ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1



Гермоген узнал о самозванце, когда тот был в польских пределах (Украина в то время была под рукой у поляков). Слух о нём разнёсся по всей державе. Донские казаки прислали письмо царю Борису, где прямо угрожали прибыть в Москву вместе с законным царём. Они стали дерзко грабить вельможных людей, напали на царского родственника.

Царь Борис был напуган слухами о самозванце. Он тотчас созвал Боярскую думу, куда были позваны все верховные иерархи (им Борис доверял больше, нежели боярам). Гермоген заметил бледность царя Бориса и растерянность Иова. Последний, видимо, чувствовал свою особенную вину за то, что приблизил к себе инока, оказавшегося самозванцем.

Но вот Иов повёл речь. На него легла тяжёлая задача — первому оповестить собравшихся о случившейся беде. Он был обстоятелен в рассказе, не скрыл и своей оплошки. Борис внимательно следил за лицами сидевших перед ним бояр, дьяков, священных чинов. Когда Иов смолк, печально опустив глаза, Борис тотчас же объявил боярам, что они давно умышляли на него, они же и самозванца сыскали. Более некому. Первым он назвал князя Ивана Шуйского, у кого «сбирались подружил законопреступного инока».

Князь Иван помертвел лицом, понимая, что слова царя Бориса означали неминуемую расправу над провинившимся. Но тут поднялся его брат, князь Василий Шуйский, и твёрдо произнёс:

— Князь Иван прямит своему государю, за что лихие люди чинят ему неправды многие! На него многие наносят, сами не зная, что делают. Не погуби его, государь, напрасно, без вины.

— О том разведаем, — сухо ответил Годунов.

Ему не хотелось бы ссориться с Шуйскими, и князь Василий ему надобен будет, дабы свидетельствовать перед народом, что, будучи в Угличе, хоронил царевича Димитрия, а самозванец, именуемый себя царевичем, — подставной человек.

Между тем от Бориса не укрылось, как старательно прятал своё лицо за широкой спиной князя Мстиславского Михайла Глебыч Салтыков. Шептуны доносили царю Борису, что боярин Михайла водится с польскими людьми, что был у него разговор с литовским канцлером об отъезде в Литву...

— Боярин Михайла Глебыч, доложи нам доподлинно, что ныне затеваешь, какие недобрые умыслы держишь на сердце.

Салтыков поспешно, сколь это было возможно для полного человека, поднялся. Его широкое потное лицо покрылось слезами.

— Да я за государя своего последнее отдам...

Он тянул за ворот рубашки, словно хотел выскочить из неё, и продолжал заливаться слезами.

— Не вели казнить, государь, вели миловать...

Слёзы его вдруг как-то скорёхонько высохли, он произнёс:

— До беды семь лет... Не то будет, не то нет...

Гермогену, сидевшему на скамье у левой стороны палаты, было удобно наблюдать за Салтыковым. Что-то чуждое ему и фальшивое было в этом человеке, в его светлых выпуклых глазах, коротком, словно обрезанном носе. В душе Гермогена шевельнулось неясное тяжёлое предчувствие. Он понимал, что этого боярина надо осадить, сказал:

— Враг и за горами грозен.

На полном добродушном лице Мстиславского изобразилось недоумение. Он произнёс с некоторой ленцой в голосе:

— Ужели у самозванца столь велики силы, чтобы посчитать его за грозного врага?

Иов возразил:

— Нам ведомо, что иезуиты за него. Они просят для самозванца помощи у папы римского. А у нас казаки придут к нему с войском да лихие люди на окраинах...

И сразу протестующе заёрзал на лавке Салтыков и зло уставился в лицо патриарха:

— Ты пошто, Иов, за первого воеводу речь держишь? Ты правь свои церковные дела, а нам, боярам, с государем совет держать, как устроить тишину в государстве...

Гермоген ожидал, что Борис осадит Салтыкова, но он молчал, о чём-то думая. Начал-то он гневно, но, видимо, сам испугался своего гнева. Боится разрыва с боярами. И тем выдаёт свой страх перед самозванцем. О Господи! Только бы недруги не догадались об этом!

Тут вышел вперёд думный дьяк Михайла Татищев и начал спрашивать бояр, кто из них передавал дяде самозванца Смирному-Отрепьеву грамоту к польским панам. Спрашивал он, по обыкновению, резко, и голос его звучал, как труба.

— Ты пошто кричишь али что содеялось? — наигранно удивлённым тоном язвительно спросил князь Рубец-Мосальский.

— А то и содеялось, что грамота пропала. Смирный привёз обманную грамоту, в коей ни слова не было о самозванце.

— Да что ж там было? — продолжал насмешничать Рубец.

— Да жалобы на судей королевских... На грабежи пограничные...

Послышался чей-то смех. Лицо Бориса исказилось от бессильного гнева. Как он выдавал свою слабость!

— Кому-то смех... А вы подумали, как дале устраивать дела державные? — продолжал Татищев. — А ведомо ли вам, что бояре-коварники отправили тайно к польскому королю Ляпунова да с просьбой нижайшей помочь самозванцу?

В палате наступила зловещая тишина, потом послышались протестующие возгласы. Татищев подождал, пока голоса стихнут, сказал:

— Ныне думаем послать свою грамоту к королю, дабы довести до него правду истинную о самозванце...

И Татищев начал читать текст грамоты:

— «В нашем государстве объявился вор-расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудовом монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках. Из Чудова был взял к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца и наконец постригся в монахи, не отставши от своего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых. Когда это воровство в нём было найдено, то патриарх с освящённым собором осудили его на вечное заточение в Кирилло-Белозерский монастырь... И мы дивимся, каким обычаем такого вора в вашем государстве приняли и поверили ему, не пославши к нам за верными вестями. Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Углицкий, из мёртвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены».

Бояре выслушали дьяка Татищева с важным видом. Послышались степенные замечания:

— То доподлинно так...

— Надобно объявить королю особо, дабы поляки не благоприятствовали вору-расстриге...

— А ежели кто окажет ему подмогу, того наказать...

Гермоген мрачно молчал. «Посольство» Ляпунова, пропавшая грамота, сомнительный выбор людей, коим доверялись государственные дела, — не сулило ли всё это новые бедствия? Вот и ныне сочинили грамоту к королю. Посмеются этой грамоте поляки, порадуются нашей смуте. А король даст лукавый ответ, что польское правительство не станет-де помогать «Димитрию»...

Гермоген понимал, что здесь нужны иные решительные дела. Он корил себя за то, что, выехав в Москву, не обдумал главного: как воспрепятствовать смуте, дать острастку крамольникам? С Польшей ли ныне сноситься или лучше с её недругом — Швецией. Польским панам, как и русским крамольникам, нужна острастка, чтобы они почувствовали силу, а не слабость державной России.

Перед отъездом Гермоген был принят патриархом в его Комнате.

— Отче наш, патриарх Иов, — склонился в низком поклоне Гермоген. — Дозволь выразить тебе моё сокровенное слово. В грамотах — наша слабость, а не сила. Посмеются поляки этой грамоте...

Иов молчал, хотя лицо его выражало согласие со словами Гермогена. Видно было, что ему трудно сказать правду, но он её сказал:

— Сия грамота была составлена по изволению государя...

Гермоген опустил голову. Борис уцеплялся за соломинку. Но патриарх и мудрее и решительнее его. Ужели и теперь он станет потакать царю? Иов, казалось, прочитал мысли митрополита:

— А мы всем священством станем думать, как избыть беду...

— Вора-расстригу надобно изгубить, либо он зальёт кровью всю Россию!

— О сём ныне многие помышляют. Да как изгубить супостата?

2


Как ни таился Иов (даже от Гермогена, коему безгранично доверял), замысел изгубить «вора» был самозванцем раскрыт. Монахи с отравным зельем были схвачены и казнены. Тайный донос на монахов опередил их приезд. Можно было не сомневаться, что среди ближайшего окружения патриарха и самого царя были скрытые сторонники Григория Отрепьева.

События на театре военных действий подтвердили это.

Воевода Михайла Салтыков отказался идти под Ливны, «норовя окаянному Гришке». Они с воеводой Петром Шереметевым заявили, что «трудно против природного государя воевать». Князь Рубец-Мосальский сдал Путивль, самый важный город Северской земли, хотя в этом не было необходимости. Даже князь Фёдор Мстиславский, которому царь Борис подал надежду, что отдаст за него дочь Ксению с богатым приданым (Казань и Северская земля), медлил, подступив к самому стану самозванца. В итоге его войско, значительно превышавшее войско противника, было смято. Один лишь воевода Басманов[44] защитил Новгород-Северский.

При таких неумелых действиях надо было думать, как собрать новое войско. Царь Борис писал в рассылаемых грамотах:

«Войска очень оскудели: одни, прельщённые вором, передались ему; многие казаки, позабыв церковное целование, изменили, иные от долгого стояния изнурились и издержались, по домам разошлись; многие люди, имея великие поместья и отчины, службы не служат ни сами, ни дети их, ни холопы, живут в домах, не заботясь о гибели царства и святой церкви. Мы судили и повелели, — продолжал царь, — чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько ни есть их годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами, шли в Калугу; останутся только старики да больные».

Исполнение этого царского приговора о воинах-монахах было для Гермогена весьма затруднительно. В Казанском крае началась смута, затронувшая и монастыри. Год накануне был неурожайный, и за нищенскую плату в монастырь служить не шли, а больше нанимались к богатым татарам и русским, которые, скупив накануне хлеб, подняли на него немыслимые цены. Те, кто чувствовал в себе силу, уходили в казаки. Оставались немощные да старики. Но и тот малочисленный отряд воинов, что удалось сколотить, рассеялся по дороге.

Другой бедой была смута в умах людей. Волхвы говорили, что в нынешнем году наступит новое царствование. Отовсюду приходили вести о таинственных явлениях и грозных предзнаменованиях: где-то пронёсся ураган, снося крыши домов и церковные купола, у людей и животных рождались уроды, собаки поедали собак, волки — волков, лисицы бегали в посадах. Из Москвы приходили вести о знамениях на небе. То два месяца появились, едва успела сойти вечерняя заря, то огненные полотнища наступали друг на друга. А ещё по небу пронеслась яркая комета, и волхвы советовали царю остерегаться беды.

О наближении беды думал и Гермоген. И когда пришло известие о смерти царя Бориса, он выехал в Москву, всё ещё надеясь отвратить неотвратимое. Шли упорные слухи, что Борис сам отравился. И многие верили. От царя, впавшего в малодушие, можно было ожидать и посягательства на свою жизнь. Но, узнав, в каких тяжких мучениях умер Борис, Гермоген отверг версию о его самоубийстве. Борис знал толк в зельях и мог бы выбрать себе смерть менее мучительную. «Выбрать» смерть, чтобы обездолить семью и взвалить на плечи сына-отрока непосильное державное бремя? Не чувствовал в себе сил на схватку с мнимым царевичем?

Гадай не гадай, а беда у ворот. Фёдору присягали равнодушно, и клятва была та же самая, какую приносили Борису. Ужели верил Борис, когда возле его смертного одра бояре целовали крест на верность Фёдору, ужели верил он, что бояре будут верны присяге его сыну-отроку?

Узнав, что войско принуждают принять новую присягу — «Димитрию», что навстречу самозванцу выехали клятвопреступники — князь Василий Голицын и боярин Михайла Салтыков, Гермоген подал мысль патриарху Иову созвать освящённый собор и проклясть клятвопреступников-зачинщиков, отлучив их от церкви, но Иов казался растерянным и ни на что не решался. Всё совершалось помимо его воли. Выполняя волю самозванца, вернувшиеся в Москву клятвопреступники убили юного царя Фёдора и его мать Марию Григорьевну. Ксении Годуновой сохранили жизнь. Ей была уготована судьба наложницы самозванца.

В тот роковой день Гермогену случилось посмотреть в глаза убийц царя и его матери — князей Василия Голицына и Рубца-Мосальского. Они являли вид спокойствия, и не дрожали у них руки, запятнанные кровью. О, слуги дьявола! О, тяжкие времена!

Похоронили несчастных в том же Варсонофьевском монастыре, что и царя Бориса. Похоронили без почестей, достойных сана, не в белых одеждах, как надлежало, но в тех, в каких убивали.

Свершилось то, что Борис Годунов уготовил некогда царевичу Димитрию!

Гермоген сотворил молитву за невинно убиенных. Царство тебе небесное, невинный отрок! Чистый телом, ты предстанешь перед Христом как святой, ибо непричастен грехам своего родителя. Невинные, вы пострадали за виновного. И никто не защитил вас, ибо мало Христово стадо, много же сатанинского антихристова воинства.

О, многие беды лягут отныне на Русскую землю! С этими печальными мыслями Гермоген, минуя Казань, выехал в вятские пределы к дочери. Душа искала покоя и отдыха.

3


Дочь Анастасия жила в богатом посаде Вятские Поляны. Гермоген знал, что она на сносях. Самое время поехать к ней. Наступали смутные дни, и Бог знает, приведётся ли ещё повидаться. Силу в державе взяли лихие люди. И хоть они прозывались боярами да князьями либо дьяками думными, а были злее тех разбойников, что водились в лесах. И сами разбойники начали промышлять открыто, перейдя на службу к державным смутьянам. Оттого и на дорогах стало тише, а по сёлам и высям стало опасно жить. Не ровен час либо из дома выселят, либо вотчины лишат, либо заберут с собой и увезут неведомо куда. Не считались ни с саном, ни с сединами. В Казанском крае пропадали дьячки, иереи, иеромонахи. В монастырях пришлось усилить охрану. Спаси нас, Господи! Не стало бы хуже с приходом самозванца.

Настин двухэтажный домик издали веселил глаз резными, искусно сделанными наличниками, черепицей высокой крыши, свежей зеленью только что распустившихся лип. Настя, едва колымага подъехала к воротам, выбежала на крыльцо, кинулась к отцу, заливаясь слезами радости, повела в хату, напоила медовой сытой. На случай была истоплена баня. А когда распаренный, довольный Гермоген появился в горнице вместе с услужающим ему монашком, стол уже был накрыт. Пришёл со службы важный, раскормленный зять. Гермоген не сразу узнал его. Плечи — косая сажень. В чертах отчётливо проступала врождённая угрюмоватость и прижимистость. Небольшие глаза глубоко прятались под густыми бровями. Настя рядом с ним смотрелась девочкой. Полные, неопределённого очертания губы, доверчивое выражение больших глаз.

— Сказывай, батюшка, как там на Москве, что деется?

Видно, что гордится родителем, поглядывает и на мужа: что он? Доволен ли её родителем? Смотрит на мужа преданно.

— На Москве, доча, ныне деются недобрые дела. Через Москворецкие ворота в неё вступил бывший монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев, именующий себя князем Углицким. Умышляет сесть на трон царей московских. Но многие заметили, что и сам он с опаской смотрит на своё дерзновение. Едва он вступил на площадь, как поднялась сильная буря. Людям песком засыпало глаза, а ветер был таким сильным, что вырывал из рук поляков древко знамён, сбивал с ног музыкантов. Многие смутились, увидев в этом дурное предзнаменование. И сам «углицкий князь» несколько раз перекрестился, приговаривая: «Помилуй нас, Бог!» И стража его вся из воинов иноземных. Своим не доверяет.

— Мало ли что людям почудится. Опосля по-иному станут мовить, — угрюмо заметил зять. Звали его Никанором. Он был недавно только назначен губным старостой. Оттого и старался напустить на себя как можно больше важности. — В нашем посаде все будут присягать новому царю, — продолжал он. — Мы получили грамоту, в коей извещается, что Бог поручил новому царю Московское государство. В той грамоте сказано тако ж, что и патриарх Иов, духовенство и всяких чинов люди узнали в нём природного государя и били ему челом о своих винах...

— Мне доподлинно известно, что патриарх Иов рассылал грамоты, обличавшие вора и расстригу Григория Отрепьева, а князь Шуйский выступил перед народом на площади, свидетельствуя, что царевич Димитрий похоронен им в Угличе... — возразил Гермоген, думая о том, как в лихие времена нежданно и незнаемо меняются люди. Каким смирным и богобоязненным был его зять ещё не в столь далёкие годы, а ныне он спорит с самим владыкой. И причина тут не в том, что он ныне губной староста (и сам-то чин невелик). Видно, по всей России есть силы, стоящие за самозванцем, они повсюду раскинули свои сети, куда легко попадают доверчивые люди.

— Князь Шуйский — лукавец, — возразил Никанор. — Всем ведомо, что похоронил он поповского сына.

Гермоген весело рассмеялся, дивясь той простодушно-наивной уверенности, с какой его зять повторил слова, пущенные хитрыми людьми.

— Али не ведомо тебе, владыка, — не без обиды заметил губной староста, — что именитый князь Богдан Бельский выехал из Кремля на Красную площадь, окружённый боярами и князьями, и с Лобного места громко свидетельствовал, что новый царь — истинный Димитрий, и в том он, Богдан Бельский, нянька юного царевича, приносит клятву... И князь принародно поцеловал крест.

— Князь Богдан знавал царевича в пелёнках. Время своё провёл он в ссылке вдали от царевича. Как мог узнать он дитя в муже, закалённом ратными делами? Князя Богдана можно понять. Он устал от постоянных гонений на него Годунова. Теперь, когда его вызвали из ссылки, он получит новый чин и новые поместья в обмен на ложное показание. И кто знает, может быть, князю Бельскому чудится, что он поступает по правде, поддерживая нового царя, изгубившего род врага и супостата — Бориса Годунова!

Никанор опустил глаза. Он не хотел принимать такого толкования. У него на руках был приказ приводить жителей к присяге новому царю и присяжная запись, была грамота самого царя. Он благоразумно перевёл разговор. Слухи-де идут, будто новый царь дарит им милости. Отныне будут платить налог не усольским сборщикам, а сами отвозить налог в Хлынов. Но не одни только служилые сословия поддержат нового царя, но и крестьяне, что попали в кабалу и стали холопами, а теперь их снова обращают в крестьян.

Гермоген молчал, печально думая о том, что самозванец укрепит себя на царстве посулами и милостями, а в державе воцарится неправда.

А зять назидательно завершил беседу словами:

— Ныне нам всем стоять заодно на недругов государя...

Гермогену ничего не оставалось, как сделать вид, что не понял намёка.

Переночевав у дочери, Гермоген всё утро провёл в беседе с нею в её светёлке. Радостное майское солнце, благоухание дерев и трав, казалось, сулили людям одни радости. Только бы жить да жить... Но Настя была опечалена. Она понимала, как нелегко придётся её отцу с таким характером в этой жизни.

— Батюшка, ужели станешь держать перед людьми такие речи, как у нас? А в беду попадёшь, кто помочь подаст?

Он отшутился:

— До беды ещё сто лет. Либо будет, либо нет...

— Батюшка, ты един так решил — противиться новому царю — либо с кем уговорился?

— Коли с правдой, так не один.

— Ох, батюшка... — заплакала Настя. — Я не переживу, ежели тебя станут мучить!

Гермоген погладил дочь по голове, поцеловал в волосы.

— Доню моя, я боюсь единого лишь Бога, и против Божьей воли я не пойду.

Она подняла к нему заплаканное лицо, не вполне понимая его слова, потом поцеловала ему руку.

— Батюшка родимый, ты один у меня, как перст. Ты мне и за матушку был, когда Господь её прибрал. Твоим благословением я жила в довольстве и согласии с миром... Ты помог мне и мужа сыскать добра да благочестива, и за ним я, как иголка за ниткой...

— Ну и ладно, коли так... Жена да прилепится к своему мужу и пойдёт за ним, как то повелевает Господь...

Она была благодарна родителю за эти слова и провожала его с лёгким сердцем. Он благословил её и дитя её, ещё на свет не рождённое. А она ещё долго стояла на крыльце, шепча:

— Господи, помилуй его, отврати от него беду, злодеями насеваемую!..

4


Всю дорогу, как ехал от дочери, Гермогена одолевали горькие думы. Он был близок к отчаянию и молил Бога простить ему этот грех. Но как не думать о том, какая злая смута затевается на Руси! Безбоязненно свергаются святыни, попираются веками установленные обычаи. Ни во что ставится священный сан. Как не восплакать о жалостливой судьбе патриарха Иова! Злодеи накинулись на него во время службы в Успенском соборе. С патриарха сорвали святительские одежды, силой вывели из собора и, обрядив в иноческое платье, на простой телеге вывезли в отдалённый монастырь. И хоть бы один кто из людей именитых и влиятельных заступился за него! (Сам Гермоген в те часы находился в дороге и в Москву приехал, когда злодеи уж расправились с юным царём Фёдором и его матерью-царицей, а Иов был далеко за пределами Москвы).

Когда-нибудь люди поймут, что они сами себе погубители, и горьким будет их прозрение, думал Гермоген. Припомнились назидающие слова зятя: «Ныне нам всем стоять на недругов государя!» И уж коли этот добрый благочестивый человек стоит за самозванца и не позволяет себе даже усомниться в том, природный ли он царь, — что думать о прочих, о толпе? Она верит любым посулам и подвластна любому ветру.

И самое опасное — раскол...

Едва въехав в Москву, Гермоген услышал со всех сторон о расправе над стрельцами, которые называли нового царя вором и расстригой. История эта была ужасна, своим концом: «Свои своих же посекоша». За расправу над виноватыми стояли сами стрельцы. Голова стрелецкий Григорий Микулин сказал самозванцу:

— Освободи меня, государь. Я у тех изменников не только что головы поскусаю, но и черева из них своими зубами повытаскаю...

Он первым, а за ним остальные стрельцы обнажили мечи, и сотоварищи были изрублены на куски...

Столь же безжалостной к обличителям нового царя была и толпа. Когда вели на казнь мещанина Фёдора Калачника, кричавшего, что новый царь — антихрист, в толпе злорадствовали:

— Поделом тебе смерть...

Начавшуюся смуту усиливали доносы, от которых больше всего пострадало духовенство, в чьей среде знали доподлинную биографию Григория Отрепьева. Любое правдивое либо неосторожное слово стоило человеку жизни. Но обычно пытали и казнили ночью, ибо на людях самозванец хотел казаться милостивым.

...Удручённый обрушившимися на него слухами и рассказами, Гермоген решил после приёма у нового патриарха, грека Игнатия[45], тотчас же выехать в Казань, но ему неожиданно сообщили о решении нового царя: Гермоген был назначен сенатором. «Чем заслужил?» — хотел спросить Гермоген, смущённый этой сомнительной честью, но спрашивать не полагалось. Дальше — больше. Один поляк назвал его «ясновельможным паном».

Отныне Гермогену полагалось заседать в Сенате. Не ошибка ли это? Но прислуживающий ему иерей отчасти разрешил его недоумение. Оказывается, у новой власти он пользовался репутацией прирождённого боярина. Гермоген пожимал плечами, не зная, как выпутаться из этого положения. Но заметно было, что сказка обрела силу: даже высокомерные поляки становились в его присутствии почтительнее. Величественный вид митрополита Гермогена, его дородное достоинство и независимость особенно выделяли его по сравнению с заискивающей услужливостью иных вельмож. Остальное же — все слухи, одни только слухи... «Какое вельможество сыскали во мне?» — удивлялся Гермоген.

Тем временем стало известно, что волею нового царя были изгнаны из своих домов Чертольские и арбатские священники, а в их домах разместили царских телохранителей. Московское духовенство не осталось в долгу. Было разведано, что новый царь ещё ранее принял католическую веру и ныне исповедовался по латинскому обряду. Кто-то дознался, что под его кроватью спрятана икона Богоматери, что новый царь — иконоборец, оттого и надругался над святыней...

В тот день был созван освящённый собор. На возвышении в Грановитой палате два престола: для царя и для патриарха. Самозванец в торжественном царском облачении, в бармах и шапке Мономаха. Не один только Гермоген, но и прочие приглядывались к нему, замечали, что повадки у него царские. Но было в нём что-то лишнее. Вид его как бы говорил: «Ну, теперь видите, что я — природный царь?» Можно было также заметить, что он был будто бы обеспокоен, что раза два он тайно переведался взглядом с патриархом.

Но вот патриарх Игнатий объявил освящённый собор открытым и сказал, что слово имеет царь, что у него есть недруги, умышляющие против него поклёпы и злую смуту. Царь-де иконоборец и не чтит святыни...

Когда Игнатий кончил, Лжедимитрий резко обернулся налево, где сидели высшие духовные иерархи:

— Кто-то думает, что царь православный может отступиться от веры своих прародителей?!

Затем он обратил взор к иконе Богоматери на стене палаты и произнёс с чувством скорбного гнева:

— Пусть сотворит Господь Бог надо мною или над этой иконой какое-нибудь знамение, если я когда-нибудь помышлял отступиться от святой веры русской и принять другую...

Чувствуя, что слова его произвели впечатление, он повторил:

— Да совершит Господь на глазах ваших знамение надо мною или иконою, если я мыслю что-нибудь иное...

Все молчали, но неожиданно подал голос архиепископ Коломенский Иоасаф:

— Слышали мы, что скоро будет ваше царское венчание с царицей. Многие ныне смущены, и нам, особам священным, надлежит знать, когда ваша царица откажется от веры латинской и примет веру православную...

Самозванец оборотился к Игнатию:

— В чём дело? Почему они вмешиваются...

Игнатий пожевал полными губами, словно бы что-то ответил царю. Все уже знали, что у него лисьи, уклончивые повадки. Но архиепископ Коломенский был твёрд в вопросах веры, хотя и добродушен с виду. И потому он сказал:

— На Руси не бывало такого завода, чтобы царица была не одной веры с царём...

— Ныне достаточно будет, ежели царица приобщится Святых Тайн, — сказал Игнатий, угодливо повернувшись к царю.

Самозванец хмуро молчал. Он не хотел идти на уступки и решил отбить у русских попов охоту вмешиваться не в свои дела. Начал всё же мягко:

— Чем плоха чужая вера? Поляки такие же христиане, как и мы. А какие у них богатые обряды! Какая служба!..

Быстро спохватился. Не сказать бы лишнего. Но коломенскому архиепископу и того было довольно. Он возразил:

— Вашему прародителю, Ивану III, митрополит Филипп сказал: «Кто похвалит веру чужую, тот своей поругался». Строго блюли на Руси свою веру. А когда папский посол приехал в Москву, дабы сговорить твоего родителя на соединение церквей, благоверный царь ответил ему: «Нам помимо своей веры истинной хотеть нечего».

— И что тому дивиться? — возразил Лжедимитрий. — По старому обычаю так оно и было. Древние говорили: «Обычай — тиран». Но было в тех обычаях и много несовершённого, а всё несовершённое со временем утрачивает силу...

Самозванец любил поговорить, пересыпал свою речь примерами из истории, прибегал к нравоучительным выводам. Но тут он чувствовал, что надо скорее приговариваться к концу.

— Время всё меняет. Ныне всякий человек может принять любое вероисповедание. Но он вправе сохранить и прежнюю веру, и прежние обычаи, переселившись в чужую страну...

Все опустили глаза, понимая, к чему клонит царь. И вдруг под сводами палаты раздался отчётливый и страстный, точно на проповеди, голос Гермогена:

— Или не станет это искушением для прочих, ежели царица не примет православия?

Самозванец понимал, что должен дать достойный ответ, чтобы вызвать похвалу короля и папы, от которых зависело получение императорского титула, его заветной мечты. Он порылся в памяти и нашёл пример из русской истории.

— Накануне крещения на Русь приехало много миссионеров. Или святой Владимир отверг право каждого говорить о преимуществах своей веры: иудейской, мусульманской, христианской? Известно, что он немало колебался. И тем подтвердил право выбирать любую веру.

И молчат бородатые мужи, опустили глаза иереи, нерешительно поглядывают на казанского митрополита.

И снова гремит под сводами его голос, аки труба:

— Святой Владимир крестил Русь по всем правилам веры греческого закона. Миссионеры не указывали ему, как того хотелось бы нынешним миссионерам. И коли святой Владимир выбрал православие, другие веры никто не предлагал. И ныне у нас едина держава, един народ, едина вера.

Не только слова, но и сам тон Гермогена, суровый и нетерпимый, задели самозванца.

— Казанский митрополит Гермоген, вы не в своей епархии, а в царской палате, где решаются державные дела! — не скрывая гнева, произнёс он.

К нему услужливо приблизился Басманов и получил приказание сразу же после собора вывести «крамольников» — митрополита Гермогена и архиепископа Иоасафа — и выслать из Москвы в отдалённые монастыри, не давая времени на отдых и обед.

5


Едва Гермоген успел выехать за пределы Москвы, как его колымагу нагнал всадник. Это был Пётр Басманов. Перегородив дорогу лошадям, он зычно произнёс:

— Владыка Гермоген, государь изволил приказать, дабы ты не мешкая воротился в Москву.

Колымага неуклюже съехала на обочину, чтобы развернуться назад. Вид у Гермогена хмурый. Он тяжело переносил тягостную неопределённость. А тут ещё Басманов едет рядом, ни на шаг не отстаёт, словно арестовал его. Человек низкий и злобный, он отличался фанатической преданностью правителям, коим ему довелось служить. Его отец, опричник Фёдор Басманов, был любимцем Ивана Грозного. Царь называл его «Прекрасной Федорой», наряжал в красивые женские одежды. Басманов-отец был искусен в садомских грехах, но когда надоел царю, сын Пётр Басманов убил отца. Потом на трон сел Годунов, и Пётр Басманов и ему верно служил. Но никому он не был так по-собачьи предан, как «Димитрию». И Гермоген, будучи истинным христианином, не мог, однако, подавить неприязненного чувства к нему.

Колымага остановилась перед новым царским дворцом, недавно построенным в честь приезда «государыни» Марины Мнишек. Воздвигнут дворец был на кремлёвской стене, в стороне от соборов кремлёвских и улиц. Но не почтительность вызывало у людей новое жилище правителя, как это было при прежних царях, а весёлое дивувание. И многие приходили к Благовещенской башне кремлёвской стены со стороны Москвы-реки, чтобы поглазеть на новое чудо. Вечерами дворец освещался разноцветными плошками — красными, синими, зелёными.

Гермоген подумал, что дворец, видно, многих прельщал мишурным блеском. Дверные замки были позолочены червонным золотом. Полы выложены дорогими разноцветными плитами. Зелёного цвета печи обведены серебряными решётками. Перед дверью, что вела в столовую, стояло множество золотой и серебряной посуды, и даже бочки с вином обвиты позолоченными обручами. В приоткрытую дверь видно, что столовая обита голубой персидской тканью.

В тронную залу царя, куда Гермогена провожал Басманов, вели две комнаты. Первая была обита тканью, шитой золотом, вторая — серебристой парчою. Здесь Гермогену велели дожидаться, пока его пригласит царь. Он опустился на скамью, покрытую красным бархатом, и прислушался. Ему показалось, что комната наполнена неясными шорохами, словно ветер слегка листал страницы открытой книги. Оглядевшись, он увидел у стены в углу человека в чёрном. Тот стоял возле открытого шкафа с книгами, гладил рукой корешки книг и что-то шептал. В окно неожиданно проник солнечный луч, и Гермоген узнал Молчанова. То был известный волхвователь, наказанный при Борисе Годунове за чернокнижие. Наказание кнутом, однако, не остановило его. Он продолжал смущать народ дурными пророчествами и тайно держал сторону врагов Годунова, а позже открыто перешёл на сторону «Димитрия». Дождавшись своего времени, он вместе с крамольными боярами ворвался в старый дом царя Бориса и убил сына его, отрока Фёдора.

Гермоген быстро отвёл взгляд. Столь тягостен был ему вид сего чернокурчавого мужика-волхвователя. Почувствовав его неприязнь, Молчанов усмехнулся:

— Ну что, владыка, или не сбылось наше пророчество? Умён был царь Борис, да не спас себя и родных своих от погибели. Бог долго ждёт, да больно бьёт...

Гермоген поднялся и, опираясь на посох, гневно произнёс:

— Не тебе, сатана, поминать имя Божье!

В эту минуту отворилась дверь. Молчанов отчего-то смутился, быстро вышел. Гермоген увидел юного князя Хворостинина, любимчика «Димитрия». Над прочими боярами вознёс царь шестнадцатилетнего князя, сделал его кравчим. Пришёл звать его к царю? Но князь-отрок не спешил и с любопытством смотрел на владыку. Небольшая белокурая головка на длинной шее по-детски дёргалась. Он что-то хотел сказать, да, видимо, не решался.

— Княжичу есть дело до владыки? — спросил Гермоген.

— Дело? Да, дело...

— Помолчал немного, подбирая слова:

— Ближники царя сказывают про тебя, владыка, да сетуют, что нелюбье держишь к гостям иноземным. Ныне время единения, а не раздора. Али не видишь, что поляки принесли нам мир, яко и Христос сказал: «Я пришёл к вам с миром».

— Не так, отроче, сказано в Святом Писании. Истинные слова Спасителя: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч». Заблуждается, кто думает, что зло отпадёт само собой. Ты что же, отроче, думаешь, что поляки принесли нам добро на своих штыках?

— Как не добро? — вскинулся Иван. — Земли наши совсем опустели при Годунове, а поляки да прочие приезжие люди дворы красивые возведут, сады на пустырях посадят. Худо ли?

— Ты о каких землях говоришь, отроче?

— Али не знаешь, как запустела Новгородская да Псковская земля? Словами бранными её не заселишь. Слова бранные были меж боярами русскими да поляками прежде, а теперь надо мирное постановление.

— Стой, отроче! А ведомо ли тебе, отроче, кто отразил нашествие злое ворогов давних да отстоял эти земли? Может быть, это поляки ударили в набат, подняли ополчение на брань с немецкими рыцарями? Может быть, поляки составили дружину благоверного святого князя Александра Невского и разбили врага на льду Чудского озера[46]? Нет? Тогда за что же дарить им наши земли, политые кровью русских воинов? Русского ли князя слышу я речь?

— Ты думаешь, все русские бояре да князья в единомыслии с тобой пребывают?

Владыка внимательно посмотрел на Ивана:

— Все? Зачем? У всякого своё на мысли.

— И несогласных с тобою более, чем согласных!

— Ты никак, отроче, всякого допрашивал? Но ежели и более, то как говорил Александр Невский: «Не в силе Бог, но в правде». А кого Бог не милует, тому и честь за бесчестье выходит, того не токмо друзья, но и сродственники оставляют.

Иван вскинул на владыку небольшие, косо поставленные глазки. Взгляд их постепенно становился испуганным. Он, видимо, с трудом подыскивал ответ и сказал:

— Господь покарает за лихие речи и непокоренье друг другу, а ежели честь на бесчестье выходит, в том волен токмо государь.

— Бороду не думаешь отращивать? — резко переменил разговор владыка.

— Для какой надобности? Чай, сам царь без бороды ходит.

— Ты лучше скажи, Для какой надобности пожаловал в эти покои, где мне велено дожидаться, пока позовёт царь?

— Дак за тобой и пришёл, дабы к царю тебя проводить.

Гермоген поднялся. У входа в тронную комнату Иван Хворостинин важно произнёс:

— Царь добра тебе хочет. Он милостью своей и строптивых к себе обращает...

Гермоген усмехнулся. Князь-отрок не так прост, как могло бы показаться.

6


«Димитрий» сидел на троне из чистого золота под балдахином из четырёх крестообразно составленных щитов, скреплённых круглым шаром, на котором стоял орёл. От щитов спускались к колоннам две кйсти из жемчуга и драгоценных каменьев. Бросался в глаза крупный топаз, любимый камень Ивана Грозного. У подножия колонны возлежали серебряные львы. На двух золотых подсвечниках сидели грифы. К трону вели три ступеньки, покрытые золотой парчой.

Аляповатая пышность и мишурный блеск, чего не было при царях прежних, неприятно поразили Гермогена. Даже корона на голове «Димитрия» была выше обычной. Вид у него был надменный. По левую руку от него стоял князь Дмитрий Шуйский с обнажённым мечом, в парчовом кафтане, подбитом соболями. Он тоже поразил Гермогена. Припомнилось, каким взглядом некогда встретила его княгиня Катерина, когда он, Гермоген, вернулся от патриарха Иова. Ужели и правду говорили о ней, что она сносилась с поляками и «Димитрием», когда он жил в Польше, через родственников своих в Северской земле? И ужели князь Дмитрий Шуйский знал о том?

Занятый этими мыслями, Гермоген не вдруг заметил Басманова, который появился из-за боковой двери и, склонившись к самозванцу, что-то тихо произнёс.

— Люди худо говорят о Гермогене?! — громко переспросил его царь. — Не оттого ли ты помимо моей воли приказал казанскому владыке покинуть Москву?

— Государь, внемли остережению верного раба твоего. Не повязан ли казанский владыка изменой со свергнутым патриархом Новой?

Самозванец нахмурился, зорко глянул на Гермогена и сурово произнёс:

— Не много ли воли берёшь на себя, Басманов?! Об этом я думаю тебя на досуге допросить. Или не ведомо тебе, что я повысил казанского владыку, сделав его сенатором?

— Государь, дело Божье на одном месте не стоит. Сегодня Бог повысит, а завтра иное. Царь жалует того, кто ему служит и норовит, а который грубит, того за что жаловать? Ведомо всем, в которых людях при Иоанне[47] была шаткость и те били челом царю, получили царёву милость, и после они служили государю прямо, и государь их миловал. А зрадников да изменников постигла кара.

— Что скажешь, Гермоген? — спросил самозванец.

— Государь, не люби потаковников, люби встречников.

— Люб мне таков ответ, казанский владыка. Выйди, Басманов.

Басманов глянул на патриарха Игнатия, что сидел справа от царя, и, опустив голову, удалился. Можно было понять, что доверчивость царя причиняла ему большое беспокойство. Самозванец некоторое время молчал.

— Сенатор Гермоген, у тебя есть недруги, но мы дарим тебе своё благоволение. И ныне зовём тебя к нашему столу.

Гермоген поклонился.

— Нам нужны умные советники. Сенатор Гермоген, царь ожидает от тебя прямой службы. В русских сенаторах мы станем искать не холопов верных, но друзей единоверных. Как сказано в Писании: «Имейте одни мысли, имейте ту же любовь, будьте единодушны и единомысленны».

Помолчав немного, он продолжал:

— Наш державный родитель устроил своё царство в единомыслии. Он был царюющим вправду, по благости. Недаром Богом ему дадено было имя Иван, что значит «благодать». Царство своих прародителей он сохранял в твёрдости. Ныне надо думать о нашем братском соединении с христианскими народами и царствами, — непререкаемо решительным тоном начал он. — Всему миру ведомо, что христианские правители междоусобствовали, бранями да раздорами себя озлобляли и много христианской крови пролили, а выгоду от того имели враги христианского имени, турки да татары. Сколько христиан в плен побрали, сколь городов да царств завоевали! Христианские правители должны помнить, что правление вручено им от Бога для укрепления веры... Для доброго начала вернём Речи Посполитой Смоленск, Псков с вотчинами Северской земли.

«Он ещё на троне не укрепился, а уже готов торговать державой, по грехам нашим ему вручённой», — подумал Гермоген, а вслух сказал:

— Народ этого не спустит. Народ будет стоять за свои города, сколько Бог пособит. Поляки и ране примерялись к тем землям, да послы наши крепко стояли за своё добро.

— Время длиннобородых послов ноне прошло, — резко перебил «Димитрий». — У нас с иноземным государем Сигизмундом — одно доброе дело на избаву христиан от турок.

— Государь, ты ещё молод. Дослушай совета длиннобородого старика. Как говорить о том, что и во сне не пригрезится! У нас с султаном ныне доброе перемирие. А доброе перемирие — чем не мир? И царь Иван воевал города, а не раздаривал их по чужой прихоти...

Последние слова можно было понять как намёк на «запись», по которой русские города отходили к невесте самозванца и её отцу. «Димитрий» нахмурился.

— Я позвал тебя не за указами, сенатор, — отрезал самозванец. И, повернувшись в сторону Игнатия, добавил: — С тобой хочет говорить патриарх.

Самозванец был как-то по-детски обескуражен. В его лице появилось что-то жалкое, и Гермогену припомнилось, что он видел некогда такое же выражение на его лице в день торжественного въезда в Москву.

Гермогену хорошо помнился тот день, как если бы всё происходило вчера.

...Люди забыли о своих делах, шли встречать нового царя разодетые, как на праздник. Такого изъявления любви народной к монарху люди не видели давно.

«Како сие разумети? — думал Гермоген. — Яко бесом прельстилися. Бесом насеяно было прельщение сие...»

И в самом деле, взоры людей были словно околдованы торжественным въездом «царевича» на белом коне, в великолепном царском одеянии, в золотой короне, украшенной драгоценными камнями, в сверкающем на ярком солнце ожерелье. В толпе шептали: «Бог, значит, спас», «Воскрес яко из мёртвых». Восторг охватил людей, они старались протиснуться к «царевичу». Проворным удалось облобызать его башмаки. Это зрелище вызвало новый прилив чувств:

— Здравствуй, отец наш, Богом спасённый на радость людям!

— Ты солнце России! Сияй и красуйся!

Гермоген ещё подумал, что восторг этот был словно кем-то подогрет. Так, видимо, и было. Если вспомнить, что накануне через таможни в Московию проникало много подозрительных людей с литовско-польской стороны, можно не сомневаться, что они пополнили ряды уличных приверженцев Лжедимитрия. Ведь он обещал озолотить тех, кто будет с ним в его торжественный день. Они-то и подогревали чувства толпы, а то и были главными участниками представления. Известно, что русские люди хотя и любят смотреть всякие «зрелища», но участвовать в них не склонны: публичное выражение чувств претит православной душе.

Позже Гермоген узнал, что самозванец, задумавший этот торжественно-умилительный спектакль, не очень-то верил своим «добрым подданным». В то время как он громко приветствовал москвитян и велел молиться за него Богу, его чиновники скакали из конца в конец улиц, чтобы узнать и донести ему, что делается в округе.

Не оттого ли впереди царской колесницы шли поляки с литаврщиками и литовская дружина, а не русское духовенство и не полки россиян? Самозванец во всём полагался лишь на польских друзей. Он и обещал им горы золотые.

Но в спектакле случилась, однако, оплошка. Видимо, порою не только люди, но и природа, предчувствуя недоброе, даёт людям свои знаки. Когда Лжедимитрий через Живой мост и Москворецкие ворота выехал на площадь, вдруг налетел страшный вихрь. Всадники едва могли усидеть на конях, вихревая пыль заслепила глаза, и шествие остановилось. Люди в ужасе крестились.

Самозванец едва не наехал на заложенную шестерней колесницу, которая внезапно встала. Вглядевшись, он увидел, что смешалась и дружина всадников, замерли священники с крестами. И когда в лицо ему ударило волной пыльного вихря, он инстинктивно закрылся широким обшлагом, обшитым горностаем. Тут к нему подошёл Басманов и помог сойти с коня.

Между тем пыль то взвивалась столбом к небу, то кружила над землёй. Потемнело солнце, ветер стал холодным. Толпившиеся на площади люди в ужасе крестились. Площадь огласилась всплесками голосов:

— Господи, помилуй!

— Спаси нас, Господи, от беды!

— Чем прегрешили перед тобой, Господи?

Люди увидели в грозной выходке природы дурное предзнаменование.

Лжедимитрию, как всем казалось, самообладание не изменило, но Гермогену почудилось в его лице словно бы недоумение, перешедшее в досаду, а то и в растерянность.

В том, что произошло тогда и происходит теперь, Гермогену мнилось что-то апокалипсическое. «Не иначе как народ мой стал жертвой дьявольских козней, — думал Гермоген. — Где спасение, Господи?»

И припомнилось ему из Писания: «Как вы всегда были послушны, не только в присутствии Моём, но гораздо более ныне во время отсутствия Моего, со страхом и трепетом совершайте своё спасение, потому что Бог производит в вас и хотение и действие по Своему благоволению». И ещё: «Кто ведёт в плен, тот сам пойдёт в плен, кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убитому мечом».

7


Слухи были тревожными и быстрыми. Они опережали Гермогена на его обратном пути. Говорили, что новый царь велел составить опись всех его владений, имущества и доходов монастырей, что всё монастырское состояние отойдёт в царскую казну и монахам оставят только самое необходимое для пропитания, что монахи станут отбывать барщину на царя. Говорили ещё, что но всей России будут поставлены костёлы, а православная святость будет порушена и в церквах будут служить приезжие пасторы да ксёндзы. И чего тому дивиться, ежели поляки захватили Москву, а «родственников» царя — Нагих — выгнали из собственного дома.

Грозные вести шли одна за другой. Стало вдруг известно, что царь собирается войной на турок, что к Москве уже стянуты новгородские и псковские полки. Гермоген знал, что эти слухи были достоверны. Самозванец говорил в Думе (которую он переименовал в Сенат), что война с турками сулит России многие выгоды. Но думал он о своей выгоде. В откровенных разговорах он похвалялся, что ежели он одержит победу над Турцией, то русский царь станет именоваться императором, что Турция богата многими сокровищами и в случае победы он обогатит казну. Но мало кто знал, что был тут и тайный сговор с Сигизмундом и папой, которые мечтали сломить своего заклятого врага — Османскую империю, но хотели сделать это руками русских солдат.

Многие русские люди видели, что затеи «Димитрия» были авантюрны. Но как свести его с трона? Гермоген не надеялся, что вельможи решатся на это, к тому ж среди них было довольно бояр и князей, которые охотно прислуживали ему: князья Хворостинин, Шаховской, Рубец-Мосальский, бояре Салтыков, Нагие. И несть им числа. Сам первый боярин князь Мстиславский хоть и не выступил открыто, но тайно сочувствовал полякам.

Ох, бедная Русь! Мало тебе было нашествия монголов, набегов хазар да печенегов? Или, может быть, ты забыла, чем грозили тебе тевтонские рыцари? Захотела ещё польского владычества...

Гермогена спасало крепкое упование на Господа. Однажды, задремав в пути, он «услышал» голос Иоанна Богослова, пророчествующий в Откровении: «Аллилуйя! Спасение и слава, честь и сила Господу нашему»

Гермоген пробудился с чувством радостного просветления, прочитал благодарственную молитву Богу, а через час на постоялом дворе узнал о смерти самозванца. Держава и вера святая были спасены небесным промыслом.

Вскоре он выехал в Казань, в свою епархию.

Не успел Гермоген справиться с неотложными делами в Казанской епархии, как его вновь позвали в Москву. На этот раз за ним приехали из Московской патриархии. Лжесвятитель Игнатий был низложен и бежал из Москвы. От московских посланцев Гермоген узнал доподлинно о том, что произошло.

То были памятные дни в истории России. На самозванца и его поляков поднялся не только московский православный люд. В столицу вошли воины Новгородского и Псковского ополчений, чтобы выдворить из неё оккупантов. Самозванец готовил их к битве с турками, они же повернули оружие против него. Ополченцами становились все: купцы, монахи, священники, крестьяне. Все поднялись по звуку набата. В челе восстания был первый вельможа, первый потомок Александра Невского князь Василий Шуйский[48], человек, обладавший сильной волей и державным складом ума.

Героев отечества рождает мужественное слово правды. Впоследствии Филарет Романов напишет: «Великий князь Василий Иванович един же токмо он, обличал губительного волка еретичество...» И такова была сила этого обличения, что «все епископы, князья и бояре, все люди, яко от сна пробудившеся и в разум истинный приидоша» и самозванец был «посрамлён и со власти свержен и смерти зло предан».

8


Сводя вместе разрозненные впечатления и рассказы тех дней, Гермоген всякий раз видел перед собой лицо самозванца. Как определить, что было в этом лице? Что-то детски простодушное, легкомысленно доверчивое и вместе с тем ущербное. Хотелось даже пожалеть его. Припомнилось, как Хворостинин пришёл за ним, Гермогеном, чтобы вести его к царю. Судьба недаром повязала несчастного царька с князем-отроком. Несмышлёные недоросли, что один, что другой. Откуда взялся этот царёк, этот «Димитрий»? Явно, что бояре-крамольники сыскали его, дабы избыть Годунова. Доверчив, как дитя. А им такой и надобен. И поляки тоже недаром «поставили» на него: послушен, переимчив на чужое, своей воли не имеет. Один недостаток: упрямо тщеславен, любит пускать пыль в глаза. Оттого и попал в беду. Всё свершилось по Божьему промыслу. Недаром говорится: «Кого хочет Господь наказать, того лишает разума».

Беспечность и непрекращающиеся свадебные пиры помешали самозванцу заняться делами крамольников. В ответ на донесения начальников иноземной стражи он отвечал: «Вздор!» — и прятал или уничтожал эти донесения. Но доносы поступали и от соотечественников, а это раздражало его. И он велел наказывать доносчиков.

Наконец дело дошло до крупного столкновения: толпа до четырёх тысяч человек осадила дом, в котором жил князь Вишневецкий. Но и в этом событии самозванец увидел лишь обычное столкновение с иноземцами. Между тем ни в одной лавке полякам не продавали ни ружей, ни пороха. Испуганный Мнишек доложил о том Лжедимитрию, но и сие не обеспокоило его. Он велел лишь увеличить стрелецкую стражу на улицах. Не потому, что видел в этом необходимость, а чтобы успокоить тестя. Мысли правителя были заняты более «важным» делом: он готовился к приступу деревянного городка, выстроенного за Сретенскими воротами. Его затеи и слухи о них усиливали страх перед царём и враждебность к нему.

Москва готовилась к событиям решительным и судьбоносным. А через недолгое время последуют годы тяжелейшей для страны Смуты, и потребуется новый, невиданный дотоле подъем национального духа России. Доверчивый обманутый народ должен был с честью выйти из опасного унизительного положения, в которое сам же себя и поставил.

9


Это был не первый случай в истории России, когда народ кровью смывал свои грехи.

Около четырёх утра загремел колокольный набат. Сначала ударили в колокол на Ильинке, у Ильи Пророка, на Новгородском дворе. Это был условный сигнал наступления, и разом зазвонили все колокола московские. На Красную площадь устремились толпы москвитян, вооружённых чем попало — вилами, копьями, самопалами. Здесь были равны все сословия: дворяне, дети купеческие, дети боярские, стрельцы и простая чернь. Сидя на белом коне, Шуйский внимательно наблюдал за толпами прибывавших на Красную площадь. К Лобному месту выехали бояре на конях в полных доспехах, шлемах и латах. Это придавало людям уверенности: с ними сама власть, и, значит, нет никакого беззакония.

Всё было заранее продумано Шуйским вместе с близкими ему боярами: законность и торжественность. Вот растворились Спасские ворота, и князь Василий Шуйский въехал в Кремль, держа в одной руке меч, в другой — распятие. Все знали и почитали князя Рюриковича, помнили, как он на Лобном месте обличал самозваного царя, клялся, что истинный царевич Димитрий был убит и погребён. И в эту минуту почтительно следили, как он сошёл с коня перед храмом Успения, как вошёл в храм, чтобы приложиться к иконе Владимирской Богоматери, покровительнице православных, благословляющей их благоверные начинания. Эту икону на Руси особенно почитали. Пришла она из самой Византии в XII веке. По преданию, икону эту писал сам апостол Лука. И то, что князь Шуйский приложился к иконе Владимирской, придавало в глазах людей святость ныне свершаемому. И когда князь, выйдя из Успенского собора, воскликнул, обращаясь к толпе: «Во имя Божье идите на злого еретика!» — Соборная площадь огласилась грозным шумом, который заглушил звуки набата. Шуйский мог быть уверен: толпу уже ничем не остановить.

Нетерпеливый народ ломился в дверь. Какая тут была сложная смесь чувств, жестов, слов!.. Справедливая жажда мести, любопытство и просто разгул самых низменных страстей, потребность разрушения, злорадство. Не дай Бог видеть иных людей, когда им всё дозволено! Стрельцы оттеснили людей от двери. Раздались нетерпеливые голоса:

— Ну что, винится злодей?

Кто-то неосторожно ответил: «Винится», — и толпа тотчас же ворвалась во дворец. Шум и крики заглушили призывы бояр к спокойствию. Толпа, всё более ярясь, готова была растерзать самозванца. И возможно, чтобы предотвратить этот бесчеловечный самосуд, дворяне Иван Воейков и Григорий Волуев выстрелами из ружей убили самозванца. Но толпа бросилась терзать его и мёртвого: секли мечами, били прикладами, кололи пиками. И наконец изуродованный труп скинули с крыльца на тело только что убитого Басманова.

— Вы любили друг друга. Будьте неразлучны в аду.

Нагие трупы Басманова и самозванца чернь выволокла из Кремля и уложила их возле Лобного места. Просьба самозванца была удовлетворена, хоть и после его смерти: он таки оказался на Лобном месте. Но какое злое возмездие! Труп расстриги уложили на столе, на голову положили маску, которая была на нём ещё несколько часов назад на балу-маскараде. В рот воткнули дудку, на руку положили волынку. И Никто не набросил на его нагое тело покрывала. Басманова уложили на длинной скамье у ног его повелителя.

Справедливый гнев народный и долго сдерживаемая ярость против коварных захватчиков и губителей не могли быть всё же оправданием этого надругательства над трупами.

Между тем мятеж набирал силу. Бояре делали всё возможное, чтобы унять кровопролитие, и не могли унять. Спасти удалось лишь немногих. Стихия народной ярости поднялась против захватчиков, которые отняли у хозяев дома, грабили их достояние, поносили всех и оскорбляли, и всё решила. Можно ли было верить боярам, которые допустили в Москву самозванца и ляхов!

Марину Мнишек, её отца и многих родственников вместе с послами взяли под стражу, чтобы спасти от разъярённого народа. При первом же звуке набата мятежники окружили дома ляхов, заградили улицы рогатками, завалили ворота. Но ни звуки набата, ни шум на улицах не разбудили панов, слугам едва удалось их добудиться. Как позже вспоминает Марина в своих записках, вельможные паны, их родственники и сам воевода Сендомирский, тесть «царя», спали тогда, будто в доме собственном. Беспечность? Или, может быть, злые шутки рока? Потом, полуодетые, смертельно перепуганные паны прятались где придётся. И чаще всего становились жертвой гневной толпы.

И лишь послам Сигизмунда, князю Вишневецкому и Мнишеку, у которых было довольно оружия, удалось организовать надёжную оборону. Произошло жестокое кровопролитие. Русский отряд численностью до трёхсот человек взял приступом княжеский двор. Князя и его челядь спас трагический промах пушкаря. Не умея управлять орудием, он так понизил ствол, что вместо стены ударил по своим воинам. Было очень много раненых. В это время успел прискакать Шуйский и закричал, чтобы остановили кровопролитие и впустили его в дом. Начались переговоры. Но лишь после того, как Шуйский поклялся на кресте, что приехал с добром, его впустили в дом. Условие — унизительное для князя, проявившего и мужество и благородство в спасении поляков; Но Шуйскому было не до поединка чести. Увидев много убитых, он горько заплакал и сделал всё от него зависящее, чтобы спасти Вишневецкого от расправы толпы.

И после этого иноземцы называли его не иначе как «убийца Шуйский». Что тут можно сказать? Воистину напрасно искать справедливости там, где её не может быть. Мог ли тот же князь Вишневецкий быть благопарным великому русскому князю за своё спасение, если он видел в России вотчину поляков, которая взяла да и взбунтовалась? Усматривая в этом боярский умысел, он не мог с доверием относиться к Василию Шуйскому. Люди, лишённые истинного благородства, могут ли ценить его в других!

Справедливости ради следует, однако, сказать о тяжёлых потрясениях поляков, пережитых ими во время жестокого и немилосердного мятежа. В своих записках они рассказывали впоследствии о зверствах черни, от которой нельзя было нигде спрятаться: бунтовщики не признавали ни молений, ни посулов, ни милосердия, секли и рубили всех подряд. Та же участь постигла и русских, в угоду самозванцу носивших польское платье. Особенно усердствовали священники. Переодевшись в крестьянское платье, они растворялись в толпе, раздувая пламя мятежа: «Губите ненавистников нашей веры!»

Один из иноземцев, Мартин Веер, в своё время ласкаемый Борисом Годуновым, что не помешало ему сурово отозваться о нём в своих записках, писал о мятеже: «Никогда, доколе мир стоит, потомство не забудет 17 мая: как ужасен был этот день для иностранца! Нельзя изобразить его словами. Поверит ли читатель? Шесть часов кряду гремел набат без умолку, раздавались ружейные выстрелы, сабельные удары, топот коней, грохот колесниц и крик остервенившегося народа: «Секи, руби поляков!» Глас милосердия замолк в душах москвитян: жестокие не слушали ни просьб, ни молений».

Стихия мятежа была воистину неуправляемой. На звук колоколов в Москву устремилось множество людей из соседних деревень. Вооружённые кольями и топорами, с криками: «Секи, руби злодеев!» — они устремились в имения и дома иноземцев. Бояре не сходили с коней, повелевая воинским дружинам спасать ляхов от разъярённой толпы. Сам Василий Шуйский скакал из конца в конец по улицам Москвы, именем Боярской думы повелевая всюду прекратить кровопролитие. Но грабежи ещё долго продолжались. Немцев всё же щадили за их честность. Ограбили только купцов аугсбургских вместе с миланскими: они жили на одной улице с ляхами и пострадали, так сказать, за компанию. Историки отмечают, что число жертв простиралось за тысячу, не считая избитых и раненых.

Утомлённые мятежом, москвитяне долго ещё ликовали на улицах и в домах, торжествуя победу над самозванцем. Наконец затворились в домах, удивляя оставшихся в живых иноземцев забвением религиозного долга: колокола не звонили ни к обедне, ни к вечерне, храмы были затворены. И сама Москва казалась вымершей. Нигде не было слышно голоса человеческого. Было что-то пугающее в этой мёртвой тишине, наступившей после оглушительных набатных звонов, выстрелов и криков. Само спокойствие казалось сомнительным; на улицах лежали неубранные трупы.

Держава без царя что дом без хозяина.

10


На Лобном месте днём и вечером собиралась толпа, требуя избрать царём избавителя от злого еретика — князя Василия Шуйского. Князь отвечал на это:

— Сначала изберём патриарха.

— Ныне нужен царь, а не патриарх! — кричали в толпе.

— Людей царского племени у нас нет, но есть Россия, — осторожно и мудро ответил Шуйский.

— Волим избрать в цари великого князя Василия Ивановича! — требовала многотысячная толпа.

В те тревожные дни и был призван в Москву самый влиятельный среди русского духовенства, казанский митрополит Гермоген. Ко времени его приезда собрали освящённый собор с участием членов синклита. Собор соблаговолил вести митрополит Ростовский Филарет (по старшинству Ростовской епархии). С левой стороны возле него, у подножия патриарха, расположились князья Мстиславский, Шуйский, Голицын, Куракин, Буйносов-Ростовский и другие. С правой — иерархи, среди них и Гермоген.

— Князь Василий Иванович, слышишь, как шумит народ на Соборной площади? Кричат твоё имя, хотят тебя в цари, — обратился к Шуйскому митрополит Филарет.

— Я говорил и внове скажу: изберём патриарха, потом станем говорить о царстве.

— Князь Василий дело говорит: изберём патриарха, — сказал князь Голицын.

Слова его были поддержаны одобрительным гулом. Меж собой князья и бояре уговорились избрать патриархом Филарета, а Филарет при избрании царя примет сторону князя Голицына. Так думали многие, зная, что Кошкины-Романовы были в дружбе с Голицыными. А князя Шуйского не любили за недружбу с поляками, за то, что держал старину и якшался с простолюдинами, что был истинно православным человеком.

Филарет некоторое время молчал. Он знал мысли князей и в душе был не прочь стать патриархом, но врождённая совестливость ставила его в затруднительное положение. Он понимал, что у Гермогена больше прав на патриаршество, чем у него, Филарета. Да и как выбирать в цари князя Голицына помимо князя Шуйского? У Шуйских и наследственных прав больше, и князь Василий более почитаем, как защитник веры и отечества. Пока он думал, как изречь верное слово, архиепископ Коломенский сказал:

— Коли избирать вначале пастыря, то изберём его так: прежде надлежит назначить несколько особ, от жития и разума свидетельствованных, потом определить день и пост, сотворить бдение в церкви и молиться Богу, да даст нам и откроет пастыря. Бог милостивый моления нашего не презрит, нам пастыря даст и объявит. После чего избирайте царя...

Этот совет как будто бы многим пришёлся по душе. Но тут заговорил Гермоген:

— Пока станем определять день и пост да творить бдение в церкви, хоть это и угодно Богу, да в державе тем временем начнутся раздоры, возьмёт силу погубительная смута... Оттого-то царь и нужнее ныне, чем патриарх. Достанет ли власти и силы у патриарха прекратить бунт? Мятежникам дай только повод...

И Гермоген напомнил случай, когда ещё при царе Феодоре разнёсся слух, что князь Богдан Бельский хочет побить бояр, изгубить Феодора, чтобы самому сесть на царство. Слух был нелепый и злонамеренный. Чернь взволновалась, подняла на бунт ратных людей. Зачинщики беспорядков рязанские дворяне Ляпуновы и Кикины подвигли ратных людей подкатить к Спасским воротам пушку, и те стали угрожать Кремлю. Чтобы унять бунт, царь обещал выслать Богдана Бельского в Нижний Новгород.

— Кого из вас потребуют ныне смутьяны выдать головами? Или не слышно, что Ляпуновы и ныне смутьянят? — продолжал Гермоген.

— Ты прав, митрополит Казанский, порядок в державе ныне важнее всего, — сказал князь Буйносов-Ростовский.

И тотчас же послышались голоса:

— Худо для державного смотрительства, ежели бунтовщики силу возьмут...

— Или забыли, как Захар Ляпунов проворовался? Посылал на Дон казакам и атаманам и зелье, и вино, и селитру, и свинец. Да много оружия и заповедных товаров. Царь Борис велел его за то в воровской тюрьме держать да кнутом сечь...

— Дак Ляпуновы с рязанцами и на Земском соборе смутьянить станут, когда царя выбирать будем...

— Али без рязанцев дело не сладится?

Поспорив немного, пришли к единому заключению избрать поначалу царя, а не патриарха, дабы державе урона не было.

Кто-то простодушно заметил:

— Дак опять жеребьёвку кидать будем?

— Про то решит собор. А собор освящённый и бояре да люди разных сословий постановили челобитье учинить, дабы на престоле Российского царства был князь Василий Иванович Шуйский, — произнёс Гермоген, и голос его прозвучал внушительно и твёрдо.

Никто более не возражал.

11


После соборного избрания Василия Шуйского от имени бояр, окольничих, дворян и всяких людей московских была разослана по областям грамота, извещающая о гибели Лжедимитрия и возведения на престол Шуйского. Потом была ещё новая грамота, в которой сам царь объявлял о бумагах, найденных в комнатах самозванца после его гибели: «Взяты в хоромах его грамоты, многие ссыльные воровские с Польшею и Литвою о разорении Московского государства... И мы всесильному Богу хвалу воздаём, что от такого злодейства избавил...»

Царь ссылается на письма римского папы к самозванцу, на показания Бучинского, секретаря Лжедимитрия, свидетельствовавшего о том, что «царь» намерен был перебить русских бояр, чтобы управление державой передать полякам и ввести в России католицизм. Это показание подтверждалось также записью, данной самозванцем отцу своей невесты Юрию Мнишеку и польскому королю о передаче русских областей в их пользование.

Умный Шуйский понимал, что надобно спешить с разоблачением самозванца. Мёртвый он был опасен не менее, чем живой. Его сподвижник князь Шаховской бежал из Москвы в день его гибели, прихватив с собой царскую печать. Зачем же ещё, как не ради того, чтобы действовать именем мёртвого, якобы оставшегося в живых! Видно, бесовские силы недаром сплотились в заговоре против России!

Царь Василий призвал к себе мать царевича Димитрия Марию Нагую (ныне инокиню Марфу) и посоветовал ей составить окружную грамоту, где бы она отрекалась от Лжедимитрия. Прежде она тоже делала это, но тайно. Ныне необходимость в тайне отпала.

Вот правдивые строки этой женщины с трагической судьбой:

«Он ведовством и чернокнижеством назвал себя сыном царя Ивана Васильевича, омрачением бесовским прельстил в Польше и Литве многих людей и нас самих и родственников наших устрашил смертью. Я боярам, дворянам и всем людям объявила об этом прежде тайно, а теперь всем явно, что он не наш сын царевич Димитрий, а вор, богоотступник, еретик. А как он своим ведовством и чернокнижеством приехал из Путивля в Москву, то, ведая своё воровство, по нас не посылал долгое время, а прислал к нам своих сотников и велел им беречь накрепко, чтобы к нам никто не приходил и с нами об этом никто не разговаривал.

А как велел нас к Москве привезти, и он на встрече был у нас один, а бояр и других никаких людей с собой пускать к нам не велел и говорил нам с великим запретом, чтобы мне его не обличать, претя нам и всему нашему роду смертным убийством, чтобы нам тем на себя и на весь род свой злой смерти не навести, и посадил меня в монастырь, и приставил ко мне также своих советников, и остерегать того велел накрепко, чтобы его воровство было неявно, а я для его угрозы объявить в народе его воровство явно не смела».

Это признание причинит впоследствии несчастной женщине немало огорчений и беспокойства. Неблагодарная слепая толпа окружит её имя насмешливым недоверием.

12


После венчания на царство 2 июня 1606 года Василий Шуйский должен был окончательно решить, кого избрать в патриархи. Однако необходимость выбора смущала его. В пору хоть поезжай в Старицу к бывшему патриарху Иову за советом. Поначалу он склонялся к Филарету Романову. За Филарета было уважение к старинному боярскому роду Кошкиных-Романовых, сострадание к его трагической судьбе, к его мукам и горю, да и кто бы не согласился, что Филарет был человеком умным, твёрдым, отличался ловкостью в делах и умелым обхождением.

Что же было против Филарета? Митрополитом его поставил самозванец. В этом нет вины Филарета. И всё же он ни разу, ни в чём не оспорил воли самозванца и был в большом приближении у него. Паче меры осторожен? Видимо, так... А ежели возникнет смута, не станет ли осторожничать Филарет и впредь? Такой ли патриарх нужен ныне?

Гермоген? Он запомнился ему с той поры, когда по смерти царя Феодора началась смута меж боярами, запомнился величием смелого правдивого слова. И ныне един же он токмо обличал еретиков да его подружий, коломенский архиепископ. На освящённом соборе он, никого не боясь, назвал будущую царицу Марину Мнишковну «латынкой некрещёной». Недовольные им бояре и князья называли его крамольником и мятежником. Помимо самозванца у него и тогда было немало недругов. Что-то они скажут, если он предложит освящённому собору в патриархи Гермогена? Охотников поддержать Филарета будет больше. И разве не добрым пастырем будет Филарет?

И всё же выбор царя Василия остановился на Гермогене. Адамант веры, муж «крепкий во Израиле». Поборатель истины. На кого же ему и опираться, как не на Гермогена?!


...Когда Гермогена пригласили к царю, многие поняли, к чему идёт дело. Догадывался и Гермоген. Давнее расположение к нему Шуйского, в котором он и ранее видел сильного духом, истинно религиозного человека, было ему поддержкой и утешением в тяжёлое время. И сейчас он шёл к нему с лёгким сердцем.

Царь принял его в своём кабинете, именуемом Комнатой. Зашторенные синим бархатом окна не пропускали горячих лучей, и в Комнате было прохладно и уютно. Гермоген с удовлетворением отметил в лице царя энергию и свежесть, какие отличают не первой молодости людей, если они не знали ни усердного винопития, ни любодейства (что, впрочем, не почиталось в боярской среде грехом, если боярин не был связан узами брака).

Хозяин и гость расположились на покрытой ковром тахте перед небольшим столиком. Потчуя гостя мадерой и внимательно вглядываясь в него, царь спросил:

— Что так изменился, Гермоген? Или многие беды и тесноту терпел в ссылке?

— Душою заболел, государь, повсеместно видя, как дьявол овладел людьми. Одни кровопийствуют, другие голодом тают, наготою страждут. Иные разбоем живут. Брат идёт на брата. Монахи стали навычны в волхвовании, вдовые попы берут наложниц.

— И как разумеешь, от кого то зло стало в нашей земле?

— От нашего нерадения и небрежения. Злодеев не казнили, крамольников не отлучали от церкви. Священники не дозирали прихожан. Верховные иерархи не посылали во грады и сёла доведаться, кто и как пасёт церкви Божьи, как правят свои дела тиуны, не берут ли взятки. Сие небрежение к великим бедам ведёт.

Он проговорил это резко, как если бы во всём был виноват царь Василий. Видя, как огорчился царь, и чувствуя что-то неладное, Гермоген сказал:

— Прости меня, государь. Неприлично мне говорить об этом, потому что я и сам грешен и не всё, как надо, разумею.

— Правдивость твоя, Гермоген, и твоё боголюбие — порукой мне в чистоте твоих помыслов, в дружбе твоей... Скажи мне, — помолчав, проговорил Шуйский, — что мыслишь о поляках? Статочное ли дело полагаться на договор с ними о мире?

— Ужели думаешь, государь, что король Сигизмунд станет радеть нам? Ныне он кипит на тебя злым сердцем. А ты ворогов своих, Мнишков, к нему пустил. И стражу при них дал в триста стрельцов, и свита при них знатная. Марина Мнишковна даже арапчонка с собой прихватила. Сказывают, равнодушно узнала весть о страшной гибели супруга, а за арапчонка, пока его не сыскали, вся извелась. Кому чаешь угодить, государь? Люди от голода тают, а ты норовишь ляхам угодить!

Но, вглядевшись в омрачившееся лицо царя, снова повторил:

— Не сердуй, государь, и прости за неприличные слова!

— Правда царю нужнее всего. Продолжай, Гермоген! И скажи мне по правде, что я ныне делаю не так?

— Шаховского, вора, пошто в Путивль воеводой отпустил?

— Думал исполнить волю, изречённую в Писании: «Милость превозносится над судом».

— Злодей заслуживает милости, ежели он раскаялся. А Шаховской с собой государеву печать прихватил.

— Поначалу я не ведал о том...

— А про то, что в Путивле самое гнездовье крамольников да лихих людей, или не ведал? Ты любишь Писание, и я тако ж скажу тебе по Писанию: «И не раскаялись они в убийствах своих, ни в чародействах своих, ни в блудодеянии своём, ни в воровстве своём».

— Правда твоя, Гермоген. В Путивле Шаховской собрал людей и объявил им, что царь Димитрий чудесно избегнул смерти и ныне скрывается. Весть эта пошла дале. Ныне Шаховской смущает северные города.

— Не ведаешь, сыскали нового самозванца?

— Сказывают, Шаховской убеждает злодея Молчанова, убившего царевича Фёдора, объявить себя за Димитрия, но Молчанов не решается, трусит. Зато крамольнику Прокопию Ляпунову решительности не занимать. Он уже объявил себя за царевича Димитрия и взбунтовал Рязанскую землю.

— Что станешь делать, государь?

— Станем вместе против супостатов наших. Зову тебя, Гермоген, на престол патриарший, ныне свободный.

— О высоком сане не помышляю. Молю токмо об одном, чтобы Господь положил мне на сердце исполнить волю Его.

— Отныне станем вместе соблюдать Его благую волю!

13


Гермоген был прав. Великодушие царя Василия делало поляков крикливо-заносчивыми и вредило интересам России. Не один только Гермоген предупреждал его об опасности. Но вместо того чтобы дать полякам почувствовать силу монарха и державную мощь России, Василий спешил успокоить спесивый гнев Сигизмунда. Чувствуя слабинку Василия, польский король потребовал не только освобождения своих послов, но и денег за товары, разграбленные во время мятежа, а также за покупки, сделанные самозванцем. Сигизмунд собирался послать в Москву чиновника для улаживания польских дел с Россией, но медлил. Очевидно, знал, что клевреты самозванца готовили мятеж против царя Василия, и рассчитывал на успех этой разбойничьей акции.

На этот успех рассчитывали и польские послы. Они выяснили, что царь Василий не спешит заключить выгодный для него союз с их врагом — Карлом IX шведским[49]. Шведские послы находились в Москве, ожидая решения. Поляки видели в этой медлительности русских их слабость и неуверенность и решили воспользоваться этим. Выполняя наказ Сигизмунда — получить у русских как можно больше денег, — они вели себя вызывающе.

...Первая встреча с поляками состоялась во дворце, где совсем недавно царственно восседал самозванец. Бояре сидели на лавках в глубине палаты, напротив них обособленной группой расположились поляки. В богатых камзолах, надменные и насмешливые, они ждали первого «хода» хозяев и громко переговаривались меж собой, зная, что те слышат каждое их слово.

— Сдаётся мне, пан Вацлав, будто двор московский готовится к погребению. Враз пропали и роскошь и веселие. Нет и прежних щедрот убитого москвитянами несчастного царя. Их заменила угрюмая важность вельмож нового царя, — высокопарно говорил сухощавый, маленького росточка пан. В его губастом и глазастом лице не было ни малейшего намёка на утончённую породу, отличавшую многих поляков. Остальные тотчас же поддержали его насмешливый тон. Но им не удалось скрыть сердитой досады: доселе жили они смело и весело, чувствовали себя хозяевами на чужой земле, и вдруг одним махом эти русские «туземцы» лишили их всего.

— А помнишь, пан Кастусь, как князья Мстиславский, Шуйский, Голицын с прочею братией величали непобедимым цезарем того, кого ныне шельмуют, называют гнусным исчадием ада? — тотчас же откликнулся Вацлав, высокородный пан, породистое лицо которого портили маленькие глазки и надутое выражение.

Услышав своё имя, Мстиславский начал заранее заготовленную речь. Он обратился к послам, Олесницкому и Гонсевскому. Говорил, не спуская с них своих бараньих глаз, которые обрели несвойственное им суровое выражение.

— Да, шутки шутовать панам ныне пристало, но пристало и ответ держать за тайные, воровские сношения самозванца с панами радными и самим королём Сигизмундом, — начал князь, как бы опалённый гневом. — Расстрига и вор овладел русским престолом единственно лишь коварством обманных речей и польской подмогой.

Мстиславский говорил о том, как умело, при помощи Литвы воспользовался бродяга российскою бедою — злодейским убийством царевича Димитрия по приказу Бориса Годунова.

Завершил свою долгую речь Мстиславский несвойственным ему резким словом:

— Кто виною зла и бедствий россиян? Король и вы, паны, нарушившие святость мирного договора и крестного целования!

Впечатление этой речи было столь ошеломляющим, что один пан, выпучив глаза, так сильно подался вперёд (очевидно, полагая, что это поможет ему лучше слышать), что, потеряв равновесие, свалился со скамьи. Поляки сделали вид, что не заметили оплошки своего товарища, и тихо совещались меж собой. На обвинение князя Мстиславского следовало ответить умно и достойно.

Начал посол пан Гонсевский. Был он из тех польских аристократов, что твёрдо верят в свои особые преимущества, превосходство манер и не сомневаются в своих высоких достоинствах.

— Мы слышали о бедственной кончине царевича Димитрия, — заговорил он тихим, но твёрдым голосом. — Жалели о ней, как христиане, гнушались убийцею. Когда явился человек, назвавший себя его именем, как могли мы не верить ему? Он говорил то же, что и вы, думные бояре: что он спасён Небом от Борисовой грозы, что Борис тайно умертвил его брата, царя Феодора, что он теснит и гонит мужей именитых, дабы не было ни одного родовитого соперника у его потомков. Обычная история, коих немало сыщется в прошлом. Не так ли, шановни (уважаемые) бояре думные?

— Так, да не так, ясновельможный посол. Вы нарушили обычаи, принятые у государей, пришли к нам воровским обычаем. Изгоняли хозяев из их родовитых имений, — гневно начал князь Голицын. Лицо его было мрачно, глаза потемнели. Мог ли он спокойно говорить о том, как в его доме, не спросясь хозяина, поставили польского пана, старосту Саноцкого!

Нападение было слишком внезапным, и польские послы не сразу нашлись, что ответить.

— Действия пана Саноцкого были с согласия русского царя, — возразил Гонсевский.

— Легко вам перекладывать вину на покойного! За действия польских подданных ответствен, однако, король Сигизмунд, — резко парировал слова польского посла князь Роман Гагарин. Этот весельчак и винопийца тоже был мрачен. Казалось, его угнетала тайная злоба. — Это король Сигизмунд снарядил в Московию самозванца, — закончил он, словно изрёк окончательную истину.

— Помилуйте, князь! Мы не на судилище! — со спокойным достоинством возразил посол Олесницкий. — Мог ли наш король поверить бродяге? Поверил только добросердечный воевода сендомирский пан Мнишек, но поверил лишь после того, как его признали царём многие россияне. И не вы ли, бояре, клялись, что Россия ждёт Димитрия, что ему сдадутся все города и царское войско, — что и сбылось. Между тем король Сигизмунд повелел воеводе Мнишеку покинуть войско того, кто именовал себя Димитрием, и Мнишек вернулся назад, дабы не нарушать мира между нашими народами. Димитрий же, как он именовал себя, остался в Северской земле. С ним были только донские и запорожские казаки.

Эти слова были правдивы. Канцлер Лев Сапега действительно написал Мнишеку, который был гетманом у самозванца, что ему следует возвратиться, и под предлогом сейма Мнишек отбыл в Польшу. Это было большим уроном для самозванца, потому что с Мнишеком уехала большая часть поляков. Лжедимитрий обращался то к одной роте, то к другой, уговаривая остаться, но встречал только оскорбления. Один поляк сказал ему: «Дай Бог, чтобы тебя посадили на кол». Ясное дело, эти люди не верили, что он царевич.

Положение спасли казаки. К самозванцу прибыло двенадцать тысяч запорожцев.

— И что сделали вы, россияне? — продолжал посол. — Вы пали к ногам того, кого ныне именуете лжецарём. Воеводы и войско сдались на его милость.

И это тоже было правдой, горькой правдой. Воевода Михайла Салтыков, «норовя окаянному Гришке», отошёл от Кром, хотя их легко тогда было взять. Бездеятельность воевод Дмитрия Шуйского и Мстиславского, измена Рубца-Мосальского, Шереметева, заявившего, что трудно воевать с «прирождённым государем», шаткость среди прочих бояр и в самом войске способствовали успехам самозванца. Наконец, Иван Голицын был послан ими в Путивль, дабы объявить самозванцу о переходе царского войска на его сторону. Самозванец повелел князю Василию Голицыну идти к Москве с царским войском, чтобы свести с престола Фёдора Годунова. И князь подчинился этому повелению, хотя видно было, что самозванец трусил. Со своею польскою дружиною он шёл в хвосте войска Василия Голицына.

Что можно было возразить на слова польского посла? Бояре молчали.

— И что сделали вы, бояре? — продолжал Олесницкий, наслаждаясь произведённым впечатлением. — Выехали ему навстречу с царской утварью. С великой честью встретили его в Туле: вопили, что принимаете любимого государя от Бога, кипели гневом, когда поляки хвалились, что дали вам государя. Он-де ваш прирождённый государь. Мы, послы, собственными глазами видели, как вы перед ним благоговели. Забыли, как в сей палате мы вели речь о делах совместных? Вы не выразили ни малейшего сомнения в его сане. Не мы, поляки, но вы, русские, признали своего же бродягу царевичем Димитрием, встретили его на границе с хлебом-солью, привели в столицу, короновали. Вы же и убили его. Вы начали, вы же и кончили. Для чего же вините других? Не лучше ли молчать и каяться в грехах, за которые Бог наказал вас таким ослеплением?

Олесницкий, казалось, говорил спокойно, но лоб его покрылся испариной. В палате было жарко. Он обменялся взглядом с Гонсевским, и тот подхватил прерванную речь:

— Мы не говорим о клятвопреступлении и цареубийстве, — надменно начал Гонсевский, — и не имеем причины жалеть о человеке, который в наших глазах оскорблял нас, величался, требовал безумных титулов, вызывая тем самым сомнения у нас, станет ли он другом нашего отечества...

Что могли возразить бояре? В их руки попала переписка Лжедимитрия с римским двором, из которой видно, что лжецарь хотел, чтобы папа римский склонил Сигизмунда дать «Димитрию» императорский титул. Между тем Сигизмунд отказывал ему даже, в титуле, которые поляки давали его предшественникам: его не именовали великим князем, а просто князем. Бояре помнили, как самозванец не хотел взять королевской грамоты, ибо в ней не давалось ему цезарского титула.

— Статочное ли дело нам, думным людям, слушать досадные речи ясновельможных панов? — перебил речь Гонсевского трубный голос думного дворянина Михайлы Татищева. Этот высокий сухопарый человек был резок на слово, раздражителен и часто вызывал раздражение даже у своих. — Ужели вы полагаете, что ваше лукавство не ведомо нам? На ложку правды у вас находится бочка ложных словес. Вы тут бойко языком строчили. Мы-де сами признавали вашего бродягу Димитрием. Так ли? Вспомни, Олесницкий, когда самозванец не хотел взять королевской грамоты, потому что в ней не было цезарского титула, что ты ему сказал? Ты сказал: «Вы оскорбляете короля и республику, сидя на престоле, который достался вам дивным промыслом Божьим, милостию королевскою, помощию польского народа. Вы скоро забыли это благодеяние». Как же ты говоришь теперь, что лжецарь, бродяга сел на престол русским хотением, а не милостью польского короля, не помощью польского народа?

Правдивые слова Татищева вызвали неудовольствие надменных поляков. Видно было, что они подыскивали слова, чтобы осадить убийцу верного слуги самозванца, любезного всем полякам русского боярина Петра Басманова. Не это ли убийство положило начало кровавой резне?

— Дивимся твоему суесловию, Михайла! — резко начал Олесницкий. — Нам ведомо, что ты дозволяешь себе оправдывать злую погибель наших братьев, их бесчеловечное избиение. За что изгубили людей наших? Они не воевали с вами. Слагаете вину на чернь? Поверим тому, если можно. Поверим, если вы невредимо отпустите с нами воеводу сендомирского и его дочь Марину. Или вопреки народному праву, уважаемому даже варварами, вы будете держать нас как пленников в тесноте и обиде? Так знайте, что в глазах короля и всей Европы не чернь московская, а вы с вашим новым царём виновники сего кровопролития!

— Дозвольте, паны радные, дозвольте! Или вы у себя дома? — Это подал голос князь Воротынский, отличавшийся всегдашним достоинством речей. — Вы были послами у самозванца, а теперь вы уже не послы. Следственно, не должно вам говорить столь дерзко и смело. Мы виновники вашей отставки? Согласны. А за кровопролитие дадут отчёт Богу те, кто пришёл на нашу землю с ложным царём. Святой Александр Невский говорил: «Поднявшие меч от меча и погибнут».

Поляки некоторое время молчали. Затем Гонсевский сказал миролюбиво:

— Но дозвольте, бояре, как нам не говорить о кровопролитии? Мы думаем о нашей безопасности. Мы не хотим, чтобы вы держали нас за пленников. Мы вправе опасаться черни. Рассудите!

— Вот так бы сразу... — проворчал Татищев.

Бояре сказали, что пойдут посоветоваться с царём.

Василий только что закончил беседу с послами Швеции. Он внимательно выслушал делегацию бояр. Выступление князя Мстиславского, его резкости в адрес поляков озадачили его. Больше всего он опасался испортить отношения с Польшей. Спорные слова Мстиславского будут восприняты как думное решение. Мстиславский не чета дворянину Татищеву, он — верховное лицо в Сенате, как называли поляки думу Боярскую.

И царь милостиво велел освободить всех нечиновных ляхов и вывезти их за границу. Сказал, что решение судьбы знатных панов будет столь же милостивым. Но это будет особое решение.


* * *

...Узнав о разговоре бояр с поляками и о милостивом обещании царя Василия освободить знатных ляхов, Гермоген выразил своё неудовольствие царю. Он не мог понять, почему похищение князем Шаховским государственной печати и бегство Молчанова в польские пределы, казалось, не вызывали у царя недоверия к знатным ляхам. Над словами Горобца, что Молчанов, если его признает за «Димитрия» Марина Мнишек, будет иметь успех, Василий только посмеялся.

— Государь, сие есть беспечность.

Царь посмотрел на него с выражением тихой укоризны. Это была первая размолвка между ними.

14


Если бы можно было предвидеть опасность, если бы можно было представить её размеры! Кто бы мог подумать, что имя царевича Димитрия, якобы спасённого от Борисовой грозы, вновь обретёт роковую силу! Этим именем мятежники брали целые города и везде находили усердие и поддержку доверчивых россиян. Как убедить людей, что царевич мёртв?

Царь велел оповестить по всем городам и высям, что в Москву из Углича везут тело царевича Димитрия. Народ на пути следования раки с останками царевича толпами устремлялся к нему. Пели молебны, лили слёзы покаяния и умиления; недужные, касаясь мощей, исцелялись. За чудом следовали новые чудеса. Иерархи славили новоявленного святого.

На подходе к Москве святую раку встретил царь Василий и мать царевича, инокиня Марфа. Когда открыли раку, верующие были утешены: тела святого отрока не коснулось тление, хотя оно пролежало в могиле пятнадцать лет. Лицо, волосы, одежда, платок в левой руке и горсть орехов — в правой, шитая золотом одежда, сапожки — всё было, как если бы царевича недавно предали земле. Сколько стеклось народу, и все славили сие знамение святости...

Все видели, как плакал царь, и видели в этих слезах раскаяние. Из страха перед Годуновым он скрыл злое убийство царевича и свидетельствовал, что царевич, играя в тычку, накололся на ножик. Плакала инокиня Марфа о своём вечном пожизненном горе и шла подле царя Василия, который на своих плечах нёс святую ношу.

Вся Соборная площадь заполнилась народом, все видели, как обитую золотым атласом раку установили на помосте, все слышали радостные клики исцелённых одним только действием веры в святые мощи Димитрия, плакали, слушая молебны новому угоднику Божью. И многие уста шептали проклятие Лжедимитрию.

Но едва успели останки царевича похоронить в Архангельском соборе, поползли новые слухи, что царевич ожил адскою силою, яко чародей. Чего тут было больше: веры в чудесное или жажды безначалия и надежды доискаться лучшей доли в этом безначалии? Вероятнее всего, последнее. Хуже всего, что народ начинал привыкать к безначалию. Василий был четвёртым царём в течение года. Люди привыкли легко приносить клятву, легко и нарушать её. Присягнули Фёдору Годунову, а через три месяца — самозванцу «Димитрию», ещё через несколько месяцев — царю Василию. А теперь и от Василия многие начинали отпадать. Люди не замечали, что становились клятвопреступниками. Клятвопреступление как бы вошло в обычай. Люди отпадали не только от царя, отпадали от церкви.

Первым эту великую опасность понял Гермоген. 3 июня 1606 года Поместный собор Русской Православной Церкви избрал его Патриархом Московским и всея Руси. Царь с любовью вручил Гермогену жезл святого Петра Митрополита, а Гермоген с любовью благословил царя. Оба понимали, в какое тяжёлое смутное время заключён их союз.

Дни пришли поистине роковые. Шаховской развернул сатанинскую деятельность, чтобы мятеж охватил одновременно Россию и Украину. Он писал указы именем Димитрия и прикладывал к ним похищенную им печать. Вот где сказалась его предусмотрительность, подтверждающая, что он действовал не один. Да, всё было предусмотрено заранее. И разумеется, не одним Шаховским. Неудавшийся заговор против России продолжался. Шаховской распространял слухи, что Димитрий в одежде инока до времени вынужден скрываться. Оправдывались слова одного поляка, сказавшего после убийства самозванца: «Вы хоть умрите от злости, а мы всё равно дадим вам своего царя!»

На этот раз мятежники действовали со свирепой жестокостью: вешали, распинали, сажали на кол, сбрасывали с башен. Честных людей, не желавших изменять царю, силой заставляли присоединяться к мятежникам. Верность царю называлась изменой, злодейство — доблестью, грабёж — справедливостью. Совершалось самое страшное, что может быть и что вело к нравственной гибели общества, — искажался смысл жизни, совершалась подмена понятий. На захваченных мятежниками землях люди отходили от прежних обычаев, ставили их ни во что. Если нарушение клятвы искони почиталось грехом, то ныне клятва не считалась за клятву. Над крестным целованием смеялись.

По всей стране распространялась зараза беззакония и своеволия.

Начались нестроения и в верховной среде. Одни из бояр были враждебны царю по личным родовым отношениям, другие, как князь Голицын, сами претендовали на престол и оттого готовы были ухватиться за любой предлог, чтобы восстать. Третьи были смутниками из желания перемен, особенно выдвиженцы, каких много появилось в правление Годунова.

Все эти люди не затрудняли себя поисками причин, чтобы быть недовольными царём Василием. Причины сыскались сами, когда Василий разослал в отдалённые пределы бывших приверженцев самозванца. Князь Рубец-Мосальский, дворецкий самозванца, был послан воеводою в Карелу, «великого секретаря» Афанасия Власьева послали воеводою в Уфу. Михайле Салтыкову дали начальство в Ивангороде, Богдану Бельскому — в Казани. И многих, неугодных царю, выслали в дальние города. Не замедлил подняться ропот среди их родных и сторонников. Царь-де нарушил свой обет не мстить никому лично. Но видеть ли в ссылке друзей и близких расстриги Отрепьева, врага отечества, личную месть царя? Не первый ли долг царя обезопасить державу от людей, которые стали бы ей вредить? Годунов упёк бы их в отдалённые монастыри под строгий присмотр приставов, а при Грозном их головы полетели бы с плахи. И никто бы не роптал. Будущее подтвердит, что все сосланные были злодеями своему отечеству.

Что было винить лихих людей да пришельцев на нашу землю, если сами бояре да дворяне были творцами смуты! Спасти ли мир в державе одним лишь оружием при такой раскладке сил?

И царь с патриархом стали искать, как очистить общество духовно, чтобы Бог всем людям подал мир и любовь. И оба порешили, что надобно для начала подвигнуться постом и молитвою к спасению души и прежнему благому соединению в мирный союз. А далее с людей надобно снять преступление крестного целования, ибо целовали крест царю Борису, потом царевичу Фёдору и крестное целование преступили, присягнув самозванцу. Людям надобно дать прощение и разрешить от клятвы.

После торжественного совещания с духовенством и синклитом определили позвать в Москву бывшего патриарха Иова для великого земского дела. В Старицу, где доживал свои дни престарелый Иов, послали Крутицкого митрополита Пафнутия с грамотой от Гермогена. Послание было кратким и написано в свойственной Гермогену энергичном стиле:

«Государю отцу нашему, святейшему Иову-патриарху, сын твой и богомолец Гермоген, Патриарх Московский и всея Руси, Бога молю и челом бью. Благородный и благоверный, благочестивый и христолюбивый великий государь царь и великий князь Василий Иванович, всея Руси самодержец, советовавшись со мной и со всем освящённым собором, с боярами, окольничими, дворянами, с приказными людьми и со всем царским синклитом, с гостями, торговыми людьми и со всеми православными христианами паствы твоей, послал молить твоё святительство, чтоб ты учинил подвиг и ехал в царствующий град Москву для его государева и земского великого дела. Да и мы молим с усердием твоё святительство и колено преклоняем, сподоби нас видеть благолепное лицо твоё и слышать пресладкий голос твой».

Иова привезли в Москву в царской карете. 20 февраля он явился в Успенском соборе на патриаршем месте в одежде простого инока, с выражением смирения и скорби на изрезанном морщинами лице. И только ниспадающая до самой груди борода в седых колечках волос да живой взор, с любовью обращённый к несметному множеству людей, заполнивших собор, напоминали о первом патриархе православной Руси. На него смотрели с надеждой и умилением. Помнили, как ещё недавно слуги самозванца подвергали его мукам и унижению, бесчестили и позорили. А ныне он явился, чтобы снять с них грехи вероотступничества и клятвопреступления.

Гермоген отслужил молебен, после которого народ начал просить прощения. Слова прерывались безутешными рыданиями:

— О, пастырь предобрый! Прости нас, словесных овец бывшего твоего стада!!

— Ты крепко берег нас от похищения лукавым змеем и пагубным волком, но мы, окаянные, отбежали от тебя и заблудились в дебре греховной...

— Восхити нас, благодатный ревнитель! Восхити от нерешимых уз по данной тебе благодати!

После этого Иову подали от народа челобитную, где народ молил именем Божьим отпустить ему грехи перед законом и Небом и клялся не нарушать присяги, быть верным государю. Просил прощения для живых и мёртвых, для присутствующих в соборе и отсутствующих, винил себя во всех бедствиях, ниспосланных Богом на Россию, молил Иова благословить царя и бояр и христолюбивое воинство, дабы одолеть мятежников.

Когда челобитная была дочитана до конца, в тишине ожидания под сводами собора неожиданно прозвучал чей-то сильный голос:

— Да восторжествует царь над крамольниками!

Затем патриарший дьякон читал с амвона грамоту Иова. Значительное место в ней занимали гневные слова о переживаемом моменте. Иов обличал ослепление россиян, прельщённых самозванцем.

— Я давал вам страшную на себя клятву в удостоверение, что он самозванец: вы не хотели мне верить — и сделалось, чему нет примера ни в священной, ни в светской истории...

Воздав хвалу Василию, царю святому и праведному, за избавление России от гибели и стыда, Иов продолжал:

— Вы знаете, убит ли самозванец, знаете, что не осталось на земле и скаредного тела его, — злодеи дерзают уверять Россию, что он жив и есть истинный Димитрий. Велики грехи наши перед Богом в сии времена последние, когда вымыслы нелепые, когда сволочь мерзостная, тати, разбойники, беглые холопы могут столь ужасно возмущать отечество.

И когда Иов именем небесного милосердия объявил прощение всем раскаявшимся в грехах великих перед Богом и отечеством, когда объявил им разрешение от клятвопреступлений — в надежде, что они не изменят царю законному и, одолев врагов, возвратят отечеству тишину и мир, — люди заплакали счастливыми слезами. Каждый чувствовал себя помилованным и верил в помилование России.

Иов умер, едва успев доехать до Старицы. Он был очень дряхлым девяностолетним старцем. И, говорили, не сразу собрался с силами, чтобы совершить далёкий для него путь в Москву. Но что значит душевная готовность к борьбе во имя истины: у него хватило сил осуществить свой последний подвиг на земле.

15


Вскоре после смерти Иова случилось событие, породившее в Москве много слухов и толков. Сторожа, караулившие у паперти Архангельского собора, услышали большой шум и плачевные голоса, потом смех и снова плач. И вдруг началось пение псалмов. Не зная, что и подумать, сторожа решили, что один из них пойдёт к архиепископу Арсению. Его келья находилась в Кремле, а в дневное время он бывал при гробах царских в Архангельском соборе. Арсений на этот час бодрствовал и, услышав новость, пошёл к патриарху Гермогену.

Когда Гермоген, велев сторожам оставаться на паперти, вошёл в собор, раздалось псалмопение. Гермоген узнал священнословие 118-го псалма:


Я совершил суд и правду;

Не предай меня гонителям моим.

Заступи раба Твоего, ко благу его,

Чтобы не угнетали меня гордые...


На этом песнопение оборвалось, и началась молитва за упокой души. Голос, творивший молитву, был грубым, толстым и показался Гермогену как будто знакомым. Можно было понять, что доносился он из-за придела, где были похоронены Иван Грозный и два его сына.

— Выходи, казак! Будет тебе пугать сторожей! — строго произнёс Гермоген.

Но голос снова стал творить молитву за упокой.

— Михайла Горобец, я узнал твой голос. Выходи для беседы. Станем говорить напрямик.

— Напрямик у нас не получится, святой отец, — неожиданно просто откликнулся Горобец.

Гермогену показалось, что он наблюдал за ним сквозь отверстие в приделе.

— Зачем тебе надобна смута, Михайла? Против кого крамолишь? Против своей души, против сродников своих, против бедной отчизны. Поверь, болезнует моё сердце о тебе и таких заплутаях, как ты! Богом прошу тебя: отстань от злодеев! Это по их бесовскому наущению ты тайно проник в собор, дабы смутить москвитян дурными предсказаниями.

— Это моя служба, святой отец! И пусть трепещут ваши князья да бояре. — И он пропел ещё один стих из 118-го псалма: — «Князья сидят и сговариваются против меня». — И неожиданно добавил: — А ещё они сговариваются, чтобы сыскать второго самозванца.

— Кто сговаривается?

— Этого я и на пытке не скажу.

— Сыщут нового самозванца. А дале-то что? Повержену быть, яко и первому. Ты бы, Михайла, лучше отечеству послужил.

— Э, нашёл о чём говорить, святой отец! Я свои тридцать сребреников получаю и на службу не жалуюсь.

— Или это служба?

— А чем худа моя служба?

Дверь придела отворилась, и появился Горобец. Гермоген подивился его сходству с вороном. От прежнего атамана остался только горящий взгляд, но уже во всех членах его угадывалась слабость.

— Чем худа моя служба, святой отец? — повторил он гордо свой вопрос. — Я человек вольный и твоему царю не присягал.

— Не ты ли сам сказал, что служишь за тридцать сребреников? А ежели царю не присягал, то какое нашёл в этом добро?

— А такое, что мы люди вольные, меня сам Болотников[50] на службу зовёт. А Болотников — орёл, не твоему царю-шубнику чета.

При этом имени Гермоген зорко и строго посмотрел на Горобца. Имя дерзкого и жестокого атамана стало известно всей России. Сам он называл себя слугою Димитрия, его именем брал целые города и волости, сжигал людей в домах и церквах, вешал, сажал на кол. Говорили, что он был холопом князя Телятевского, попал в плен к туркам, оттуда попал в Венецию. У Гермогена и царя были догадки, что в Россию его заслали иезуиты. Иначе как бы он, холоп, посмел явиться к Марине Мнишковне и Молчанову (убийце Фёдора Годунова)? Было это в Ярославле.

Свыше десяти городов к этому времени стали под знамёна Болотникова. Гермоген вспомнил, что ныне царь с ближайшими боярами и воеводами станут решать, как остановить дальнейшее продвижение опасного злодея. Знает ли царь, что в Москве есть пособники Болотникова? Горобца заставила проговориться ненависть и дерзкая отвага. И сколько же зла успеют сотворить слуги иезуитов, пока царь и бояре думают да гадают, как отвратить опасность! И что он, Гермоген, повинен сделать? Велеть сторожам схватить Горобца? Он их всех перережет. Гермоген отвергал возможность насилия. Горобец — христианин, как и все православные русские люди. Как думать, что он вконец утратил облик Божий?

— Михайла, не отвергай милосердие Господне! Сослужи службу отечеству! Царь наградит тебя. И прими ныне моё благословение на доброе дело!

С этими словами Гермоген приблизился к Горобцу, чтобы благословить его крестом. Горобец резко отпрянул в сторону от патриарха. Гермоген успел заметить, как лицо его перекосило судорогой злобы и страха.

«Испугался моего благословения? Креста испугался?» — подумал Гермоген. И тотчас же в нём ожило отроческое воспоминание, когда он служил в казаках вместе с Горобцом. Ехидный и завистливый Горобец не любил, когда кого-то хвалили за отвагу. И в тот раз он позволил себе поглумиться над Ермаком, о котором шла речь. Благородный воевода Адашев выхватил саблю, чтобы наказать глумника. Горобец мгновенно сделал рывок в сторону и на глазах исчез, словно спасённый неведомой силой.

И в эту минуту Горобец также таинственно исчез, будто провалился сквозь землю. Вместе с его исчезновением погас свет и пропали все звуки. Воистину бес.

Видимо, в соборе был тайный выход, о котором не знали ни патриарх, ни царь, но знали крамольники.

16


По Москве покатились слухи, рождающие многие толки и домыслы. Кто же ещё шумел в соборе и пел плачевные псалмы, как не погребённые там великие князья да цари? Они созидали Московское государство, а ныне оно пришло в горестное состояние. Эти слухи усиливали и без того тревожное состояние умов. Многие увидели в этом происшествии дурное предзнаменование и повторяли один за другим кем-то из недругов пущенные слова: «Царство Шуйского окончится плачем».

И хотя сторожа объявили людям, что в соборе шумел неведомо как проникший туда злобесный коварник, им не поверили. Гермоген велел объявить имя нарушителя спокойствия, но и патриарху не верили. Приходилось с горечью убеждаться в том, что легенды и сказки сильнее действуют на умы людские, чем истинные случаи и происшествия. А тут ещё смута, и кругом невидимые вражеские сети и при них ловцы человеков. Государь, к сожалению, излишне доверчив. О каких князьях говорил Горобец, что готовы служить новому самозванцу? Многие из них посланы воеводами против злодеев Болотникова. И самые именитые потерпели поражение. Измена или неудача? Князь Мстиславский показал тыл, бросив пушки, обоз, запасы и добычу неприятелю. Робость? Мстиславский действительно был хоть и первым воеводой, но отвагой и храбростью не славился. Но был ли он верен присяге и царю? И это сомнительно. Пятнадцать тысяч ратников перешли на сторону неприятеля. Могло ли сие случиться без ведома воеводы? Или воевода не властен над своим войском? Примеру Мстиславского последовал воевода Измайлов, снял осаду Козельска. Несколько ранее снял осаду Кром князь Воротынский, и отступил от Ельца князь Юрий Трубецкой.

Гермоген имел беседу с царём Василием. Он не скрывал своего недовольства действиями воевод. Но мог ли Василий сомневаться в князе Воротынском, который был его свояком, или в Мстиславском, которому предлагал царство и он отказался быть царём? Какой резон Мстиславскому чинить измену? Он первый боярин в Думе и первый воевода. Как было решиться Василию думать, что крамольники свили гнездо в самом Кремле!

Но как бы то ни было, бегство воевод с поля брани сеяло смуту среди ратников и служилых людей. Слухи об отступлении царского войска сделали своё дело: восстанием был охвачен весь юг. Против Шуйского встали Тула, Кашира, княжество Рязанское. Пожар восстания против законного царя пылал в Орловской, Калужской и Смоленской землях. Начались волнения в Вятской и Пермской землях. Мордва и холопы волжских уездов осадили Нижний Новгород. В Астрахани Шуйскому изменил князь Хворостинин[51].

Князья Шуйские славились храбростью на поле брани. Царь Василий гордился своими предками и был искусным стратегом (о чём убедительно пишет Карамзин). 21 мая он сел на ратного коня и сам повёл войско на скопище злодеев, оставив Москву на брата, князя Дмитрия Шуйского.

Это был важный момент в жизни отечества, положивший начало переменам к лучшему. Никогда Москва не видела такого торжественного и пышного выезда царя и его соратников на поле битвы. Князья, бояре, окольничие, дворяне, дьяки — все встали под царское знамя. Присоединились к ним возле Серпухова и беглецы Мстиславский с Воротынским — в унынии стыда, как пишет Карамзин.

Царь Василий оправдал репутацию искусного стратега. Осенью была взята Тула, разрушено гнездо мятежников. Были взяты в плен и казнены главари восстания — Болотников, лже-Пётр[52] (ещё один из самозванцев), атаман Нагиба. Взятие Тулы праздновали как завоевание Казанского царства. Москва наслаждалась тишиной. И хотя Василий и верные ему россияне знали, что в Стародубе объявился второй самозванец, но, гнушаясь им, никто не думал, что этот Вор (временно притихший после поражения Болотникова) станет осаждать Москву и затеет смуту — более тяжкую, чем прежняя.

Между тем в Калуге и других городах ещё держались люди Болотникова, продолжали упорно насаждаться слухи о спасённом царевиче Димитрии. К Стародубу, где находился Вор, съехались сильные литовские дружины. Второй самозванец был хитрее и опаснее первого. Был корыстолюбив до низости, отличался свирепостью нрава. Друг первого самозванца пан Меховецкий стал его руководителем и наставником. Они внимательно изучали жизнь Григория Отрепьева, обсуждали причины его гибели.

В Москве уже не сомневались, что всё это делалось с тайного одобрения Сигизмунда и панов думных. Богатые не жалели денег, снабжали ими бедных, чтобы те становились под знамёна «Димитрия», подкупали людей, чтобы они несли от селения к селению весть о спасённом царевиче. Тем временем явился Заруцкий[53] с несколькими отрядами казаков. По рукам ходило воззвание: «Царь Димитрий и все наши благородные витязи здравствуют. Зовите к нам всех храбрых, прельщайте их славою и жалованьем царским. У нас носится слух, что сей Димитрий обманщик: не верьте!»

Разумеется, творцы новой кровавой интриги знали, что «Димитрий» — обманщик. Вот что писал об этом польский историк: «Не спрашивали — истинный ли Димитрий или обманщик зовёт воителей? Довольно было того, что Шуйский сидел на престоле, обагрённом кровью ляхов». Царь Василий был главным предметом ненависти. О том же писал и Шаховской ляхам: «От границы до Москвы — всё наше. Придите и возьмите! Только избавьте нас от Шуйского!» Атаман Заруцкий, предводитель днепровских казаков, сочинял о царе Василии гнусные небылицы, чтобы поддержать ненависть к нему.

Так творилась новая смута, самая страшная в истории нашего отечества.

17


К великой досаде Гермогена, царь Василий допускал оплошки, которые способствовали смуте. На беду свою и беду державы, был он сугубо щепетилен. «Не дай Бог, ежели по моей вине учинится какая несправедливость и меня станут винить в неправде. Скажут, царь-де мстителен и злобен нравом», — думал он. Не раз говаривал ему Гермоген, что царь держит ответ перед Богом, не перед людьми, что крамольники лукавы и охочи до ложного раскаяния, что даже при милостивом царствовании Феодора (волею Годунова) были сосланы в далёкие края князья Шуйские и вся их родня, ни в чём не повинная. Или не погиб злою смертью герой псковской осады князь Пётр Иванович Шуйский?! За одно только малое слово против царицы. Кто из прежних царей был милостив к изменникам? Никто!

Царь Василий не возражал, но делал по-своему. И не скоро ещё Гермогену удастся склонить царя Василия к реальной политике по отношению к врагам. Добросердечие царя скоро принесло злые плоды. Князь Шаховской, верный соратник самозванца, похитивший государственную печать, словно по наущению самого дьявола был отправлен воеводой в Путивль, центр Северской земли, и тотчас же взбунтовал близлежащие города.

И много было у царя Василия таких милостивых «наказаний» и указов. Добром они не кончались, и смута от них была великая.

В этом убеждает и псковская история.

Боярин Пётр Шереметев в своё время изменил Годунову, отказался повести войско на самозванца, заявив: «Трудно против природного государя воевать». Думать ли, что человек, изменивший один раз, не изменит в другой? Между тем царь Василий оставил Петра Шереметева у себя в приближении. «Благодарный» ему за это боярин организовал заговор, дабы сместить царя. И что же царь? Отправил его за это воеводой в благословенный город Псков.

Расскажем эту небольшую историю. В ней наглядная картина того, как люди низкие и корыстолюбивые легко развязывают смуту. И коварство таких людей было непредсказуемо.

Надо сказать, что Псков, несмотря на погром, в своё время учинённый в городе отцом Грозного Василием Иоанновичем[54], сохранял преданность московским царям. Поэтому когда Шуйский попросил у них денежного вспоможения для борьбы с самозванцем, псковичи радетельно собрали деньги и отправили их в Москву с пятью посланцами. Деньги эти были собраны людьми меньшими, которые так именовались по определению зажиточной части псковичан, называющих себя лучшими людьми. В летописи о них так сказано: «Гости, славные мужи, велики мнящиеся перед Богом и людьми, богатством кипящие». Они-то и воспользовались случаем, чтобы погубить «меньших» людей, «которые люди в правде против них говорили о градском житии и строении и за бедных сирот».

Воевода Пётр Шереметев решил воспользоваться разделением на «лучших» и «меньших» людей, чтобы учинить в городе смуту. Послал от имени «лучших» людей оговорную грамоту, обвиняющую тех пятерых, что повезли в Москву казну, в измене. Богатый псковитянин Григорий Щукин заранее похвалялся:

— Которые поехали с казною, и тем Живоначальной Троицы верха не видать и в Пскове не бывать.

Но хитроумный коварник Шереметев не сумел продумать последствий и предусмотреть задуманное им. Среди пятерых посланцев был сыромятник Ерёма, которого воевода не велел вписывать в число «изменников» за то, что на него «Ерёма много всякого рукоделья делал даром». Вот и решил оградить от погибели своего верного данника, золотые руки которого сулили ему новые подношения.

Этот Ерёма и спас остальных. Он сыскал стрельцов-псковичан. Те кинулись в ноги царю Василию:

— Тебе, царю, челом бьём: они не изменники.

— Кладём свои головы за их головы.

Казнь «изменников», к счастью, отложили. Ерёма поехал в Псков и сказал, что на его товарищей «писана измена». Псковитяне всем городом били челом воеводе, дабы творили суд по правде и отозвали назад оговорную грамоту. Шереметев вынужден был посадить «лучших» людей в тюрьму, дабы спасти от ярости народной. Но и тут сумел нагреть руки — получил с богатых купцов большие деньги. Тем временем несчастные «изменники», попавшие в московскую тюрьму по ложному доносу, вернулись в Псков. Но добрые чувства псковитян к царю Василию уже не были столь добрыми. И в самом Пскове усилилась смута. И встали «большие на меньших, меньшие на больших, и так было к погибели всем».

И был о том разговор у Гермогена с царём Василием.

— Как и во Пскове, разделилось нынче царство Русское надвое. Не сыскать согласных и промеж двумя людьми. Как дознаться правды, когда всё творится в тайне, а делами людскими правит умысел бесовский? — говорил царь Василий.

После случая с псковичами он опасался предавать виновных казни, и пленные, захваченные у самозванца, были отправлены в Новгород и Псков. Но и там мнения разделились. Псковитяне пленных жалели, кормили (помня, видно, как своих ни за что обвинили в измене), а в Новгороде людей, передавшихся самозванцу, убивали.

Совершалось самое страшное: размывались границы между добром и злом. А это было дурным знаком. Правда, которой больше не верили, оборачивалась против самих людей.

18


Смута ширилась, захватывая все слои населения. Историк Карамзин пишет о том времени: «Столица уже не имела войска в поле: конные дружины неприятельские, разъезжая в виду стен её, прикрывали бегство московских изменников, воинов и чиновников, к Самозванцу. Многие из них возвращались с уверением, что он не Димитрий, и снова уходили к нему. Злодейство уже казалось только легкомыслием; уже не мерзили сими обыкновенными беглецами, а шутили над ними, называя перелётами. Разврат был столь ужасен, родственники и ближние уговаривались между собою, кому оставаться в Москве, кому ехать в Тушино, чтобы пользоваться выгодами той и другой стороны, а в случае несчастия здесь и там иметь заступников. Вместе обедав и пировав, одни спешили к царю в кремлёвские палаты, другие к царику: так именовали второго Лжедимитрия. Взяв жалованье из казны московской, требовали иного из тушинской — и получали. Купцы и дворяне за деньги снабдевали стан неприятельский яствами, солью, платьем, оружием, и не тайно: знали, видели и молчали; а кто доносил царю, именовался наушником... В смятении мыслей и чувств добрые скорбели, слабые недоумевали, злые действовали... И гнусные измены продолжались».

Как спасти от смуты церковь? Нестроения, охватившие державу, начались и в Московской епархии. Среди священников объявились еретики; они чинили в приходах беззакония, открыто проповедовали ересь. Прихожане оставались без причастия и без покаяния, разглашались тайны исповеди. Начались злоупотребления в священной службе. В монастырях нарушались уставы. Монахи предавались грешным радостям мирской жизни, иные из них покидали святую обитель, бежали к «Тушинскому вору», становились злодеями, проливали христианскую кровь.

Но что особенно обескураживало Гермогена, иные чиновные иерархи попустительствовали еретикам и злодеям. Для патриарха то были дни неусыпного бдения. Верные ему служители и он лично взяли под свой контроль все епархии и приходы. Слухам он не верил, проверял лично. Тех иерархов, что неустанно проповедовали слово Божье, поддерживал и возносил, тех же, что дерзкими речами обнаруживали своё нечестие, наказывал.

Дошёл черёд и до Ростовской епархии. Митрополитом там был Филарет Романов. Он хорошо соблюдал церковный чин и через страх Божий заложил всем приходам и службам доброе основание; его иерархи имели много разума и достоинства. Но смута не минула и этой епархии. Объявились вдруг безрассудные и наглые проповедники глупости и злобы, начались беспорядки и неустройства. Поползли слухи, что сам Филарет передался Вору. Гермоген не верил этим слухам, но побывать в Ростовской епархии было надо.

Время было весеннее. На деревьях проклёвывались первые листочки. Кругом зеленела мурава. Но сколь же печальные картины открылись взору Гермогена, едва он отъехал от Москвы. Пашни пустовали, возле дворов не были возделаны огороды. Сёла обезлюдели. Когда колымага Гермогена остановилась возле колодца, к ней кинулась наседка с цыплятами. Видно, чаяла от них, случайных людей, пропитания и воды своим деткам. Гермоген велел покрошить им хлеба и налить воды в колдобину.

Праведный Боже, всё повторяется, как во времена нашествия татаро-монголов, думал Гермоген. Только ныне враг стал коварнее и хитрее. И люди не знают, как от него спастись. Подмосковные селяне бежали, видимо опасаясь всяких пакостей от нечестивых ляхов, в понизовые города, где было спокойнее. Только спокойнее ли?

Пустынной была дорога до самой слободы. Не слышно было колокольных звонов, что ране, подобно Божьему гласу, разносились над подмосковными просторами. Даже вороньи голоса не оглашали эти словно бы вымершие пространства.

Что же с тобой сделали, матушка-Русь!


...По пути в Ростов Великий Гермоген думал заехать в Лавру, дабы повидаться с братией. Не ровен час поляки с тушинцами пойдут на штурм святой обители.

Добро, что царь загодя велел занять Лавру дружинами и завести туда большие запасы продовольствия. Не сломил бы голод монахов во время осады. Гермоген думал подготовить братию к духовному подвигу. Накануне он молился святому Сергию Радонежскому и ныне чаял приложиться к его мощам, получить исцеление своей болезни у Сергия Чудотворца. Вот и поутру ломило суставы, едва осилил болезнь, чтобы подняться в дорогу.

Но перед самым пригорком, там, где ныне размещается Сергиев Посад, что-то толкнуло Гермогена сделать небольшой крюк и заглянуть в часовенку, что притаилась в лесной чащобе. Он бывал в ней ране, но уже забыл когда. Заметно было, что дорога к часовенке утоптана. Кто-то наведывался туда. В лесу было сыро. Пахло прелой листвой и первым разнотравьем.

Часовенка показалась неожиданно, за первым поворотом. Она потемнела от старости и сырости. Над входом в неё была прикреплена икона Николы Ростовского. Гермоген ещё издали увидел её своим зорким глазом. Он радовался и дивился при виде столь дорогого ему образа. Прежде этой иконы здесь не было. Кто же позаботился сотворить её и повесить здесь? Икона была меньше той, что хранилась в церкви Святого Сергия, и не было в ней той чистоты линий и красок, но исходило то же впечатление истинной святости, великой воли и чуда. По преданию, икона ростовского Николы Чудотворца принадлежала самому Сергию Радонежскому, и Гермоген верил, что так оно и было. И что удивительно, лицо ростовского Николая Чудотворца было похоже на лицо самого Сергия на шитом покрове начала XV века, что находился в той же Сергиевой церкви. Гермоген перекрестился на икону и снова всмотрелся в святой лик. Отчего иконописец избрал коричневый цвет? Лик тёмен и мрачен. Щёки опавшие. И тёмен полуопущенный взгляд зорких глаз. В них скорбная мысль и тёмное пророчество. И сколько потаённого знания о том, чему суждено свершиться! Сколько воли и благодати терпения! Это был настоящий Сергий. Иконописный образ Николы Ростовского явно срисован с Сергия Чудотворца.

Гермоген подумал, сколь тщателен был новый иконописец, повторивший и краски, и письмо иконописца, жившего более двух веков назад. Всё узнаваемо: мелкая дробь коричневых пятен на светлом фоне поясного изображения Николы Ростовского и на золотом венчике вокруг его головы. Асимметрия глубоко посаженных глаз подчёркивается асимметрией красных пятен на обшлаге рук святого и вороте надплечья. «Что ты пророчишь нам, дивный чудотворец? — спрашивал Гермоген. — Явно что — новые испытания. Доколь же, однако, терпеть нам? Ужели не сотворишь чудо спасения нашего? О, ведаю, ведаю... Ты говоришь: «Ищите истину в Священном Писании». Для того и держишь в руке святые красные книги. Сам-от ты и ране, до пострижения, был молчальником слыл необщежительным, яко и аз грешный. С единым лишь Богом вольно душе говорить да печаловаться о мире и людях».

Направляясь к колымаге, Гермоген радостно думал, что скоро увидит родной город Сергия — Ростов Великий. И ещё он думал, что Господь благословил родителей будущего чудотворца переселиться в Радонеж, ибо всё в нашей жизни по Божьему предначертанию свершается...

19


Но, однако, Гермогену не удалось в этот раз выехать в Ростовскую епархию. Вскоре его колымагу окружили выскочившие из леса лихие люди на конях. Мгновенно спешившись, они грубо выволокли Гермогена из колымаги.

— По чьему указу чините грубое насилие? — спокойно и строго спросил он.

Ответил ему здоровенный детина с большим шрамом, рассекавшим нос и губастый рот:

— Ты сотворил срам своему сану и благообразию. Будешь держать перед «царём» ответ.

— Ответ держу токмо перед Богом и токмо единого Господа нашего боюсь!

Тут вперёд выдвинулся сивый казак и, насмешливо поклонившись патриарху, произнёс:

— Молю твоё пречистое и достойное святительство не возгнушаться нашего убогого грубословия.

Тотчас послышались насмешки:

— А сколько твоё пречистое величество грошей получает за верную службу Василию-шубнику?

— Сказывают, у него палаты от добра ломятся.

— Да кто его патриархом-то поставил?

— Известно кто. Видит и кривой, что саккос на нём чужой.

— Ты — дьявол. Потому как меж людьми рассечение положил.

К Гермогену вновь приступил сивый казак:

— Я, многогрешный раб и последний во всех человецах, а первый во грехах, недостоин честных твоих стоп коснуться, паче же благолепного образа твоего видети и зрети, молю тебя услышать поучение и вразумление наше.

Его с хохотом перебил другой казак:

— Не наше то дело попа учить. Хай его чёрт учит!

— Верно. Кидайте его в возок да волоките к «царю». То-то рад будет «государь» посрамлению врага своего.

Тут из леса выскочила ещё группа лихих людей. В одном из них зоркий глаз Гермогена узнал Михайла Горобца. Взгляды их встретились. Горобец мешковато спешился. Староват казак для верховой езды. А всё неймётся. Видимо, он был их предводителем, потому что все разом оглянулись на него. И Гермогену стало ясно, что решение о его судьбе будет принимать он. Гермоген подумал, что если Вор держит в предводителях старого человека, значит, особенно доверяет ему. Но он не ожидал, что Горобец сразу, с ходу заговорит о своём царике.

— Вот и пересеклись наши дорожки, казак Ермолай.

При этих словах все мгновенно смолкли и обратили взоры на Гермогена.

— И ныне мой черёд наставлять тебя на путь истинный да учить уму-разуму. Помнишь, как в Архангельском соборе я обличал бояр да князей, от коих терпим великое безначалие, насилие и безнарядье? Я и ныне их обличаю. Или не ваши бояре да княжата умыслили убить Димитрия, когда он был ещё отроком? Да Бог спас его. Спас и вдругорядь, когда волею Шуйского учинился мятеж. Верный слуга царя поляк Хвалибог сказывал нам, что на площади выставили мёртвое тело какого-то толстого малого, ничем не похожего на царя Димитрия. Москвитяне, видно, с ума посходили. Им бы стрельцов поспрашивать, как они спасли Димитрия. А вместо того они тело несчастного малого из земли выкопали да сожгли, яко чародея.

Гермоген неотрывно смотрел в лицо Горобца, исхудалое, почерневшее, с горящим взглядом, и ему впервые пришла мысль: «Да он безумен».

Между тем Горобец продолжал:

— Вы со своим царём-шубником хоть со злости лопните, а наш «Димитрий» жив и здравствует.

И вдруг без всякой связи, перебив самого себя, произнёс:

— Помнишь, Ермолай, как ты рогатки мне ставил? Думаешь, я забыл твой побег с Маметкулом? Как же. Не надейся.

Слушавшие их казаки удвоили своё любопытство. Гермоген возразил мягко, стараясь соблюсти тон миролюбия и дружбы:

— Мы с тобой, Михайла, уже сивые. Станем ли считаться грехами?

— А ныне ты в моей власти, — перебил Горобец не слушая. — Ныне отправлю тебя к «царю». А велит он тебя казнить или помиловать — то его воля. Ведите его, хлопцы, к возку, да скорее к «царю» скачите! — обернулся он к своим казакам.

Дюжий детина схватил Гермогена за плечо, но Горобец вдруг остановил его:

— Постой! «Царь»-от скажет: «Вы пошто попа мне приволокли? Не царское то дело с попом разбираться».

— Верно, — поддержали разбойники, — я и то говорил: «Пусть попа чёрт учит!»

— Так тому и быть! — заключил Горобец. — И посему я сам допрошу тебя. Ты куда ехал?

И сам себе ответил:

— Видать, что в Лавру. На маковки церковные хотел посмотреть? Красивые маковки. Гляди ныне! Боле не увидишь их.

Язык его начал заплетаться, и сам он вдруг как-то ослабел. Помолчав немного, сказал:

— Ты, Ермолай, назад вертайся. Да скажи своему царю, что мы его, окаянного, да и тебя заодно с ним с престола сведём.

— Верно! — поддержали казаки. — Долго ли ради него кровь христианская будет литься!

Они злобно смотрели вслед ему. И когда колымага отъехала, раздались угрожающие выкрики:

— Чтобы к тебе, поп, охи да убожество злое привязалось!

Гермоген понимал, что своим спасением он обязан безумию Горобца. Болезнь ли с ним какая приключилась, или делами непотребными на безумие обратился, но в речи его было мало связи, голова слегка тряслась, а в глазах играло готовое выплеснуться бешенство, сменяемое временами выражением усталости и бессилия.

Гермогену было знакомо это выражение. Он встречал его и у бояр, и потерявших разум священников, и в глазах разбушевавшейся уличной толпы. «Как спасти Россию, ежели эти люди возьмут верх? — думал он. — Как остановить безумие?» Вспомнились слова патриарха Иова: «То сатана воюет в людях». Воистину так. Он, сатана, и положил разделение между людьми. Ну, можно ли было ране помыслить такое, чтобы бояре вместе с лихими людьми, татями да разбойниками подымались против царя и те же лихие люди выступили противу бояр? Не безумие ли сие? А коли безумие, то как объяснить людям, что они воюют против себя самих?

Возвращаясь в Москву, Гермоген долго обдумывал в пути случившееся с ним. Он видел тут предупреждение об опасности ещё более грозной. У царя не было войска, чтобы разбить основные силы противника. Постоянные набеги на Москву и нередкая осада заставляли царя держать основные отряды в Москве. У Вора, не говоря уже о поляках, было больше свободы маневрирования. Дивно ли, что они постоянно угрожали Москве и не сомневались в своей победе?

Душе хотелось чего-то отрадного. И понемногу Гермоген погрузился в воспоминание об иконе Николы Ростовского. Иконописец был, видно, из Ростова, и, ежели он на иконе чудотворца Николы запечатлел черты Сергия из Радонежа, своего земляка, значит, был Сергий уже в те времена чудотворцем. Душу свою он давно освободил от забот о мирском, дабы служить людям. Был у него обычай в одиночестве ходить по церквам. А ежели случится зайти в чей-то двор, отдаст поклон, помолится на образа и уйдёт. Гермоген видел всё это как бы воочию, потому как и у самого был такой же обычай. Пуще всего берег душу от суеты, дабы сохранить её для служения людям.

«Благодарю тебя, Господи, что сподобил созерцать животворный образ чудотворца. Да будет это добрым напутствием! Да избавит нас Никола Чудотворец от погибели!» — молился Гермоген.

20


В Москве открылся заговор. Всё свершилось по притче Соломоновой: «Правда прямодушных спасает их, а беззаконники будут уловлены беззаконием своим».

Вначале ничто, казалось бы, не предвещало беды. Царь Василий составил новое войско под началом своего племянника, талантливого и мужественного князя Скопина-Шуйского и боярина Ивана Романова, брата Филарета. Войско стало между Москвою и Калугой — в ожидании неприятеля. Воеводы Иван Катырев, Юрий Трубецкой и Троекуров, уведомленные о том, что Лжедимитрий пошёл на Москву другой дорогой, скрыли это от главных военачальников и понемногу стали склонять их к мирному согласию с противником, который якобы не собирается брать Москвы. А сами тем временем тайно готовили войско к измене.

Люди, чистые душой, как известно, склонны к доверчивости, но малейшее криводушие заставляет их насторожиться. Воеводы-коварники, будучи людьми бесчестными, скоро выдали себя. Это спасло князя Скопина-Шуйского от ошибки, которая могла бы произойти в случае его неосмотрительности. На это и рассчитывали заговорщики, зная, сколь доверчива молодость (князю Скопину был всего двадцать один год).

Когда заговорщики были обличены и схвачены, царь Василий велел судить их. Они заслуживали смертной казни, но Василий сохранил им жизнь. Князя Катырева сослали в Сибирь, Трубецкого — в Тотьму, Троекурова — в Нижний Новгород.

Тем временем самозванец, быстро обойдя военный стан царских воевод, был уже в Тушино. Он не сомневался, что возьмёт Москву, и потому отверг предложенный поляками стремительный приступ, грозящий столице многими разрушениями. Князю Рожинскому он ответил: «Если разорите мою столицу, то где мне царствовать? Если сожжёте мою казну, то чем мне будет наградить вас?»

Воеводы царские и вместе с ними сам царь укрепили свои станы между Москвой и Тушином. Но в своих действиях они были стеснены. В поддержку самозванцу под Москву прибыли многочисленные отряды ляхов-грабителей. К ним присоединилось ещё! семь тысяч всадников Яна Петра Сапеги. Москвичи знали, что этому вечно пьяному усвятскому старосте свойственны как наглость, так и отвага. Держался вызывающе даже по отношению к самозванцу и со свойственной ему дерзостью говорил: «Мы жалуем в цари московские кого хотим».

Тем временем со стороны Коломны на Москву шёл пан Лисовский, отличавшийся неустрашимостью и редкой жестокостью. Он волею и неволею, запугиванием и угрозами объединил в боевые отряды тульских и рязанских изменников, общим числом до тридцати тысяч человек. Именем «Димитрия» взял Коломну, захватил в плен воеводу Долгорукого и коломенского архиепископа Иоасафа. Пленных морили голодом и изводили угрозами. Особенно глумились над архиепископом, ставя ему в вину ещё давнее выступление на освящённом соборе, когда коломенский архиерей позволил себе поучать «Димитрия» и настаивал вместе с Гермогеном, чтобы Марина Мнишковна приняла православие.

Как только царю Василию и Гермогену стало известно о бедственном положении Коломны и коломенских пленников, против Лисовского были посланы воеводы князья Куракин и Лыков. На берегах Москвы-реки завязалось сражение. Наёмники Лисовского после долгой битвы дрогнули, и Лисовский вернулся в Тушино лишь с немногими всадниками.

Но в то смутное время победы часто сменялись неудачами, и трудно было понять, что породило неудачу: ошибка или измена. Одна смута приходила на смену другой, и зло соседствовало с добром, а геройство с трусостью. Переменный ветер побед и поражений порождал измены, которые часто оставались безнаказанными, а это усиливало смуту.

Одно такое поражение, причиной которого была трусость известного вельможи, породило слухи о новом заговоре, что сильно обеспокоило царя и Гермогена. Случилось это после взятия Коломны. Князья Иван Шуйский и Григорий Ромодановский[55], настигнув Сапегу, отразили его удары и захватили его пушки. Но победа остаётся за тем, кто сражается до конца. Сапега не выпустил меча из рук и, обратившись к воинам, сказал: «Отечество далеко, спасение и честь впереди, а за спиною стыд и гибель». Слова Сапеги, гордившегося римским геройством и не уступавшего римлянам в красноречии, подвигли его воинов нанести третий удар. Русские воины держались стойко и, если бы не бегство с поля боя воеводы Головина, увлёкшего за собой остальных, победили бы, ибо они были вдвое сильнее противника. Поражению способствовали и младшие военачальники Головина, убеждавшие ратных людей разбегаться по домам: «Идите защищать ваших детей от неприятеля!»

Измена Головина породила многие толки. Почему бежал Головин, если не было перевеса у противника, если мужественно сражался воевода князь Ромодановский? И хотя убит был рядом с ним его сын, не оставил поля боя. Бегство Головина походило на измену и приводило на память измену троих воевод в недавнем сражении.

Слово «измена» было в то время часто на устах у людей. Поэтому никто не удивился, когда пленный поляк показал на допросе, будто боярин Михайла Салтыков умышляет противу царя Василия и мятежники хотят изловить архиереев, что супротивничают «Димитрию».

21


«Как не признать истины в показаниях пленного поляка?» — думал Гермоген. «От беззаконных исходит беззаконие», — говорит древняя притча. Русские архиереи, стоящие за правду и отечество, более других ненавистны мятежникам. Ляхи открыто грозят: «Трепещите ночью и днём!» И никто из них уж не уверен в жизни своей. Кто не восплачется над их горестной долей? Многие ныне пострадали. Суздальский епископ Галактион изгнан тушинцами и в изгнании умер. Не стало в живых и псковского епископа Геннадия. Милосердный и жалостливый печальник умер от горести, видя кругом себя многие бедствия.

И когда стало известно, что воины Лисовского схватили коломенского архиерея Иоасафа, а тушинцы пленили и увезли в свой лагерь тверского архиерея Феоктиста и, слышно, крепко пытают его, Гермоген, в заботе, как отбить у злодеев дорогих пленников, надумал пойти к царю. Какое у него, патриарха, было оружие противу злодеев? Грамоты. Он и посылал эти грамоты во все концы земли крестьянам, всем служилым людям и ратникам, дабы прекратилась брань междоусобная и не было бы погибели крестьянам, да отторглися бы люди всех сословий от Вора и молитвами Пречистой Богородицы, Заступницы нашей, и святых великих чудотворцев вооружились противу врагов своих.

Однако ныне и лица священного сана облачаются в оружие, дабы мстить злодеям за кровь христианскую. Да по силам ли им подвиг ратный без помощи ратных людей?

Василий принял патриарха в Комнате. Оставив царское место, подсел к нему поближе за столик. Тёмный кафтан подчёркивал седину висков и живой блеск внимательных серых глаз. Гермоген был в патриаршем кукуле из кручёного белого шелка. В верхней части мантии выткан образ Казанской Богоматери, которую Гермоген особенно чтил.

— Сказывай, богомолец наш, как тебя Бог милует?

— Молитвами святой Заступницы нашей ныне жив, да беды отовсюду теснят. В Твери твой государев богомолец, а наш сын и богомолец Феоктист, архиепископ Тверской и Кашинский, положив упование на Бога и Пречистую Богородицу и всех святых, призвал к себе весь Священный собор и приказных государевых людей и своего архиерейского двора людей и всех православных христиан града Твери, и, укрепяся единомышленно, стали поборатися за православную веру и за государево крестное целование. И тех врагов и грабителей под градом Тверью побили и, поймав злых разбойников и еретиков, к Москве прислали для суда. А ныне тушинские злодеи твоего государева богомольца Феоктиста схватили. Вели, государь, своим ратникам освободить его. Тверским христианам сей подвиг не по силам.

— Ныне гонец прибыл. Восплачемся, богомолец наш Гермоген: убили Феоктиста злодеи... Царство ему небесное... Да восславится в веках подвиг его святой!

Василий перекрестился, добавил:

— Не предавайся скорби, отец наш! Московское войско отбило, однако, коломенского Иоасафа. Скоро будет в Москве.

Гермоген поднялся и сотворил молитву перед образом Богородицы в центре киота. Снова сел возле царя:

— Государь, святые приходы ищут твоей защиты. Я разумею не ратных людей. Им всюду не доспеть. Монастыри и церкви нуждаются в оружии. Люди священного сана станут ополчаться противу злого ворога.

— Статочное ли то дело, Гермоген? — удивился Василий. — Сигизмунд и без того корит нас. Вы-де вооружаете противу нас своих попов. Сами-де затеваете войну, а просите мира.

— Или ты веришь, государь, что ляхи дадут нам мир? Мира ли ради Сапега да Лисовский рвутся к Москве?

— То они чинят помимо воли короля.

— Нет, государь! Нет... Поверив договору и клятве, ты дал свободу Марине Мнишковне и прочим ляхам. Или не ведал, что они опутали нашу державу сетью вражеской? Они оставили свои глаза и свои уши. Сапега и Лисовский получают верные ведомости. Меж Москвой и Тушином действуют перелёты.

— Знаю. Велико долготерпение Господа. И не взывает ли к нам Господь: заключите мир, дабы кровь христианская перестала литься!

— В Сигизмунде сидит сатана, жаждущий крови, а не мира, — стоял на своём Гермоген. — На что надеешься, государь?

Василий слушал патриарха с горестной укоризной. Он знал, что слова Гермогена, дышавшие суровой истиной, отпугивали маловерных.

— Мы надеемся и чаем, что обратит Господь мятежников к истинному и праведному пути и кровь христианская перестанет литься... Ныне послал ратных людей и бояр, велел с великим терпением ждать, чтобы обратились ко спасению.

— Стану молить Бога, дабы учинилось по-твоему. А коли нет? Молю тебя, государь! Внемли слову старого казака Ермолая. Крамольники и воры признают только силу. Станут бояре уговаривать, подумают: от страха так говорят. Ослабел, видно, царь. Иное дело — царь грозный. Перед грозной силой царя и неповиновение пресекается.

— Про то мы ведаем, что ныне много измен чинится, — произнёс Василий, о чём-то думая про себя, — И злее всякого зла ныне стали измены боярские...

— Государь, давать ли веру словам пленного ляха о боярине Салтыкове?

— Великая замятия учинится в державе, ежели давать веру всякому доносу...

— То так... И всё же, государь, вели присмотреть за Михайлой Глебовичем...

Василий покачал головой:

— Так было при Грозном Иване и при Годунове... Мы чаем избавить державу от доносов...

— Важнее ныне избавить державу от измены боярской... Про боярина Салтыкова сказывают, будто он переведывается с ляхами...

Василий задумался.

— Пошлю его ныне с боярами и ратными людьми к Рогожской слободе. Там будет бесом собранное скопище богоотступников и крестьянских губителей. Боярину Михайле будет от меня особое повеление — напомнить крамольникам о крестном целовании и обратить их ко спасению...

— Да превозмогут, государь, воля твоя и милосердие твоё измену боярскую! Ныне соберём собор и станем призывать всех мирян и все сословия к церковному покаянию. Или не сказал Господь: «Даю вам власть над духами нечистыми»?

22


Рогожскую слободу охраняли царские ратники. Недалеко виднелся стан мятежников. Там Вор принимал «перелётов», награждал их жалованьем. В угоду ему они говорили:

— От нашего государя нам нет никакой помощи и заступления...

Мятежники смеялись:

— Какой он государь! Одно слово — шубник.

С той поры как Болотников придумал эту унизительную для Василия Шуйского кличку, она пришлась по вкусу мятежникам.

Однако «перелёты», получив воровское жалованье, уходили в Москву, чтобы получить жалованье ещё и у Василия. Минуя царский стан, они слышали, как ратники говорили:

— Наш государь не отдаёт православного народа на поругание.

— Ну что, «перелёты», не по вкусу вам пришлись помышления ляхов?

А «перелёты», искренне или притворно, отвечали:

— Ляхи — нам первые недоброхоты. Они на веру православную давно воюют.

Тем временем посланные Василием бояре и дети боярские вместе с ратниками пытались вразумить и привести к спасению мятежников:

— Оставьте Вора, чада православные! Царь пожалует вас своим царским жалованьем!..

Мятежники надменно отвечали:

— Нам достояние наше дороже жалованья царского...

— Наш Димитрий больше жалует нас, чем ваш Василий.

— Шубник — скупой старик. Или от него дождёшься богатого жалованья?

Царские ратники не оставались в долгу:

— Вы за полушку душу свою дьяволу продали...

Посланные Василием бояре, не в пример ратникам, были в словах осторожны, хранили боярское достоинство:

— Опомнитесь, чада заблудшие! Добрый православный пастырь отпустит ваши прегрешения... Явите своё послушание и обретёте милость...

Вскоре к боярам пристал архиепископ Коломенский Иоасаф. Освобождённый московским войском из плена, он ехал в Москву. Многие бояре не признали его. Он был в монашеской ряске, довольно изодранной, с подпалённой бородой. И если бы не борода, мог бы сойти за слабенького подростка. Но это впечатление слабости было обманчивым. Этот человек только что пережил тяжкий плен. Его влачили по земле, привязав к лошади, пытали, потом привязали к жерлу пушки со словами:

— Вы нашего царя сожгли, а пепел из пушки выстрелили. Не ты ли вместе с Гермогеном его обличал и злобу к нему разжигал? Теперь мы тобой, поп, жерло зарядим да выстрелим...

К счастью, московское войско успело отбить архиепископа. И теперь он молил недавних своих мучителей:

— Помилуйте, чада единородные, отпадшие от своих душ, появитесь, вразумитесь и вернитесь! Блажен, кому помощник Бог. Всяк, признающий имя Господне, да спасётся!

Но вот он оглядывается назад, и взор его скорбно замирает при виде растерзанного православного храма: сбиты кресты, сорваны надвратные иконы. Храм находится в нескольких метрах от линии московской обороны. Царские ратники только вчера отбили его. Иоасафу видно, как московские ратники бережно подымают с земли растерзанные иконы и отброшенный в сторону крест. Он приближается и с удивлением узнает стоявшего рядом с ними боярина Салтыкова. Тучный низкорослый боярин, надувшись от злости, кричит ратнику, что поднялся на колокольню и хочет сбить католический крест, недавно поставленный мятежниками на место креста православного:

— Не трожь, пся крев, сучий сын!

Он прицелился в смельчака, чтобы вышибить его с высоты, но другой ратник успел схватить его за руку, говоря:

— Ты никак, боярин, папежную веру исповедуешь? А мы люди православные. Ты нас лучше не замай!

Салтыков в бессилии пытался выдернуть руку, которую крепко держал дюжий ратник.

— Отпусти Христа ради боярина! — попросил Иоасаф, обратившись к ратнику.

Салтыков пристально посмотрел на архиепископа, но не узнал его.

— А ты, монах, зачем здесь? Или тоже пришёл над верой чужой надругаться?

— Боже меня упаси от ругательства! — смиренно ответствовал Иоасаф.

— Чужая вера? То добрая вера на земле. Её утвердили святые апостолы Павел и Пётр, — уже спокойно заговорил боярин, смягчённый смиренным тоном «монаха». — Папа римский — Божий наместник на земле.

— А ты ведаешь ли, боярин, о том, что кто чужую веру похвалит, тот над своей надругается? — произнёс пожилой человек, по виду русский дворянин.

— Вот и я говорю: он крыж литовский пожалел, а православный крест ему вчуже, — поддержал старика молодой ратник.

— Я не говорю, что вчуже, — начал сдаваться Салтыков и многозначительно добавил: — Тяжёл он — наш православный крест...

Скорбно глядя ему в лицо, Иоасаф произнёс:

— Оттого крест наш стал больно тяжёл, что сатане власть большая дана и антихрист близко...

Вытащив нагрудный образок, Иоасаф стал молиться. Ратники и старик дворянин перекрестились.

23


Когда Иоасаф явился к Гермогену и рассказал обо всём, что видел на Рогожской слободе, патриарха особенно поразило поведение Салтыкова и то, как он поругался над своей верой:

— И это русский боярин! Место ли ему в думе Боярской?

Иоасаф припомнил, что при Салтыкове был какой-то чёрный мужик, что они меж собой тихо переговаривались.

— Кто таков — не ведаю. Тать не тать, а на ту же стать... И многие извилистые пути ведут из Москвы к тому гнездовью грабителей и крамольников... Что станем делать, святой отец?

— Воистину сказано: «Не надейся на князей, на сына человеческого, в котором нет спасения. Блажен, кому помощник Бог».

В тот день патриарх и архиепископ вместе обсуждали многие дела церковные и державные. Они сидели рядом — такие разные по виду. Иоасаф успел к тому времени облачиться в мантию архиепископа, но рядом с крупным широкогрудым патриархом он выглядел щупленьким подростком. Однако Гермоген знал, что на этого архиерея можно положиться. Судьба давно повязала их одной верёвочкой, с той поры, когда оба они выступили против самозванца. И сейчас они в полном единомыслии рассуждали об отказнике от православной веры Салтыкове и что его действия нельзя предать молчанию.

В эту минуту к патриарху вошёл царь. Гермоген и архиепископ поднялись ему навстречу, поклонились. Гермоген подвинул царю кресло и велел Иоасафу рассказать ему о виденном. Василий слушал хмуро. И когда Гермоген по окончании рассказа архиепископа спросил: «Что станем делать, государь?» — царь не ответил. Он был погружен в такую глубокую задумчивость, что, казалось, не слышал вопроса.

Гермоген сказал:

— Государь, за поношение веры отцов мне надлежит отлучить боярина от церкви.

Очнувшись от глубокой задумчивости, царь сказал:

— Не прибегай к суровости, Гермоген.

— Государь! Он не только римскую веру величает, он стакнулся с твоим изменником, торговым мужиком Федькой Андроновым...

— Я велю послать к тебе Михаилу Глебовича. Обрати его душу к покаянию и спасению!

И, сказав это, Василий вышел. Как не понять огорчения Гермогена? Верой отцов держались и царская власть, и отечество. Отдай на поругание веру, и смута погубит Россию. Гермоген думал с укоризной: «Царь Василий, знаю: ты решил опираться на добрые обычаи прародителей наших, исправить злоупотребления властью царём Грозным и Годуновым. Верю, что ты достоин этого великого искушения. Но можешь ли ты допустить, что людям в тяжкую годину бедствий не понять и не оценить твой подвиг? Они не поймут твоей силы и увидят твою слабость».

Обратить ли к покаянию и спасению душу человека, отрёкшегося от своей веры?! Когда при святом Иосифе Волочком еретики стали ругаться над святыми церквами, державный государь Иван Васильевич повелел быть собору, и на том соборе было постановлено утвердить православную христианскую веру. И власти предержащие посекли и посрамили богоборцев-еретиков.

И, словно поняв мысли Гермогена, Иоасаф сказал:

— Что станем делать, старейший? У царя ныне нет прежней силы и власти... И под Кашином еретики новые объявились. Церкви разоряют, монахов бесчестят...

24


Когда Салтыкову велели идти к патриарху, он мигом смекнул, что его ожидает. Видно, донёс тот монашек, что хвалил-де боярин римскую веру и поносил свою. И католический крест-де не позволил снять. Салтыков не сомневался, что дни царя Василия сочтены, что Москву возьмут поляки. И надо ли ему прежде времени горячиться? Свояк и то сказал ему: «Не рано ли пташечка запела?»

Мало кто знал, что добродушнейший, услужливый Михайла Глебович был человеком с двойной душой. Испокон веков Салтыковы умели служить. Их род процветал и при Грозном-царе, и при сыне его Феодоре. Сам Михайла Глебович был в особой милости у Бориса Годунова. Оттого и доверено было ему такое важное дело, как сопровождение принца Иоанна, жениха царской дочери Ксении, из приграничного города в Москву — для бережения великого. Как свидетельствовали многие иностранцы, принц был отравлен. Но кто знает, что думал об этом царь Борис! Как давно и верно замечено, меньше всего знают люди о том, что у них под руками. И надо ли удивляться, что умевший услужить Салтыков пребывал в почёте?

Обо всём этом думал Гермоген и, будучи человеком прямодушным, решил поговорить с боярином без всяких околичностей. Когда архиепископ надумал оставить патриарха одного для приватной беседы, Гермоген удержал его:

— Ныне правдивое слово дороже золота. Худо для державного смотрительства, ежели зрадник в почёте пребывает...

— Бог тебе в помощь, светлейший! А я тебя не оставлю. Многим ведомо, сколь зол боярин Михайла Салтыков. Он, чего доброго, и с ножом кинется...

Патриарх и архиерей тихо переговаривались между собой, когда вошёл Салтыков.

— Явился по твоему зову, святейший! — живо и как-то задиристо произнёс вошедший боярин и отвесил поясной поклон Гермогену. Но тут его взгляд упёрся в Иоасафа, и будто что-то толкнуло его. Большие светлые глаза сразу остекленели. В архиепископе Салтыков узнал того «монашка».

Внимательно наблюдавший за ним Гермоген спросил:

— Какие вести привёз боярин из Рогожской слободы? Сказывай! До нас дошли вести о злых делах мятежников, о поругании святых церквей... Что молчишь, боярин, или душа твоя о том не болит?

— Пошто немилостиво чинишь мне допрос, святейший? — Тут Салтыков метнул недобрый взгляд в сторону Иоасафа и продолжал: — Попущением Божьим люди кладут на меня охулку. О таких людях сказал Давид: «Пусть онемеют льстивые уста, в гордыне изрекающие ложь о праведнике».

— И сам ты, боярин, не в гордыне ли нарекаешь себя праведником? — не сдержал улыбки Иоасаф. — Ох, ох, грехи наши тяжкие... И дозволь мне сказать тебе, Михайла Глебович, горько мне было слышать, как ты хвалил чужую веру и ни во что не ставил свою.

— То тебе помстилось, владыка. От скорби и тесноты помстилось, — злобно произнёс Салтыков.

— И как ты с изменником Федькой Андроновым в слободе проведывался, мне, грешному, видно, тоже помстилось, — вздохнул архиепископ.

Салтыков побагровел, вскочил с кресла и, приблизившись к Гермогену, клятвенно произнёс:

— Пусть тот, кто говорит, что я проведываюсь с мятежниками, положит на уста руку! А ещё больше заставит таких замолчать истина!

Патриарх и архиерей смотрели на него, с трудом скрывая изумление. Сколько искренности было в словах и в позе Салтыкова! Почувствовав, что слова его произвели впечатление, Салтыков добавил:

— Я с мятежниками не сносился и Вору не присягал!

И в подтверждение истинности своих слов боярин перекрестился на образа. Особенно был озадачен Иоасаф, видевший всё своими глазами и слышавший своими ушами. Отпираться столь наглодушно да ещё креститься на иконы!

— Поверим тебе, боярин, ты не изменник. А Федька Андронов — тоже не изменник? — спросил Гермоген.

— А я почём знаю? — буркнул Салтыков. И, помолчав немного, добавил неопределённо: — Милость Божья бывает неразлучна с испытанием...

Так и отпущен был ни с чем Салтыков, и вышел победителем, оставив святых отцов в недоумении.

— Что думаешь о сем, сын мой? — начал Гермоген после некоторого молчания. — Своей вины боярин отрицается, и крестным знаменем себя осеняет, и Федьку Андронова прикрывает, будто не ведают все люди про его измену... Вижу тут хитрость бесовскую, да как о ней дознаться? По всему видно, что боярин считает себя правым.

— Есть у меня одна догадка, светлейший. Когда я был в плену, многое постиг, что было ранее мне не ведомо. Поляки больно хитры. Они хоть и вместе с мятежниками воюют и держат сторону Вора, а сами брезгают им и думают, как его провести и престол московский себе добыть. Салтыков, видно, прямит полякам. Оттого и крыж католический слёзно пожалел. И коли так, то от приязни мятежникам он отрицался правдиво...

Словом, загадал им загадку боярин Салтыков. Старик уже. Ему ли брать на душу столько грехов! И ведь слезу пустил, когда отрицался воровских дел. Однако если он и впрямь слуга Сигизмунда, то его игра всё объясняет. Но бывает ли крамольник одиноким в такой игре? Значит, готовится заговор?

Долго ещё беседовали меж собой патриарх с архиереем. Последнее время объявились случаи, когда к крамольникам начали приставать церковные люди — священники, дьяконы. Взбесился даже один протопоп, стал обращаться к людям с критическими речами. В Свияжске несколько иноков возмутили многих жителей, и те присягнули Вору; Но казанский митрополит Ефрем наложил на них церковное запрещение, и они повинились.

Не дай Бог в этих условиях разрастись заговору!

Мог ли думать Гермоген, что его дурные опасения сбудутся так скоро. На другой день ему стало известно доподлинно, что в хоромах Мстиславского был совет бояр, крамоливших против царя.

25


Была Троица, святой день. И приглашены были бояре в гости к Мстиславскому на радостный праздник. О заговоре или мятеже, казалось, никто не думал. За пиршественным столом вели заинтересованный разговор о предложении немца Кестнера выплачивать арендную плату боярам за землю, им принадлежащую, если им удастся склонить царя Василия сбывать в Неметчину дешёвое сырьё, которым так богата Россия. А как только кончится в Московии смута, немцы приступят к строительству фабрик, если поступят от царя безвозмездные кредиты.

— Кредиты? Какое там... Василий ни себе, ни людям...

— При таком скупом царе дело не сладится...

— Шубник он и есть шубник... На каждый грош молится...

— То ли было при Димитрии! Деньги лились рекой...

Бояре не скрывали своего недовольства Шуйским за то, что он отменил соглашение самозванца с иноземными промышленниками о строительстве в России фабрик драгоценных украшений и мастерских по изготовлению предметов роскоши. Разорительно для России? Кабальные условия? Но почему у бояр должна болеть об этом голова! Они хлопочут о собственных выгодах. Кто ещё предложит им арендную плату за землю? Немцы — доки.

Они и в московских речках сумели жемчуг сыскать. И за это надбавку за земельную аренду положили. Но Василий всё это порушил. Мол, при немцах начнётся растащиха.

Ропот бояр был рассчитан на уши князя Мстиславского. Бояре чуяли в нём нелюбовь к Шуйскому и хотели подвигнуть его на открытое выступление против него. Боярин понимал это, но не показывал виду. Этот добродушный с виду, покладистый человек был отнюдь не таким, каким казался. Князья Мстиславские от роду к роду оставались чужаками в стране, их приютившей. Объяснение этому мы найдём в истории, в родословной великих князей литовских, в их судьбах, связанных с Россией.

«Сказание о князьях владимирских» сообщает, что в 1322 году некий князёк, именем Витянец, бежал из татарского плена и поселился в Жмудской земле[56] у бортника. После смерти Витянца его жену взял за себя его раб, конюх Гедиминик, которому суждено будет стать великим князем литовским. От него и пойдут Гедиминовичи, литовские князья. Внук Гедимина Яков станет польским королём Ягайло, впадёт в ересь, заведёт дружбу с Мамаем. В польско-литовской стороне Гедиминовичи будут силой правящей и получат великий почёт в России при Иване Грозном, в жилах которого текла кровь потомка Гедимина—Витовта. Со стороны матери его предками также были литовские выходцы Глинские. Сохранились свидетельства, что Грозный-царь сильно гневался, когда в его присутствии намекали на низкое происхождение Гедиминовичей.

Удивительно ли, что при нём особым почётом пользовались потомки литовских князей — Мстиславские? Иван Мстиславский женился на племяннице царя и тем вошёл в близкое с ним родство, стал кравчим (важная должность при дворе, возлагавшая ответственность за государев стол). Позже он вместе с Никитою Романовичем (родителем Романовых) станет спальником и мыльником при государе, войдёт в новое родство с царём, вступив в брак с двоюродной сестрой жены Ивана Грозного Марии Нагой. С той поры и станет Мстиславский и первым вельможей при дворе, и первым воеводой.

Такой уж была судьба этого человека. Не обладая ни государственным умом, ни военными дарованиями, он и его потомки во все времена оставались первыми после царя людьми в державе. И даже после тяжкой измены Мстиславских в годы Смуты, когда он будет проклят патриархом, при Романовых Мстиславский вновь получит статус первого вельможи.

Видимо, у судьбы есть свои фавориты, и эта избранность накладывает отпечаток на облик человека. Мстиславский и по виду был тузом. В осанке важность и вельможное достоинство, и только взгляд больших бараньих глаз казался смиренным. А так как Мстиславский не ввязывался ни в какие боярские свары, то и репутация у него была человека смирного. И когда заходила речь о том, чтобы ему наследовать престол, он махал руками: «Какой я царь! Выберете царём — уйду в монастырь!» Видимо, он искренне опасался царского венца. Но дальнейшие события покажут, что в душе его в такие минуты происходила борьба. Не случайно он станет крамолить против Шуйского, не случайно спустя годы согласится возглавить «семибоярщину». И никто не знал, что скрытный Мстиславский в душе прямил польской династии. И когда придёт Смута, станет склонять бояр призвать на Русь польского Владислава.

Словом, этому человеку суждено будет играть роковую роль в судьбе предаваемой им родины — во славу родины своих прародителей.

Это предательство началось ещё при Шуйском. «Смирный» Мстиславский, пренебрегая присущей ему осторожностью, решился пригласить к себе на пир воинственных противников нового царя. И это в день святой Троицы, когда солнце проливало на людей свои благодатные лучи и всё, казалось, дышало любовью, согласием. Хоромы князя были украшены цветами и зелёными ветками, согласно церковной традиции. Сами хоромы под стать царским, отделаны снаружи искусной затейливой резьбой. Потолки убраны слюдой с резными фигурами из жести и серебра. Окна и двери комнат украшены резьбой. Полы вымощены «дубовым кирпичом» (что-то вроде современного паркета). Шкафы, сундуки, подоконники, согласно обычаю, покрыты зелёными ветками и цветами.

Но нет в хоромах Мстиславского праздничного духа, хотя на дубовых столах дорогие вина, все виды русских рыб, пироги и маковые коржики.

И сами бояре имеют вид важный и торжественный. Под общий лад подстраивается и князь Иван Хворостинин, некогда любимчик самозванца. В модном польском камзоле, бороды ещё нет, но усики пробивались. Он, видимо, и не догадывался, что они придавали его неправильному белобрысому мальчишечьему лицу что-то комическое. Хоть и молод, а не упускает случая кольнуть маститого князя Василия Голицына:

— Как ныне, князь Василий, ужели ваша душенька не ликует, не радуется? Погубили лучшего из государей, щедрого, милостивого, посадили своего царя. Отчего же вид такой постный?

Князь Голицын и в самом деле имел вид нерадостный. В его небольших глазках не было обычного лукавства. Они глядели хмуро, сановитая осанка как-то обмякла. В выражении лица заметна неуверенность и озабоченность.

— Ты верно сказал, князь Иван, хоть и молод ещё указывать старшим. Ныне словно бы не радостная Троица, а Великий пост на дворе, — заметил дьяк Сунбулов[57]. Был он известным коварником, люто ненавидел Шуйского и в скорое время станет одним из главарей мятежа. Высокий, сутулый, лицом походил на татарина.

Князь Роман Гагарин бросил на него взгляд, исполненный снисходительного презрения (Сунбулова он считал выскочкой), сказал:

— Беда ныне настигла всех. Об этом и станем говорить. Только ещё собралась Русь при «Димитрии» выбраться из тьмы кромешной на светлый путь, только ещё иноземный капитал начал оказывать нашей державе своё дружество, как новый царь всё отменил. И застит нам ныне свет. Станем ли терпеть? Или мы уже не бояре на своей земле? Или удел Руси — убогие деревянные застройки, жалкая утварь, немощёные улицы да губительные пожары?

Голоса разом стихли. Этим людям нужен был новый мятеж, потому что при таком скупом царе они не ожидали для себя никаких выгод. А заморские негоцианты хоть и не свой брат, да посулы им, боярам, сулили всякие. И почему бы им, боярам, не стать компаньонами кестнерам и фишерам? А ежели ссуда нужна, то в Русском государстве казна была богатой. А царь Василий всё скупится. Ни себе, ни людям.

Так думали многие бояре. И, собравшись вместе, они подбадривали друг друга, хотя и трусили в душе.

И вдруг громко и резко заговорил до того хмуро молчавший боярин Михайла Салтыков:

— И кому вы, честные бояре, думаете служить и прямить? Берёте вы на себя дело, не рассудя московского обычая. Или русский человек станет жить без царя? Он скажет: «Не знаю никаких бояр, а знаю, своё крестное целование».

— Михайла Глебович, или мы забыли крестное целование Димитрию!!! — воскликнул с наигранной пылкостью Хворостинин.

— Э-э-э! — отмахнулся Салтыков. — Станет ли народ присягать тушинскому царику?.. Опять смута выйдет.

— А сам-то ты что думаешь?

— А по мне так надо положиться на королевскую милость... Станем бить ему челом, дабы дал нам на царство сына своего Владислава...

— Ты, боярин, один думал или с кем ещё? Под Москвой «Димитрий», а в Москву станем просить Владислава? Сигизмунд сочтёт это за великую обиду...

— Ежели Сигизмунд не мешкая пойдёт к Москве, тушинский царик не станет спорить. Ему довольно будет и Северской земли... — настаивал Салтыков.

— Не будет на то нашего боярского согласия, — угрюмо возразил Крюк-Колычев. — Слава Богу, мы ещё сами хозяева в своей державе. И на поклон к ляхам русские люди во веки веков не ходили... Или наши князья Голицыны не знатного рода? — продолжал он, помолчав. — В их жилах течёт и кровь древних Рюриковичей, и литовского Гедимина...

Бояре молчали. Одни соглашались с Колычевым, другие поглядывали на Мстиславского. Многие знали и догадывались о его радении польскому королю. Но таинственно молчит осторожный Мстиславский, подобно древнему восточному божеству. В ответ на горячую речь Колычева он развёл руками и сказал, что на его пиру надобно забыть о делах государственных, и предложил гостям отведать нового рейнского вина.

26


Люди в те дни жили в тревоге, предчувствуя, что не сегодня-завтра в Москве учинится замятня и сполох.

И вот началось. Ночью кто-то написал мелом на воротах у богатых иноземцев, у бояр и дворян, что царь Василий предаёт их дома на расхищение за измену. Многие поверили угрозе, всполошились. Тем временем крамольники начали разорять дома якобы именем царя. К счастью, царя успели скоро предупредить. Шуйский послал дружины стрельцов, порядок был наведён, злодеи арестованы. Но души людей оставались в смятении, и многие винили не злодеев, но царя, при котором злодеи взяли силу.

А крамольники не унялись. Не удался разбой — пустили слухи. И надо было только удивляться изворотливо злобной фантазии, рождающей слухи самые нелепые. И однако же им верили. Так, говорили, что царь призвал на Москву поляков, дабы грабили дома и поместья; что царь продал душу дьяволу. Люди, мол, бедствуют, а он занимается блудом и пьянством. Оттого-де и казну спрятал, служилым и чиновным людям не платит жалованья и т.д.

И недаром же говорят: «У лжи тяжёлые удары. Всегда остаётся рубец, даже если рана затягивается». Уже мало кто поднимал свой голос в защиту царя. Даже люди добрые и совестливые и те помалкивали. Такую силу взяли всякие горлопаны...

В эти смутные дни Гермоген решил созвать Священный собор с приглашением выборных лиц от всех сословий. Думал, что эти люди, услышав на соборе слово правды, станут добрыми вестниками в народе и ложь онемеет. И хоть душа его предчувствовала, что он, как и многие лица священного сана, будет подвергнут на этом соборе великим искушениям, решил не поддаваться сомнениям.

В истории Русской Церкви это было действительно одно из самых драматических собраний со времени святого Иосифа Волоцкого. После этого собора страсти не успокоились, а ещё более разожглись. Пламя словесной брани из Кремля переметнулось на площадь. Но об этом позже.

Гермоген взошёл в палату в окружении митрополитов, архиепископов и архимандритов, его встретил гул множества голосов. На сегодня он решил не прибегать к обычным усовещеваниям священной братии за то, что часто отлучаются от соборной церкви, не бывают в царских и всемирных соборах. Да и душа была не тем полна. Сегодня этим людям нужны примеры для подражания. Он открыл собор, как всегда сразу завладев вниманием собравшихся, и призвал всех в переживаемые ныне тяжёлые времена к подражанию случаям гражданской доблести, коими украсили себя наши добрые соотечественники.

— Добрые вести шлёт нам Владимирская земля, и добрые дела там делаются...

Этими словами Гермоген начал повесть о подвиге владимирцев, подчёркивая при этом героическую роль протопопа. События развивались трагически. Владимирский воевода Вельяминов принял присягу Лжедимитрию и упорствовал в своей верности ему. Вооружённые владимирцы схватили его и повели в соборную церковь, чтобы он причастился, исповедался и приготовился к смерти. Соборный протопоп совершил над ним последние таинства, вывел к народу и сказал:

— Вот враг Московского государства. Он упорствует в присяге ложному царю и хочет подвести нас под руку тушинского царика...

Владимирцы побили Вельяминова камнями и поцеловали крест царю Василию.

Рассказывая эту историю, Гермоген похвалил решение народа: люди хотели добиться от воеводы соборного покаяния, отречения от неправды, дабы восстановить мир на своей земле. Не так поступили в Костроме. Воеводу самозванца Дмитрия Мосальского лишили всякого покаяния, долго мучили, затем четвертовали и утопили в реке.

После этого рассказа Гермоген начал проповедь, по привычке останавливая взгляд на красивом добром лице архимандрита Старицкого монастыря Дионисия. Но что с ним такое? В его больших тёмных глазах сомнение, тревога, печаль. Гермоген внимательнее вгляделся в лица земских выборных и его поразило, что они дышали нетерпеливой злобой.

И вдруг раздался грубый зычный голос:

— И какую правду, святой отец, нашёл ты в протопопе града Владимира? И кто дал ему волю казнить или миловать и нарекать врагом Московского государства?

Гермоген заметил, что при последних словах лица собравшихся в палате стали сумрачнее, словно бы каждый подумал: «А ну как и меня объявят врагом Московского государства?»

В поддержку Гермогена тотчас же выступил архимандрит Дионисий и стал говорить о правах святой церкви, но кто-то в левом ряду резко перебил его, адресуясь к Гермогену:

— Или не ведомо тебе, патриарх, что владимирский протопоп совершил злодейство? Ныне его уличили, и он прислал покаянную грамоту.

— Какая грамота? И где она? — властно спросил Гермоген.

— У попа Харитона...

Поп Харитон был известным смутьяном, бегал к «Тушинскому вору», потом вернулся в Москву. Гермоген наложил на него епитимью, но Харитон снова исчез и вот объявился.

— Привести сюда Харитона, пусть даст ответ собору.

Но посланные не возвратились. Со словами увещевания к собравшимся обратились архимандрит Дионисий и архиепископ Иоасаф, но их плохо слушали, перебивали. Начали раздаваться угрозы, Гермогена ругали потаковником царя Василия. Поняв, что под видом выборных лиц на собор пришли мятежники, Гермоген потребовал, чтоб они покинули Патриаршую палату. Злобные голоса на время затихли.

И вдруг дверь палаты широко распахнулась, и ворвались люди неведомо какого звания, но с наглыми манерами и угрожающими выкриками. Хуля патриарха, они кинулись к нему. Митрополиты, архиепископы и архимандриты тотчас же стали тесным кольцом вокруг него. Но двое казаков выхватили шашки, и Гермоген сам двинулся навстречу им, дабы избежать насилия и, не дай Бог, кровопролития.

27


Насилия, однако, избежать не удалось. Заговорщики потребовали, чтобы он шёл на Лобное место, и, когда он отказался, потащили его, грубо подталкивая сзади. Он упирался, а его трясли, обсыпая его песком, сором, приговаривая:

— Вы нашего воеводу Вельяминова каменьями побили... О расплате-то вы не подумали. Мы вас, потаковников царя Василия, со света сживём...

Затащив Гермогена на Лобное место, заговорщик, одетый в кафтан с чужого плеча, объявил зычным голосом на всю площадь:

— Царь Василий — блудник, нечестивый пьяница, человек непотребный и глупый, а это его потаковник патриарх Гермоген. Что станем с ним делать?

Мятежник ожидал, видимо, одобрения толпы, но услышал протестующие голоса:

— Ты пошто насилие творишь над светлейшим?

— Сам-от ты кто? Откель будешь? Эй, стрельцы! Свести его в приказ да хорошенько допросить!

Мятежник немного смутился, сказал уже несколько опавшим голосом:

— Я вам о царе, блуднике нечестивом, веду речь... Его с престола ныне сводить станем...

— Ты откель такой самовольник взялся? — раздались протестующие голоса.

— Никакого пьянства и прочего неистовства мы за царём не ведаем...

На Лобное место выскочил ещё один мятежник, по виду из молодых детей боярских:

— Слушайте меня! Царь сел на престол незаконно. Его потаковники посадили, без согласия всей земли...

— Самоволом вскочил на царство, — поддержал второй мятежник.

Толпа зашумела, раздались протестующие голоса:

— Сел он, государь, на царство не сам собою. Выбрали его большие бояре и вы, дворяне и дети боярские, и всякие служилые люди...

— А ежели он вам неугоден, то нельзя его без больших бояр и всенародного собрания свести...

Тут на Лобное место вскочил ещё один смутьян, похоже, что пьяненький, и закричал надтреснутым голосом:

— Шуйский тайно побивает людей и в воду сажает братью нашу, с жёнами и детьми.

— Побивает, верно слово, побивает, — поддержали его смутьяны из толпы. — И таких побитых будет с две тысячи...

Молчавший до этого Гермоген (он внимательно изучал лица: кто такие? откуда их нанесло?) вдруг спросил, и голос его прозвучал сильно и властно:

— Как же это могло статься, что мы ничего не знали? В какое время и кто именно погиб?

Не отвечая на вопрос, заговорщики снова стали кричать:

— И теперь повели многих, нашу братью, сажать в воду. За это мы и стали бунтовать...

Патриарх настаивал:

— Да кого же именно повели в воду сажать?

В ответ заполошно закричали:

— Мы послали уже ворочать их. Сами увидите...

— Да кто такие? И откель ждать их? — спросил насмешливый голос из толпы.

Увидев, что уловка не удалась, какой-то чёрный дьяк стать читать грамоту якобы из московских полков:

— «Князя Василия Шуйского одной Москвой выбрали на царство, а иные города того не ведают. А князь Василий Шуйский нам на царстве не люб, и для него кровь льётся, и земля не умирится. Да выберем на его место другого царя!..»

Гермоген с первых слов понял, что это не грамота, а наглодушное измышление, подобно той «грамоте», что якобы написана из Владимира от протопопа и хранится у попа Харитона. Но ни попа Харитона не сыскать, ни тех московских ратников. И видно, в толпе о том же подумали, потому что послышались требовательные голоса:

— А ну, кажи нам ту грамоту, кто её подписывал!

— Думаешь, то грамота? То одно мечтание лихих людей...

Тем временем патриарх вышел к самому краю Лобного места, и толпа разом стихла, готовая слушать святейшего.

— До сих пор ни Новгород, ни Казань, ни Астрахань, ни Псков и ни какие города не указывали, а указывала Москва всем городам, — начал Гермоген, словно бы чеканя каждое слово. — Государь царь и великий князь Василий Иванович возлюблен и избран и поставлен Богом и всеми русскими властьми и московскими боярами и вами, дворянами, всякими людьми всех чинов и всеми православными христианами, изо всех городов на его царском избрании и поставлении были в то время люди многие, и крест ему, государю, целовала вся земля, присягала добра ему хотеть, а лиха не мыслить.

И, выделив в толпе группу дворян и детей боярских, которые, он знал, завидовали боярам и хотели подняться выше, оттого и смутьянили, Гермоген задержал на них взгляд и, словно обращаясь единственно к ним, продолжал:

— А вы забыли крестное целование, немногими людьми восстали на царя, хотите его без вины с царства свести, а мир того не хочет, да и не ведает. Да и мы с вами в тот совет не пристаём же.

Последние слова он произнёс, обращаясь к многочисленной толпе, которая к этому времени заполнила всю площадь, затем с сознанием, что он сумел пристыдить мятежников и вразумить неразумных, Гермоген спустился с Лобного места и направился в Кремль.

28


Выйдя на Спасскую улицу, Гермоген заметил бояр, о чём-то оживлённо толкующих. Боярин Салтыков, стоявший к нему спиной, оглянулся. Увидев Гермогена, дёрнулся короткой шеей и подался тучным туловищем вперёд, словно собрался бежать, но удержался. И тотчас же на Гермогена оглянулись другие бояре. Патриарха поразило заискивающе неуверенное выражение красивых глаз князя Голицына, столь противное его сановитой осанке. Зато с дерзким вызовом обернулся надменный князь Роман Гагарин.

Всё это длилось какое-то мгновение, но его было достаточно, чтобы вызвать тревогу в душе Гермогена, и без того неспокойной. Отчего он не подошёл к ним, как это бывало прежде? Отчего они, тотчас забыв о нём, пристально смотрят в сторону Спасских ворот? Но вот на их лицах появилось оживление: в Спасские ворота ворвалась толпа, от неё тотчас отделились дворянин Тимофей Грязной и дьяк Сунбулов. Они спешат к боярам. Гермогену не слышно, о чём они говорят, но он видит, как Тимофей Грязной[58] решительным жестом зовёт толпу за собой. Сомнения нет, толпа направляется к царскому дворцу. Гермоген молится Богородице, полагаясь на Её заступничество. Между тем царская стража была смята в мгновение ока, толпа беспрепятственно ворвалась в царские покои.

Царь Василий вышел с видом спокойным и полным презрения к мятежникам. Как свидетельствует летописец, он стал им в лицо и произнёс твёрдым голосом:

— Зачем вы, клятвопреступники, ворвались ко мне с такой наглостью?! Чего хотите? Если убить меня, то я перед вами и не боюсь смерти. Но свергнуть меня с царства вы не можете без думы Земской. Да соберутся великие бояре и чины государственные и в моём присутствии да решат судьбу отечества и мою собственную. Их суд будет для меня законом, но не воля крамольников!

Говорили потом, что над головой царя Василия появилось сияние. И те, кто увидел его, дрогнули в ужасе. Первым кинулся бежать князь Роман Гагарин. За ним остальные. А всего мятежников было триста человек.

Их бегство произвело сильное действие на толпу. Многие устыдились, что не стали на защиту своего царя. Всех поразил рассказ о его мужестве и святом венчике вокруг головы. Значит, Господу угоден подвиг царя Василия. В тот день к Красному крыльцу нескончаемым потоком шли люди засвидетельствовать свою верность царю Василию.

Карамзин впоследствии писал: «Вся Москва как бы снова избрала Шуйского в государи: столь живо было усердие к нему, столь сильно действие оказанного им мужества!»


...В тот день Гермоген в молитвах своих долго благодарил Богородицу-Заступницу за спасение царя и державы. Но душа патриарха оставалась неспокойной. Враг, какого Россия не знала от века, стоял под стенами Москвы, а царский дворец едва охранялся, заставы меж Москвой и Тушином свободно пропускали «перелётов». Когда это было, чтобы подданным свободно дозволялось прямить врагу?!

С этими сомнениями Гермоген и пошёл к царю. Он опасался, что, одолев мятежников на этот раз единственно лишь силою своего духа, царь успокоится, как то было после победы над Болотниковым. Но Гермогену довольно было одного взгляда на Василия, чтобы понять, как неспокойна его душа.

— Благословляю, государь, тебя и твой подвиг!

Гермоген перекрестил царя и, придвинув к нему скамейку, сел так, чтобы видеть лик Казанской Богоматери в киоте.

— Твоими молитвами спасаемся, святейший!

— Молю Заступницу нашу, дабы и впредь сотворила, как то было задумано для спасения отчизны!.. Владычица наша удостоила тебя сего подвига, ибо ты всё претерпел. Ты обличил расстригу и вора и не дрогнул, когда голова твоя лежала на плахе; велев перенести прах царевича Димитрия в Москву, ты совершил труднейшее из покаяний. Ты стал лицом к лицу с мятежниками — один, оставленный всеми... Да станут добрым напутствием тебе мудрые слова Иоанна Златоуста: «Кто приступает к подвигам, испытав всё и претерпев бесчисленные бедствия, тот бывает выше всех и посмеивается над угрожающими, как над каркающими воронами».

— На это скажу тебе, святейший, что я не был один, когда вошли мятежники. Я видел тебя рядом. Ты молился о спасении отчизны.

— И о твоём, государь. А ныне пришёл спросить тебя, что станем делать для пресечения смуты? Не потворствуем ли мы мятежникам, открывая заставы и давая волю «перелётам»? Творцы смуты тебя же и корят смутой...

— Знаю. Через царя-де кровь льётся... Свои вины на царя кладут. Да на чужой роток, как говорится, не накинешь платок... А смута долго на Руси держаться будет. Мятеж одолеем, а смута останется. У смуты крепкие корни, ибо ещё при Иване Грозном была насеяна. Царь Иван будто топором разрубил державу на земщину и опричнину. Топором да плахой и порядок держался. Посечены были древние боярские роды, и тем подрублены были столпы, что крепили державу...

— Понимал ли царь, что норовит мятежникам и губителям державы? — словно самого себя спросил Гермоген и ответил: — Видно, далее правления своего сына-наследника помыслы его не шли... Думал, что, казня великих бояр, он укрепляет единовластие сына. Да за кровные грехи послан был ему лукавый змий, льстец и угодник Борис Годунов.

Шуйский вспомнил, как отец его назвал Бориса Годунова «первым вельможным новиком на Руси». И ведь так оно и было... С того времени стали пробиваться к власти люди случайные и ловкие, силу начали брать неведомо откуда взявшиеся дворяне и дети боярские. Мог ли думать Борис, что они и царя своего захотят иметь?

— Доверчив наш народ, зело доверчив, — произнёс Василий, отвечая своим мыслям. — Многие знают Захара Ляпунова[59], каким был вором, как сносился с воровскими казаками, а всё ж стоят вместе с ним за царя «природного». А Захару, как и брату его Прокопию, только и надо, чтобы самим боярство получить... Таковы Тимофей Грязной и дьяк Сунбулов.

И, не надеясь более, что народ поймёт, какая беда постигла державу, царь и патриарх решили положиться на грамоты-вразумления ради самих мятежников. Слову печатному на Руси испокон веков верили более, нежели слышимому слову. Люди как дети.

29


Времена наступали воистину библейские. Кровь лилась рекой. Уже не осуждали злодеев, злодейству радовались. Одни связывали со злодеями надежду на обогащение, или на чины, или хоть какую-то перемену. Другие чаяли вырваться на волю, избыть ненавистное холопство. В море злодейства всяк творил свою волю. Летописец свидетельствует, что взбесились тогда и многие церковные люди и чин священства с себя свергли. Как сказано в Писании: «Бог дал им дух усыпления, глаза, которыми не видят, и уши, которыми не слышат».

Скорбя при мысли о многих бедствиях, постигших державу, Гермоген, однако, верил, что повсеместное ожесточение было более временным, нежели сущим. И когда надо было вразумить Неверов, он приводил слова из послания римлянам апостола Павла: «И не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего, чтобы вам познавать, что воля Божья благая, угодная и совершенная».

Чад своих церковных Гермоген часто укреплял словами из Евангелия: «Они отломились неверием, а ты держишься верою». Иных увещевал, на иных накладывал епитимью. Но случалось, и предавал проклятию. «А истинно кающихся, тех любезно принимал и многих от смерти избавлял ходатайством своим. Терпением же его можно было только удивляться, каким он благодетелем представал перед злодеями», — свидетельствовал летописец.

И многих он в то ужасное время спас своим чадолюбием и нищелюбием. На трапезы свои он звал всяких людей, не отвергал и злодеев. Не уставал оделять из скудной казны своей и нищих и ограбленных, так что и сам впал в крайнюю нищету.

В эти годы им было написано множество грамот к народу. Сначала они носили увещевательный характер и были адресованы тем, кто пристал к мятежникам и после 17 февраля бежал в Тушино. То были слова боли и недоумения, воззвание к душе человеческой, написанные столь красноречиво, что Гермогена называли «вторым Златоустом».

«Ко всем прежде бывшим господам и братиям и всему священническому и иноческому сану, и боярам и окольничим, и дворянам и дьякам, и детям боярским и купцам, и приказным людям, и стрельцам, и казакам, и всяким ратным и торговым и пашенным людям, бывшим православным христианам всякого чина и возраста же и сана, ныне же из-за грехов ваших против нас обретающихся, не знаю, как вас и назвать — недостаёт мне слов, болезнует сердце моё, и всё внутри у меня терзается, и все суставы мои содрогаются. И плачу, и говорю, и рыдаю: помилуйте, помилуйте, братья и чада единородные, отпадшие от своих душ и родительских, от жён своих и чад, от сродников и друзей, появитесь, вразумитесь и вернитесь!»

Назвав мятежников «бывшими православными христианами», Гермоген умоляет их, однако, обратить взор к родному достоянию, ставшему добычей врага:

«Узрите отечество своё, расхищаемое чужаками и разоряемое, и святые иконы и церкви поругаемые, и неповинную кровь проливаемую, которая вопиет к Богу, словно кровь праведного Авеля, прося отмщения. Вспомните, на кого воздвигаете оружие? Не на Бога ли, сотворившего вас, не на жребий ли великих чудотворцев и Пречистой Богородицы, не на свою ли единоплеменную братию? Не своё ли отечество разоряете, перед которым многие орды иноплеменных изумлялись, а ныне вами же попираемое и ругаемое?..»

Почему эти грамоты достигали своей цели и многие крамольники да и просто заблудшие овцы возвращались в Москву и просили царя отпустить им их вину? Да потому, что они указывали путь к спасению; Гермоген находил слова, которые западали в сердце, будили совесть, укрепляли дух. Он по-прежнему оставался для них пастырем.

«Не бойся, малое Моё стадо, поскольку благоизволил Отец Мой дать вам царство. Если и среди многих волн люто потопление, но не бойтесь погрязновения, поскольку стоим на камени веры и правды. Пусть пенится и бесится море, но Иисусова корабля не может потопить, и не отдаст Господь на поношение уповающих, ни жезла на жребий Свой, ни зубам вражиим рабов Своих, но сохранит нас, как хочет святая воля Его!»

Свои воззвания Гермоген подкреплял решениями освящённого собора и обещанием царских милостей. Тут была продуманная стратегия борьбы за отпадшие от церкви души.

«Заклинаю же вас именем Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа отстать от такого начинания, пока ещё есть время к покаянию, да не до конца погибнете душами вашими и телами. А мы, по данной нам благодати Святого Духа, обращающихся и кающихся восприимем и о прощении вашего согрешения, вольного и невольного, общим советом, соборно, с возлюбленными единомысленными нашими российскими митрополитами и архиепископами и епископами и со всем освящённым причтом молить должны Бога и о провинностях ваших. И у государя прощения испросим: милостив он и не памятнозлобив и знает, что не всё по своей воле всё это творят».

Первое время его грамоты не имели успеха, хотя каждое слово в них било в набат, сзывая народ стать за отечество. Но в это время в Москве начинался голод. Народ толпами уходил в Тушино, чтобы не умереть с голоду.

Немало было и таких, кто подбивал народ к бунту. Они выходили на улицы и площади с криками:

— Долго ли нам терпеть царя злосчастного?! От него терпим голод.

Тем временем в Москву вернулся главный заводчик смуты князь Гагарин и с ним несколько мятежников, отставших от Вора. Имел ли он душу, как писал Карамзин, или княжеская честь одолела мятежный порыв, но князь принёс царю Василию свою повинную голову и сказал не без вызова:

— Отпустишь мне мои вины или не отпустить — твоя воля. Но лучше умереть на плахе, нежели служить бродяге гнусному.

Василий помиловал его. Гагарин вышел к собравшемуся народу и объявил:

— Тушинский царик — настоящий вор. Он творит волю литовского короля, который хочет истребить православную веру...

В толпе раздались злодейские голоса:

— Это он по указке Василия говорит...

Гагарин услышал, спокойно возразил говорунам:

— Вернулся я в Москву своею волей и вас заклинаю именем Божьим не прельщаться дьявольским обманом, не верить тушинскому злодею. Он орудие ляхов, желающих гибель России и святой церкви...

— Да как же нам одолеть злодеев?

— Или не говорят у нас на Руси: «Когда весь мир дохнет, то временщик вздохнёт»? Или не так?

— Так, так, батюшка-князь!

Окончательно приободрились москвитяне, когда Гагарин рассказал, что Тушинский стан в сильной тревоге, что в Новгород пришли шведы и отбили прочь литву, что шведы соединились с россиянами и князь Скопин-Шуйский ведёт их к Москве, громя мятежников...

Куда делись печальные лица? Радостным восклицаниям не было конца. А тут подоспели ещё и «перелёты», устыдившиеся своего бегства к Вору. Они славили воззвания Гермогена и говорили, что люди читают их со слезами и чают вернуться в Москву. Люди укрепились в своей верности царю Василию.

30


Гагарин сказал правду: у тушинцев были все основания для тревоги. Юный князь Михаил Скопин-Шуйский, назначенный царём Василием главным воеводою, сумел в срок сравнительно короткий убедить шведского короля Карла и его воевод оказать помощь России и начать вместе с русским войском поход против ляхов и мятежников. Дело это было нелёгкое. Молодому воеводе надо было ополчить на врага всю Северо-Западную Русь, чтобы у шведов не сложилось впечатления о слабосильности русского войска и силе ляхов и мятежников.

Крамольники между тем не дремали. Они настроили против воеводы Скопина-Шуйского псковитян и часть новгородцев. С немногочисленной дружиной князь Михаил вышел к Ивангороду, но в Орешке против него выставил свою дружину предатель Михайла Салтыков, объявивший себя «наместником Димитрия». К счастью, новгородцы вняли убеждениям митрополита Исидора, одумались и, позвав воеводу Скопина к себе, поклялись в церкви Святой Софии умереть за царя Василия, как предки их умирали за Ярослава Великого.

Но и Лжедимитрий тем временем тоже не дремал. Он выслал к берегам Ильменя своего воеводу Керносицкого с ляхами. Новгородцам предстояла схватка в поле с приближающимся противником. Но судьба решила иначе. Тайные коварники пустили злую клевету. Беде способствовал и горячий нрав юного воеводы. На этот раз жертвой клеветы стал мужественный воевода Михайла Татищев. Он сам вызвался вести свой отряд в опасный поход к Бронницам, осиному гнезду мятежников. Чтобы остановить его, крамольники обвинили в измене. А князь Скопин вместо того, чтобы учинить праведный суд и выслушать самого Татищева, сообщил о доносе собравшейся толпе, и Татищев был мгновенно растерзан. Князь поздно понял свою ошибку. И возможно, на эту ошибку его отчасти спровоцировал сам Татищев своей резкой запальчивостью. Как подозревать в измене его, столь честно и прямо обличавшего Гришку Отрепьева (он же и убил его)! Возмутившись его резкостью, князь Скопин и сообщил о доносе толпе.

И ни один из них не подумал, что они окружены коварниками, что требуется величайшая осмотрительность во всём, что донос сочинили крамольники в стремлении столкнуть их лбами и, главное, изгубить ненавистного всеми мятежниками убийцу «Димитрия».

А в итоге был сорван поход на Бронницы. То-то ликовали мятежники!..

Ликование тушинцев было, однако, кратковременным. Воровскую столицу весь год лихорадили смуты и бунты. К весне взбунтовались отряды, разосланные по сёлам для сбора припасов. Мятежники сами выбрали себе полковников, припасы собирали для себя, а в Тушино не хотели возвращаться. Для усмирения бунтовщиков тушинцы должны были выслать уже не отряды, а роты, но действия их были малоуспешными. Положение тушинцев осложнялось ещё и тем, что силы их были раздроблены. Значительная часть их ушла к Новгороду (с тем, чтобы оттянуть ратников у Скопина-Шуйского), другая осаждала Троице-Сергиеву лавру.

Загрузка...