12

Как-то, уже после священного месяца рамадана, когда вся тяжесть работы легла на меня, — ведь я-то не постился, — я присматривал за овцами вместо Ахмада. Он с головой ушел в свой шурави-джип, на что получил полное согласие отца. Каркас будущей машины стоял недалеко от того места, с которого я наблюдал за овцами возле реки. Метров за сто от меня сидела на камне и Азиза — соседка-хромоножка. Она тоже следила за своими мирно пасущимися овцами. Наши небольшие отары паслись рядом, но все же соблюдая дистанцию и не перемешиваясь.

Периодически Ахмад призывал меня на помощь — все-таки у меня было большее представление о том, где должна находиться та или иная часть будущей машины. Когда помогал устанавливать Ахмаду радиатор, раздался крик моей соседки. Я обернулся — девушка, сильно хромая, торопилась к овцам, которые неожиданно соединились. Я бросился за ней, обогнал ее. Начал разделять слившиеся отары. Тут подоспела и Азиза. В бестолковой суете я неожиданно зацепил и сорвал ее чадру. К тому же, чтобы девушка не упала, мне пришлось подхватить ее на руки. Немного пронес ее на руках и посадил на валун, а сам активно начал разгонять вдруг решивших побрататься животных. Простого соседства им оказалось мало. Видно, какой-то баран уловил запах начинавшейся течки. Да, во всех беспорядках на этом свете всегда виновата любовь. Жестко орудуя посохом и громко покрикивая, я, наконец, разделил овец, а тучного любвеобильного барана со сросшимися, как шлем, рогами из стада Вали приложил в полную силу. Так что он еще десять раз подумает перед тем, как рвануться к чужой самке.

Вытирая полой рубахи пот с лица, я заметил, что к нам торопится Вали. Видимо, он тоже решил оказать посильную помощь. Последнее время, после того как проведал в Ургуне свою недавно родившую дочь, был что-то не в настроении. Но зато перестал приставать ко мне со своими вопросами и советами.

Оторвавшись от своего джипа, ко мне спешил и Ахмад. Ну, помощников привалило. Если бы немного пораньше. Но Вали почему-то направлялся не к своим взбаламученным и блеющим овцам, а прямиком ко мне. И к тому же с разъяренным лицом. Я остановился в некотором недоумении. Уже шагов за десять Вали начал поливать меня самой отборной руганью. И кафир неверный, и отродье шакала, и гнусный развратник. Чего только я не услышал о самом себе. Но в чем дело, что вызвало такой поток озлобленной брани, понять все никак не мог.

Наконец, приблизившись вплотную и чувствительно огрев меня посохом по боку, он начал выкрикивать свои претензии. Половину их я не понял, но того, что понял, было вполне достаточно, чтобы ощутить всю серьезность положения. Оказывается, я, сам того не подозревая, покусился на честь и достоинство его любимой дочери Азизы. Она в это время невозмутимо сидела рядышком на камне и спокойно приводила в порядок свои голубые занавески.

Трудно оправдываться в проступке, которого не совершал. Я с недоумением глядел на брызжущего слюной соседа и только увертывался от его ударов. Но разок, не вытерпев, тоже огрел не иначе как взбесившегося Вали. Это его вроде успокоило, он тут же развернулся и, начисто забыв об овцах, поспешил обратно в кишлак. Глядя на неловко бегущего Вали, я невольно улыбался. Подбежавший Ахмад почему-то совсем не смеялся. Он был очень встревожен: «Халеб! Быстрее беги домой! Быстрее! Вали сейчас вернется со своими братьями! Они убьют тебя!»

Я ничего не мог понять. Убьют? За что? Почему я должен бежать? А овцы? И что значит домой? В родную Блонь, что ли? Ахмад нетерпеливо подталкивал меня, а я был в каком-то ступоре. Впервые в жизни ничего не понимал и поэтому стоял в растерянности. Да и убегать было уже поздно. По склону, отрезая меня от сакли Сайдулло, катилось пятеро фигур с посохами. Ахмад рванул за отцом, который сегодня, к счастью, оказался дома и делал ручки для мотыг.

Я стоял на месте, не предпринимая никаких попыток к спасению бегством. В руке был только посох — один против пятерых. Да еще шестой — сам Вали — торопился ко мне с ружьем на плече. Нежданно-негаданно я оказался в эпицентре какого-то безумия. Чего им от меня надо? Азиза их сидит себе на камешке живая и здоровая, опять занавешенная — успел только заметить, что лицо покруглело. А родственники ее уже окружили меня, как стая волков, и движутся по кругу, чтобы, изловчившись, начать наказывать меня за несуществующие грехи.

Что же это я? Дал себя окружить. Заметив близкий обломок скалы, к которому можно прижаться спиной, я рванулся на самого молодого и огрел того посохом. Выскочив из круга и обезопасив себя со спины, был готов встретить нападающих. Моя решительность вызвала некоторое замешательство. Нападающие оглянулись на приближающегося Вали. Он нес какой-то доисторический мушкет с расширяющимся дулом и уже поднимал его, явно собираясь в меня стрелять. Да после такого выстрела от меня ничего не останется!

Ярость поднималась из глубин моего униженного, но все еще не сломленного существа. За что вы хотите меня убить? За то, что я другой, не такой, как вы? Жалкое и тупое отродье. Нет, просто так вы меня не получите. Наклонившись, поднял камень, как раз по руке. Далековато, пусть мой дорогой сосед сделает еще пару шагов. Братья расступились, и Вали, выдвинувшись вперед, важно произнес: «Вот под этой скалой мы и закопаем то, что от тебя останется, похотливый верблюд!»

Камень попал ему в плечо, когда он нажимал на курок. Вали вскрикнул, грохнул выстрел, кто-то из братьев пронзительно заверещал. А все остальные бросились на меня, вцепились как клещи, повалили на землю и заломили руки за спину. Тут же связали и начали охаживать посохами, пинать ногами. Я потерял сознание.

Очнулся от ледяной воды, в которой захлебывался. Братья просто окунули меня с берега головой в ручей. Увидев, что я пришел в себя, небрежно уронили на траву. В глазах все опять потемнело.

— Нет, кафир, ты просто так не умрешь. Я устрою тебе такую жизнь, что ты каждую минуту будешь сожалеть, что остался в живых. — Вали, придерживая левой рукой свою правую, бегал по берегу. — Сейчас мы прокалим кинжал и отрежем тебе кое-что. Так что твоя мать не дождется внуков, а ты перестанешь брюхатить наших дочек. Голубые глаза! Не будет больше ни у кого этих голубых свинячьих глаз!

Братья начали собирать сухую траву и коровьи лепешки для костра. Тут появился Сайдулло. Его спокойные слова и жесты, твердый взгляд немного успокоили взбудораженную компанию. Первым делом Сайдулло напомнил, что у пуштунов есть кодекс чести. И все мы обязаны его придерживаться, чтобы не превратиться в диких зверей. Неужели зря прозвучало слово нашего пророка, давшего нам законы и человеческие установления? Разве не должны и мы сами стремиться быть такими же милостивыми и милосердными, как наш учитель?

— Дорогой мой сосед и родственник, твоя честь — моя честь. Мы всегда поддерживали друг друга, делились последним. Сегодня в память о нашей многолетней дружбе и добрососедстве прошу тебя — не допускай скорого и неправого суда, Вали. Аллах не любит этого. Да и в чем вина несчастного раба? Мой сын Ахмад наблюдал за всем, что здесь происходило. Если взбесились овцы, то почему мы, люди, должны следовать им? И становиться еще безумнее, чем глупые животные? Халеб не покушался на честь твоей дочери. И в мыслях такого у него не могло быть. А в этой давке и сумятице чадра слетела случайно. Все могло бы закончиться гораздо печальнее, если бы Халеб не вынес Азизу. Лучше было бы, если бы он дал затоптать ее бестолковой скотине? Неужели ты хотел избавиться от своей дочери? Ты должен благодарить Халеба, что он уберег твою красавицу Азизу от возможного несчастья. Да ведь и сама Азиза только благодарна моему рабу. Она не чувствует никакой обиды, возможно, только смущение, вполне приличное девушке ее возраста. Спроси у нее сам, и она повторит то, что сказала мне. Такая хорошая девушка не возьмет грех на душу. Ведь она ждет жениха, а Аллах в наказание может послать ей такого мужа, что и ты запляшешь. Не сотвори несправедливости, Вали. Ведь мы с тобой все-таки родственники. И все наши грехи ложатся на наши плечи. Не отягощай их лишним грузом. Кто знает, какие несчастья принесет это дикое беззаконие нашему кишлаку? А главное — тебе, и твоим детям, и твоим внукам!

— Особенно тем, кто с голубыми глазами, — невразумительно буркнул Вали.

— При чем здесь голубые глаза? — не понял Сайдулло.

— Ни при чем. Так и быть — если он тебе так дорог, оставляю этого ублюдка в твоем распоряжении. Не хочу терять долгой дружбы из-за этого шайтанова отродья. Пусть совершит все, ради чего появился в нашем кишлаке. Посмотрим, какое наказание мы за него получим. Тогда я тебе напомню о сегодняшнем дне. Не хочу марать руки об эту нечисть. Думаю, что и тебя он окунет в свою свинячью лужу. Тогда вспомнишь, заступник, этот день. Вспомнишь…

Сайдулло и Ахмад осторожно обмыли меня на берегу. Ледяная вода обжигала и отвлекала боль. Опять надели рубаху и штаны, которые уже было стащили с меня лихие братья Вали. Однако все-таки зацепило выстрелом — несколько картечин попало в мягкое место. Потом вдвоем кое-как поставили меня на ноги. Хотя все болело, но переломов вроде не обнаруживалось. Досталось в основном почкам — помочился кровью. Поддерживая с двух сторон, Сайдулло и Ахмад довели меня до моего убежища и уложили.

Вскоре пришла Маймуна-ханум и снова занялась мной. У загородки слышался и взволнованный голос Дурханый, но ее не пускали — нечего глазеть на голого мужчину. После горячего зеленого чая с молоком перестал бить озноб. На моем привычном ложе вскоре стало тепло и спокойно. Господи, опять живой, пока живой. Надолго ли? Не таков Вали, чтобы прощать обиды.

Если Сайдулло ничего не понял из реплики Вали про голубые глаза, то мне-то теперь стало ясно, откуда ветер подул. Ясно и почему Вали ходил последнее время не поднимая глаз. Ветер принес вести из самого Ургуна. Значит, та ночная незнакомка — тоже дочка Вали. А хромоножка Азиза только повод. Первый. И, конечно, не последний. Хотя, теперь мы с Вали вроде как тоже родственники. Но об этом он, конечно, не станет рассказывать Сайдулло. Да и мне ни к чему. Действительно, все тайное раньше или позже становится явным. А мне эта тайна вылезла вот таким боком. Только бы почки не отказали.

Утром я с удивлением обнаружил рядом со своим ложем и полосатый — тоже армейский — тюфяк Сайдулло. Что — он ночевал со мной? Боялся, чтобы меня не прикончили вместе с Шахом? Слезы потекли из моих глаз. Дано мне узнать и слепую ненависть, и зрячую любовь. Хотя все может объясняться только простой заботой о своем имуществе — говорящей мотыге. Очень трудолюбивой и неприхотливой. Но хотелось верить, что для Сайдулло я все-таки кое-что значу. Ведь он тоже мог пострадать в результате ночного нападения.

Опять твердые руки Маймуны-ханум, которые нашли и сломанное ребро, втирают в меня жгучие мази. Опять горькое питье. А на следующий день я проснулся от прохладной ладошки на горячем лбу. Я открыл глаза. Заплаканное и побледневшее личико Дурханый светилось в полумраке моего жилища. Я запрокинул голову — так, чтобы ладошка прошла по носу и остановилась на губах. «Мар!» — прошептал я и поцеловал эту пухленькую ладошку. Личико моей малышки осветилось счастьем, и она тоже прошептала понятное только нам словечко.

Я опять пролежал недели две и, к большому моему сожалению, пропустил сбор винограда, на котором работала вся семья. Это был настоящий праздник, который сотворили солнце, вода и земля. Но зато столько винограда я не ел никогда в жизни. Мне приносили самые лучшие грозди, которые и вялили рядом с моей пещерой. Наверное, только благодаря винограду и козьему молоку с инжиром прошел тот нехороший — с кровью — кашель, который привязался ко мне после неожиданного избиения на берегу реки.

Скоро я уже выбирался из пещеры, куда Дурханый натаскала разных пахучих трав, чтобы я, как она говорила, не пах бараном. Хорошо было сидеть на утреннем или вечернем солнышке, а то и при полной луне. Сидеть ни о чем не думая и глядеть на тополь возле глиняного кубика Сайдулло. Тополь был стройный и уже достаточно высокий — даже успел подрасти за то время, что я здесь. Он немного напоминал березу своей белой, цвета слоновой кости, корой. Правда, не гладкой и блестящей, а мягкой, замшевой. Тополь раздвоился к верхушке, при малейшем ветре наполнялся движением и говором зеленой листвы. А ночью он так ловко притворялся худенькой березкой, что тревожил и мучил знакомым трепетом листьев, течением лунного света вдоль узких ветвей. Но только луна видела мои глаза, полные слез.

Вот уже два года я в неволе, стал тайным отцом — мальчика, девочки? Снова чуть живой, как в самом начале. Глупая попытка побега. Что ждет меня впереди? Пушечный заряд картечи или тайный удар кинжала? А может, просто забросают камнями, если какая-нибудь женщина снова повадится скрашивать свои и мои одинокие ночи. В лучшем случае лет через двадцать все дети будут с голубыми глазами, а кишлак получит двойное название — Блонь-Дундуз. То ли смеяться, то ли плакать. Неужели я обречен жить одним днем, не чувствуя, как пролетает время жизни, как крадется старость, смерть? Или, может, наркотики сократят время моих мучений? Или начать помогать Худодаду уничтожать шароп? Шурави-алкаш?

Нет, надо жить, цепляясь за каждый день, как жили деды и прадеды, спасаясь трудом и в труде. Ведь не только здесь, но и дома — всюду ждет работа, которая помогает людям не только преодолевать, но и побеждать время.

У людей нет никакого запаса дней. Каждый день надо прожить так, как будто это маленькая жизнь. Прожить, ничего не оставляя на потом. А запас, возможно, появится тогда, когда, отмеченная делом, мыслью и чувством, прожита каждая минута, отпущенная человеку. Это золотой запас мудрости, владение которым дает подлинное счастье и подлинное успокоение — перед последним, в прахе земном. Откуда пришли, туда и возвращаемся, но совершили все, что должно совершить человеку.

Ребенка я уже родил, деревья сажал, осталось только выстроить дом. Тем более что здесь это совсем просто: та же пыль, смоченная водой, перемешанная с соломой, превращается на солнце в твердый кирпич. Да еще с десяток жердей на крышу — и нет проблем. А под каждой новой крышей начинает множиться жизнь. Нет, в количестве имущества простые люди не соревнуются — все это прах земной. Единственная подлинная ценность для них — новая жизнь. Она беззаботно множится не в богатых дворцах, а в бедных хижинах.

Но все же что-то подсказывало мне: как бы долго здесь ни задержался, как бы много голубоглазых детей ни родилось от меня, как бы много деревьев ни посадил в эту каменистую землю, сколько бы глиняных жилищ ни выстроил — все же каким-то непонятным образом я вернусь на родину предков, в свою дорогую Блонь. Хотя, возможно, только для того, чтобы успокоить свой прах в родной земле, рядом с отцом и дедом.

Домой — эта мысль ушла глубоко в подсознание. Каждый поступок, каждый шаг, каждая случайность проходили проверку этой мыслью, просвечивались насквозь — нет ли в них зернышка того, что медленно и неотвратимо станет реальностью?

Домой…

Иногда, задумавшись, чертил это слово прутиком на пыли, в этой вездесущей афганской пыли, мелкой, как цемент, в которой утопали ноги и которая проникала во все щели. Домой — это слово пишется просто. Но сколько в нем тоски, надежды, мечты, сколько непрожитых дней, месяцев, лет — столько, что захватывает дух и самому себе кажется, что еще немного — и безумие навсегда раскинет черные крылья и над будущим, и над настоящим.

Иногда Дурханый заставала меня пишущего палочкой на песке это слово. Всегда одно и то же. Она внимательно изучала его начертание, потом так же внимательно глядела на меня, всегда очень невеселого в этот момент. Потом решительно проводила своей ножкой в красной самодельной туфельке — производство Сайдулло — и стирала такое плохое, по ее мнению, слово. Ведь оно делало меня печальным.

В дождливые зимние дни я особенно остро ощущал отсутствие книг. Согласен был даже на библию, что носил когда-то за поясом. Тогда она спасла мне жизнь в прямом смысле. Но жизнь, когда разум спит, едва ли может считаться человеческой жизнью. Я с тоской вспоминал свои самодельные полки, плотно уставленные любимыми книгами. Там осталось еще несколько непрочитанных томов. Из привычного домашнего уюта книги манили в неизвестность, в огромный открытый мир. Совсем не такой, как в родной Блони. Это уж точно. Теперь могу сказать со знанием дела — совсем не такой. Сейчас из этого мира, куда я заглянул не по своей воле, и гораздо дальше, чем мог бы надеяться, хотелось только одного — вернуться домой и спокойно взяться за роман Владимира Короткевича, повести Виктора Козько или том избранного Михася Стрельцова — их успел только пролистать.

Все остальные книги, уже прочитанные, обласканные моим вниманием, по-хозяйски уверенно стояли на полках, а новенькие чувствовали себя только гостями, которых могут вскоре и попросить. Да, такое случалось. Не все книги задерживались в моей библиотеке, которая с годами становилась все обширней. Первую книгу — «Полесские робинзоны» Янки Мавра — подарила мама, когда мне исполнилось двенадцать лет. Я ее прочитал раз пять, и каждый раз открывал как будто впервые.

Каждая новая книга должна была быть как можно скорее прочитана — это стало первым правилом моей библиотеки. И только после прочтения, если книга оказалась достойна этого, занимала свое видное и почетное место. Тогда в любой момент я мог протянуть руку и взять нужную книгу, чтобы еще раз убедиться — место она занимает не зря. И Пушкин, и Тургенев, и Бальзак, и Толстой, и Бунин, и Шолохов — всегда снова увлекали за собой, уводили в придуманные, но такие реальные миры.

Правда, дед Гаврилка не очень одобрял мое увлечение книгами. Он очень любил повторять: «Книга книгой, но своим мозгом двигай!» Когда я показал ему эти слова в собрании сочинений Максима Горького, он был несколько смущен: оказывается, и писатели, бывает, что-то дельное говорят.

Теперь в пещере, в темноте, под шум дождя, я вспоминал свою библиотеку. Каждая книга стояла перед глазами как наяву. А «Шагреневую кожу» Бальзака начал даже пересказывать в упрощенном варианте и Ахмаду, и Дурханый. После чего Сайдулло попросил меня не рассказывать больше таких страшных историй — девочка долго была не в себе. Зато Сайдулло рассказывал ей короткие и поучительные сказки вроде из совсем обычной жизни — «Бык, осел и петух», «Вор и мудрец». Все они давали четкие модели поведения в разных жизненных ситуациях. Всюду побеждали скромные, добрые и мудрые герои, честные труженики, на которых всегда и везде держится жизнь.

Думаю, что моя далекая полка с книгами и стала той опорой, благодаря которой не потерял рассудок в ту зиму. Каждую ночь я мысленно заходил в свою маленькую голубую комнату с тахтой и письменным столом, зажигал настольную лампу с зеленым абажуром и проводил рукой по переплетам моих книг. На каком-нибудь одном из них задерживался, снимал книгу с полки, перелистывал, вспоминал содержание. Понемногу оживил в памяти почти все прочитанное — оно, оказывается, никуда не исчезает. Оно просто ждет своего часа, когда снова может прийти к нам на помощь.

После неожиданной и кровавой стычки с соседом Вали Сайдулло меня строго предупредил: один нигде не расхаживай. Мол, я знаю своего самолюбивого родственничка — он не успокоится, пока не добьется своего. И еще: готовься к принятию нашей веры. Если, конечно, хочешь остаться в живых. Только это может тебя спасти и как-то утихомирить соседа. А к дочке его не приближайся ни под каким предлогом. В следующий раз могу и не спасти тебя. Так и будешь доживать жизнь толстым и писклявым кастратом.

Да, от такой перспективы и сейчас пробегал мороз по коже. Я вспоминал, как Сайдулло умно и выдержанно вел разговор с Вали, как точно обозначал все угрозы, как льстил самолюбию этого недалекого человека. А если бы его природный ум получил шлифовку, которую дает образование, то из него мог бы получиться прекрасный дипломат, государственный деятель. Да и с обязанностями президента, думаю, он бы тоже справился. Я сужу об этом по тому, как спокойно, не повышая голоса, управлял Сайдулло своей небольшой семьей. Но любое его негромкое слово тут же становилось руководством к действию.

Разговор о принятии ислама хозяин начал заводить при каждом удобном случае. Только появится свободная минутка, слово за слово, глядишь — он уже оседлал своего конька. Главным было, конечно, беспокойство за мою жизнь. Я вначале пытался отговариваться, что, мол, я не могу принимать чужой религии, так как в детстве меня крестили и я, значит, христианин. То есть представитель одной из религий, которые признает ислам. Но ты ведь в церковь не ходил, обрядов не исполнял, — находил Сайдулло мое слабое место, — и значит, полноценным верующим считаться не можешь. Да дело ведь не в вере, убеждал он меня, а в соблюдении определенных жизненных правил. Именно эти правила укрепляют связь человека с другими людьми. Ты живешь с нами и должен подчиняться нашим законам, ни в чем не выделяться, быть как все. Почему нет белых ворон? Потому что их насмерть забивают черные. Не из-за самого цвета, а из-за того, что их большинство. Так забивали бы белые вороны черную.

В течение следующего года я в свободное время, которого, к счастью, было очень немного, ходил к мулле, вел с ним очень скучные беседы, слушал много непонятного, согласно кивал и, благодарно раскланиваясь, уходил. Ну и конечно, учил молитвы — с помощью того же Ахмада. Басмалу я повторял уже постоянно и тем самым немного успокоил своего хозяина. Он всем рассказывал, что я делаю большие успехи на пути к единственно верной и всепобеждающей религии. Почему-то при этих словах я улыбался, невольно вспоминая нашего замполита.

Молитвы молитвами, но ведь было еще обрезание. На эту операцию я не соглашался категорически — и так много всего вытерпел. Сайдулло только пожимал плечами: «Да через неделю все заживет! У тебя что — инструмент этот всегда в работе?» В общем, для того, чтобы сохранить свою крайнюю плоть, никаких разумных обоснований найти было невозможно. Все они казались детскими и смешными по сравнению с главным — сохранить саму жизнь.

Но ведь с такими издержками сохраненная жизнь будет жизнью какого-то другого человека, а вовсе не Глеба Березовика. Эта неожиданная мысль пришла ко мне и никак не хотела уходить. Хотя, в сущности, я просто цеплялся за нее — она была моей последней надеждой. Да, у этих двоих людей найдется кое-что общее, детские и юношеские воспоминания, прочитанные книги, даже отец с матерью, но все же это будут уже разные люди. Я впервые почувствовал, как жизнь может делать с человеком все что захочет. И только смерть запретит ей это своеволие. Но готов ли я умереть для того, чтобы остаться только Глебом Березовиком? Тем более что уже давно стал для всех окружающих Халебом. Путь к другому человеку наполовину пройден. «Нет, — вынужден был честно сказать себе самому, — я не готов умирать только для того, чтобы сохранить привычное и простое единство личности». Значит, я должен принять те условия, которые мне диктует возможная жизнь. Единственное, что в моих силах, — постараться как можно дольше растянуть принятие этих условий. Кто знает, что может произойти. Вдруг какая-то непредвиденная случайность вырвет меня из этой беспощадно гнущей реальности. Но ведь главное — это не дать ей меня сломать, уничтожить, развеять прахом в этой всепоглощающей афганской пыли.

Я часто смотрел на корявый кедр на обрыве недалеко от пещеры. Как широко раскинул он корни, как изогнулся под суровыми зимними ветрами. Но все же каждую весну победно зеленел, продолжал жить, сеять семена своих шишек. В конце концов, даже Афанасий Никитин, когда жил в Индии, вынужден был внешне принять чуждую веру, но в душе молился своим богам. Ведь у меня нет никаких проблем с богами, все они мне одинаково чужды. Да, наше познание мира относительно, но эта относительность не абсолютна. Да, с каждым шагом знания тайна мира угрожающе возрастает, но путь познания — наш единственный путь. Думаю, что ближе всего мне буддизм с его главным грехом — отказом от познания. Человек, который отказывается познавать мир, плодит невежество, которое главная причина всякого зла. Но так ли абсолютно само знание? Ведь оно постоянно открывает бездны и умножает печаль. Да, трудна дорога свободного духа, и так соблазнительно решить все проблемы одним махом — бездумным и благостным поклонением какому-нибудь традиционному и привычному для всех божеству.

Загрузка...