Не люблю я этого сумасброда. Он хочет противопоставить Франции Спарту, а нам нужна земля обетованная.

Дантон


* * *

САМБРА

Днем 19 прериаля [155], когда Сен-Жюст в самом мрачном расположении духа, уже сидя на походных саквояжах, слушал веселый гомон пробегавших по улице парижан, занятых небывалыми приготовлениями к завтрашнему Празднику Верховного существа, к нему в сопровождении своего верного паса Шилликема зашел радостный депутат Леба.

– Салют, Антуан! – приветствовал он друга. – Ты уже два дня как исчез; тебя не видели ни в Конвенте, ни в Комитете, и я уже начал бояться, что ты уехал, не попрощавшись. Но я знал, что ты останешься на праздник Максимилиана.

Сен-Жюст, с трудом уклонившись от попытавшегося поздороваться с ним Шилликема, почти с отвращением посмотрел и на Филиппа. Лгать ему не хотелось: он еще сутки собирался пробыть в Париже, но раздраженный действиями Робеспьера, одновременно придумавшего новый сверхтеррористический закон и новый религиозный праздник, – а шараханье в сторону никого до добра не доводило, – и не одно, так другое очень даже вероятно могло погубить их! – идти на завтрашнее празднество не собирался.

Он уезжал на фронт, потому что остаться – значило поддержать Робеспьера (а по-другому он не мог поступить). Но поддержать Робеспьера – значило поддержать его новый путь, который Сен-Жюст явно считал ошибочным.

За все время дружбы с Максимилианом Антуан впервые заколебался: неужели выразитель Общей воли французского народа может ошибаться? Как бы Сен-Жюст хотел ошибиться сам! Но если он не ошибается (а он не ошибается!), Робеспьер начинает ходить по краю пропасти.

Оставалось одно – уравновесить на чаше весов внутренние ошибки правительства внешними успехами на фронтах. Перевесить просчет Робеспьера в Париже победой Сен-Жюста на Самбре. Куда он сейчас и направлялся.

Он не сразу нашел, что ответить Леба:

– Как получится, Филипп, как получится. Но если что, ты с честью заменишь меня на празднике. Лучше скажи, как Элиза?

– Со дня на день ждем появления на свет еще одного маленького республиканца [156]. Если бы не это, ни за что не отпустил бы тебя одного. Ведь ты впервые едешь на фронт один.

– Один, но с большей властью. Карно расщедрился, и теперь по воле Комитета я координирую все армии северного и восточного направлений «от моря до Рейна», как написано в моем мандате. Надо же, в конце концов, перейти Самбру и разбить проклятых австрияков. И я со своими новыми полномочиями теперь это сделаю.

Филипп не поверил:

– Что ж, приветствую нового генералиссимуса республики, но к чему такая спешка?

– Левассер, – Сен-Жюст протянул руку к столу, на котором лежало распечатанное письмо. – Он умоляет меня в чисто спартанском духе: «Твое присутствие необходимо. Приезжай скорее – это лучшее подкрепление для нас». И пишет, что четвертая попытка форсировать Самбру не удалась. Проклятие этим генералам-неудачникам! Ладно, что Пишегрю трижды не мог перейти эту заколдованную речку, так теперь еще и Журдан! Правда, он прибыл с меньшими силами, чем ожидалось, – Карно, как обычно, преувеличил посылаемые им на фронт подкрепления! – но это не оправдание. Надо было воспользоваться нашим постановлением от 27 флореаля – стрелять в тех, кто повернет назад перед противником. Ну, ничего, когда я буду на месте, я разберусь и с генералами, и с солдатами. При следующей неудаче я прикажу расстрелять перед строем каждого десятого!

Леба нахмурился:

– Тогда зря, что я не еду с тобой. Ты слишком горяч, Сен-Жюст. Проводить массовые расстрелы! Такого еще не было в республиканской армии! Может быть, Левассер паникует? Помнишь, как он ухитрился обвинить тебя в трусости?

Сен-Жюст пожал плечами: представитель народа Рене Левассер, в недавнем прошлом – врач-хирург (и по совместительству – акушер), с которым ему предстояло действовать на фронте вместо Леба, действительно производил впечатление человека неуравновешенного и увлекающегося. В тот день 3 прериаля [157] на аванпостах Северной армии раздались звуки канонады. Сен-Жюст, Леба, Левассер, генерал Дежарден в сопровождении группы офицеров поднялись верхом на высокий холм позади республиканских позиций, чтобы понаблюдать за разгорающейся пушечной дуэлью. «Представители народа не должны наблюдать за сражением с такого расстояния, – вдруг воскликнул Левассер с загоревшимися глазами. – Помчимся в гущу его!» – Антуан был так удивлен, что даже опустил поводья – до наступления было еще далеко, а такая перестрелка происходила почти каждый день. «И что ты собираешься там делать, Левассер?» – спросил он бывшего акушера, лихо сидящего на коне. «Тебе, по-видимому, неприятен запах пороха, Сен-Жюст», – еще более залихватски ответил доктор и, размахивая пистолетом, дал шпоры коню. Находившиеся вокруг офицеры переглянулись и заулыбались. Это рассердило Сен-Жюста: Левассер вел себя как типичный штатский

с ружьем, впервые оказавшийся на фронте. Вечером того же дня Антуан узнал, что Левассер уже несколько раз гордо заявил, что оказался храбрее самого Сен-Жюста. И тогда на следующее утро отправился проверить самого Левассера.

Коллега встретил его за письменным столом – он заканчивал какое-то письмо и попросил Сен-Жюста обождать несколько минут. Левассер явно набивал себе цену, давая понять, что он не какой-то там генерал, а тоже народный представитель. Усмехнувшись, Сен-Жюст согласился подождать и, окинув взглядом гостиничную комнату, нашел то, что ему было нужно, – стоявший у стены карабин Левассера. Взяв его в руки, Антуан принялся рассматривать его со всех сторон. К счастью, карабин был заряжен. Притворившись, что занят затвором, Сен-Жюст направил дуло оружия несколько в сторону от коллеги и случайно нажал на курок. Пуля пробила дорожный чемодан, стоявший в пяти шагах от стула, с которого с криком вскочил народный представитель. Сен-Жюст, выронив карабин с возгласом: «Как я неосторожен! А что было бы, если бы я убил тебя, Левассер?» – схватил коллегу за плечи и затряс, словно проверяя, не ранил ли он его. «Это было бы весьма злой шуткой с твоей стороны, – ответил побледневший Левассер, – уж если мне суждено погибнуть от пули, пусть это будет, по крайней мере, пуля, выпущенная врагом».

В этот день Антуан довольно долго прогуливался на виду у всех под руку с Левассером. Доктор, которого все еще трясло от волнения, так ничего и не понял, считая, что коллега ему обязан: ведь если бы из-за его неосторожного поступка Левассер был бы убит, офицеры, наблюдавшие вчерашнюю перебранку, непременно обвинили бы Сен-Жюста в убийстве. Антуан только улыбался (сам-то он отлично знал, в чем дело), но с этого дня сорокашестилетний Левассер стал относиться к нему, двадцатишестилетнему, с куда большим почтением, чем прежде. Иначе не было бы этого отчаянного призыва вернуться на фронт…

Что ж, надо отдать должное бывшему акушеру: в отличие от других представителей он был до наивности честным человеком. Впрочем, до верного паладина Сен-Жюста Филиппа Леба ему было, конечно, далеко…

Филипп был на три года старше Антуана, но его жизненный путь почти копировал Сен-Жюста: провинциал из Па-де-Кале, он учился в местном коллеже, служил помощником прокурора, в 1789 году стал адвокатом, в 1790 году представлял свой департамент на Празднике Федерации, в 1791 году в связи со своим избранием в центральную администрацию департамента переехал в родной город Робеспьера Аррас, где и сошелся с людьми, близкими к Максимилиану. Понятно, что избранный в Конвент, Леба быстро вошел в ближний круг Робеспьера. Но, имея мягкую натуру, не склонную к крайним мерам, он, подобно Сен-Жюсту, до самого антижирондистского восстания 31 мая оставался в стороне от межфракционной борьбы, а в самом Конвенте даже ни разу не брал слова. Среди террористов, окружавших Неподкупного, он казался чуть ли не белой вороной, но фанатичный республиканец Леба лишь страстно хотел служить идеалу, который видел сначала в «человеко-принципе» Робеспьере, а с осени 1793 года – в Сен-Жюсте.

14 сентября «безобидный» депутат Леба стараниями Сен-Жюста был избран в «полицейский» Комитет общей безопасности. А в конце весны II года, уже не без участия Робеспьера, Филипп был назначен на важную для Максимилиана парижскую должность – начальника Военной школы Марса, учеников которого сразу же вслед за этим прозвали «робеспьеровскими пажами», – оба непреклонных вождя Комитета общественного спасения везде нуждались в «верных людях». А «верность» Леба почти искупала его совершенную беспомощность в политике.

Особенно Сен-Жюста сблизила с Леба их двухмесячная миссия в Рейнскую армию, в которой оба народных представителя рука об руку вместе распоряжались жизнью и смертью населением трех департаментов, вместе ходили в атаки и вместе дневали и ночевали в одной палатке. Как-то так получилось, что вся слава победителя в Эльзасской кампании досталась генералам и Сен-Жюсту, о Леба вспоминали значительно реже, но добрый Филипп, смотря преданными глазами на свой «человеко-принцип», не обижался.

12 нивоза [158]депутаты Конвента специально в качестве признания заслуг Сен-Жюста вынесли от имени нации благодарность солдатам, генералам и народным представителям Рейнской и Мозельской армий, победоносно отстоявших восточные границы Франции, и Антуан начал подумывать о новой военной миссии, на этот раз к северным границам. Его тревожила сложившаяся там неопределенная ситуация: при Ватиньи Карно и Журдан только потеснили Кобурга, теперь австрийцы вновь собирались с силами; и Сен-Жюст, зная по эльзасской миссии половинчатую деятельность Карно в вопросах укрепления армии, опасался, что противник может внезапно перейти в наступление.

3 плювиоза [159]Антуан выправил себе мандат чрезвычайного комиссара для инспекционной поездки на север «с целью ознакомиться с состоянием армии, установить надзор за положением в городах Лилль, Мобеж и Бушен и принять все необходимые меры, каких потребуют интересы Республики».

Двадцатидневная миссия в Северную армию (на родину Робеспьера, Леба и самого Сен-Жюста) была в основном инспекционной: здесь не было ни терпящих бедствие войск, ни угрозы немедленного вражеского нашествия. Сен-Жюст и ставший его верным напарником Леба в Мобеже, Лиллье, Дуллане и родном городе Максимилиана налаживали финансовую дисциплину, арестовывали воров и спекулянтов, реквизировали для нужд армии скот, наводили порядок в армейских частях. Попутно Антуан «раскрыл» (так он, по крайней мере, решил) заговор недобитых аристократов и местных богачей сдать врагу город Мобеж. Превентивные меры были приняты Сен-Жюстом безотлагательно: все бывшие дворяне прифронтовых департаментов Па-де-Кале, Нор, Сомма и Эна должны были быть в двадцать четыре часа арестованы и заключены в революционную тюрьму.

Добившись 17 плювиоза, как он и обещал Пишегрю, его назначения командующим Северной армией, Сен-Жюст через несколько дней отбыл в Париж.

Борьба с интервентами на фронте должна была смениться борьбой с «внутренним врагом» – фракциями… [160]

Позднее Сен-Жюст с неудовольствием вспоминал и эту свою миссию, и это свое решение. В первом случае он, введенный в заблуждение спокойствием противника, по-видимому, не все сделал для укрепления фронта. Во втором – верный ему генерал опять показал себя неважным стратегом. Начав наступление 11 флореаля [161] левым флангом Северной армии, Пишегрю занял Менен – важный пункт на правом фланге австрийской армии. И одновременно на левом фланге Кобург, в течение двух декад подтягивавший войска в район между Шельдой и Самброй, – передвижение которых Пишегрю пропустил, – овладел после ожесточенной бомбардировки крупной крепостью Ландресси, находившейся на самом уязвимом участке обороны. Отсюда открывалась прямая дорога на Гиз, Сен-Картон, Ла-Фер и сам Париж. Если бы австрийцы ударили в образовавшуюся брешь, весь фронт мог рухнуть.

Вскоре после разгрома фракций и создания при Комитете общественного спасения Бюро общего надзора полиции (личной полиции Робеспьера), инициатором которого опять же выступил Сен-Жюст, Антуан вновь отправился на фронт, еще не зная о грозящей военной катастрофе, но все же предчувствуя возможный провал начавшегося наступления Пишегрю, – слишком большие силы ему противостояли. Утешение, правда, составлял тот факт, что поражение, которое Сен-Жюст вместе с Гошем (кстати, к этому времени уже арестованным) нанес австро-прусским войскам в Эльзасе прошедшей зимой, до предела обострило отношения между союзниками, обвинявшими друг друга

в неудачах. С доски был убран один из наиболее символических врагов Французской Республики Брауншвейг, автор печально известного манифеста, приведшего к падению монархии, – герцог был заменен маршалом Меллендорфом.

12 флореаля Сен-Жюст, Леба в сопровождении Гато и недавно выпущенного из революционной тюрьмы, куда он угодил за «сверхреволюционные перегибы», Тюилье (Сен-Жюсту пришлось приложить немало труда, чтобы старого соратника освободили как раз к их отъезду) прибыли в Нуайон. Здесь, оставив Леба и Гато, два других их спутника поспешили в Блеранкур: Тюилье – к своей жене, Сен-Жюст – к матери.

Эта его последняя встреча с матерью (и сестрой – дома как раз гостила Луиза) оставила в душе Антуана странное чувство недосказанности и неудовлетворенности, и он пожалел, что приехал в Блеранкур. Родной дом показался ему чужим. Он прошелся по грабовой аллее, где когда-то так любил гулять его отец, а потом и он сам, постоял

у текущего родничка, тщетно пытаясь вызвать в душе что-то похожее на те чувства, которые он здесь испытывал. Ничего… Ни ностальгии по канувшему в Лету юному шевалье Луи Антуану, когда-то влюбленному и любимому, ни сожаления о прошлом, ни даже жалости к самому себе ушедшему (а к чему бы он ее должен был испытывать, – подумал комиссар Конвента, холодея, – разве его, после того, что он сделал, можно было жалеть?).

Зайдя в свою давно пустующую, казавшуюся странно неживой, спальню, он провел рукой по холодным стенам комнаты и вздрогнул. Собственная комната показалась ему склепом. Сен-Жюст быстро вышел на воздух и вскочил на коня. Он покидал родной дом, не оборачиваясь: его будущее было под вопросом, но его прошлого для него уже не существовало…

В Гизе, куда комиссары прибыли 13 флореаля, им сообщили о падении Ландресси.

Сен-Жюст развил лихорадочную деятельность: ужесточил дисциплину в войсках, приказал военному трибуналу Северной армии «вплоть до нового распоряжения вершить суд, не прибегая к юридическим формальностям, в качестве ответной меры за убийство австрийцами народных магистратов Ландресси арестовал всех дворян и бывших магистратов отбитых у противника городов Менена, Куртре и Болье и, наконец, создал некое подобие будущих загранотрядов для отступающих войск [162].

На военном совете командования Северной и Арденской армиями в Камбре Сен-Жюст предложил собственный стратегический план: оказать давление на фланги врага (слева – на Ипре, справа – на Самбре), после чего центр противника оказался бы под угрозой и он был бы вынужден отступить, а республиканцы смогли бы выйти на Брюссель. Как потом оказалось, при принятии этого плана Пишегрю, который должен был со своей Северной армией действовать на левом крыле, опять подвел Сен-Жюста. Он убедил своего комиссара в том, что против его войск находятся основные силы австрийцев, и усилил свои части почти в два раза сравнительно с правым крылом. После чего отбыл готовить наступление своих 80 тысяч человек, оставив Сен-Жюста с 50 тысячами действовать на левом фланге.

21 флореаля, сконцентрировав под командованием генерала Дежардена значительные силы в районе Ханта и Туена, Сен-Жюст в первый раз попытался форсировать Самбру. Натиск был отбит с большими потерями – «значительных сил» оказалось недостаточно. Пишегрю ошибся – основные силы австрийцев находились как раз против правого крыла республиканских войск, состоявших из частей Арденской, Северной и Мозельской армий.

29 флореаля французам удалось одержать победу при Туркуэне. Было захвачено 60 пушек, в плен попало 2 тысячи австрийцев. Казалось, удача вновь повернулась лицом к республиканцам. Но так только казалось. Новая попытка частей Арденской армии форсировать Самбру и закрепиться на левом берегу также оказалась безуспешной. Не помогло ни смещение Дежардена и замена его генералом Шарбонье, ни то, что по приказу Сен-Жюста левый берег реки был выжжен дотла.

Неуспехом закончилась и третья попытка перейти Самбру. Сен-Жюст как будто натолкнулся на стену: такой череды неудач у него, вечного победителя (в Конвенте, в тылу, на фронте), еще никогда не было. Это было зловещим предзнаменованием.

Продолжать попытки было бессмысленно. Оставалось одно – ожидать подкреплений, обещанных Карно и ведомых генералом Журданом. Победитель при Ватиньи должен был возглавить новую Самбро-Маасскую армию, которую планировалось сформировать из частей трех армий, бывших сейчас в распоряжении Сен-Жюста.

Но прямо перед самым прибытием Журдана Антуан получил то самое странное письмо, требующее его срочного возвращения в Париж из-за угроз свободе, исходящей от «очередей за маслом» [163].

Крайне встревоженный путаным письмом, Сен-Жюст примчался в Париж «спасать Робеспьера» и только там понял, какую ошибку совершил, оставив Максимилиана одного на пепелище разгромленных им фракций, с полицейской дубинкой созданного им для охраны того же Робеспьера Бюро общего надзора полиции и с намерением самого Неподкупного продолжать добродетельный террор и дальше.

Сен-Жюст собственными глазами увидел тщательно скрываемое чувство растерянности Максимилиана и заколебался сам: он не мог помешать проведению бессмысленного, с его точки зрения, праздника, но возможно сумел бы уговорить (или заставить остаться в Париже) Робеспьера не принимать этот новый сверхтеррористический «гильотинный» закон, грозящий им новыми проблемами? Но для этого надо было забыть о фронте. А между тем Самбра ждала его. Его войска ждали его.

И еще – им была нужна, очень нужна была эта большая победа на фронте, которая только одна могла бы укрепить и сплотить правительство.

Сен-Жюст долго сидел в гостиничном номере, так и не решив, что ему делать. И в этот самый момент пришел Леба…


* * *

РАЗГОВОР СЫНА С МАТЕРЬЮ

Мари Анн. Итак, ты, наконец, решил навестить нас. Через полтора года. Ну, Луи, ты дождался того, чего хотел?

Антуан. Еще нет.

Мари Анн. Но ты стал большим человеком. Чего же тебе еще надо?

Антуан. Ты говоришь это как будто с осуждением… Большим человеком? Самый большой человек ниже самой маленькой колокольни.

Мари Анн. Луи, ты не изменился – у тебя все такие же мрачные шутки. Но ты ведь так рвался в свою Ассамблею? Вижу – напрасно, и, значит, я была права – лучше бы ты стал священником.

Антуан. Из-за моего «сурового характера»?

Мари Анн. Из тебя получился бы отличный епископ, а Бог мстит тем, кто пренебрегает своим духовным предназначением…

Антуан. Поповские бредни Робино и Ламберов – наших родственников! Сейчас этих паразитов – монахов – преследуют по всей Франции.

Мари Анн. Как и дворян, к которым ты когда-то тоже имел честь принадлежать.

Антуан. Я был неправ. Мой отец, обманутый глупейшим титулом шевалье, был по рождению крестьянином, и это самое благородное сословие – соль нации…

Мари Анн. Луи…

Антуан. Я теперь арестовываю всех дворян в департаментах, в которых появляюсь.

Мари Анн. Луи, я…

Антуан. И шевалье д’Эври тоже арестован, и, кстати, если говорить о родственниках, я арестовал одну из своих кузин по линии Ламберов, которая пришла ко мне в Комитет упрекать, что я слишком кровожаден! Это меня, который жалеет о каждой пролитой капле невинной крови! Но если бы мы жалели крови наших врагов, мы давно пролили бы свою…

Мари Анн. Дашь же мне сказать слово, бессердечный мальчишка!

Антуан. Пришлось, правда, задержать в Париже заодно и всех других подозрительных гражданок Ламберов: если бы я просто велел арестовать одну кузину лишь за ее слова, сказанные наедине, меня бы не поняли коллеги…

Мари Анн. Как странно ты говоришь, сын: столько времени не видеть мать, а продолжать вести себя, как в юности, словно у тебя нет сердца.

Антуан. Прости меня! Если бы у меня не было сердца, мать! Нет, оно просто заковано в броню, и я не могу вести себя по-другому. Не осталось ничего, кроме того пути, который я выбрал и по которому мне осталось идти, может, уже недолго. Но я не жалею. Жалею лишь о том, что безмерно устал. И только одно поддерживает меня, что победа близка.

Мари Анн. Я слышала – ты воевал…

Антуан. Воевал. И вел войска. Тебе это, наверное, смешно?

Мари Анн. Нет, мне ведь полагается гордиться тобой.

Антуан. Потому что ты зря грешила на меня в юности: «бездельник, развратник, праздный гордец»? Ты была права.

Мари Анн. Я?

Антуан. Во многом. Было не преступление – порок, и тот Луи Антуан, которого ты знала, умер. Если бы он был жив, он бы не мог стать героем Плутарха.

Мари Анн. Вот как! Значит, ты вполне доволен собой?

Антуан. Нет – я ведь не нашел, что искал… Счастье народа…

Мари Анн. Так говорят все наши магистраты. Которым никто не верит, как и они сами себе. Ты так и остался наивным фантазером, несмотря на весь страх, который вызываешь… Молчишь? Значит, знаешь. В Блеранкуре теперь все гордятся тобой, но то, что делается твоим именем и именем твоего Робеспьера, наводит страх. Не прерывай меня, я все равно скажу все, что хотела, и ты не арестуешь меня, свою мать, как кузину Ламбер! Ты не боишься, что твой дом разрушат, если ваша революция потерпит поражение, так же как вы разрушаете дома контрреволюционеров? Господи! Да они разрушат весь наш город, в котором жил помощник этого чудовища!

Антуан. Значит, все-таки я – чудовище… Об этом шепчутся наши обыватели?

Мари Анн. Не ты – твой Максимилиан, о встрече с которым ты раньше столько мечтал! И не разочаровался? А я знала – ваши характеры удивительно подходят друг другу…

Антуан. Не Максимилиан – я. Сейчас роли поменялись: Максимилиан слушает меня, и то, что делается его именем…

Мари Анн. Значит, все еще хуже, и я скоро потеряю своего сына…

Антуан. То, что делается от нашего имени, порой исходит от наших врагов. Вся напрасная кровь, жертвы, разрушения. Ты знаешь, что я приказал освободить Антуана Торена, отца…

Мари Анн. Да, и мы все удивлялись: ведь он столько сделал против тебя…

Антуан. Раньше ты говорила: и много хорошего для нашей семьи. Но я сделал это не для него – для себя.

Мари Анн. Скажи лучше – для нее. Ты сказал неправду: тот Луи Антуан не умер.

Антуан. Он умер. Прощай, мать.

Мари Анн. Ты останешься на ночь?

Антуан. Нет, я должен как можно скорее быть в армии.

Мари Анн. Когда ты приедешь опять?

Антуан. Когда…


* * *

ЛЕБА

…Сен-Жюст очнулся.

Леба все еще внимательно смотрел него.

– Я вижу, Антуан, ты все уже решил без меня, и мой совет тебе не нужен, – сказал он, а потом, помедлив, несколько смущенно добавил: – Но может быть, перед тем как отправиться в армию, полководец захочет что-нибудь передать Анриетте?

Сен-Жюст почти скрипнул зубами: Леба задевал то, что он хотел похоронить в своем сердце. Но Филипп был прав: Антуан сам объявил в узком кругу два месяца назад о своей помолвке с его сестрой.

Почему Сен-Жюст поступил так, он и сам не знал. Четыре года с самой своей «огненной» клятвы он служил только революции. И четыре года не знал женщин. Женщина разделила бы его душу, а он поклялся оставаться цельным. Записав когда-то в своем дневнике «Разделенное надвое сердце не может ни любить, ни быть любимым…», Сен-Жюст в выборе между женщиной и революцией сделал выбор в пользу последней.

С восемнадцатилетней Анриеттой Леба Антуан познакомился в день своего рождения – в 25-й день августа 1793 года, в канун свадьбы Филиппа и Элизабет Дюпле. Верный себе, Сен-Жюст сначала не обратил внимания на сестру друга (она вскоре вернулась из Парижа домой во Фреван), но в эти же самые дни получил из дома письмо Тюилье, в котором представитель блеранкурского муниципалитета сообщал ему, что брак Терезы Торен, который с самого начала был несчастливым (еще бы! – Антуан знал это лучше кого бы то ни было), теперь окончательно распался. Гражданка Торен приехала в Париж и остановилась в гостинице «Тюильри» на улице Конвента (Сент-Оноре) прямо напротив Якобинского клуба. В письме была приписка, выведшая Сен-Жюста из себя: «Здесь в Блеранкуре тебя по-прежнему считают ее похитителем…»

С этого момента у Антуана пропало всякое желание возвращаться в Блеранкур к своим выборщикам, которые, оказывается, так ничего и не поняли ни в нем самом, ни в том, что им двигало. Но понимал ли он себя сам? В те сентябрьские дни 1793 года Сен-Жюст как потерянный бродил по улице Конвента, все время возвращаясь к обшарпанному старому зданию гостиницы «Тюильри». Наступал вечер, и он, остановившись на противоположной стороне улицы, всматривался в освещенные окна гостиницы, надеясь увидеть там до боли знакомый силуэт. Тогда он как будто вновь проявил слабость, которая стоила ему недели, вычеркнутой из жизни. Беснование санкюлотов, штурмовавших Конвент как раз в эти дни с требованием «террора в порядок дня», встряхнуло Сен-Жюста, и он вторично вычеркнул бывшую возлюбленную из своего сердца.

Больше он не искал с нею встреч. До самого вантоза, когда через полтора года Тереза сама нашла его в номере гостиницы на улице Гайон. Это была последняя ночь их любви, которая испугала его самого [164]. Тогда-то Сен-Жюст, чтобы не будить в себе воспоминаний об этой встрече, и перебрался в гостиницу на улице Комартен, причем с такой поспешностью, что даже остался должен за старые комнаты приблизительно за месяц. В залог пришлось оставить голубой сюртук и еще кое-какую мелочь. Сен-Жюст, как сейчас, помнил ошарашенное лицо хозяина гостиницы, когда Антуан отдавал ему залог: кажется, этот хитрый мужичок так и не поверил, что всемогущий член правительства, проводивший в нескольких провинциях многомиллионные реквизиции, живет на одно жалованье, но сделал вид, что принимает «игру» своего бывшего постояльца за чистую монету.

В эти самые дни его душевного смятения Сен-Жюсту и подвернулась Анриетта Леба, с которой он периодически виделся на квартире у Филиппа. С этой девушкой он уже давно был на «ты», равнодушие первой встречи сменилось умеренным интересом, который особенно возрос во время их совместной фримерианской [165] поездки на фронт. Теперь же расстроенный Сен-Жюст предложил Анриетте, давно не скрывавшей своих чувств, подумать об объявлении их помолвки.

Но продолжения не последовало. Анриетта так и не стала «невестой Сен-Жюста». После нескольких ничего не значащих встреч (столь отличных от свиданий его бурной молодости!) Антуан вообще перестал появляться у Леба. Друг Филипп чуть ли не со слезами смотрел на «железного человека», но вмешиваться не решался. Что же касается Анриетты, она была слишком горда, чтобы первой сделать шаг навстречу. Теперь, встречаясь, они лишь холодно здоровались, только плотно сжатые губы девушки и гневно сверкавшие глаза выдавали ее чувства. Но она надеялась напрасно: ее шевалье проходил мимо и тут же забывал о ней. Сейчас сам Сен-Жюст понимал свою ошибку

с «помолвкой»: дело было даже не в том, что его большое чувство кончилось на Терезе (а с ним, похоже, и все остальные настоящие ощущения), – другое чувство – чувство обреченности, которое все явственней подступало к нему этой весной, было сильнее. Намного сильнее. Анриетта исчезла из его жизни.

Вот и сейчас он не знал, что сказать Леба.

Посмотрев на Леба, все еще ждавшего его ответа, Сен-Жюст покачал головой:

– Мне нечего передать твоей прекрасной сестре, кроме того, что ей лучше забыть обо мне. Тот, кто думает о счастье для всех, близким может принести только несчастье. Ведь ты знаешь, как они называют меня в Конвенте… Неужели Анриетта может связать свою судьбу с приносящим гибель?

Леба нахмурился. Сен-Жюст впервые заговорил с ним в таком тоне.

– Антуан, твоя преданность революции давно уже перешла все границы. Хоть в чем-то можно подумать и о себе. Анриетта будет куда более несчастной, если ты ее забудешь. Ну что ты опять пожимаешь плечами? Тебе больше нечего сказать? Нельзя же быть таким мрачным. Чем бы тебя развеселить? Может быть, новым анекдотом о Революционном трибунале? Который сейчас, кстати, весьма популярен. И главное – с хорошим концом. Ну – как?… Тогда – слушай. К суду привлекается некий бывший дворянин де Сен-Сир. «Ваше имя, гражданин?» – спрашивает его председатель трибунала. «Де Сен-Сир». – «Дворянство больше не существует и приставка к вашему имени неуместна», – сурово отвечает ему Дюма. «В таком случае, я – Сен-Сир». – «Первая половина вашего имени не менее неуместна: фанатизм уничтожен, больше – никаких святых!» – «Что ж, значит, я просто – Сир». – «Подсудимый, вы оскорбляете трибунал: королевская власть со всеми ее титулами пала навсегда!» [166]- «Ну, если так, – говорит растерявшийся Сен-Сир, – у меня вовсе нет своего имени, и, значит, я не подлежу закону. Я не что иное, как отвлеченность – абстракция, а закона, карающего отвлеченную идею, не существует. Вы должны меня оправдать!» Эти слова приводят в смущение трибунал, и он действительно выносит оправдательный приговор следующего содержания: «Гражданину Абстракции предлагается на будущее время избрать себе республиканское имя, если он не желает навлекать на себя дальнейших подозрений!»

– Что вряд ли могло быть в действительности, – пробормотал в сторону слушавший в пол-уха Сен-Жюст. Серьезное выражение его лица нисколько не изменилось, лишь губы слега тронула ироническая усмешка. Он подумал, что первая половина его имени, если следовать духу этого анекдота, тоже начинается вполне контрреволюционно.

– Анекдот на анекдот, – ответил он. – Я слышал, смешные истории составляет не только Революционный трибунал, но и ваш Комитет общей безопасности. Похоже, старик Вадье сочиняет сейчас для Конвента занимательный анекдот о сумасшедшей старухе, называющей себя Екатериной Богоматерью [167].

– Постой-постой, Екатерина Тео, да, у нас проходит такая арестантка. Действительно, забавный случай: старуха организовала нечто вроде молитвенного дома на улице Контрескарп, в котором поклонялись Максимилиану как новому Мессии. Чтобы попасть в «миссионеры Робеспьера», сначала надо было приобщиться к его «добродетели», то есть отказаться от всех чувственных наслаждений. А при посвящении в члены культа поцеловать руководительницу новой церкви семь раз: два раза в лоб, два – в виски, два – в щеки и один раз в подбородок. По словам этой полоумной, только «приобщившиеся к Робеспьеру» войдут в число тех 144 тысяч избранных людей, которые обретут бессмертие после того, как революция уничтожит остальное человечество.

– Ну, чем не анекдот? Если бы только не затрагивал Максимилиана… Впрочем, и сам этот завтрашний праздник… Насколько эта новоявленная «богоматерь» ушла в своем безумии от парижан, которые в течение полугода перешли от Праздника Разума к Празднику Верховного существа! Богиню Разума принесли в жертву, а вместе с ней и всех ее жрецов. Робеспьер воззвал к Богу Республики. А знаешь ли ты, друг мой Филипп, что, хотя боги имеют склонность не отвечать вопрошающим им, жертв они требуют всегда? И если Верховное существо промолчит, новый закон Робеспьера потребует жертв.

– Какой закон?

– Который он разработал с Кутоном. Не спрашивай ничего – ты скоро все узнаешь сам. А что касается Революционного трибунала, послушай-ка лучше относительно него анекдот моего собственного сочинения. – Сен-Жюст выдвинул ящик стола и достал пожелтевший лист бумаги. – Памфлет-отклик на одно старое дело в Парижском суде, которое поразило тогда всех своей нелепостью, но которое теперь по сравнению с нынешними смешными событиями кажется просто верхом разума. Поэтому текст пришлось несколько подредактировать в соответствии с духом времени. Итак, представь себе, Вадье выступает в Конвенте с делом о «культе Робеспьера» и…

«…Назавтра после вынесения определения по делу Богоматери Екатерины в семь часов утра была обнаружена неизвестная женщина, умершая на ступенях большой лестницы здания бывшего Парижского суда, ныне – Революционного трибунала. Ее перенесли в большой зал и выставили для опознания, но ни один человек в этом вертепе крючкотворства не признал ее; никто не подумал обыскать ее, ибо она была в лохмотьях. Общественный обвинитель Фукье-Тенвиль, который шатался поблизости, как всегда в сильном подпитии, как бы по привычке запустил руку в карман бедной женщины и достал письмо, на котором значилось имя адресата: «Разуму». Он открыл его и прочел:

«Я в отчаянии от того, до какого состояния Вас довели. Надо было, чтобы у Вас не осталось прибежища на земле, чтобы Вы оказались во Франции. Я предложил бы Вам прибежище у себя, но какое положение могли бы Вы занять в моей коморке; до сегодняшнего дня я остерегался дать кому-нибудь заметить, что знаком с Вами. Смотрите, чтобы остаться, хотите ли Вы принять вид прачки с красными распухшими руками, чтобы понравиться санкюлотам, вид шлюхи с красными крашеными щеками, чтобы понравиться разжиревшим на скупке краденого буржуазии, и вид маркитантки в красном колпаке, чтобы понравиться разбойникам-военным?

От всего сердца я сочувствую Вашим мукам, которые длятся вот уже столько веков. Я говорил о Вас с Робеспьером. Он мне ответил, что не желает открывать республику для иностранцев. Сен-Жюст был при этом и спросил меня по секрету, одеты ли Вы, как Вам и положено, в тунику с сандалиями, и есть ли у Вас на голове лавровый венок, и предложил сделать Вас учителем в школе, но только в том случае, если Вы похожи на древнего грека или римлянина. А поскольку Вы не любите лести, признаюсь Вам, что я представил Вас такою, какая Вы есть, постаревшей от бед, исхудавшей от голода, меланхоличкой и человеконенавистницей из-за унижений со стороны толпы, с глазами, выколотыми покойными просветителями, одетую в лохмотья и забрызганную грязью покойными дехристианизаторами. Сен-Жюст ответил тогда: ничего не остается, как гражданку, называющую себя «Богиней Разума», отправить на гильотину. Я возразил, что Вы вовсе не называете себя богиней, но меня никто не захотел слушать…

Я Вам советую сходить к Жозефу Фуше – после смерти Шометта и Эбера он один способен узнать Вас и может рекомендовать для Вас лавку для торговли новостями в Главном Храме Разума – бывшем Нотр-Даме. Когда-нибудь тупость купит мудрости, и тогда мудрость сможет купить тупости, чтобы поглупеть для собственного блага.

Я очень несчастлив оттого, что не могу осмелиться поступать по разуму, и не знаю, каким способом мне выбраться из этого запутанного положения. Тучи Конвента вот-вот прорвутся, они разразятся бурей, которая покроет нас прахом; мы войдем в нее кривыми и выйдем слепыми.

Не давайте мне более советов. Вы меня погубите. Необходима вера, а поскольку большинство верит лишь в звон золота, нас не спасет никакой разум, и тогда мы погибли.

Поклянитесь мне хранить молчание во время заседаний Национального конвента, как Вы делали это на протяжении последних 5 лет. Скоро будет вынесен приговор по делу Богоматери Катерины. Голоса представителей народа и Комитетов – против нее. Я поручаю Вам посетить суд и выслушать приговор, чтобы затем сообщить мне. Вы можете отправиться и в суд, и в Конвент, не опасаясь господина Гобеля, – епископ уже чихнул головой в корзину, – поэтому Вас никто не узнает. Вадье».

Тут Фукье принялся смеяться, сунул письмо в карман и отправился обдумывать обвинительную речь против Разума.

Тело отвезли на кладбище Пикпюс, сбросили в общую могилу и присыпали негашеной известью [168].

– Ты хочешь сказать, – серьезно спросил Леба, – что завтра мы будем хоронить Разум?

– Нет, но надеюсь и не наши беспочвенные надежды. Боги помогают тому, кто помогает себе сам. Завтра вы будете взывать к Верховному существу. А я воззову к богине Победы. Армия ждет меня у Флерюса. В последний раз…

Загрузка...