же брата, воеводу Голохвостова, и клепал бездельно! Как могло статься, что он скороспело доверился пленному лютеранину, поселил его в своей комнате, ухаживал, как за отцом родным, доверял ему военные тайны, посылал в ночной дозор?!

Дивно и то, что Мартиаса поспешно изгубили. Не оттого ли, что кто-то опасался дальнейших его допросов? Истину ныне стараются спрятать подале, и злодейство стало делом обычным. Люди всё чаще стали говорить, что близится конец света, сопротивление злу и неправде ослабевало. И оттого зло множилось. Открыто насевались уныние и неверие.

Встревоженный этими настроениями, Гермоген сразу после заутрени отправился в царский дворец. И хотя думал застать царя одного, не удивился, увидев о чём-то толкующего с царём келаря Сергиевой лавры Авраамия Палицына. При появлении Гермогена келарь тотчас же смолк, но Василий нашёл нужным вернуться к прерванной беседе:

— Вот Авраамий говорит, что Россию терзают более свои, нежели чужие, и соплеменники более посекли царёвых ратников, нежели чужеземцы. Ино и так бывает, что ляхи токмо подзадоривают да посмеиваются, глядя, как Русь рубится с Русью... Что скажешь на это, Гермоген?

— Скажу, государь, что ино и так бывает... И что дивиться радости ляхов? Дивно, когда радуются сему соплеменники...

Сделав вид, что не понял намёка, и даже не взглянув в сторону Гермогена, келарь начал рассказывать о злодействах в самих святых обителях.

— Сердце трепещет, государь! Святых юных инокинь обнажали, позорили. Лишённые чести, они лишали себя и жизни в муках срама... Иные сами прельщались развратом...

— Да где же свершилось сие, что мы о том не слыхали? — сурово и одновременно насмешливо спросил Гермоген.

— Нас известили о том в письме...

— Да откуда то письмо? Из какой обители?

— К вам послали гонца, сами услышите... А ещё, государь, — продолжал Авраамий, — нам пишут, как свои предавали своих же жестокой смерти: метали с крутых берегов в глубины рек, расстреливали из луков и самопалов, в глазах родителей жгли детей, носили головы их на саблях и копьях. Грудных младенцев, вырывая из рук матерей, разбивали о камни. И, видя сию неслыханную злобу, ляхи содрогались и говорили: «Что же будет нам от россиян, когда они и друг друга губят с такою лютостию?!»

— Авраамий, но, ежели гонец ещё не прибыл, как же сии вести стали ведомы тебе? — спросил царь.

— О том, государь, у нас будет говорено особо... Или скажешь, что в сих вестях нет правды? Или знатные не обольщают изменою знатных? Или разумные не совращают разумных?

— Ежели кто увидит, как зло одолевает добро, а ложь истину, станем ли говорить, что ложь сильнее истины, а зло сильнее добра? — заметил Гермоген.

— Патриарху ли не знать, каково ныне святым обителям! Церковь гибнет, яко и отечество. Храмы истинного Бога разоряются, подобно капищам Владимирова времени. Скот и псы живут в алтарях, воздухами и пеленами украшаются кони, люди пьют из церковных потиров, мясо ставят на дискосы, на иконах играют в кости, блудницы пляшут в ризах иерейских, схимников заставляют петь срамные песни!..

Келарь задыхался, жестикулировал, чёрные глаза метали молнии. Он казался безумным.

Гермоген поднялся. Вид у него был гневен. Так хулить соотечественников и благодушествовать злодеям-ляхам!

— Государь, сии безумные речи насеваются дьяволом. Волею, данной мне освящённым собором, я возбраняю сии глумливые слова и скорблю о том, что изречены они келарем святой обители.

Царь переводил взгляд с патриарха на келаря, который как-то сразу притих. Василий понимал гнев патриарха, но в душе был смущён. Это он, царь, содействовал возвышению Авраамия Палицына. Едва сел на царство, освободил его из ссылки и содействовал назначению келарем Сергиевой лавры. Ныне же он не был уверен, что поступил правильно. В делах Палицын был ловок, да не всегда на пользу монастырю была сия ловкость. Были жалобы на самовольное распоряжение келаря монастырской казной. Его, как и Гермогена, изумили речи Авраамия. Он словно был рад державным бедам и не уповал на милость Неба.

Когда патриарх вышел, Василий сказал:

— Ужели, Авраамий, станем думать, что бунт поглотит Россию? Говоришь, что в церквах нынче дурно... Или не ведаешь о том, как доблестное духовенство борется с изменою? Вся Россия знает Феоктиста Тверского, крестом и мечом сражавшегося с изменою? Или не при тебе воздавали хвалу святителю коломенскому Иосифу и архиепископу Суздальскому Галактиону! Или иноки обители святого Сергия не удостоились имени святых ратников?

— Ты бы, царь, послушал своих бояр, как они называют Россию скопищем злодеев и нечестивцев!

— Забудь эти речи и думай о благом, Авраамий!

Авраамий молчал, но можно было понять, что царёвы наставления ему ни к чему.

Забегая несколько вперёд, скажем, что Авраамию Палицыну суждено будет пережить и царя и патриарха и до конца дней своих пронести те мысли, что он высказал в этой беседе, словно бы в горячечном бреду. Эти мысли он выразит в книге «Сказание Авраамия Палицына», где будет и правда о том времени, но и прямая неправда...

7


Всю жизнь учил Гермоген паству свою жить по Писанию: «Не делай зла, и тебя не постигнет зло. Уклоняйся от неправды, и она уклонится от тебя». Но что ныне видели люди? Неправда становилась силой завладевающей. Ей служили и знатные вельможи, и те, кто саном своим подвигнут был служить истине и Богу.

Перед патриархом лежала грамота от архимандрита и соборных старцев Троице-Сергиевой лавры: «...Тебе бы, государь, помыслить о нас. Келарь Авраамий в великой тесноте нас держит, в нужде, поносит иноков, яко хотяще себе хлеба через потребу свою. Уже погибаем... Корит не по правде: иноки-де приложились к изменникам и литве. Господи Боже наш бессмертный и безначальный, преклони ухо твоё и услыши глаголы наши, конечне погибающих...»

Это писали герои защиты святой обители, писали о том, кто должен быть им отцом и братом, а стал недругом. По Москве ходили тёмные слухи, что келарь обители святого Сергия прямит литве, сродникам своим по рождению, ибо прародители его были литовскими выходцами, что он хотя и льстит царю, но за глаза говорит о нём дурно.

Гермоген знал, сколь осторожен был царь в отношении к шатунам, подобным Авраамию. Но время было опасное. У всех на устах были слова «измена», «мятеж». Любой слух подливал масла в огонь. А тут ещё было перехвачено письмо пана Отоевского, из коего явствовал замысел ляхов и русских изменников — разорить московских людей и разослать в дальние места, а на их земли поселить людей из Литвы, «на коих можно было бы в нужное время положиться. Теперь нам этим делом надобно промыслить, — писал лях, — прежде, чем придут шведы. Надобно Шуйского со всеми его приятелями разорить и искоренить до основания».

В эти дни все усилия Гермогена были направлены на то, чтобы помочь царю объединить вокруг Москвы надёжных людей. Их посылали в другие волости и уезды с грамотами и горячим праведным словом к соотечественникам и братьям по вере и горестной судьбе — спешить к Москве для помощи и защиты.

По Москве между тем шныряли подозрительные людишки, в корчмах что-то особенно бойко торговали вином, в лавках больше всего отпускалось пороху. Царь принял меры безопасности. Возле кремлёвских стен были поставлены пушки, и разобран мост, по которому чернь ходила в Кремль. Гермоген с удовлетворением замечал, что царь не изъявляет никаких признаков беспокойства. Его поведение напоминало ему слова Златоуста: «Кто приступает к подвигам, претерпев бесчисленные бедствия, тот бывает выше всех и посмеивается над угрожающими, как над каркающими воронами».

8


Самая крупная битва с тушинцами в том году была на Троицын день. Литовские люди поднялись на Москву, по словам летописца, всеми таборами. Тушинцы опрокинули первый московский отряд, против них высланный, и тогда царь Василий отрядил против них всё войско, в полном снаряжении, с пушками и гуляй-городками. Эти городки представляли собой обозы на колёсах. В закрытых дубовых возках сидели стрельцы и, защищённые дубовыми стенами, стреляли в отверстия. Стремительным натиском тушинцы вначале овладели гуляй-городками, но быстро смешались в непривычной для них атаке, не выдержали натиска москвитян и бежали в Тушино. Русские войска ворвались бы в Тушино, если бы донские казаки под предводительством Заруцкого не остановили их. Однако тушинцы потеряли всю свою пехоту и целыми отрядами попадали в плен. Летописцы свидетельствовали о невиданной за последнее время храбрости московских людей.

Победа над тушинцами дала возможность царю Василию диктовать свои условия. Он отказался от обмена пленными, как это водилось обычно, и поставил полякам условие — покинуть пределы Московского государства. Только при соблюдении такого условия он соглашался вернуть пленных. Но когда в Тушинский лагерь приехал поляк Станислав Пачановский с нотой царя Василия, поляки ответили:

— Скорее помрём, чем наше предприятие оставим. Дброги нам наши товарищи и братья, но ещё дороже добрая слава.

Сам Пачановский принял в этом споре сторону царя Василия и вернулся в Москву. Начался обмен пленными. К этому времени поляки подружились с москвитянами и после обмена отказывались возвращаться в Тушино, изъявляли желание вернуться в Польшу. Они возносили хвалу доброте москвитян. Особенной популярностью среди них пользовался царский брат, князь Иван Шуйский. Он вылечил от ран шляхтича Борзецкого, а пленным, отпуская их на волю, дарил по сукну.

И это в то время, когда поляки со всех сторон осаждали Москву. Сапега и Лисовский бросили свои отряды на Троицкий монастырь, Млоцкий с Бобровским бились за Коломну. Мархоцкий стоял на больших дорогах к Москве. Там же стояли и крупные отряды Зборовского.

В дни изнурительной осады Москвы большим подспорьем утомлённому российскому войску могла быть подмога шведов. Эта задача была поставлена перед князем Михаилом Скопиным, что находился в Новгороде. В конце февраля 1609 года князь Головин и дьяк Сыдавный Зиновьев заключили с поверенными Карла IX договор. Карл обещал России помощь: две тысячи конницы и три тысячи пехоты, а в случае необходимости и сверх того. Шуйский в благодарность за помощь отказывался от Ливонии в пользу Швеции и вступал в союз с Карлом IX против Сигизмунда. Было договорено, что ни та, ни другая держава не вольны без общего согласия мириться с Сигизмундом. Царь обязывался выплачивать шведским воинам щедрое жалованье, а князь Михаил Скопин-Шуйский[61] дарил им от себя пять тысяч рублей. Шведы должны были занимать города исключительно именем царским.

Так в новых условиях возобновился мирный договор между Россией и Швецией, заключённый ещё при царе Феодоре в 1595 году. Россия должна дожидаться своего часа. К этому времени она, по словам летописца, была покрыта горами могил. В городах, взятых Лжедимитрием II, свирепствовал террор, и страх заставлял многих жителей служить самозванцу. Даже Псков, этот кремень древней славы российской, стал вертепом крамольников и злодеев. Тушинцы умело использовали ненависть рядовых псковитян к сановным и богатым людям, сумели подстрекнуть их к мятежу ложными слухами, что царь отдаёт Псков шведам. Достояние святительское и монастырское было разграблено. Бояр и воевод казнили, избрав для них смерть самую мучительную (жгли на кострах, сажали на кол, подвергали тяжелейшим пыткам). Орды мятежников возглавил дворянин Фёдор Плешеев. По его приказу был подожжён Псков, а поджигателями объявили дворян и богатых купцов. Началась резня невинных людей во славу «царя» тушинского. И это были потомки героев-псковичан, победители польского короля Стефана Батория[62]. Всего четверть века назад их отцы и деды проявили твёрдость и мужество, совершили подвиг великодушия.

Но словно гибельное поветрие охватило едва не всю Россию. Лишь немногие города оставались под московскими знамёнами. Твёрдо стояли Троицкая лавра, Коломна, Переяславль-Рязанский, Смоленск, Нижний Новгород, Саратов, Казань, многие сибирские города. Остальные признавали над собою единую лишь власть Тушина. Тушинский стан стал вторым центром после Москвы, он явно спорил с Москвой богатством, красовался дворцами, богатыми купеческими лавками, улицами и площадями. Била в глаза показная роскошь, богатые украшения, ткани, ковры, добытые разбоем. На площадях стояли бочки с вином и мёдом, отпускаемые почти что даром. Невостребованное мясо гнило в тушах, привлекая псов. Более ста тысяч разбойников населяли этот вертеп, и число их увеличивалось. Кого могла прельстить голодная Москва! А здесь дармовое угощение, разбойная воля и возможность обогатиться.

Стекались в Тушино люди разных национальностей, особенно много было татар. Их привели туда державец касимовский Ураз-Махмет, звавшийся при Борисе Годунове потешным царём, и крещёный ногайский князь Араслан-Петр, сын князя Урусова. Араслана-Петра приблизил к себе царь Василий, облагодетельствовал его, женил на вдове своего покойного брата Александра. Это не помешало ему предать и царя, и веру христианскую и оставить жену — ради соблазна грабить и злодействовать. Впрочем, несколько позже Араслан-Петр войдёт в историю поступком иного рода — избавит Русь от Лжедимитрия II.

Однако многие города и волости Северо-Западной Руси ещё оставались как бы ничейными. Царь Василий, патриарх Гермоген посылали туда свои грамоты, призывая жителей служить царю и отечеству, а князь Михаил Скопин отправлял ратных людей, чтобы набрать в свои отряды ополченцев. Не отвращал он взора и от городов мятежных. Он послал личное обращение к псковитянам, где хвалил их древнюю доблесть, убеждал оставить тушинского царика, от имени царя Василия обещал забыть их недавние злодеяния, ежели они станут под московские знамёна.

Но, увы, люди в массе своей упорны как в добре, так и в зле. Псковитяне даже хвалились своими злодеяниями, видя в них своего рода доблесть, гордились своими прародителями, которые в лихую годину не захотели покориться московскому царю Ивану III, хоть и претерпели беды великие. В тушинском царике они видели своего защитника и оттого на доброе к ним послание князя Михаила ответили угрозами.

9


В ту лихую годину царь Василий вставал и ложился с одной мыслью: деньги! Расхищенная самозванцем казна окончательно истощилась в войне с силами Болотникова, Лжедимитрия II и польскими отрядами. И если свои могли как-то потерпеть, то шведы, подавшие руку помощи России, не мирились с задержкой жалованья своим воинам и грозились вернуться обратно.

Между тем подати, коими пополнялась казна, оскудели. Многие плательщики податей в Смутное время (и ранее того, после трёхлетнего мора при Годунове, вызванного неурожаями из года в год) оставили свои дворы. Одни получили заклады от дворян, ежели двор был добротным, другие, совсем уж худородные, — бродяжничали и нищенствовали. Опустевшие дворы занимали люди чиновные, не желающие платить подати. Но и тех было немного. Слободы пустели. В волостях разбойничали воеводы тушинские, требовали корма и подымщины. Многие тогда пользовались смутой для своих выгод. В ходу были пытки для добывания денег. Вымучивши у крестьянина деньги, отпускали, приговаривая: «Зачем крест целовал?» Измученный пытками и поборами мужик уже и не знал, кому целовать крест. Тушинские злодеи пугали их немцами (шведами), хотя народу зло несли союзники их ляхи. Растерянные люди говорили: «Немцев не хотим и за то помрём». Так было и в Пскове, и в других городах России. Пользуясь их растерянностью, тушинцы превозносили своего «царя» за мнимые добродетели, славили его мудрость и хитрость воинскую. Измученные бесчинствами и грабежом люди чаяли хоть какой-то защиты и целовали крест «Тушинскому вору».

Царь Василий понимал, что происходило самое страшное. Всеми неправдами выводили из употребления правду. Так злодеи подрывали веками устоявшийся добрый старый порядок, топтали добродетель, умножали воров. Людей добродетельных загоняли в угол либо же уничтожали. Объяснить это можно было только действиями коллективными, сговором тёмных сил, именуемых на Руси антихристовым воинством.

Ясно было, что одной лишь силой воинской с этими невзгодами не справиться. Государь действовал со свойственной ему энергией. Он умел найти людей, которые почитали своим долгом помочь отечеству в беде. Дьяки и простые посадские люди выезжали в далёкие уральские и сибирские волости, чтобы собирать подати либо пожертвования в казну царскую. Сам Василий рассылал по волостям свои грамоты с надёжными людьми, и те грамоты читались на общем сходе, открывая людям правду о бедах державы и «Тушинском воре».

Василию удалось объединить вокруг Москвы лучших людей. И не одних бояр да дворян, но и купцов, и простых посадских людей. И все, кто мог, писали от имени москвитян грамоты и посылали с ними надёжных людей в уезды и вотчины многие. И кто как умел словом горячим и праведным сносился с братьями своими по вере и общей горестной судьбе.

Иные сохранившиеся грамоты верно передают волнения души москвитян, их заботы и молитвы тех дней. «Не слухом слышим, а глазами видим бедствие неизглаголенное. Заклинаем вас именем Судии живых и мёртвых: восстаньте и к нам спешите! Здесь, в Москве, корень царства, здесь знамя отечества. Здесь Богоматерь, изображённая евангелистом Лукою. Не станем называть виновников ужаса, предателей студных. Они известны. К счастью, их мало, а за нами Бог и все добрые с нами. Дадите ли нас в плен и в латинство?»

...Лучшим собинным другом Василия в это лихолетье был патриарх Гермоген. Сила души и редкая святость этого человека сочетались с государственным складом ума. Патриарх понимал горькую участь царя и больше всего был озабочен тем, как поддержать душу, подверженную столь тяжким испытаниям. Понимал, что царь наживал себе врагов крепкой приверженностью старине, древним обычаям прародителей, коими век от века и крепилась наша держава. Он не видел иного мужа в отечестве, кроме Василия, кому было бы по плечу противостоять сатанинским напастям. Война шла, какой прежде не бывало на Русской земле. «На войне с врагами внешними бывает время отдыха, — думал Гермоген. — Там иногда воюют, иногда нет, ибо во всём есть порядок и время. А война нынешняя не знает времени к нападению, ибо воюет дьявол, который один умеет выискать момент, чтобы нанести смертельную рану. Мы не токмо воюем с врагом, мы носим в себе врага, и этот враг воюет непрестанно».

Гермоген думал об этом, готовясь к беседе с царём. Он не знал, почему царь позволил иметь с ним встречу в Крестовой палате патриаршего двора. В этой соборной молельной собирался обычно духовный чин на церковную службу, а ныне придёт сам царь. Может быть, намерился сказать ему возле крестов да икон слово особенное, державное да тайное.

Царь и патриарх сошлись в одночасье и остановились возле большой иконы Спаса в серебряном окладе. У царя лицо было бледное, похудевшее. Патриарх рядом с ним казался великаном, но и его суровое лицо казалось более усталым, нежели обычно. Из-под митры виднелись завитки волос с проседью. Могучие плечи, прямая спина выдавали природное крепкое здоровье. В его присутствии Василий чувствовал прилив сил, видел в нём духовную опору.

— Ныне чаю, духовный пастырь, услышать от тебя сокровенное слово. Сем ведаешь, многие ныне живут в разномыслии. Мы съединились с врагами и ввели их в свой дом.

— Дозволь и мне, государь, изречь слово моё худое. Чую, о каком враге изволишь глаголать. Тот враг — дьявол. Никогда прежде антихристово воинство не было столь сплочённым и многочисленным. В царственном граде Москве уже в самых приходских церквах чинится мятеж и соблазн. Служба Божья совершается небрежно, священники мирские угодия творят, бесчинствуют. Что же говорить о пастве! Во время богослужения ведут непотребные разговоры, лущат семечки. Церковное пение перебивается громкими голосами всяких шпыней. Сказывают, уже и скоморохи стали в церковь забегать и браниться там позорной бранью.

— Долго ли Господь будет терпеть сии бесчинства? Чует моё сердце, прольётся новая кровь...

— Ведаю, о чём глаголишь, государь. С польской стороны надвигается новая гроза: Сигизмунд.

— И о том иные бояре меж собой тайно толкуют. Норовят Сигизмунду, хотят быть под его рукой. Что станем делать, владыка?

— Поначалу надлежит разведать, откуда дует ветер. Един ли Сигизмунд со своими ближниками завидует России, её просторам, богатству? Или же наблизилось время для крестового похода на Русь ордена иезуитов[63]? Сигизмунд хитёр и коварен. А орден жесток и неумолим. Тут о соглашении и мире речей не будет.

Василий вспомнил псковскую резню, спровоцированную тушинскими еретиками. Изничтожили лучших, истинно православных людей.

— В Тушине, сказывали, праздновали гибель Татищева. Иезуиты из Кракова прислали им достохвальную грамоту, — продолжал Гермоген.

Василий посумрачнел глазами. Михайла Игнатьевича жалел более всех. Государственного ума был человек и предан отечеству. Но горяч и несдержан в словах. На этом его и подловили злодеи. Упокой, Господи, его Душу!

— Ему и на Москве долго поминали убийство Басманова, верного слуги самозванца. Винили, что и Волуева-де подвиг на казнь «Димитрия». У самозванца больше приверженцев, чем мы думали, — заметил царь.

— Ныне сатанинское воинство ополчилось на обитель святого Сергия. Были ко мне гонцы. Просят подмоги.

— Про то мне ведомо, — ответил царь. — Там стоят крепкие воеводы.

— Середь них раздор посеян. Суд затевается помимо воли старцев и архимандрита. Разведай, государь, доподлинно и виновных накажи. Престол твой правдой, крепостью и судом истинным совершён да будет. Есть воля Божья благочестивым воителям безумных человеков обуздывать. И ты, великий государь, буди богоспасаем.

Гермоген осенил его святым крестом. Он скрывал от царя тайную, сосущую его тревогу. Он более других видел, что нет крепости в ближниках царя, что многие верны отечеству только на словах. Предчувствовал, что надвигается великое насилие. Всюду чинится мятеж. Державная сила царя ослабела. Рознь в государевых боярах великая, и людям строения нет, а для розни кто станет служить и биться? Ныне он перечитывал Златоуста и много думал над словами: «С неразумными беседую, потому что разумные пали ниже неразумных». Он и ране наставлял свою духовную паству, дабы обращали грешников в истинную веру. Ежели человек сказал свой грех, то тем уже и загладил его.

И опять же ко времени нынешнему были слова Златоуста: «Бог ненавидит не столько согрешающего, сколько бесстыдного».

Истинная вера в Бога крепила падающие силы патриарха. Он неустанно искал, как поддержать царя, ибо не видел никого более достойного престола, нежели он, несчастный самодержец всея Руси. Никогда, даже в татарское лихолетье, не чинили вороги такой обиды отечеству, как ныне.

10


Смута в державе рождала много опасных слухов, и слухи ещё более усиливали смуту. Общественное мнение колебалось, побеждаемое то дурными, то благими вестями. О ком усердствовала молва, тот и был героем. Ужасное становилось обыденным. Героические события замалчивались и утрачивали былой ореол. Люди словно забыли, что первейший их долг — служить державе и царю.

То, о чём Гермоген предупреждал царя Василия, давно уже будоражило Москву, но никто не мог сказать, злая ли то клевета, или действительно готовился заговор, в котором принимают участие ближники царя — князья Андрей Голицын, Борис Лыков, Иван Куракин.

Сам Василий не верил дурным слухам, но они страшили его. Уж каким угодником был князь Юрий Трубецкой, а и он отошёл к Вору. А князья Сицкий, Черкасский да Засекин? Кто же знал, что они из осиного гнезда? На устах-то был мёд, а на сердце — яд. Никогда прежде Василий не подвергал столь строгому досмотру нравственные качества человека. Ведь друзья, претворившие во зло его доверие, могут натворить много бед. Но верить ли клевете? Князь Андрей Голицын — муж твёрдый в вере и в державных помыслах. Иван Куракин осторожен и брезглив и паче того верен клятве и крестному целованию. Порою кажет свой норов князь Борис Лыков, самоволом поднял цены на хлеб, да вовремя одумался. Вольностей и без того ныне много. Кому-то в сладость перечить воле государя, не считаться с его характером. За такие-то вины в прежние времена живота лишали. Но Василий не склонен к мелочной подозрительности. Да и заботы со всех сторон подступают, одна горше другой.

К этому времени Лжедимитрий перекрыл подступы к Москве. Оставалась надежда на Коломну, но тушинские рати, осадив Коломну, оставили Москву без подвоза продовольствия. Воспользовавшись этим, алчные купцы скупили в Москве весь хлеб и подняли на него цены, вначале вдвое, затем впятеро выше прежней.

В Москве начались волнения. Подосланные из Тушина злодеи подстрекали народ к бунту. Люди толпились на Пожаре, на Соборной площади, и часто под окнами царских палат раздавались возмущённые голоса:

— До чего нам досидеть? Али до голодной смерти?

— Слышали? На Николин день замятия будет!

— До чего нам дойти! Уже погибаем!

— Бояре, слышь, заговором промышляют...

— Сказывают, на Николин день царя хотят убить.

— Верно ли бают, будто царь в Ивантеевке, деревне, думает спасаться от злодеев?

— Ничего ему не будет. Князь Скопин от Новгорода на подмогу ему идёт с силой великой.

— Ужели Господь судил спастись злосчастному царю?!

— Сколь ещё терпеть от него кровопролитие и голод!

Между тем Василий делал всё, чтобы умерить хлебную дороговизну. Царскими указами устанавливалась справедливая цена на хлеб, но в обход закона гнусные стяжатели продавали хлеб тайно. Патриарх Гермоген призвал всех вельмож и купцов в Успенский собор и пред алтарём Всевышнего заклинал их быть милосердными, спустить безбожно поднятые ими цены на хлеб. Но у этих людей не было Бога в душе, ибо им было незнакомо чувство греха. Они не стыдились давать пред алтарём ложную клятву в том, что у них нет запасов, а выйдя из собора, продолжали продавать хлеб по дорогой цене.

Чтобы спасти бедных от голодной смерти, Василий убедил келаря Троице-Сергиевой лавры Авраамия Палицына отворить житницы обители, и цена на хлеб сразу же упала с семи до двух рублей (монастырские житницы находились в Москве, и затрат на перевозку не требовалось).

— Всё в воле Божьей и царской, — повторяли успокоенные люди.

Но, Боже, какие сурово неспокойные, а для многих и гибельные дни готовило им будущее!


...В эти дни правителю надлежало быть не только твёрдым, но и гибким. Между тем царь Василий проявлял опасную непоследовательность в искоренении неправды. Гермоген, случалось, напоминал ему о Катоне[64], дабы извлечь урок из далёкого прошлого. Он хорошо знал историю и привык искать аналоги в прошлом. Царь Василий более других напоминал ему Катона, государственного деятеля Древнего Рима. Та же досаждавшая другим правдивость и честность, та же приверженность старине. То же ничем не смягчаемое упорство в однажды избранной позиции. И, увы, та же судьба. О Шуйском можно сказать то, что Плутарх сказал о Катоне: «Судьба, борясь с людьми достойными и порядочными, способна иным из них вместо заслуженной благодарности и славы принести злую хулу и клеветнические обвинения и ослабить доверие к их нравственным достоинствам».

Горькие слова, но из правды, как из песни, слова не выкинешь. Но как же горько должно быть на душе у людей, коим досталась такая участь. Против них ополчились не только враги. Рвалась годами крепившаяся дружба, и друзья принимали сторону врагов. И повинен в этом бывал сам Шуйский. Гермоген недаром советовал ему: «Нельзя всем иметь одно правило и один подвиг, потому что одни сильны, другие немощны, одни как железо, другие как медь, иные, как вода в реке, переменчивы». Он внушал ему правила, требующие подвига душевного. Долгие беседы с патриархом Гермогеном укрепили в душе Василия веру и чаяние Духа Святого, с которым в душу каждого человека входит благодать. Но не вселится в душу грешную Святой Дух, пока не очистится человек от страстей душевных.

Подвергая себя строгому испытанию, постановил для себя Василий ежевечерний отчёт и рассуждение о всякой вещи, вызвавшей его властное решение. Молитвенно, со слезами освобождался он от тоски и страстей во время всенощного бдения, укреплял в своём сердце снисходительность к другим и строгость к себе. Помня о врагах многих, паче всего он опасался укоренения в себе гнева и жажды мести.

11


События развивались стремительно. Гермоген дал знать всем монастырям и приходам, что войско князя Михаила Скопина побеждает на пути к столице и спешит её освободить. Все взоры были направлены к Александровской слободе, где остановилось надёжное войско. Туда устремились толпами конные и пешие.

Князь Михаил дал чиновнику Жеребцову девятьсот воинов, и, обманув неприятеля, Жеребцов проникнул в Лавру без всяких потерь. Разгневанный Сапега вышел из Троицкого стана, чтобы дать бой передовым отрядам Скопина, но потерпел поражение и вынужден был вернуться к стенам Лавры. Он ещё не ведал о стратегическом плане царя Василия и оттого попал в засаду. Разъезды, высылаемые с трёх сторон (Скопиным из слободы, Шереметевым из Владимира и Василием из Москвы), прервали сообщение Сапеги с Тушином. Начались разногласия между Сапегою и гетманом Рожинским, и каждый начал действовать в согласии с собственным планом и личным самолюбием...

Между тем Александровская слобода[65], сильно укреплённая, охраняемая надёжным войском, привлекала к себе сердца многих патриотов. Туда шли дружины Шереметева из Владимира, князей Куракина и Лыкова из Москвы. Ожидали прихода воинов Делагарди[66], чтобы единым воинством сломить сопротивление ляхов к тушинцев и освободить Москву от засады.

В эти героические, полные надежд и ожиданий дни Александровская слобода вновь, после пребывания здесь Грозного, стала как бы столицей. По свидетельству летописцев, она даже затмила по своей значимости Москву. Но вновь силы зла сделали всё возможное, чтобы наказать россиян, и возникло оно в Александровской слободе. На этот раз начало злу было положено небезызвестным Прокопием Ляпуновым.

Этот крамольник получил постыдную известность с той поры, как перешёл на службу к Лжедимитрию I, затем он с верными ему рязанцами влился в бандитскую рать Болотникова, однако незадолго до его разгрома он явился к царю с повинной, был прощён им и в награду за покаяние, которое Василию показалось искренним, получил чин думного дворянина. И тотчас кто-то из его доброхотов пустил слух, что Ляпуновы — княжеского рода, происходят-де из галицких князей. Однако слух сей был пустым, ибо Ляпуновы и дворянство получили не столь давно, и сам корень династии Ляпуновых вызрел где-то в мещанской среде («ляпун» — пачкун, маральщик, плохой мастер). Но Ляпуновым хотелось примкнуть к высшей знати, вместе с Болотниковым они готовы были уничтожить бояр, только бы занять их место. Наивно было бы думать, что они боролись за народные интересы — то была обыкновенная борьба за власть. В этом убеждает и дальнейшее поведение Ляпуновых, и та миссия, с какой рязанцы явились в Александровскую слободу.

Но прежде чем говорить о ближайших событиях, скажем, почему в умах его участников возник чёрный замысел и почему они так легко нашли сообщников.

Ни одна держава в мире не была, подобно России, столь обильна смутами, самозванцами и множеством людей, что действовали «по наущению пославшего их дьявола», как говорил Гермоген. Ни в одной стране не было столько оборотней, столько «овчеобразных волков». И сии слуги дьявола начинали свои злохитрости в самые опасные для державы дни.

Было обычное серенькое утро ранней весны, когда слобода бодрствовала, готовясь к походу на Суздаль, где засели тушинцы.

Князь Михаил держал совет с воеводами, когда к нему ввели неизвестных людей. Он принял их за пленных по их жалкому испуганному виду, но один из них, сухощавый и цыгановатый, в одежде дьяка, вдруг выдвинулся вперёд и, кланяясь, приблизился к князю Михаилу, затем протянул ему грамоту со словами:

— Не изволь гневаться за наше усердие, государь, и дозволь передать тебе грамоту от всей земли!

— Ты ошибся, дьяк. Государь в Москве, езжай к нему! — хмуро ответил князь Михаил, предчувствуя недоброе.

— Не вели казнить, а вели миловать! И поперву прочти сию грамоту! — дерзко произнёс дьяк.

Позже князь будет жестоко корить себя за то, что стал слушать наглодушных людей, а не прогнал их от себя, что стал читать их грамоту. Но, Боже, как он ещё неопытен и не искушён в коварстве!

Развернув грамоту, он стал читать:

«Царю Михаилу, великому своими победами. Да славится имя твоё! Да украшен будет трон русский твоими победами! Ты — единый благолепный, достойный великого и святого благоверного князя Александра Невского. Именем всей земли зову тебя на царство! Ты единый способен привести державу к желанному спокойствию. Именем всей земли зовём тебя со всем войском в Москву. Старому шубнику не удержать трона. Бог обделил его умом, и мужеством, и дородством...»

Едва охватив глазами эти строки, князь Михаил не стал читать далее и разорвал грамоту. Грамота написана от имени Прокопия Ляпунова. Да его ли это рука?

— Отвести рязанцев в подземелье да велеть дознаться, кто послал их в слободу с грамотой!

Речь шла о знаменитом подземелье, которое было местом страшных пыток при Грозном. Рязанцы, услышав о подземелье, с многоголосым воплем кинулись в ноги князю Михаилу:

— Помилуй, отец родной!

— Вели сам сыскать, как было дело!

— Грамоту Прокопий составил. Мы люди подневольные.

Но князь Михаил, понемногу остывая, и сам понял, что погорячился. Он не должен был рвать грамоту. Гнев его был вызван тем, что ему посмели таким подлым обычаем предложить царство. В нём была чувствительно задета княжеская честь. И только позже он понял, что гнусное предложение Ляпунова было изменой царю Василию и что, следовательно, поступок Ляпунова требует расследования, а грамоту следовало сохранить.

Вняв мольбе послов и отпустив их с Богом, воевода Скопин повторил ошибку царя Василия. Он позволил себе надеяться, что Прокопий Ляпунов образумится. И эта ошибка, как увидим, станет роковой в судьбе державы, роковой и в личной судьбе князя Михаила и царя Василия.

Но легко представить себе, что мог в ту минуту думать Скопин. До судов ли и разбирательств ныне? Тушинские шайки тревожили Москву своими набегами. Засевший в Серпухове тушинский воевода Млоцкий грабил обозы между Коломною и Москвою. Объявился крестьянский атаман Салков, соединёнными усилиями с Млоцким они разбили царского воеводу князя Литвиного-Мосальского. Разбоем и грабежами промышлял и князь Пётр Урусов, предавшийся Вору вместе с шайками юртовских татар. В Москве вновь поднялась цена на хлеб. В московском войске открылась измена среди казаков. Царский атаман Гороховый, стоявший с казаками и детьми боярскими в Красном селе, впустил туда тушинцев. Изменники выжгли Красное село и вместе с тушинцами бежали к Вору.

Скопину надлежало очистить Подмосковье и близлежащие к нему города от воровских шаек. Мешало бездорожье, но временить было опасно. Разбойник Салков одержал победу над московским воеводой Сукиным и занял Владимирскую дорогу. Рядом была Москва. Положение спас воевода, которому впоследствии суждено было стать легендарным — князь Дмитрий Пожарский[67]. Шайка была уничтожена, оставшиеся несколько человек явились в Москву с повинной. Между тем Скопину приходилось воевать с окрепшими за последнее время отрядами Сапеги. Это задерживало его продвижение к Москве, необходимо было укрепить своё войско новым пополнением, чтобы действовать наступательно. Он отдавал себе отчёт, что очищать от противника ему предстоит не одну Москву. В княжество Смоленское вступило искусное в боях польское войско, ведомое прославленными гетманами и злейшим врагом России Сигизмундом.

12


Клевета бывает с виду простодушной и незатейливой. Оттого и разит она безошибочно. Древние люди недаром говорили, что клевета острее меча. Доверчивое большинство легко попадается на удочку досужих домыслов и слухов, а благородное меньшинство, опасаясь быть замаранным, отходит в сторонку и не противодействует либо слабо противится злу.

Вся Москва полнилась слухами о грамоте Ляпунова, предложившего князю Михаилу царство именем всей земли. И как водится в таких случаях, слухам придавали больше значения, чем истинному положению дел. Раздавались и разумные голоса, что грамота ляпуновская смеха достойна. Статочное ли дело предлагать царство своим именем? Земля такого наказу Прокопию Ляпунову не давала. И не безумие ли верить досужим домыслам?

Но здравые голоса звучали тихо, а стоустая молва передавала как несомненный факт, что князь Михаил благосклонно принял рязанских послов. Да и подобает-де такому герою, как воевода Скопин, в награду за подвиги самому стать царём. А то, что Василию не удержать венца на своей голове, казалось делом решённым.

И получалось так, что тень ложилась не на Ляпунова за его наглодушие и беззаконие, а на князя Михаила, не велевшего схватить крамольников. Значит-де, по сердцу ему была грамота Ляпунова и в душе своей он помышлял о царстве.

Василий не знал покоя от брата Дмитрия, который и прежде-то недолюбливал племянника и держал против него особое мнение, а после событий в Александровской слободе несносно досаждал брату-царю наветами на воеводу Скопина. Вот-де опасения его подтвердились.

Царь Василий догадывался, что не одна только зависть нудит брата Дмитрия. Наипаче дома грызёт его жёнка Катерина. Василий давно догадывался, что радеет она, дабы супруг её сел на царство. Василий-де уже старик, а потомства нет. Кому же восприять корону, как не тебе? А тут племянник, затмивший Дмитрия подвигами и заслуживший любовь народную.

Что значит злобесие в крови, думал Василий. Катерина была дочерью Малюты Скуратова. Её сестра Мария была замужем за Годуновым. И многие помнили, как в своё время Малюта Скуратов говорил старшей дочери Марии: «Тебе пристало быть царицей по разуму и красоте, дочь моя!» Видно, и младшая сестра о том же грезит. Да он-то, Дмитрий, муж твёрдый, как в неразумие вошёл? Стал заодно со злобным клеветником Иваном Салтыковым, сыном злого крамольника Мйхайлы Салтыкова, с потаковниками первого Вора — Гришки да с роднёй князя Черкасского, отъехавшего ко второму Вору.

Между тем Москва снова оказалась в продовольственной блокаде. Ожидали помощи от воеводы Шереметева, но он неудачно расположил свою пехоту на равнине и был смят Лисовским. Битва была столь кровопролитной и беспорядочной, что и сам Шереметев, усилив смятение в своём войске, бежал к Владимиру.

Успехи самозванца, поражение Шереметева и, главное, опасность голода произвели уныние в Москве. Народ осаждал царский дворец с криками:

— Хлеба! Открывай монастырские житницы!

— Да здравствует «царь» тушинский!

Удивительно ли, что в Москве было много кривых толков о дерзком поступке Ляпунова. Дело было неслыханное: предложить именем России престол при живом царе. Это значило посеять смуту. И хотя Ляпунов был известен как шатун и коварник, знали, что он людям на смех объявил себя «царевичем Димитрием», а всё же худое слово прилипчиво, к тому же Ляпунов остался ненаказан.

Тяжко было на душе у Василия от этого разлада. Прежде он находил приют и понимание в семье брата. Дочери Малюты — Мария и Катерина — спасли род Шуйских от гнева Грозного. А ныне он прогнал от себя Дмитрия палкой. Мочи не стало от его досадных наветов. Как они станут встречать завтра племянника? Ужели вместо почестей предъявят ему упрёки?

Хуже всего, что и сам Василий был смущён в душе, хотя знал, что клевету сеяли трусливые негодяи. Корил племянника, но отнюдь не за властолюбие и двумыслие, как брат Дмитрий, а за горячку поспешности, проистекающую от недостатка внимания к сущему.

Поддержкой царю в это смутное время был патриарх Гермоген. Он и теперь сумел найти слова, смягчающие укоризну царя племяннику-воеводе. Порыв князя Михаила он объяснял душевной чистотой и соблюдением княжеского достоинства.

— Князь молод. Он погорячился и поспешил в опальчивости и разорвал грамоту. Князь Михаил — человек чести. Государь, ты сподобился верному суду о себе самом. Или не стало это порукой твоего праведного суда о ближнем? Ты был снисходителен к Ляпунову-крамольнику. Помыслишь ли дурное о своём племени?

Царь Василий поднялся и ответил с твёрдостью:

— Шуйские испокон века были надёжными поборателями за царство в дни бедствия. Да обличат беззаконных их беззакония!

— Так, государь! Нам ведомо, сколь славен род Шуйских. И в Святом Писании сказано: «Нет доброго дерева, которое приносило бы худой плод».

13


12 марта был торжественный въезд в Москву воеводы Скопина-Шуйского вместе с войском Делагарди. Но если «немцев» Делагарди москвитяне встречали с холодной приветливостью, то перед воеводой Скопиным падали ниц, лили слёзы благодарности, называли «спасителем отечества», «родным благодетелем».

Впрочем, сам князь Михаил уклонялся от титула «спаситель отечества», смущался, когда его называли «отцом отечества». И после торжественного молебна истребовал указа царского на исполнение дел, кои считал первейшими: истребление Лжедимитрия, засевшего в Калуге, а за сим изгнание Сигизмунда из России.

Но Василий не спешил, полагая, что воеводе Михаилу и его войску надобен отдых. Это, казалось бы, разумное решение станет его ошибкой. Русским изменникам, клевретам Сигизмунда, было на руку затянувшееся пребывание воеводы в Москве. Они ожидали только удобного часа, чтобы исполнить повеление короля «истребить или прогнать князя Михаила». И хотя трудно было не заметить недоброго отношения некоторых царедворцев к молодому воеводе-герою, Василий не придал этому значения.

Первым заговорил с царём о своих тревожных предчувствиях Гермоген. Он сослался на слова шведского воеводы Делагарди, сказавшего, что Москва стала опаснее ратного поля, что медлить нельзя: Сигизмунд мыслит, что, заняв Смоленск, укрепит свои силы и двинется на Москву[68]. Царь ответил, что поход назначен со дня святого Георгия на день воеводы Саввы Стратилата. А перед тем воевода Скопин будет крестить сына у князя Воротынского, и будет по этому случаю пир. Пир задумал и князь Дмитрий: его жена Катерина — крестная мать, а князь Михаил — крестный отец.

Гермоген опустил голову. У царя была слабость к брату Дмитрию. Чего тот ни захочет, всё по его бывает...

Говорили потом, что мать князя Михаила, княгиня Елена Петровна, отговаривала сына от участия в пирах. Торопил с походом на поляков Делагарди. Но задуманному коварству суждено было свершиться. Князь Михаил был отравлен на пиру и вскоре скончался. Отравительницей молва называла куму крестную — княгиню Катерину Шуйскую.

14


Потрясённый вестью о смерти князя, Гермоген затворился в Крестовой палате. Передняя стена Крестовой была занята иконостасом. Иконы расположены ярусами: Спас, Богородица, угодники. Иконы украшены драгоценными каменьями и пеленами, шиты золотом и жемчугом. Большие иконы убраны «дробницами» — маленькими золотыми иконками и привесами в виде перстней, крестиков и серёг. Киоты на боковых стенах отделаны золотыми монетами. Перед большим киотом — негаснущие лампады. Их слабый свет падает на золотые ковчежцы, расположенные по всем стенам Крестовой. В них хранятся пахучая смолка, именуемая смирной, ладан, меры Гроба Господня. Крашенные зелёной краской и перевитые сусальным золотом свечи, что были зажжены от огня Небесного в Иерусалиме в день Пасхи и погашенные там же, хранятся как святыня. Рядом пузырьки со святою водою и чудотворными монастырскими медами, сосуды с водой из реки Иордан, камень от Голгофы, от столпа, у которого мучили Христа.

Едва Гермоген увидел это святое богатство, как в душе его начала устанавливаться благостная тишина. Как только уляжется смута, подумал он, надо самому поехать в Иерусалим и зажечь свечи от огня Небесного. Не только к заутрене и вечерне, но и в бессонные ночные часы, как сегодня, приходил он в молельную. Только в Боге видел он своё прибежище, только в Боге успокаивалась его душа.

Опустив колени, он начал тихую речь к Богу:

— Внемли, Боже, молитве моей! Взываю к Тебе в унынии сердца моего, ибо Ты — единый и крепкий защитник от врага. Да низвергнутся враги наши, яко пошатнувшаяся ограда! Продли дни наши, Господи, из рода в род! Поддержи крепость силы моей! Ниспошли нам Свою милость, ибо Ты воздаёшь каждому по делам его.

Понемногу мысли его начали уноситься дальше от молитвы. Начали вдруг припоминаться дни, давно минувшие. И снова потекла молитва:

— Господи, помогши постичь мудрость веков минувших! Ведаю, они посылают нам свои пророчества и знаки... Да поможет нам Святое Писание познать бездну грехов наших, и да исполнится воля Господня об отпущении сих грехов!

Молясь, Гермоген видел перед собой князя Михаила, прекрасного лицом юношу и видом мужественного. Как гордился он своим храбрым войском! Как любил народ своего спасителя!

И слёзы полились из глаз Гермогена, когда представил он себе этого ещё недавно цветущего юношу в гробу. Печать благородства неизгладимо лежала на его лике. Господи, за что наказал нас гибелью того, кто стал гордостью России, её спасением? Отчего не миновала нас чаша сия?

Душа Гермогена тосковала о гибели князя-богатыря. Захотелось пройти мимо окон его хоромов. И как только вышел на Никольскую улицу, до слуха донёсся горестный плач матери покойного князя Михаила:

— И сколько я тебе, чадо, как был ты в Александровской слободе, наказывала: не езди ты, сын, в Москву; ведь лихи в Москве звери лютые, пышут они ядом змеиным, изменническим.

И тотчас же вступал ещё чей-то причитающий голос:

— Змея она лютая, со злым взглядом, словно рысь, зверь лютый...

Гермоген понял, что речь шла о куме крестной, княгине Катерине, супруге князя Дмитрия Шуйского, дочери Малюты Скуратова.

— Кто же знал, что в сердце своём замышляла она по совету изменников злую мысль — поймать князя, как птицу в лесу?

Послышались укорливые слова о царе Василии. Гермогену стало горько, словно хулили его самого. Он опасался, как бы смерть воеводы Скопина не вызвала смуты в Москве. Люди там и сям собирались на улицах и площадях. Раздавались гневные голоса. Но больше было горестных.

— Царица милосердная, откуда лихо такое навалилось?

— Чашу смертную, отравную изменники ему на пиру поднесли.

— Кто такие? Поймать да пытать.

— Да он-то пошто с изменниками на пир пошёл?

— Теперь поздно про то спрашивать. Недаром говорят: «Промеж худых и хорошему плохо».

Сказывают, бояре отомстили ему, что за ратных людей хлопотал. Мол, бояре ближние земли позанимали, а ратным людям негде, мол, голову преклонить.

— Вышло по пословице: «Поехал пировать, а пришлось горевать».

— Сказывают, князь Михайла без охоты на пир пошёл, да бояре крепко насели. Кум-де крестный, как не пойти?

— Да каки бояре-то?

— Не пришло ещё время правду сказывать.

Но молва уже называла имена коварников, ибо как в присловье молвится: «Молва не по лесу ходит, а по людям».

Между тем на дворе князя Михаила уже толпились его ближние помощники, воеводы, дворяне, сотники и атаманы, и все были в горе великом. Никто не скрывал слёз. Слышны были стенания:

— Государь ты наш, Михайла Васильевич! На кого ты оставил нас, сирых и грешных? Кто ныне устроит наши полки грозно и храбро? И за кем нам весело и радостно ехать на бой?

— Ты, государь наш, не только подвигом своим врагов устрашил, но едва ты и мыслью помыслишь о врагах своих польских и литовских, как они уже от одной мысли твоей прочь бегут, страхом охвачены...

— А ныне мы, словно овцы без пастыря крепкого, трепещем.

— У тебя, государя нашего, в полках и без наказаний страшно и грозно было, а мы были радостны и веселы...

— И как ты, государь наш, бывало, поедешь у нас в полках, мы, словно на солнце в небе, наглядеться не можем на тебя.

Проститься с князем Михаилом пришли и вельможи многие, но москвитяне, искренне оплакивающие своего защитника, чувствовали злорадство иных бояр.

Вечером того же дня Гермоген слышал, как со стороны моста через Неглинную доносилась заунывная песня:


Ино что у нас в Москве учинилося:

С полуночи у нас в колокол звонили,

И расплачутся гости москвичи:

А теперь наши головы загибли,

Что не стало у нас воеводы,

Васильевича князя Михаила.

А съежалися князи и бояре супротивно с ним,

Мстиславской-князь, Воротынской,

И между собой они слово говорили;

А говорили слово, усмехнулися:

«Высоко сокол поднялся

И о сыру матёру землю ушибся».


И Гермоген думал, что в простонародстве больше любви к отечеству и заботы о нём, чем в верховной среде. Что верно, то верно. Бояре и князья были «супротивно» с поборателем за царство, воеводой-богатырём. Им и то супротивно было, что он — сокол, что высоко поднялся в делах своих и мнении народном... Они и слух подняли, что зелье в чашу с вином подмешала Катерина Шуйская. Они и толпу натравили идти к хоромам князя Шуйского на расправу с «отравителями». Тут был самый разнообразный люд. В Москву в те дни стекались жители из окрестных сел — оплакать и проводить в последний путь спасителя отечества. Приходили к нему, патриарху, и царю, чтобы сказать:

— Подобает такого мужа, воина и воеводу, победителя супротивников, положить не на Чудовом монастыре, а в соборной церкви Архангела Михаила и приобщить его гроб, ради великой храбрости и побед его над врагами, — к гробницам царским и великих князей, поскольку и он же из их рода и колена.

И царь повелел:

— Да будет так. Сие достойно подвигов многих, величия духа и знатности князя Михаила.

А князья и бояре отмолчались, и на вынос тела князя Михаила в Архангельский собор многие из них не пришли, а иные стояли поодаль...

Но как безутешно и горько плакал царь Василий на панихиде! Он плакал так неутешно, что, казалось, забывал о том, что он царь и на него смотрят другие, что предаваться безмерному горю — великий грех. Смотрел ослепшими от слёз глазами, как билась о гроб мать покойного, княгиня Елена Петровна, и многие припадали с рыданиями к тому большому каменному гробу. Святой собор не помнит, чтобы в нём когда-нибудь отпевали знатного человека столь высочайшего росту, как говорится у пророка Давида — «более всех сынов человеческих».

Чуть в стороне от царя стоял брат его Дмитрий с супругой княгиней Катериной. Вид его не являл великого горя, но пристойную печаль. У княгини Катерины вид был более убитый и сокрушённый. Видно, знала она о недоброй молве, что ходила о ней... И Гермоген, глядя на неё, подумал: «Нет, сия дщерь злодея Малюты Скуратова — сама не злодейка. И тот, кто это говорит, пусть положит руку на уста».

На панихиду пришли многие богомольцы из окрестных монастырей, шептались меж собой о том, что князь Михаил отошёл в 23-й день апреля, в ночь со дня воина и страстотерпца Георгия на день воеводы Саввы Стратилата, ибо и этот воином был, воеводой и стратилатом...

«Не было ли злого умысла в том, что крестины подгадали к этому дню, чтобы учинить злодейство по церковному календарю? Но кто же сии христопродавцы и еретики, замыслившие злодейство на святые дни? Господи, душа не в силах помыслить о сём злодейском святотатстве! Ужели допустил сие? Либо нам, грешным, верить в роковой погибельный случай?» — сокрушался Гермоген.

Разгадку подсказали дальнейшие события.

15


Скопление людей, приехавших на проводы тела воеводы Скопина-Шуйского в Архангельский собор, было столь велико, что во многих монастырских трапезных были накрыты столы для неимущих. Самой просторной была трапезная Спасо-Андроникова монастыря[69]. Она была построена в 1504 году, когда получил хождение общежительный монастырский устав — совместное питание монастырской братии. По праздникам и в неурожайные годы монастыри кормили всех нуждающихся. С того времени и начали строить при монастырях трапезные — по образцу древних княжеских гридниц.

Трапезная Андроникова монастыря была самой вместительной и просторной в Москве. Суровое на вид здание покрыто четырёхскатной крышей в виде огромного колпака. В центре зала — могучий столп, от которого подымались вверх, а затем спускались к стенам мощные своды, линиями своими напоминающие отточенные рёбра. Рядом с главной залой были ещё отдельные комнаты. Там, случалось, помещали бездомников-ночёвщиков.

Подавали монастырскую похлёбку и по ломтю хлеба с квасом. Но голодные люди были довольны таким обедом. Люд был самый пёстрый — разорившиеся купцы, мастера, дьяки и дети боярские. Смута, извне навязанная России и поддержанная внутри изменниками и властолюбцами, сломала их привычную жизнь, превратила в изгоев в своём отечестве. Многие были одеты в лохмотья. На ком-то были потёртые, заношенные ферязи и кафтаны, головы накрыты такими же изношенными шапчонками. Были среди них и дети.

Когда эти несчастные утолили первый голод, начались разговоры. Кто-то рассказывал нехитрую повесть своей жизни, жаловался на судьбу. Кто-то надеялся поправить свои дела.

— Лихой человек силой согнал нас с подворья и владеет нашей вотчиной насильством.

— И откель они взялись, лихие люди? Промысла у них никакого нет, опричь плутовства и ябедничества.

— А меня плут до липки ободрал. Назвался он добрым человеком, да знают его токмо воры да бражники. Обманщик он и ведомый воришка. А ныне я и сам не рассужу, будет ли конец моей бедности.

— А я племя своё по свету пустил и сам еле жив приволокся. Есть у меня брат богатый, но он хоть и сам умрёт, а мне не даст.

— Мыслию своей много бы у себя всего видел и всем бы владел, да взять негде, а украсть или Вору прямить не хочется.

— Ферязи были у меня добрые, да лихие люди за долги сняли.

— Где от лихих людей деться да куда голову преклонить?

— Они злые пришельцы, а в злых днях людей не познаешь.

— У многих ныне денежки скорые да горячие. А в товарищи себе таких же воров прибирают, каковы сами.

Были и такие, что хотели выделиться среди прочих, сказать, что они не как все — не голытьба какая-нибудь. Один, по виду купец, в тёмном кафтане говорил:

— Я не тать и не разбойник, живу своею силою и правдою отеческою, и листов с напраслинами на меня не приносили. А знают меня на Москве князья да бояре. И в роду нашем был голова стрелецкий — Башкин.

— А ты чего уставил на меня непригожую рожу широкую? Это не ты ли других затянул в воровское дело, а сам, аки бес, вывернулся?

— Вы глядите, чтобы от него беды какой не было.

Подозрительный человек быстро покинул трапезную, и с его уходом разговор принял другое направление.


...Тем временем к Андроникову монастырю подъехала колымага патриарха. Гермоген любил Спасо-Андроников монастырь за его благолепие и за память о митрополите Алексии, основавшем эту святую обитель. Всякий раз, когда перед ним открывалось это чудное строение, он видел его как бы внове. Центральная крестообразная часть монастыря находилась будто в сияющей оправе. Взгляда не оторвать от килевидных закомар, от сводов и арок, устремлённых к световому барабану под низким куполом. Вкупе с закомарами такие же килевидные кокошники, стремящиеся к небу и образующие как бы огромную корону.

Гермоген вошёл в трапезную через боковую дверь, чтобы не смущать обедающих. Заботу о нищих он брал под свой контроль. Знал, что среди них были люди знатных, но обедневших родов, уважал их за то, что они не отъехали к Вору. Жалел посадских людей по чувству особенной приязни, ибо его ближайшая родня до сих пор жила в посаде. Но особенно сострадал крестьянам, которых Болотников, а ныне Вор согнали с земли, разорили дворы, осиротили детей.

В малой трапезной, куда он вошёл для встречи с келарем, под присмотром которого кормили голодных людей, были слышны разговоры из большой трапезной. Но понемногу голоса начали стихать. Можно было понять, что собравшиеся прислушиваются к человеку, назвавшему себя стрелецким главой.

— Не смотрите на меня, что кафтан мой в дырах, будто пулями пробитый. А был я в большой милости у бояр и жил под Тулой. Да Ивашка Болотников разорил наши посады, и бежал я к брату в Волок Дамский. А туда паны понаехали, а нас в холопы произвели. Вот иду я раз мимо хоромов пана Езерского, слышу, размовляют между собой. Один голос, аки труба, наказывает: «Ты гляди, чтоб всё верно было, зелье вдосталь не сыпьте, дабы смерть приключилась воеводе не на пиру, а дома». Другой голос отвечал: «Всё сполню, как есть». Я дивился этим речам, ещё не ведая, какая тайна в них скрыта. И токмо теперь, припомнив всё, как слышал, понял: уморить-то проклятущие задумали воеводу нашего Скопина-Шуйского. Эх, как бы знать!

— Да что с того знания! Всё одно, руки у нас коротки на злодеев.

— Да неужто ляхи с княгиней Катериной связку имели?

— Пошто с самой княгиней! У панов довольно слуг на злодейство.

— Я думал, тут не в самой княгине Катерине причина, — задумчиво произнёс бывший стрелецкий голова. — Сия злая тайна одному Богу ведома.

— Так пошто не приведут к пытке того, кто наливал питье воеводе? И прочих пошто не уличат Божьей правдой и крестным целованием?

Гермоген вспомнит этот разговор много времени спустя, когда узнает о тайном наказе польского короля Сигизмунда пану Потоцкому[70] «истребить или прогнать князя Михаила». И думать ли, что сами ляхи были исполнителями злодейского замысла, когда среди русских изменников были такие верные клевреты польского короля, как боярин Михайла Салтыков.

И теперь, слушая бывшего стрелецкого предводителя, Гермоген чувствовал в его словах правду. Княгиня Катерина не причастна к этому злодейству.


Между тем монастырская площадь заполнялась людьми. Многие пришли просить милостыню, зная о прибытии патриарха, который славился нищелюбием. Гермоген вышел к ним. Он был в саккосе простого платья, напоминавшем скорее митрополичью мантию. Но Он и не нуждался в знаках пышности и торжественном облачении. В его крупной фигуре, в посадке головы, в долгом и строгом взгляде больших тёмных глаз было столько величия, что даже недруги склоняли перед ним голову. И ныне многие упали на колени, едва он показался в дверях.

— Сподобились, святейший отец наш, очи твои радостно видети.

— Покажи нам милость свою, святейший владыка!

— Припадаем к стопам твоей христолюбивой милости!

Обходя ряды нищих и оделяя каждого, Гермоген произнёс:

— Буди имя Господне благословенно отныне и вовек!

Один нищий был совсем стар. У него не было сил протянуть руку, чтобы взять милостыню. Гермоген склонился над ним и вложил монету в слабую руку. «Боже милостивый, как было в такой глубокой старости с голоду не помереть, — думал Гермоген. — Пошли, Боже, благодать и спасение сирым сим!»

16


Но, увы, спасение не суждено было «сирым сим», о чём молил Бога Гермоген, предчувствуя наступление роковых дней. Многие из них погибнут — кто от голода, кто в новом пожаре московском.

События развивались трагически для России.

Король Сигизмунд без объявления войны вошёл в княжество Смоленское как воитель с отборным войском; двенадцать тысяч всадников, немецкая пехота, литовские татары и десять тысяч запорожских казаков расположились станом на берегу Днепра в живописном месте между монастырями Троицким, Спасским и Борисоглебским. Оттуда король послал смолянам манифест, в котором говорилось, что Бог казнит Россию за властолюбцев, которые незаконно в ней царствовали и царствуют, терзая Россию смутами.

Далее Сигизмунд не упустил случая сделать словесный выпад против шведов, остававшихся и после смерти воеводы Скопина союзниками России в борьбе против поляков. Шведы хотят-де истребить христианскую веру и навязать россиянам свою веру. Он, король, получил много тайных писем, в которых россияне слёзно молят его спасти отечество и церковь, и, снисходя к этим слёзным моленьям, он идёт в Россию с войском, дабы избавить её от недругов. Посему жители Смоленска должны встретить его, короля, с хлебом-солью. За непослушание грозил огнём и мечом.

К Сигизмунду вышли воеводы — боярин Шеин, князь Горчаков, архиепископ Сергий и представители народа и твёрдо заявили:

— Мы в храме Богоматери дали обет не изменять государю нашему Василию Иоанновичу. А тебе, королю польскому, и твоим панам не станем раболепствовать вовеки.

Сигизмунд начал осаду Смоленска, надеясь разбить стены крепости пушечными ядрами. Но башни, воздвигнутые Годуновым, оказались крепче пушечных ядер. Зато пушечные атаки осаждённых были столь успешными, что ляхи вынуждены были покинуть Спасский монастырь.

Начался приступ, но неудачный. Отбитый неприятель вынужден был вернуться в стан, откуда безуспешно огрызался на вылазки мужественных защитников Смоленска.

Скорая осада, на которую рассчитывал польский король, не удалась. Но Сигизмунд не был бы одним из самых коварных королей, если бы не стал искать тайных вероломных путей достижения своей цели. Сначала надобно было задобрить тушинских мятежников, обеспокоенных тем, что Сигизмунд хочет завоевать Московское царство и лишить «Димитрия» царской короны. Король поспешил уверить их, что они получат доходы Северской и Рязанской земель и многие иные милости. А главное — он обещал послать в Тушино вельможу Потоцкого с войском и деньгами, чтобы «истребить или прогнать князя Михаила».

Тем временем к Сигизмунду прибыло более сорока тушинских изменников-россиян и ляхов. Сигизмунд принял их, окружённый сенаторами и знатными панами. Русские изменники-вельможи казались ослеплёнными пышностью польского двора, величием и милостивым обращением с ними самого короля. Михайла Салтыков, князь Иван Хворостинин, дьяк Грамотин произносили подобострастные льстивые речи. Михайла Салтыков, седовласый, тучный, даже заплакал от умиления и преданности.

Московскую делегацию приняли сенаторы. Начал переговоры искусный в речах дьяк Грамотин:

— С того времени как смертию Иоаннова наследника извелося державное племя Рюриково, мы всегда желали иметь одного венценосца, в чём может удостоверить вас сей думный боярин Михайла Глебович Салтыков, зная все тайны государственные.

— Доподлинно так, — подтвердил Михайла Салтыков. — Препятствием были грозное царствование Борисово, успехи Лжедимитрия, беззаконное воцарение Шуйского да явление второго самозванца, к коему мы пристали от ненависти к Василию.

— Мы давно бы прибегли к Сигизмунду, ежели бы тушинские ляхи тому не противились. Ныне же мы готовы повиноваться ему, законному монарху, объявившему нам чистоту своих намерений, — пылко добавил молодой князь-изменник, друг Григория Отрепьева, а ныне готовый его поносить Иван Хворостинин.

Но всех затмил велеречивой наглостью своей речи выдвинувшийся несколько вперёд чиновник Молчанов, ныне открыто вменяющий себе в заслугу убийство сына Годунова — Фёдора. Неприятно поражённые его грубыми манерами, ясновельможные паны, однако, с вниманием выслушали его речь:

— Вся Россия встретит царя вожделенного с радостью. Города и крепости отворят врата. Патриарх и духовенство благословят его усердно. Только пусть не медлит Сигизмунд. Да идёт прямо к Москве. Мы впереди укажем ему путь и средства взять столицу. Мы сами свергнем и истребим Шуйского!

— Заверяю вас, ясновельможные паны, мы истребим Шуйского! — чуть не в один голос подтвердили воевода Лев Плещеев и дьяки Чичерин, Апраксин и Андронов.

17


Сигизмунд оставался последним прибежищем обеспокоенных своей судьбой тушинских изменников. Надежда на Лжедимитрия и тушинских ляхов была плохой. Напуганный успехами князя Михаила, Сапега снял осаду Лавры и бежал к Дмитрову, где надеялся отсидеться. Нападения он не ожидал, ибо под городом стояли глубокие снега. Но Иван Куракин со своими воинами стал на лыжи и подошёл к стенам Дмитрова. Началась кровопролитная битва. Россияне захватили Сапегины знамёна, пушки и гнали ляхов до города Клина. Тем временем рассеялось преследуемое доблестным воеводой Волуевым чужеземное ополчение князя Рожинского. Ещё некоторое время сидел в Суздале Лисовский, но и оттуда был изгнан. Тушинского стана более не существовало: он был сожжён. Героическими усилиями князя Михаила была восстановлена целостность России от запада до востока.

Однако после гибели воеводы Скопина многое изменилось. Войско было парализовано растерянностью. В народе была смута великая и толки недобрые. Москва заполнилась недоброхотами и прямыми врагами. Из уст в уста передавались дурные пророчества. Рассказывали о видении, будто бы в царских палатах развалился один из столбов. Тот, кому явилось видение, всюду свидетельствовал:

— И потекла из того столба вода, но совсем чёрная, что смола или дёготь. И упала, отломившись, половина столба, а вскоре затем и другая половина его рухнула, и обе рассыпались в прах. И падение то показалось мне страшным.

Нашёлся и старец, пророчески истолковавший это видение. Намекая на царя Василия, он сказал:

— Думается мне, что к великому мужу из царских палат приближается смертельная опасность.

Тем временем Делагарди сказал царю:

— Сигизмунд, яко вепрь, изготовился к прыжку.

Но кто поведёт русское войско? Царь казался растерянным. Рассказывали, что когда царь возвратился с погребения племянника-воеводы, то едва вошёл в палату, как упал на царский престол и плакал горько, так что слёзы капали на пол с престола.

На другой день он пришёл к Гермогену на патриарший двор, в Крестовую палату.

— Ныне чаю, духовный пастырь, испросить, — начал царь, — как разгадать козни врага?

— Дозвольте мне, государь, изречь слово. Враг избрал своей жертвой самых крепких. Дозволь спросить, государь, пошто не стали вести дознание, дабы пред всеми стала воочию правда истинная? Без крепкого дознания как разгадать козни врага?

Василий потемнел лицом. Может быть, предвидел гнев брата Дмитрия, когда станут привлекать к допросу княгиню Катерину.

— Станем ли давать волю подозрениям? Как написано: «Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку...» Не обидеть бы, святой отец, друзей своих и добрых сограждан злыми подозрениями. Мало ли зла сотворили, пытая невинного казначея Иосифа!

— Я говорю, государь, о лживых согражданах, тех, о ком сказал Христос: «От нас вышли и на нас же поднялись». Ещё в наших руках сила. Ныне пришло время править грозою.

— Ныне пошлю на Сигизмунда воеводу князя Дмитрия, — сказал царь, как бы отвечая своим мыслям и одновременно возражая патриарху.

И Гермоген понял, что царь пришёл к нему, дабы укрепиться в своём намерении. Многие будут недовольны назначением его брата главным воеводой. Доселе его ратная служба не славилась успехами. Сердце Гермогена сжалось от дурного предчувствия. Поставить над войском, которое ещё оплакивало доблестного полководца князя Михаила, того, кто завидовал его успехам, не имея его достоинства! Что подумают об этом сами воины? На пользу ли победе будет и худая молва о супруге новоявленного воеводы? Кто хочет пренебречь худой молвой, царь Василий? О государь, более прямодушный, нежели осмотрительный, более гордый душой, нежели искусный в размышлении!

Но патриарх не мог сказать ему этих слов. Он благословил царя, исполненный смиренного величия.

18


Наступили дни, полные тревожных ожиданий и неопределённости. Дмитрий Шуйский и Делагарди повели свои войска к Смоленску, а польское войско шло им навстречу. Смерть Скопина-Шуйского вооружила Сигизмунда. Он поверил Михайле Салтыкову, что сия смерть — предвестие гибели Москвы, и послал гетмана Жолкевского разбить Дмитрия Шуйского и шведов. Русское войско было вдесятеро больше, но Сигизмунд и Жолкевский ожидали успеха от измены Салтыкова с товарищами. Оружием изменников были клевета и умение действовать согласованно и стремительно. Деньги и щедрые посулы быстро увеличивали число сподвижников Салтыкова. Русское войско было опутано сетью тайных агентов. Те старались ослабить его дух уверенностью в лёгкой победе. Действуя хитростью и коварством, лазутчики привели войско гетмана к спящему русскому стану неподалёку от селения Клушино совершенно неслышно. И хотя Шуйский и Делагарди быстро построили своё войско, внезапная атака гетмана с разных концов смешала оборону. Первой дрогнула конница и смяла пехоту. Воины Делагарди без всякого сопротивления предались ляхам, а сам Делагарди вступил в переговоры с королём и обещал не помогать русскому царю.

Измена Делагарди была последним ударом по русскому войску. Делагарди удалился к Новгороду с генералом Горном и шведами, письменно обещая царю помощь от короля шведского, в душе тая вероломные замыслы, которые, увы, будут иметь успех, хотя и временный.

Сколько же бесполезно погибло русичей в этой клушинской битве! Многих топтали конями, безоружных посекли, взяли в плен, где их ожидала мучительная кончина. Оставшиеся в живых несли с собой недобрые вести, усилившие общее уныние. Самым постыдным было то, что противник захватил даже бархатную хоругвь первого воеводы Дмитрия Шуйского, его карету, шлем, меч и булаву, не говоря уже о богатом обозе с соболями, сукнами и утварью, коими князь должен был за недостатком денег заплатить жалованье воинам Делагарди. Сам князь Дмитрий бежал к Можайску верхом, глухими дорогами, едва не увяз в болоте и, оставив коня, пешком пришёл в Можайск, а оттуда поехал в столицу к державному брату с трагической вестью.

Тем временем гетман Жолкевский, не теряя времени даром, начал приводить к присяге воинов русских и жителей окрестных сел сыну Сигизмунда, королевичу Владиславу. Салтыков и его клевреты распространяли воззвания гетмана с требованиями сдаться на милость нового царя — королевича Владислава. «Виною всех ваших зол является Шуйский, — писал гетман. — От него царство в крови и пепле. Для одного ли человека гибнуть миллионам? Спасение перед вами: победоносное войско королевское и новый царь благодатный. Да здравствует Владислав!»

Но беда, как говорится, не приходит одна. Подняли голову и стародавние мятежники и крамольники против царя Василия — Ляпуновы. Переманив на свою сторону московских стрельцов, Ляпунов поднял бунт и вступил в переговоры с другим крамольником — князем Василием Голицыным, обещая ему в случае победы московский престол, и одновременно он вёл переговоры с самозванцем в Калуге. Рязанское ополчение Ляпунова вновь угрожало Москве. Оставшийся без войска Василий просил помощи у городов, но Ляпунов не велел им слушаться царя. Василий вынужден был обратиться к сыновьям хана, но крымцы изменили, бежав в степь. Москва казалась беззащитной перед Лжедимитрием, который спокойно расположился в Коломенском.

19


Всё это ещё более усиливало смуту. Думая о том, что Шуйскому всё равно не удержаться на престоле, многие вновь начинали склоняться к калужскому царику. Ловкий самозванец сумел воспользоваться изменившимся положением. Он купил деньгами войско Сапеги и двинулся к Москве. Впрочем, рассчитывал он не столько на войско, ослабленное в боях, сколько на измену. Подкупил помощников московского воеводы князя Михаила Волконского[71], засевшего в Боровском монастыре. Изменники тайно открыли ворота врагам. Увидев измену, князь Волконский кинулся в церковь, где с горсткой воинов решил принять бой.

— Умру у гроба Пафнутия Чудотворца, а царю в вере не изменю! — воскликнул он.

Князь бился до последнего. Изнемогая от ран, он пал у левого клироса и принял мученическую смерть от рук врага.

И так в те дни погибали многие русские люди, верные крестному целованию и вере.

Счастливее других была судьба Дмитрия Пожарского. Когда жители Зарайска, где воеводствовал будущий герой великого русского ополчения, пришли к нему и стали склонять, чтобы целовать крест самозванцу, Дмитрий Пожарский с немногими людьми запёрся в крепости, попросил протопопа благословить его умереть за православную веру. Видя это, жители Зарайска начали колебаться. И тогда Дмитрий Пожарский пошёл на хитрость. Он заключил с жителями города такой уговор: «Будет на Московском государстве по-прежнему царь Василий, то ему и служить. А будет другой, и тому также служить». Уговор закрепили крестным целованием. Это принесло победу Дмитрию Пожарскому. Не только Зарайск не сдался самозванцу, но и Коломна снова отошла к царю Василию.

Однако у самозванца была подпора — рязанцы Ляпуновы. Они по-иезуитски умело использовали позицию, которая устраивала многих, но и была обманной и лживой.

События развивались так. К Данилову монастырю мирно съехались представители враждующих сторон. Интересы самозванца представляли русские изменники: князья Сицкий и Засекин, дворяне Нагой, Сунбулов, Плещеев. Московскую сторону представляли братья Ляпуновы, князь Голицын, коего Ляпуновы обещали возвести на трон. Первыми ораторами были Ляпуновы. Скажет слово один, другой тотчас поддержит.

— Царь Василий, — начали они старую песню, — сел на трон без согласия всей земли. Потому и земля разделилась, потому и кровь льётся.

Особенно усердствовал Захар Ляпунов.

— Братья Васильевы ядом умертвили своего племянника, а нашего отца-защитника. Ныне только враги отечества держатся за царя Василия!

— Не хотим царя Василия! — поддержали голоса.

Когда накал страстей достиг предела, Прокопий Ляпунов сказал:

— Мы не хотим ни самозванца, ни ляхов. Вот наша воля!

Умный коварный Сунбулов предложил выход:

— Согласны. Мы передадим в ваши руки тушинского «царя», вы сведёте с престола Василия. Затем изберёте нового царя, дабы изгнать ляхов.

Многим это предложение, подсказанное ляхами, показалось счастливым выходом, избавлением от бедствий. И никто не подумал, что коварники готовили России новые, ещё горшие беды.

С этим договором: «Ни самозванца, ни ляхов» — парламентарии двух враждующих станов прибыли на Лобное место. Там сошлось много черни, людей служилых. Были и сановитые люди. Великан Захар Ляпунов возвестил собравшимся, что России нужен новый царь, раздались клики в поддержку его слов. Но, чтобы придать сказанному характер законности, необходимо было решение синклита и высшего духовенства. Тогда главный коновод Захар Ляпунов повёл своих крамольников в Кремль. Всё было обдумано. Царя до времени не трогать. Взяли патриарха, бояр принудили «явиться к народу» и повели их к Серпуховским воротам. Захар Ляпунов и тушинские воеводы вывели своих почётных невольников к Москве-реке.

Захар Ляпунов, без шапки, с густой гривой рыжеватых волос, закинутых на затылок, дерзко оглядел собравшихся. Взгляд белёсых глаз был смелым и уверенным. Небрежным движением руки он указал на разъезды Лжедимитриевой конницы, резко произнёс:

— Отселе виднее и наш стыд, и наша смерть, ежели будем и дале стоять в своём погибельном упорстве.

Затем он обратил взор к Смоленской дороге, всматриваясь в облако пыли на ней. И все тоже стали поневоле всматриваться.

— Не явление ли войска гетмана Жолкевского предвещает сие облако пыли? К нашему позору и конечной погибели! Или не пришло время избавить Россию от Шуйского?

— Всё в воле Божьей! — отозвался в толпе чей-то голос.

— Власть не для себя существует, но ради Бога им есть служение, — поддержал кто-то из бояр.

— Какое служение! Ежели на престоле сидит нечестный царь, по силам ли ему служение? — возразил некто Хомутов, сам из крамольников.

— Зачем нам вести супротивные речи? — начал хитрый Сунбулов. — Ежели надумали избавить державу от стыда и гибели, то надо говорить речи согласные. Мы токмо из Тушина прибыли, и нам велено сказать. Вся земля Северская и все верные слуги «Димитрия» возвратятся под сень отечества, как скоро избудем Шуйского!

— То так! — веско поддержал князь Сицкий. — Наше государство бессильно только от разделения сил. Соединимся меж собой, и всё усмиримся, и враги исчезнут.

Князь говорил разумно. Его жидкая светлая бородка выступила вперёд, взгляд тёмных глаз был выжидающим и несколько настороженным. Все согласно кивнули головой.

И вдруг раздался внушительный, звучный голос Гермогена-патриарха, разом покрывший все остальные голоса:

— Чада мои! Не слушайте слов, что нашёптывает вам змей лукавый! Николи не будет того, что сулят вам тушинские злодеи. Своего царька они вам не выдадут. Им надо, чтобы вы свели с престола законного царя. Но ежели и учините сие беззаконие, добра не будет. Смута не уймётся. Ляхи идут воевать Русь, и заслона нам не будет ни от ляхов, ни от тушинских злодеев. Нет спасения, где нет благословения свыше. Измена царю есть злодейство, всегда казнимое Богом. И сие злодейство ещё больше погрузит Россию в бездну ужасов.

Он ожидал сочувствия своим словам, чаял поддержки, но видел либо прячущиеся, либо горевшие злобой глаза. И злобных лиц выступало всё больше и больше.

«Узнаете бесов по злобе их».

Говорить становилось всё труднее. Гермогена незаметно толкали. Кто-то сыпанул песком прямо в лицо. Вот уже толкают в спину, хватают за плечи, волокут к колымаге. Оборачиваясь к толпе, он продолжал говорить словами Писания:

— Знайте же, что в последнее время наступят времена тяжкие. Все желающие жить благочестиво, во Христе Иисусе, будут гонимы... И много будет таких, что от истины отвратят слух и обратятся к басням... Умоляю вас, братия, остерегитесь производящих разделение и соблазны!

20


Вернувшись в Кремль и поговорив с боярами, Гермоген увидел общее смятение. От поддержки царя уклонились даже самые близкие ему: князья Воротынский и Андрей Голицын, дворянин Измайлов. Мстиславский и Салтыков спешно созывали думу Боярскую. Явно для дела крамольного. Возле царских палат и собора толпился народ. Послышался громкий наглый голос:

— Василия с престола будут скидывать!

Гермоген нашёл Мстиславского, прямо спросил:

— Зачем Думу сбираете? Ежели судьбу царства водите решать, то надобно созвать Священный собор.

Мстиславский, казалось, хотел избежать ответа, отвёл в сторону большие бараньи глаза. Можно было догадаться, что в них копилось что-то недоброе. Помолчав, сказал:

— Ты, святой отец, в государские дела не мешайся! Ты церковь пасёшь. Вот и блюди её.

— Вижу, боярин, твою неправду.

Но тут подошёл боярин Салтыков и не дал договорить. Уставил на Гермогена свои бельмы, сказал как отрубил:

— Ты, Гермоген, отстань от Василия! Либо и тебя скрутим!

Гермоген пошёл в патриаршие палаты, велел соборным старцам созвать Священный собор. Тем временем спешно созванная дума Боярская, презрев робкие одиночные возражения бояр, приговорила:

1. Бить челом Василию, да оставит царство и да возьмёт себе в удел Нижний Новгород.

2. Уже никогда не возвращать ему престола, но блюсти жизнь его, царицы, братьев Василиевых.

3. Целовать крест миром в неизменной верности к церкви и государству для истребления их злодеев, ляхов и Лжедимитрия.

4. Всею землёю выбрать в цари, кого Бог даст, а между тем управлять ею боярам, князю Мстиславскому с товарищами, коих власть и суд будут священны.

5. В сей Думе верховной не сидеть Шуйским, ни князю Дмитрию, ни князю Ивану.

6. Всем забыть вражду личную, месть и злобу. Всем помнить только Бога и Россию.

Это хитро составленное решение Думы было рассчитано на доверчивых простаков. Слова «блюсти жизнь его (Василия)» живо напоминали наказ Бориса Годунова убийцам царевича Димитрия: «Блюдите царевича!» Слова об истреблении ляхов были ложью, ибо вдохновители заговора Мстиславские—Салтыковы со товарищами давно прямили польскому королю. Эти люди и не думали помнить Бога и Россию. В одном они были искренни: в решении никогда не возвращать престола Шуйским, имевшим действительное право на престол, прямым потомкам Александра Невского.


* * *

...Был жаркий день, какой бывает в середине лета. 17 июля 1610 года. Василий находился в своём дворце и был в полном царском облачении: барма, шапка Мономаха. Он не верил разумному решению Думы, догадывался, что мятежники не оставят его в покое, и был готов встретить опасность. Давно утвердился в решении, что ежели ему суждена скорая смерть, то лучше умереть венценосцем. На память пришли слова из Писания: «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь, праведный Судия в день оный...»

А пока его должны судить бояре, которые готовы предать Россию Сигизмунду. Бедная Россия! Спаси её, Господи, не дай ввергнуть в новую пучину бедствий!

Из окна Василию видно, как на Красное крыльцо подымается князь Иван Воротынский, за ним низенький, толстенький Иван Салтыков и высокий, со здоровенными кулачищами Захар Ляпунов. Оба смеялись, о чём-то разговаривая. Более всего поразило Василия, что идут они вместе: его свояк и ближник, почитавшийся другом, и его давний ненавистник, звероподобный Ляпунов. Явно, что сошлись не для доброго дела. Воротынский замедляет шаг, голову опустил. И припомнилось Василию из Писания: «Бывает друг в нужное для него время и не останется с тобою в день скорби твоей. И бывает друг, который превращается во врага».

Опередив медлительного Воротынского, Ляпунов остановился перед Василием:

— Да он никак при шапке Мономаха!

— Захар! — остановил его Воротынский, ибо именно ему поручено было довести до Василия решение Думы…

Но Ляпунова, если он решил действовать, и сам чёрт не мог бы остановить, но тон он сбавил:

— Василий Иоаннович! Ты не умел царствовать. Отдай же венец и скипетр!

Он протянул к скипетру свою мохнатую огромную лапу.

Шуйский поднялся и, держась одной рукой за скипетр, другою выхватил нож:

— Как ты смеешь!

Захар отскочил в сторону и, грозя кулаком, выкрикнул:

— Долго ли за тебя будет литься кровь христианская!

Но, видя, что Василий не испугался, и не зная, как к нему подступиться (ещё ударит ножом!), Захар угрожающе крикнул:

— Не тронь меня! Вот как возьму тебя в руки, так и сомну всего!

Василий молчал. Вид его был грозен. Послы тихонько совещались между собой, и чувствовалось, что не разделяли горячки Ляпунова.

— Пойдём прочь отсюда! — закричал Иван Салтыков. — На просторное место выйдем, станем сзывать народ.

Но Лобное место, куда сошлись люди, не вмещало всех желающих. Многие кричали в лицо Ляпунову, Хомутову, Ивану Салтыкову и прочим крамольникам:

— Похваляетесь, что свели с престола нашего царя... А где тушинский царик? Не его ли чаете на престол посадить?

Толпа устремилась к Данилову монастырю, куда должны были прийти посланцы «Тушинского вора», клятвенно обещавшие добросовестный размен. Там их ожидали князья Сицкий, Черкасский с многочисленной свитой.

— Достопочтенные князья! — громогласно обратился к ним Захар Ляпунов. — Решением думы Боярской царь Василий сведён с престола. Мы явились сюда принять из ваших рук связанного Лжедимитрия согласно нашему уговору. Не видим, где же он?

— Хвалим ваше дело: вы свергнули царя беззаконного. Теперь ваш долг служить царю истинному! — насмешливо ответствовал князь Сицкий.

— Ежели вы клятвопреступники, то мы верны в обетах. Умрём за Димитрия! — поддержал его князь Черкасский.

— Да здравствует сын Иоаннов! — раздалось из рядов тушинцев.

Москвитяне пришли в смятение. Они знали, что царь, подчинившись насилию, сидит под арестом в своём боярском доме, а тушинский царик на свободе и не ровен час двинется на Москву.

Смятением москвитян воспользовался Гермоген. На этот раз у Данилова монастыря он был не один, с ним были коломенский и тверской архиепископы и несколько архимандритов.

— Чада мои! Мы для того и трудимся и поношения терпим, что уповаем на Бога живого и верим в спасительную силу слова и дела царского. Здесь собрались люди, кои пекутся о своём царе, его горестной судьбе по вине крамольников. Ежели кто из вас не печалится о царе, тот отрёкся от веры и хуже неверных... Возлюбленные мои! Не подражайте злу, но добру! Покаемся, и Господь простит нас, отпустит нам грехи нерадения о царе нашем Василии. Поддержите волю лучших людей града нашего и лиц священного сана, дабы советом всей земли вновь возвести Василия на царство!

Раздалось несколько недружных голосов в поддержку. Остальные молчали, боязливо поглядывая в сторону тушинцев и московских крамольников, кои о чём-то переговаривались меж собой и злобно смотрели на Гермогена. Но мятежники сами явно трусили и торопливо обдумывали, как скорее покончить с Шуйским, чтобы его не возвели снова на престол.

21


Напуганные собственной дерзостью, крамольники решили спешно постричь Василия в монахи. В Чудовом монастыре легко было сыскать иноков и священников, наказанных, а после прощённых Гермогеном за винопитие и блуд, за связь с тушинцами. Непомерно милостив был Гермоген и на свою голову прощал. Где грех, там и неправда. Греховодники-иноки стали первыми помощниками Захара Ляпунова в неправедном деле. Они согласились совершить насильственный обряд пострижения над Василием в его собственном боярском доме, где он находился под стражей. Туда вместе с иноками и Захаром явились и князья-крамольники Засекин, Туренин, Тюфякин.

— Василий! Готовься к пострижению! — объявил Захар склонённому в этот час над письменным столом хозяину.

— Слава мирская не принесла счастья ни тебе, ни людям. А слава Небесная и летам твоим преклонным более личит, — добавил князь Туренин, похожий на дьячка.

Василий оглядел вошедших, усмехнулся при виде стражников, произнёс:

— Монахом не буду! Лучше умру, но венценосцем!

Вперёд выступил князь Засекин:

— В таких сединах многолетних ты ничего не сделал для державы. Благослови же ныне Богом дарованный покой.

— Не тебе, крамольнику, говорить о Боге! То кощунство и суета бесовская!

— Покорись, Василий! — примиряюще произнёс князь Тюфякин.

Между тем боярская палата наполнилась людьми. Многие роптали при виде стражников, и по лицам видно было, что жалели несчастного царя. Были среди них и знакомые Василию люди. Он переводил взгляд с одного на другого. Тихо и ласково произнёс:

— Вы некогда любили меня... Называли царём правды, избавителем от проклятого еретика. Когда я победил Болотникова, вы величали меня спасителем отечества... За что же ныне возненавидели?! За казнь ли Отрепьева и клевретов его? Я хотел добра вам и России. Наказывал единственно злодеев. И кого не миловал?

Слушая трогательную речь, многие опустили голову. Раздались всхлипывания. И вдруг послышался рык поначалу онемевшего от неожиданности Захара. Он повелительно глянул на иноков, и те начали читать молитвы, другие совершали обряд пострижения. Туренин и Тюфякин подсказывали Василию слова монашеских обетов, но Василий безмолвствовал, и слова обета произносил Туренин.

Обряд священный совершался как насилие безбожное. И никто из присутствовавших не воспротивился этому безбожию. И многие, оправдывая себя, думали: «Видно, не зря взял такую силу Захар. Вон и князья с ним. И стражу позвали...» Увы, толпа и есть толпа. Успех или неудача много значат для неё.


...Один лишь Гермоген упорно стоял за неправедно сверженного венценосца. Он один называл его помазанником Божьим, молился за него в храмах и говорил, что Господь накажет Россию за великий грех безбожного свержения царя Василия.

Узнав накануне о пострижении Василия (это было неправедно скрыто от патриарха), Гермоген всю ночь молился. Никогда прежде не вкладывал он в слова молитвы столько страдания и надежды. Он обдумывал, что скажет завтра на литургии в Успенском соборе. Мысль о царе-мученике, о несчастной России лишала его сна.

В тот день собор не мог вместить всех желающих присутствовать на литургии. Стояли кучками и на паперти, и на Соборной площади. Дни были тревожные. К Москве подступал тушинский царик, с запада шёл гетман. Что-то скажет людям святейший? Москвитяне знали его прямой смелый нрав и его красноречие. Знали и то, как болезновал он о свергнутом царе, и сами были в душе смущены.

Гермоген был в полном патриаршем облачении. На саккосе изображение Казанской Богоматери, особо им чтимой. Она, Пресвятая госпожа, была всегда в его сердце, неизменно была с ним, когда он служил литургию. И хотя эта служба брала много сил, он любил её за трагическое величие, за спасительную силу поклонения мукам Иисуса Христа. Он знал, почему так много сегодня стеклось народу. Они хотят услышать о муках и бедах России, своих бедах и своей судьбе.

— Отчего Россия в смятении? Отчего безначалие? В Писании сказано: «Посели в доме твоём чужого, и он расстроит тебя смутами и сделает тебя чужим для других». Мы сами дали волю крамольникам и ляхам. Мы сами свели с престола достойнейшего из царей. Мы сделались чужими для помазанника Божья. Ни один из царей не был столь достоин престола, как Василий, явивший величие и твёрдость в дни горестных испытаний! Не ему ли Россия обязана освобождением от первого самозванца и не изменники ли поселили в нашем доме второго самозванца и ныне служат ему! И не ему ли, прямому потомку Александра Невского, обязана держава избавлением от банд Болотникова! Он был царём правды, одинаково справедливым для всех. Превыше всего для него были Бог и отечество. А храбростью на поле брани он превосходил прежних государей. Да будь же здрав во веки, царь Василий, сведённый с престола злой изменой!

Голос Гермогена гремел, казалось, он Пробивал стены. Но никогда прежде не ощущал Гермоген так сильно чужого злого присутствия в соборе. Лицо холодило ледяное дыхание ветра, плечи стягивало обручем. Эк разыгралось злобесие!

Таково же было забытое Гермогеном ощущение, когда в казанскую церковь Преображения во время службы явились опричники, а нехристи, по обыкновению, приводят с собой и злых духов. Было при нём такое однажды и в церкви Воздвижения. Но чтобы привести с собой нечисть в Успенский собор, где лежали мощи святых Петра и Алексея, такого от века не было.

— Чада мои! Как допустили свершиться сему? Кому поверили? Захару Ляпунову, крамольнику, вору, наказанному кнутом? Он для того и свёл с престола царя Василия, чтобы посадить тушинского самозванца!

В соборе наступила такая глубокая тишина, что даже дыхания не было слышно. Может быть, люди почувствовали пророческую силу слов патриарха, и пророчество их ужаснуло... (Ближайшее время действительно обнаружит тайные хлопоты Захара впустить самозванца в Москву).

Неожиданно раздался резкий грубый голос:

— Василий сведён с престола по челобитью всей Русской земли!

— Не было такого челобитья! — гневно возразил Гермоген. — Царя Василия свела с престола злая измена.

— Василий ныне инок. И что о том тужить! — упорствовал голос.

— Царь не произносил монашеских обетов. Над ним свершилось безбожное насилие. И егда владыка мой Христос укрепит меня на престоле владычества моего, совлеку царя Василия от риз и от иночества освобожу его...

— Князь Туренин произносил за него обеты, вот князя и надобно запереть в келью, — сказал в поддержку Гермогена кто-то из посадских.

Но грубый голос не унимался:

— Гермоген! Ежели не отстанешь от Василия, то и тебя скрутим!

Люди стали оглядываться на голос, начался ропот:

— Изыди, сатана!

— Гоните его из собора!

Все крестились. Началось какое-то движение, из собора вывалилась кучка наглых людей.

Многие устремились к Гермогену, прося благословения.

22


В Москве не знали, кого более опасаться: злодеев тушинских или собственных. Умы были поражены насилием над царём. Всюду толковали о дурных пророчествах. В этой обстановке бессилия и страха, когда грабили и убивали среди бела дня, людям легко было внушить мысль, что ныне некому державствовать в России и надо позвать царя со стороны. Искали же некогда новгородцы себе князя в земле Варяжской. Вот и ныне почему не послушаться совета Мстиславского и Салтыкова — довериться Сигизмунду и вручить скипетр Российской державы сыну его Владиславу? Или гетман Жолкевский, действующий именем Сигизмунда, не друг нам? Или не обещал он нам избавить Москву от злодеев и не заключил с нами договор о целости веры и государства!

Но многим ожидание помощи от ляхов казалось постыдной слабостью, и ляхов страшились не меньше, чем злодеев. В памяти ещё были живы дни короткого царствования Гришки Отрепьева, когда ляхи надругались над верой и выгоняли из домов даже бояр и купцов, присваивали себе земли и поместья.

Зная о мятежных настроениях москвитян, бояре-крамольники и ляхи насильно вывезли царя Василия в отдалённый монастырь. Тогда Гермоген начал уговаривать народ избрать в цари либо князя Василия Голицына (хоть и не лежала душа к этому крамольнику и беглецу с поля брани, да всё ж православный человек, и в делах ловок, и рода знатного), либо юного сына Филарета Романова — Михаила. Только бы не воцарились в Москве ляхи.

Гермоген искал и не находил поддержку своим замыслам среди дворян, купцов, посадских людей, но особенно среди духовенства. В тот день он пошёл к Филарету Романову для важной беседы. Романовы жили в своём боярском доме, на Варварке, в стороне от густонаселённого, шумного Кремля. Среди бояр Филарет держался особняком. Кое-кто ставил ему в вину, что сан митрополита он получил при первом самозванце, а второй самозванец пожаловал ему сан патриарха (при живом-то патриархе Гермогене!). Но Гермоген не видел в том вины Филарета, а соболезновал его горькой судьбе. Осуждать легко. Как было нести тяжкую опалу, что без вины выпала на долю Романовых? Семью и братьев Никитичей разбросали по разным отдалённым местам. Его, Филарета, постригли, что спасло ему жизнь, а прочих сгубили. Все братья, кроме калеки Ивана, умерли мучительной смертью. Его любимого младшего брата Михаила, красавца и богатыря, сослали на далёкий север, в Ныробск, кинули в яму и уморили голодной смертью. И если эти беды не сломили Филарета, значит, сам Господь уберёг его. Гермоген уповал на него как на верного помощника в бедах нынешних. Ростовская епархия, где он был митрополитом, — вторая по важности после Москвы.

Встретила Гермогена супруга Филарета Аксинья Ивановна, ныне инокиня Марфа. Низкорослая, с суровой приглядкой, она замерла возле порога, как бы не желая пропустить гостя далее. Гермоген мгновенно уловил и её настроение, и сходство с родным дядькой — Михайлой Глебовичем Салтыковым. Истая Салтычиха. Гермоген хотел спросить, дома ли Филарет, но тут выскочил из соседней комнаты чернявый большеглазый подросток Мишатка, неуверенно глянул на мать, потом на гостя. Гермоген отметил про себя, что мальчик не в салтыковскую породу пошёл, а в романовскую. Аксинья Ивановна перехватила взгляд Гермогена, насупилась. Ей были ведомы разговоры патриарха, прочившего на престол сына её Михаила, и она кипела гневом. На кой оно — царство! Животы бы свои спасти... Да и знала о замыслах дяди видеть на русском престоле польского Сигизмунда. А Михайла Глебыч свои затеи доводит до конца.

Узнав, что Филарета дома нет, Гермоген не воспользовался вынужденной любезностью хозяйки, не прошёл в горницу, но, благословив Аксинью Ивановну и сына её, вышел во двор. Он понял, чего опасалась Аксинья Ивановна, и знал, что с Филаретом о том беседовать не станет. Было много иного, о чём надо с ним потолковать. И первым делом отговорить народ, чтобы не присягали царю-иноверцу. Да как это сделать? В России началось правление «семибоярщины», то есть коротенькой Боярской думы из семи человек: Ф. И. Мстиславский, И. М. Воротынский, А. В. Трубецкой, А. В. Голицын, И. Н. Романов, Ф. И. Шереметев, Б. М. Лыков. Предположительно входил туда (восьмым) и Василий Голицын.

Никакого добра от этого правления народ не видел. Говорили: «Лучше грозный царь, чем «семибоярщина». Саму Думу иронически называли «седьмичные бояре». Беспорядков в Москве да и по всей державе стало больше, а защищать было некому. Да и сами «седьмичные бояре» склонялись к установлению в России польского господства. Калека Иван Романов на днях выговаривал Гермогену за то, что он мешается в дела державные, говорил, что надо позвать в Москву гетмана, дабы унял беспорядки.

Гермоген понимал, что надо противопоставить голосу Ивана Романова, имевшего силу в Думе, мнение его брата Филарета. Встретились они случайно, возле Успенского собора. Время в Кремле было тихое. Весь народ был на площади, где шёл спор, призывать или не призывать польского короля. Филарет тоже казался озабоченным. Клобук и новая мантия с изображением на ней святых угодников придавала ему величественный вид. Красивые черты породистого лица. Мать его была из рода древних князей суздальских, одной крови с Шуйскими. Испытания наложили на его лицо печать суровой замкнутости. Поклонившись патриарху, он всё с тем же холодным достоинством продолжал свой путь.

— Филарет, что идёшь и не печалишься? Не ищешь беседы с патриархом? — спросил Гермоген, в свойственной ему простонародной манере вступая в беседу.

Филарет остановился, внимательно посмотрел на патриарха.

— Как не печаловаться, владыка? Да что велишь делать?

— Али не ведаешь, о чём шумят ныне скверные кровопролитники? Им польский король надобен. Им смута — мать родная... Чаю Божьего вспоможения я от тебя, Филарет, тщания и дерзания на мятежников, да перестанут бунтовать народ... Слышишь, как шумят у Лобного места? Там и крамольники священного чина, что прельстились вместе с мирянами... Твоё увещание будет иметь силу. Народ чтит тебя за великие страдания...

Так они вместе вышли на площадь. И немало дивились тому люди, видя рядом патриарха, избранного освящённым собором, и рядом наречённого тушинцами патриарха Филарета. Однако мантия митрополита на Филарете подкусывала языки лукавцам. Вот он поднялся на Лобное место, и враз наступила тишина.

— Чада мои! Христиане православные! Болезную вместе с вами: вы прельстились лукавыми речами!.. Послушайте совета многострадального иерарха: не прельщайтесь! Мне самому доподлинно известно королевское злое умышление над Московским государством. Он хочет завладеть нами вместе с сыном своим и нашу истинную христианскую веру разорить, а свою латинскую утвердить...

Тотчас же послышались насмешливые возражения:

— Ты, митрополит, один думал али с кем ещё?

— Не мешайся в наши дела, Филарет! Ты пасёшь церковь, а не государство!

— Филарет, ты не своему ли сыну норовишь?

И ни одного голоса в поддержку. Филарет не стал убеждать толпу и тотчас удалился, о чём Гермоген очень сожалел. Он знал, что многие охуждали гордый и строгий вид Филарета и то, что он никому и ни в чём не потворствовал. Сам Гермоген видел в нём сильного и гордого человека, привыкшего полагаться только на себя, очень самолюбивого и склонного к некоторому самомнению. Таков был уж этот характер, сложившийся в сопротивлении тяжёлым обстоятельствам жизни.

Но людям нет дела до натуры своего ближнего, и всяк подводит чужие поступки под самого себя. Отсюда и кривосудие, и упорство в заблуждениях, и неумение различать добро и зло. Не на этом ли строятся и произрастают и тайные ухищрения врагов государства?

23


Воспользовавшись шаткостью народного мнения, «семибоярщина» пошла на обман. Оповестили сначала москвитян, а затем и другие города о торжественной присяге королевичу Владиславу. От людей скрыли, что дело о принятии Владиславом православия было отложено на неопределённое время, ибо на то должно быть решение Сигизмунда. Более того, гетман Жолкевский ясно заявил, что они согласны на те условия договора, на которых Михаил Салтыков с другими тушинскими послами целовали крест Сигизмунду: избрать королевича, не настаивая на крещении его в православную веру. После того как на середине дороги между Москвой и польским станом был заключён договор между боярами и Жолкевским и десять тысяч человек присягнули на верность Владиславу, церемония началась в Успенском соборе.

Присутствовал на нём и Гермоген. Чувствовалось, что душа его не лежала к этой присяге. Им владели дурные предчувствия. Когда к нему подошли под благословение Михайла Салтыков и Рубец-Мосальский, Гермоген встретил их суровыми словами:

— Если вы пришли правдою, а не лестию и в вашем умысле не будет нарушения церковной вере, то падёт на вас благословение от всего Вселенского собора и от меня грешного. А если вы пришли с лестию и нарушение имеется в вашем умысле православной христианской истинной вере, то не будет на вас милости Божьей и Пречистыя Богородицы и будете прокляты от всего Вселенского собора...

На это Салтыков, умевший в нужную минуту прослезиться, со слезами на глазах «глаголаше патриарху»:

— Не сомневайся, святейший! Будет у нас истинный прямой государь!

Патриарх посмотрел на него строго и взыскующе, но крестом благословил.

Салтыков отошёл с чувством облегчения. Ложь его когда ещё откроется. Важно, чтобы народ скорее поверил ему.

Но вот к патриарху подошёл и Молчанов, ближайший помощник Салтыкова. Вид этого чернокнижника и убийцы Фёдора Годунова столь красноречиво говорил о его гнусной душе, что Гермоген возмутился и повелел изгнать его из церкви:

— Окаянный еретик! Тебе не след быть в церкви!

Дурные предчувствия Гермогена оправдались. Через два дня к гетману приехал из-под Смоленска от Сигизмунда Фёдор Андронов с письмом, в котором король требовал, чтобы Московское государство было упрочено за ним, а не за сыном его. Но до поры до времени об этом требовании короля знали только преданные ему русские вельможи. Боярин Мстиславский не постыдился поступить под начало гетмана Жолкевского, чтобы соединёнными усилиями вынудить Лжедимитрия подчиниться воле Сигизмунда.

Отогнав Лжедимитрия от Москвы и тем обезопасив русский трон для Сигизмунда, Жолкевский должен был принять ещё две предохранительные меры. Первая: удалить из Москвы называемых в народе именитых людей, кои имели права на престол. Князя Голицына Жолкевский направлял в составе посольства к Сигизмунду и тем передавал в его руки. Михаил Романов был ещё молод, но Жолкевский включил в состав посольства его отца Филарета, тем самым сделав того заложником. Будущее покажет, сколь жестоким был этот замысел.

Верный слуга Сигизмунда должен был устранить ещё одну опасность. Зная, что Гермоген не считал царя Василия монахом и обещал при случае вновь возвести его на престол, Жолкевский также решил отправить его в Польшу. Но не сразу, чтобы не навлечь на себя подозрений, а переслать Василия вначале в Иосифов монастырь на западной дороге из России в Польшу. Он сумел совершить это руками бояр, а сам был якобы ни при чём. Но без бояр-предателей разве ему удалось бы это сделать!

Они же, предатели-бояре, сами предложили Жолкевскому ввести польское войско в Москву. Но, предвидя эту опасность, москвитяне сторожили каждое движение поляков. И едва стало заметно движение войска, как монах ударил в набат. В Москве началось волнение. Бояре и сам гетман испугались. Гетман вспомнил, как первый Лжедимитрий погиб вместе с поляками, и сказал:

— Мне кажется, лучше разместить войско по слободам около столицы. И Москва будет как бы в осаде.

Поляки, считавшие, что царская казна уже у них в руках, обеспокоились, между ними начались раздоры. И Жолкевский вынужден был обратиться к боярам с просьбой, чтобы полякам отвели Новодевичий монастырь.

Обстановка становилась напряжённой. Но пора сказать вначале о том, какие надежды возлагал Гермоген на русское посольство к Сигизмунду, какие беседы вёл с Филаретом.

24


Было самое начало осени. Сад мягко светился в лучах вечереющего солнца. Прежде в это время года Филарет ощущал прилив новых сил. Но сегодня весь день теснит грудь, на уме тяжкие неодолимые заботы. Он понимает, что почётное посольство, в челе которого его поставили, — не более чем почётная ссылка. Это вторая в его жизни ссылка, и вернётся ли он на этот раз живым? Не иначе как свои же бояре довели до гетмана, что патриарх прочит его сыну Михаилу царский венец. Да кто спрашивал на то его отцовского согласия? Он не раз отрицал для сына упований на славу и власть. Всё эти шептуны. Завистники и ненавидцы. Филарет помнил рассказы своего отца о том, что царь Иван говорил ему: «Вы, Кошкины, о себе не промышляете, не бережётесь. Не станет меня, и вы у бояр первые мертвецы будете».

И слова те стали пророческими. Борис Годунов едва не весь их род истребил. А и ныне шептунов и зложелателей довольно. И нет такого места, где можно было бы спрятаться от злобы бесовской. О царстве ли тут думать? Животы бы свои сберечь! Мысли о славе, какие были у него в ранней молодости, он давно оставил. Господь рано избавил его от искушения. И милосердие Господа стало ему спасением. Ему ли хотеть венца для своего сына?! О ненависть бесовская, городящая одну напраслину на другую! Забыли, что сказано в Писании: «Кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме и не знает, куда идёт, потому что тьма ослепила ему глаза».

Он был так погружен в своё горе, что не сразу увидел идущего ему навстречу патриарха.

— Филарет, что печалуешься себе самому? Я вышел в патриарший сад на голос твой заботный.

Филарет озадаченно придержал шаг: ужели он разговаривал сам с собой? Он поклонился патриарху, и через минуту они рядом шли широкой садовой дорожкой.

— Я, старый Ермолай, пришёл сказать тебе доброе напутственное слово. В державе будет туга великая, но ты совершишь свой трудный подвиг и вернёшься здрав и невредим. Не вдруг, но через многие годы...

— Многие годы?!

— Не турбуйся! Сын твой Михаил здрав будет. Ему суждено будет принять царский венец...

— О, владыка! За что сии жестокие испытания роду нашему?!

— Противиться ли воле небес?

Чувствовалось, что он хочет сказать ещё что-то.

Филарет посмотрел на него выжидающе пытливо.

— Ныне я молил Господа, — продолжал Гермоген, — дабы утишил нашу державу, избавил её от засилья иноверцев, и Господь укрепил меня в мыслях, что нет иного пути для мира и тишины, помимо соборного избрания царя из рода, близкого к прежней царской династии. На Михаила вся надежда и упование наше.

Филарет тревожно оглянулся.

— Дозволь, владыка, удалиться, дабы в тишине восприять сказанное тобой!

— Постой, Филарет... Я не всё сказал. Не знаю, удастся ли нам ещё раз свидеться... Хочу сказать, что мне, Ермолаю, уже за семьдесят... И кому, как не тебе, пасти церковь Божью после меня.

— За что мне, недостойному, любовь и ласка твоя, святейший?!

— Так Господь соизволил... Небо благословляет только достойных. Ныне хочу напомнить тебе о тех несчастных, что нуждаются в твоей любви, коим ты единый можешь помочь... Я говорю о царе и его братьях. Бояре-изменники и гетман настояли на том, чтобы царя сослать в Иосифов монастырь. Там он едва не умер с голоду. И, слышно, гетман хочет отвезти его с братьями в Польшу. Но в записи, утверждённой гетманом, сказано, чтобы никого из русских в Польшу не вывозить. Нарушая запись и обращаясь с русским царём бесчестно, гетман и Сигизмунд погрубили Богу и унизили, не поставив ни во что нас, богомольцев. Ты передай гетману, что он крестное целование нарушил. Скажи, чтобы он взял царя и его братьев под своё личное бережение, чтоб тесноты ему не было и кормили его с братьями согласно их высокому сану...

25


В течение своей жизни Гермоген пришёл к наблюдению, что характер человека приноравливается к определённому возрасту. Один в юности молодец, а к старости сникает, другой всем берёт в зрелые годы. Он же, Гермоген, обрёл силу и мудрость к старости. Его прежние попытки определиться в жизни были слабы и нерешительны. И лишь после пятидесяти лет душа его окрепла и сложился могучий характер. К счастью, к тому времени здоровье не изменило ему. Может быть, и правду говорят иные философы, что здоровье человека крепится его душой.

Так это или не так, но в годы разора и смуты, когда Гермогену было за семьдесят, все деятельные соки его ума и души были в сборе, и здоровье, кажется, ни разу не изменило ему. Это был могучий дух, коему не было в то время равных. Вместе с церковными ему были по силам важные государственные дела. Его проницательный ум всюду проникал и всё охватывал.

И надо сказать, что он первый проведал, что в челе боярской измены был сам вождь семибоярской Думы князь Фёдор Мстиславский. Именем Боярской думы он писал все грамоты и делал все распоряжения, так что и сама Дума скрывалась в его имени. Его хлопотами поляки вошли в Москву, с его согласия велись переговоры, чтобы не Владислав, но сам Сигизмунд сел на русский трон. Но, судя по всему, многие тогда не понимали, каким губителем отечества был Мстиславский, и раскладывали вину за измену на всех бояр. Свидетельство тому можно найти в летописях: «Оскудеша премудрые старцы, эти седмичисленные бояры, изнемогоша чудные советники! Отнял Господь крепких земли!»

«Изнемогали» же бояре... от измены! Как тут не вспомнить Ивана Грозного! И хотя иных бояр он подозревал в измене напрасно, но в Мстиславском он не ошибался и не раз брал у него «запись», что не отъедет в Польшу. И ведь приходился родственником Грозному, пользовался при дворе великими почестями, награждался имениями и был самым первым ближним боярином.

Но что значит литовские корни! Потомок литовского короля Гедимина, он и прямил Литве и ссылался с Польшей. В начале августа 1610 года Сигизмунд прислал Мстиславскому похвальную грамоту. Польский король, писал русскому боярину: «И о прежнем твоём к нам радении и приязни бояре и думные люди сказывали: это у нас и у сына нашего в доброй памяти, дружбу твою и раденье мы и сын наш сделаем памятными перед всеми людьми, в государской милости и чести учинит тебя сын наш, по твоему отечеству и достоинству, выше всех братьи твоей бояр».

...Гермогену понадобилось много мужества, чтобы стать против первого господина на Руси, который по воле рока и врождённому коварству был и первым изменником. Схватка между ними была неизбежной, и Мстиславский это чувствовал. Он осторожничал, вёл уклончивые речи, скрывался за чужими спинами. Он опасался Гермогена, ибо патриарх мог всенародно проклясть его в соборе. После того как Мстиславский принял от Сигизмунда звание конюшего боярина (высшее вельможное звание), он стал избегать встреч с Гермогеном. Дивясь его трусливой осмотрительности, Гермоген обдумывал беседу с ним.

И вдруг Мстиславский сам пришёл к нему на патриарший двор вместе с Михайлой Салтыковым. Гермоген пытливо посмотрел на обоих, желая понять, зачем пожаловали. Накануне «седьмичные бояре» согласились признать Сигизмунда правителем России до приезда Владислава. Между тем из казны царской для Сигизмунда было отобрано лучшее, были разграблены дома и поместья Шуйских и ценные вещи были также отправлены Сигизмунду. Изменник-купец Фёдор Андронов, которому Сигизмунд дал звание думного дворянина, организовал по его повелению стрелецкое и казачье войско и начал наводить свои порядки в приказах, изгоняя оттуда дьяков, поставленных Шуйским, и назначая новых, которые соглашались быть слугами королевской милости. Всё это делалось с ведома Мстиславского. Возражений Гермогена не слушали.

Так зачем же пожаловали к нему Мстиславский с Михайлой Салтыковым? Вид Салтыкова выражал усердие и угодливость. Видно, что боярин пришёл о чём-то просить. У Мстиславского загодя ничего не узнаешь. Уклончив и хитёр, но славу о себе сумел создать добрую. И большой-то он хлебосол, и добрый христианин. У него и домовая церковь лучшая на Москве. Дорогие иконы на воротах, и слуги возле них остановят любого прохожего. Помолись за здоровье хозяина!

Это не помешало доброму христианину отнять у церкви участок земли и расположить на ней свою конюшню. Суд да правда восторжествуют не скоро. Пока же будет составлена запись: «Боярин Мстиславский приход у прихожан отнял и место храмовое утеснил».

Суровый вид Гермогена несколько смутил гостей. Редко кто выдерживал его внимательный взыскующий взгляд. Надул толстые губы Мстиславский, что выдавало его замешательство. Выпрямил грудь Салтыков, словно собирался идти на приступ.

— Что невеселы, бояре? Али Бог не милует? — спросил Гермоген.

— Како милует? Живём без царя... — ухватился за нужную ему нить разговора Салтыков.

— Пошто без царя? Крест-то Владиславу али не целовали?

— Владислав ещё молод. Не пришёл в полный разум, — заметил Мстиславский.

— Паны говорят, что избранию Владислава и нашему крестному целованию верить нельзя, — взял более решительную ноту Салтыков. — Вон и Казань отложилась, присягнула самозванцу...

Это был намёк на возможное дурное влияние Гермогена на своих земляков. Спохватившись, Салтыков решил поправиться:

— И на севере дела идут дурно для поляков. А Новгороду шведы да воры угрожают...

— И будут угрожать, ежели королевич станет медлить... Кто станет считаться с державой, где ни во что не ставят крестное целование! А что Владислав молод, — помолчав, продолжал Гермоген, — так мы в совет дадим ему знатных бояр...

— Надобно ждать сейма, просить ясновельможных панов об отпуске королевича. На это потребуется время, — заметил Мстиславский. — А как державе расстроенной оставаться без головы? Да и государь молодой... Как ему сразу войти в наши порядки, неведомые ему?!

— Доходы ныне идут не в казну, а в разные стороны, а войску надобно выдавать деньги, — добавил Салтыков. — Должности заняты людьми недостойными... Да и как верить народу, который уже привык нарушать клятвы?

— Ведомы нам эти речи, — строго заметил Гермоген. — То Сапега внушает королю, что присяга москвитян Владиславу подозрительна. Они-де хотят токмо выиграть время. И не станем хитрить, бояре: вы принимаете сторону панов. Это паны опасаются, что король снимет осаду Смоленска и они потеряют Смоленскую и Северскую земли.

— Помилуй, святейший! Какое ныне радение о панах? Нам бы о своих животах промыслить... — в горести, со слезами на глазах воскликнул Салтыков.

Гермоген посмотрел на него с едва заметной усмешкой. Ни один скоморох не умел так «представлять», как Салтыков. А уж слезу пустить, когда надо, он умел.

— А коли так, — заметил Гермоген, — пошто не болит у вас душа о разорении поляками Московского государства? Ныне получено письмо с дороги от Филарета и князя Голицына. Пишут, что королевские войска осадили Осташков, разоряют его окрестности, рассеялись по уездам и пустошат их. А тем временем некоторые изменники приезжают под Смоленск и присягают королю помимо Владислава... А он за это жалует их, даёт грамоты на вотчины и поместья...

— Король Сигизмунд желает тишины и спокойствия Московского государства, — тоном, как бы не допускающим возражений, заметил Мстиславский.

— Да вы-то, бояре, сами чего желаете? — сурово спросил Гермоген.

— Мы желаем признать до времени главою государства Сигизмунда, опекуна государя нашего, королевича Владислава... — с достоинством ответил Салтыков.

— И вы затем явились ко мне, бояре, чтобы и я признал главою государства Московского короля Сигизмунда? Не будет на то моего согласия! — тихо и твёрдо произнёс Гермоген.

Дальнейшее произошло быстро и неожиданно. Со словами: «Ты ещё указывать нам будешь, мятежник, поп захудалый!» — Салтыков выхватил нож и бросился на Гермогена. Гермоген взял в руки крест и осенил Салтыкова крестным знаменем. Не ожидавший этого боярин замер на месте. Он испугался креста. Гермоген громко произнёс:

— Крестное знамение да будет против твоего окаянного ножа! Будь ты проклят в сём веке и будущем!

— Да обратится против тебя твоё проклятие, окаянный поп! — выкрикнул злобно Салтыков, выбегая из палаты.

Мстиславский испуганно смотрел на патриарха. Гермоген обернулся к нему:

— Ты, господин, знатностью ныне над всеми большой. Тебе должно начинать подвизаться за православную веру. Ежели и ты прельстился, как и прочие, то скоро Бог прекратит жизнь твою и род твой возьмёт весь от земли живых. И не останется от рода твоего ни один.

К этому следует лишь добавить, что проклятие Гермогена возымело силу и сбылось его пророчество. Не позднее как через год после этого события погибнет в Новгороде любимый сын Михайлы Салтыкова Иван. Страшной смертью на пытке поплатится он за поведение своего отца.

И доподлинно сбудется пророчество Гермогена в судьбе Мстиславского. Был он трижды женат, и от всех трёх браков у него будет трое детей, рано умерших. А сам умрёт в 1622 году, пережив своих детей.

Загрузка...