ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1



После того как боярин Салтыков кинулся на него с ножом и он знамением креста остановил его, для него, Гермогена, начался как бы отсчёт нового века. Вся прожитая жизнь начала представляться ему как приготовление к тому, что его ожидает. В памяти часто вспыхивали слова из Писания: «Сборища беззаконных — куча пакли, и конец их — пламень огненный». Позже он поймёт, что слова эти были пророческими.

Вначале, казалось бы, всё благоприятствовало полякам, пока не случилось событие, явно ненужное им, ибо лишало их правовых «законных» оснований оставаться в России: был убит Лжедимитрий II, от которого поляки якобы защищали Москву. Случилось это так. В Калугу прибыл касимовский царь повидаться с сыном, служившим у Вора. Очевидно, опасаясь измены, Вор повелел его утопить. Это прогневило крещёного татарина Петра Урусова, начальника татарской стражи при Лжедимитрии. Решив отомстить за смерть царственного соплеменника, он со своими товарищами во время охоты за зайцами убил Вора. Сам он бежал в степи, но татары, оставшиеся в Калуге (а среди них было много важных мурз), были все уничтожены казаками. Смутой воспользовались ляхи и заставили калужан целовать крест Владиславу. И это при том, что Марина Мнишек родила сына Ивана и его провозгласили царевичем. А прибытие в Калугу князя Юрия Трубецкого решило исход событий в пользу Владислава.

Понимая, что его приход с войском вызовет смуту, ибо необходимость «защиты» Москвы от Вора отпала, Сигизмунд спустя два дня после гибели Лжедимитрия (якобы не ведая об этом) писал 13 декабря к боярам, что «Владислав скоро будет в Москве, а войско королевское идёт против калужского злодея».

Но время шло. Россияне, всё более убеждаясь, что Владислав остаётся для них пустой приманкой, не хотели более оставаться «стадом без пастыря». И Гермоген торжественно объявил в Успенском соборе, что Владиславу не царствовать, ежели «не крестится в нашу веру» и не вышлет всех ляхов из державы московской. Он написал королевичу: «Будь второй Владимир! Возлюби веру, которую Бог любит. Не противься, государь, суду Божьему и нашему молению. Со всякой тихостью, кротостью и смирением прими святое крещение!»

Что стали делать бояре-изменники? Они начали склонять москвитян к присяге самому Сигизмунду. А это оправдывало и пребывание в России польского войска...

Узнав об этом, Гермоген собрал в Успенском соборе купцов, весь торговый и посадский люд и запретил присягать королю, грозя церковным проклятием всем ослушникам. С этого момента определилось резкое противоборство меж россиянами и поляками. Начали сноситься меж собой города и сёла, собирали оружие, убеждали друг друга, что пришло время спасать веру и отечество. Пришёл вызов от смолян, убеждавших: «Восстаньте, доколе вы ещё вместе и не в узах! Подымите другие области. Да спасутся души и царство. Знаете, что делается в Смоленске: там горсть верных стоит неуклонно под щитом Богоматери и разит сонмы иноплеменников».

Обнадеженные мужеством смолян, москвитяне тоже посылали свои грамоты по городам и сёлам: «Не слухом слышим, а глазами видим бедствие неизглаголанное. Заклинаем вас именем Судии живых и мёртвых: восстаньте и к нам спешите! Здесь корень царства. Здесь Богоматерь, изображённая евангелистом Лукою. Здесь светильники и хранители церкви, митрополиты Пётр, Алексий, Иона! Известны виновники ужаса, предатели студные, к счастию, их мало; немногие идут вслед Салтыкову и Андронову — а за нас Бог, и все добрые вместе с нами, хотя и не явно до времени: святейший патриарх Ермоген, прямой учитель, прямой наставник, и все христиане истинные! Дадите ли нас в плен и латинство?»

В ответ на эти призывы поднялись многие города: Владимир, Суздаль, Нижний, Ярославль, Кострома, Романов, Вологда и ранее того Рязань.

Но ведомая Мстиславским Боярская дума и тут совершила предательство. Послала донос Сигизмунду на Ляпунова, ополчившему Рязань, велела послам Филарету и Голицыну подчиниться воле короля и ехать в Литву к Владиславу. Воеводе Шеину было приказано впустить ляхов в Смоленск. Но грамота боярская не была скреплена подписью Гермогена, и это дало основание Филарету не повиноваться Думе. Посланное к Владимиру войско Куракина (дабы пресечь неповиновение Думе) было разбито.

Так начала рушиться изменническая власть Боярской думы. Ляпунов всенародно называл бояр «губителями христианского стада». Но меж боярами началось разделение. Более честные обличали предательство державных интересов. Первыми из бояр начали склоняться к Гермогену князья Воротынский, Андрей Голицын, Засекин. За это ляхи взяли их под стражу. К самому Гермогену они пока не смели подступиться. В Москве начинались бунты, и арест Гермогена мог бы подлить масла в огонь.

Москва, слава Богу, начала подымать голову. Жители её кричали на улицах:

— Ужо вам, ляхи! Пора разделаться с вами!

Поляки, чтобы утихомирить москвитян, говорили:

— Мы вам дали царя!

— Мы по глупости его взяли! Вертаем вам его обратно.

— Вы неблагодарные! — возражали поляки. — Мы избавили вас от Вора!

— Мы сами избавились от него милостию Божьей!

Всё повторялось, как во время того бунта, когда погиб первый самозванец. Осторожный Гонсевский уговаривал ляхов не вступать в перепалки, требовал терпения и благоразумия. Были приняты и действенные меры. Русским не дозволено было носить оружие. Отбирались даже топоры — у плотников, которые шли с ними на работу, у купцов, кои их продавали, изымались даже ножи. Запрещена была торговля дровами: поляки страшились, как бы народ не вооружился кольями. Вечерами запрещено было выходить из дома даже священникам. Поляки чувствовали себя осаждёнными, они бодрствовали день и ночь, не слезали с коней, высылали на дороги дружины, везде имели лазутчиков. Перехватили тайное письмо, из которого узнали, что города собираются на помощь Москве, что готовится заговор, коему сочувствует патриарх.

Гонсевский уже не призывал к смирению и терпению. Он был вне себя от гнева. И решил усмирить бунт, начав с «усмирения» самого патриарха.

2


Гонсевский явился на патриарший двор с боярами. Это было похоже на стражу, явившуюся арестовать Гермогена. Гонсевский был мрачен. Черноглазый, со смуглой кожей, он казался старше своих лет. Вид у него был решительный.

— Патриарх Гермоген, мы сведали из писем, что ты подстрекаешь к бунту. Святость сана не даёт тебе права быть возмутителем!

Гермоген обвёл вошедших в его Комнату медленным взором, несколько задержал взгляд на боярине Салтыкове, затем обратился к Гонсевскому:

— Чего хочет от меня ясновельможный пан?

— Или не ведомо тебе, что можешь спасти Россию от междоусобицы?

— Оставьте Россию, и она сама себя спасёт!

Тут выдвинулся вперёд Михайла Салтыков:

— Или не ты благословил ополчение Ляпунова идти на Москву? Ныне велим тебе написать Прокопию, дабы они шли назад и отпустили войско. Тако ж и сподвижники его. Ты дал им в руки оружие, ты можешь и смирить их!

Гермоген некоторое время молчал и, казалось, безучастно смотрел на боярина. Видно было, что он очень устал. Углы рта резко опущены, лоб изборождён морщинами. Спина сгорблена. Но вот он поднялся, взял в руки крест, и показалось Салтыкову, что патриарх снова хочет проклясть его. Но патриарх заговорил спокойно:

— Всё смирится, когда ты, изменник, со своею литвою исчезнешь...

Переведя взгляд на Гонсевского, Гермоген продолжал:

— Всё смирится, когда не будет в святых храмах злого господства ляхов и святые храмы кремлёвские перестанут оглашаться латинским пением... Кто дозволил ляхам в доме Годунова устроить божницу?! Кто бесчестит святые церкви?! Кто ругается над смиренными христианами? Кто грабит их, бесчестит жён и дочерей?!

Обернувшись к иконе Богородицы Казанской, он перекрестился со словами: «Да поможет нам святая Заступница!» — затем осенил крестным знаменем кого-то невидимого и произнёс:

— Благословляю достойных вождей христианских утолить печаль отечества и церкви!

Гонсевский с боярами вышли посрамлённые. Дерзнули принять злое решение. К патриарху приставили воинскую стражу, не пускали к нему ни священных лиц, ни мирян. Сами приходили срамить его и требовать письма к Ляпунову и его сподвижникам. Держали на чёрном хлебе и воде.

Но вдруг переменили обращение. Подошло 17 марта. Вербное воскресенье. В этот день совершался ежегодный церковный обряд: шествие на осляти. Стекались люди из ближайших селений в Китай-город и Кремль, приходили за освящённой вербою.

Поляки не решились отменить праздника, но приняли меры предосторожности. Польская и немецкая пехота и всадники заняли Красную площадь. Сабли были обнажены. Стояли пушки, горели фитили. Люди, однако, не пошли на этот подневольный праздник. Тяжкое было зрелище. Окружённый иноземною стражею патриарх ехал на осляти. Вместо царя, как положено, узду осляти держал князь Гундуров, за ним с унылым и мрачным видом шло несколько сановников.

Позже станет известно, отчего жители во всё время праздника оставались в домах. Они думали, что ляхи замышляют кровопролитие и, как только они появятся, начнут стрелять в них. На площади легче всего было ударить в толпу и начать избивать людей. И злые замыслы действительно насевались, но не поляками, а изменниками-боярами. Михайла Салтыков подбивал поляков начать истребление москвитян. Поляки же в то время мыслили идти навстречу Ляпунову, им было не до москвитян. И злобный боярин выговаривал им за «пропавшее» даром Вербное воскресенье:

— Нынче был добрый случай, а вы Москву не били. Ну так они вас во вторник будут бить. Я этого ждать не стану. Возьму жену да и отбуду к королю...

Но Гонсевский не успел выступить из Москвы. Завязалась схватка. Начали, видимо, ляхи, подстрекаемые боярином Салтыковым и его клевретами. Его были слова:

«Ну так они будут вас во вторник бить». Кровопролитие и случилось во вторник Страстной недели, через два дня после торжественного шествия на осляти. Был час обедни, когда люди собрались в храмах. В это время им легче всего было нанести удар. Не случайно и Гонсевский не остановил ляхов, но дал им волю. Много в тот день порубили и потоптали конями людей. Жадные ляхи грабили лавки и боярские дома. Ворвались к боярину князю Андрею Голицыну, дом его разграбили, а самого беспощадно умертвили. Случайно ли, что расправились с князем, верным Гермогену?

Люди искали спасения за Москвой-рекой, но и там конные ляхи настигали их. Положение временно спасли воеводы. На Сретенке битву с поляками выиграл князь Дмитрий Пожарский. Воеводы Бутурлин[72] и Колтовский за Москвой-рекой твёрдо стояли с воинами и народом против поляков. Отчаянно бились москвитяне на улицах Тверской, Никитской, Чертольской, на Арбате и Знаменке. Гудел набат. Сражались все, кто мог держать в руках дреколье или топор. Женщины и дети из окон и кровель закидывали противника камнями, обливали варом или горячей водой. На улицах возникли баррикады из лавок и дров. Москвитяне имели успех, увы, временный.

Из Кремля с немецким отрядом в толпы людей врубился капитан Маржерет. Это был алчный и жестокий наёмный убийца. Служил он тому, кто хорошо заплатит. Щедро платил Годунов, Маржерет и ему верно служил. Потом столь же верно служил врагу Годунова Лжедимитрию I. Но честный и щепетильный царь Василий отказался от службы негодяя, изгнал его из Москвы, и Маржерет нанялся к гетману.

Много крови пролил он в тот роковой день. Рубил, пока рука держала саблю. Он буквально умылся русской кровью, не щадил ни старых, ни малых... Люди бежали от него, как от сатаны...

Сколько же было на Руси таких жестоких судных дней!.. Но тот судный день не скоро кончился...

3


События приняли неожиданный оборот. Капитан Маржерет и ляхи скоро выдохлись. Им невозможно было справиться с многолюдством москвитян. Русские люди вытеснили неприятеля со всех улиц и площадей. Но ляхи задержались в Китай-городе и Кремле. Однако было явно, что без подкрепления им не одолеть москвитян. А подкрепления не было. Минуты были решительные. Гонсевский в величайшей тревоге думал, как удержаться в Кремле.

И тут на выручку ляхам пришёл коварный Салтыков. С криком: «Огня! Огня!» — он велел поджечь собственный дом и собственными же руками помогал усилиться огню, приказывал подбрасывать головни в соседние дворы.

Его примеру последовали и другие доброхоты ляхов. Уже пылал Белый город, где первым вспыхнул дом Салтыкова, пылали Кремль и Китай-город, а тот бегал точно одержимый, кричал:

— Пошто нет огня во дворце и в патриарших палатах? Да изгибнет непокорный город!

Беспримерный случай в истории: вельможа велел зажечь собственный двор во имя торжества иноземцев!

Зато его «службу и усердно радетельный труд» милостиво похвалит король Сигизмунд, а ляхи в пылу благодарности будут целовать полы его боярского кафтана. Сам же Салтыков своей «заслугой» не кичился, а скромно говорил в кругу единомышленников и ляхов:

— Я во всём по правде поступил. Чинил всё по бозе, как Богу угодно.

Между тем сильный ветер быстро раздувал пламя. Улицы и площади Москвы быстро наполнялись густым дымом и несносным жаром. В тесных улочках гибли люди, кинувшиеся спасать своё добро. Некоторые пытались спасать дом. Другие в отчаянии пытались отыскать своих детей и родных. Смятение было всеобщим.

Салтыков добился, чего хотел: пожар разгорался, но битву удалось погасить. Ляхи отдыхали в опустевших домах Китай-города, пировали среди трупов, торжествовали победу, которая едва не ускользнула у них из рук. Довольны были и русские вельможи-изменники, желавшие победы полякам. Гнусный изменник Салтыков при попустительстве Мстиславского созвал ночную Думу вместе с ляхами. Он неистовствовал, изумляя даже коварных ляхов свирепой ненавистью к России:

— Москву надобно разрушить! Или не хотите спастись сами? Москвитян пожаром не уймёшь. Видали они и не такие пожары. После убийства царевича Димитрия Москва выгорела целиком. Тогда её сожгли по воле царя Бориса. Но и года не прошло со времени того пожара, а Москва как и не горела... Нет, Москву пожаром не доймёшь! — решительно повторил ожесточившийся предатель. — Москвитян надобно выбить из города, а церкви и храмы да дворцы царские сровнять с землёй!

Гонсевский охотно принял совет, и на следующее утро две тысячи немцев с конным отрядом вышли из Кремля к Москве-реке, зажгли церкви и монастыри и, не давая людям спасти свои дома, погнали их из улицы в улицу за пределы города. Они, бедные, ещё сопротивлялись. Но тут ударил на город подоспевший на помощь из Можайска королевский полковник Струе. Жители кинулись бежать, и пешие, и на лошадях. И едва успевшие отдохнуть за ночь люди гибли в огне и под лошадиными копытами. Никто уже не думал о спасении дома или богатства, но только о спасении собственной жизни и своих родных. По всем дорогам к Владимиру, Туле, Коломне тянулись погорельцы. Был март, дороги развезло, но снег стоял ещё высокий. Многие замерзали на сильном холодном ветру, не успев добраться до жилища. Но и оставшиеся в живых думали, что погибло всё, погибла Россия.

Но у народа-богоносца всегда и во все времена находился спасительный выход, находились и спасители. Между Сретенкою и Мясницкою, на диво многим, в том числе и самим полякам, твёрдо стоял князь Дмитрий Пожарский. Он бился с ляхами, и бился успешно, не давая им выжигать Москву за городской каменной стеною. Ему перевязывали раны, и он снова руководил боем. С тяжёлым ранением его отвезли в Лавру. Верные сподвижники бодрствовали над ним и спасли жизнь тому, кто в недалёком будущем спасёт Россию.

Но какой урок россиянам: не отчаиваться, биться до конца за свой дом и своё отечество!

Между тем ляхи вернулись в Китай-город и Кремль, откуда любовались морем пламени, поглощавшим город. Они чувствовали себя в безопасности, они ликовали. Москва горела двое суток. Ляхи поддерживали пламя, не давая ему загаснуть, пока от Москвы не осталась одна лишь громада золы. О последствиях они не думали, грабили царскую казну, расхищали то, что от века почиталось неприкосновенным: короны царские, жезлы, скипетр, дорогие сосуды, богатые одежды. Часть отсылали Сигизмунду, часть употребляли на жалованье войску. Из уцелевших жилищ знатных людей похищали дорогие иконы, сдирали с них золото, серебро, жемчуг, камни драгоценные. В подвалах находили спрятанную дорогую утварь и богатые одежды и ткани, бочки с венгерским вином и мальвазией, бражничали, ссорились из-за добычи и, случалось, убивали друг друга.

А в Москве предатели-вельможи вместе с ляхами свергли патриарха Гермогена и свели его на Кирилловское подворье, а на его место поставили Игнатия, который был патриархом при Гришке Отрепьеве, а при царе Василии сведён с патриаршего престола. Жил он в привилегированном Чудовом монастыре по удивительному милосердию царя Василия (Григорий-то Отрепьев обесчестил патриарха Иова, сорвав с него святительские одежды и сослав в отдалённый монастырь на простой телеге). И вот снова пришло время патриарха-еретика. Игнатия с почётом отвели в патриаршие палаты.

Тем самым бояре-изменники отвергли церковь истинную и открыли в Россию доступ еретикам.

4


Подворье Кирилло-Белозерского монастыря располагалось влево от Спасских ворот. Построено оно было для монастырских властей, кои приезжали к государю со святой кирилловской водою да с дарами — монастырскими изделиями. Местоположение монастыря было удобно и для приёма иноземных православных властей. Здесь останавливался иерусалимский патриарх Иеремия при поставлении патриарха Иова.

Гермогена же поместили на Кирилловском подворье отнюдь не почёта ради, а по той простой причине, что находилось оно далеко от Кремля.

Привезли его туда бояре, ругая «поносными словами», что он-де «не потребен быша», что по его вине льётся христианская кровь. К нему была приставлена охрана из пятидесяти стрельцов во главе с полковым офицером Мархоцким, и той охране было наказано не пускать к патриарху ни мирских, ни священных лиц.

Наутро в его тесную и тёмную келью пришли бояре Мстиславский и Борис Лыков да думный дьяк Янов. Гермоген в эту минуту молился. Сгорбленная спина патриарха, его коленопреклонённый вид и слова молитвы заставили их остановиться у двери кельи в почтительном молчании.

— О, Премилостивая Дева, госпожа Богородица, Владычица Пресвятая, Заступница града нашего, стена и покров и прибежище всем христианам! На Тебя ведь надеемся мы, грешные. Помолись, госпожа, Сыну Своему, Богу нашему, за град наш, не предай нас врагам за грехи наши, но услышь, госпожа, плач людей своих, избавь город наш от всякого зла и от супостатов наших!

Поднявшись с колен, патриарх взглянул на вошедших. На лице его была тихость и умиление. Он заметил, что Мстиславский несколько смутился, и, не зная, как начать, тяжело опустился на узкую скамью.

— Святый отче, мы пришли довести до тебя правду. Ополчение Ляпунова — это сборище изменников и разбойников. Там грабитель, казачий атаман Заруцкий, там тушинские мятежники под началом князя Дмитрия Трубецкого[73]. Они не ведают ничего святого: ни Бога, ни отечества. Молим тебя именем думы Боярской, да не скрепил ты своею рукой союз россиян добрых с сим скопищем злодеев, возбудивших противу себя негодование отецких детей!

— Прокопий Ляпунов не по своей мере вознёсся, и от гордости его отецким детям много бесчестья и позора, — продолжал князь Борис Лыков. — Боярам велит к нему на поклон ходить, а к себе не пускает, держит их возле избы. И в самих троеначальниках тако ж великая гордость: ни один меньше другого быть не хочет. Меж ними неправды всякие чинятся, и кровь христианская даром льётся...

Гермоген молчал. Но видно было, что слушал внимательно.

— Дозволь, святый отче, просить тебя от всего рыцарства, дабы ты отписал в полки приказ отступить от Москвы...

При этих словах думный дьяк Янов протянул Гермогену грамоту, но тот, однако, её не взял, и Янов положил её на малый столик, на котором горела свеча.

Гермоген накануне почти не спал, глаза его были воспалены от ночного чтения при свече, веки покраснели. Но взгляд был твёрдым.

— Когда это рыцарство указывало русским людям?!

Обойдя взглядом ретивого безбородого чиновника в польском камзоле, имевшего, видимо, особые полномочия говорить от имени польского рыцарства, Гермоген обратился к Мстиславскому:

— И ты, большой господин, тоже диктуешь русским людям рыцарскую волю? Но сему не быть, пока жива наша правая вера! Полученным от Бога соизволением благословляю наших ратников пострадать не токмо до крови, но и до смерти. А вас, проклятых, проклинаю за неправду!

— Оставь прежнее, Гермоген! Уймись! — со страдальческой миной произнёс Мстиславский.

Выдвинувшийся вперёд Янов толкнул патриарха в грудь, закричал:

— Тогда умри злой смертью!

Святой старец поднял вверх глаза, произнёс:

— Боюся Единого, там живущего! Вы мне сулите злую смерть, а я надеюсь через неё получить венец и давно желаю пострадать за правду!

— Смирись, Гермоген! — сказал Лыков. — Тебя, ежели окажешь непокорство, переведут в склеп монастырский. Там среди черепов и костей человеческих крысы водятся. Ты, видно, и сам о том склепе ведаешь. Он был замурован. А ныне открыты заржавевшие двери... Не упорствуй, Гермоген! Мы не хотим тебе зла! — И, помолчав, добавил: — А Ляпунова тебе не спасти. Сам узнаешь...


...О Гермогене, однако, забыли. Всех поразила весть о смерти Прокопия Ляпунова. Поляки праздновали победу. Смерть вождя ополчения не была полной неожиданностью. Взявшись за святое дело, Ляпунов объединил под своими знамёнами всякий сброд. Значительную часть войска составляли своевольные, падкие на грабежи и беззакония казаки. Их атаманом был Заруцкий, большой друг Марины Мнишек. Ляпунов же опирался на земство, дворян и детей боярских. Это были два враждующих стана. Дворяне и дети боярские написали земский приговор, направленный против казаков, их разбойной жизни и против Заруцкого, захватившего в личную собственность многие города и сёла.

Когда Ляпунов подписал земский приговор, казаки стали думать, как его убить. Случай вскоре представился. Уличив казаков в грабеже, воевода Матвей Плещеев велел их казнить, посадив в воду. Казаки выручили товарищей и решили убить Ляпунова за нарушение им же подписанного приговора, согласно которому казнь назначалась лишь с ведома всей земли. Узнав о бунте, Ляпунов выехал в Рязанскую землю, но его перехватили на дороге и уговорили вернуться в стан. Ему, видимо, и в голову не пришло, что там его ожидает ловушка. Подстроил ловушку Гонсевский. Составлена была грамота с искусно подделанной подписью Ляпунова: «Где поймают казака — бить и топить, а когда, даст Бог, государство Московское успокоится, то мы весь этот злой народ истребим».

Собрали казачий круг и решили Ляпунова убить. Осталось заполучить его. Чтобы не догадался об опасности, послали за ним неказаков. А когда Ляпунов прибыл, казачий атаман показал ему крамольную грамоту. Ляпунов отрицал:

— Рука похожа на мою. Только я не писал.

Начался спор. Ляпунов доказывал свою непричастность к этой грамоте, дворянин Иван Ржевский его поддержал, утверждая: «Прокофья вины нет». И оба были убиты.

Так было обезглавлено первое земское ополчение. Заруцкий тотчас начал гонения на земцев. Когда из Казани прислали список с иконы Казанской Богородицы и все служилые люди вместе с духовенством пошли ей навстречу, Заруцкий с казаками ополчились на них. Одни бежали от насилия и позора, другие были побиты. Заруцкий между тем начал продавать должности и воеводства, нашлись охотники, завязалась торговля. А Заруцкий набивал мошну.

Ход земского дела был остановлен.

5


Смерть Ляпунова отозвалась в сердце Гермогена скорбными раздумьями о ненадёжности наших упований. Воистину всё скоротечно перед Господом. Патриарх скорбел и о неразборчивости многих русских людей, облегчавшей врагам расправу с ними. С кем повязал себя Прокопий для святого дела?! С Заруцким, который находился в связи с развратной девкой, дерзко именующей себя «русской царицей». И чем Прокопий приманил Заруцкого в своё ополчение? Обещанием, что после победы над поляками провозгласит царём сына Марины — ворёнка?!

Обстоятельства благоприятствовали деятельности сидевшего под стражей патриарха. В августе 1611 года Ян Сапега разбил казацкие отряды и открыл дорогу для снабжения продовольствием отрядов Гонсевского. Этим воспользовались все, кто хотел проникнуть к патриарху. Помимо москвитян к нему приходили казанцы, нижегородцы, свияжане. Он узнал, что Казань выслала дружины к Москве, что здесь и смоленские дворяне, бежавшие от Сигизмунда. Он первым понял, что смерть Ляпунова и все раздоры между ополченцами были вызваны тем, что казаки хотели посадить на русский престол Маринкиного сына, что от этого и вся смута.

История сохранила имя бесстрашного связного Гермогена — предприимчивого и ловкого Роди Мосеева. Известно, что он доставил нижегородцам одну из первых грамот патриарха. Вот её текст, позволяющий судить о том, что государственные заботы не оставляли святителя до конца дней его:

«Благословение архимандритам, игуменам, и протопопам, и всему святому собору, и воеводам, и дьякам, и дворянам, и детям боярским, и всему миру: от Патриарха Ермогена Московского и всея Руси. Мир вам и прощение и разрешение. Да писать бы вам из Нижнего в Казань к митрополиту Ефрему, чтоб митрополит писал в полки к боярам учительную грамоту, да к казацкому войску, чтобы они стояли крепко в вере, и боярам бы говорили и атаманам бесстрашно, чтобы они отнюдь проклятого Маринкиного паньиного сына (далее пропуск) не благословляю. И на Вологду ко властям пишите же, также бы писали в полки. Да и к рязанскому епископу Феодориту пишите тож, чтобы в полки также писали к боярам учительную грамоту, чтобы уняли грабёж, корчму, блуд, и имели бы чистоту душевную и братство, и промышляли бы, как реклись души свои положити на Пречистыя дом, и за чудотворцев, и за веру, так бы и совершили. Да и во все городы пишите, чтоб из городов писали в полки и атаманам, что отнюдь Маринкин сын на царство не надобен...»

По-отцовски строго надзирал Гермоген за делами в державе и словно не из тюрьмы, а из патриаршего дома посылал свой наказ хранить державу и веру.

Что давало силы измождённому старцу в нужде великой и тесноте, какую чинили ему ляхи и бояре-изменники? Страна представляла собой поле, куда налетели многие хищники. Уже и шведы из недавних союзников стали врагами, хозяйничали на севере, взяли Новгород. Но мы и сами были себе злейшими врагами, сами свергли законного царя, сами терзали свою землю разбоями и грабежами, сами наполняли богатством руки иноземцев, в распрях междоусобных убивали лучших людей.

Позже люди назовут это время лихолетьем. Да за что же нам была кара сия? Или от прародителей своих худой обычай переняли? Иные так и говорили. Русь-де от века жила междоусобицами да раздорами... Но думать так — зря грешить. Хотя и бывали раздоры на Руси...

Из узкого оконца кельи-тюрьмы Гермогену виден угол монастырской стены и возле неё могилы Дмитрия Донского, Ивана III и Михаила Шуйского, героя псковской осады. Отнюдь не безотрадные, но стойкие мысли рождались в душе Гермогена при виде святых отецких могил. Или слава сих сынов отечества крепилась раздорами в державе?! И коли мы оплошали ныне, то причину надобно искать в себе самих. Каждому надобно очиститься от душевной скверны, и тогда воссияет надежда на спасение Руси. Царь Василий был одним из немногих, кто понимал это. По всей державе было постановлено о необходимости поста и покаяния. И много ли успели в этом? Иные после поста и покаяния нижтоже сумняшеся бежали к «Тушинскому вору». Покаяние по воле церкви и державному смотрению не стало потребностью души каждого. А всё оттого, думал Гермоген, что по наущению сатаны люди погрязли в грехе. Всяк думал о себе, и мало кто думал об отечестве.

Притупилось религиозное чувство, спасавшее Русь во все времена.

Гермоген денно и нощно молился Пречистой Богородице, дабы даровала русским людям душевное прозрение и подвигла их ко всеобщему покаянию.

6


Глубокой ночью Гермогену приснился сон, после которого он не мог заснуть. Будто бы из небесной глубины в келью проник голос, трижды повторивший: «Покайтесь! Покайтесь! Покайтесь!..»

Затем дверь кельи отворилась, и в ней появился святой Иоанн Златоуст. Он был в святительской одежде, ниспадавшей до полу. В глазах его был дивный свет, но взор был строгим. Гермоген упал перед ним на колени, но голос повелел:

«Встань! Я пришёл, дабы ты исполнил мою волю! Не полагайся на себя и не думай, что у тебя достаточно времени для жизни. Не медли обратиться к Господу! Знаю: много согрешили русские люди, да однако же не лишены покаяния. Потому что стоите ещё на поприще борьбы. Не отчаивайтесь в своём спасении. Первый путь к нему — осуждение своих грехов. Пробудите внутри себя обличителя — свою совесть».

Обдумав сон, Гермоген стал молить Бога, дабы явил истину его несчастным соотечественникам. Подобно людям Древней Руси, Гермоген верил в божественное внушение человеку благих помыслов. Но как узнают ныне православные люди о разных путях покаяния? Многие приходы закрыты, церкви поруганы, и сами люди во всём изверились.

Но случилось обычное в то время чудо. Когда молитва Гермогена была услышана Богом, то и многие люди в одночасье сподобились чудных видений, просветляющих души для поста и покаяния. В подмосковных таборах начали ходить упорные слухи о чудном свитке, в коем описывалось видение нижегородца Григория. В этом видении к Григорию явились два святых мужа. Один из них спрашивал другого, называя его «Господи», о судьбах Московского государства. Господь отвечал на это: «Аще человецы во всей Русской земли покаются и постятся три дня и три ночи в понедельник, вторник и среду, не только старые и юные, но и младенцы, Московское государство очистится».

И хотя сего мужа Григория не было сыскано, рассказ о его видении произвёл сильное впечатление, поселив в людях чудную веру в пост и покаяние.

За откровение свыше был принят и рассказ жены мясника в городе Владимире — Мелании, объявившей воеводе, что сподобилась увидеть «во свете несотворённом пречудную жену», которая возвестила ей, чтобы люди постились и со слезами молились Спасителю и Царице Небесной.

Следствием этих и подобных им рассказов явилось то, что города начали сноситься между собой, и по всей Русской земле был установлен строгий трёхдневный пост.

Многочисленные рассказы о видениях приобретали большую силу над умами людей. В этом особенно убеждает история Нижегородского ополчения. Земского старосту Козьму Минина Сухорук посетило чудесное видение святого Сергия Радонежского. Святой сказал ему, что пора «чинить промысел», подыматься на врага. «Тебя подвизает Бог от христианского благочестивого народа поболеть душой за людей Господних смелым дерзновением».

Козьма поведал о сём видении посадским людям, собравшимся в земской избе. Он знал, что найдутся люди, кои недоверчиво встретят его рассказ. Так оно и вышло. Стряпчий Биркин, ненадёжный человек, перебегавший от царя Василия к Вору и снова к своим, насмешливо сказал:

— Ну, не было тебе никакого видения...

Но Минин умел сразить противника метким словом:

— Ты, Биркин, воистину сосуд сатаны. Сатана и гоняет тебя с места на место. Таковым людям неведом божественный промысел...

Биркин снова пытался возражать, но Минин пригрозил ему:

— Или хочешь ты, чтобы я открыл православным, что ты замышляешь?

Биркин тотчас замолчал, и все поверили в правду Козьмы. Посадскими людьми был написан первый приговор «всего града за руками» о сборе денег «на строение ратных людей». Минину же был поручен и сбор денег.

Его предприятие имело особенный успех после того, как Родя Мосеев передал грамоту Гермогена и Козьма Минин читал эту грамоту не единожды. Где только собирались люди, там и читалась эта грамота. И всякий раз слово Минина набирало новую силу. По всей Нижегородской земле был брошен клич Козьмы Минина:

— Ежели помогать отечеству в беде, то не жалеть жизни. Не искать выгод или богатства, не искать боярских чинов и вотчин, но отдать всё своё, не жалеть дворы, закладывать имения...

Была составлена Троицкая грамота, призывавшая всех людей встать на помощь Московскому государству. По звону колоколов нижегородцы собрались в древний Спасо-Троицкий собор, где с амвона была прочитана эта грамота пастырем Саввою Ефимием. Козьма Минин снова держал речь:

— Будет вам похотети помочь Московскому государству, не пожалети животов своих, не пожалети дворов своих. Я убогий с товарищами своими, а всех нас две тысячи пятьсот человек, а денег у нас в сборе тысяча семьсот рублей. И брали мы третью деньгу. У меня было триста рублей, и я сто рублей в сборные деньги принёс. То же и вы все сделайте!

— Буди так! Буди так! — восторженно отвечали в толпе.

— Да бить бы нам челом, кто бы вступился за истинную православную веру и был бы у нас начальником...

7


Скоро стало известно, что начальником ополчения был поставлен князь Дмитрий Пожарский. Но мало кто знал, что на этот подвиг вдохновил его патриарх Гермоген.

По слову Гермогена, переданному Родей Мосеевым, Минин, посоветовавшись с народом, послал за воеводой князем Пожарским. Дмитрий Михайлович находился в это время в родной вотчине, в Суздальском уезде, где долечивал раны. Когда печерский архимандрит Феодосий объявил ему волю нижегородцев, князь ответил:

— Рад я вашему совету. Готов хотя сейчас ехать, но выберете прежде из посадских людей, кому со мною у такого великого дела быть и казну собирать.

Видя, что архимандрит Феодосий затрудняется с ответом, князь Пожарский сказал:

— Есть у вас Козьма Минин. Бывал он человек служилый. Ему это дело за обычай...

Нижегородцы пошли к Минину.

— Соглашусь, — ответил ловкий в делах земский староста. — Ежели сдадитесь на всю мою волю, будете во всём послушны и покорны, и будете ратным людям давать деньги, и на том напишете приговор...

Приговор был написан, и Козьма переправил его Пожарскому, чтобы изменники не похитили его и не расстроили всё дело. Он хорошо знал своих земляков по ополчению.

Ближайшие события покажут, сколь необходима была предусмотрительность. Он видел, сколь ненадёжны были иные ополченцы. И поди тут разберись, кто друг, а кто супротивник. И паче всего опасался Минин, чтобы не доведались вороги об участии в деле ополчения патриарха Гермогена. Поручил вездесущему Роде Мосееву следить, дабы само имя святейшего не упоминалось всуе. И Родя строго выполнял сей наказ.

Вскоре обстоятельства столкнули его со стряпчим Иваном Биркиным, давним недругом Минина. Имя Биркина встречается в летописях Смутного времени, затем пропадает. Оно и понятно: стоячую жизнь этих людей всколыхнула смута, заразив надеждой на скорое богатство, чины и власть. Во всём остальном он был мирным и чёрствым человеком. Да и у многих в те годы всесветских бедствий отупевало чувство. Многие торопились заключиться в своём дому, точно в крепости, дабы не видеть горя и слёз. И Биркин ничего не хотел знать, кроме службы. Ополчение — иное дело. Участие в нём сулило власть и добычу. Велика ли была у таких людей забота об отечестве?! Впрочем, понять это можно было при одном взгляде на его сытое лицо и важную поступь.

Помня наставление Козьмы Захарыча присматривать за Биркиным, Родя Мосеев пуще всего следил, чтобы Биркин, сведавший о грамотах Гермогена в другие города, не стал говорить о влиянии святейшего на дела Нижегородского ополчения. Кругом сновали польские лазутчики. Не принесли бы в Москву худых для попавшего в беду патриарха вестей, не изгубили бы его поляки. Сам Родя был помощником стряпчего, и Биркин, посылая его в Москву по делам, строго и придирчиво допрашивал его, где он бывал.

На этот раз он взял его с собой в Казань по делам Казанского ополчения. Родя охотно согласился. От Казани — рукой подать — тот посад, где жила дочь Гермогена. Зная великую тяжбу святейшего о дочери, Родя надумал проведать её и передать отцовский поклон. Но дела не скоро отпустили его.

Неожиданно между Биркиным и татарским головою Лукьяном Мясным возникла ссора. Спорили, кому быть начальником. Мнения разделились. Чтобы одолеть соперника, Биркин стал искать союзника... в Гермогене.

— Святейший благословил на битву отцов нашего города. Им и быть в челе ополчения...

И вдруг выдвинулся вперёд Родя. Большеголовый, но худой и низкорослый (в чём только душа держится), он завертел головой, словно бодливый бычок, и начал:

— Станем ли всуе упоминать имя святейшего? Великий он столп и твёрдый адамант. Не имея ни меча, ни шлема, ни воинов вооружённых, указует путь людям единым словом Божьим... Не бойтеся, рече, от убивающих тела. Души коснутися не могут...

Родя не ожидал поддержки. Ему бы токмо отвести от святейшего «вину», будто он призывает к оружию. Но вдруг отозвались многие голоса:

— Воистину словом Божьим. Он молитвенные словеса от желанного сердца к Богу и Пречистой его Матери воссылает.

— Пастырь добрый душу полагает за овцы...

— Аще ему, господину, случится за слово Божье умерети — не умрёт, но жив будет вовеки...

— И некому ему пособити ни в слове, ни в деле...

— Препояшася оружием духовным, сиречь молитвою и постом... Да делами добрыми...

— Аще ныне терпим, время длим — сами от себя за своё нерадение и за недерзновение погибнем!

— Что стали? Что оплошали? Чего ожидаете и врагов на себя попущаете!

— Злому кореню и змию даёте в землю укоренитися!

— Али того ожидаете, чтобы сам тот великий столп святыми устами изрёк повеление на врага дерзнути и кровь пролитую воздвигнута?! — вставил свой голос Иван Биркин.

Но на него тотчас же закричали, особенно женщины:

— Его ли то дело — повелевали на кровь?!

— Ей-ей — такого от государя поущения не будет...

— Но неже и сам он, государь, великого разума и смысла и мудрого ума, мыслит, чтоб не от него зачалося, а им бы добро сотворилося...

Тут снова выдвинулся вперёд Родя, дабы вставить нужное слово:

— Своим бы крепким стоянием и молитвами к Богу, а вашим бы тщанием и ополчением и дерзновением на врага — аще и без его государева словесного повеления и ручного писания по своей правде дерзнёте на них, и там добро сотворите, а их, врагов, победите и царство от бед освободите. От него же — великое благословение на вас.

— Так... Так! Буди по его святым молитвам!

— Он — наш святитель. Ему единому — вера наша на избавление от губителей и волков!

Здесь было много старых людей, которые помнили Гермогена в бытность его казанским митрополитом и много рассказывали о нём молодым прихожанам. Восторг был всеобщим. О Биркине забыли.

Вскоре воевода Биркин сам о себе напомнит, затеяв новую ссору с татарским головою Лукьяном Мясным из-за власти, и ссора эта будет столь свирепой, что едва не приведёт к междоусобному бою. Но, к счастью, большинство ополченцев покинет Биркина, и он вернётся назад, оставив Пожарского.

8


Завечеревшее солнце посылало в крохотное оконце его кельи прощальные лучи, и Гермоген, сидя на своём жёстком ложе, ожидал той минуты, когда инок Чудова монастыря через верхнюю створку оконца спустит на верёвке хлеб и кувшин с водой (дверь в его келью была наглухо заколочена). Но вот послышался звук шагов, и, подойдя к окну, Гермоген увидел странника с посохом в нищенском одеянии и услышал незнакомый голос:

— Святый отче, да будет ведомо тебе: Казанское ополчение вышло к Нижнему Новгороду. Да спасёмся все твоими святыми молитвами!

Гермоген перекрестился, благодаря Господа за содействие казанскому митрополиту Ефрему в его благом начинании. Затем взял посох и, опираясь на него, стал медленно ходить из одного конца кельи в другой.

Уста его шептали:

— Благословляю вас, чада мои! Время, время пришло подвиг показати и на страсть дерзновение учинити! Паки молю вас со слезами и сокрушённым сердцем: не нерадите о себе и всех! Мужайтесь и вооружайтесь! И совет меж собой чините! Время, время пришло совет меж собою держать.

Последнее время Гермоген много думал о гибели Ляпунова и причинах оной. Согласия и мира не было между начальниками ополчения. Людьми правили страсти да суета. Как бы имений больше прихватить да богатством руки наполнить. И всякий рвался быть первым, все хотели воеводить, а подчиняться никто не хотел. А Прокопий Ляпунов был ещё и неразборчив в делах и людях. Всех брал под свою руку: и воров, и разбойников, и татей... А того не ведал, что защита веры и отечества — дело чистое. Благословит ли Господь дело нечистое? Как оно худо началось, так худо и кончилось.

Он знал об избрании главным воеводой нового ополчения князя Дмитрия Пожарского, и в душе его крепла надежда, что это к добру. Не совсем обычной была судьба князя-ослушника. Дослужился он до стольника и был при дворе ещё в молодые годы, но ослушался царя и передал наследственную отчину Суздальско-Ефимьеву монастырю (выполняя волю отца, а не царя). А когда это сошло ему с рук, он осмелился на приёме сказать правду царю Борису и поплатился опалой, был отставлен от двора и поселился в своём Суздальском уезде. Вернул его в столичный град Василий Шуйский. Царю правды была по душе прямота князя. Как воевода, Дмитрий Пожарский не знал поражений. Его действия против Вора были неизменно успешными. Ему удалось взять Зарайск и Коломну, когда сила была на стороне Вора. Это он остановил поляков на Сретенке при всеобщем бегстве жителей столицы, разбил хорошо вооружённые банды Салькова на Владимирской дороге. Среди многих воевод князь выделялся упорством честной души. Он не изменил царю Василию и сохранил верность крестоцелованию, хотя эта верность грозила ему новой бедой.

Надо ли дивиться, что именно князь Пожарский единодушно избран всею землёй Русской во главе ополчения? Само-то ополчение начало слагаться с жертвы, когда люди приносили на алтарь отечества свой достаток. И повёл этих людей поборати за веру и отечество человек бескорыстный, во всём противоположный властолюбцу Ляпунову. Дальнейшие события подтвердят мысли Гермогена. Чего стоит только один случай с подписями под грамотой от имени ополчения! Вождь ополчения князь Пожарский уступил здесь своё главенство боярам (Морозову, Долгорукому, Головину, Одоевскому и другим). А свою подпись поставил десятой, чтобы не задеть сановитых бояр. Ляпунов ни при каких обстоятельствах не допустил бы этого. И вышла бы свара, раздоры. Во имя согласия нужны были жертва, смирение. А ратоборствовать можно и нужно на поле брани.

«Благодарю Тебя, Господи, что сподобил русских людей согласия!» — молился Гермоген, опустившись на каменный пол перед образом Пречистой Богородицы в углу кельи. От волнения он забылся сном. А когда пробудился, в окне едва серел сумеречный свет. Тишина была непривычной, словно всё вдруг вымерло на улицах и площадях Кремля. Люди попрятались в домах. Плотно закрыты ставни, на воротах запоры. Не слышно и польской речи. Жизнь замерла до утра.

Сотворив вечернюю молитву, Гермоген подошёл к окну. Он чего-то ждал, и предчувствия не обманули его. Послышались осторожные шаги, и знакомый щупленький человек, с умелой сноровкой цепляясь за выступы стен и кусты, подбирался к верхней створке окна. Сначала на пол летит какой-то узел, затем спрыгивает он сам — Родя Мосеев. Вытаскивает из-за пазухи каравай хлеба, затем подымает с полу узел и развёртывает его. Это новый тёплый подрясник.

— Дочка, Настёна твоя, прислала. Холода, говорит, стоят. Тятя, поди, замерзает...

Он помогает старому патриарху обрядиться в новый подрясник, а сам приговаривает:

— Держат тебя тут, яко птицу в заклепе. Ништо. Вот наладимся и ослобоним тебя...

Гермоген гладит Родю по голове, приговаривая:

— Ах ты, добрый мой! Ах ты, ловкий мой!

Родя рассказывает ему о дочкином житье, о внучке Анне, о зяте, о посадском писаре Корнелии Рязанцеве, о вятичах, что ушли в Казанское ополчение.

А Гермоген слушает и представляет себе дочь, какой видел её более двух лет назад. Она приехала в Москву и сразу же с дороги пришла ко всенощной, слушала его службу и улыбалась ему смущённо и счастливо. А он только одну её и видел в толпе молившихся. Её светлоокое кроткое лицо показалось ему чем-то опечаленным. А утром она должна была возвращаться назад со знакомым извозчиком. Вот и вся встреча...

От мыслей о дочери его отвлекает рассказ Роди о делах и заботах ополчения.

— Передай моё благословение всяких чинов людям, кои души свои от Бога не отщепили и православной веры не отступились, держатся благочестиво и к ворогам не прилепляются. Да постоят за Божьи церкви, и за свои души, и за достояние, еже нам Господь дал. Аще смерть и уготована нам, то по смерти обрящем царство небесное!

Родя передаёт ему слова ополченцев:

— Ты, свитый отче, ворогам своим не сказывайся! Ежели станут винить тебя, что грамоты от себя во все города рассылаешь, то отклоняй от себя всякое писание твоей руки. И все люди стоят на том, что грамоты те иные пишут... А у тебя одно оружие — молитва да крест... Не твоей руки то писание...

— Буди! Буди по-вашему!..

Собираясь уходить, Родя преклонил перед ним колени. Гермоген перекрестил его, повторяя:

— Добрый мой! Ловкий мой! Да будет тебе моё благословение добрым посохом в пути...

9


Оставшись один, Гермоген положил перед собой каравай, устало и умиротворённо вдыхал его аромат. Возникающие видения уносили его в далёкое детство. Вот откуда-то издалека доносится тоненький голосок мамы:

— Ермолай!

Он любил уткнуться ей головой в колени, юбка её пахла полем и травой. Это она учила его молиться, учила любить и бояться Бога. Недалеко от их дома был храм Покрова. Мама любила подпевать церковному хору и учила его словам пения. Однажды его похвалил сам архиерей, находившийся у них в посаде проездом. Потрепал его по щеке, сказал матери:

— Добрый поп из него получится...

Мать благодарно улыбнулась... Но кто мог тогда подумать, как страшно оборвётся их налаженная жизнь... Пожар, гибель родных и близких. Он боялся этих воспоминаний, обходил их...

Удивительнее всего, что и в казаках его «попом» называли — после одного случая, когда он сказал:

— Бог поругаем не бывает...

Казаки засмеялись:

— Гляди-ко, про меж нас поп объявился...

И стоило ему вспомнить казачью вольницу, как его дряхлое тело словно бы отделилось от него. Какая лёгкость в членах!.. Как лихо скачет его конь! А навстречу ветер с ливнем, туго обтягивает сырая одёжка, холодит члены. Зато как сладко пахнет дымом костра! От сырой одежды тянет дымком. Казачья горилка обжигает все внутренности, ноздри щекочет духмяный запах зажаренного барана...

И зачем была дадена ему эта казачья судьба? Над этим он часто думал. У Бога ничего не бывает без сокровенного смысла. Был сокровенный смысл и в его казачьем прошлом. Душа его мужала в битвах, а тело набирало силу, дабы он мог снести испытания, кои выпали на его долю ныне. Уста его шепчут:

— За премногие грехи наши Бог оставляет нас, а дьявол борется с людьми, ибо таков его обычай от сотворения мира... И наущением дьявола ложь ко лжи прибавляется...

Гермогену помнится, что слова эти были сказаны матерью старшему брату-неслушнику. Они не раз всплывали в памяти и в более поздние годы, оттого и затвердил их навсегда. Он рос при матери богобоязненным, перенимал от неё жалостливое отношение ко всему слабому, не обижал, как его сверстники, ни птиц, ни кошек, ни собак. Он сохранил сострадание ко всему слабому и в казачьей среде, где были жестокие обычаи и слабость вызывала одно лишь презрение. Видно, то, что однажды нам даровано Богом, не забывается. От того-то и бессмертна доброта, а зло одерживает токмо временную победу.

Почему он так часто возвращается к воспоминаниям о казачьей вольнице? Не оттого ли, что соседство добра и зла было мучительной школой для него, что и сам он в те годы совершал много дурного, в чём позже не переставал каяться? Но была и благодарная память о тех грешных днях. Там, на донских просторах, окрепли его сила и дух, там он выучился дерзко бросать вызов опасности, терпеливо сносить лишения и снисходить к слабостям товарищей. И не в казачьи ли годы укрепилось в его душе врождённое чувство правды?

О, сколь же долгой казалась Гермогену жизнь, им прожитая! Видения шли нескончаемой чередой. Память выхватывала то одно событие, то другое.

Вот он видит сидящим на троне русских царей самозванца, дерзко назвавшего себя «Димитрием», Иоанновым сыном. «Нет, он не Иоаннов сын! — думает Гермоген, всматриваясь в него с пристальной твёрдостью. — И одет не по обычаю прародителей — с иноземной пышностью, и жениться хочет на католичке, польской панне, и просит, дабы разрешили ему венчаться без принятия ею святого крещения по православному обряду, и добивается устройства в Москве католических костёлов...»

— По твоей воле буде, государь! — спешит заверить его ложный патриарх грек Игнатий.

Гермоген помнит, как в ту минуту мгновенно налилась силой его правая рука. Так бывало с ним перед схваткой с противником, когда с шашкой наголо они совершали набеги на ругателей православной веры — турок. И что изменило время? Противниками его были опять же ругатели православной веры — злые еретики. И мог ли он примириться с еретичеством хотя бы и самого царя?!

Глухо, но твёрдо звучит в кремлёвской палате его голос:

— Непристойно христианскому православному царю жениться на некрещёной, вводить её в святую церковь. Непристойно православному царю строить римские костёлы. Из прежних русских царей никто так не делал!..

Разгневанный самозванец велит вывести его из палаты, снять с него святительские одежды и заточить в монастырь.

Гермоген помнит, что не успел доехать до места заточения, как самозванец был убит.

«Зато ныне еретики надёжно заточили меня. Восстали и поднялись силы воистину сатанинские. Одолеет ли их народное ополчение? Мне не привыкать. Я выдержу и голод и лишения. Выдержали бы они», — думает Гермоген. Он верит, что Господь не оставит его. Через два дня Пасха. Этот святой праздник подвигнет православных людей поборати за свою веру.

10


Добрые предчувствия Гермогена оправдались. На второй день Пасхи к Москве подошло стотысячное войско ополченцев. Послышались вдохновенные призывы к осаде Кремля и Китай-города. Высказано было и пожелание сказать полякам, чтобы сдавались добровольно, но мало кто верил в успех этого предприятия.

Ополченцы полагались только на силу оружия и благословение Гермогена. Впервые перед всем войском было сказано:

— Ополчение собралось по благословению нового исповедника и поборителя по православной вере, отцем отца, святейшего Ермогена, второго великого Златоуста, истинного обличителя на предателей и разорителей христианской веры.

То была опасная откровенность — по тем последствиям, какие она будет иметь для Гермогена.

В келью к святому страдальцу явились бояре-изменники и Гонсевский. Они были напуганы и разгневаны, хотя и скрывали это. К столику, за которым сидел Гермоген перед раскрытым Священным Писанием, подошёл Михайла Салтыков. Рука его, короткая и толстая, сделала непроизвольное движение, словно он хотел схватить Гермогена за ворот, но вовремя сдержался. Злой запал выплеснулся в словах:

— Долго ещё ты будешь мучить нас?! Ты велел ополчаться — ты и останови! Вели писать от себя и словом приказывать, дабы ополченцы, помня Бога, не дерзали проливать христианскую кровь!

— Вели сказать воеводам, чтобы от лихих людей отстали и думе Боярской вину свою принесли, — добавил Мстиславский, стараясь смягчить резкие слова Салтыкова.

— Если ваши поляки уйдут из Московского государства, то я благословляю воинов наших отойти прочь. Ежели нет, то благословляю против вас стоять и умереть за православную христианскую веру!

— Ты хочешь нашей погибели! — зло скривился Мосальский.

Мстиславский посмотрел на Гонсевского, как бы ища у него совета или поддержки. Польский наместник в Москве и велижский староста держался с ясновельможной важностью. Наконец он произнёс слова, явно заранее обдуманные:

— Скажи князю Пожарскому, что король Сигизмунд пожалует его своим королевским жалованьем, ежели он отстанет от заводчиков смуты и войско от стен Москвы отведёт...

Гермоген некоторое время молчал. Подкупать русского князя, и столь открыто! Истинно дьявол вложил в наших недругов сии злобесные помыслы.

— Князь Пожарский помнит, с кем подвизались в вере его родители и прародители, и не пойдёт он под руку хулящих истинную веру. Он помнит, в какой вере родился, где крестился. Он знает, чья память осталась в потомстве и сияет — благочестивых, но не еретиков!

— Коли ваш Пожарский такой усердный в вере, что же это он не блюдёт христианский обычай? Тесноту чинит да обиду князю Трубецкому с казаками? — ядовито заметил Салтыков.

Ведая или не ведая о том, Салтыков задел чувствительное место русских патриотов, подступивших со своим ополчением к Москве. Между ополчениями Пожарского и казаками Трубецкого отношения установились недоверчивые. И Гермоген ещё ранее предупредил Пожарского, что земские люди надёжнее казаков, что казаки непоследовательны, ненадёжны и могут «учинить измену» (как оно позже и сбудется). Но Пожарский и сам был предусмотрительным воеводой. Поэтому когда Трубецкой пригласил ополченцев расположиться станом вместе с казаками, Пожарский ответил: «Отнюдь нам вместе с казаками не стаивать». Расположившись двумя разными станами, они и дальше воевали отдельно, хотя цель, казалось, была одна: очищение Московского государства от врагов.

В этой осторожности выразилась полководческая мудрость Пожарского. Он недаром рассылал по городам грамоты, в которых советовал земским людям относиться к казакам «с великим опасением». Вскоре станет известно о злом умысле князя-коварника, «главного заводчика крови» Григория Шаховского. Он «научал» казачьих атаманов убить князя Дмитрия Михайловича, «чтобы литва в Москве сидела, а им по своему таборскому воровскому начинанию всё делать». К счастью, ножевое ранение Пожарского будет несмертельным.

Ядовитое замечание Салтыкова вызвало усмешку Гермогена:

— Ох и мудрены вы со дьяволом! Раздоры-то в ополчении вы сами сеете. Да молитвами Пресвятой Богородицы всё улаживается в нашу пользу. Вы бы лучше промыслили о своих раздорах. Они не улаживаются, а токмо пуще разгораются...

Салтыков вспыхнул. Он принял эти слова на свой счёт. Между ним и другими боярами-изменниками давно пробежала кошка. Одни завидовали большому расположению к нему Сигизмунда, другие злобствовали на то, что он прихватил себе много поместий да имений и стал самым богатым вельможей. Сам же он злобствовал на торгового мужика Федьку Андронова за самоуправство и за то, что сидел в Думе как равный с боярами.

Но не успел он собраться с мыслями, что ответить «попу», как заговорил надменный Гонсевский, принявший слова Гермогена на свой счёт. Он знал об интригах Якова Потоцкого, хлопотами которого сапегинцы бросили гетманский стан и ушли в Литву. Знал он, что Яков Потоцкий готовил на его место своего племянника Струса. Ужели о том стало ведомо Гермогену и ополченцам?

Подперев одной рукой правый бок, а другой держась за саблю, Гонсевский произнёс:

— Или ты хочешь уязвить нас, русский патриарх, а «своим» войском похваляешься?! Или твои ополченцы-говядари чают затмить славу воинов, кои сражаются под знамёнами Витовта[74] и Батория?!

Гермоген, до той минуты сидевший на своей жёсткой постели, поднялся и сурово ответил:

— И однако вы боитесь русских «говядарей». Оттого и пришли просить меня, дабы отозвал их и велел отойти от стен Москвы. Токмо не будет этого!

— А коли так, сгноим тебя заживо в земляной тюрьме! — пригрозил Салтыков.

Гонсевский как-то устало махнул рукой:

— Делайте что хотите со своим попом!

11


Бояре, однако, не спешили заточить Гермогена в земляную тюрьму. Они страшились его проклятия и потому убедили Гонсевского испробовать ещё одно средство: послать грамоту Филарету Романову, дабы он отвёл Гермогена от упрямства. Патриарх-де слаб, нуждается в заботе и покое. Ему ли заниматься мирскими делами! Расчёт был на то, что у самого Филарета семья оставалась в России, в Костроме, в Ипатьевском монастыре. Ужели Филарет не озаботится, как бы жене да сыну не стали тесноты чинить! Тем паче что «крамольные» бояре и ополченцы прочат Михаила Романова на русский престол. Да о том же и Гермоген говорил.

Русское посольство, в челе которого был Филарет, находилось тем временем в великом притеснении у ляхов. Литовский канцлер Лев Сапега требовал от русских послов, чтобы они исполнили «государеву волю» и убедили смолян, дабы они целовали крест королю и королевичу. Филарет и князь Василий Голицын воспротивились этому насилию. Не удалось ляхам добиться согласия и от смоленских дворян, которые находились при посольстве. Выражая волю русских людей, они ответили:

— Хотя в Смоленске наши матери, и жёны, и дети погибнут, только бы на том крепко стоять, чтоб польских и литовских людей в Смоленск не пустить...

Тогда ляхи начали склонять в свою пользу мелкую сошку в русском посольстве, дворянина Сукина и дьяка Сыдавного Васильева, а вместе с ними двух представителей духовенства: спасского архимандрита и келаря Троицкой лавры Авраамия Палицына. Дали им грамоты на поместья, сделали посулы многие и тем склонили их изменить общему делу, поехать в Москву, чтобы там действовать в пользу Сигизмунда.

Узнав об этом, Филарет призвал к себе этих шатунов.

— Ужели надумались исполнить волю ляхов? А вы подумали о том, что если Смоленск возьмут приступом, то вы, послы от патриарха, бояр и всех людей Московского государства, будете в проклятии и ненависти?!

Послы отвечали:

— Послал нас король со своими листами в Москву для своего государева дела. И нам как не ехать?

Одни открыто ослушались Филарета, другие, как Авраамий Палицын, не явились к нему. (Палицын уехал в Москву, обогащённый грамотами Сигизмунда на поместья.) Захар Ляпунов также покинул Филарета, перешёл в польский стан и пировал вместе с панами, насмешничал над Филаретом и Голицыным.

Тем временем «седьмочисленные бояре» написали две постыдные грамоты. Одну разослали по городам, первым делом в Кострому, где жила семья Филарета, и в Ярославль, где ополченцы Минина и Пожарского пополняли свои ряды. Вторую грамоту — Филарету. Обе грамоты внушали людям мысль: чья правда — того Бог милует и награждает удачей. «Сами видите Божию милость над великим государем Сигизмундом, его государскую правду и счастье: самого большого заводчика смуты, от которого христианская кровь начала литься, Прокофья Ляпунова, убили воры... Теперь князь Дмитрий Трубецкой да Иван Заруцкий стоят под Москвой на христианское кровопролитие...»

Тем самым на жителей русских городов возлагалась ответственность за кровопролитие, ежели они не признают своим государем Сигизмунда. А первыми ответчиками за кровопролитие делались послы. Филарету писали также, что Гермоген опасается, как бы воры (так бояре называли ополченцев) не поставили на престол Маринкиного сына. Но патриарх стар и слаб, и слово Филарета, грамота его руки будут иметь на него благое действие.

«Бездельные люди! Заплутай!» — с горечью думал Филарет, прочитав боярскую грамоту. И немало скорбел о том, что среди этих «заплутаев» временной Боярской думы был его родной брат Иван Никитич. Калека, переживший ссылку, он ожесточился душой и, может быть, из опасения новой для себя беды держался первых в державе вельмож и сурово отмалчивался, когда с ним заговаривали о «мятежном» брате Филарете. «Какой урок жизни! Вельможи — первые при прежних царях — стали первыми изменниками, едва держава начала слабеть, а вера попала в поругание», — думал Филарет.

Душа Филарета устала от скорбей и невзгод. Будущее его было темно, как и будущее его семьи. После того как он отказался писать грамоту Гермогену, Филарета лишили всех благ, коими были приглашение на трапезы к гетману, прогулки по саду, относительно свободное общение с местными ляхами. У него изъяли писчие принадлежности и кормить стали совсем скудно.

Но однажды его неожиданно позвали к гетману Жолкевскому, дававшему перед своим возвращением в родное поместье прощальный обед. За трапезой пан Руцкой стал рассказывать, как якобы раболепно поклонился королю Сигизмунду «пленный» царь Василий. Филарет видел, как все поглядывали на него во время этого рассказа, как бы проверяя впечатление. Он понимал, что паны хотели унизить его достоинство — русского посла, но не ради унижения, как такового, а чтобы склонить его к службе королю, чьё государское счастье как бы подтверждалось и «пленением» царя Василия.

Филарет поднял красивую гордую голову, оглядел панов, сказал:

— Или царя Василия взял кто в плен? Что-то мы об этом не слыхивали!

И, видя, что гости гетмана ожидают продолжения его речи, добавил:

— Нам ведомо лишь, что его выдали изменники-бояре...

— То ваши дела. Мы о них не спрашиваем, — спесиво заметил пан Руцкой. — Но многие тому свидетели, что царь Василий склонился перед нашим государем в низком поклоне и коснулся рукою земли, яко невольник... Затем поцеловал руку короля...

— Шановни паны! То жартова байка! — с непосредственностью человека, которому набрыдла ложь, воскликнул князь Вишневецкий. Вся его жизнь была замешана на лжи и лицемерии, он был конюшим боярином при Лжедимитрии II, и теперь, когда всё было позади: и политические авантюры, и усердное искание чинов и богатства у ложного царя, — Вишневецкий на миг ощутил потребность в свежем сквознячке. Ему захотелось озадачить гостей гетмана, оттого и продолжал с несвойственной ему прямотой: — Паны требовали, чтобы царь Василий поклонился нашему государю. Это так. Но Василий на это ответил: «Нельзя московскому и всея Руси государю кланяться королю: праведными судьбами Божьими приведён я в плен не вашими руками, но выдан московскими изменниками, своими рабами».

Все с недоумением слушали старого магната. А Вишневецкий, слушаясь одного лишь задора, продолжал:

— Ей-ей! Так! Своими очами бачив, как Василий приветствовал Сигизмунда лёгким наклонением головы. Был он в светлой ферязи и шапке из чёрного лисьего меху...

И пока гости озадаченно молчали, Филарет неожиданно сказал, обращаясь к гетману:

— Дозвольте спросить вас, Станислав Станиславович, по какому праву вы взяли русского царя из монастыря, привезли его под Смоленск и представили королю в светском платье?

Все смотрели на Жолкевского. Не слишком ли дерзок русский посол? Жолкевский слегка пожал плечами, но ответил просто:

— Я взял бывшего царя не по своей воле... А что привёз его в светском платье, так ведь он и сам не хотел быть монахом...

— Ты не всю правду говоришь, Станислав Станиславович. Правда, бояре хотели отвезти Василия в дальний монастырь, но ты настоял, чтобы его отвезли в Иосифов монастырь, ближе к Польше. И чтобы отвозить царя с братьями в Польшу — на то уряду не было. В записи утверждено, чтоб в Польшу и Литву ни одного русского человека не брать. Ты на том крест целовал и крестное целование нарушил...

Но Жолкевский с ловкостью царедворца уклонился от прямого ответа.

Почему Филарет с таким волнением говорил о том, что царя Василия привезли в Польшу в светском платье? Он видел в этом дурной знак. Мирского человека легче погубить, нежели инока, ибо инок принадлежит Богу, а мирской человек — людям. Филарет понимал, что и его спасает от расправы только сан. Но кто знает, как долго будут длиться его муки? Ужели до самой смерти, как предсказал ему однажды волхв?

Не напрасно ли он смеялся над этим предсказанием?

12


Гермоген предчувствовал, что жить ему осталось считанные дни, хотя физически он был ещё достаточно крепок и духовная энергия его не иссякла. Он поддерживал связь с ополченцами, наставляя их и советуя, и всякую свободную минуту посвящал молитвенному служению Богу. Душа его давно просила покоя, но жизнь посылала ему всякий раз новые испытания.

Незадолго до кончины с ним произошёл случай, который внёс драматическое разнообразие в его печальную жизнь. Но сначала небольшая предыстория. Ополченцам стало известно о доносе на них Сигизмунду бояр-изменников. В грамоте королю они называли ополченцев непослушниками и ворами, доносили королю на новгородцев, казнивших сына Михайлы Салтыкова, Ивана.

Убедившись во враждебных происках бояр, ополченцы начали искать союзников на стороне. Вскоре они получили предложение о помощи Якова Маржерета, но, нимало не сомневаясь, отвергли его, ибо знали, что при царе Василии он пристал к Вору, позже пришёл с гетманом и кровь христианскую пуще польских людей проливал. За это Сигизмунд приблизил его к себе и велел быть в раде. Зная это, ополченцы написали такой отказ товарищам Маржерета: «Мнится нам, что Маржерет хочет быть в Московское государство по умышлению польского короля, чтоб зло какое-нибудь учинить».

Оставались казаки, которым ополченцы тоже не доверяли, но всё же решились принять их помощь, уповая на союз с православными людьми.

«Отчего же не попытаться укрепиться с ними договором?» — думал Пожарский. И решился.

Ас Гермогеном в ту пору произошёл любопытный случай, позволяющий судить о том, что сулил ополченцам союз с казаками.

Гермоген стоял на молитве, когда послышался грохот отбиваемого запора и в келью вошёл великан. При слабом свете луны (свечей не давали) он разглядел казака довольно свирепого вида, и услышал грубый голос:

— Пани казали, то не поп, то сам сатана сидит у кельи. Думаю, дай побачу!.. Чи е тут кто, чи нэма?

— Кто ты будешь, добрый человек? — спросил Гермоген.

Только теперь разглядел казак молящегося в углу монаха. Гермоген медленно поднялся с колен, и казаку бросилась в глаза большая борода и худая ряска.

— Добрый человек, кажешь? Отнюдь!.. Я не с добром до тэбе прийшов. Хочу побачить всей беды заводчика. Или не через тебя кровь христианская проливается?

— Кто ты, добрый человек? — повторил свой вопрос Гермоген.

И такое смирение, такая кротость были в голосе патриарха, что казак подумал: «Не, то не сатана!»

— Я купец, а по-нашему торговый человек из Чернигова, попал в казаки и через то прийшов пид Москву. Прозываюсь Богдан Божко. А ты, значит, патриарх... А я чув, ты сатана. Да бачу, ты Богу молишься, яко православный человек. Дозволь спытать тебя, чего ты у Бога просишь?

— Молитву воздаю Господу нашему, дабы даровал победу над хищниками нашего спасения, польскими и литовскими людьми, и одоление над непослушниками нашими...

Всматриваясь в лицо казака, Гермоген продолжал:

— По Христову слову встали многие нехристи, и в их прелести смялась вся земля наша, встала на междоусобную брань... И ты не от наместника ли польского Гонсевского пришёл брать меня?

— Нету ныне Гонсевского, — ответил Богдан. И, присвистнув, добавил со смешком: — Гуся сменили на Струся...

И, видя, что патриарх не понимает его, пояснил:

— Новый польский наместник Струсем прозывается. Он ноне всему голова на Москве... Думали, полегшает при нём, а оно всё хуже да хуже... Сидим тут в обаде, голод почал стискати. Почали псов да кошек йсты! И хоть гроши у кого е, да купуваты чого нэма. И дороговля великая стала. Пехота да нимцы почали людей резати да йсты... Пленных, тых всех поели.

Гермоген чувствовал, как ослабели вдруг ноги, и опустился на своё жёсткое ложе. Не мара ли какая напала на него? Голова его упала на грудь, и он на миг забылся. Очнувшись, потянулся дрожащей рукой к кувшину с водой. Богдан помог ему напиться, приговаривая:

— Ой, Божечко ж мой!..

Холодная вода вернула Гермогену силы. Тем временем Богдан достал из-за пазухи тряпицу, протянул Гермогену:

— Тут шматок мёду. Возьми, святый отче!

Гермоген отстранил подарок рукой.

— Да возьми, — настаивал Богдан. — Ось вин мени даром достався... Чуешь, яко воно було... Казак Горобец с жолнером вломились в дом болярина Мстиславского и почали шарпати, ищучи живности. Болярин почал их гневливым словом поминати. Горобец ударил его кирпичом у голову. Я на карауле в тот час стоял. Чую крик, лаянье. Пока добег до хоромов, бачу, болярин на полу. Я плеснул ему холодной воды, влил в глотку горилку. Очухався, а то мало не вмер. Тут и жинка его вбежала да послала за доктором. Ну а мени за спасение чоловика своего мёду дала... Довели до наместника Струся. Так, мол, и так, казак с жолнером ледве душу князя не загубили. Струе приказал поймать казака с жолнером. Обоих повесили на шибенице, а поховать не прийшлось. Пехота срезала, на куски разрубили да съели...

— Ты бы шёл к своим казакам, Богдан... Не было бы тебе худа какого.

— Худа? Мени?! Да я сам кому хошь худо зроблю! А тебя, моя святость, я видсиля на руках вынесу да сховаю в хати своего побратима.

Богдан уже забыл, что пришёл в эту келью (вломился!), дабы «своими очима» поглядеть на «сатану», он жалел патриарха, «як своего батьку».

— Спасибо, добрый человек, але я повинен оставаться в келье. И пока ты ещё здесь, скажи, кто тот Горобец?.. Я знал старбго Горобца...

— Не, той в минулому року помре... Поховали. А сказнили его сына, да поховать не пришлось...

Рассказ Богдана перебил неожиданно громкий голос:

— Богдан! Чуешь, стрельцы? Тикай!

Богдан низко поклонился Гермогену:

— Душа болезнует, святый отче! Чув, тебя в земляной тюрьме хотят сховати каты...

Гермоген молча перекрестил казака.

13


Слова Богдана о земляной тюрьме заставили Гермогена вспомнить рассказы о таинственном склепе Чудова монастыря, о котором ходили легенды, о насмерть замученных там узниках, о привидениях, которые являлись по ночам инокам Чудова монастыря. Никто не знал, кто эти страдальцы, окончившие жизнь в тяжких мучениях, как никто не знал, почему именно в Чудовом монастыре был устроен этот склеп.

Монастырь чуда Архангела Михаила много значил в судьбе Гермогена. Там он принял постриг, и это стало решающей вехой в его судьбе. Вскоре он стал архимандритом, затем занял митрополичью кафедру, стал третьим лицом в державе. Предназначенная ему Богом судьба готовила его в патриархи.

Склеп? Земляная тюрьма? Смерти он не боялся. Россказням о ночных видениях не верил. И разбросанные по склепу черепа тоже не устрашат его. Чем вздумали грозить ему проклятые еретики! Одну токмо Божью грозу признавал он над собой...

Из кельи Кирилловского подворья ему виден Чудов монастырь, чудное сооружение, задуманное два с половиной Века назад митрополитом Алексием, самою судьбою отмеченный храм, благоговейно чтимый даже недругами, получивший привилегированное значение. Он же — убежище еретиков. В тиши его келий был взлелеян ругатель веры православной, заводчик смуты на Руси Гришка Отрепьев. Своим пребыванием в монастыре он осквернил обитель устроителя Московского государства святителя Алексия...

Длинной чередой, словно светлые видения, проносились перед мысленным взором Гермогена события и случаи, свидетельствовавшие о славе и величии святой веры. И хотя по летописям выходит, что на этом месте был поначалу Ордынский посольский двор, что сюда являлись поганые за сбором дани и пошлин с Русской земли, но они же способствовали и возвеличению наших митрополитов.

О, сколь славные были сохранили те дни!.. Память о чудесных исцелениях, кои совершал митрополит Алексий, переходила от потомства к потомству... То были владычества хана Джанибека. Этот ордынский царь особенно благоволил к святителю Алексию, считал его молебником за свою семью, поскольку однажды он исцелил его мать Тайдуллу.

Примерно в это же время был подарен Москве ханский Посольский двор в Кремле, и на месте Ордынского двора был построен Чудов монастырь, видимо названный так в ознаменование чуда исцеления царицы Тайдуллы.

Страшиться ли тесноты в стенах святого монастыря, где некогда был погребён митрополит Алексий, страшиться ли этих стен ему, патриарху?! Гермоген помнил, как после пострига облобызал землю, на которой стоял монастырь. Архиепископ Новгородский Геннадий, искоренитель злой ереси, память которого Гермоген свято чтил, доживал в монастыре последние дни с пользой для души и здесь же был погребён.

Забыть ли, что в Чудов монастырь поместили царя Василия, свержения коего Гермоген не признавал. Ужели не понимали бояре-изменники, что, надругавшись над праведным царём, они поставили Россию на край гибели?! Душа Гермогена стенала. Свести с престола царя, что не единожды спасал державу от смуты! Да многие ли ведали, сколь тяжёл был крест царя Василия, когда он, поддерживаемый лишь немногими боярами, пошёл на Гришку Отрепьева? И кто оценил его мужество, когда он повёл войско против Ивана Болотникова, ставшего грозой России? Он был неустрашим перед толпами гнусных мятежников... А сколько светлых разумных начинаний пропало даром!.. Это был великий государь недостойного народа своего!

Но понемногу мысли его успокоились. Он стал думать, что ополчение, ставшее грозой поляков, возглавил князь Дмитрий Пожарский, верный царю и достойный его мужеством и твёрдостью.

14


Нижний этаж Чудова монастыря выложен был белым камнем. В дальнем углу находился склеп, имеющий вид кельи. Вид у этого склепа устрашающий. В стену вделаны железные крючья, орудия пыток. Некогда кованая железная дверь поржавела. Тут же рядом валяются железные вериги, разбросаны черепа и кости...

Двое стрельцов помогали престарелому патриарху спуститься в этот склеп по винтовой лестнице, довольно крутой. А когда они оставили его одного и слышно стало, как ударилась дверь, он ощутил удушающий запах затхлой сырости. Было темно. Лишь слабая полоска света, проникавшего из верхнего оконца двухсаженной стены, нарушала мрак.

Он не вдруг различил решётку на оконце. Видно, занесло её пылью, разбухла от ржавчины, оттого и не пропускает света... Вот она, «земляная тюрьма», о которой говорил Богдан... В углу возле стены были доски. «Они и будут моим ложем», — подумал Гермоген.

Гермоген вдруг почувствовал, что свет стал как будто ярче. Он поднял голову, и тотчас же к его ногам упал с мягким шумом мешок. Оконце закрылось. Гермоген развязал мешок и увидел, что он наполнен каким-то зерном. На ощупь оно оказалось овсом. Он понял, что над ним задумана злая насмешка. Пусть-де старый патриарх жуёт овёс, точно лошадь...

Чувствуя, как слабеют ноги, Гермоген опустился на доски. Смрад, казалось, становился гуще. Плечи охватывала сырость. Он забылся мгновенным летучим сном, и тотчас же ему привиделся боярин Салтыков. Белоглазый, разбухший, словно дождевая туча, он поднял вверх длинный палец. И тотчас неведомо откуда появился целый сонм людишек небольшого росточка. Они окружили Гермогена, кивали ему головами, ухмылялись. Лица сменялись, будто маски. «Это бесы», — подумал Гермоген. Он начал креститься, и сонм бесов исчез.

Очнувшись, он почувствовал дурноту. Глаза его наткнулись на кувшин. Он напился, но дурнота не проходила. Снова впал в забытье. И снова перед ним словно наваждение боярин Салтыков. Он сидел напротив него, и Гермогену было чудно видеть, как он перебирает какие-то травы и кладёт их в мешок. Всем ведомо, что отравные коренья в мешке подбросил боярам Романовым другой Салтыков — Иван Никитич. Но почему над мешком пороется Михайла Глебыч?

Отчего такая теснота в груди, будто плита навалилась?.. Салтыков вдруг исчез, и Гермоген видит большой гроб, и в нём князь Михаил Скопин-Шуйский. А в углу опять Салтыков колдует над мешком с отравным зельем... И слышится голос: «Ядом опоили князя Михаила, а зелье изготовили в дому у боярина Салтыкова...»

И вот уже мнится, будто в гробу не князь Михаил, а датский принц Иоанн, несчастный жених Ксении Годуновой. И плач... По ком плачут? По князю Михаилу?.. Или о гибели земли Русской плач?

Очнувшись, он вспомнил, что об отраве князя Михаила говорила вся Москва. И только Мстиславский с Воротынским да Салтыков смеялись над этими толками и твердили: «Князь Михаил помре Божьим соизволением». И что было дивно, гетман Жолкевский и вся челядь его усердно уверяли москвитян, что отравы не было. К чему бы такое рвение? Да и как им могло быть известно, была отрава в вине или нет?

С запоздалым сожалением подумал Гермоген: «Отчего не снарядили следствие?» В памяти всплыли слова: «Не сыскали, кто из детей боярских наливал вино в чашу, кою поднесла князю Михаилу кума, княгиня Екатерина Григорьевна, супруга Дмитрия Шуйского». Но отчего же не сыскали? А не сыскав, следствие подменили молвой, что отравительницей была княгиня Шуйская. То, что не было сыска, никого не волновало. Зато молве вняли все и охотно говорили о «злодейке». Тут и сыска не требовалось: «отравительницей» была дочь Малюты Скуратова, ненавистного всем главаря опричнины.

Но отчего ему приснился сейчас этот чудной сон? Не оттого ли, что душа его с той поры была неспокойна? Он видел, что многие в синклите склонялись к измене, что, не радея царю Василию, иные бояре радели полякам. Но если Мстиславский до времени таился, то Салтыков весь был на виду. Когда князь Михаил скончался, Салтыков не прятал весёлого лица. А когда в младенчестве умерла дочь Василия Шуйского Анна, Салтыков, потирая руки, произнёс: «Бог дал, Бог и взял...» Рассказывали, как он неожиданно вошёл в покои к несчастной малютке, хотел, видно, удостовериться, что она мертва. Вид Салтыкова испугал убитую горем царицу. Позже она хотела дознаться, кто отворил двери недоброму боярину. Виновного не сыскалось. И бедная царица мучилась подозрениями, что её малютку отравили. Как не подумать дурного о Салтыкове, если он один из первых начал сноситься с тушинцами, а затем с ляхами, если он более других «горло драл за Сигизмунда» (да ещё и похвалялся этим!)?

Бедная Россия! От своих ты приняла не меньше горя, чем от чужих!

15


Во второй день пребывания в «земляной тюрьме» Гермоген занемог и часто впадал в забытье. И поэтому когда раздался голос Салтыкова, Гермоген не сразу понял, въявь он слышит голос либо он снится ему.

— Это здесь обитает зачинщик измены и всего возмущения? Не прошло тебе это даром, дождался законной кары! Ты думал, сан тебя охранит? Но ты осквернил свой сан гнусной изменой... Ты жив там или уже подох, враждотворец?! — продолжал Салтыков, выдержав паузу.

Гермоген обратил взор к медному кресту в углу подземелья, поднялся с ложа и стал молиться:

— Сбылись слова твои, Христе Боже наш! Восстал язык на язык и царство на царство. И ныне главный заводчик смуты грозит мне пагубой. Господи, умери свой праведный гнев: спаси Россию! Призри с небеси и спаси милостью своей! Не дай погибнуть, Боже, твоему достоянию!

— Что ты шепчешь, проклятый ведун?! Пагубное зелье тебе в глотку!..

Он испугался. Помнил, как Гермоген проклял его, и мученической смертью умер сын Иван... Не нашёптывает ли он снова какого лиха?! От страха Салтыков начал выкрикивать бранные ругательства. И вдруг услышал рядом с собой голос:

— Ты, боярин, потише... Тебя аж на Соборной площади слыхать... А враждотворец ты сам и есть и всей злобы заводчик!

Салтыков оглянулся и даже побелел от злости при виде человека явно низкого звания, смело с ним заговорившего.

— Ты! Ты!.. — Салтыков схватился за нож.

Родя Мосеев (это был он) отскочил от боярина и тоже выхватил из кармана нож.

— Вдругорядь говорю тебе: потише, боярин. И боле не ходи сюда, не глумись над святым старцем. А то спохватишься, да будет поздно!

— Ты как здесь? Кто заслал тебя сюда, самовидец дерзкий? У старого колдуна на службе состоишь?!

Но сам же он испугался своих слов и, выкрикивая ругательства, поспешил к своему дому. Последние лучи закатного солнца внезапно скрылись в тучах, и Кремль с его монастырями и церквами погрузился в темноту. А в такие вечера и стражники неохотно покидали свои укрытия. Станут ли они беспокоить себя ради русского боярина?

Тем временем Родя проник к Гермогену по винтовой лестнице, нашёл его, бессильно лежавшего на досках, вытащил из-за пазухи бычий пузырь с церковным вином, осторожно влил в рот изнемогшему старцу. Гермоген открыл глаза. И хотя в подвале было совсем темно, Гермоген узнал Родю по крепкому мужскому поту и сильным проворным рукам, которые помогли ему подняться на ложе.

— Это тебя, мой добрый, послал ко мне Господь-милостивец?

Вместо ответа Родя потрогал его ноги. Они были холодными.

— Паки молю тебя, мой добрый... С сокрушённым сердцем и слезами: не неради о себе! Не ровен час Салтыков стражников позовёт. Удались... А я тебе икону Казанской Божьей Матери дам с собой. Велю, дабы князь Пожарский взял её с собой в поход на Москву...

Гермоген снял с шеи икону и передал Роде.

— Время, время пришло... Время подвиг показати! Скажи князю Пожарскому, дабы остерегался не токмо поляков, но и казаков.

— Я богомолец твой, владыка! Всё будет по глаголу твоему... Слово твоё — вещее. Всем ведомо: ежели бы ты, государь, не стоял здесь крепко, кто бы поднялся противу врагов и губителей? Давно бы страха ради от Бога отступили, душами своими пали и пропали... А Салтыкова мне опасаться ли? Он сам страха ради домой убёг. Ты его проклял, вот он с той поры и беснуется...


...Оставшись один, Гермоген собрался с мыслями. Он понял, что Салтыков недаром приходил. «Он, видимо, стережёт мой последний час, — подумал Гермоген. — Я и сам чую, что время моё пришло...»

И сами собой приходили на память слова Писания:

«Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало. Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил. А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь, праведный Судия, в день оный...»

Из мыслей не уходил Салтыков. В голове стояли его слова: «Долго ли ты нас будешь мучить?» Ох, бедный, бедный... Весь свой ум на последнее безумие отдал. И невдомёк ему, что дьявол с врагами вкупе его вооружил.

Всю жизнь Гермоген прощал врагам своим. Но простить врагу отечества — всё равно что поднести нож острый к своему сердцу. Елико можно, и Господь бывает милосерден к губителям и злодеям, ежели зело покаются. Но поругатели веры и отечества напрасно уповают на милосердие. Их настигает кара, ибо зло таит кару в себе самом. Ивана Салтыкова убили за родителя, изменившего отечеству. И перед сыном Горобца, посягнувшего на душегубство, тако ж был пример родителя, до конца дней своих не покаявшегося в грехах разбоя и смертоубийства.

Думал Гермоген и о Мстиславском, едва не лишившемся жизни. И для кого живёт? Наследников у него нет, корень рода его иссякает. (Он ненадолго переживёт свою единственную дочь. Видно, не дано было Мстиславскому отмолиться от сурового возмездия... И Гермоген знал это).

«Почему такой сильной на Руси была пролитовская сторона? — думал Гермоген. — Почему, отъехав из Литвы в Москву, породнившись с самим царём и наполнив свои руки богатыми дарами да поместьями, Мстиславский норовил недругам царя, а сын его Фёдор стал заводчиком смуты и призывал в Московское государство польского короля? И при деде Грозного-царя, великом князе Иване Васильевиче, древняя Новгородская отчина едва не отошла польскому Казимиру. И всё было, как и ныне. Изменное дело затеяли смутьяны, да самые богатые. В те времена, более двух веков назад, смутьянили Борецкие, ныне Мстиславский с Салтыковым. И те же доводы бесовские да затейные были... Борецкие говорили: мы-де за вольность стоим. Кто как хочет, так и живи, а править будет вече народное. А на деле была теснота смертная людям. Кто кого мог, тот того и обижал. А Марфа Борецкая, посадница, нанимала крикунов, чтобы на вече стояли за Казимира. Нашлись и доброхоты, и среди них немало священных особ».

«Темны судьбы людские, Господи!» — продолжал сокрушаться Гермоген, как если бы те давние дела совершились ныне. Мысленным взором он всё хотел представить себе новгородского архиепископа Феофила, поддержавшего заговор Борецких против московского царя. Что подвигло его на сей бесовский мятеж?

Мысль об этом не отпускала его. Перед ним в тёмном углу белели кости и черепа. Среди них были и останки Феофила, заточенного в сём склепе более нежели два века назад. Приходили усталые мысли: «Не в этом ли углу будут покоиться и твои останки, Гермоген?» Но он отгонял эти мысли, считая их бесовским наваждением. Сатане дан короткий срок владычества. Святая вера вновь воссияет. Истина Господня пребывает вовек.

Загрузка...