Прохожий, не печалься над моей судьбой,

Ты был бы мертвый, если был бы я живой!

Эпитафия термидорианцев


– Я представитель народа в Национальном конвенте от департамента Эна. Мое имя – Сен-Жюст… А ваше имя, гражданин Робеспьер, знает вся Франция…

Два гражданина, два депутата, стоя друг против друга, встретились друг с другом глазами. Хозяин комнаты, резко поднявшийся от письменного стола, на котором разложенные исписанные листы неярко освещались ночной лампой, заложил руки за спину и, не ответив на восторженно-высокопарное приветствие вошедшего, молча рассматривал его с холодным и бесстрастным выражением на лице.

Молодой человек, протиснувшийся в узкую щель двери, нехотя приоткрытую перед ним высокой девушкой, которая, бросив что-то вроде: «Максимилиан, тут к тебе депутат Сен-Жюст. Говорит, что ты его ждал…» (он с полчаса уговаривал ее пропустить его к именитому постояльцу дома Дюпле), повернулась и вышла, а он так и остался стоять в полутьме на пороге небольшой комнаты.

Одного взгляда посетителю хватило, чтобы в один миг увидеть если не убогость жилища бывшего известного депутата Учредительного собрания, то его чрезвычайную простоту. Камин, узкая железная кровать, покрытая одеялом в цветочек, небольшой грубо сколоченный стол с бумагами, полки с книгами, шкаф с одеждой и зеркало с туалетным столиком. На нешироком окне, выходящем во внутренний двор дома номер 366 по улице Сент-Оноре, – голубые шторы. Две красные розы в стеклянной вазе и три апельсина в глиняной чашке на столе несколько смягчали пуританскую обстановку. Общее благоприятное впечатление от простоты и строгости жилища естественного человека нисколько не портили единственные украшения маленькой комнаты – многочисленные портреты и бюсты самого хозяина, видимо, потому, что он сам, чопорный и строгий, в очках и в тщательно отглаженном облегающем полосатом сюртуке, в напудренном парике (даже здесь, в домашних условиях!), как всегда с бесстрастным выражением лица, и сам казался почти таким же предметом искусства, как все эти холодные гипсовые бюсты и равнодушные портреты.

– Я никого не ждал, гражданин, – после затянувшегося молчания сухо сказал Неподкупный.

– Я писал вам, гражданин Робеспьер, – спокойно продолжал гость. – Писал, как к единственному человеку в первой Ассамблее, открыто противостоявшему деспотизму и интригам контрреволюции. Тому уже будет два года… И я помню, как впервые увидел вас. Это было в семнадцатый день июня за месяц до Бастилии. Вы выступали тогда в Генеральных штатах. Я стоял среди зрителей, было шумно, и я даже не знал, кто выступает на трибуне. Вы обвели взглядом зал Малых забав и встретились со мной глазами. Ваш взгляд… Я словно посмотрел в зеркало… Простите, гражданин Робеспьер, не вы – я ждал эти три года, чтобы встать рядом с вами во исполнение нашего долга перед грядущей Республикой.

Робеспьер молчал. Гость ему не нравился решительно. Он не показался ему с первого взгляда: слишком молод, слишком красив (даже вызывающе красив, – хотя и не без недостатков – прямой классический нос мог быть и поменьше, а прямая, разделенная на две части челка, скрывающая невысокий лоб, спадала почти на глаза), – собственные длинные локоны до плеч, завитые на концах, кожа самого что ни на есть белого аристократического оттенка, серьга в правом ухе! Да еще и одет по-щегольски, включая голубой фрак с золотыми пуговицами поверх белого жилета и преувеличенных размеров галстук из тонкого батиста, не только полностью скрывающий шею, но и заставляющий держать голову очень высоко, словно на постаменте. Немного настораживал и тон голоса, звучавший почти диссонансом со смыслом самой восторженной, обращенной будто бы к предмету поклонения, речи: холодный, серьезный и очень уверенный. Впрочем, как еще мог говорить этот, по-видимому, не обделенный женским вниманием, молодой щеголь? Тон соответствовал внешности. Странно, что он вообще был избран… Но вот имя… Кажется, Робеспьер уже слышал его от Демулена. Ведь Демулен тоже уроженец Пикардии, частью которой теперь является и департамент Эна. И еще, кажется, была брошюра с этим именем… И письмо… Гость обмолвился, что писал ему, Робеспьеру. Да, кажется, было, было какое-то письмо…

Неподкупный уже не смотрел на молодого человека. Отступив к письменному столу, он рылся в бумагах. Да, вот оно! Письмо от 19-го числа месяца августа года 1790-го от некоего гражданина Сен-Жюста… [15]Ну, конечно же, такие письма он всегда сохранял, – не хранил письма с просьбами, советами и угрозами, – но вот с одобрениями его действий… Таких в первую половину Учредительного собрания почти и не было. А то письмо… (Робеспьер пробежал глазами первые строчки: «К Вам, кто поддерживает отечество, изнемогающее под натиском деспотизма и интриг, к Вам, кого я знаю только как Бога по его чудесам, к Вам, сударь, обращаюсь я с просьбой присоединиться ко мне, чтобы спасти мой несчастный край…».) Так ему, пожалуй, тогда никто еще не писал. «Бог, которого узнают только по его чудесам…» – хорошо сказано (и как сказать лучше?), – и хотя, конечно, Максимилиан не Бог, но разве Он не тот человек, который действительно служит воле пославшего Его? – Осознание своей особой миссии пришло к Робеспьеру не сразу, но оно пришло, и недаром Его уже начали узнавать по Его делам…

Максимилиан поднял глаза. Все это так, но был ли тогда искренен сам автор письма? Столь яркая внешность мало способствует добродетели. И то, что он был близким знакомцем ветреного Демулена… нет, беспутного Демулена… Да и само письмо… С его двусмысленностями… Которые начинают пониматься как двусмысленности только сейчас. В этом письме Робеспьер, с одной стороны, назван «великим человеком» (а как же иначе?), «депутатом человечества, а не одной провинции» (что ж, по заслугам!) и даже – «депутатом Республики» (и это два года назад! – не знал несчастный автор письма, что Робеспьер был тогда еще заядлым монархистом!), но, с другой стороны, для чего все это требовалось отправившему свою хвалительную эпистолу гражданину Сен-Жюсту? – Отстоять открытые рынки «местечка Блеранкур» относительно переноса их в «городишко Куси»! Вот это все в письме – одной фразой; и все неумеренные восхваления ее автора по отношению к адресату к этой фразе просто прилагаются. Или это не так?…

– Я помню ваше письмо, – сказал Робеспьер, пристально глядя в лицо посетителю. – Вы тогда написали обо мне что-то чересчур лестное, называли меня «депутатом человечества и Республики».

– Я и сейчас готов повторить те же самые слова еще раз, – четко и без запинки проговорил гость, его прямой открытый взгляд не выразил и тени сомнения, а в светло-серых глазах вообще ничего невозможно было прочитать; и, прищурившись, близорукий Робеспьер увидел в них свое собственное отражение.

Робеспьер понял: гость говорил то, что думал.

И вот тогда-то смутился сам Робеспьер. К такому повороту он не был готов. Неожиданный посетитель бил его наповал. Взяв из чашки на столе апельсин в правую руку, Максимилиан машинально начал счищать кожуру левой – характерным для себя жестом.

– Я слышал, – продолжал гость, – когда-то великий Жан-Жак Руссо во время той памятной вашей встречи с ним много лет назад назвал вас своим другом. И вот я бы хотел, чтобы и вы сделали то же самое, – назвали бы своим другом меня, ибо сейчас я пришел к вам с таким же открытым сердцем, с каким и вы шли тогда к этому великому человеку…

И посетитель в знак смирения наклонил голову.

– Я помню также и вашу работу, – медленно проговорил Робеспьер. – Помню: еще в то время я отметил ее похвальную умеренность. «Дух Революции…», кажется, и…

– «Дух Революции и Конституции во Франции», – закончил гость, пожимая плечами. И так же спокойно заметил: – Сейчас этот трактат безнадежно устарел.

– В мире нет ничего безнадежного, – ответил Робеспьер и, помедлив, добавил: – Гражданин. Повторите, как ваше имя?

– Гражданин Сен-Жюст, представитель департамента Эна…

– Звучит торжественно и не без грозного смысла, особенно для провинции, которую вы представляете [16]. Но ведь для представителя Сен-Жюста это еще не все?

– Я – Луи Леон Антуан Флорель Сен-Жюст…

– Я – Мари Изидор Максимилиан Робеспьер. Когда-то – Де-Робеспьер. Хотя моя приставка не имеет отношения к настоящему дворянству, я не бывший. Как и ваш знакомый Де-мулен. Он ведь рассказывал вам обо мне? А мне… да, вспоминаю, он говорил мне об одном своем молодом земляке, из бывших, пылком приверженце нашей революции, устроителе патриотических манифестаций в своем кантоне. Кажется, вы еще и поэт?…

Глаза гостя, все еще стоявшего в полутьме на пороге, как-то странно сверкнули, впервые изобразив что-то похожее на чувство, но лицо осталось по-прежнему бесстрастным:

– Мои поэтические начинания, даже и напечатанные, если они вам и попадались на глаза, заслуживают еще меньше внимания, чем мой устаревший трактат. И я не бывший. Мои родственники – потомственные крестьяне… Обычная манера Камилла Демулена преувеличивать. Я знаю, как вы относитесь к герою Пале-Рояля, но мне кажется – Демулен сам скоро может стать бывшим революционером. Он слишком легкомыслен для нашего дела.

– Для какого?

– Республика.

– Думаете, что это уже решенное дело?

– Не сомневаюсь.

– А я вот не так уверен. Французы непостоянны. Да вы и сами, Сен-Жюст, тогда в вашем труде отстаивали монархический принцип правления, пусть даже и конституционный, но одновременно обратились ко мне как к «депутату» еще не существующей Республики?

– Я имел в виду ту истинную Республику, которая предшествовала монархиям-узурпациям. К сожалению, в тот момент мне казалось, что монархия-принцип – наиболее подходящий способ для управления отступившего от своих естественных начал народа-суверена. Но все мы меняемся, как с течением времени меняется само направление Революции. Ее течение через Бастилию, Варенн и Тюильри привело нас к таким обстоятельствам, о которых мы даже не помышляли. Тогда принципом был король. А сейчас принципом стала Республика.

– И что же делать со старым принципом?

– Вы помните учение о Воле всех вашего учителя Жан-Жака? Французы милосердны. Они могут и пощадить лишенный прежних регалий развенчанный принцип. И тогда это войдет в противоречие с волей Провидения, которую великий женевец называл Общей волей: то, что является благом для всех, должно быть осуществлено даже вопреки воле этих всех, если они заблуждаются.

– И что же говорит Общая воля?

Посетитель поднял на Робеспьера бесстрастный взгляд:

– Общая воля говорит – смерть!

Наступило молчание.

– Ну что же, гражданин Сен-Жюст, – проговорил наконец Неподкупный, – садитесь. Разговор предстоит долгий.

И депутат Робеспьер, «великий человек», широким размашистым жестом подвинул к посетителю стул, на который опирался. Теперь он был в своей роли. А роль великого человека соответствовала его предшествующей великой жизни…


* * *

Великая жизнь начиналась вполне обыкновенно. Маленький провинциальный городишко Аррас в провинции д’Артуа [17]ничем особенным не выделялся, разве что памятными местами многих баталий, которые во множестве случались в его окрестностях (если, конечно, верить историческим хроникам).

1758 год, в котором родился Максимилиан, оказался одним из самых бесславных в истории страны, – в тот год неудачи преследовали Францию в Семилетней войне, и завершился он окончательным разгромом французов в битве при Кревельте!

Унылые серые места – север Франции. Может быть, другие все видели иначе, но суровой душе Максимилиана с детства запомнилось одно: низкое свинцовое небо, дожди, на краткий миг выглянувшее солнце и опять – дожди. Позже для себя он так это и понимал: тяжелые природные условия укрепляют душу, закаляют тело, способствуют пробуждению добродетели.

Позже Робеспьер с удовольствием вспоминал, что и детство тоже было тяжелым: в десять лет, оставшись круглым сиротой, он принял на себя заботу о младших сестрах и брате. Они нуждались и недоедали, но юный Макс с честью выдержал все испытания, выпавшие на его детскую долю.

Теперь, по прошествии лет, Максимилиан не может не признать (для себя), что несколько преувеличивал те трудности. Сиротство было – не было нужды; отец матери – весьма состоятельный торговец пивом Жан Карро – взял мальчиков Робеспьеров (десятилетнего Максима и пятилетнего Огюста) в свой богатый дом в Рувиле неподалеку от Арраса, а сестер (Шарлотту и Жаннету) приютили тетки. Произошло это еще при живом отце – через три года после смерти матери отец уехал из Арраса и больше туда не вернулся.

Потом Максимилиан узнал, что, когда его отец действительно умер в Мюнхене после того, как много лет прожил в Германии, ему, молодому студенту Сорбонны, пошел уже двадцатый год.

Но не мог же Робеспьер рассказывать, что остался круглым сиротой при живом отце!

Он был недобродетельный человек, этот аррасский адвокат Франсуа Робеспьер. Если он и думал о будущем, то только не о будущем семьи. Он был вечно в долгах. Вокруг него постоянно крутились какие-то женщины. Максимилиану не хотелось думать об этом, но он помнил, что и сам, будучи первенцем, родился всего через четыре месяца после свадьбы; таким образом, он был плодом греховной связи, а грех, даже поспешно освященный церковью, все равно в его глазах оставался грехом! И это в глубине своей суровой пуританской души Максимилиан не мог ему простить, – пуританской, потому что семейное древо Робеспьеров уходило своими корнями в Ирландию.

Понятно, почему адвокатская практика Франсуа Робеспьера в Аррасе шла плохо (удивительно, как она вообще шла!). В поисках заработка отец постоянно куда-то уезжал. Наконец и вовсе исчез [18]. Родственники вздохнули с облегчением. Незадачливого адвоката они игнорировали, как могли, – даже на церемонии бракосочетания в 1758 году не было никого со стороны невесты, зато теперь богатые Карро вполне смогли позаботиться о «сиротах» Робеспьерах.

В семь лет стараниями деда Жана Максимилиана определили в лучшее учебное заведение Арраса – местный коллеж, где преподавание велось под руководством монашеского ордена ораторианцев, и началось его долгое шестнадцатилетнее учение.

Обычные детские шалости мало занимали молчаливого и замкнутого Максимилиана. В коллеже он больше всего ценил уединение и молитвы. Единственными (и очень короткими!) слабостями юного Робеспьера были голуби (тетки подарили Максимилиану целую голубятню) и собирание пасторальных гравюр и картинок. А также гербариев – подобно Руссо Максимилиан обожал цветы, особенно розы. И больше – никаких удовольствий!

Преподаватели-ораторианцы не могли нахвалиться на послушного и набожного ребенка. Позднее Робеспьер рассказывал (если об этом заходила речь), что после аррасского коллежа дед выхлопотал на него также и стипендию в коллеже Людовика Великого в Париже, ученики которого почти автоматически становились затем студентами Сорбонны, ведь Луи-ле-Гран считался одним из самых привилегированных коллежей страны – его патроном был сам король Франции! И то правда – дед об этом хлопотал. Но это была не вся правда. От хлопот деда Жана было бы вообще мало толку, если бы не отцы-ораторианцы. Святые отцы были вездесущи, и именно их стараниями епископ Арраса монсеньор Конзье пожаловал столь перспективному для церкви мальчику стипендию для продолжения учения в парижском коллеже…

Робеспьер хорошо помнил мрачное пятиэтажное здание за решетчатым забором в Латинском квартале Парижа. Решетки были там везде – на всех окнах. Не коллеж – тюрьма. На несколько лет эта тюрьма стала для Максимилиана родным домом. И он не жаловался. Ему по душе был мрачный дух этого заведения с его почти монастырским распорядком дня: обязательные мессы сменялись здесь столь же обязательными исповедями. Молитвы, заучивание наизусть по-латыни всевозможных священных текстов, потом опять молитвы и, наконец, опять заучивание наизусть текстов теперь уже античных авторов.

На этих-то древних греках и римлянах в первый раз по-настоящему и споткнулся Максимилиан – он буквально не мог от них оторваться. Слабость вообще-то простительная – все Просвещение в тот момент зачитывалось Плутархом, Тацитом, Цицероном и Светонием. В то же время опасная – ничто так не склоняло к вольнодумству, как эти писания древних о «богопротивных» античных свободах и канувших в Лету республиках. Куда как спокойнее учить «отцов церкви», и, право же, Климент Александрийский, Августин Аврелиан и Фома Аквинский для души во всех отношениях были полезнее.

Но коллеж Луи-ле-Гран – все же не монастырь. И в чрезмерном интересе его учеников к древним авторам профессора века Просвещения не видели ничего предосудительного. «Римлянин» – таким стало прозвище юного Робеспьера в коллеже, первое в его жизни. Так к нему обращались и соученики, и даже преподаватели.

Манеры «Римлянина», склонного к уединению, всегда подчеркнуто ровно державшего себя, имевшего уже в юном возрасте степенные манеры и говорившего медленным размеренным голосом, не могли прибавить ему друзей. К «первому ученику» Луи-ле-Грана (а он действительно им был) относились с плохо скрываемой неприязнью, за исключением двух-трех приятелей, в особенности Камилла Демулена – первого шутника и острослова коллежа. Как ни странно, бывший полной противоположностью Робеспьера, быстро сходившийся с людьми и всегда окруженный толпой приятелей, Камилл легко сдружился и с Максимилианом и сразу же подпал под его влияние.

Удивительно, но и теперь, по прошествии многих лет, Максимилиан вспоминает ту многолетнюю юношескую дружбу с грустью. Пожалуй, он больше ни с кем и никогда так не дружил. Даже с Фуше или с Бюиссаром… Да и с Камиллом позже, когда они встретились здесь в Париже уже после начала революции после восьми лет разлуки, отношения были уже не теми.

Демулен не раз в насмешку называл Робеспьера не просто «Римлянином», но «Величайшим римлянином», шутливо обыгрывая само его имя (Максим – по-латыни «величайший», и именно так сокращенно и обращались к Робеспьеру в коллеже, редко выговаривая полностью Максимилиан). Робеспьер воспринимал это спокойно, считая, что, может, Камилл не так уж и ошибается в отношении его будущего. Ведь в свое будущее на исторической сцене Франции Робеспьеру хотелось верить уже тогда.

Один раз судьба даже подсунула Максимилиану случай блеснуть на этой самой исторической сцене. Это было 12 июня 1775 года в самом конце его пребывания в коллеже. Вся Франция праздновала коронацию, и по расписанию торжественного въезда в Париж его величество божией милостью король Людовик XVI должен был задержаться на пути от собора Парижской Богоматери к церкви св. Женевьевы на улице Сен-Жак у коллежа, патроном которого он считался, чтобы выслушать от имени и учеников, и преподавателей стихотворное поздравление счастливого царствования. Эта почетная миссия, естественно, была поручена лучшему ученику коллежа.

Когда преподаватель риторики аббат Эрвио за день до события сообщил Максимилиану о возложенной на него миссии, Робеспьер не мог скрыть своей радости.

Радостное настроение Максимилиана заметно поубавилось, а потом и вообще пропало на следующий день, когда он, стоя на коленях перед остановившимся потоком экипажей королевского кортежа, старательно декламировал латинский текст приветствия на площади перед входом в коллеж. Лил дождь, вода стекала по листу, которую держал в руке насквозь промокший Максимилиан, а он, теперь уже не глядя на испорченную бумагу, по памяти выводил своим слабым голосом все заученные наизусть латинские фразы, старясь тщательно проговаривать каждое слово.

Так коронация и запомнилась Робеспьеру этим проливным дождем, как будто предвещавшим дурное начало нового царствования. В тот год Максимилиану исполнилось восемнадцать. Молодой король был всего на четыре года старше его. Робеспьеру тогда не удалось даже рассмотреть его как следует – из-за дождя его величество не соизволили выйти из своей кареты и слушали приветствие сидя, чуть приоткрыв дверцу. А Робеспьер стоял на коленях в грязи. Не дослушав (да и слушал ли он вообще, этот толстый, ничем не интересующийся, кроме охоты, человек?), Людовик подал знак отправляться дальше. Брызги с лошадиных копыт тронувшихся экипажей запачкали Робеспьера с головы до ног. Оглушенный всем происходящим, Максимилиан не сразу поднялся с колен…

Это было самым ярким впечатлением за все время обучения в коллеже Людовика Великого.

Размеренно и неторопливо протекали в пыльных классах годы учебы. Плавно, как будто это не стоило никаких усилий, учение в коллеже перетекло на обучение на юридическом факультете Парижского университета. Все Робеспьеры были выходцами из судейского сословия (и отец, и дед, и прадед, и далее аж до XVI века). По этому проторенному пути пошел и Максимилиан.

Теперь античные историки и ораторы, зачитанные до дыр, отошли для молодого студента-юриста на второй план. Ушло и прозвище «Римлянин». Максимилиан оказался в плену у Просветителей. Теперь он не расставался с книгами Руссо и Монтескье.

Но и ту грязь с лошадиных копыт королевского экипажа Робеспьер не забывал никогда.

И еще одно воспоминание из тех же времен навсегда осталось в его памяти, как раз то, о котором сегодня заговорил его посетитель, этот странный молодой человек, назвавшийся депутатом Сен-Жюстом… Лето 1778 года, тенистые аллеи Эрменонвиля и маленькая тщедушная фигурка сухонького старичка на дорожке у острова Тополей. Робеспьеру тогда уже минуло двадцать лет, великому Жан-Жаку шел шестьдесят шестой.

О, нет, им так и не удалось поговорить – Максимилиан не решился нарушить уединение Учителя, да и к чему? Что он мог тогда сказать, он, в тот момент еще ничего собой не представлявший студент Сорбонны?

Встречи не было. Не было… и все же она была. Руссо не видел его – он медленно прогуливался по тропинкам Эрменонвильского парка, и Робеспьер издалека наблюдал за тем, как Учитель то и дело наклонялся вниз к земле, – старик собирал гербарий. Странные эмоции переполняли тогда Максимилиана: он благоговейно следил за великим Жан-Жаком, испытывая неподдельную радость от лицезрения своего кумира, и в то же время какое-то непонятно-щемящее чувство шевелилось где-то в глубине его души. Этот старик был крупнейшим философом века (кроме него, никто так и не сумел объяснить человеку его естественное предназначение), величайшим из всех живущих сейчас людей, одним словом – он был всем. А Робеспьер еще был никем, стать «всем» ему еще только предстояло…

Десять часов он шел пешком из Парижа в деревню Эрменонвиль – владения господина маркиза Рене Луи де Жирардена, который, как уже было известно Максимилиану, милостиво согласился дать приют великому старцу. Да-да, – дать приют! – Робеспьер только что прочитал отчаянное воззвание Руссо к людям, в котором философ, почитаемый всем просвещенным миром, просил людей о куске хлеба и крыше над головой. Послание было написано год назад, но лишь сейчас дошло до Максимилиана, и он, чрезвычайно им взволнованный и растроганный, поспешил в Эрменонвиль, чтобы увидеть, как ему казалось, страдающего Учителя.

И вот теперь, незаметно проникнув в парк господина де Жирардена, Робеспьер стоял под двумя развесистыми каштанами и, нервно постукивая по земле стоптанным башмаком, смотрел на Руссо издалека, даже не делая попыток приблизиться. Не хотелось нарушать уединение великого старца. Да и желание говорить пропало. Максимилиан вообще много о чем передумал за время своего многочасового пешего похода в Эрменонвиль.

Все, что хотел сказать Руссо людям, он написал в своих книгах. «Общественный договор», «Исповедь», «Эмиль»… А личное знакомство – так ли уж оно было нужно? Робеспьер не хотел, чтобы Жан-Жак увидел его таким, каким он сам казался себе со стороны: бедным невзрачным студентиком в стоптанных башмаках и небогатом платье (к тому же еще и единственном! – ведь что такое были 450 ливров его ежегодной стипендии в Париже – самом блестящем городе мира! – Робеспьер жил впроголодь, бедно одевался, никогда не участвовал в веселых дружеских пирушках, – не столько из-за нелюдимого характера, как уверяли злопыхатели, сколько из-за недостатка средств).

Ну, и что с того, что Руссо никак не называл его – ни «другом», ни «молодым человеком», ни просто «сударем»? – разве от этого Максимилиан оставался меньшим последователем автора «Общественного договора»? А не называл его Руссо по той простой причине, что так и не узнал о его существовании, – Робеспьер никому никогда не признавался, что так и не поговорил с Учителем.

С течением времени Максимилиану начинало казаться, что беседа между ним и Руссо все-таки была; он столько раз репетировал в голове этот несостоявшийся разговор, что понемногу сам начинал верить если и не в свой тогдашний диалог с Жан-Жаком, то, по крайней мере, в монолог Учителя, обращенный к Нему, Его преданному ученику. Ведь разве не перст Судьбы, не воля свыше была в том, чтобы именно Он, Максимилиан Робеспьер, «друг великого Жан-Жака», остался фактически единственным его истинным последователем и учеником на завершающем этапе революции?

Людей, равных Жан-Жаку, в истории не было. Не было, пока не появился Максимилиан, его самый верный ученик, последователь… и друг.

Тем летом Робеспьеру больше не удалось побывать в Эрменонвиле. А вскоре он узнал, что Руссо умер.

В августе 1781 года Робеспьер, благополучно пройдя все предшествующие ступени (в июле 1780 года ему была присвоена степень бакалавра, в мае следующего года – лиценциата права), был зачислен адвокатом Парижского парламента.

Вот именно, «зачислен». Само по себе вступление в корпорацию парижских адвокатов ничего не давало Робеспьеру – ни места, ни заработка. Место в адвокатской коллегии покупалось так же, как и вообще любая чиновничья должность во Французском королевстве. А у бедного выпускника Сорбонны не было ни гроша. Да и самая покупка должности не означала обретения стабильного дохода – слишком велика была конкуренция в Париже. И Максимилиан решил вернуться в Аррас, где хорошо знали его семью и где он вполне мог рассчитывать на покровительство сильных мира сего.

Расчеты Робеспьера оправдались. Сразу по возвращении он, по рекомендации одного из самых влиятельных аррасских юристов Либореля, был принят в корпорацию адвокатов и занял соответствующее место в королевском суде Арраса.

Он помнит, да, он помнит, сколько всего он тогда наобещал Либорелю… И не только Либорелю… Аррасскому епископу тоже…

Как он их всех тогда обошел! Всех этих молодых сутяг, с которыми учился в Париже. Всего через четыре месяца после прибытия Робеспьера в Аррас его назначили судьей епископского трибунала. Он до сих пор помнит удивленные лица своих коллег по Дворцу Правосудия: «Робеспьер – член уголовного и гражданского трибунала? Сам епископ утвердил назначение? Не может быть! Этот выскочка? Тот, который не смог выиграть даже свой первый процесс?!»

Свое первое дело Максимилиан и взаправду проиграл. А дело-то было пустяковым – подтверждение действительности какого-то свадебного контракта. Да и готовился Робеспьер к нему так тщательно, с таким усердием, что казалось – проиграть этот процесс он не может никак. Но не тут-то было, – противник Максимилиана, старый законник и крючкотвор, опытнейший сутяга, обставил своего молодого коллегу по всем пунктам.

Робеспьер особенно и не огорчался – первое яйцо всегда всмятку. Тем более что старательность двадцатитрехлетнего начинающего адвоката так же, как и степенная манера держаться, столь несвойственная его легкомысленному возрасту, произвели-таки определенное впечатление как на публику, так и на коллег, не говоря уже о «высшем обществе» Арраса.

Да, чем же он был хорош тогда, господин Максимилиан де Робеспьер?

Добропорядочный буржуа. Набожный лиценциат прав. Добродетельный молодой человек. И, безусловно, умный, способный, приятный на внешность… Конечно же, приятный (хотя и не красавец!), приятный во всех отношениях; жаль только, что эта «приятность» зависела в значительной степени от хороших манер и опрятной одежды.

Сам себе Максимилиан отдавал отчет, что он

маленький,

щуплый,

неказистый,

с мелкими чертами лица

(потом еще и в очках!),

со слабым голосом,

не может произвести впечатление

иначе, как

строгими манерами,

тщательно поставленной речью,

важным видом,

нарядным платьем,

до блеска вычищенными башмаками,

большим напудренным париком.

Вот этот последний больше всего и доставлял Робеспьеру хлопот: постоянно приходилось следить за его состоянием, но, в конце концов, он настолько привык к нему, что, наверное, уже никогда не смог бы от него отказаться, – белый изящный парик и сейчас прикрывает его не очень густые рыжеватые волосы.

Да, жалко, что Робеспьеры никогда не блистали красотой! С другой стороны, красота для молодого человека, желающего сделать карьеру, зачастую только помеха, – сколько щекотливых ситуаций из-за нее может возникнуть, не говоря уже о слухах, преследующих таких людей! Недаром церковь отдает предпочтение людям с неказистой внешностью, даже с физическими недостатками, – и она знает, что делает.

И куда подевались ваши насмешки по поводу «книжника Робеспьера», господа аррасские адвокаты, когда он, ничуть не теряясь, начал пользоваться своим новым положением судьи (положением, которого некоторые из его коллег безуспешно добивались многие годы!), сразу достигнув при этом немалых успехов. Да, редко-редко у кого так успешно начиналась карьера провинциального юриста, как у Робеспьера. Место судьи давало ему неплохое жалованье и доходных клиентов (35 дел за два года!). Будущее казалось обеспеченным.

Вот теперь некоторые его поклонники (из якобинцев), знающие о судейском прошлом Робеспьера, говорят о его «добродетельной неподкупности» уже тогда в роли юриста Старого порядка, о его почти бесплатных услугах, оказываемых беднякам, и, самое главное, о том, что и в роли судьи он пробыл совсем недолго, – однажды ему пришлось осудить человека на смерть (улики были неопровержимы), – и чувствительный Максимилиан, не выдержав разлада со своей совестью, протестовавшей против его причастности к запланированному убийству человека, добровольно оставил свой пост и занялся обычной адвокатурой.

О да, в том, что говорят, все – правда, кроме одного. Он действительно был неподкупен (разве в богатстве счастье?), почти ничего не брал с бедняков (а как иначе мог относиться к беднякам человек, считавший своим учителем великого Жан-Жака? – и разве истинная добродетель не в бедности?) и испытывал сильное неприятие к смертной казни. Если бы еще он сам писал законы, первым делом, конечно, он отменил бы смертную казнь. Но раз законы были уже написаны, какого же помилования мог ждать от судьи злодей, законно осужденный за свои преступления? Максимилиан не шел здесь против своей совести. Должность судьи осталась за ним.

Епископ мог быть доволен своей креатурой. И хотя недоброжелатели все равно нашлись (среди коллег Максимилиана), поговаривая и про «вольнодумие» молодого судьи, и про его склонность к либертинажу (просветительской литературе), им никто не верил, – все искупало безупречное поведение Робеспьера.

Они жили тогда на улице Сомон. Жили вдвоем – сестра Максимилиана Шарлотта взяла на себя обязанность хозяйки в доме. Кроме нее да еще двух старомодных теток, больше никого из близких Робеспьеру в Аррасе не оставалось, – и любимый дед, и вторая сестра Максимилиана Жаннета умерли, пока он обучался в Париже, а брат Огюстен учился там и теперь, в том же коллеже Людовика Великого, который сам Максимилиан закончил блестяще. 600 ливров награды, которые он получил по случаю отличного окончания, а также часть небольшого наследства, оставленная братьям Робеспьерам умершим дедом, пошли на стипендию младшему брату. Огюстен должен был продолжить традицию отца и брата – стать адвокатом.

Стать адвокатом… Но вот двоюродный дед Максимилиана Ив Робеспьер адвокатом не был. Он был сборщиком податей в Эпинуа, имел личное дворянство и даже собственный герб. Правда, заплатил он за него немало, но что с того! Он ведь был «де Робеспьером»! Причем настоящим «де Робеспьером», и его гербовое дворянство было настоящим – не бумажным дворянством, совсем не таким, как у Максимилиана. Что с того, что Робеспьер подписывался тогда (было-было нехорошее дело – и о нем он теперь очень сожалеет!) «Максимилианом де Робеспьером»? Разве от этого менялся его статус, менялась сословная принадлежность?

Впрочем, об этом Максимилиан стал задумываться не сразу. Вначале он просто торопился делать карьеру. Благие мысли Руссо о естественном человеке – это, конечно, хорошо, но раз уж пока человечество жило в неестественных условиях, жизнь надо было как-то устраивать.

И она понемногу устраивалась. Вслед за успешно приобретенным местом судьи епископского трибунала пришла и популярность одного из лучших аррасских ораторов (вот вам и неудача первого выступления, господа недоброжелатели!).

Помог Бюиссар – новый покровитель. С Либорелем Робеспьер быстро разошелся – слишком многого хотел старый дурень, не понимал, что новые времена – новые люди, и что Максимилиан Робеспьер – это не тот человек, которого можно держать на побегушках, покровительственно похлопывая по плечу.

Мэтр Бюиссар – другое дело. Старый друг семьи Робеспьеров, он, кроме того, что был адвокатом, еще считал себя и ученым (конечно, естественником!) и поэтому был в курсе главных научных достижений. Бюиссар выписывал из Парижа несколько научных изданий и щедро делился с Максимилианом своими соображениями по поводу будущего науки. Разве мог поэтому Робеспьер пройти мимо заявления, поданного в аррасскую судебную палату некоим Виссери из Сент-Омера, в котором тот жаловался на церковников-мракобесов, заставивших местечковых тупоголовых чиновников снести установленный на крыше его дома молниеотвод как «опасный для общественного порядка», – такую уклончивую формулировку вынесли местные власти, не решившись впрямую обвинить Виссери в «нарочном вызывании пожаров», к чему призывали церковники.

Да, тогда все просвещенные люди бредили необъяснимой «силой электричества». Небесное электричество… животное электричество… магнетическое электричество… Бюиссар, помнится, написал тогда целый трактат об электрической силе. Но выступил на процессе Виссери не он, а Робеспьер, – мэтр Бюиссар тогда оказался слишком занят, ну а Максимилиан его не подвел.

Выступил он блестяще. И в первый, и во второй раз. Доказал всем маловерам пользу такого дьявольского приспособления, как молниеотвод, который был создан вовсе не для вызывания пожаров (тем более на дома соседей!), а для их предотвращения при ударе молнии в жилые дома (так что соседям любителя небесной физики Виссери для пущей безопасности жилищ не мешало бы самим поставить на крыши домов такие же «богопротивные» штуки!).

Больше всех был восхищен Бюиссар, опубликовавшей о процессе Виссери и о защитнике передовых научных идей Робеспьере статью в «Меркюр де Франс». Был доволен и сам виновник процесса. Не без некоторого нажима со стороны Максимилиана, Виссери издал обе защитительные речи отдельной брошюрой. Разумеется, за свой счет. Чем, впрочем, добавил и себе популярности.

Итак, устроитель молниеотвода Виссери, его адвокат Робеспьер и изобретатель самой «дьявольской штуки» великий американский гражданин Бенджамин Франклин, можно сказать, выиграли тот процесс. А так как последний из упомянутых граждан не знал о ходе «своего процесса» ровным счетом ничего, Робеспьер не удержался и отправил Франклину, бывшему в то время в Париже – какая удача! – представителем Северо-Американских Соединенных Штатов, только что изданную брошюру и пространное письмо с изъявлениями величайшего уважения к «знаменитому ученому» и «первому американскому гражданину».

Франклин ему ничего не ответил. Но ответил ли сам Робеспьер два года тому назад неизвестному ему Сен-Жюсту на почти такое же восхвалительное письмо? Не ответил. Кто был ему тогда Сен-Жюст? А кем был сам Робеспьер Франклину? Нет, великих людей нельзя было сравнивать с людьми обыкновенными.

А Робеспьер тогда великим не был, это уж точно…

Вообще, как человек из третьего сословия мог стать до революции, нет, не великим, но хотя бы известным? Наверное, только через литературу. Не только Руссо, но и Вольтер, но и Монтескье, но и Дидро… и сколько еще других! – все они прославились благодаря своим сочинениям. И Максимилиан решил последовать их примеру.

Вскоре он убедился, что ему далеко не то что до Руссо и Монтескье, но даже и до какого-нибудь умеренного монархиста-либерала Лакрателя. В декабре 1785 года последний поместил в том же «Меркюр де Франс» довольно хвалебную заметку о философском трактате Робеспьера на тему морали, который удостоился второй премии на конкурсе Королевского общества науки и искусства в Меце, и Максимилиан почувствовал себя донельзя польщенным. Он тут же издал (на этот раз уже за свой счет!) этот трактат отдельной брошюрой в Париже, но… откликов не последовало. Наградная медаль и премия в 400 ливров на конкурсе в Меце так и остались единственным признанием литературно-философских откровений Робеспьера.

Другой его трактат, посланный сразу же после успеха в Меце на конкурс в академию Амьена, прошел незамеченным, и уязвленный Максимилиан решил больше не рисковать. Философские и литературные трактаты, стихи и статьи, вроде заметки о поэте Грессе и его нашумевшей поэме «Вер-вер», годами пылились в столе аррасского адвоката. Но о, великий боже, кто тогда из людей его круга, то есть из образованных людей третьего сословия, помешавшихся на Просвещении, не писал стихов и не составлял трактатов?! Юристы в своих трудах обращались тогда к физике и химии, врачи – к социальным проблемам, военные занялись математикой, и все без исключения увлеклись философией.

А адвокат Робеспьер писал речи о пользе небесного электричества…

Что ж, Аррас не отставал от других крупных городов, здесь тоже давно существовала собственная академия наук и искусств, куда входили лучшие умы провинции. Человеку, весьма заметному своими дарованиями и вместе с тем еще очень молодому, Максимилиану было не избежать стать «академиком» уже в очень скором времени.

И точно: написав очередной трактат «О бесчестных наказаниях» (сколько он тогда написал этих трактатов!), Робеспьер не без стараний вездесущего Бюиссара уже осенью 1783 года, всего через год после прибытия из Парижа в Аррас, был принят с похвальной быстротой в местную академию и приобщился к тамошним «ученым». Последующие несколько лет все заранее подготовленные выступления, трактаты и литературные опыты Робеспьера пользовались в академии неизменным успехом. О нем даже шла слава лучшего оратора академии (если не всего Арраса). Знали бы они, его слушатели, сколько времени он работает над каждой своей речью!

В академии у Максимилиана хорошие отношения сложились, впрочем, не со всеми. Особенно они не удались с Лазаром Карно, чрезвычайно высоко себя ставившим военным инженером. Последний во всем почитал себя выше какого-то там незначительного адвокатишки Робеспьера, считая, что выигрывает в сравнении с ним: и во внешности (а как же! – великолепный офицер и элегантный кавалер – не чета невзрачному и тщедушному сутяге), и в способностях к наукам (к математике, например, – а у Робеспьера и вовсе не было никаких «научных» дарований), и даже к поэзии (Карно считался едва ли не лучшим «стихотворцем» Арраса).

Настоящая дружба, как и в коллеже Луи-ле-Гран, завязалась у Робеспьера в академии Арраса только с одним человеком – с учителем местной церковной ораторианской школы Жозефом Фуше.

Ровесник Максимилиана, единственный сын купца из города-порта Нанта, с детства испытывавший отвращение к морю и поэтому пошедший в монастырские учителя, высокий, нескладный Фуше внушал Максимилиану безотчетную симпатию и своей внешней неказистостью, и своим холодным умом, и своим сдержанным поведением, и своей явной нелюбовью к развлечениям. Казалось, он был почти двойником Робеспьера этот преподаватель математики полумонах Фуше (полумонах потому, что он так и не принял монашеские обеты ораторианцев), в отличие от бывшего ему почти полной противоположностью блестящего офицера-математика Карно.

Фуше довольно часто захаживал к Робеспьерам на улицу Сомон. Шарлотта оказывала ему явные знаки внимания, и Максимилиан, очень щепетильный в таких случаях, на этот раз был совсем не против выбора сестры, уже достаточно «засидевшейся в девках» (не устроена и до сих пор). Кажется, даже поговаривали о свадьбе. Фуше приходил все чаще, но дело как-то не сложилось. И Максимилиан тогда понял, хотя и не вдруг, что милый друг Жозеф захаживал на вечеринки к Шарлотте с теми же целями, что и сам Робеспьер ходил к мадемуазель Дезортис, своей кузине, – просто провести время в приятном женском обществе.

Да, в приятном женском обществе. Можно ведь признаться самому себе, что его порой так не хватает даже самому суровому мужу, воспитанному на идеалах античной добродетели? А кто скажет, что мадемуазель Дезортис, кузина Анаис, не была дамой во всех отношениях приятной? Они так весело проводили время, разучивая вместе на клавесине какие-то пустые романсы или прогуливаясь вместе вдоль местной реки Скарп. Но Робеспьер и оглянуться не успел, как в Аррасе уже поползли слухи о его помолвке с прекрасной Анаис и об их скорой предстоящей свадьбе! Об этом заговорили и в доме его ученого друга и покровителя Бюиссара, и в доме мадам Маршан, где собирался весь великосветский Аррас, и даже в литературном обществе «Друзья роз» («Розати»).

Робеспьер потому тогда и простил Фуше его размолвку с Шарлоттой, что сам оказался в похожей ситуации. Возраст его приближался к тридцати, но ему никак, ну решительно никак, не хотелось жениться [19].

Нет, конечно, Робеспьер был не против женитьбы как таковой. Жена, по-видимому, требуется всякому (или почти всякому) добродетельному человеку, но только после того, как он прочно встанет на ноги и приобретет необходимый в обществе вес лет этак в сорок, а еще лучше в пятьдесят.

Но что касается юных дам Арраса, то ни мадемуазель Дезортис, ни подруги сестры Шарлотты – никто не заронил в сердце молодого адвоката Максимилиана де Робеспьера настоящей искорки чувства. Он пытался еще иногда поиграть в нечто вроде флирта и посылал посматривавшим на него дамам письма, написанные в соответствующем стиле: эмоционально-выспренном и малопонятно-сентиментальном (что, впрочем, и требовалось). К этим эпистолам Робеспьер прилагал тексты своих судебных речей. Понятно, что после этого от него отставали самые горячие поклонницы, но кто скажет, что он виноват в этом? Его судебные речи – это было самое лучшее, что Робеспьер тогда мог предложить им, ведь в них были частички его души. Но женщины есть женщины, разве они могли понять всю глубину великого сердца?

Впрочем, как и полагается всем просвещенным молодым людям, Робеспьер не отказывал себе в удовольствии в сочинении любовных стихов. Писал он их подобно тому, как составлял речи, – долго, рассудочно, вкладывая в них, тем не менее, настоящее чувство любви – любви к добродетели:

Офелия, прелестница младая!

Пусть зеркало и пусть молва людская

Тебе твердят о красоте твоей.

Но скромностью ты будешь мне милей.

Прекрасна та, что, чарами пленяя,

Блюдет себя, соблазны отвергая.

И будешь ты желанней всех на свете,

Коль красотою станет добродетель

[20].


Стихи особенно пользовались популярностью у «Друзей роз». В это любопытное общество местных талантов Робеспьер вступил лишь в 1787 году. Вступил, уже побывав на посту президента аррасской академии наук и искусств, на должность которого был избран за год до этого, и уже завоевав определенную популярность среди просвещенных кругов Арраса. Собственно, он мог стать розовым (так называли себя члены общества) и раньше, но ему претила некоторая фривольность в поведении и нарочитая шутливость, принятая в «Розати».

Так, на шутливой церемонии принятия неофита в члены общества Робеспьера с бокалом вина в руке и алой розой в петлице приветствовал с лучезарной улыбкой все тот же неизменный Лазар Карно. И этот, с позволения сказать, лучший поэт общества пропел в его честь стихи (так требовал ритуал), а Максимилиан с такой же розой в петлице (и этого требовал ритуал), подняв свой бокал вина, ответил ему на тот же мотив не менее звучной импровизацией (он до сих пор ее помнил):

Покрыт шипами стебель розы

В букете, данном мне, друзья.

Стихами чествуя меня,

Мою конфузите вы прозу.

Меня в смущенье привела

Вся лестность вашего привета,

Ведь роза – ваша похвала,

Шипы – обычай ждать ответа

[21].


Встречи «розовых» проходили в специально намеченные дни, летом – на природе, где-нибудь на лесной поляне под развесистыми деревьями. Расположившись прямо на траве, собравшиеся читали друг другу стихи, философские и литературные опусы, а потом приступали к дружескому ужину. И здесь никогда не обходилось без хорошей бутылки шампанского или бургундского, потому что сам устав общества определял «друзей роз» как людей, связанных любовью «к стихам, цветам и вину».

Надо сказать, что Робеспьер вина не любил, к стихам с годами становился все более равнодушным, и единственно, что у него оставалась, так это любовь к цветам. В «Розати» он искал исключительно общения. Шел год за годом, ничего не менялось, и надо сказать, что однообразная жизнь мало-помалу начинала тяготить Максимилиана.

Подъем ранним утром, туалет (к нему приходил специальный парикмахер), после завтрака – работа, сначала в своем кабинете, а потом в суде, обед, прогулка, опять работа и отход ко сну. Жизнь застыла и сама начинала превращаться в сон.

Первые успехи, мнившиеся когда-то такими яркими, подернулись дымкой воспоминаний. Академия наук и искусств в Аррасе, «Розати», лавры Меца, место церковного судьи – все это было, и всего этого как будто бы не было. Годы сыпались как песок сквозь пальцы, и ничего не было сделано для Вечности. Сколько бесполезных лет еще должно было пройти, чтобы адвокат Робеспьер понял это?

К чести Максимилиана, он понял это быстро. Точнее, понял-то он это давно, еще сидя над книгами Руссо и Монтескье, понял то, что многие не понимали, даже прожив полвека и больше, – к нему вдруг пришло ясное осознание собственного неблагополучия и крайней несправедливости существующего мирового порядка.

Невозможность для приличного молодого человека выдающихся способностей подняться выше определенного уровня – какая же это была несправедливость! Прав, прав был Руссо, – не мог такой порядок существовать вечно.

А какой «потолок» в этом обществе был у Робеспьера? Судья – он и есть судья. Ничего не изменило бы даже пресловутое купленное им личное дворянство. Способности у Робеспьера лежали (как он сам ощущал) больше в абстрактной философической сфере, а она была строго противопоказана практикующему юристу. Да и трудно было после великого Жан-Жака даже выступить на этом поприще…

И тогда Робеспьер затосковал. Постепенно он перестал, подписываясь, подставлять к своей фамилии частицу «де». В его судебных речах стали появляться «опасные нотки», пока еще малозаметные, – он еще пытался сдерживать переполнявшую его жгучую холодную ярость.

А потом произошло то, с чего, может быть, следовало начинать. Робеспьер напечатал текст речи в защиту некоего Франсуа Дефа, ремесленника, которого монахи-доминиканцы обвинили в краже. В этой речи Робеспьер впервые обрушился с обвинениями не против отдельных лиц, но против целого порядка, противопоставив добродетельную религию недобродетельным священникам. Его сентенции в защиту нищих и угнетенных, неправедно обижаемых сильными мира сего, также были не совсем к месту.

Франсуа Дефа, конечно, оправдали (на самом деле, в краже был замешан один из монахов аббатства, и Максимилиан без труда доказал это), но публикация речи еще до суда была грубым нарушением всех принятых процессуальных норм, на что, в не менее грубой форме, указал Робеспьеру во время слушания дела Дефа его бывший покровитель, а теперь явный враг Либорель.

Знакомые перестали понимать Робеспьера – Максимилиан сам подрывал свою репутацию. Его суждения делались все более резкими. В одном из следующих дел он прямо указал на несовершенство уголовного законодательства и требовал чуть ли не его пересмотра!

Робеспьер давно уже потерял место церковного судьи. Теперь он потерял и клиентуру. Судебный совет провинции д’Артуа фактически отлучил его от судейского мира. Его недруги торжествовали. А Максимилиан? Он как будто и не был особенно смущен «остракизмом» своих коллег и даже робко (пока еще робко!) пытался защищаться. Как и следовало ожидать, успеха эта защита не имела. Как думал тогда весь аррасский бомонд, незадачливому адвокату Робеспьеру, неплохо показавшему себя вначале карьеры, но на деле оказавшемуся всего лишь не очень умным выскочкой, не оставалось ничего иного, как только вернуться в Париж и попытаться начать все заново…

Вспоминая то время, сегодняшний Робеспьер может только посмеяться в душе над этими бедными аррасскими простаками. Неужели они всерьез верили в то, что он вот так возьмет и уедет после семи лет успешной адвокатуры из Арраса, признав свое поражение? Впрочем, сейчас ему легко вспоминать об этом. А ведь если бы не изменившаяся столь внезапно политическая обстановка в стране, ему бы, наверное, действительно пришлось покинуть родной город. Да, пришлось бы, если бы не новости из Парижа…

А из Парижа пришли как раз те самые новости, ради которых Робеспьер и разрушил свою начинавшую так удачно складываться карьеру юриста Старого порядка. То, что произошло, можно было вполне предугадать – перемен в общественно-политическом состоянии последние несколько лет ждали со дня на день. Наступил 1788 год, а за ним и 1789-й. Было объявлено о выборах в Генеральные штаты.

И это ощущение свершающейся революции (пока еще только в умах), о которой так долго говорили великие умы Франции, пришло к Робеспьеру неожиданно, пришло так же неожиданно, как и этот странный молодой человек, через три с половиной года явившийся к нему в парижскую квартиру на улице Сент-Оноре, первые слова которого прозвучали так необычно и в то же время так просто:

– Я депутат Национального конвента от департамента Эна. Мое имя – Сен-Жюст. Луи Леон Антуан Флорель Сен-Жюст… А ваше имя, гражданин Робеспьер, знает вся Франция…

Загрузка...