Часть 6 ПРОЦЕСС

Если б повесть, что разворачивается перед вами, не была столь ужасна, отдельные моменты ее показались бы трогательными.

Джин Стаффорд


15 июня —23 июля 1970 года


Зал судебных заседаний судьи Элдера, комната 104, расположен на восьмом этаже Дворца юстиции. Когда первая группа из шестидесяти кандидатов в присяжные была препровождена в запруженный народом зал, скука на их лицах сменилась любопытством. Лишь тогда, когда взгляды кандидатов обратились к местам подсудимых, челюсти их отвисли во внезапном осознании.

Один мужчина ахнул, достаточно громко, чтобы его услышали все кругом: “Боже мой, это же суд над Мэнсоном!”


Главной темой для обсуждения в кулуарах была изоляция присяжных от постороннего влияния — секвестр. Судья Олдер постановил, что сразу после окончания отбора присяжных им придется провести взаперти весь период до окончания суда — “чтобы уберечь их от дополнительных тревог и снять возможность влияния на них публикаций о процессе в печати”. Уже были улажены все организационные вопросы по поводу выделения присяжным целого этажа в гостинице “Амбассадор”. По выходным присяжных смогут навещать их супруги (за собственный счет), но приставы предпримут все необходимые меры предосторожности, чтобы оградить присяжных от проникновения в гостиницу посторонних и от любых новостей, имеющих касательство к делу. Никто не знал точно, сколько времени может занять процесс — назывались периоды три — шесть месяцев и больше, — но, очевидно, для отобранных присяжных он должен был стать серьезным испытанием.

Стовитц: “Ваша честь приговаривали некоторых преступников менее чем к трем месяцам тюрьмы — не сочтите мои слова за шутку”.

Судья: “Вне всяких сомнений”.

Фитцджеральд: “Тюрьмы, а не “Амбассадора”.

Хотя у всех адвокатов имелись свои сомнения по поводу секвестрации, лишь один прямо выступил против: Ирвинг Канарек. Поскольку Канарек кричал больше всех по поводу враждебных публикаций и высказываний в прессе о своем клиенте, я сделал вывод, что за этим его протестом стоит скорее не сам Канарек, а Мэнсон. И у меня имелось собственное мнение насчет того, почему Чарли не желает ограничения свободы присяжных.

Ходили слухи, что сам судья Олдер уже получал письма с угрозами. Секретная записка, посланная им шерифу и касавшаяся мер безопасности в зале суда, заканчивалась следующим параграфом:

“Шериф должен предоставить судье по данному процессу шофера-телохранителя, а по месту жительства судьи необходимо выставить охрану на 24-часовой основе вплоть до окончания самого процесса и всех официальных действий по его окончании”.

Двенадцать имен указал жребий. Когда кандидаты в присяжные уселись на свои места, Олдер объявил им, что секвестр может продлиться “до шести месяцев”. После вопроса, не считает ли кто-нибудь из них подобное неудобство чрезмерным, восемь человек из двенадцати подняли руки[163].

Вообразив себе массовый исход кандидатов из зала суда, Олдер повел себя весьма жестко, когда дело дошло до рассмотрения причин отказа. Так или иначе, всякий, кто заявил, что ни при каких обстоятельствах не сможет подать свой голос за вынесение подсудимому смертного приговора, был автоматически исключен из списков, так же как и всякий, кто читал опубликованное признание Сьюзен Аткинс. Подход к этой теме обычно бывал осторожен, и у кандидата в присяжные спрашивали что-то вроде: “Приходилось ли вам читать материалы, в которых кто-либо из подсудимых делал любые изобличающие заявления или признания?”, на что зачастую следовал ответ типа: “Ну да, ту штуку в “Таймс”. Опрос кандидатов в связи с этим и другими моментами, касавшимися досудебных публикаций в прессе, проходил индивидуально и в кулуарах — во избежание вынесения “вотума недоверия” всей группе.

После того как Олдер закончил первичный опрос кандидатов, к индивидуальным voir dire (собеседованиям) приступили адвокаты. В первом из них, Фитцджеральде, я разочаровался. Его voir dire изобиловал отступлениями от сути и часто выдавал явную необдуманность. Так, вопрос: “Не становились ли вы сами или члены вашей семьи жертвами убийства?” — задавался Фитцджеральдом не один раз, но дважды, — лишь тогда кто-то из юристов защиты, подозвав его, заметил, что, будь кандидат жертвой убийства, от него не было бы толку в составе присяжных.

Рейнер подготовился куда лучше. Было очевидно, что он по мере сил старается отделить свою клиентку, Лесли Ван Хоутен, от других подсудимых. Было не менее очевидно, что, делая это, он вызывает на себя нешуточный гнев Мэнсона: Канарек опротестовывал задаваемые Рейнером вопросы едва ли не чаще стороны обвинения.

Шинь задал первому кандидату в присяжные всего одиннадцать вопросов, семь из которых Олдер счел неуместными. Весь его voir dire, включая протесты и споры, занял всего-навсего тринадцать страниц стенограммы.

Канарек начал с того, что зачитал ряд вопросов, очевидно, сочиненных Мэнсоном. Очевидно, это не удовлетворило Чарли, который спросил у Олдера, может ли он задать будущим присяжным “несколько простых, крошечных, детских вопросиков, которые я считаю единственно реальными для той реальности, в которой нахожусь”. Не получив такого разрешения, Мэнсон дал Канареку следующую инструкцию: “Больше ты не скажешь ни слова”.

Мэнсон утверждает, позднее сообщил Канарек суду, что его уже сочли виновным; таким образом, он не видит смысла опрашивать присяжных — для исхода дела не важно, кто именно будет избран.

К моему изумлению, обычно столь независимый Канарек в итоге последовал распоряжению Мэнсона и отказался от дальнейшего собеседования с кандидатами.


Во время voir dire юристы не могут “давать советы” присяжным, но всякий юрист, который не даром ест свой хлеб, попытается перетянуть присяжного на свою сторону. Например, Рейнер спрашивал: “Читали ли вы в прессе, слышали ли по телевидению что-нибудь, что описывало бы “гипнотическую власть”, которой обладает Чарльз Мэнсон над остальными подсудимыми?” Очевидно, Рейнер был не столько заинтересован в ответе, сколько надеялся заронить в сознание присяжных эту мысль. Тем же манером проходя по тонкой линии между вопросом и советом, я сам спрашивал у каждого кандидата: “Понимаете ли вы, что Народ имеет задачу доказать вину подсудимого за рамками разумного сомнения? Мы не обязаны приводить абсолютные доказательства виновности — лишь те, что не оставят разумных сомнений, вы понимаете это?”

В начале Олдер не разрешал адвокатам разъяснять кандидатам в присяжные те или иные положения права. Я провел с ним немало горячих дискуссий на этот предмет, прежде чем он позволил нам обсуждать с кандидатами подобные вопросы в самых общих терминах. То была, как я это расценил, важная победа. Например, мне не хотелось довести процесс до самого конца, чтобы потом кто-то из присяжных решил: “Нельзя же осудить Мэнсона за пять убийств на Сиэло, потому что его там не было. Он сидел дома, на ранчо Спана”.

Самой сутью наших доводов в пользу виновности Мэнсона была концепция “ответственности без вины за действия другого”, применяемая в делах о сообщничестве: каждый из подсудимых несет ответственность за все преступления, совершенные его сообщниками ради достижения цели преступного сговора. Это правило применяется даже в том случае, если тот или иной сообщник отсутствовал на месте преступления. Вот простейший пример: лица А, В и С решают ограбить банк. А планирует ограбление, В и С исполняют задуманное. По закону А несет ту же ответственность, что и В с С, пусть он даже не входил в банк, объяснял я присяжным.

С точки зрения обвинения особенно важно, чтобы каждый присяжный разбирался в таких ключевых понятиях права, как разумное сомнение, сообщничество, мотив, прямые и косвенные улики, доли ответственности соучастников преступления.

Мы надеялись, что судья Олдер не объявит Линду Касабьян соучастницей подсудимых. Но, надо сказать, мы почти были уверены, что это произойдет[164] — и в таком случае защита могла многое выиграть на том факте, что подсудимые не могут быть признаны виновными ни в каком преступлении на основании ничем не подкрепленных показаний собственного сообщника. Изучив прецеденты, я нашел дело Народ против Уэйна, слушавшееся в Верховном суде Калифорнии, в котором Суд постановил: лишь “незначительное” подтверждение требуется, чтобы подкрепить показания свидетеля. Когда я представил Олдеру эти материалы, он разрешил мне пользоваться словом “незначительное” в опросе кандидатов. Это я также счел большим достижением.

Хотя Олдер успел увериться, что каждый из кандидатов в присяжные может, в случае представления необходимых доказательств вины, голосовать за вердикт, предусматривающий применение смертной казни, я зашел еще дальше, спросив каждого, может ли этот человек представить себе обстоятельства, при которых он сочтет нужным голосовать за подобный вердикт в отношении: 1) молодого человека, 2) женщины или 3) обвиняемого, который никого не убивал своими руками? Ясно, что мне хотелось убрать из числа присяжных всех, кто отвечал на любой из этих вопросов негативно.


В ходе отбора присяжных ни сам Мэнсон, ни девушки не чинили Суду никаких препятствий. Впрочем, в кулуарах, во время индивидуального voir dire, Мэнсон часто не сводил пристального взгляда с судьи Олдера буквально часами кряду. Я мог лишь предполагать, что свою невероятную концентрацию Чарли выработал еще в тюрьме. Олдер же полностью игнорировал его.

Однажды Мэнсон решил попробовать то же и на мне самом. Я отвечал таким же упорным взглядом, пока у Чарли не задрожали пальцы. Во время перерыва я подкатил поближе к нему свое кресло и спросил: “Что же ты так трясешься, Чарли? Неужели испугался меня?”

“Буглиози, — отвечал он, — ты считаешь меня скверным парнем, а я не так уж и плох”.

“Я вовсе не считаю тебя насквозь испорченным, Чарли. Например, как я понимаю, ты любишь животных”.

“Значит, ты должен понимать, что я никому не причинил бы вреда”, — сказал он.

“Гитлер тоже любил животных, Чарли. У него был пес по имени Снежок, и, судя по прочитанным мною книгам, Адольф души в Снежке не чаял”.

Как правило, обвинитель не обмолвится с подсудимым и парой слов на протяжении всего суда. Но Мэнсон не был обыкновенным подсудимым и в придачу любил поболтать. В тот первый из множества странных, часто весьма откровенных разговоров со мной Мэнсон поинтересовался, с чего я взял, будто именно он стоит за всеми этими убийствами? “Потому что и Линда, и Сэди назвали тебя зачинщиком, — отвечал я. — Видишь ли, Чарли, я не очень-то нравлюсь Сэди, а тебя она считает Иисусом во плоти. Так с чего она рассказывала бы мне, если б это не было правдой?”

“Сэди просто глупенькая сучка, — сказал Мэнсон. — Знаешь, я занимался с ней сексом всего два или три раза. После того как Сэди родила ребенка и потеряла былую форму, я и смотреть-то на нее не хотел. Вот почему она наврала с три короба — чтобы привлечь мое внимание. Лично я никому не причинил бы зла”.

“Не вешай мне лапшу на уши, Чарли, я не настолько глуп! Как насчет Толстозада? Ты всадил пулю ему в брюхо”.

“Ну да, я пристрелил подонка, — признал Мэнсон. — Он собирался явиться на ранчо Спана и перебить всех нас. Это была вроде как самозащита”.

Мэнсон достаточно поднатаскался в юриспруденции, пока сидел на казенных харчах, чтобы понимать: я не смогу использовать ничего из того, что он мне скажет, если сначала не сообщу ему о его конституционных правах. И все же это признание, как и многие другие позднее, застало меня врасплох. У Мэнсона имелось своеобразное представление о честности. Оно допускало неискренность и увертки, Мэнсон никогда не говорил всей правды напрямую — но он все же был честен, хоть и очень по-своему. Всякий раз, когда мне удавалось припереть его к стенке, он мог уклониться или замолчать, но ни разу (ни в том первом разговоре, ни в последующих) не отрицал прямо, что именно он приказал совершить те убийства.

Невиновный человек вопиет о своей невиновности. Вместо этого Мэнсон предпочитал играть словами. Если он встанет в суде и попробует этот свой трюк на присяжных, те увидят его насквозь — так мне казалось.

Захочет ли Мэнсон говорить? Общее мнение гласило, что его чудовищное эго заодно с возможностью превратить свидетельскую кафедру в трибуну для распространения своей философии обязательно подтолкнут Мэнсона дать показания. Но — хоть я и провел множество часов, готовясь к перекрестному допросу Чарли, — никто кроме самого Мэнсона не знал наверняка, что именно он предпримет.

Ближе к концу перерыва я сказал ему: “Мне понравилась наша беседа, Чарли, но она вышла бы куда занимательней, если бы ты занял свидетельское место. Существует множество вещей, о которых мне хотелось бы узнать”.

“Например?”

“Например, — отвечал я, — откуда именно — из “Терминал Айленда”, из Хейт-Эшбери, с ранчо Спана — ты мог вынести эту безумную мысль, что другие не хотят жить?”

Чарли не ответил. Но затем на его лице появилась улыбка. Ему бросили вызов, и он понимал это. Решится ли он принять вызов, покажет лишь время.


Храня молчание в зале суда, Мэнсон вовсе не бездействовал за кулисами наших заседаний.

24 июня Патриция Кренвинкль прервала ведшего voir dire Фитцджеральда, чтобы заявить: она более не желает видеть его в качестве своего адвоката. “Я говорила с ним о том, как именно мне хотелось бы проводить этот опрос, а он не делает того, что ему говорят, — заявила Кренвинкль Суду. — Он должен говорить за меня, а не за себя…” Олдер отклонил просьбу.

Позднее адвокаты защиты провели совещание со своими клиентами. Фитцджеральд, оставивший ради Патриции пост общественного защитника, вышел к нам чуть ли не со слезами на глазах. Я сильно расстроился по этому поводу и, обняв его за плечи, сказал ему: “Пол, тебя это не должно волновать. Она наверняка оставит тебя своим адвокатом. А если и нет — что с того? Ведь это всего лишь кучка убийц”.

“Они настоящие дикари, неблагодарные дикари, — с горечью сказал мне Фитцджеральд. — Хранят верность одному только Мэнсону”.

Фитцджеральд не рассказывал мне о произошедшем во время конфиденциальной встречи защитников с подсудимыми — но догадаться было не сложно. Либо напрямую, либо через кого-то из девиц Мэнсон, вероятно, объявил адвокатам: “Делайте, как вам сказано, или убирайтесь”. Фитцджеральд и Рейнер признались репортеру “Лос-Анджелес таймс” Джону Кенделлу, что все защитники получили инструкции “помалкивать” и не задавать вопросов кандидатам в присяжные.

Когда на следующий день Рейнер не подчинился приказу и продолжил свой voir dire, Лесли Ван Хоутен попробовала отказаться от его услуг, почти слово в слово повторив все, сказанное Кренвинкль. Олдер отклонил и ее просьбу.

Намек на то, через что пришлось пройти Рейнеру, можно уловить в некоторых из его вопросов. Например, у одного из кандидатов в присяжные он спросил: “Даже если вам покажется, что Лесли Ван Хоутен желает в любом случае разделить судьбу остальных подсудимых, сможете ли вы и тогда оправдать ее — в случае, если вина Лесли не будет неопровержимо доказана?”


14 июля защита и обвинение пришли к единому мнению относительно присяжных. Двенадцать человек принесли присягу. Избранными оказались семеро мужчин и пятеро женщин, в возрасте от двадцати пяти до семидесяти трех лет. Род занятий этих двенадцати варьировался от специалиста по электронике до владельца похоронного бюро[165].

Состав присяжных оказался крайне смешанным, и ни одна из сторон не получила желаемого в точности.

Обыкновенно защита почти автоматически выражает недоверие всем кандидатам, хоть как-то связанным с поддержанием законности и порядка. И все же Алва Доусон, старейший член присяжных, шестнадцать лет проработал помощником шерифа в ОШЛА, тогда как Уолтер Витцелио двадцать лет охранял завод и имел брата, до сих пор работающего помощником шерифа.

С другой стороны, у Хермана Тубика, владельца похоронного бюро, и у миссис Джин Роузленд, секретаря в TWA[166], имелись дочери в той же возрастной группе, что и три подсудимых девушки.

Изучая лица этих людей во время присяги, я решил, что большинство были довольны тем, что оказались в числе отобранных. В конце концов, им предстояло участвовать в одном из наиболее громких процессов в истории.

Олдер быстро вернул их с небес на землю. Наш судья объявил присяжным, что те должны явиться в суд на следующее утро, имея при себе чемоданы с одеждой и личными вещами, поскольку, начиная с этого момента, им предстоит подвергнуться секвестру.


Оставалось лишь выбрать альтернативных, то есть “запасных” присяжных. Приняв во внимание предполагаемую продолжительность процесса, Олдер решил выбрать шестерых — необычайно много. И вновь мы прошли через всю процедуру voir dire. Но уже без участия Айры Рейнера. 17 июля Лесли Ван Хоутен направила Суду официальную просьбу сложить с Рейнера полномочия ее защитника и назначить вместо него Рональда Хьюза.

Опросив Хьюза, Мэнсона и Ван Хоутен о возможном возникновении конфликта интересов, судья Олдер согласился на замену. Рейнер был выставлен, не услышав даже “спасибо” после тех восьми месяцев, что он посвятил делу. Адвокатом Лесли Ван Хоутен был назначен бывший защитник Мэнсона, “адвокат-хиппи” Рональд Хьюз с его бородищей в стиле Санта-Клауса и костюмами от Уолтера Слезака.

Айра Рейнер получил отставку по одной лишь причине: он старался по возможности лучше представлять интересы своего клиента. И при этом верно рассудил, что клиент его — не Чарльз Мэнсон, а Лесли Ван Хоутен.

По губам Мэнсона блуждала слабая, но ясно различимая улыбка. Повод был неплох: ему удалось собрать сплоченную команду защиты. Хотя номинально руководство адвокатами осталось за Фитцджеральдом, каждому было ясно, кто на самом деле расставляет фигуры на доске.

21 июля шестеро альтернативных присяжных принесли присягу и также подверглись секвестру[167]. Отбор присяжных занял пять недель, на протяжении которых были опрошены 205 человек и заполнены почти четыре с половиной тысячи страниц стенограммы.

Те пять недель были изматывающими. Я несколько раз схватывался с Олдером, Рейнер — и того чаще. Четверым адвокатам Олдер выносил предупреждения, одного оштрафовал.

Трое были уличены в нарушении приказа об ограничении гласности: Аарон Стовитц получил свое предупреждение за интервью, данное им журналу “Роллинг стоун”; Пол Фитцджеральд и Айра Рейнер — за их замечания, цитировавшиеся в публикации “Лос-Анджелес таймс” под заголовком “ПОДОЗРЕВАЕМЫЕ В УБИЙСТВАХ ТЕЙТ И ОСТАЛЬНЫХ ПЫТАЮТСЯ ЗАСТАВИТЬ ЗАМОЛЧАТЬ АДВОКАТОВ”. В итоге Олдер снял предупреждения со всех троих, но Ирвингу Канареку не повезло. 8 июля он опоздал на заседание суда на семь минут. У него была на то веская причина — найти место для парковки во время открытия судебных сессий не так-то просто, — но Олдер, ранее предупреждавший Канарека за опоздание всего на три минуты, не выказал сочувствия. Он заключил, что Канарек проявил неуважение к Суду, и оштрафовал беднягу на семьдесят пять долларов.


Пока мы занимались отбором присяжных, двое из подчинявшихся Мэнсону убийц оказались на свободе.

Мэри Бруннер было заново предъявлено обвинение в убийстве Хинмана, но ее адвокаты тут же опротестовали решение о передаче дела в суд. Посчитав, что Мэри выполнила условия заключенного ранее соглашения, судья Кэтлин Паркер удовлетворила протест, и Бруннер была отпущена.

В то же время Клем (н/и Стив Гроган) признал себя виновным в пособничестве угонам автомобилей; это обвинение тянулось за ним еще с рейда на ранчо Баркера. Судья Стерри Фэган слушал дело Клема в Ван-Нуйсе. Ему был известен длинный список прошлых преступлений Клема. Более того, отдел условных наказаний, обычно настроенный весьма мягко, рекомендовал в данном случае приговорить Грогана к годичному заключению в окружной тюрьме. Аарон также сообщил судье, что Клем чрезвычайно опасен и что он не только присутствовал в машине в ночь убийства четы Лабианка, но и, по имеющимся у нас сведениям, собственноручно обезглавил Коротышку Шиа. Невероятно, но судья Фэган назначил Клему условный срок!

Узнав о том, что Клем вернулся в “Семью”, обитавшую на ранчо Спана, я связался с офицером, наблюдавшим за исполнением Клемом условий освобождения, и попросил подать рапорт о нарушении этих условий. Поводов было более чем достаточно. Условное освобождение подразумевало, что Клем поселится в доме родителей; найдет себе работу и будет выполнять ее; не будет принимать наркотики или приобретать их; не будет встречаться с известными властям наркоманами. Тем не менее в нескольких случаях его видели (и даже запечатлели на фото) с ножом и пистолетом в руках.

Офицер-надзиратель воздержался от действий. Позднее он признается в ДПЛА, что попросту боялся Клема.

Хотя Брюс Дэвис “лег на дно”, большинство других участников “Семьи”, ее былого ядра, искать не приходилось. Где-то с десяток-полтора человек, включая Клема и Мэри, постоянно шатались по коридорам Дворца юстиции и сидели на ступеньках у входа, откуда бросали холодные, осуждающие взгляды на прибывавших в суд свидетелей обвинения.

Проблему их присутствия в зале суда (заботившую нас с того момента, как при Сэнди был найден нож) решил Аарон. Вероятные свидетели не могут присутствовать при даче показаний другими свидетелями, так что Аарон просто внес имена всех известных нам членов “Семьи” в список свидетелей обвинения — действие, вызвавшее настоящий фурор протестов у защиты, но позволившее всем нам вздохнуть чуточку свободнее.


24–26 июля 1970 года


СЕГОДНЯ СУД ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ ШАРОН ТЕЙТ 

ПРОВОДИТ ПЕРВОЕ ЗАСЕДАНИЕ

ОБВИНЕНИЕ НАМЕРЕНО ПРЕДСТАВИТЬ "НЕОБЫЧНЫЙ МОТИВ”

В КАЧЕСТВЕ ПЕРВОГО СВИДЕТЕЛЯ МОЖЕТ ВЫСТУПИТЬ ОТЕЦ ШАРОН


Многие из желавших получить место в суде и увидеть Мэнсона хоть краем глаза ожидали этой возможности с шести часов утра. Когда Чарли ввели в зал суда, некоторые в голос ахнули: на его лице красовался кровавый крест — “X”. Прошедшей ночью Чарли, раздобыв острый предмет, вырезал на своем лбу этот знак.

Объяснение не заставило себя ждать. Собравшиеся снаружи последователи Мэнсона раздавали отпечатанное на машинке заявление, подписанное его именем:

“Я Х-ключил себя из вашего мира… Вы создали монстра. Я не принадлежу вам, я явился не из вашей среды и не разделяю вашего неправого отношения к вещам, животным и людям, которых вы даже не стараетесь понять… Я отрекаюсь от всего, что вы делаете и делали в прошлом… Вы сделали из Господа забаву и уничтожили весь мир во имя Иисуса Христа… Моя вера в себя сильнее всех ваших армий, правительств, газовых камер и всего, что вы можете захотеть сделать со мной. Я знаю, что содеял. Этот ваш суд — лишь людские игры. Да будет Любовь мне судьей… ”


Судья: “Народ против Чарльза Мэнсона, Сьюзен Аткинс, Патриции Кренвинкль и Лесли Ван Хоутен. Присутствуют все стороны, их адвокаты и присяжные… Желает ли Народ произнести вступительное слово?”

Буглиози: “Да, Ваша несть”.

Я начал вступительное слово Народа — в нем обвинение представляет улики, которые намерено использовать на суде, — собрав воедино предъявленные обвинения, поименовав подсудимых и (после описания случившегося в ночь на 9 августа 1969 года в доме 10050 по Сиэло-драйв и следующей ночью — в доме 3301 по Вейверли-драйв) назвав жертвы.

“Вопросы, которые вы, дамы и господа, вероятно, зададите себе в определенный момент этого суда и на которые, как мы ожидаем, вам ответят собранные нами улики, гласят: “Что за дьявольское сознание надо иметь, чтобы замыслить эти семь убийств? Кто может захотеть жестокой смерти семерых людей?"

Как мы ожидаем, улики, представленные на этом суде, ответят на этот вопрос и покажут, что упомянутое дьявольское сознание принадлежит подсудимому Чарльзу Мэнсону. Тому самому, кто, как покажут улики, временами выказывал безграничное смирение, называя себя Иисусом Христом.

Улики, которые будут приведены в ходе этого суда, покажут подсудимого Мэнсона праздношатающимся бродягой, разочаровавшимся исполнителем песен собственного сочинения, псевдофилософом — но прежде всего прочего улики подведут вас к выводу, что Чарльз Мэнсон — не кто иной, как убийца, хитроумно скрывавший свою личину под ставшей общим стереотипом маской миролюбивого хиппи…

Улики покажут, что Чарльз Мэнсон страдает манией величия, и неутолимая жажда власти сплелась в нем в один клубок с ярко выраженной одержимостью насильственной смертью”.

Улики покажут, продолжал я, что Мэнсон был непререкаемым лидером и повелителем кочевой группы бродяг, назвавших себя “Семьей”. Кратко проследив историю и образование группы, я заметил: “Мы предвидим, что мистер Мэнсон заявит в свою защиту, будто у “Семьи” вообще не было никакого лидера и что он сам никогда и никому не приказывал делать что бы то ни было, не говоря уже о совершении ради него этих убийств”.

Канарек: “Ваша честь, он произносит наше вступительное слово!"

Судья: “Отклонено. Можете продолжать, мистер Буглиози”.

Буглиози: “Таким образом, мы намерены представить на суде улики, которые покажут, что Чарльз Мэнсон фактически был диктатором “Семьи”; что каждый, попавший в “Семью”, одновременно попадал к нему в рабство; что члены “Семьи” беспрекословно выполняли все его приказы и распоряжения; что семь убийств Тейт — Лабианка были совершены ими по его указанию.

Доказательства полной власти мистера Мэнсона над “Семьей” будут приведены в качестве улик, косвенно подтверждающих, что именно он стоял за убийствами, совершенными в те две ночи”.

Основным свидетелем обвинения, объявил я присяжным, будет Линда Касабьян. Затем я вкратце описал общую суть ее показаний, перемежая ее рассказ собранными нами физическими доказательствами, которые мы надеялись привести: револьвер, веревка, одежда, бывшая на убийцах в ночь гибели Шарон Тейт, и и т. д.

Теперь мы подошли к вопросу, который после убийств задавал себе каждый: “Зачем?”

Обвинение не обязано предъявить имевшийся у преступников мотив и доказать его, заявил я присяжным. Нам не нужно давать даже и намека на мотив, не нужно представлять улики, говорящие о его существовании. Впрочем, когда у обвинения появляются такие улики, мы непременно представляем их в суде — поскольку наличие мотива для совершения убийства у конкретного лица косвенно подтверждает, что убийство совершено именно этим человеком. “В этом зале мы представим свидетельства о мотивах Чарльза Мэнсона, приказавшего убить семерых человек”.

Если Мэнсон и защита в целом ожидали услышать слово “кража”, они ждали напрасно. Вместо этого на них обрушились собственные верования Мэнсона.

“Мы считаем, что мотивов было несколько, — сказал я присяжным. — Кроме страсти Мэнсона к насильственной смерти и экстремистской направленности его взглядов как проповедника философии антиистеблишмента, свидетельства, которые прозвучат в этом зале, укажут на еще один мотив убийств — возможно, столь же чудовищный или даже более чудовищный, чем сами убийства.

Если кратко, то мы представим свидетельства фанатичной одержимости Мэнсона Helter Skelter; термин этот он почерпнул из творчества английской музыкальной группы “The Beatles”.

Мэнсон был ярым поклонником “The Beatles” и верил, что эти четверо музыкантов говорят с ним из-за океана при помощи текстов своих песен. Фактически, Мэнсон заявил своим последователям, что в этих текстах он нашел полную поддержку собственной философии…

Для Чарльза Мэнсона Helter Skelter — название одной из песен группы — означало восстание чернокожих людей и уничтожение всей белой расы; разумеется, за исключением самого Чарльза Мэнсона и избранных последователей, надеявшихся спастись от разгула Helter Skelter, спрятавшись в пустыне и живя в кладезе бездны — в месте, сведения о котором Мэнсон почерпнул в девятой главе “Откровения” последней книги Нового Завета…

Несколько свидетелей представят улики, которые покажут: Чарльз Мэнсон ненавидел чернокожих, но не менее сильно он ненавидел и белый истеблишмент — людей, которых он называл “свиньями”.

Слово “pig” было найдено написанным кровью с внешней стороны парадной двери дома Шарон Тейт. Слова “death to pigs", “helter skelter” и “rise” были найдены написанными кровью в доме Лабианка.

Одним из имевшихся у Мэнсона принципиальных мотивов для этих семи жестоких убийств, как покажут улики, было начать Helter Skelter; другими словами, развязать войну черных с белыми — семь убийств преуспевающих белых должны были выглядеть как дело рук чернокожих революционеров. Извращенное сознание Мэнсона подсказывало ему, что эти преступления заставят белое сообщество восстать против черного, и это непременно приведет к гражданской войне по расовому признаку, войне черных и белых — войне, в ходе которой, как предсказывал Мэнсон своим последователям, улицы каждого американского города превратятся в кровавую бойню; в этой войне, считал Мэнсон, чернокожие выйдут победителями.

Мэнсон воображал, что чернокожие, уничтожив белую расу, не сумеют справиться с рычагами власти из-за отсутствия необходимого опыта, и поэтому им придется передать бразды управления миром тем из белых, кто сумеет спастись от Helter Skelter — самому Чарльзу Мэнсону и его “Семье”.

В представлении Мэнсона, его “Семья” и он сам в первую очередь пожнут все плоды развязанной ими “черно-белой" гражданской войны.

Мы намерены представить здесь показания не одного, но множества свидетелей, которые расскажут об основных принципах философии Мэнсона, поскольку улики обрисуют ее настолько необычной и странной, что вы, вероятно, не поверили бы, услышав о ней из одних только уст”.


До сей поры я выделял фигуру одного лишь Мэнсона. Самым главным для нас было добиться осуждения Мэнсона: если бы были осуждены все остальные, но не он, это выглядело бы словно суд над нацистскими преступниками, в котором виновны оказались бы верные лакеи Гитлера, тогда как сам Адольф вышел бы на свободу. Таким образом, я подчеркнул, что именно Мэнсон отдал приказ убивать — хотя на самом деле убийства совершили подельники, готовые выполнить любую его прихоть.

В этом, конечно, скрывалась опасность. Я предоставлял адвокатам трех девушек готовую схему защиты. В той фазе суда, когда дело дойдет до назначения наказаний, они смогут заявить, что Аткинс, Кренвинкль и Ван Хоутен находились под полным контролем со стороны Мэнсона, так что их вина отнюдь не настолько велика, и поэтому пожизненное заключение для них будет более справедливым наказанием, чем смертная казнь.

Предвидя задолго до этого этапа, что мне придется отстаивать противоположный взгляд на вину девушек, я заложил фундамент для этого в своем вступительном слове:

“Что же можно сказать о последователях Мэнсона, других подсудимых в данном деле — о Сьюзен Аткинс, Патриции Кренвинкль и Лесли Ван Хоутен? Улики покажут, что они, действуя заодно с Тексом Уотсоном, своими руками убили семь человек.

Улики покажут также, что они с готовностью приняли участие в этих убийствах, что нам подтвердит их чрезмерная жестокость. Так, например, Розмари Лабианка получила сорок одну ножевую рану; Войтек Фрайковски — пятьдесят одну ножевую рану, два пулевых ранения и тринадцать сильнейших ударов по голове рукоятью револьвера. Улики расскажут о том, что убийство течет по самым жилам подсудимых, готовых действовать даже на расстоянии от Чарльза Мэнсона”.

Упомянув о признании, сделанном Сьюзен Аткинс перед Виржинией Грэхем и Ронни Ховард, об отпечатке пальца, привязавшем Патрицию Кренвинкль к месту преступления в доме Тейт, и об уликах, определяющих участие Лесли Ван Хоутен в убийстве четы Лабианка, я заметил: “Мы приведем в этом зале свидетельства тому, что Чарльз Мэнсон основал “Семью” в Сан-Франциско, в районе Хейт-Эшбери, в марте 1967 года. Распущена же она, фактически, была в октябре 1969 года на ранчо Баркера — в месте заброшенном и уединенном, в каменистом уголке вдали от цивилизации, прячущемся в тени окраин Долины Смерти. Между двумя этими датами семеро человек и восьмимесячный зародыш мужского пола в лоне Шарон Тейт приняли смерть от рук сидящих здесь членов “Семьи”.

Свидетельства и улики, которые мы представим на суде, покажут, что эти семь невероятных убийств стали, возможно, наиболее дикими, жестокими, кошмарными преступлениями в анналах современного права.

Мы с мистером Стовитцем намереваемся доказать не просто за пределами разумных сомнений (что и является нашей задачей), но за пределами всяких сомнений то, что подсудимые действительно совершили вменяемые им преступления, что именно эти люди несут вину за эти убийства; и в конце представления улик, в своем последнем слове, мы намерены просить вас вынести вердикт о виновности каждого из подсудимых в убийстве первой степени”.

Заметив, что процесс будет долгим и присяжным предстоит выслушать множество свидетелей по делу, я напомнил им старую китайскую поговорку: “Самые бледные чернила лучше, чем самая крепкая память”, посоветовав присяжным делать детальные заметки, которые помогут им в ходе прений.

Я закончил, заявив присяжным, что, по нашему убеждению, они, как и должно, сумеют дать и подсудимым, и Народу штата Калифорния суд справедливый и беспристрастный.

Канарек девять раз прерывал мое вступительное слово протестами, каждый из которых был отклонен Судом. Когда я закончил, он потребовал аннулировать все выступление целиком или объявить суд несостоявшимся. Олдер оставил без удовлетворения оба требования защиты. Представителям прессы Фитцджеральд назвал мои доводы “оскорбительными и клеветническими”, а выдвинутый мною мотив Helter Skelter — “воистину нелепой теорией”.

У меня же появилось сильное ощущение, что ко времени произнесения перед жюри своего заключительного слова Пол даже не станет ее оспаривать.


Защита выступает со своим вступительным словом уже после того, как обвинение закончит излагать свои доводы; поэтому Народ вызвал первого своего свидетеля, полковника Пола Тейта.

По-военному прямой и деловитый, отец Шарон занял свидетельское место и принес присягу. Ему было сорок шесть, но он выглядел моложе и носил хорошо ухоженную бородку. Прежде чем впустить в зал суда, его тщательно обыскали: ходили слухи, что Пол Тейт поклялся убить Мэнсона. Даже после того как он окинул подсудимых быстрым взглядом и не выказал видимой реакции, приставы ни на минуту не спускали с него глаз все то время, что полковник оставался в зале.

Прямой допрос свидетеля не затянулся. Полковник Тейт описал их последнюю встречу с Шарон и опознал по фотографиям свою дочь, мисс Фольгер, Фрайковски, Себринга и дом 10050 по Сиэло-драйв.

Уилфред Парент, занявший место свидетеля вслед за полковником, не выдержал и разрыдался, когда ему показали фото его сына Стивена.

Винифред Чепмен, экономка Тейт, выступала следующей. Я детально опросил ее об обеих вымытых ею дверях; затем, желая обрисовать для присяжных хронологию событий, я довел ее рассказ до вечера 8 августа 1969 года, когда она покинула дом: позднее я рассчитывал вновь вызвать ее, чтобы она могла дать показания относительно того, что обнаружила на территории усадьбы на следующее утро.

На перекрестном допросе Фитцджеральд выявил, что она не упоминала о вымытой двери в спальне Шарон долгие месяцы спустя после убийств и что затем она поведала об этом не офицерам ДПЛА, а мне лично.

То было началом общей схемы. Опрашивая свидетелей не единственный раз, но многократно, я обнаружил много полезных сведений, ранее не дошедших до сведения полиции. Во множестве случаев я был единственным, кто вообще говорил со свидетелем. Идею первым заронил Фитцджеральд, но Канарек лелеял ее до того, пока (по крайней мере, в его собственном представлении) она не расцвела окончательно, обрисовав махровый заговор, которым заправлял Буглиози.

Канарек задал миссис Чепмен всего один вопрос, зато хороший. Видела ли она подсудимого Чарльза Мэнсона прежде, до появления в суде? Миссис Чепмен заявила, что видит его впервые.

Недавно женившийся и с большой неохотой расставшийся с молодой женой, Уильям Гарретсон прилетел в Лос-Анджелес из своего дома в Ланкастере, штат Огайо, куда вернулся сразу после освобождения из-под стражи. Отвечая на мои вопросы, бывший сторож усадьбы Тейт выглядел вполне искренним, хотя заметно нервничал. Позднее я намеревался вызвать офицеров Вайзенханта и Вольфера: первый подтвердил бы, что ручка громкости на стереоустановке Гарретсона была установлена на промежуток между отметками 4 и 5; второй описал бы проведенные им тесты на слышимость. Тем не менее я детально опросил Гарретсона касательно событий той ночи, и мне показалось, присяжные поверили ему, когда он заявил, что не слышал никаких выстрелов или криков.

Я спросил Гарретсона: “Громко ли вы слушали музыку?”

О.: “Примерно на половине громкости… Да нет, не очень громко".

Это, как мне показалось, стало лучшим подтверждением правдивости показаний Гарретсона. Если бы он лгал о том, что ничего не слышал, тогда он наверняка бы солгал вновь, объявив, что музыка была громкой.

Большая часть вопросов, заданных ему Фитцджеральдом, касалась обстоятельств ареста Гарретсона и, no-видимому, жесткого обращения с ним полицейских. На другом этапе суда Фитцджеральд выскажет мнение, что Гарретсон вовлечен, по крайней мере, в некоторые из убийств на Сиэло-драйв. Поскольку ни намека на это не прозвучало во время проведенного им перекрестного допроса, я посчитал, что Пол просто отчаянно нуждается хоть в каком-нибудь козле отпущения.

Канарек вновь задал тот же вопрос. Нет, ранее он никогда не встречался с Мэнсоном, ответил ему Гарретсон.

Когда я говорил с Гарретсоном — прежде, чем он занял место свидетеля, — молодой человек рассказал мне, что ему до сих пор снятся кошмары о произошедшем. В те выходные, перед возвращением Гарретсона домой, Руди Альтобелли договорился о его новом визите в усадьбу, где тот застал тихую и спокойную обстановку. После этого, как позднее рассказал мне Гарретсон, кошмары прекратились.

К концу дня присяжные успели выслушать еще троих свидетелей: Фрэнка Гуэрреро, покрасившего детскую в ту пятницу, Тома Варгаса, садовника, рассказавшего о часах посещения усадьбы в тот день различными гостями и объяснившего, почему он сам расписался за доставку двух посылок, а также Денниса Харста, узнавшего по фотографии Себринга — то бишь мужчину, что вышел на стук, когда около восьми вечера в тот день Деннис доставил в усадьбу купленный Абигайль велосипед.

Таким образом, мы подготовили сцену для появления основного свидетеля обвинения — Линды Касабьян, которую я собирался вызвать первым делом утром в понедельник.

Выслушав мое вступительное слово, Мэнсон, должно быть, почуял запах жареного.

По окончании заседания тем вечером помощник шерифа, сержант Уильям Маупин, сопровождал Мэнсона из камеры на девятый этаж тюремного здания, когда (если цитировать составленный Маупином рапорт) “заключенный Мэнсон заметил нижеподписавшемуся, что оценивает собственную свободу в 100 тысяч долларов. Заключенный Мэнсон также говорил о том, как ему хотелось бы вернуться в пустыню, к той жизни, которую он вел до ареста. Заключенный Мэнсон заметил затем, что деньги не имеют для него значения, а также что некоторые люди связывались с ним, предлагая крупные денежные суммы. При этом заключенный Мэнсон упомянул, что офицер полиции, который отпустит заключенного, не имея на то полномочий, в случае поимки будет приговорен лишь к шести месяцам заключения".

Рапорт о попытке предложить ему взятку Маупин подал своему начальнику, капитану Эллею, который, в свою очередь, проинформировал судью Олдера. Не предавая описанный в рапорте Маупина инцидент гласности, Олдер вручил копии рапорта сторонам защиты и обвинения уже на следующий день. Ознакомившись с ним, я призадумался: что же Мэнсон предпримет теперь?

За выходные Сьюзен Аткинс, Патриция Кренвинкль и Лесли Ван Хоутен докрасна раскалили на горящих спичках английские булавки и выжгли на своих лбах “X”-образные знаки, вслед за чем иглами расковыряли обожженную кожу, надеясь получить тем самым более заметные шрамы.

Эти “иксы" были первым, что увидели, входя в зал суда, присяжные утром в понедельник, — наглядное подтверждение тому, что, когда Мэнсон указывал путь, девушки следовали за ним.

Днем позднее Сэнди, Пищалка, Цыганка и большинство других членов “Семьи” сделали то же самое. Позднее это станет одним из принятых в “Семье” ритуалов — церемонией вступления в группу новых участников, дополненной слизыванием струек стекающей по лицу крови.


21 июля—3 августа 1970 года


Восемь помощников шерифа сопровождали Линду Касабьян из “Сибил Бранд” во Дворец юстиции через другой вход, перехитрив патрулировавшую подступы к зданию “Семью”. Впрочем, когда они достигли девятого этажа, в коридоре внезапно появилась Сандра Гуд, крикнувшая: “Ты убьешь всех нас, ты убьешь всех нас!" По словам присутствовавших при инциденте, Линда скорее огорчилась, чем была потрясена.

Я увидел Линду сразу после ее появления в суде. Адвокат Гари Флейшман купил для нее новое платье, но оно затерялось в тюремных коридорах, и теперь на Линде был тот же балахон, который она носила во время беременности. Мешковатый сарафан придавал ей даже более хиппистский облик, чем у подсудимых. После того как я объяснил судье Олдеру проблему, он занимался разбором других вопросов, пока новое платье не было найдено и привезено. Позднее тот же жест вежливости был совершен и в отношении защиты, когда Сьюзен Аткинс потеряла бюстгальтер.


Буглиози: “Народ вызывает Линду Касабьян”.

Печальный, смиренный взгляд, которым она окинула Мэнсона и девушек, резко контрастировал с их открыто неприятельскими, враждебными взорами.

Секретарь: “Поднимите вашу правую ладонь, пожалуйста”.

Канарек: “Протестую, Ваша честь, на том основании, что свидетель безумен и не может выступать!”

Буглиози: “Минуточку! Ваша честь, я заявляю, что предыдущая реплика юридически бессмысленна, и прошу обвинить моего оппонента в неуважении к Суду за грубое нарушение процессуальных норм. То, что делает этот человек, просто неслыханно!”

К несчастью, слышать о подобном нам все же доводилось; именно этого мы и опасались с того самого момента, как Канарек был привлечен к делу. Приказав присяжным не учитывать замечание Канарека, Олдер подозвал к себе стороны. “Никаких сомнений быть не может, — сказал Олдер Канареку, — ваше поведение возмутительно…”

Буглиози: “Я знаю, что Суд не вправе заставить его молчать, но один Бог знает, что он способен выкинуть через минуту. Если б я сказал в суде что-нибудь подобное, то мой офис, наверное, отстранил бы меня от ведения дела и лишил бы права заниматься практикой…”

Выгораживая Канарека, Фитцджеральд объявил Суду, что защита намерена вызвать свидетеля, который покажет, что Линда Касабьян принимала ЛСД по крайней мере триста раз. Защита представит Суду, сказал он, доказательства того, что подобное употребление наркотика делает Касабьян невменяемой и не способной давать показания в суде.

Чем бы ни была подкреплена их позиция, сказал Олдер, юридические аспекты следует обсуждать либо у стола судьи, либо в кулуарах, но никак не перед присяжными. Что же до выкриков Канарека, то Олдер предупредил его: в случае повторения подобной выходки “я буду вынужден принять меры”.

Линда принесла присягу. Я спросил ее: “Линда, понимаете ли вы, что в настоящее время обвиняетесь по семи эпизодам убийства и по одному эпизоду участия в сговоре с целью убийства? О.: “Да”.

Канарек заявил протест и просил признать суд несостоявшимся. Отклонено. Прошло десять минут, прежде чем я смог перейти ко второму вопросу.

В.: “Линда, известно ли вам о соглашении, заключенном между Офисом окружного прокурора и вашими адвокатами о том, что в случае, если вы расскажете все, что вам известно об убийствах Тейт — Лабианка, Офис окружного прокурора обратится к Суду с просьбой предоставить вам полную неприкосновенность от судебного преследования и снять с вас все обвинения?"

О.: “Да, мне это известно”.

Канарек заявил протест сразу на четырех разных основаниях. Отклонено. Самостоятельно доведя до сведения присяжных факт наличия соглашения, мы вывели из строя одно из наиболее серьезных орудий защиты.

В.: “Не считая выгод, которые вы можете получить по условиям этого соглашения, существуют ли какие-то другие причины, по которым вы решили рассказать все, что знаете об этих семи убийствах?”

Новый поток протестов от Канарека, и Линда далеко не сразу смогла ответить: “Я верю в силу истины, и, как мне кажется, истина заслуживает того, чтобы быть услышанной”.

Канарек даже опротестовал мой обращенный к Линде вопрос о количестве имеющихся у нее детей. Чаще всего он пользовался “дробовиком”: “Вопрос наводящий и подсказывающий; нет оснований; подведение свидетеля к выводу и показания на основе слухов”, — надеясь, должно быть, что хотя бы одна из “дробин” достигнет цели. Часто основания его протестов были совершенно неуместны. Например, он опротестовывал мой вопрос как “подводящий к выводу”, когда речь совершенно не шла об оценках, или кричал: “Слухи!”, когда я просто спрашивал у Линды, что она делала дальше.

Поскольку я ожидал чего-то подобного, протесты Канарека не сильно меня беспокоили. Впрочем, прошло более часа, прежде чем Линда смогла описать свою первую встречу с Мэнсоном, вкратце рассказать о жизни на ранчо Спана и дать определение (под яростные протесты Канарека) тому, что она подразумевает под термином “Семья”.

О.: “Ну, мы жили все вместе, как одна семья, как обычные семьи живут вместе — мать, отец и дети, — но все мы были единое целое, а Чарли стоял во главе".

Я приступил к опросу Линды по поводу различных приказаний, которые Мэнсон отдавал девушкам, когда судья Олдер, совершенно для меня неожиданно, начал удовлетворять протесты Канарека на основании того, что свидетель пересказывает услышанное от кого-то еще. Я попросил разрешения подойти к судейскому столу.

Как правило, люди считают, что давать показания с чужих слов нельзя. На самом же деле существует так много исключений из этого правила, что многие юристы говорят — закон должен гласить: “Показания с чужих слов приемлемы всегда, за этими несколькими исключениями"[168]. Я обратился к Олдеру: “Я предвидел возникновение множества юридических проблем в этом деле и провел соответствующие исследования права — поскольку я вроде как исполняю роль адвоката дьявола, — но я в жизни не думал, что мне не удастся представить в суде примеры исполнения членами “Семьи" приказов Мэнсона”.

Олдер заявил, что удовлетворяет протесты защиты лишь потому, что не может припомнить исключения из правила о недопустимости дачи показаний с чужих слов, которое разрешило бы свидетелю приводить подобные высказывания.

То был критический момент. Если бы Олдер посчитал пересказ Линдой своих разговоров с членами “Семьи” недопустимым, рухнула бы вся структура распределения власти в группе — а вместе с ней и наше дело против Мэнсона.

Вскоре после этого продолжение слушаний было перенесено на завтра. Мы с Аароном и Джеем Миллером Ливи сидели на работе за полночь, отыскивая значащие прецеденты. К счастью, нам удалось найти два дела (Народ против Фратиано и Народ против Стивенса), в которых Суд постановил, что существование сговора можно показать путем выявления отношений между отдельными лицами, включая и заявления, сделанные ими друг другу. Когда на следующее утро я представил Олдеру эти дела, он изменил решение и отклонил вчерашние протесты Канарека.

Сопротивление теперь явилось с абсолютно неожиданной стороны: от Аарона.

Линда уже успела показать, что Мэнсон приказывал девушкам заниматься любовью с гостями-мужчинами с целью их вовлечения в “Семью”, когда я спросил ее: “Линда, вам известно, что такое сексуальная оргия?”

Канарек немедленно выразил протест, как и Хьюз, выбравший для этого весьма оригинальные слова: “Мы здесь не для того, чтобы судить сексуальную сторону жизни этих людей. Мы разбираем ее убийственную сторону”.

Но громогласные протесты защиты, многие из которых Олдер удовлетворил, не были единственным препятствием; Аарон, наклонившись ко мне, сказал: “Может, пропустим эту часть? Ведь просто теряем время. Давай сразу перейдем к двум ночам убийств”.

“Послушай, Аарон, — шепотом ответил я, — я воюю с судьей, я воюю с Канареком, но я не собираюсь еще и с тобой воевать. У меня хватает других проблем. Это важно, и я собираюсь услышать эти показания”.

Как в итоге рассказала Линда — между протестами Канарека, — именно Мэнсон решал, когда произойдет очередная оргия; Мэнсон решал, кто будет, а кто не будет участвовать; и Мэнсон распределял заготовленные для каждого роли. С начала и до конца он был дирижером, управлявшим всей сценой.

То, что Мэнсон контролировал даже этот, самый интимный и личный аспект жизни своих последователей, стало чрезвычайно сильным свидетельством безграничности его власти в “Семье”.

Более того, среди двадцати с чем-то человек, принявших участие в какой-то определенной оргии, Линда вспомнила Чарльза “Текса” Уотсона, Сьюзен Аткинс, Лесли Ван Хоутен и Патрицию Кренвинкль.

Описание сексуальных актов не было детальным, а я воздержался от опроса Линды по поводу других подобных “групповых действий". Как только суть власти Мэнсона над остальными была очерчена в достаточной мере, я перешел к другим вопросам, касавшимся Helter Skelter, межрасовой войны, вере Мэнсона в то, что “The Beatles” общаются с ним при помощи тестов своих песен, и к его заявлению, сделанному поздним вечером 8 августа 1969 года: “Время для Helter Skelter наконец настало!”

Описывая внешность и выражение лица Линды во время дачи показаний, “Лос-Анджелес таймс” отметит потом, что даже при обсуждении сексуальной жизни в “Семье” Линда Касабьян была на удивление “сдержанна, говорила тихо и даже скромно”.

Временами показания Линды бывали все же эмоциональны, хотя это и редко находило отражение в ее голосе. Рассказав, как Мэнсон разлучал матерей с детьми, и описав собственные чувства после расставания с Таней, Линда сказала: “Знаете, порой, когда никого, особенно Чарли, не случалось поблизости, я тихонько приходила к дочери, кормила ее и дарила ей свою любовь”.


Линда описывала распоряжения, отданные Мэнсоном группе как раз перед тем, как они покинули ранчо Спана в ту, первую, ночь, когда сидящий за столом защиты Чарли поднес ладонь к своей шее и, выставив палец, сделал быстрое скользящее движение вдоль горла. Я смотрел в этот момент в другую сторону и не видел этого жеста — но другие, включая и Линду, видели его.

В ответе ее, однако, не возникло заминки. Она продолжала рассказ о том, как Текс остановил машину перед воротами усадьбы; как он перерезал телефонные провода; отъезд вниз с холма и парковку; возвращение к воротам уже пешком. Пока она описывала, как они перелезли через забор справа от ворот, нарастающее напряжение в зале суда стало очевидным. Затем — внезапное появление огней автомобильных фар.

О.: “Машина остановилась прямо перед нами, и Текс прыгнул вперед с револьвером в руке… Человек сказал: “Пожалуйста, не стреляйте, я никому не расскажу!” — а Текс выстрелил в него четыре раза подряд”.

Рассказывая об убийстве Стивена Парента, Линда начала всхлипывать — как и всякий раз, когда доходила до этого места в беседах со мной. Я видел, что присяжные были тронуты — и нарастающим в рассказе ужасом, и ее собственной реакцией.

Сэди хихикала. Лесли рисовала. Кэти откровенно скучала.

К концу дня я успел довести рассказ Линды до того момента, когда она увидела Кэти, бегущую с ножом за женщиной в белой ночной рубашке (Фольгер), и Текса, бьющего ножом высокого мужчину (Фрайковски): “Он просто втыкал, и втыкал, и втыкал этот нож”.

В.: “Когда мужчина закричал, вы не расслышали каких-либо слов в этом крике?”

О.: “Там не было слов, это было уже за пределами речи, просто крик — и все”.


Репортеры, ведшие счет протестам Канарека, сдались уже на третий день, когда те перевалили за две сотни. Олдер предупредил Канарека, что если тот вновь перебьет свидетеля или представителя обвинения, то выразит тем самым неуважение к Суду. Зачастую дюжина страниц стенограммы отделяла мой вопрос и ответ на него Линды.

Буглиози: “Нам придется вернуться к самому началу, Линда. Это была настоящая буря протестов”.

Канарек: “Я протестую!”

Когда Канарек вновь оборвал Линду на полуслове, Олдер подозвал нас к своему столу.

Судья: “Мистер Канарек, вы прямо нарушили мой запрет на постоянное вмешательство в показания свидетеля. Я нахожу, что вы проявили неуважение к Суду, и приговариваю вас к заключению в окружной тюрьме с момента окончания этого заседания и до семи часов завтрашнего утра”.

Канарек протестовал и дальше: “Но я не прерывал показания свидетеля; скорее, это она прервала меня!”

К концу заседания у Канарека появилась компания. Среди предметов, которые я хотел представить Линде для опознания, была и фотография с изображением принадлежавшего “Правоверным сатанистам” меча в ножнах, рядышком с рулевым колесом собственного вездехода Мэнсона. Поскольку данная фотография проходила как вещдок на процессе по делу Бьюсолейла, я не мог получить ее до тех самых пор, пока ее не доставили к нам из другого суда. “Окружной прокурор укрывает от нас немалую долю вещественных доказательств”, — сделал выпад Хьюз.

Буглиози: “Для протокола: я сам впервые увидел это фото пару минут тому назад”.

Хьюз: “Кучу дерьма ты видел, Буглиози”.

Судья: “Я нахожу, что данным высказыванием вы нанесли Суду прямое оскорбление”.

Всецело соглашаясь с предыдущим решением Олдера относительно Канарека, я не мог понять его претензий к Хьюзу: если он и нанес кому-то оскорбление, то мне лично, а не Суду. Кроме того, грубость вырвалась у вспылившего Хьюза по чистому недоразумению: когда я поведал ему историю появления фотографии, он первый признал собственную неправоту. Олдер же в данном случае проявил меньше понимания.

Получив возможность выбирать между штрафом в 75 долларов и ночью в стенах тюрьмы, Хьюз сказал судье: “Я нищ, Ваша честь”. Не проявив и толики сочувствия, Олдер приговорил его к тому же сроку заключения, что и Канарека.


Ночь, проведенная на тюремных нарах, ничему не научила Канарека. На следующее утро он вернулся в зал суда, чтобы с еще большим азартом прерывать мои вопросы и ответы Линды. Увещевания Олдера пропали втуне; Канарек приносил извинения и тут же проделывал то же самое. Все это заботило меня гораздо меньше, чем тот факт, что время от времени Канареку все же удавалось заставить свидетеля замолчать. Обычно, когда Олдер удовлетворял протест защиты, я находил способ преодолеть помеху и получить нужные показания обходным путем. Например, когда Олдер, не видя, какое отношение это имеет к делу, запретил мне расспрашивать Линду о поведении подсудимых во время просмотра телевизионного выпуска новостей на следующий день после совершения убийств на Сиэло-драйв, я спросил у Линды, знала ли она в ночь убийств, кем были жертвы.

О.: “Нет”.

В.: “Когда же вы впервые услышали имена этих пятерых?”

О.: “В новостях, уже на следующий день”.

В.: “По телевизору?”

О.: “Да”.

В.: “Находясь в трейлере мистера Спана?”

О.: “Да”.

В.: “Видели ли вы Текса, Сэди и Кэти в тот день, назавтра после убийств, не считая того момента, когда вы все вместе смотрели телевизор?”

О.: “Ну, в трейлере я видела Сэди и Кэти. Не помню, чтобы в тот день я вообще встречала Текса”.

Какое это имеет отношение к делу, станет ясно позднее, когда место свидетеля займет Барбара Хойт, которая покажет, что: 1) Сэди вошла в трейлер и переключила телеканал на выпуск новостей; 2) до того дня Сэди и остальные никогда не смотрели новости; 3) сразу после того, как ведущий закончил рассказывать об убийствах и перешел к событиям вьетнамской войны, группа встала и вышла.

В моих обращенных к Линде вопросах, касавшихся событий второй ночи, просматривался один постоянный рефрен. Кто сказал, чтобы вы свернули с шоссе? Чарли. Кто-либо в машине, кроме мистера Мэнсона, указывал, куда ехать? Нет. Ставил ли кто-либо под сомнение распоряжения мистера Мэнсона? Нет, никто.

В показаниях Линды относительно обеих ночей были буквально россыпи малозначимых деталей, которые могли быть известны лишь тому, кто действительно присутствовал при описанных ею устрашающих преступлениях.

Очень быстро осознав, насколько опасны могут оказаться эти подробности, Мэнсон заметил (достаточно громко, чтобы его услышали и сама Линда, и присяжные): “Ты уже трижды солгала”.

Глядя прямо на него, Линда ответила: “О нет, Чарли, я говорила правду, и ты сам это знаешь”.

К тому времени, когда вечером 30 июля я закончил прямой допрос Линды Касабьян, у меня успело сложиться впечатление, что и присяжные тоже знают это.


Понимая, что у защиты может иметься в запасе нечто вредящее позиции обвинения, я обычно применял нестандартную тактику и сам получал у свидетеля “опасные” показания. Это не только превращает острый крючок в тупую занозу, но и показывает присяжным, что обвинение не намерено ничего скрывать. Именно поэтому я сделал очевидными еще во время прямого допроса сексуальную неразборчивость Линды и ее употребление ЛСД и других наркотиков[169]. Готовясь подорвать доверие к ее показаниям при помощи этих самых откровений, защита снова и снова обнаруживала, что дорога уже проторена. Проходя по ней вновь, адвокаты подсудимых нередко даже подкрепляли нашу позицию.

Именно Фитцджеральд, адвокат Патриции Кренвинкль, — а вовсе не обвинение — услыхал от Линды в ответ на расспросы о жизни на ранчо Спана: “Я сама была не своя… Мне можно было внушить что угодно… Я позволила другим людям забивать мне голову идеями”; и — что даже более важно, — что она боялась Мэнсона.

В.: “Чего же вы боялись?” — переспросил Фитцджеральд.

О.: “Просто боялась. Он тяжелый человек”.

На просьбу пояснить, что она подразумевает под этим, Линда ответила: “В нем просто было что-то, понимаете, что не подпускало близко. Он был тяжелым типом. Тяжелым — и точка”.

Фитцджеральд также вытянул из Линды признание, что она любила Мэнсона. “Мне казалось, он — вернувшийся Мессия”.

И затем Линда добавила фразу, которая, пройдя долгий путь, объяснила присяжным не только почему сама Линда, но и многие другие с такой готовностью приняли Мэнсона. Увидев его впервые, сказала она, “я подумала… “Вот, значит, чего я так долго искала”, и именно это я увидела в нем”.

Мэнсон — зеркало, отражавшее чужие устремления.

В.: “Создалось ли у вас впечатление, что и другие люди на ранчо тоже любили Чарли?”

О.: “О да. Казалось, девушки поклоняются ему; они готовы были умереть ради него”.

Helter Skelter, отношение Мэнсона к чернокожим, его контроль над остальными подсудимыми — в каждом из этих предметов расспросы Фитцджеральда выявили дополнительную информацию, лишь укрепившую предыдущие показания Линды.

Нередко вопросы “давали отдачу”, как и в том случае, когда Фитцджеральд спросил у Линды: “Помните ли вы, с кем провели ночь на девятое августа?”

О.: “Нет”.

В.: “А на десятое?”

О.: “Нет, но вообще-то я спала со всеми мужчинами”.

Вновь и вновь Линда с готовностью делилась информацией, которую вполне можно было бы счесть неудобной, — но, исходя от Линды, та отчего-то выглядела искренней и безыскусной. Линда отвечала столь откровенно, что Фитцджеральд был пойман этим врасплох.

Тщательно избегая слова "оргия", он спросил ее насчет "той любовной сцены, что проходила в доме на отшибе… вам это понравилось?”

Линда честно отвечала: “Да, наверное, понравилось; я вынуждена это сказать”.

Если только возможно, в конце перекрестного допроса Фитцджеральда Линда Касабьян выглядела даже лучше, чем после прямого.


Был понедельник, 3 августа 1970 года, и до двух часов дня оставалось лишь несколько минут. Я уже возвращался с ленча обратно в зал суда, когда меня окружила, заступив дорогу, стайка журналистов. Они все говорили наперебой, и лишь через пару секунд я сумел различить слова: “Винс, вы слыхали новость? Президент Никсон только что заявил, что Мэнсон виновен!”


3—19 августа 1970 года


У Фитцджеральда была распечатка телеграфного сообщения Ассошиэйтед Пресс. В Денвере, на конференции руководителей силовых структур, президент, сам имевший адвокатский опыт, пожаловался на то, что печать старается “прославить и сотворить кумиров из людей с криминальным прошлым”.

Президент продолжал: “Я видел, например, как освещается дело Чарльза Мэнсона… Каждый день — заголовок на первой странице и, как правило, пара минут в вечерних новостях. Этот человек виновен, прямо или косвенно, в восьми убийствах. И все же перед нами высвечивается личность, которая, благодаря подаче прессы, в чем-то выглядит даже привлекательно”.

Сразу вслед за выступлением Никсона пресс-секретарь президента, Рон Зиглер, осторожно заметил, что президент “не воспользовался словом “предположительные” в отношении действий, вменяемых Мэнсону”[170].

Мы обсудили создавшуюся ситуацию в кулуарах. К счастью, приставы доставили присяжных с ленча еще до того, как успела разнестись новость. Они оставались в условиях секвестра в комнате выше этажом, так что на данный момент не существовало возможности просачивания к ним новостей.

Канарек предложил считать суд недействительным. Отклонено. Вечно подозревавший неэффективность условий секвестра, он потребовал провести собеседование с каждым из присяжных — попробовать выяснить, не слышал ли кто-то из них новостей. Как выразился Аарон, “вы предлагаете размахивать заявлением Никсона, как красным флагом. Если они не слыхали об этом раньше, то обязательно услышат на собеседовании”.

Олдер отклонил требование, “не принимая окончательного решения”, с тем чтобы позднее обсуждение вопроса можно было возобновить. Он также сказал, что отдаст приставам распоряжение принять необыкновенно строгие меры предосторожности. Тем вечером окна автобуса, отвозившего присяжных в гостиницу, были наглухо заклеены: таким образом, присяжные не могли видеть вездесущих заголовков. В общей комнате отдыха в “ Амбассадоре” был установлен телевизор; обычно присяжные могли смотреть любую программу по выбору, кроме выпусков новостей, — но каналы переключал пристав. Этим вечером экран телевизора так и остался темным. Судебным приказом запрещалось приносить в зал суда газеты — и адвокаты получили от Олдера особые инструкции относительно того, чтобы никаких газет не было на столах для совещания защиты с подсудимыми, где их случайно могли увидеть присяжные.

Когда мы вернулись в зал суда, на губах Мэнсона блуждала довольная улыбка, продержавшаяся там всю вторую половину дня. Обыкновенные преступники не удостаиваются знаков внимания от самого президента Соединенных Штатов. Чарли купался в лучах славы.


Присяжные вошли в зал заседаний, и Дэйи Шинь, адвокат Сьюзен Аткинс, начал свою часть перекрестного допроса Линды.

Очевидно, намереваясь показать, что я давал Линде нужную мне “накачку”, он спросил: “Помните ли вы, что мистер Буглиози говорил вам во время вашей первой встречи?”

О.: “В общем, он всегда подчеркивал, что я должна рассказать всю правду”.

В.: “Я сейчас не о правде говорю”.

Как будто что-то еще должно иметь значение!

В.: “Говорил ли вам когда-либо мистер Буглиози, что какие-то из ваших показаний неверны или что какие-то из ответов — нелогичны, не вписываются в общую картину?”

О.: “Нет, это я рассказывала; он никогда ничего мне не говорил”.

В.: “То обстоятельство, что вы были беременны, — не стало ли оно причиной тому, что вы остались снаружи [усадьбы Тейт], вместо того чтобы войти внутрь с остальными и принять участие?"

О.: “Беременная или нет, я все равно никого не смогу убить”.

Шинь сдался уже через полтора часа. Показания Линды остались незыблемы.


Канарек тяжело подошел к свидетельскому месту, медленно шаркая ногами по полу. Манеры его были обманчивы. Все время, пока Канарек занимался перекрестным допросом, я ни на минуту не должен был расслабляться: в любой момент он мог пробурчать что-то, требующее немедленного протеста. Предугадать ход его мыслей было невозможно: Канарек внезапно перескакивал с одного предмета на другой безо всякой связи между ними. Многие из его вопросов оказывались столь сложны, что он терял мысль в процессе — и стенографистке приходилось зачитывать ему начало его собственной реплики.

Слушать его было изматывающе трудно. Тем не менее ничего нельзя было пропустить, поскольку (в отличие от двух адвокатов, выходивших перед ним) время от времени Канарек одерживал мелкие победы. Так, например, он заставил Линду признаться: вернувшись в Калифорнию за Таней, она сказала социальному работнику, что покинула штат 6 или 7 августа; если это правда, тогда Линда уехала еще до убийств Тейт — Лабианка. Что означало: Линда сфабриковала всю свою историю убийств, все показания от начала и до конца. Если Касабьян солгала, чтобы вернуть себе ребенка, намекал Канарек, тогда она с тем же успехом может лгать и этому Суду, стремясь обрести свободу.

Но по большому счету он говорил несвязно и монотонно, вечно повторялся, утомляя как присяжных, так и свидетеля. Многие репортеры еще в самом начале процесса “сбросили Канарека со счетов”. Имея возможность выбора среди защитников, они предпочитали цитировать Фитцджеральда, чьи вопросы были гораздо лучше сформулированы. Но именно Канарек, невзирая на свое путаное многословие, набирал одно очко за другим.

Он начинал также “цеплять” Линду. В конце дня — уже шестого дня ее присутствия в суде — она выглядела слегка уставшей, а ее ответы были куда менее ясны. Никто не предполагал, сколько еще дней это может продлиться, поскольку Канарек, в отличие от остальных адвокатов, старательно избегал отвечать на вопросы Олдера о приблизительной продолжительности его перекрестного допроса.


По дороге домой в тот вечер я вновь испытал облегчение оттого, что присяжные были подвержены секвестру. Каждый газетный киоск пестрел аршинными заголовками. Радиоприемник в машине поминутно разражался экстренными новостными включениями. Хьюз: “Я виновен в том, что проявил неуважение к Суду, публично произнеся грязное словечко, но Никсон проявил неуважение ко всему миру, и эту вину так просто не загладить”. Фитцджеральд: “Просто руки опускаются, когда самая могущественная в мире персона выступает против тебя”. Самой повторяемой цитатой были слова Мэнсона, передавшего заявление для прессы через одного из адвокатов защиты. Насмехаясь над замечанием Никсона, Мэнсон проявил несвойственные ему краткость и точность: “Этого человека обвиняют в гибели тысяч и тысяч во Вьетнаме — и он еще имеет смелость утверждать, что я виноват в восьми убийствах!”


В кулуарах на следующий день Канарек обвинил президента в участии в заговоре. “Окружной прокурор Лос-Анджелеса выставляет свою кандидатуру на пост генерального прокурора Калифорнии. Я говорю, хоть и не могу доказать этого, что Эвелл Янгер и президент состоят в сговоре”.

Если это действительно так, заявил Канарек, то “этот человек не должен оставаться президентом Соединенных Штатов”.

Судья: “Решать это будут в другом месте, мистер Канарек. Давайте придерживаться наших собственных дел… Я удовлетворен тем, что никто из присяжных не имел доступа к любым высказываниям со стороны прессы… и не вижу причины предпринимать сегодня какие-то дополнительные действия".

Канарек возобновил перекрестный допрос. Во время прямого допроса Линда показала, что в своей жизни она примерно пятьдесят раз “ловила кайф от ЛСД”. Теперь Канарек попросил ее описать свои ощущения от “кайфа номер 23”.

Буглиози: “Я протестую. Этот вопрос смешон, Ваша честь”.

В правоведческих книгах не упоминается подобное обоснование протеста, но, по-моему, напрасно. Очевидно, судья Олдер придерживался того же мнения, поскольку удовлетворил протест. Как и другие мои протесты, когда я обосновывал их “бесконечным повторением" или "бессмысленностью" вопроса.


Сразу по возвращении в зал суда после полуденного перерыва Мэнсон внезапно вскочил с места и, обернувшись к сидевшим отдельно присяжным, развернул перед ними первую страницу “Лос-Анджелес таймс”.

Пристав немедленно вырвал у него газету, но Мэнсон успел продемонстрировать гигантский черный заголовок:


"МЭНСОН ВИНОВЕН”, - ГОВОРИТ НИКСОН


Олдер распорядился вывести присяжных. Затем он пожелал узнать, кто именно из адвокатов, вопреки ясному приказу, пронес газету в зал суда. Некоторые отрицали свою причастность, но никто не захотел сознаться.

Сомнений не осталось: присяжным предстояло заново пройти процедуру voir dire. Каждый из них входил к судье отдельно и, принеся присягу, отвечал на вопросы. Из двенадцати присяжных и шести запасных одиннадцать видели заголовок целиком; двое успели различить лишь слова “Мэнсон виновен”; четверо видели одну только газету с фамилией “Мэнсон” на первой странице; и один, мистер Замора, не видел вообще ничего: “Как раз в это время я посмотрел на часы”.

Каждого также опросили относительно их реакции на увиденное. Миссис Маккензи: “Ну, моей первой мыслью было: “Это же просто смешно”. Мистер Макбрайд: “Я считаю, что, если президент действительно сказал такое, это настоящая глупость с его стороны”. Мисс Месмер: “Я никому не позволяю принимать решения вместо меня”. Мистер Даут: “Начнем с того, что я не голосовал за Никсона”.

После напряженного собеседования все восемнадцать заявили под присягой, что заголовок не произвел на них решительно никакого влияния и что в дальнейшем они будут руководствоваться исключительно доказательствами, представленными в суде.

Зная кое-что о психологии присяжных, я склонялся к тому, чтобы поверить им — по одной простой причине. Присяжные считают себя привилегированными участниками процесса. День за днем они принимают участие в судебной драме, разворачивающейся перед ними. Они выслушивают показания свидетелей. Они — и только они! — решают, что имеет значение, а что нет. Они склонны воспринимать себя как экспертов; те же, кто остались по ту сторону дверей зала заседаний, воспринимаются ими как любители. Присяжный Даусон выразил эту мысль по-своему: сам он выслушал каждое слово показаний; Никсон же не слышал ничего; “Мне не кажется, что мистер Никсон может хоть что-то знать об этом деле”.

Мое общее ощущение было таково, что присяжным не пришлась по нраву предпринятая президентом попытка узурпировать их собственную роль. Вполне вероятно, что виденный ими заголовок даже помог Мэнсону, заставив присяжных решить, что они проведут разбирательство с максимальной непредвзятостью по отношению к этому подсудимому и, в отличие от президента, предоставят ему все возможные лазейки для спасения.

По всей стране аналитики выражали мнение, что в случае осуждения Мэнсона его виновность будет поставлена под сомнение в апелляции, которая постарается извлечь все возможное из реплики Никсона. Напротив, поскольку именно Мэнсон привлек внимание присяжных к заголовку, им была совершена “умышленная ошибка”, и это попросту означает, что подсудимый не сможет получить выгоды из промаха, допущенного им самим.

Один аспект этой истории все же немного обеспокоил меня. То была лишь мелкая шероховатость, которая тем не менее внушала опасения. Заголовок объявлял, что виновен Мэнсон — а отнюдь не девушки, — и, стало быть, предположительная вина Мэнсона могла оказаться “размазана” и по его подельницам. Я решил, что именно такая точка зрения прозвучит на рассмотрении апелляции, но на ее основе нельзя будет потребовать нового суда. На каждом слушании происходят те или иные ошибки, но лишь ничтожное их количество позволяет апелляционным судам выносить постановление о начале нового процесса. Это могло произойти и в нашем случае, если бы Олдер не провел voir dire присяжных и не получил бы от каждого из них данного под присягой заявления о том, что инцидент никак не повлиял на их беспристрастность.

Да и трое подсудимых девушек едва ли помогли сами себе, когда на следующий день, встав перед судьей, продекламировали в хорошо отрепетированный унисон: “Ваша честь, если президент говорит, что мы виновны, зачем продолжать суд?”

Олдер не сдался в поиске виновника происшествия. Теперь Дэйи Шинь сознался, что перед самым возобновлением слушания он подошел к шкафу, куда пристав сложил все конфискованные газеты, и, выбрав несколько, отнес их к столу для совещаний защиты с подсудимыми. Он собирался почитать спортивные разделы, признался Шинь, и не подозревал, что к ним также прикреплены первые полосы.

Объявив, что Шинь нанес Суду прямое оскорбление, Олдер приговорил его к трем ночам заключения в окружной тюрьме с момента окончания текущего заседания. Мы уже миновали стадию вежливых предупреждений. Шинь попросил предоставить ему час на то, чтобы отогнать машину на стоянку и взять зубную щетку, но Олдер отклонил просьбу, оставив Шиня под арестом.


На следующее утро Шинь попросил назначить отсрочку очередного заседания. Оказавшись в неудобной постели в еще более неудобном помещении, Шинь не сумел выспаться прошлой ночью и полагал, что не может защищать свою клиентку с должной эффективностью.

И это далеко не все его проблемы, признал Шинь. “У меня начались семейные недоразумения, Ваша честь. Моя жена думает, что я провожу ночь у какой-то другой женщины. Она не читает по-английски. Теперь даже моя собака не захочет разговаривать со мной”.

Отказавшись комментировать жалобы Шиня на неустроенность быта, Олдер посоветовал ему вздремнуть во время полуденного перерыва в заседании. Просьба отклонена.


Ирвинг Канарек продержал Линду на свидетельском месте семь дней. То был перекрестный допрос в буквальном смысле этого слова: он должен был перечеркнуть впечатление, оставленное Линдой. Вот один только пример: “Миссис Касабьян, не был ли целью вашего появления на ранчо Спана поиск новых мужчин — тех, с которыми вы прежде не имели физических отношений?”

В отличие от Фитцджеральда и Шиня Канарек изучал показания Линды о событиях тех двух ночей словно бы под микроскопом. Защита усматривала в подобной тактике одну лишь проблему — некоторые из наиболее разрушительных показаний Линда повторяла по два, по три, даже большее количество раз. Но Канарек просто не мог, заработав очко, перейти к следующему эпизоду. Часто он так долго задерживался на какой-то детали, что сводил на нет собственную победу. Так, Линда показала, что в ночь убийств на Сиэло-драйв ее сознание было ясным. Она показала также, что, став свидетелем того, как Текс застрелил Парента, впала в состояние шока. Канарек не остановился на выявлении явного противоречия, но поинтересовался, когда именно окончилось это состояние шока.

О.: “Я не знаю, когда оно кончилось. Я не знаю, кончилось ли оно вообще”.

В.: “Ваше сознание было абсолютно ясным, не так ли?”

О.: "Да".

В.: “Вы не находились под воздействием какого-либо наркотика, это правда?”

О.: “Не находилась”.

В.: “Итак, ничто тогда не оказывало на вас влияния?”

О.: “Я находилась под влиянием Чарли”.

Линда по-прежнему быстро отвечала на вопросы, но становилось все более очевидным, что Канарек вконец измотал ее.


7 августа мы потеряли одного присяжного и одного свидетеля.

Присяжный по имени Уолтер Витцелио покинул свой пост, сославшись на состояние здоровья себя самого и своей супруги. Бывшего охранника сменил по жребию один из запасных присяжных — Ларри Шили, инженер-кабельщик по профессии.

В тот же день мне стало известно о смерти Рэнди Старра, наступившей в муниципальной больнице для ветеранов от “невыявленного заболевания”.

Бывший работник с ранчо Спана, подрабатывавший время от времени постановщиком трюков на киносъемках, готовился опознать “веревку Тейт — Себринга” как идентичную той, которую использовал Чарльз Мэнсон. Что еще важнее, Рэнди отдал Мэнсону свой револьвер 22-го калибра, и эти показания должны были буквально вложить оружие в руки Мэнсона.

У меня имелись и другие свидетели, готовые дать показания по этим ключевым моментам, но внезапная болезнь Рэнди, разумеется, не могла меня не обеспокоить. Узнав, что вскрытия тела Старра не проводилось, я распорядился провести его. Как выяснилось, Старр умер от естественной причины; точнее — от ушной инфекции.


Канарек: “Миссис Касабьян, я хочу показать вам эту фотографию”.

О.: “О боже!" Линда быстро отвернулась. В руках Канарека было цветное фото очевидно беременной и очевидно мертвой Шарон Тейт.

Линда впервые увидела эту фотографию и испытала такое потрясение, что Олдер объявил десятиминутный перерыв.

В суде не было представлено ни малейшего доказательства тому, что Линда входила в дом Тейт, или тому, что она видела труп Шарон Тейт. Таким образом, мы с Аароном немедленно поставили под сомнение целесообразность демонстрации свидетелю этой фотографии. Фитцджеральд ответил, что считает вполне возможным присутствие миссис Касабьян в домах и Тейт, и Лабианка; более того, она могла принимать участие во всех совершенных убийствах. Олдер постановил, что Канарек может демонстрировать ей фото.

Затем Канарек показал Линде фотографию мертвого Войтека Фрайковски.

О.: “Это тот самый мужчина, которого я видела у входа”.

Канарек: “Миссис Касабьян, почему вы плачете?”

О.: “Потому, что я не могу в это поверить. Просто…”

В.: “Во что вы не можете поверить, миссис Касабьян?”

О.: “Что они могли сделать это”.

В.: “Понимаю. Значит, вы не могли этого сделать, но они могли?”

О.: “Я знаю, что не делала этого”.

В.: “Вы находились в состоянии шока, не правда ли?”

О.: “Верно”.

В.: “Тогда откуда вам знать?”

О.: “Потому что знаю. Во мне нет этого, я не способна на такое зверство”.

Канарек показал Линде фотографии всех пятерых убитых на Сиэло-драйв, равно как и фотографии мертвых Розмари и Лено Лабианка. Он даже настоял, чтобы она подержала в руках кожаный ремешок, связывавший запястья Лено.

Возможно, Канарек надеялся: это будет для Линды таким шоком, что она сделает какое-то опасное для себя признание. Вместо этого он добился лишь одного — выявил контраст между Линдой Касабьян и остальными подсудимыми; всем присутствующим стало окончательно ясно, что в отличие от убийц Линда — человек, способный на глубокие эмоциональные переживания. Дикость, бесчеловечность совершенных преступлений сильно расстроили ее.

Демонстрация Линде этих фотографий была явной ошибкой. И другие представители защиты вскоре осознали это. Всякий раз, когда Канарек показывал очередную фотографию и затем просил вглядеться в какую-то малозначимую деталь, присяжные морщились или начинали ерзать в своих креслах. Даже Мэнсон — и тот вскоре заявил Суду, что Канарек действует сам по себе. Его адвокат, впрочем, продолжал настаивать.


Дождавшись перерыва, в холле ко мне подошел Рональд Хьюз: “Знаешь, Винс, я хочу извиниться…”

“Не стоит извиняться, Рой. Ты говорил в “пылу спора”. Жаль только, что Олдер принял это как оскорбление в свой адрес”.

“Да нет, я не об этом, — сказал Хьюз. — Я совершил нечто гораздо худшее. Это я предложил пригласить Канарека на роль адвоката Мэнсона”.


В понедельник, 10 августа 1970 года, Народ подал Суду прошение о предоставлении Линде Касабьян освобождения от судебного преследования. Судья Олдер подписал соответствующий документ в тот же день, но только тринадцатого числа официально снял все предъявленные Линде обвинения, и она получила свободу. Линда находилась под стражей с 3 декабря 1969 года. В отличие от Мэнсона, Аткинс, Кренвинкль и Ван Хоутен все это время она провела в одиночной камере.

Даже Гейл, моя жена, была обеспокоена. “Что, если она откажется от показаний, Винс? Сьюзен Аткинс так и сделала; Мэри Бруннер тоже. И теперь, когда с нее сняли обвинения…”

“Дорогая, я доверяю Линде”, — отвечал я жене.

Я действительно доверял ей, но где-то в глубине моего сознания то и дело всплывал вопрос: “Что станется с доказательством правоты Народа, если доверие будет обмануто?”

На следующий день Мэнсон передал Линде длинное письмо, написанное от руки. Поначалу казалось, что оно почти целиком состоит из бессмысленного набора фраз. Лишь хорошенько приглядевшись, можно было заметить, что ключевые мысли помечены в письме крошечными галочками. Выписанные на отдельную бумажку с сохранением допущенных ошибок, они гласили:

“Любовь не остановится если это любовь… Шутки в сторону. Посмотри в конец и начни сначала… Просто поддайся любви и отдай свою любовь свободе… Если бы ты не говорила то что говорила працесс бы не состоялся… Не теряй своей любви она ждет тебя… Как ты думаешь за что убили Джей-Си? Ответ: он был Дьяволом и плохим. Никому он не нравился… Не отдавай это никому или они найдут способ использовать это против меня… Этот працесс над Сыном Человеческим только покажет миру что каждый судит себя сам”.

Полученное Линдой сразу после предоставления ей неприкосновенности, письмо могло значить лишь одно: Мэнсон старался заманить Линду обратно в “Семью” в надежде, что, получив свободу, она опровергнет собственные показания.

Ответ Линды был прост: она вручила письмо мне.

Многие видели, как Мэнсон протянул ей письмо, но Канарек продолжал настаивать, что Линда сама вырвала его из руки Мэнсона!

Как ни странно, но самый эффективный перекрестный допрос Линды провел Рональд Хьюз. Это был его первый настоящий суд, и он частенько совершал процессуальные ошибки — но зато Хьюз не понаслышке был знаком с субкультурой хиппи, будучи ее частью. Он знал все о наркотиках, мистицизме, карме, аурах и вибрациях[171] — так что, расспрашивая Линду о подобных вещах, он заставлял ее выглядеть чуточку странной, “со сдвигом”. Именно Хьюз заставил Линду признаться, что она верит в ESP[172] и что временами, находясь на ранчо Спана, она ощущала себя настоящей ведьмой.

В.: “Чувствуете ли вы, что вибрации мистера Мэнсона обладают контролем над вами?”

О.: “Возможно”.

В.: “Он действительно сильно вибрировал?”

О.: “Конечно, он и сейчас это делает”.

Хьюз: “Пусть в протоколе будет отмечено, Ваша честь, что мистер Мэнсон спокойно сидит на своем месте”.

Канарек: “Не похоже, чтобы он вибрировал”.


Хьюз задал Линде так много вопросов, касающихся приема наркотиков, что случайно забредшему в зал человеку могло показаться, будто Линде предъявлено обвинение в хранении недозволенных психотропных средств. И все же четкие, а зачастую и остроумные ответы Линды сами по себе доказывали то, что ее сознание вовсе не разрушено приемом ЛСД.

В.: “Так, миссис Касабьян. Вы говорили здесь, что считали мистера Мэнсона Иисусом Христом. Скажите, не казался ли вам кто-то еще Иисусом Христом?”

О.: "Библейский Христос".

В.: “Когда же вы перестали полагать, что мистер Мэнсон является Иисусом Христом?”

О.: “Той ночью в усадьбе Тейт”.


Я был совершенно уверен в том, что Линда произвела на присяжных хорошее впечатление, но все же был рад услышать и независимую оценку. Когда Хьюз обратился к Суду с просьбой назначить психиатров для обследования Линды, Олдер ответил ему: “Я не вижу причин для психиатрической экспертизы в данном случае. Она представляется мне человеком, обладающим абсолютно ясным сознанием и хорошей, правильной речью. До сих пор мне не приходилось наблюдать признаки нарушения ее способности запоминать события и рассказывать о них. Во всех отношениях свидетель проявляет замечательную способность четко выражать свои мысли, равно как и понимать обращенные к ней вопросы. Просьба отклонена”.

Хьюз весьма эффективно завершил свою часть перекрестного допроса Линды:

В.: “Вы говорили здесь о том, что ловили кайф от марихуаны, гашиша, фенциклидина, семян вьюнка, псилоцибина, ЛСД, мескалина, пейота, метамфетамина и ромилара. Верно ли это?”

О.: “Да”.

В.: “Вы говорили также о том, что за последний год у вас имелись две яркие иллюзии. Вы верили, что Чарльз Мэнсон и Иисус Христос — одно и то же лицо, не так ли?”

О.: “Да”.

В.: “Вы также считали себя ведьмой?”

О.: “Да”.

Хьюз: “Ваша честь, у меня больше нет вопросов к свидетелю”.


Основная задача повторного допроса свидетеля вызывавшей его стороной — реабилитировать уже полученные показания после окончания перекрестного допроса. Линда практически не нуждалась в реабилитации; следовало разве что дать ей возможность представить оборванные защитой ответы в более полном, развернутом виде. Например, я дал Линде объяснить, что упомянутое ею “состояние шока” было оборотом речи, а не медицинским диагнозом, и что она вполне сознавала все происходящее.

При повторном допросе обвинение может также уточнить подробности эпизодов, всплывших лишь при перекрестном допросе. Поскольку защите удалось поднять проблему совершенной Линдой кражи пяти тысяч долларов, я лишь теперь смог представить смягчающие обстоятельства: стянув эти деньги, Линда отдала их “Семье”, более не видела их и не имела с них личной выгоды.

И только при повторном допросе я дал Линде возможность объяснить причины ее побега с ранчо Спана без дочери. Как мне казалось, задержка в представлении этих сведений лишь сыграла нам на руку: к началу повторного допроса присяжные уже достаточно хорошо узнали Линду Касабьян, чтобы принять ее объяснение.

Прямой. Перекрестный. Повторный. Повторный перекрестный. Вновь повторный. Вновь повторный перекрестный. Лишь 19 августа, незадолго до наступления полудня, Линда Касабьян окончательно покинула свидетельское место. Там она провела семнадцать дней: больше, чем обычно длится суд в целом. В свое время защита получила двадцатистраничную выжимку всех моих бесед с нею, равно как и копии всех ее писем ко мне, — но ни разу ее не смогли уличить в даче противоречивых показаний. Я очень ею гордился; если когда-либо свидетель становился “звездой обвинения”, то это Линда Касабьян.

Вслед за завершением дачи показаний Линда улетела домой, в Нью-Хэмпшир, чтобы воссоединиться с детьми. Испытание, однако, еще не завершилось для нее окончательно: Канарек сделал запрос о возможности ее повторного вызова защитой, и, кроме того, ей также предстояло вновь давать показания, когда в суд будет наконец доставлен Уотсон.


Рэнди Старр не стал единственным свидетелем, которого потерял Народ на протяжении августа.

Все еще не утолив жажду путешествий, Роберт Касабьян и Чарльз Мелтон отправились на Гавайи. Я просил Гари Флейшмана, адвоката Линды, попробовать отыскать их там, но тот заявил, что оба медитируют в пещере на каком-то маленьком, не указанном на картах островке и что разыскать их решительно невозможно. А ведь Мелтон был мне особенно нужен: он должен был рассказать в суде о замечании Текса: “Может, когда-нибудь Чарли и мне разрешит отпустить бороду”.

Потеря другого свидетеля стала для стороны обвинения еще большим ударом. Саладин Надер — актер, чью жизнь Линда спасла в ночь убийства четы Лабианка, — выехал из своей квартиры. Друзьям он сказал, что уезжает в Европу, но не оставил никакого адреса. Я дал следователям “команды Лабианка” поручение попробовать отыскать Надера через ливанское консульство и службу иммиграции, но никаких концов они так и не сумели найти. Тогда я попросил следователей поговорить с хозяйкой квартиры, миссис Элеанор Лелли, которая, на худой конец, могла показать, что в течение августа 1969 года актер действительно проживал в Венисе, в квартире номер 501 дома 1101 по Оушн Фронт-уолк.

18 августа, однако, мы нашли другого свидетеля, причем одного из лучших.


Хуан Флинн все-таки решился на разговор — по истечении целых семи месяцев после того, как я впервые попросил Уоткинса и Постона убедить его явиться ко мне для беседы.

Опасаясь, что он станет свидетелем обвинения, “Семья” начала настоящую кампанию устрашения против долговязого панамского ковбоя: предпринятые ими меры включали письма с угрозами, молчание в телефонную трубку и выкрики “Хрю-хрю!” или “Свинья!” из машин, проносящихся по ночам мимо его трейлера. Все это вконец разозлило Хуана — настолько, что он решил связаться с ОШЛА, сотрудники которого позвонили в ДПЛА.

Я был в это время в суде, и поэтому первую беседу с Флинном в Центре Паркера провел Сартучи. То был короткий разговор; перенесенный на бумагу, он уместился всего на шестнадцати страницах машинописи, но содержал при этом действительно потрясающее признание.

Сартучи: “Когда вам впервые стало известно о том, что Чарльза Мэнсона обвиняют в преступлениях, по делу о которых в настоящее время идет суд, где он находится в качестве подсудимого?”

Флинн: “Мне стало известно о преступлениях, по делу о которых обвиняют Мэнсона, когда он признался мне в происходивших убиваниях…”

На своем ломаном английском Флинн пытался сказать, что Мэнсон сознался ему в убийствах!

В.: “Был ли у вас отдельный разговор с упоминанием четы Лабианка? Может, он говорил об убийствах вообще, или как?”

О.: “Ну, я и не знаю, говорил ли он сразу или отдельно, но он привел меня к выводу… он сказал мне, что является основной причиной совершения этих убийств”.

В.: “Говорил ли он еще что-нибудь?”

О.: “Он признался… он похвастался… что за два дня лишил жизни тридцать пять человек”.

Когда сотрудники ДПЛА доставили Хуана ко мне в кабинет, я еще не успел поговорить с Сартучи или выслушать запись той первой беседы, поэтому рассказ Флинна о весьма неосторожных признаниях Мэнсона стал для меня настоящим сюрпризом.

Расспросив Хуана, я выяснил, что разговор происходил в кухне на ранчо Спана, от двух до четырех дней спустя после первых телевизионных сообщений об убийстве Тейт. Хуан только успел присесть перекусить, когда в кухню вошел Мэнсон и правой рукой потер свое левое плечо: очевидно, то был сигнал остальным выйти, поскольку они немедленно сделали это. Понимая, что сейчас должно что-то произойти, но не зная, что именно, Хуан принялся за еду.

(Все время с момента появления “Семьи” на ранчо Спана Мэнсон пытался уговорить высокого, шести футов ростом, ковбоя присоединиться к ним. Мэнсон даже обещал Флинну: “Я раздобуду тебе золотой браслет, утыкаю его алмазами, и ты станешь предводителем моих зомби”. То была не первая попытка соблазнить Флинна. Когда поначалу Мэнсон предложил ему ту же наживку, что и прочим мужчинам, Хуан с готовностью воспользовался предложением, о чем вскоре пожалел. “Чертов триппер никак было не вывести, — сказал мне ковбой, — я бился с ним три… нет, четыре месяца”. Оставаясь на ранчо, Хуан тем не менее отказывался быть чьим бы то ни было зомби — а уж тем более зомби малыша Чарли. Впрочем, с течением времени Мэнсон становился все настойчивее.)

Внезапно Мэнсон схватил Хуана за волосы, заломил ему голову назад и, приставив к горлу нож, произнес: “Ах ты, сукин сын, разве ты не знаешь, что именно я совершаю все эти убийства?"

Несмотря даже на то, что Мэнсон не стал уточнять, какие именно убийства имеются в виду, это признание было чрезвычайно серьезной уликой[173].

Не убирая острого как бритва лезвия от горла Хуана, Мэнсон спросил: “Ты со мной или мне придется убить тебя?”

Хуан ответил: “Я сижу тут, с тобой, знаешь ли, и собираюсь поесть”.

Мэнсон положил нож на стол. “О’кей, — сказал он, — убей меня”.

Возобновляя трапезу, Хуан сказал: “Я не хочу этого делать, знаешь ли”.

Потеряв терпение, Мэнсон сказал: “Приближается Helter Skelter, и нам нужно будет уйти в пустыню”. Затем Хуан был поставлен перед выбором: он может противостоять Мэнсону или присоединиться к нему. Если он выберет второй вариант, то, по словам Чарли, “можешь отправиться к водопаду и заняться любовью с моими девочками”.

(Выражение “мои девочки” в устах Мэнсона само по себе было хорошей уликой.)

Хуан сказал Чарли, что в следующий раз, когда ему захочется подцепить сифилис или гонорею месяцев этак на девять, он непременно даст знать.

Именно тогда Мэнсон похвастал совершенными за два дня убийствами тридцати пяти человек. Хуан воспринял это именно так — пустое хвастовство, и я склонялся к тому, чтобы согласиться. Если в течение двух дней по приказу Мэнсона действительно были совершены еще какие-то убийства кроме известных нам семи, я был уверен, что на каком-то этапе следствия мы должны были бы наткнуться на рассказывающие о них улики. Кроме того, если говорить о текущем процессе, последнее высказывание Мэнсона было совершенно бесполезно, поскольку, и это очевидно, не могло быть представлено в качестве улики.

В конце концов Мэнсон забрал свой нож со стола и вышел. А Хуан внезапно понял, что аппетит у него совсем пропал.


Той ночью я говорил с Хуаном более четырех часов. Косвенное признание Мэнсона не было единственным сюрпризом. В июне или июле 1969 года, когда Хуан, Брюс Дэвис и Клем стояли на тротуаре декораций на ранчо Спана, Мэнсон заявил Хуану: “Короче, я принял решение. Для меня остается одно: чтобы начать Helter Skelter, надо спуститься туда и показать черным, как это делается, поубивав целую кучу этих долбаных свиней”.

Среди других воспоминаний Флинна: Мэнсон несколько раз угрожал ему смертью, а однажды выстрелил в него из револьвера “лонгхорн” 22-го калибра; в нескольких случаях Мэнсон предлагал Хуану самому убить различных людей; Флинн не только видел, как группа покинула ранчо (видимо, в ночь гибели четы Лабианка), но и слышал обращенные к нему слова Сэди: “Мы отправляемся замочить нескольких гребаных свиней”.

Неожиданно Хуан Флинн стал одним из основных свидетелей обвинения. Оставалась только одна проблема — охранять его вплоть до момента дачи показании. На протяжении всей нашей беседы крайняя нервозность не покидала Хуана; он замирал, напрягшись, при легчайшем шорохе в коридоре. Он сам признал, что из-за страха уже несколько месяцев подряд не может толком выспаться. И спросил меня, нет ли какого-нибудь способа посадить его под замок до тех пор, пока не придет время выступить на суде.

Я позвонил в ДПЛА и попросил направить Хуана или в тюрьму, или в больницу. Мне было все равно, где окажется ковбой, лишь бы он перестал бродить по улицам.

Озадаченный неожиданным поворотом, приехавший за Хуаном Сартучи поинтересовался, какое преступление тот предпочитает в качестве причины ареста. Ну, сказал Хуан, немного подумав, он хочет сознаться в том, что пару месяцев тому назад распивал пиво в пустыне. Это было в национальном парке и, следовательно, может считаться преступлением. Флинна арестовали и поместили в камеру на основании именно этого обвинения.

Хуан недолго оставался в тюрьме: уже очень скоро тюремная жизнь приелась ему и окончательно перестала нравиться. Три или четыре дня спустя он попробовал связаться со мной. Не сумев поговорить немедленно, он позвонил на ранчо Спана и оставил послание одному из тамошних работников: тот должен был приехать за ним и внести необходимый залог. “Семья” перехватила сообщение и прислала за Флинном Канарека.

Канарек уплатил сумму залога и купил Хуану завтрак. Он также посоветовал ему: “Ни с кем не разговаривай”.

Когда же Хуан покончил с завтраком, Канарек рассказал ему, что уже позвонил Пищалке и что девушки уже в пути — они едут сюда подобрать Флинна. Услыхав такое, Хуан немедленно сбежал. И, находясь в бегах, периодически отзванивался мне, чтобы заверить: с ним пока все в порядке, и в нужное время он обязательно явится в суд и даст показания.

У Хуана имелась для этого особая причина, не упомянутая в суде. Коротышка Шиа был его лучшим другом.


19 августа — 6 сентября 1970 года


После того как Касабьян покинула зал суда, я вызвал серию свидетелей, чьи детальные показания либо поддерживали, либо уточняли ее рассказ. Среди них были: Тим Айрленд, воспитатель школы для девочек, расположенной ниже по склону холма от усадьбы Тейт, — он слышал крики и мольбу о помощи; Рудольф Вебер, описавший инцидент у поливального шланга и бросивший настоящую “бомбу” — лицензионный номер автомобиля; Джон Шварц, подтвердивший, что номер принадлежит его машине, и рассказавший, как две ночи подряд в первой половине августа 1969 года Мэнсон брал ее, не спрашивая разрешения; Винифред Чепмен, описавшая свое появление в усадьбе на Сиэло-драйв утром 9 августа 1969 года; Джим Эйзин, который вызвал полицию после того, как миссис Чепмен выбежала на улицу с криками “Убийство, смерть, трупы, кровь!”; первыми прибывшие на место преступления офицеры ДПЛА (ДеРоса, Вайзенхант и Барбридж), описавшие свою кошмарную находку. Осколок за осколком, деталь за деталью — от приезда Чепмен до изучения обрезанных проводов представителем телефонной компании — ими воссоздавалась сцена событий. Ужас, казалось, накрыл зал суда невидимым облаком, которое не рассеивалось, даже когда менялись очередные свидетели.

Поскольку Лесли Ван Хоутен не обвинялась в пяти убийствах на Сиэло-драйв, Хьюз не задавал вопросов никому из этих свидетелей. Впрочем, он высказал интересную просьбу: Хьюз попросил, чтобы на время обсуждения этих убийств ему и его подзащитной было позволено покинуть зал суда. Просьба была отклонена, но попытка Хьюза отделить подопечную от обсуждения этих событий напрямую противоречила коллективной защите Мэнсона — и я гадал, какова будет реакция на это Чарли.

Когда присягу принял Макганн, я довольно долго расспрашивал его об увиденном в доме Тейт. Значение множества деталей — фрагменты рукояти револьвера, размеры и тип веревки, отсутствие стреляных гильз и т. д. — станет очевидным для присяжных лишь позже. Для меня особенно важно было дать им понять, что Макганн не нашел признаков ограбления или мародерства. Вновь опережая защиту, я расспросил офицера о найденных в доме наркотиках. И о паре очков.

Не дожидаясь появления в зале следующего свидетеля, коронера округа Лос-Анджелес Томаса Ногучи, Канарек попросил устроить совещание в кулуарах. Он передумал, заявил Канарек. Ранее он показывал миссис Касабьян фотографии убитых, но теперь “я все обдумал, и считаю, что это было ошибкой, Ваша честь”. Канарек попросил изъять из вещественных доказательств фотографии мертвых тел — в особенности те из них, что выполнены в цвете. Просьба отклонена. Фотографии могут быть использованы для целей идентификации, постановил Олдер; что же до возможности их предъявления свидетелям в качестве вещественных доказательств, то решение по данному вопросу будет принято позднее.

Всякий раз, когда Канарек выкидывал подобный фокус, я думал: “Ну, уж похлеще этого не бывает ничего”. И всякий раз ошибался; Канарек не только был способен перекрыть собственные “достижения”, но и делал это.

Я и прежде несколько раз беседовал с доктором Ногучи, но последний разговор состоялся в моем кабинете, прямо перед началом судебного заседания. Коронер, выполнивший вскрытие тела Шарон Тейт и руководивший вскрытиями четверых других жертв, имел привычку неожиданно преподносить маленькие сюрпризы. На судебных процессах и так хватает неожиданных заявлений, чтобы еще выслушивать их от собственных свидетелей; поэтому я прямо спросил у коронера: существует ли что-то такое, о чем я еще не знаю?

Ну, разве что только одно, признал Ногучи. Об этом не упоминалось в отчетах о вскрытии, но, изучив потертости на левой щеке покойной, он сделал вывод: “Шарон Тейт была повешена”.

Это не явилось причиной смерти, сказал он, и, скорее всего, женщина находилась в подвешенном состоянии менее минуты, но, по его убеждению, потертости представляли собою ссадины от натянутой веревки.

Я внес в свои заметки изменения, необходимые для того, чтобы этот вывод коронера мог прозвучать в зале суда.

Почти все показания доктора Ногучи были важны, но некоторые особенно: они подтверждали рассказ Линды Касабьян.

Ногучи показал, что многие из ножевых ран повредили кости; Линда рассказала о жалобах Патриции Кренвинкль: у нее болела рука из-за того, что ее нож попадал в кости.

Линда рассказала, что два ножа, выброшенных ею из окна машины, имели примерно одинаковую длину лезвия, и определила ее (показывая руками) как находящуюся в промежутке между 5 1/2 и 6 1/2 [174] дюйма. Доктор Ногучи показал, что многие из ран имели глубину в 5 дюймов. Это не только почти соответствовало прикидкам Линды, но и подчеркивало крайнюю жестокость нанесения ран.

Линда определила ширину лезвия как равную дюйму. Доктор Ногучи сказал, что раны нанесены лезвием с шириной лезвия от дюйма до полутора.

Толщину лезвия Линда определила как, пожалуй, в два или три раза превышавшую толщину обычного кухонного лезвия. По словам доктора Ногучи, толщина ран варьировалась от 1/8 до 1/2 дюйма, что соответствовало приблизительному определению Линды.

Линда (которая, живя на ранчо Спана, несколько раз затачивала похожие ножи под присмотром Мэнсона) показала, что ножи были заточены с обеих сторон: с одной стороны до самой рукояти, а с другой — по крайней мере на дюйм от кончика лезвия. Доктор Ногучи показал, что примерно две трети ран сделаны лезвием или лезвиями, заточенными с обеих сторон на расстоянии от полутора до двух дюймов — одна из сторон затем становилась тупой, тогда как вторая оставалась острой.

Как я скажу присяжным позднее, данное Линдой описание тех двух ножей — их толщина, ширина, длина, даже характер заточки обоюдоострого лезвия — свидетельствует в пользу того, что описанные два ножа как раз и были теми орудиями, о которых говорил доктор Ногучи.

Во время своей части перекрестного допроса коронера Канарек не только постоянно использовал слово “скончались” в отношении жертв, но даже говорил об Абигайль Фольгер, бежавшей к “месту своего успокоения”. Это походило на фразы из экскурсионного путеводителя по лесным лужайкам.

Идиотизм происходящего не прошел мимо внимания Мэнсона. Он подал жалобу: "Ваша честь, мой адвокат ничего не делает из того, о чем я прошу, не слушает ни единого слова… Этот человек — не мой адвокат, он ваш адвокат. Я хотел бы уволить его и получить другого".

Я не знал точно, серьезно говорит Мэнсон или же нет. Даже если Чарли кривил душой, это все равно был прекрасный тактический ход: по сути дела, он заявлял присяжным: “Не судите меня по тому, что этот человек говорит или делает”.

Затем Канарек отдельно расспросил Ногучи о каждой из двадцати восьми ножевых ран на теле мисс Фольгер. Его целью, как он признался у судейского стола, было установить “виновность Линды Касабьян”. Если бы Линда побежала за подмогой, пояснил Канарек, миссис Фольгер, возможно, осталась бы в живых.

Здесь явно что-то было не так. Самой постановкой вопросов Канарек, по сути дела, предполагал присутствие Линды на месте преступления. Кроме того, он подчеркивал — снова, снова и снова — активное участие в нем Патриции Кренвинкль. Ничего неэтичного в этом не было: клиентом Канарека был Мэнсон. Меня удивляло лишь то, что собственный адвокат Кренвинкль, Пол Фитцджеральд, не так уж часто выражал протесты.

Аарон первым подметил обманчивость происходящего. “Ваша честь, даже если сам Кристиан Барнард[175] стоял бы там вместе с операционной наготове, жертва все равно не выжила бы: ранение аорты и тогда осталось бы фатальным”.

Позже, в отсутствие присяжных, судья Олдер спросил у Мэнсона, по-прежнему ли тот желает заменить Канарека. Чарли успел передумать, но во время обсуждения этого вопроса сделал интересное замечание о собственных ощущениях по ходу слушаний: “Поначалу мы действовали совсем неплохо. А потом, когда люди начали давать показания, вроде как утратили контроль".

Хотя первым, кто заметил одежду, найденную телевизионной съемочной группой, на самом деле был репортер программы новостей 7-го канала Эл Ваймен, вместо него мы вызвали телеоператора Кинга Баггота. Если бы мы взяли показания о находке телевизионщиков с Ваймена, впоследствии он не смог бы освещать ход процесса на своем канале. Перед тем как принести присягу, Баггот подошел к судейскому столу, где его уже ждали адвокаты; Олдер хотел удостовериться, что тот не упомянет перед присяжными об опубликованном признании Сьюзен Аткинс, приведшем тележурналистов к выброшенной одежде. В итоге, когда Баггот дал наконец показания, у присяжных создалось впечатление, что телевизионщики действовали, положившись на собственное везение.

После того как Баггот опознал различные предметы одежды, мы вызвали Джо Гранадо из ОНЭ. Джо должен был дать показания относительно взятых им проб крови.

Но Джо давал их не особенно долго. Он забыл захватить свои записи и отправился за ними. К счастью, наготове у нас уже был другой свидетель — Хелен Таббе, работающая в “Сибил Бранд” помощница шерифа, взявшая пробу волос Сьюзен Аткинс.

Джо нравился мне как человек, но в качестве свидетеля оставлял желать много лучшего. Он оставлял впечатление крайне неорганизованного человека; не мог толком выговорить многих технических терминов, хорошо известных ему как профессионалу; часто давал путаные, расплывчатые ответы. Отнюдь не прибавило ему авторитета и то, что он не стал брать пробы множества пятен, равно как не провел тесты на подгруппу крови многих взятых проб. Меня особенно беспокоило то, что он взял так мало проб из двух кровавых лужиц на пороге дома, перед входной дверью (“Я взял несколько проб наугад, а затем решил, что вся эта кровь одного типа”), как и то, что он вообще не брал пробы с кустов у крыльца (“В то время я, наверное, решил, что вся кровь имеет одно происхождение”). Беспокоился я оттого, что взятые пробы соответствовали группам и подгруппам крови Шарон Тейт и Джея Себринга, тогда как не имелось абсолютно никаких свидетельств тому, что кто-то из них выбегал из дома через главный вход. Я мог, разумеется, заявить присяжным, что убийцы или сам Фрайковски принесли кровь на своих ногах из дома, но уже предвидел, как защита использует эту неясность для того, чтобы бросить тень недоверия на историю, рассказанную Линдой, и поэтому спросил у Джо: “Вы не знаете, насколько верно взятые наугад пробы передают общую картину?”

О.: “Справедливый вопрос. Для этого мне бы пришлось слишком долго копаться”.

Гранадо также дал показания о найденном в кресле складном ноже и о радиоприемнике с часами, находившимся в автомобиле Парента. Увы, кто-то в ДПЛА, очевидно, пытался слушать радио, поскольку на циферблате больше не горели цифры 00:15 — и мне пришлось заявить, что это произошло уже после того, как их зафиксировал Гранадо.

Вскоре после окончания процесса Джо Гранадо уволился из ДПЛА и перешел работать в ФБР.


Лишенные доступа в зал суда, члены “Семьи” устроили пикетирование у дверей Дворца юстиции, на углу Темпл и Бродвея.

"Я жду, пока моего отца не выпустят из тюрьмы", — сказала репортерам коленопреклоненная Сэнди, устроившись рядышком с одним из наиболее оживленных перекрестков в Лос-Анджелесе. “Мы останемся тут, — при почтительном молчании зевак объявила телевизионщикам Пищалка, — пока не освободят всех наших братьев и сестер”. В своих интервью девушки говорили об идущем процессе не иначе, как о “втором распятии Христа”.

Ночами они спали в кустах у здания. Когда полиция положила этому конец, спальные мешки перекочевали в припаркованный неподалеку белый фургон. Днем “Семья” продолжала стоять на коленях или сидеть на тротуаре, давать интервью, стараться обратить в свою веру любопытствующих помоложе. Отличить настоящих мэнсонитов от случайно приблудившихся к группе было легко: у каждого из членов “Семьи” на лбу виднелся вырезанный знак “X”. При каждом был также надежно укрытый в ножнах охотничий нож.

Поскольку ножи были выставлены на общее обозрение, их владельцев нельзя было арестовать за скрытое ношение оружия. Полицейские пробовали отвозить ведущих участников “Семьи” в участок за бродяжничество — но после собеседования или, в лучшем случае, нескольких дней заключения все они оказывались на прежнем месте, и спустя недолгое время полиция оставила их в покое.

Ближайшие городские и окружные офисные здания предоставляли им необходимый комфорт — кресла для отдыха и туалетные кабинки. Телефоны-автоматы также были под рукой; в определенное время одна из девушек подходила к телефону и дожидалась проверочных звонков от других членов “Семьи” — включая и тех, что разыскивались полицией. Некоторые доброхоты-репортеры, освещавшие ход суда, сочиняли статьи, в сочувственном тоне восхвалявшие невинность, свежесть и собранность во внешнем облике участников пикета, их трогательную, умилительную преданность подсудимым. Эти репортеры также снабжали их деньгами, которые тратились неизвестно на что — может быть, на пищу. Впрочем, мы точно знали, что “Семья” постоянно пополняет потайные склады оружием и боеприпасами. “Семья” резко выступала против убийства животных, и наверняка оружие приобреталось не для самозащиты.


Смерть матери и отчима стала для Сьюзен Стратерс большим ударом, от которого она оправлялась постепенно, с трудом. Поэтому в качестве свидетеля вызвали Фрэнка Стратерса, который опознал на фотографиях Лено и Розмари Лабианка, а также описал то, что увидел, вернувшись домой вечером в ту субботу. Увидев кошелек, найденный на станции “Стандард”, Фрэнк опознал в нем (равно как и в часиках, лежавших в одном из отделений) собственность матери. Отвечая на вопросы Аарона, Фрэнк показал также, что не обнаружил никаких других пропаж.

Рут Сивик показала, что покормила собак четы Лабианка вечером в субботу. Нет, она не видела кровавых слов на дверце холодильника. Да, она открыла и закрыла эту дверцу, доставая собачью еду.

Продавца газет Джона Фокианоса, рассказавшего о своем разговоре с Розмари и Лено между часом и двумя ночи в ту субботу, сменили офицеры полиции голливудского участка Родригес и Клайн, описавшие свое прибытие на Вейверли-драйв и увиденную ими сцену преступления. Клайн дал показания относительно сделанных кровью надписей. Галиндо, первый из появившихся на Вейверли-драйв следователей, дал подробное описание дома и прилегающей территории, сказав, в частности: “Я не обнаружил никаких следов ограбления. Мною были найдены многочисленные ценные предметы”, которые он затем перечислил. Следователь Брода дал показания относительно сделанной им находки; незадолго до начала вскрытия тела Лено Лабианка в горле убитого был найден нож, не замеченный — из-за натянутой на голову Лено наволочки — никем из других офицеров, что подвело нас к показаниям заместителя медицинского эксперта Дэвида Кацуямы. И к проблемам, связанным с ними.


В первом отчете о ходе следствия по делу об убийстве четы Лабианка читаем: “Хлебный нож, извлеченный из горла [Лено Лабианка], по-видимому, послужил орудием, использованным в обоих убийствах”.

Для такого вывода не существовало ровным счетом никакой научной основы — ведь Кацуяма, проведший вскрытия обоих тел, так и не измерил большинства нанесенных жертвам ран.

Тем не менее, поскольку нож принадлежал чете Лабианка, подобное утверждение позволяло защите объявить, что убийцы явились в дом безоружными; стало быть, они вовсе не собирались никого убивать. Хотя убийство, совершенное при попытке ограбления, все равно остается убийством первой степени, это обстоятельство может приниматься в расчет при определении наказания. Иначе говоря, может стать решающим доводом в вопросе о применении к убийцам смертной казни. Самое же главное, вывод в отчете следователей сводил на нет всю нашу теорию случившегося, заключавшуюся в том, что только Мэнсон — и никто другой! — обладал мотивом для совершения убийств, а сам мотив связан не с ограблением (такой мотив мог иметься у тысяч людей), а с разжиганием Helter Skelter.

Вскоре после того как я получил отчеты по “делу Лабианка”, я заказал увеличенные масштабные копии фото со вскрытий, и попросил Кацуяму определить длину и толщину ран. Сначала я считал, что прояснить глубину ран вообще невозможно — а ведь это могло указывать на минимальную длину лезвия; в любом случае, разбирая оригиналы записей коронера, я обнаружил, что им были измерены две раны на теле Розмари Лабианка (одна длиною в 5 дюймов, другая — в 5 1/2), тогда как две раны на теле Лено Лабианка имели глубину в 5 1/2 дюйма каждая.

После многочисленных просьб с моей стороны Кацуяма нашел время измерить раны на фотографиях. Затем я сравнил его замеры с размерами хлебного ножа. Получилось вот что:

Длина лезвия хлебного ножа — 4 7/8 дюйма.

Глубина наиболее глубокой раны — 5 1/2 дюйма.

Толщина лезвия хлебного ножа — чуть менее 1/16 дюйма.

Толщина наиболее широкой раны — 3/16 дюйма.

Ширина лезвия хлебного ножа — от 3/8 до 1 3/16 дюйма.

Ширина наиболее широкой раны — 1 1/4 дюйма.

Никоим образом, заключил я, принадлежавшим чете Лабианка хлебным ножом нельзя нанести все эти раны. Длина, ширина, толщина — в каждом случае размер хлебного ножа был меньшим, чем сами ранения. Таким образом, убийцы, должно быть, имели при себе собственные ножи.

Вспомнив, однако, как Кацуяма перепутал перед большим жюри кожаную тесемку с электрическим шнуром, я показал ему два набора цифр и — задав ему приблизительно тот же вопрос, который прозвучал бы и в суде, — поинтересовался: сложилось ли у него мнение о том, мог ли хлебный нож, найденный в горле Лено Лабианка, произвести все раны? Да, такое мнение у него имеется, ответил мне Кацуяма. И каково же это мнение? Да, мог.

Подавив стон, я попросил Кацуяму вновь сравнить цифры.

На сей раз он решил, что нож четы Лабианка никак не мог причинить всех ранений.

Чтобы окончательно увериться в его ответе, я встретился с мед-экспертом в своем кабинете в тот день, когда я должен был вызвать его в суд в качестве свидетеля. Вновь Кацуяма счел, что нож мог причинить все раны, и затем вновь передумал.

“Доктор, — сказал я ему, — я ничего не пытаюсь вам внушить. Если ваше мнение как профессионала сводится к тому, что все раны нанесены хлебным ножом, — прекрасно. Но цифры, которые вы сами мне дали, указывают, что все эти раны ни могли быть сделаны этим ножом. Определитесь наконец. Только не надо сейчас говорить одно, а перед присяжными — другое. Примите окончательное решение”.

Несмотря на то что Кацуяма придерживался своего последнего ответа, во время его допроса в суде мне все же пришлось пережить достаточно неприятных минут. Так или иначе, мед эксперт показал: “Эти размеры [хлебного ножа] намного меньше размеров ран, которые я только что описал”.

В.: “Значит, вы считаете, что этот хлебный нож, извлеченный из горла мистера Лабианка, не мог быть использован для нанесения многих других ран на его теле; так ли это?”

О.: “Да, я так считаю”.

Розмари Лабианка, показал далее Кацуяма, получила сорок одну ножевую рану, шестнадцать из которых, пришедшиеся, по большей части, на ее спину и ягодицы, были нанесены уже после смерти потерпевшей. Отвечая на мои дальнейшие вопросы, Кацуяма объяснил, что в момент наступления смерти сердце перестает насыщать кровью остальное тело, и, таким образом, посмертные ранения можно отличить по их более светлой окраске.

Это было крайне важно, поскольку Лесли Ван Хоутен призналась Дайанне Лейк, что втыкала нож в чье-то уже мертвое тело.

Хотя Кацуяма закончил давать необходимые мне показания уже во время прямого допроса, перекрестный допрос продолжал меня все же беспокоить. В своем первом отчете заместитель коронера указал, что чета Лабианка погибла вечером в воскресенье, 10 августа, — через десяток с лишним часов после того, как они были убиты в действительности. Это не только противоречило версии событий второй ночи в пересказе Линды, но и давало защите прекрасную возможность выдвинуть алиби. Надо думать, они могли бы вызвать немало человек, каждый из которых совершенно искренне заявил бы, что видел Мэнсона, Уотсона, Кренвинкль, Ван Хоутен, Аткинс, Грогана и Касабьян, катаясь верхом на ранчо Спана вечером в то воскресенье.

Я не только не спросил Кацуяму о приблизительном времени наступления смерти четы Лабианка в ходе прямого допроса, но даже не задал аналогичного вопроса коронеру Ногучи относительно жертв на Сиэло-драйв, потому что (хоть я и знал, что показания Ногучи совпадут с рассказом Линды) не хотел, чтобы присяжные задумывались: отчего это я спросил Ногучи, но не Кацуяму?

Поскольку Фитцджеральд первым вел перекрестный допрос свидетелей, у него всегда был шанс первым же употребить наиболее мощное оружие в арсенале защиты — а в данном случае он мог вызвать настоящую сенсацию. Но он сказал лишь: “Нет вопросов к свидетелю, Ваша честь”, — и, к моему изумлению, те же слова повторили Шинь, Канарек и Хьюз.

Я мог придумать лишь одно подходящее объяснение этому почти невероятному казусу: все отчеты о вскрытии тел были переданы защите с остальными материалами по делу, но никто из четверых адвокатов не осознал важности этих материалов.


У Сьюзен Аткинс разболелся живот. Обстоятельство само по себе незначительное, в данном случае оно привело к внезапному отстранению Аарона Стовитца от дела Тейт — Лабианка.

Четыре дня судебных заседаний прошли впустую: Сьюзен Аткинс жаловалась на боли в желудке, о которых обследовавшие ее врачи отзывались как о “несуществующих”. После того как присяжные были удалены из зала, судья Олдер разрешил Сьюзен говорить, и та, театрально закатывая глаза, перечислила свои болячки. Не слишком впечатлившийся выступлением Аткинс и убежденный, что “она попросту ломает комедию”, Олдер приказал присяжным вернуться и возобновил заседание. Когда, по его окончании, Аарон покидал зал суда, один из репортеров поинтересолся, что он думает о выступлении Сьюзен. Стовитц ответил: “Это было шоу, достойное Сары Бернар[176]”.

На следующее утро Аарон получил вызов в кабинет окружного прокурора Янгера.

После публикации интервью Стовитца в журнале “Роллинг стоун” Янгер четко заявил Аарону: больше никаких интервью. Немного легкомысленному и свободолюбивому по натуре Аарону нелегко было соблюсти условие. Однажды, будучи в Сан-Франциско, Янгер включил радиоприемник и услышал, как Аарон комментирует какой-то юридический аспект слушаний. Судебный приказ об ограничении гласности не был нарушен, но по возвращении в Лос-Анджелес Янгер предупредил Аарона: “Еще одно интервью — и вы будете отстранены от дела”.

Я сопровождал Аарона в кабинет Янгера. Брошенную Стовитцем фразу никак нельзя расценивать как интервью, заявил я. Просто походя сделанное замечание. Мы все делали множество подобных замечаний по ходу процесса[177]. Но Янгер ничего не захотел слушать и объявил зычным начальственным голосом: “Нет, решено. Стовитц, вы отстранены”.

Я был сильно расстроен. На мой взгляд, решение Янгера было совершенно несправедливым. Но в данном случае обжаловать я его не мог.

Поскольку именно я готовил список свидетелей и сам опрашивал большинство из них, отстранение Аарона не слишком сказалось на данном этапе процесса. Мы договаривались, впрочем, разделить надвое окончательную аргументацию перед присяжными, которая длилась бы у каждого из нас по нескольку дней. Столкнувшись с необходимостью заниматься всем этим самостоятельно, я взвалил на себя дополнительное бремя к грузу, который уже тащил на себе; только в смысле затрачиваемого времени это означало два лишних часа подготовки ежевечерне — в придачу к обычным четырем или пяти. Назначенные на смену Аарону двое молодых заместителей окружного прокурора — Дональд Мюзих и Стивен Кей — не были в достаточной мере знакомы с материалами дела, чтобы вести допросы свидетелей или излагать перед присяжными выводы, следующие из их показаний.

Ирония состояла еще и в том, что Стив Кей когда-то встречался с участницей “Семьи” Сандрой Гуд — то было настоящее свидание, устроенное матерями обоих молодых людей, выросших в Сан-Диего.


Сержанты Боен и Долан из отделения дактилоскопии ОНЭ выступили как настоящие эксперты в своем деле — какими они, в сущности, и были. Отпечатки пальцев, полицейские архивы, картотека, смазанные и фрагментарные отпечатки, непригодные для снятия поверхности, точки сравнения… К моменту окончания дачи показаний офицерами присяжные успели выслушать мини-курс по идентификации отпечатков пальцев.

Боен описал, каким именно образом им были получены отпечатки, найденные в доме Тейт, и особый упор сделал на двух из них — на том, что был оставлен на наружной поверхности двери парадного входа, и на том, что располагался на внутренней поверхности левой створки раздвижной двери спальни Шарон Тейт.

Пользуясь заказанными мною диаграммами и многократно увеличенными фотографиями, Долан указал восемнадцать точек совпадения между отпечатком, снятым с парадной двери дома Тейт, и отпечатком безымянного пальца правой руки Уотсона, а также семнадцать точек совпадения между отпечатком с двери хозяйской спальни и отпечатком левого мизинца Кренвинкль. ДПАА, заявил Долан, требует совпадения лишь десяти точек для того, чтобы положительно идентифицировать отпечаток.

После того как Долан показал, что на данный момент нет достоверных сведений о совпадении отпечатка пальца у двух разных людей или о человеке, имеющем два одинаковых капиллярных рисунка на разных пальцах, я (с его же помощью) довел до сведения присяжных, что в 70 процентах расследуемых ДПЛА преступлений специалистам не удается получить ни единого "читабельного" отпечатка пальца, принадлежащего кому бы то ни было. Таким образом, позднее я мог объявить присяжным, что факт отсутствия в доме Тейт отпечатков, принадлежащих Сьюзен Аткинс, не означает, что ее там не было, — по той простой причине, что отсутствие четких отпечатков — дело обычное для криминалистов[178].

В доме Лабианка не было найдено отпечатков Мэнсона, Кренвинкль или Ван Хоутен. Защита могла объявить, что это доказывает, будто никто из них не входил в дом, — и, предвидя это, я спросил Долана о ручке вилки, найденной воткнутой в живот Лено Лабианка. Она сделана из слоновой кости, отвечал он, материала, на котором легко остаются отпечатки. Затем я спросил: “Получили ли вы какой-нибудь отпечаток с ручки этой вилки — краешек, мазок, фрагмент отпечатка, хоть что-нибудь вообще?”

О.: “Нет, сэр, ни единого пятнышка; фактически, у меня создалось впечатление… — тут Канарек выразил протест, но Олдер все же позволил Долану закончить, — …впечатление, что ручка этой конкретной вилки подверглась вытиранию”. Позднее, показал Долан, он провел опыт: взялся за ручку пальцами, затем "припорошил ее" и "получил фрагментарные отпечатки".

Хотя миссис Сивик открыла и закрыла дверцу холодильника примерно в 18 часов в день убийства четы Лабианка, Долан не нашел “ни мазка” на хромированной ручке или эмалированной поверхности дверцы. Впрочем, осмотрев дверцу, он все же нашел “следы ее вытирания”.

Особую роль играли и места обнаружения отпечатков Кренвинкль и Уотсона в доме Тейт. Обнаружение отпечатка мизинца Патриции Кренвинкль на внутренней поверхности двери, ведшей из спальни Шарон Тейт к бассейну, доказывало не только ее пребывание в самом доме; в совокупности с показаниями Линды это указывало на то, что она, вероятно, выбежала за Абигайль Фольгер именно через эту дверь. Брызги и лужицы крови внутри дома, на самой двери и уже за нею снаружи принадлежали к B-MN, группе и подгруппе Абигайль Фольгер[179]. Таким образом, обнаружение отпечатка Кренвинкль именно здесь прекрасно совпадало с показаниями Линды Касабьян: она видела Абигайль, выбежавшую примерно отсюда, и размахивавшую ножом Кренвинкль, несшуюся за нею по пятам.

Позиция отпечатка, оставленного Уотсоном, была еще более “однозначна” в трактовке событий. Хотя Боен показал, что тот располагался на внешней поверхности парадной двери дома, он также сказал, что отпечаток находился над дверной ручкой, в шести-восьми дюймах от нее; кончик оставившего этот отпечаток безымянного пальца указывал вниз. Как я продемонстрировал присяжным, чтобы оставить подобный отпечаток, Уотсон должен был находиться внутри резиденции и открывать дверь с намерением выйти наружу. Чтобы оставить такой отпечаток снаружи, ему пришлось бы вывернуть руку самым неестественным и неудобным образом (читатель поймет, что я имею в виду, если попробует приложить безымянный палец правой руки к краю двери обоими способами).

Логика подсказывала, что Уотсон оставил отпечаток, преследуя Фрайковски; Кренвинкль — в погоне за Фольгер.

Это были наиболее сильные стороны показаний относительно отпечатков. Имелась и слабая сторона. Предвидя, что защита постарается извлечь максимум из отпечатков, так и оставшихся неидентифицированными (25 из 50 найденных в доме Тейт, 6 из 25 — в доме Лабианка), я сам задал Долану соответствующий вопрос. Но и дал несколько возможных объяснений. Поскольку, как показал Долан, никто не обладает двумя одинаковыми капиллярными линиями, вполне возможно, что 25 оставшихся неидентифицированными отпечатков в доме Тейт оставлены всего тремя людьми, тогда как 6 отпечатков в доме Лабианка могли быть оставлены даже одним человеком. Более того, с помощью Долана я уведомил присяжных, что отпечаток пальца может сохраняться довольно долго; в условиях закрытого помещения он может месяцами оставаться в прямом смысле слова нетронутым. Я мог позволить себе заявить об этом, коль скоро два интересовавших меня отпечатка, принадлежащие Кренвинкль и Уотсону, располагались на поверхностях, недавно вымытых Винифред Чепмен.

Я ожидал, что Фитцджеральд сосредоточит все свои усилия на этой единственной слабой точке. Вместо этого он атаковал Долана там, где тот был защищен наилучшим образом: Фитцджеральд постарался поставить под сомнение компетентность эксперта. Ранее я представил присяжным тот факт, что Долан провел в отделении дактилоскопии ОНЭ семь лет; на протяжении этого времени он самостоятельно получил более 8 тысяч отдельных отпечатков, а также провел сличение 500 тысяч оттисков. Теперь Фитцджеральд спросил у Долана: “Поправьте меня, если мои вычисления не верны, сержант, но вы показали, что присутствовали лично на 8 тысячах мест преступлений. Если вы посещаете одно место преступления в день и работаете, в среднем, 200 дней в год, то вы должны заниматься этим уже сорок лет, не так ли?”

О.: “Боюсь, мне придется посчитать это на клочке бумаги”.

В.: “Предположим, вы посещаете одно место преступления в день… правильно ли это мое предположение, сержант? Вы действительно посещаете одно место преступления в день?”

О.: “Нет, сэр”.

В.: “Сколько же мест преступлений вы посещаете на протяжении рабочего дня?”

О.: “Ну, последние два-три года… где-то между пятнадцатью и двадцатью”.

В.: “В день?"

О.: “Да, сэр”.

Фитцджеральд угодил в собственную ловушку. Вместо того чтобы подняться, отряхнуться и перейти на относительно менее опасное место, он принялся вострить прежние колья, пытаясь атаковать статистику. Если бы Пол хорошо выполнил свою домашнюю работу (а поскольку отпечатки пальцев оставались единственными вещественными доказательствами, привязывавшими его клиента к убийствам, никаких оправданий его промаху быть не может), то узнал бы, как выяснили теперь присяжные, что с 1940 года ОНЭ ведет точный учет, показывающий, в частности, сколько звонков совершил тот или иной офицер, число полученных им отпечатков пальцев и количество раз, когда благодаря его работе устанавливалась личность преступника.

Во время своей части перекрестного допроса Канарек попытался предположить, что, проводя бензидиновые тесты на присутствие крови, Гранадо мог уничтожить какие-либо отпечатки в доме Лабианка. К огорчению Канарека, Долан возразил, что прибыл к дому Лабианка прежде, чем там появился Гранадо.

Канарек хуже справлялся с перекрестным допросом Долана, чем с допросами некоторых других свидетелей обвинения, но это не значило, что я могу расслабиться. В любой момент он мог выкинуть что-нибудь наподобие:

Канарек: “Ваша честь, ввиду того факта, что Департамент полиции Лос-Анджелеса даже не стал сравнивать отпечатки пальцев Линды Касабьян…”

Буглиози: “С чего вы это взяли, мистер Канарек?”

Канарек: "…у меня нет дальнейших вопросов к свидетелю".

Судья: “Ваше замечание неправомочно”.

Буглиози: “Не предостережет ли Ваша честь присяжных от принятия всерьез этой безосновательной ремарки мистера Канарека?"

Олдер так и поступил.

Перекрестный допрос в исполнении Хьюза был короток и деловит. Сравнил ли свидетель полицейские экземпляры отпечатков пальцев Лесли Ван Хоутен с отпечатками, найденными в доме Лабианка? Да. И ни один из обнаруженных там отпечатков не совпал с отпечатками пальцев Лесли Ван Хоутен, так ли это? Да, сэр. Вопросов больше не имею.

Хьюз быстро учился на чужих ошибках.

Очевидно, считая, что в рукаве у Канарека спрятано нечто действительно полезное, Фитцджеральд провел свой перекрестный допрос без особого толку и потому был вынужден просить о повторном допросе. После чего спросил: “Скажите, случалось ли вам сравнивать отпечатки пальцев, найденные в доме Тейт, и отпечатки пальцев, найденные в доме Лабианка, с полицейскими экземплярами отпечатков пальцев некоей Линды Касабьян?”

О.: "Да, сэр, я проводил такое сравнение".

В.: “Каковы же были результаты?”

О.: “Отпечатки Линды Касабьян не обнаружены на местах обоих преступлений”.

Фитцджеральд: “Благодарю вас”.

По мере своих сил я старался как можно реже выставлять ДПЛА в забавном свете, но далеко не всегда мне это удавалось. Так, ранее мне пришлось задавать сержанту ДеРосе вопросы относительно причины нажатия им кнопки, управлявшей открытием ворот усадьбы Тейт, с тем чтобы присяжные не заинтересовались, отчего это свидетели обходят стороной в своих показаниях оттиск окровавленного пальца на этой кнопке. В прямом допросе одиннадцатилетнего Стивена Вейса я удовлетворился его заявлением о том, что револьвер 22-го калибра был найден им 1 сентября 1969 года, и не вдавался в подробности последующих событий. Фитцджеральд же, напротив, выяснил во время перекрестного допроса, что полиция получила оружие в тот же день; как объявил адвокат, отдел расследования убийств ДПЛА забрал револьвер только 16 декабря 1969 года — после того, как отец Стивена позвонил и сказал полицейским, что револьвер, который они разыскивают, давно уже у них. Фитцджеральд также известил присяжных, что после того, как Стивен принял все меры предосторожности, стараясь не уничтожить возможные отпечатки пальцев, получивший оружие офицер полиции буквально вертел револьвер в руках.

Мне было даже немного жаль следующего свидетеля. Собравшиеся едва успели перевести дыхание, отсмеявшись, когда место свидетеля занял офицер Уотсон из участка ДПЛА в Ван-Нуйсе: именно он был тем полицейским, которому Стивен передал свою находку.

Показания Уотсона, впрочем, были мне необходимы: он не только опознал револьвер (отметив, что правая сторона его рукояти отсутствовала, дуло было погнуто, а гарда спускового крючка сломана), но и показал, что в барабане находилось два неиспользованных патрона и семь стреляных гильз.

Сержант Калкинс показал, что 16 декабря 1969 года ездил из Центра Паркера в участок за револьвером 22-го калибра.

На перекрестном допросе свидетеля Фитцджеральд заставил Калкинса признаться, что между 3 и 5 сентября 1969 года ДПЛА разослал около трех сотен служебных писем, вкупе с фотографией и подробным описанием типа разыскиваемого полицией револьвера, в различные полицейские участки Соединенных Штатов и Канады.

Чтобы присяжные не задумались, отчего же ДПЛА не забрал револьвер из участка сразу после рассылки писем, мне пришлось спросить Калкинса во время повторного допроса: “Посылали ли вы подобное письмо в участок Департамента полиции Лос-Анджелеса в Ван-Нуйсе?”

О.: “Насколько я знаю, нет, сэр”.

Во избежание дальнейшего пребывания ДПЛА в столь неловком положении я не стал спрашивать, какое именно расстояние разделяет участок в Ван-Нуйсе и усадьбу Тейт.


7—10 сентября 1970 года


Из-за съезда юристов штата судебное заседание было отложено на три дня. Я провел их, готовя свои аргументы и напряженно размышляя об одном звонке.

Когда 10 сентября ход процесса был возобновлен, я сделал в кулуарах следующее заявление:

“Одна из наших свидетельниц, Барбара Хойт, была вынуждена покинуть родительский дом. Мне не известны все детали, но ее мать говорит, что Барбаре угрожали: если она даст показания на этом суде, она сама и вся ее семья будут убиты.

Я уверен в двух вещах. Я знаю, что угроза не исходит от стороны обвинения и что она не исходит от моей тетушки, проживающей в Миннесоте.

Мне представляется наиболее вероятным, что угроза жизни Барбары поступила со стороны защиты.

Я сообщаю об этом лишь затем, чтобы адвокаты защиты и их клиенты знали: мы не намерены терпеть подобные вмешательства в ход процесса. Люди, ответственные за подстрекательство к даче ложных показаний, обязательно понесут наказание. Более того, когда наши свидетели займут свое место в зале суда, я постараюсь, чтобы они смогли рассказать присяжным о том, что им угрожали расправой. Это имеет прямое отношение к делу.

Предлагаю подсудимым довести мои слова до сведения своих друзей”.


Когда мы вернулись в зал судебных заседаний, мне пришлось выкинуть из головы подобные заботы и полностью сконцентрироваться на представляемых нами уликах. Наступил решающий момент. Звено за звеном, мы собирались привязать револьвер к ранчо Спана и к Чарльзу Мэнсону.

В пятницу, еще перед долгим перерывом, сержант Ли из отделения огнестрельного оружия и взрывчатых веществ ОНЭ показал, что пуля, извлеченная из тела Себринга, выпущена именно из этого револьвера “лонгхорн”. Ли заявил также, что, хотя остальные пули с того же места преступления (усадьба Тейт) существуют в виде фрагментов и не имеют достаточного количества бороздок для позитивной идентификации, он не нашел никаких отметин или характеристик, которые полностью отвергали бы вероятность, что и они также выпущены из того же оружия.

Когда я попытался задать Ли вопрос относительно еще одного звена той же цепи — найденных нами на ранчо Спана стреляных гильз, — Фитцджеральд попросил разрешения приблизиться к судейскому столу. Позиция защиты такова, заявил он, что гильзы получены обвинением в ходе обыска, проведенного без соответствующего ордера, и потому не могут быть представлены в суде.

“Предвидя, что защита может выразить подобный протест, — сказал я Суду, — я записал разрешение, данное нам Джорджем Спаном, на магнитофонную ленту. Запись находится в распоряжении сержанта Калкинса. Он ездил на ранчо вместе со мной”.

Только записи у Калкинса не оказалось. И теперь, спустя почти неделю, он по-прежнему не мог найти ее. В итоге мне пришлось вызвать Калкинса, чтобы он дал показания под присягой: Джордж Спан действительно разрешил нам обыскивать ранчо. На проведенном Канареком перекрестном допросе Калкинс отрицал, что лента "исчезла" или "утрачена"; "Я просто не сумел найти ее”, — сказал он.

В конце концов Олдер признал обыск правомерным, и Ли дал показания: под микроскопом обнаружилось, что гильза от патрона, выпущенного из револьвера в ходе тестов, и пятнадцать из найденных на ранчо Спана гильз имеют идентичные компрессионные метки.

Бороздки, фаски, канавки, компрессионные метки — после нескольких часов технических подробностей и более сотни протестов (в большинстве своем исходящих от Канарека) мы все же поместили револьвер, послуживший орудием убийств на Сиэло-драйв, на ранчо Спана.


Хоть Томас Уоллеман (тик Ти-Джей) и согласился дать показания, свидетельствовал он нехотя. Он так и не отмежевался от “Семьи”. Уезжал, возвращался снова… Казалось, Ти-Джея притягивает легкий жизненный стиль, но отталкивают воспоминания о той ночи, когда он видел, как Мэнсон стрелял в Бернарда Кроуи.

Я понимал, что не смогу упомянуть в суде сам факт стрельбы в ходе разбирательства виновности подсудимых, однако задал Ти-Джею ряд вопросов о событиях, происходивших непосредственно перед выстрелом. Он вспомнил, как, поговорив по телефону, Мэнсон попросил у Шварца его “форд” 1959 года выпуска, взял револьвер и вместе с Ти-Джеем подъехал к многоквартирному дому на Франклин-авеню в Голливуде. Остановив машину, Мэнсон протянул Ти-Джею револьвер и попросил засунуть оружие за брючный ремень.

В.: “Затем вы оба вошли в квартиру, это верно?”

О.: “Да”.

Расспрашивать о дальнейшем я не имел права. Теперь я показал Ти-Джею револьвер “хай-стандард” 22-го калибра и спросил: “Приходилось ли вам видеть это оружие и раньше?”

О.: “Мне так не кажется. Похоже, конечно, но я не могу быть уверен, знаете ли”.

Ти-Джей увиливал от прямого ответа, и я не собирался спустить ему это. В ходе дальнейшего допроса Томас признал, что этот револьвер отличается от виденного им в ту ночь лишь одним: не хватает половины рукояти.

В.: “Я полагаю, вначале вы посчитали, что это не тот же самый револьвер, но теперь, по вашим собственным словам, выходит, что он выглядит в точности так же”.

О.: “Ну, то есть я не знаю наверняка, тот ли это револьвер, но он выглядит совсем как тот самый. Таких револьверов полным-полно”.

Меня не беспокоило это маленькое преувеличение, поскольку Ломакс из “Хай-стандард” уже дал показания о том, что данная модель встречается относительно редко.

Хоть и ограниченные, показания Ти-Джея были крайне важны, поскольку он стал первым свидетелем, связавшим Мэнсона и револьвер.


Вечером мне позвонили из ДПЛА. Барбара Хойт находится в больнице в Гонолулу. Кто-то дал ей предположительно смертельную дозу ЛСД. К счастью, девушку вовремя успели доставить в больницу.

Я не знал множества деталей, пока не поговорил с Барбарой.

Сбежав с ранчо Баркера, хорошенькая семнадцатилетняя девушка вернулась домой. Она сотрудничала с нами, но с чрезвычайной неохотой согласилась выступить в суде; поэтому, когда девицы Мэнсона связались с нею вечером 5 сентября и предложили бесплатный отдых на Гавайях в обмен на отказ давать показания, Барабара приняла предложение.

Среди членов “Семьи”, помогавших убедить ее, были Пищалка, Цыганка, Уич и Клем.

Ту ночь Барбара провела на ранчо Спана. На следующий день Клем отвез Барбару и Уич к одному из конспиративных убежищ — дому в Северном Голливуде, снятому одним из новообращенных участников “Семьи”, Деннисом Райсом[180].

Райс отвез обеих в аэропорт, купил им билеты и дал пятьдесят долларов наличными в придачу к нескольким кредитным карточкам, среди которых, очень кстати, имелась и карточка "Гетуэй"[181] от TWA. Использовав вымышленные имена, девушки улетели в Гонолулу, где сняли роскошный номер в гостинице “Хилтон Гавайан Вил-лидж”. Барбаре, впрочем, не довелось хорошенько осмотреть острова, поскольку Уич (уверенная, что Барбару разыскивает полиция) настаивала на том, чтобы оставаться в гостиничном номере.

Живя в Гонолулу, бывшие близкими подругами девушки много и подолгу разговаривали. Уич говорила Барбаре: “Мы все должны пройти через Helter Skelter. Если мы не сделаем этого мысленно, придется осуществить это физически. Если ты не умрешь в собственном сознании, тогда ты умрешь, когда начнется Helter Skelter”. Уич также заметила, что Линде Касабьян тоже недолго осталось; она умрет, самое большее, через полгода.

Примерно в одно и то же время каждое утро Уич звонила по межгороду (номер принадлежал платному телефону в Северном Голливуде, в трех кварталах от жилища Райса; по меньшей мере однажды трубку взяла Пищалка — неофициальный лидер “Семьи" в отсутствие Мэнсона).

Сразу после звонка, совершенного 9 сентября, поведение Уич резко изменилось. “Она вдруг посерьезнела и начала странно так на меня поглядывать”, — рассказывала Барбара. Уич объявила Барбаре, что ей нужно вернуться в Калифорнию, но сама Барбара останется на Гавайях. Позвонив в аэропорт, Уич заказала билет в Лос-Анджелес на рейс, улетающий в 13:15.

Они поймали такси и прибыли в аэропорт незадолго до полудня. Уич сказала, что не голодна, но предложила Барбаре что-нибудь съесть. Они зашли в ресторанчик, и Барбара заказала гамбургер. Когда еду принесли, Уич взяла ее и вынесла наружу, оставив Барбару расплачиваться.

У кассы стояла очередь, и на несколько минут Барбара потеряла Уич из виду.

Когда она вышла из ресторанчика, Уич отдала ей гамбургер, и Барбара съела его, вместе с подругой ожидая объявления посадки на ее рейс. Перед тем как расстаться, Уич заметила: “Вообрази, на что было бы похоже, если в том гамбургере было бы десять доз кислоты”. Барбара могла ответить только: “Ого!” Она никогда не слыхала, чтобы кто-то принимал больше одной дозы ЛСД, позднее скажет Барбара, и сама мысль была скорее пугающей.

После того как Уич ушла, Барбара ощутила “приход”. Она пробовала сесть на автобус, идущий к пляжу, но вскоре ей стало настолько худо, что пришлось сойти. В панике она побежала по шоссе — все бежала, бежала и бежала, пока не рухнула без сил.

Социальный работник Байрон Галлоуэй увидел девушку, распростертую на обочине тротуара рядом со штаб-квартирой Армии Спасения. Можно считать лишь счастливым совпадением, что Галлоуэй работал в больнице штата, специализируясь на наркотической передозировке. Определив, что девушка находится в крайне тяжелом состоянии, он поспешил отвезти Барбару в медицинский центр “Квинс”, где ей поставили диагноз — острый психоз, вызванный приемом наркотиков. Обследовавший ее врач сумел узнать у Барбары ее имя и адрес в Лос-Анджелесе, но остальное показалось ему полным бредом; как указано в медицинской карте, “пациентка произнесла: “Позвоните мистеру Боглиоги и скажите ему, что я не смогу дать сегодня показания на суде Шарон Тейт”.

Оказав ей экстренную помощь, служащие больницы позвонили в полицию и родителям Барбары. Мистер Хойт немедленно вылетел на Гавайи и уже на следующий день вернулся в Лос-Анджелес вместе с дочерью.

Получив первый, еще фрагментарный, отчет о случившемся, я заявил ДПЛА, что хочу, чтобы имеющим отношение лицам было предъявлено обвинение в попытке убийства.

Поскольку Барбара была свидетельницей по делу об убийствах на Сиэло-драйв, расследование инцидента поручили следователям “команды Тейт”, Калкинсу и Макганну.


11–17 сентября 1970 года


Я знал, что Дэнни ДеКарло боится Мэнсона, но мотоциклист отлично постарался, скрывая это во время дачи показаний. Когда Чарли и девушки улыбались Ослику Дэну, тот открыто ухмылялся в ответ.

Меня беспокоило, что ДеКарло может намеренно смягчать свои ответы, как он делал это в ходе суда над Бьюсолейлом. Уже через несколько минут мои опасения, однако, совершили внезапный оборот: меня уже не столько беспокоил ДеКарло, сколько Олдер. Когда я пытался с помощью ДеКарло прояснить отношения между Мэнсоном и Уотсоном, Олдер вновь и вновь удовлетворял протесты защиты. Он также удовлетворил протест, налагавший вето на описание обеденных рассуждений Мэнсона, когда тот разъяснял последователям свою философию относительно черных и белых.

В кулуарах Олдер сделал два замечания, которые буквально потрясли меня. Он спросил: “А какое отношение к делу имеет то, был Мэнсон их лидером или нет?” Кроме того, Олдер захотел получить доказательства тому, что сама концепция Helter Skelter тоже имеет отношение к делу! Так, словно до сих пор судья вообще не присутствовал в зале!

Смятение, охватившее меня при этих его заявлениях, ясно слышится в моем ответе: “Доказательство в том, что Мэнсон хотел обратить черных против белых и часто говорил об этом. Разумеется, это и есть единственный мотив для совершенных ими убийств. Вот и все. За убийствами стоит Helter Skelter, и больше почти ничего”.

Далее я отметил: “Обвинение считает, что мистер Мэнсон приказал своим подручным убивать. Его философия, и ничто иное, привела этих людей к совершению убийств. Мотивом убийств было разжигание Helter Skelter. Конечно, это имеет отношение к делу. По-моему, это должно быть настолько очевидным, что у меня просто нет слов”.

Судья: “Я хочу предложить вам следующее, мистер Буглиози. Во время часового перерыва подумайте хорошенько, что именно должны доказать приводимые вами доказательства. Теперь я понимаю, что часть их вы получаете из показаний одного свидетеля, а часть — из показаний другого. Это не так уж редко встречается. Но на данный момент я по-прежнему не нахожу никакой связи между абстрактными взглядами мистера Мэнсона на людей с черной и белой кожей и каким бы то ни было конкретным мотивом”.

На протяжении всего перерыва пот лил с меня градом. Если я не сумею доказать полный контроль Мэнсона над остальными подсудимыми, мне не удастся убедить присяжных, что они убивали, подчиняясь его инструкциям. И если Олдер не позволит мне, с помощью ДеКарло, привести в суде взгляды Мэнсона на неизбежность межрасовой войны, когда основные показания по этому вопросу (Джекобсон, Постон и Уоткинс) еще впереди, тогда обвинение зашло в тупик.

Я вернулся в кулуары, вооруженный прецедентами и судебными постановлениями, касающимися уместности и допустимости показаний ДеКарло. И все же после долгих напряженных уговоров выяснилось, что я так и не сумел переубедить Олдера. Он все еще не понимал, например, какое значение может иметь подчиненность Уотсона Мэнсону или зачем мне нужны показания ДеКарло относительно того, что Текс не был по натуре человеком волевым, обладая для этого слишком слабым характером. Значение, разумеется, заключалось в том, что, если мне не удастся подчеркнуть это обстоятельство перед присяжными, те могут счесть, что именно Уотсон, а не Мэнсон, приказывал убивать.

Буглиози: “Мне кажется, Суд может определить, что это имеет прямое отношение к делу, по поведению защиты — они же пляшут на задних лапках, стараясь замолчать эти показания”.

Канарек: “А мне кажется, мистер Буглиози утратил присущее ему хладнокровие потому, что одержим манией: ему любой ценой нужно приговорить к смерти мистера Мэнсона”.

Буглиози: “Он обвиняется в семи убийствах, и я не собираюсь спускать ему это с рук… Я намерен вызвать всех нужных мне свидетелей и установить, кто же такой этот Текс Уотсон, кроме имени”.

Судья: “Я не стану отговаривать вас пытаться сделать это, мистер Буглиози”.

Вернувшись в зал суда, я задал ДеКарло точно тот же вопрос, что уже прозвучал несколькими часами ранее: “Каково ваше впечатление об общем стиле поведения Текса Уотсона?”

Канарек: “Ваша честь, я протестую: этот вопрос подводит свидетеля к выводу”.

Буглиози: “Народ против Золлнера, Ваша честь!”

Я был настолько уверен в ответе Олдера “Протест удовлетворен”, что мне показалось, будто я ослышался, когда судья произнес: “Отклонено. Отвечайте, пожалуйста”.

ДеКарло: “Он был беспечным парнем: будь что будет, и все такое. Нормальный парень. Текс мне нравился. Он никогда не злился, не выступал. Да и говорил мало”.

Оглянувшись, я увидел, как Дон Мюзих и Стив Кей таращатся на судью с открытыми ртами. Несколько секунд тому назад, в кулуарах, Олдер объявил, что не видит смысла во всей моей линии опроса свидетелей. Теперь же он полностью противоречил сам себе. Стараясь покончить с допросом ДеКарло как можно быстрее, чтобы судья не успел передумать снова, я выяснил, что всякий раз, когда Чарли приказывал что-нибудь сделать, Текс повиновался.

То, что Олдер принял нашу точку зрения в вопросе о доминации Мэнсона над Уотсоном, не означало, что теперь он видит смысл обсуждать Helter Skelter. Я скрестил пальцы, задавая ДеКарло вопрос: “Помните ли вы, чтобы мистер Мэнсон говорил что-нибудь о черных и белых? О людях с черной кожей и белокожих?"

Потрясенный, ничего не понимающий Канарек выразил протест: “Этот вопрос он уже задавал!”

Судья: “Отклонено. Отвечайте, пожалуйста".

О.: “Ему не нравились чернокожие”.

ДеКарло показал, что Мэнсон хотел увидеть начало войны черных с полицией и белым истеблишментом, для которых у Чарли имелось одно имя — “свиньи”; по словам Чарли, свиньям “следует перерезать глотку и подвесить за ноги”; что ему самому приходилось много, много раз слышать от Чарли выражение “Helter Skelter”. На всем протяжении дачи показаний Канарек обрушивал на Суд шквальный огонь протестов, часто звучавших посреди ответов ДеКарло. Олдер заявил ему: “Вы прерываете показания, мистер Канарек. Я уже несколько раз предупредил вас сегодня. И теперь предупреждаю в последний”.

Канарек: “Я стараюсь не выражать ненужных протестов, Ваша честь”.

Судья: “Правда? Тогда прекратите этим заниматься”.

Однако не прошло и нескольких минут, как Канарек принялся за старое, и Олдер подозвал его к себе. Не на шутку рассерженный, Олдер сказал Канареку: “Похоже, вы страдаете от какого-то физического недостатка или умственного расстройства, которое заставляет вас прерывать свидетеля и мешать ему давать показания. Сколько ни предупреждай, вы постоянно этим занимаетесь, снова и снова… Вы стараетесь сбить свидетеля с толку. Это совершенно ясно. Итак, я больше не стану делать вам поблажек, мистер Канарек, с меня довольно”.

“Но я стараюсь сознательно выполнять все ваши распоряжения”, — возразил Канарек.

Судья: “Нет-нет, боюсь, что ваши объяснения не помогут. Я слишком долго вас слушал. Я уже знаком с вашей тактикой, и более не намерен терпеть ее”. Олдер счел, что Канарек оскорбил Суд, и в конце дневного заседания приговорил его провести выходные в окружной тюрьме.

Дэнни ДеКарло никогда по-настоящему не понимал идею Helter Skelter, да и не особенно ею интересовался. Как он признался мне, основные его интересы на ранчо Спана делились между “выпивкой и девчонками”. Дэнни не мог понять, как его показания насчет всей этой “черно-белой” истории могут повредить Чарли, и говорил об этом свободно, не увиливая от прямых ответов. Когда же речь зашла о вещественных доказательствах — ножах, веревке, револьвере, — он увидел связь и “попятился”; не слишком далеко, но достаточно, чтобы проявить неуверенность в опознании.

Беседуя с Дэнни, я узнал многое из того, что никогда не попадало на записи, сделанные офицерами ДПЛА. Например, ДеКарло вспомнил, что в начале августа 1969 года Цыганка купила десять или двенадцать складных ножей, розданных затем различным участникам “Семьи”, жившим на ранчо Спана. Ножи, по словам ДеКарло, имели длину лезвия приблизительно в 6 дюймов; 1 дюйм в ширину; 1/9 дюйма в толщину — эти цифры почти совпадали с названными Касабьян и Ногучи. Просматривая хранившиеся у шерифа отчеты о рейде 16 августа, я обнаружил упоминание о большом количестве конфискованного оружия (включая автомат, спрятанный в футляр от скрипки) — но ни единого слова о складных ножах.

Логика подсказывает, — как позднее я заявлю присяжным, — что после убийств “Семья” избавилась от остальных ножей.

Я собирался вызвать сержанта Глизона из ОШЛА, чтобы тот засвидетельствовал отсутствие ножей на ранчо в период рейда.

Вначале, однако, мне хотелось, чтобы Дэнни дал показания об их покупке. Он дал такие показания, но без особой радости. Когда я спросил у него, кто покупал складные ножи, он ответил: “Я не уверен. Кажется, Цыганка, но я не могу сказать наверняка”.

Когда речь зашла о веревке Тейт — Себринга, ДеКарло показал, что она “похожа” на веревку, купленную Мэнсоном в магазине “Джек Фрост”. Я настаивал: “Отличается ли в чем-либо эта веревка от той, что покупал Чарли?”

О.: “Нет”.

ДеКарло говорил мне, что Чарли предпочитает пистолетам ножи и сабли, поскольку “в пустыне звуки выстрелов разносятся слишком далеко”. Я спросил, не было ли у Мэнсона каких-то особенных предпочтений среди огнестрельного оружия, имевшегося на ранчо Спана? Ну да, ответил ДеКарло, револьвер “бантлайн”, “хай-стандард” 22-го калибра. Показав ему револьвер, я спросил: “Вам когда-нибудь приходилось видеть это оружие?”

О.: “Я видел один, совсем как этот”.

В.: “Есть ли между ними какие-нибудь различия?”

О.: “У этого сломана гарда курка”.

А еще?

О.: “Вообще-то я не уверен”.

В.: “Почему вы не уверены?”

О.: “Не знаю. Я же не помню серийного номера. Я не уверен, что это именно тот револьвер”.

ДеКарло самолично чистил, смазывал и пристреливал этот револьвер. У Дэнни имелся обширный опыт обращения со стрелковым оружием. Сама модель револьвера необычна. И Дэнни ведь рисовал ее для ДПЛА, не подозревая еще, что такой же револьвер был использован при убийствах на Сиэло-драйв (я уже демонстрировал рисунок в целях опознания, преодолев заявленный Канареком протест, что бумажка, дескать, “основана на слухах”). Если кто-то вообще был способен утвердительно опознать револьвер, то это именно Дэнни ДеКарло. Полагаю, он не сделал этого из-за страха.

Хоть и чуточку менее уверенный, чем во время наших бесед, в качестве свидетеля ДеКарло был неоценим: через него мне все-таки удалось протащить в зал суда огромное количество необходимых показаний. Заседание вновь было прервано на трое суток, но в общей сложности прямой допрос ДеКарло занял менее полутора дней. Я закончил его 17 сентября.

В то утро Мэнсон передал мне через Фитцджеральда и Шиня весть о том, что он хочет повидать меня в отведенном ему помещении во время часового перерыва. Канарек не присутствовал, хотя двое других адвокатов там все же были.

Я спросил Мэнсона, о чем он намерен рассказать.

“Я просто хотел, чтобы вы знали: я не имею никакого отношения к попытке убийства Барбары Хойт”, — сказал Мэнсон.

“Я не знаю наверняка, приказывал ли ты убить ее или они додумались до этого сами, — ответил я, — но ты сам понимаешь, как и я понимаю, что в любом случае они сделали это, надеясь доставить тебе удовольствие”.

Мэнсону хотелось потрепаться, но я оборвал его на полуслове: “Я не в настроении разговаривать с тобой, Чарли. Может быть, если ты наберешься мужества дать показания, мы поговорим тогда”.


Я поинтересовался у Макганна, как продвигается следствие по “делу гамбургера из Гонолулу”, как окрестили попытку убийства Хойт газетчики. Макганн признался, что ему с Калкинсом так и не удалось сыскать абсолютно никаких улик.

Тогда я поручил Филу Сартучи из “команды Лабианка” взять расследование на себя. Пол вовремя представил подробный отчет со сведениями по авиабилетам, кредитным карточкам, междугородным звонкам и так далее. Так или иначе, дело было представлено большому жюри лишь в декабре. Все это время Уич, Пищалка, Клем, Цыганка и Райс оставались на свободе. Я часто замечал их в компании других членов “Семьи”, на углу Темпл и Бродвея.


На перекрестном допросе Фитцджеральд спросил у ДеКарло: “Правда ли, что мистер Мэнсон давал вам понять: на самом деле ему нравятся чернокожие?”

Дэнни ответил: “Ага. Было разок, говорил он такое”.

На повторном допросе я расспросил ДеКарло об этом конкретном разговоре. Чарли сказал ему, что любит черных, ответилДэнни, “потому что у них хватает духу сражаться с полицейскими".

Шинь поставил присяжных в известность, что ДеКарло знает (и более чем просто любопытствует по этому поводу) о назначенной награде в 25 тысяч долларов, предположив тем самым, что у мотоциклиста имеется свой резон сфабриковать показания. Канарек также потратил немало времени, проясняя это обстоятельство. Далее, он в подробностях расспросил Дэнни о его пристрастии к пистолетам. Ранее ДеКарло показал, что любит огнестрельное оружие; сможет ли он описать эту свою любовь? — вопросил Канарек.

Ответ ДеКарло заставил стены ходить ходуном: “Ну, я люблю “пушки” больше, чем собственную старушенцию”.

Нетрудно было догадаться, куда клонит Канарек: он пытался дать понять присяжным, что именно ДеКарло, а вовсе не Мэнсон, нес ответственность за все вооружение, имевшееся на ранчо Спана.

Канарек сменил тему. Правдиво ли утверждение, спросил он у ДеКарло, что “все время, проведенное на ранчо, вы были навеселе?”

О.: “Это уж точно”.

В.: “Бывали ли вы навеселе до такой степени, что во многих случаях вас приходилось относить в кровать?”

О.: “Я редко попадал туда на своих двоих”.

Канарек упирал на пьянство ДеКарло, равно как и на его расплывчатые оценки времени суток и дат. Как он мог запомнить один субботний вечер, а не, скажем, какой-нибудь другой?

“Ну, в тот самый вечер, — отвечал ДеКарло, — на меня здорово разозлилась Цыганка: я не стал снимать ботинки, когда занимался с нею любовью”.

В.: “Единственная вещь, которая надолго застряла в вашем сознании, единственное, что вы вообще хорошо помните, — это то, что вы часто занимались сексом, не так ли?"

О.: “Ну, кое-чего я и про секс не помню”.

Канарек набрал немало очков. Он объявил, например, что ранее (во время суда над Бьюсолейлом) ДеКарло дал показания о том, что пребывал навеселе 99 процентов всего времени. Защита могла теперь заметить присяжным, что ДеКарло настолько часто бывал в опьянении, что уже не был способен отчетливо воспринимать происходящее, не говоря уже о конкретных фразах конкретных людей. К несчастью для защиты, Фитцджеральд нечаянно подорвал этот довод, попросив ДеКарло объяснить ему разницу между понятиями "пьяный" и "навеселе".

О.: “Я говорю, что “пьян”, когда уже не держусь на ногах. “Навеселе” — это когда я прогуливаюсь, потягивая из бутылки”.


18 сентября 1970 года


В тот день к нам в зал суда пожаловал неожиданный посетитель — Чарльз “Текс” Уотсон, собственной персоной.

После девятимесячного откладывания, из-за которого судить Уотсона придется отдельно от остальных, его наконец вернули в Калифорнию. Произошло это 11 сентября — после того, как член Верховного суда Соединенных Штатов Хьюго Блэк отказался предоставить Тексу очередную отсрочку экстрадиции. Сержанты Сартучи и Гутиэрес, сопровождавшие Уотсона в его перелете, рассказали, что тот мало говорил и сидел, в основном уставясь в пространство невидящим взором. За время заключения Текс потерял примерно тридцать фунтов веса, и большую часть — за пару последних месяцев, когда неизбежность его отправки в Лос-Анджелес стала окончательно ясна.

Фитцджеральд попросил привезти Уотсона в зал суда, чтобы посмотреть, узнает ли его Дэнни ДеКарло.

Осознав, что Фитцджеральд совершает очень серьезную ошибку, Канарек протестовал что было сил, но Олдер подписал судебный приказ о явке Текса.

Присяжные еще не успели вернуться, когда Уотсон вошел в зал суда. Хотя он кисло улыбнулся трем подсудимым девушкам, радостно приветствовавшим его воздушными поцелуями, Мэнсона Текс, кажется, вообще не заметил. Ко времени появления присяжных он уже занял место среди зрителей и с виду ничем от них не отличался.

Фитцджеральд: “Мистер ДеКарло, вы показали, что во время вашего пребывания на ранчо Спана в 1969 году там находился также человек по имени Текс Уотсон, так ли это?”

О.: “Угу”.

В.: “Узнаете ли вы мистера Уотсона в этом зале?”

О.: “А то, вон он сидит”. Дэнни ткнул пальцем в сидящего поодаль Текса. С понятным любопытством присяжные вытянули шеи, чтобы получше разглядеть человека, о котором столько слышали.

Фитцджеральд: “Будет ли этому джентльмену дано разрешение назваться, Ваша честь?”

Судья: “Встаньте, пожалуйста, и назовите ваше имя”.

Повинуясь жесту пристава, Уотсон поднялся на ноги, но не произнес ни слова.

Ошибка Фитцджеральда стала очевидна, как только Текс выпрямился. Один брошенный взгляд — и присяжные поняли: Чарльз “Текс” Уотсон не принадлежит к тому типу людей, что способны отдавать какие бы то ни было приказы или поручения Чарльзу Мэнсону. Текс никак не мог самостоятельно задумать семь убийств. На вид ему было, скорее, лет двадцать, чем двадцать пять. Короткая стрижка, синий блейзер, серые брюки, галстук. Вместо чудовища с диким взглядом, знакомом им по снимку из полицейского архива (сделанному в апреле 1969 года, когда Уотсон был “на наркоте”), перед присяжными предстал типичный студент колледжа, опрятно одетый и чисто выбритый.

Не видя Уотсона, еще можно было вообразить его крутым парнем. Однажды узрев его воочию, присяжные навсегда распрощались с этой мыслью.


С нашей первой встречи на улице Индепенденса я поддерживал общение с Сэнди и Пищалкой. Порой одна из них или обе вместе заглядывали в мой кабинет поболтать. Как правило, я выкраивал время для этих посещений, отчасти потому, что по-прежнему пытался понять, отчего они (и три девушки на скамье подсудимых) влились в “Семью”, но также и потому, что питал робкую надежду: если группа спланирует какое-то новое убийство, кто-то из них может предупредить меня заранее. Ни одна из девушек, в этом я был уверен, не стала бы обращаться в полицию, а мне хотелось держать открытым хотя бы один канал коммуникации.

На Сэнди я, признаться, возлагал большие надежды, чем на Пищалку. Последняя успела почувствовать вкус власти над людьми — действуя как неофициальный представитель Мэнсона, она управляла “Семьей” в его отсутствие, — и мне казалось маловероятным, чтобы Пищалка сделала что-нибудь, способное поставить под угрозу этот ее статус. Сэнди же, однако, в нескольких случаях поступала вопреки воле Чарли; я знал, что расхождения были мелкими (так, когда ей пришло время рожать, Сэнди легла в больницу, предпочтя уверенность врачей энтузиазму “Семьи”), но они указывали, что, пробившись за частокол из заученных слов, я могу затронуть в этой девушке что-то живое, человеческое.

Во время первого посещения моего кабинета, примерно двумя месяцами ранее, мы долго говорили о кредо “Семьи”. Сэнди уверяла, что это миролюбие; я возразил, что этим кредо является убийство, и поинтересовался, как она может такое выносить.

“Во Вьетнаме людей убивают каждый день”, — заметила Сэнди.

“Предположим, ради нашего спора, что каждый, кто погиб во Вьетнаме, был преднамеренно убит, — ответил я. — Как, в таком случае, это оправдывает гибель еще семерых человек?”

Пока она старалась придумать подходящий ответ, я сказал ей: “Сэнди, если ты и впрямь веришь в мир и любовь, докажи это. В следующий раз, когда на ранчо Спана запахнет убийством, ты должна вспомнить, что другим людям нравится жить не меньше твоего. Просто как человек, я хочу, чтобы ты сделала все возможное, чтобы предотвратить новое убийство. Ты понимаешь, что я хочу сказать?”

“Да”, — почти шепотом ответила мне Сэнди.

Мне оставалось лишь надеяться, что прозвучавший ответ был искренен. Эта наивная надежда развеялась, когда, поговорив с Барбарой Хойт, я выяснил, что Сэнди была среди участников “Семьи”, уговаривавших ее отправиться на Гавайи.

Когда, восемнадцатого числа, я вышел из здания суда, ко мне подошли Сэнди и двое юношей, относительно недавно попавших в Семью.

“Сэнди, я очень, очень в тебе разочарован, — сказал я. — Ты была на ранчо, когда решили убить Барбару. У меня нет никаких сомнений: ты знала о том, что должно случиться. И все же, хотя Барбара была твоей подругой, ты ничего не сказала, ничего не сделала. Почему?”

Сэнди не отвечала, только пристально смотрела на меня, словно бы в трансе. На долю секунды мне показалось, что она вообще не слышала моих слов, пребывая в наркотическом ступоре, — но затем, очень медленно и подчеркнуто выразительно, она опустила руку и стала поигрывать спрятанным в ножны кинжалом, который носила на поясе. Это и был ее ответ.

Не скрывая отвращения, я отвернулся и зашагал прочь. Оглянувшись, однако, я увидел, что Сэнди и двое парней двинулись за мной. Я встал, они тоже остановились. Когда я отправился дальше, они пошли следом, и Сэнди все теребила свой кинжал.

Постепенно расстояние между нами сокращалось. Решив, что опасность следует встречать лицом, а не спиной, я обернулся и подошел к троице.

“Слушай меня, проклятая Богом сучка, и слушай хорошенько! — сказал я Сэнди. — Я не знаю точно, была ты или не была замешана в попытке убить Барбару, но если ты участвовала, то я сделаю все, что в моих силах, чтобы ты никогда не вышла из тюрьмы!” Переведя взгляд на двоих парней, я заявил, что если только они еще раз попробуют преследовать меня, то получат ту взбучку, на которую нарываются. Не сходя с места.

Потом я ушел, и на сей раз никто из них не сделал и шагу в моем направлении.

Как мне казалось, такая реакция на происходящее была не особенно бурной, учитывая обстоятельства.

Канарек посчитал иначе. Когда заседание суда возобновилось в понедельник, двадцать первого числа, он поспешил подать заявление, в котором просил наказать меня за попытку воздействия на свидетеля обвинения. Канарек просил также арестовать меня за нарушение 415-й статьи Уголовного кодекса, уличив меня в произнесении непристойностей в присутствии женщины.


21–26 сентября 1970 года


Не найдя в заявлении Сандры Гуд ничего такого, что, “по моему мнению, позволило бы трактовать поведение мистера Буглиози как предосудительное”, судья Олдер отклонил несколько прошений Канарека. Вновь Мэнсон передал мне просьбу встретиться с ним во время полуденного перерыва. Он надеялся, что я не воспринимаю все это — попытку убийства, происшествие с кинжалом, суд — как личное оскорбление.

“Нет, Чарли, — ответил я, — меня приписали к делу; я не просил об этом. Работа такая”.

Теперь уже мне должно было стать ясно, сказал Мэнсон, что девицы действуют сами по себе, и никто не распоряжается ими. Когда я скептически приподнял бровь, Мэнсон возразил: “Слушай, Буглиози, если б у меня имелась вся власть, которой я, по-твоему, обладаю, я мог бы просто сказать: “Бренда, ступай убей Буглиози”, и весь сказ”.

Мне показалось интересным, что Мэнсон выделил Бренду Макканн (н/и Нэнси Питман) в качестве предводительницы своих убийц.

Позднее у меня появились хорошие причины для того, чтобы вновь и вновь вспоминать оброненные Мэнсоном замечания.

Ничего личного. Но сразу вслед за этим начались полуночные звонки; звонившие бросали трубку, стоило только ответить. Эти звонки продолжались даже после того, как мы сменили номер, и ранее не указанный в телефонных книгах. И еще несколько раз на выходе из Дворца юстиции ко мне пристраивался молчаливый эскорт, состоящий из различных участников “Семьи”, включая и Сэнди. Лишь первый такой случай заставил меня нервничать. Гейл с детьми как раз выехала из-за угла в нашей машине, и я испугался, что их могут заметить или узнать номер автомобиля. Когда я сделал вид, что не вижу ее, Гейл быстро оценила ситуацию и проехала мимо, чтобы объезжать квартал по кругу, пока я не сумею стряхнуть с себя “хвост”. Впрочем, как она призналась потом, внешняя невозмутимость никак не отражала ее подлинных чувств.

Обеспокоенный безопасностью своей семьи, я все же не воспринимал эту угрозу всерьез, пока однажды вечером Мэнсон не заявил приставу: “Я распоряжусь, чтобы судья и Буглиози были убиты”. Очевидно, Чарли донельзя рассердило предстоявшее появление в суде свидетеля с новыми примерами его тотального контроля над остальной “Семьей”.

Откровенничая с приставом, Чарли знал наверняка, что его слова дойдут до нас обоих. Олдер уже находился под защитой. На следующий день Офис окружного прокурора приставил ко мне телохранителя, который должен был сопровождать меня повсюду до момента окончания процесса. Были предприняты и дополнительные меры предосторожности, которые я не стану здесь описывать, поскольку они, вероятно, и сейчас входят в программу защиты свидетелей и сторон. Одно из них, впрочем, вполне можно назвать. Чтобы предотвратить повторение событий на Сиэло-драйв, в нашем доме установили радиотелефон, который мог мгновенно связать нас с ближайшим полицейским участком в случае, если телефонные линии оказались бы перерезаны.


Мы с Олдером оставались единственными участниками процесса, имевшими телохранителей, но и то, что некоторые, если не все, адвокаты защиты опасаются “Семьи”, тоже не было секретом. Дэйи Шинь (как рассказал мне один из его приятелей) держал в каждой комнате своего дома по заряженному пистолету на случай визита нежданных гостей. Какие предосторожности использовал (если использовал) Канарек, мне неизвестно, хотя Мэнсон нередко помещал его имя в первую строку своего “черного списка”. По словам другого адвоката, Мэнсон множество раз угрожал убить Канарека; это лишь справедливо, рассуждал Мэнсон, раз уж Канарек медленно убивает его в суде.

Однажды Мэнсон даже распорядился, чтобы Фитцджеральд подготовил бумаги для смещения Канарека. Если верить Полу, который поведал мне эту историю, Канарек в буквальном смысле встал на колени и со слезами на глазах упрашивал Мэнсона не увольнять его. Чарли оттаял, и Канарек остался при своем месте — хотя их размолвки в суде продолжались.


Каждую неделю член Счетной комиссии Лос-Анджелеса издавал пресс-релиз, называвший общую истраченную в ходе процесса сумму. Несмотря на постоянные протесты Канарека, многие из которых требовали длительного обсуждения сторонами, мы продвигались вперед довольно приличным темпом, ежедневно выслушивая внушительное количество показаний. Один из старейших репортеров судебной хроники заявил, что уже лет двадцать с гаком не видал ничего подобного.

До сих пор судья Олдер отлично справлялся с тем, чтобы сдерживать Канарека. Если бы он удовлетворял хотя бы половину требований о “выездных заседаниях”, на которых вечно настаивал Канарек, мрачные прогнозы о десятилетнем разбирательстве все-таки воплотились бы в жизнь. Всякий раз вместо этого, когда Канарек выдвигал очередную подобную просьбу, Олдер говорил: “Представьте мне обоснование в письменном виде”. Из-за затрат времени на исполнение условия Канарек редко взваливал на себя этот труд.

С нашей же стороны, хотя поначалу я и собирался вызвать в суд около сотни свидетелей, число их затем сократилось до восьмидесяти; для дела подобных масштабов и сложности это чрезвычайно мало. В некоторые дни присягу принимали по десятку человек. Когда это было возможно, я старался использовать показания конкретного свидетеля сразу в нескольких целях. В придачу к прочим его показаниям, например, я расспросил ДеКарло об именах и приблизительном возрасте каждого из участников “Семьи”, чтобы присяжным стало очевидно: будучи старше их всех, Мэнсон едва ли мог играть в группе второстепенную роль.


Когда я вызвал помощника шерифа Уильяма Глизона, чтобы тот рассказал о полном отсутствии складных ножей на ранчо Спана в момент проведения рейда 16 августа, Канарек, проследив, куда я клоню, в очередной раз заявил протест — и Олдер с ним согласился.

Я уже почти оставил попытки получить эти показания, когда Фитцджеральд (видимо, решивший, что отсутствие ножей на ранчо — довод в пользу защиты) сам спросил на перекрестном допросе: “Нашли ли вы сколько-нибудь складных ножей на ранчо Спана 16 августа 1969 года?”

О.: “Нет, сэр”.


Неудавшаяся попытка “Семьи” заткнуть рот Барбаре Хойт обернулась против них самих. Ранее с неохотой говорившая с властями, теперь она с готовностью вызвалась дать показания в суде.

Барбара не только подтвердила рассказ Линды об инциденте с просмотром телевизионных новостей; она вспомнила также, что накануне ночью (то есть в ночь убийств на Сиэло-драйв) Сэди позвонила ей на полевой аппарат, установленный в доме за декорациями, и попросила вынести три комплекта темной одежды к передней части ранчо. Когда же Барбара появилась там, Мэнсон сказал ей: “Они уже уехали”.

История, поведанная Барбарой, не только подкрепляла показания Линды Касабьян, но и свидетельствовала о вовлеченности в происходящее Чарльза Мэнсона; хотя и без успеха, Канарек все же отчаянно сражался за то, чтобы присяжные ее не услышали.

Я смог представить в суде разговор на ранчо Майерса только проведя полдня за спорами в кулуарах — но и тогда (как я ожидал) мне было разрешено сделать это после серьезной редакторской правки.

Однажды вечером в начале сентября 1969 года Барбара дремала в спальне на ранчо Майерса, когда ее разбудили доносившиеся с кухни голоса Сэди и Уич. Очевидно, посчитав Барбару крепко спящей, Сэди рассказала, что Шарон Тейт погибла последней, потому что “ей пришлось посмотреть сначала, как умирали другие”.

В итоге мне удалось огласить это в суде. Весь остальной разговор пришлось “вырезать” из-за Аранды, а именно: Барбара слышала, как Сэди сказала Уич, что Абигайль Фольгер вырвалась и выбежала из дома; Кэти догнала ее на лужайке; Абигайль боролась с таким упорством, что Кэти пришлось звать на подмогу Текса, который подбежал и пырнул Абигайль ножом.

В кулуарах Шинь доказывал, что ему следует дать возможность расспросить об этом Барбару. Олдер же, как и остальные адвокаты защиты, возражал. “Арандизировав” разговор (удалив все упоминания об остальных подсудимых), мы сваливаем вину за все пять убийств на одну только Сьюзен, пожаловался Шинь, добавив: “Но ведь и другие люди тоже там были, Ваша честь”.

Буглиози: “Да неужто, Дэйи?”

Сам не желая того, Шинь признал факт присутствия Сьюзен Аткинс на месте преступления. К счастью и для самого адвоката, и для его подзащитной, диалог проходил в кулуарах, а не в зале суда.

Как и с другими бывшими участниками “Семьи”, с помощью Барбары мне удалось привести множество примеров сосредоточенной у Мэнсона власти, а также несколько его монологов о Helter Skelter. О чем я так и не смог рассказать в суде, так это о попытке “Семьи” расправиться с Барбарой и тем самым помешать ей дать показания.


Во время своей части перекрестного допроса Барбары Канарек накинулся на свидетеля, подвергая сомнению все — от ее моральных устоев до способности различать предметы.

Зная о том, что зрение у Барбары очень скверное, Канарек заставил ее снять очки, после чего стал бродить по залу суда, спрашивая, сколько пальцев он поднял.

В.: “Сколько пальцев вы видите сейчас?”

О.: “Три’’.

Канарек: “Поясню для протокола, что свидетель назвала число “три”, тогда как я поднял только два пальца, Ваша честь”.

Судья: “Мне показалось, я видел еще и большой палец”.

В итоге Канарек доказал, что у Барбары действительно никудышное зрение. Значение, однако, имело не ее зрение, но слух: она ведь не заявляла, что видела Сэди и Уич в кухне на ранчо Майерса; она только слышала их.

Канарек также спросил у Барбары: “Не оказывались ли вы в психиатрической больнице на протяжении последней пары лет?”

Обычно, услышав подобный вопрос от защиты, я сразу выражал протест — но не теперь. Канарек только что распахнул передо мной двери, через которые я мог (при повторном допросе) протащить попытку убийства Барбары.


Повторный допрос ограничен темами, затронутыми в ходе перекрестного допроса. Скажем, на повторном допросе я попросил Барбару назвать примерное расстояние между спальней и кухней на ранчо Майерса, после чего устроил проверку ее слуха. Барбара прошла ее без всяких затруднений.

Попросив разрешения приблизиться к судейскому столу, я заявил, что, поскольку Канарек намекал, будто Барбара Хойт провела немало времени в психиатрической больнице, у меня появилось право донести до сведения присяжных, что она провела там всего одну ночь, и не из-за того, что у нее возникли проблемы с психикой. Олдер согласился, с одним только исключением: я не должен был спрашивать, кто именно дал ей ЛСД.

Как только обстоятельства госпитализации Барбары окончательно прояснились, я спросил: “Приняли ли вы эту чрезмерную дозу добровольно?”

О.: “Нет”.

В.: “Вам дал ее кто-то другой?”

О.: “Да”.

В.: “В результате вы оказались на грани между жизнью и смертью?"

Канарек: “Подводит к выводу, Ваша честь”.

Судья: “Протест удовлетворен”.

Я был доволен. Присяжные способны сложить вместе два и два.


В субботу 26 сентября 1970 года целая эпоха подошла к концу. По Южной Калифорнии пронесся невиданной силы пожар. Раздуваемая ветрами (достигавшими скорости 80 миль в час), огненная стена высотой в 60 футов обратила в уголья все кругом на площади в 100 тысяч акров. В этом огненном аду погибло и “киношное ранчо” Спана, от которого и камня на камне не осталось.

Пока работники ранчо старались спасти лошадей, девицы Мэнсона, с освещенными пожарищем огненно-багряными лицами, танцевали и хлопали в ладоши, со смехом выкрикивая: “Helter Skelter настал! Helter Skelter наконец-то настал!”


27 сентября — 5 октября 1970 года


Хуан Флинн, описавший свою должность на ранчо Спана как “разгребатель навоза", казалось, отлично чувствует себя на свидетельском месте. Так или иначе, тощий панамский ковбой оказался единственным из всех свидетелей, кто открыто выразил враждебность по отношению к Мэнсону. Когда Чарли пытался испепелить его взглядом, в обращенных к нему глазах Хуана тоже сверкала ярость.

Опознав револьвер, Хуан заметил: “И мистер Мэнсон однажды стрелял из этой штуки, знаете, в мою сторону, когда, видите ли, я прогуливался с девушкой по другую сторону лощины”.

Остановить разговорившегося Хуана было не так-то просто. Девушка прибыла на ранчо Спана покататься на лошадях; она проигнорировала Мэнсона, но с охотой отправилась прогуляться по склону с галантным ковбоем. Чарли настолько разобиделся, что пару раз выстрелил, особо не целясь, в их направлении.

Канареку удалось выкинуть из этих показаний Хуана все, кроме того факта, что Флинн видел пистолет в руке Мэнсона.

Он пытался также — безуспешно — не позволить прозвучать двум наиболее значительным эпизодам из показаний Хуана Флинна.

Однажды ночью, в начале августа 1969 года, Хуан смотрел телевизор в трейлере, когда туда вошла одетая в черное Сэди. “Куда это вы собрались?” — поинтересовался Хуан. “Мы хотим зарезать парочку долбаных свиней”, — ответила Сэди. Когда она ушла, Хуан выглянул в окно и увидел, как она залезает в старый желтый “форд” Джонни Шварца; Чарли, Клем, Текс, Линда и Лесли уже сидели в машине.

По словам Хуана, это происходило уже после наступления темноты, часов в восемь-девять вечера, — назвать точную дату он не смог, но прикинул, что до рейда 16 августа оставалось около недели. Таким образом, речь шла, скорее всего, о ночи убийства четы Лабианка.

История, рассказанная Хуаном, имела важность и в качестве самих показаний, и как независимая поддержка рассказанного Линдой Касабьян. Совпали не только время суток, участники, автомобиль и цвет одежды Сьюзен Аткинс; Хуан заметил также, что за рулем “форда” сидел Мэнсон.

Затем Хуан дал показания о кухонном разговоре, имевшем место "на другой день или вроде того", когда, приставив нож к его горлу, Мэнсон сказал Флинну: “Ах ты, сукин сын, разве ты не знаешь, что именно я совершаю все эти убийства?”

Репортеры поспешили к выходу.


МЭНСОН ПРИЗНАЛСЯ В УБИЙСТВАХ. - 

ЗАЯВЛЯЕТ КОВБОЙ С РАНЧО СПАНА


Протесты Канарека удержали Хуана от дачи показаний по еще одному эпизоду, способному нанести защите новый мощный удар.

Поздним вечером в июне или июле 1969 года Мэнсон, Хуан и еще трое парней из “Семьи” ехали через Чатсворт, когда Чарли остановил машину напротив “богатого дома” и приказал Хуану пойти туда и связать всех, кто внутри. Когда он закончит, продолжал Чарли, то откроет дверь, и, цитируя Мэнсона, “мы войдем и перережем этих траханых свиней”. На что Хуан ответил: “Нет уж, спасибо”.

По сути дела, то была генеральная репетиция убийств Тейт— Лабианка. Но, объявив, что “эмоциональный эффект показаний намного превосходит их доказательную ценность”, Олдер не разрешил мне задать Хуану соответствующие вопросы.

По той же причине мне не удалось протащить в зал суда замечание, брошенное Мэнсоном Хуану: “У Адольфа Гитлера был отличный ответ на все”.

Под “ответом”, ясно, подразумевалось убийство — но, благодаря своевременным протестам Канарека, ни один из этих двух инцидентов не был услышан присяжными и не попал в прессу.

На перекрестном допросе Фитцджеральд обнаружил интересное противоречие. Даже после того, как Мэнсон предположительно угрожал ему (не однажды, но несколько раз), Хуан продолжал оставаться на ранчо. После рейда он даже сопровождал “Семью” в Долину Смерти, прожил там с группой пару недель — и лишь тогда бежал, чтобы присоединиться к Крокетту, Постону и Уоткинсу.

Мне это тоже было не совсем понятно. Возможно, это объяснялось тем (как и заявил Хуан), что поначалу он счел Мэнсона “трепачом”: “Никто в здравом рассудке не станет убивать кого-то, а потом хвастать этим”. Кроме того, разозлить мягкого по натуре Хуана было непросто. Пожалуй, еще более важной чертой его характера была независимость — как и Пол Крокетт, покинувший Долину Смерти далеко не сразу после угроз Мэнсона, Хуан просто не выносил попыток запугать его.

Канарек подхватил эту находку Фитцджеральда. “Скажите нам теперь, мистер Флинн, опасались ли вы за свою жизнь, находясь на ранчо Майерса в обществе мистера Мэнсона?”

О.: “Ну, я был осторожен и внимателен”.

В.: “Просто отвечайте на вопрос, мистер Флинн. Я понимаю, что вы актер, но, будьте любезны, ответьте на мой вопрос, пожалуйста”.

О.: “В общем, мне там нравилось, знаете, потому что мне хотелось обо всех думать хорошо. Но всякий раз, когда я выходил из-за угла, ну, кажется, главной темой всех разговоров было, знаете, про то, сколько раз они успели бы убить меня. А потом в итоге я удрал оттуда”.

В.: “Хорошо, мистер Флинн, не поясните ли вы мне, в чем проявлялись ваша осторожность и внимательность? Как вы защитили себя?”

О.: “Я просто взял и удрал, вот и вся защита”.

Тогда Канарек предположил, что во время беседы Хуана с Сартучи ковбой ни словом не обмолвился о Мэнсоне, приставлявшем нож к его горлу. “Вы придерживали сведения, не так ли, мистер Флинн, чтобы выплеснуть их в этом самом зале? Вы подтверждаете это?”

О.: “Нет, я рассказывал об этом еще до того, когда говорил с полицейскими, понимаете”.

Игнорируя ответ Флинна, Канарек продолжал: “Вы хотите сказать, мистер Флинн, что выдумали все это специально для суда? Это верно, мистер Флинн?”

Канарек подразумевал, что Флинн лишь недавно придумал этот драматический эпизод. Я сделал себе пометку, не подозревая, насколько важен окажется вскоре этот момент диалога.

Фокусируя внимание присяжных на деталях, прозвучавших при прямом допросе свидетеля, но не упоминавшихся в беседе с Сартучи, Канарек спросил, когда же Хуан впервые упомянул кому-либо об инциденте с ножом.

О.: “Ну, в Шошоне были полицейские, знаете ли, и я говорил с ними”. Флинн, однако, не смог припомнить их фамилий.

Канарек напирал, несколько раз подряд, на то, что Флинн якобы придумал свою историю. Хуан же не воспринимал спокойно, когда его обзывали лжецом. Гнев закипал в нем, и это было заметно.

Собираясь доказать, что Флинн выдумал эффектную историю в надежде поправить свою карьеру киноактера (Хуан снимался в эпизодических ролях в нескольких вестернах), Канарек спросил у него: “Знаете ли вы, что суд над мистером Мэнсоном широко освещается прессой? Вы понимаете, не так ли, что каждый, кто появляется здесь, приобретает определенную известность?”

О, “Да, только этакая известность мне на фиг не нужна, жирная ты морда”.

Судья: “На этой ноте, мистер Канарек, мы прервем заседание. Объявляю перерыв”.


После дня в суде я расспросил Хуана о разговоре в Шошоне. Ему казалось, что один из офицеров принадлежал к Калифорнийскому дорожному патрулю, но Флинн не был уверен и в этом. Вечером я позвонил в Офис шерифа в Индепенденсе и выяснил, что человеком, беседовавшим с Хуаном, действительно был офицер Калифорнийского дорожного патруля по имени Дэйв Стьюбер. Лишь уже совсем поздно вечером мне удалось разыскать его во Фресно, Калифорния. Да, он говорил с Флинном, как, впрочем, и с Крокеттом, Постоном и Уоткинсом, это было 19 декабря 1969 года. Он записал весь разговор, длившийся более девяти часов, на магнитофон. Да, эти записи все еще у него.

Я заглянул в календарь. Наверное, Флинн будет давать показания еще день-другой. Может ли Стьюбер оказаться в Лос-Анджелесе через три дня вместе с записями, готовым выступить на суде? Конечно, ответил Стьюбер.

Затем он сказал мне кое-что такое, во что поначалу я попросту отказался поверить. Он уже сделал копии своих записей и передал их в ДПЛА. Это было 29 декабря 1969 года. Позднее я выяснил, кому именно из следователей ДПЛА были отданы записи. Офицер (ныне покойный) вспомнил, что получил записи, но признался, что так и не послушал их. Кажется, он вроде отдал их кому-то, но кому — не мог вспомнить. Точно он мог сказать лишь одно: записей у него больше нет.

Возможно, это произошло потому, что запись была слишком уж длинной — девять часов. Или, что тоже вероятно, ленту куда-то засунули по причине летних отпусков. Ни одно объяснение, однако, не умаляет того малоприятного факта, что еще в декабре 1969 года Департамент полиции Лос-Анджелеса получил запись беседы, в которой звучало признание Мэнсона в убийствах Тейт — Лабианка, и, насколько можно судить, никто даже не удосужился зарегистрировать эту запись, не говоря уже о том, чтобы прослушать ее.

В принципе, я никак не смог бы приобщить сделанную Стьюбером запись к вещественным доказательствам на суде, поскольку показания свидетеля нельзя подкрепить его же заявлением, сделанным ранее. Впрочем, и для этого правила имеется исключение: подобные вещественные доказательства уместны, если противная сторона выражает недоверие к показаниям свидетеля, объявляя, что они недавно сфабрикованы; но и тогда, однако, предыдущее высказывание должно относиться к периоду, когда у свидетеля не было никаких причин лгать. Когда Канарек спросил: “Вы хотите сказать, мистер Флинн, что выдумали все это специально для суда? Это верно, мистер Флинн?", тем самым он обвинил свидетеля в даче ложных показаний, и теперь я мог, отвечая на это обвинение, представить в суде запись высказываний, сделанных прежде.


Множество подобных лазеек открывалось на перекрестных допросах, но поначалу самая широкая из них вовсе не казалась лазейкой. Защита как могла раздула тот факт, что Хуан не рассказал все это представителям властей тогда же, а сделал это гораздо позднее, по прошествии немалого времени после убийств. Стало быть, как доказывал я Олдеру, мне должны дать возможность открыть истинную причину этого: Хуан Флинн всерьез опасался за свою жизнь.

Отвечая на протест Канарека, Олдер заявил: “Вы не можете раскапывать все эти вещи на перекрестном допросе и думать, что противоположная сторона будет сидеть сложа руки, мистер Канарек. Вы не можете загнать обвинение в угол и запретить им пытаться выбраться оттуда".

Хуану было разрешено рассказать, что он не отправился в полицию сразу же, потому что “это не казалось мне вполне безопасным, знаете ли. Я получил пару писем с угрозами…"

На самом же деле Хуан получил три таких письма, переданных ему членами “Семьи”, — и последнее всего две недели назад, когда Пищалка и Ларри Джонс обнаружили, что ковбой живет в трейлере Джона Шварца в парке Канога. Сопротивляясь приобщению писем к материалам по делу, Фитцджеральд сделал любопытное заявление: “Моей жизни трижды угрожали, но я не раздувал из этого скандала”.

Буглиози: “Неужели сторона обвинения угрожала вам?” Фитцджеральд: “Нет, этого я не говорил”. Углубляться он не стал.

Олдер постановил, что Хуан может дать показания относительно самих писем, но не должен называть лиц, передавших их ему. Хуан также рассказал об анонимных звонках и о машинах, проносящихся мимо в глухой ночи; пассажиры громко хрюкали или выкрикивали: “Ублюдок!”, “Свинья!” и т. д.

Я спросил у Хуана: “Вы воспринимаете подобные случаи как угрозу, не так ли?"

О.: “Ну, для меня, знаете, это звучало достаточно угрожающе".

В.: “Относятся ли эти угрозы к причинам, по которым вы не захотели приехать в город и поговорить с властями?”

О.: “Ну, то была одна из причин, да”.

В.: “То есть вы опасались за свою жизнь?”

О.: “Да”.

Когда я спросил его о других причинах, Хуан описал, как Мэнсон, Клем и Текс пробрались “тайком-ползком” в хижину Крокетта на ранчо Баркера.

Присяжные услышали все это потому лишь, что защита, столь беспричинно набросившаяся на Флинна, открыла мне эту лазейку на перекрестном допросе.

Поскольку Канарек спросил Хуана о “программировании” участников “Семьи” Мэнсоном, я сумел протащить в зал суда разговор Чарли с Хуаном, в котором Мэнсон объяснил, что ему приходится “распрограммировать” своих последователей, чтобы снять рамки, наложенные на них родителями, школой, церковью и обществом. Чтобы избавиться от эго, рассказывал Мэнсон, необходимо стереть “все желания, какие у тебя были… распрощаться с матерью и отцом… со всеми ограничениями, запретами… просто очиститься, превратиться в чистую страницу”.

Поскольку методика Мэнсона подразумевала различный подход для лиц мужского и женского пола, я поинтересовался, что Мэнсон говорил о депрограммировании своих девиц. Я и подозревать не мог, что, отвечая, Хуан станет вдаваться в подобные детали.

О.: “Ну, он говорит, знаете ли, чтобы избавиться от внутренних запретов, знаете, надо просто взять пару девчонок и, знаете, положить их на пол, знаете, и пусть лижут друг дружку — или сделать еще проще: увести девушку в холмы, знаете, пусть ложится и сосет мне хрен весь день-деньской… ”

Канарек: “Ваша честь, Ваша честь! Можем ли мы приблизиться к судейскому столу, Ваша честь?”

Ранее один из запасных присяжных написал судье Олдеру письмо с жалобами на сексуальную откровенность некоторых показаний. Я не оглянулся на него сейчас, но, подозреваю, теперь этого человека чуть не хватил удар. Проходя мимо стола защиты по пути к судейскому столу, я бросил Мэнсону: “Не бойся, Чарли. Самого плохого они не услышат”.

Олдер объявил весь ответ не имеющим отношения к делу.

Я спросил у Флинна: “Обсуждал ли с вами мистер Мэнсон… Не вдаваясь в подробности сказанного, Хуан… имевшиеся у него планы “распрограммирования” людей в “Семье”?” Когда Флинн ответил: "Да", я успокоился на этом.

Об одном только умалчивал Мэнсон, объясняя свою методу “Семье”: в процессе освобождения эго он программировал их заново, делая своими покорными рабами.

На протяжении всей своей части перекрестного допроса Канарек намекал (как и в случае со многими уже выступавшими свидетелями), что я дал Хуану четкие инструкции: как и что говорить в суде. Мне показалось, что он в тысячный раз заводит старую пластинку, когда Канарек начал на повторном перекрестном допросе: “Мистер Флинн, когда заданный вам вопрос, как вам кажется, может не совпасть с желаниями стороны обвинения в этом деле…”

Буглиози: “Ох, да когда же это кончится!”

Канарек: “Ваша честь, он перебил меня!”

Буглиози: “Чья бы корова мычала…”

Судья: “Мистер Буглиози, прошу вас, второго предупреждения не будет, сэр”.

Буглиози: “Чем он занимается, Ваша честь? Он обвиняет меня в чем-то, и мне это не нравится”.

Судья: "Подойдите к судейскому столу".

Буглиози: “Я больше не буду терпеть. Вот где он у меня сидит”.

Мое негодование было в той же мере частью судебной тактики, как и все прочее. Если бы я позволил Канареку вновь и вновь проворачивать один и тот же старый трюк, присяжные могли подумать, будто в его словах и правда что-то есть. У стола я сказал Олдеру: “Я не хочу, чтобы этот парень каждый день голословно обвинял меня в серьезном нарушении”.

Судья: “Абсурд какой-то. Вы перебили мистера Канарека. Вы сделали непозволительное заявление перед присяжными… Я нахожу, что вы оскорбили Суд, и присуждаю к выплате пятидесяти долларов штрафа”.

К удивлению приставов, мне пришлось позвонить жене, чтобы попросить ее приехать и выплатить штраф. Позднее заместители окружного прокурора в офисе сбросились по доллару в “фонд поддержки Буглиози” и возместили ей ущерб.

Как и в случае с грубостью Хьюза, мне показалось, что если я и оскорбил кого-то, то одного лишь Канарека, а не Суд. На следующий день, для протокола, я произнес по этому поводу краткое заявление, в котором, помимо прочего, заметил: “Прошу уважаемый Суд в будущем, пожалуйста, принимать во внимание два очевидных момента: наши заседания проходят при напряженной борьбе сторон, и обстановка часто накаляется до предела; кроме того, прошу учитывать действия мистера Канарека, вызывающие реакцию с моей стороны”.

С моим штрафом процесс стал по-настоящему показательным: каждый юрист, вовлеченный в разбирательство, был либо уже наказан за неуважение к Суду, либо получил предупреждение.


Защита изо всех сил старалась высмеять страх Хуана перед Мэнсоном.

Хьюз дал понять, что с момента своего ареста Мэнсон едва ли был способен кому-либо повредить; неужели мистер Флинн действительно хочет, чтобы присяжные поверили, будто он боялся мистера Мэнсона?

Отвечая ему, Хуан мог выражать чувства всех свидетелей обвинения: “Ну, не самого мистера Мэнсона, а его длинных рук, знаете ли”.


К этому времени я уже видел общую схему. Чем разрушительнее показания, тем скорее Мэнсон попытается нарушить порядок в суде, стараясь, чтобы на первые страницы газет попали его фокусы, а не сами показания. То, что рассказывал Хуан Флинн, в достаточной мере обеспокоило Чарли. Пока Хуан находился в суде, Олдеру несколько раз приходилось удалять Мэнсона и девушек из зала после их выходок. 2 октября это случилось снова — Мэнсон обернулся к публике и сказал: “Посмотрите на себя. Что ждет вас? Все вы прямым ходом спешите к собственной гибели”. Затем улыбнулся странной, едва заметной улыбкой и добавил: "Это ваш Судный день, а не мой".

Девушки снова последовали примеру Мэнсона, и Олдер удалил из зала всех четверых.


Канарек был вне себя. Я только что показал судье те страницы в стенограмме, где Канарек обвинял Флинна во лжи. Олдер постановил: “У меня нет сомнений. Вы достаточно ясно, хоть и не прямо, выразили обвинение в недавней фабрикации показаний". Патрульному офицеру Дэйву Стьюберу будет разрешено воспроизвести в суде тот отрывок из записи его бесед, где упоминается изобличающее признание Мэнсона[182].

Прояснив обстоятельства беседы, Стьюбер включил магнитофон и пустил запись с того момента, когда начались показания. В подобных вещественных доказательствах есть нечто такое, что весьма сильно воздействует на присяжных. И вновь, практически в тех же выражениях, что уже звучали в зале суда, голос Хуана произнес: “Потом он поглядел на меня этак забавно… ухватил за волосы вот так, и приставил нож к моему горлу… А потом говорит: “Разве ты не знаешь, что именно я совершаю все эти убийства?"


Понедельник, 5 октября 1970 года. Пристав Билл Мюррей потом скажет мне, что его с самого начала не покидало предчувствие чего-то серьезного: что-то должно было произойти. Когда день за днем общаешься с заключенными, сказал Билл, вырабатывается нечто вроде шестого чувства; отводя Мэнсона в комнату ожидания перед возобновлением процесса, Мюррей отметил, что тот особенно напряжен и взвинчен.

Хотя подсудимые не давали обещаний вести себя должным образом, Олдер дал им еще один шанс, разрешив всем четверым вернуться в зал суда.

Показания были скучными, однообразными. На данном этапе еще никто не догадывался об истинной их ценности, хоть я и подозревал, что Чарли мог разгадать мои планы. С помощью ряда свидетелей я выкладывал фундамент для ниспровержения возможного алиби Мэнсона.

Следователь ОШЛА Пол Уайтли только что закончил давать показания, и адвокаты защиты отказались подвергнуть его перекрестному допросу, когда Мэнсон спросил: “Могу ли я задать ему пару вопросов, Ваша честь?”

Судья: “Нет, не можете”.

Мэнсон: “Вы собираетесь использовать этот зал для того, чтобы убить меня?”

Олдер сказал Мюррею, что тот может сойти со свидетельского места. Мэнсон второй раз задал свой вопрос, добавив: “Я собираюсь бороться за собственную шкуру, так или иначе. Лучше бы вы разрешили мне делать это устно”.

Судья: “Если вы не прекратите, мне придется удалить вас из зала”.

Мэнсон: “Нет, это я вас удалю, если не прекратите. У меня имеются собственные средства".

Лишь когда Мэнсон сделал это знаменательное признание, я догадался, что на сей раз он не играет на публику; нет, Чарли говорил абсолютно серьезно.

Судья: “Вызовите следующего свидетеля”.

Буглиози: “Сержант Гутиэрес”.

Мэнсон: “По-вашему, я тут шуточки шучу?”

Это произошло быстрее, чем можно описать. С зажатым в правом кулаке карандашом Мэнсон внезапно перепрыгнул через стол для совещаний защиты и бросился к судье Олдеру. После прыжка он оказался всего в нескольких футах от судейского стола, но упал на одно колено. Когда Мэнсон попытался встать, пристав Билл Мюррей тоже прыгнул и повис на спине подсудимого. Двое других приставов присоединились к нему, и после короткой борьбы руки Мэнсона оказались скованы. Пока его волокли к выходу, Мэнсон орал на Олдера: “Во имя христианского правосудия, кто-нибудь должен отрубить тебе башку!”

В придачу к прочей неразберихе, Аткинс, Кренвинкль и Ван Хоутен вскочили с мест и принялись нараспев читать что-то на латыни. Олдер, гораздо менее потрясенный, чем я мог бы ожидать, дал им не один, но несколько шансов прекратить, прежде чем постановил удалить из зала суда и их тоже.

По рассказам приставов, Мэнсон продолжал сопротивляться, даже оказавшись в закрытом помещении, и только четверым офицерам удалось надеть наконец на него наручники.

Фитцджеральд попросил дать сторонам разрешение приблизиться к судейскому столу. Специально для протокола судья Олдер в точности описал произошедшее и свое мнение об инциденте. Фитцджеральд поинтересовался, может ли он спросить о психологическом состоянии судьи.

Судья: “Мне показалось, он собирался наброситься на меня”.

Фитцджеральд: “Я опасался этого, и несмотря…”

Судья: “Сделай он еще один шаг, и мне пришлось бы что-нибудь предпринять для собственной защиты”.

Фитцджеральд заявил, что возможная предвзятость судьи вынуждает его подать прошение о признании суда несправедливым. Хьюз, Шинь и Канарек поддержали коллегу. Олдер ответил: “У меня достаточно крепкие нервы, мистер Фитцджеральд… Подсудимые не получат выгоды от собственных нарушений… Отклонено”.

После окончания заседания Мюррей из чистого любопытства измерил дистанцию прыжка Мэнсона: десять футов.

Результат замера не слишком потряс Мюррея. У Мэнсона были чрезвычайно крепкие мускулы ног и рук. В камере он постоянно занимался гимнастикой. На вопрос, зачем ему это нужно, он однажды ответил: "Я готовлюсь к лишениям, которые ждут меня в пустыне".

Мюррей попытался повторить собственный прыжок. Бесполезно: без того внезапного адреналинового залпа пристав не сумел даже вспрыгнуть на стол для совещаний.

Судья Олдер призвал присяжных “забыть все, что вы могли видеть и слышать этим утром”, но я знал, что до конца своих дней никто из этих людей не забудет увиденного.

Маски сброшены. Перед ними предстало истинное лицо Чарльза Мэнсона.


Из заслуживающего доверия источника мне стало известно, что после случившегося судья Олдер начал носить при себе, под мантией, револьвер 38-го калибра — и в зале суда, и в кулуарах.

Судный день. Эхом отозвались эти слова Мэнсона на углу перед зданием Дворца юстиции: девушки снова и снова повторяли их заговорщицким шепотком. “Дождитесь Судного дня. Тогда Helter Skelter действительно настанет”.

Судный день. Что это значило? План вызволения Мэнсона из тюрьмы? Кровавая оргия возмездия?

Еще более важен был другой вопрос: когда? Тот день, когда присяжные вынесут вердикт “виновен” или “невиновен”? Или, в первом случае, день, когда те же присяжные решат, “жизнь” или “смерть”? Или, возможно, день приведения приговора в исполнение? Или, быть может, просто завтрашний день?

Судный день. Эти слова нам приходилось слышать все чаще и чаще. Безо всяких объяснений. Мы еще не подозревали, что первый этап Судного дня уже начался, и началом его стало хищение с военно-морской базы в Кемп-Пендлтоне ящика ручных гранат.


6—31 октября 1970 года


Несколькими неделями ранее, вернувшись после заседания в кабинет, я наткнулся на телефонограмму от адвоката Роберта Стейнберга, представлявшего теперь интересы Виржинии Грэхем.

Прислушавшись к совету прежнего своего адвоката, Виржиния умолчала кое о чем, но Стейнберг убедил ее поделиться со мной этими сведениями. “А именно, — гласила телефонограмма, — Сьюзен Аткинс открыла мисс Грэхем четкие планы относительно других, уже спланированных убийств, включая убийства Фрэнка Синатры и Элизабет Тейлор”.

Будучи сильно занят, я устроил встречу Виржинии с одним из своих помощников, Стивом Кеем.

По словам Грэхем, через несколько дней после того, как Сьюзен рассказала ей об убийствах Хинмана, Тейт и Лабианка (вероятно, 8 или 9 ноября 1969 года), Аткинс подошла к кровати Виржинии в “Сибил Бранд” и начала листать журнал о кино. Он напомнил ей, сказала Сьюзен, о некоторых других запланированных ею убийствах.

Она решила убить Элизабет Тейлор и Ричарда Бартона, деловито обронила Сьюзен. Она собиралась докрасна нагреть лезвие ножа и приложить его к лицу Элизабет, чтобы оставить ей шрам — как напоминание о встрече. Затем она вырежет слова Helter Skelter на лбу актрисы. А потом… потом она собирается выковырять ей глаза… Чарли показал ей как… и тогда…

Виржиния прервала Сьюзен вопросом: чем же, интересно, все это время будет заниматься Ричард Бартон?

О, они оба уже будут связаны, отвечала Сьюзен. Только на сей раз веревка скует им не только руки, но и ноги, — чтобы они не смогли вырваться и убежать, “как те, другие”.

Потом, продолжала Сьюзен, она кастрирует Бартона и сунет его пенис, заодно с глазами Элизабет Тейлор, в бутылку. “Слушай, что будет дальше! — смеялась Сьюзен. — Я отправлю ее Эдди Фишеру!”[183]

Что же до Тома Джонса, еще одной из ее будущих жертв, то Сьюзен намеревалась при помощи ножа заставить певца заняться с нею сексом, и тогда, когда Джонс достиг бы пика наслаждения, она перерезала бы ему горло.

Стив Мак-Куин тоже упоминался в списке. Прежде чем Сьюзен могла бы объяснить, что именно она уготовила ему, Виржиния вновь оборвала ее, сказав: “Сэди, нельзя же так просто прийти к этим людям и убить их!”

Да никаких проблем, отвечала ей Сьюзен. Найти, где они живут, легче легкого. А потом останется лишь "тайком-ползком" залезть в дом, “как я сделала это с Тейт”.

Для Фрэнка Синатры она придумала кое-что получше, продолжала Сьюзен. Как известно, Фрэнку нравятся девочки. Ей будет достаточно только подойти к его двери и постучать. Ее друзья, пояснила Сьюзен, спрячутся и будут ждать снаружи. А зайдя внутрь, подвесят Синатру кверху ногами и заживо сдерут с него кожу под звуки его собственных песен. А потом наделают сумочек из его кожи и продадут в хипповые магазинчики, “чтобы каждый смог приобрести маленький кусочек Фрэнка”.

Она пришла к выводу, сказала Сьюзен, что жертвами должны становиться люди известные, люди с положением в обществе, — чтобы о случившемся сразу узнал весь мир.

Вскоре после этого Виржиния прервала беседу со Сьюзен. Когда Стив Кей спросил у нее, отчего она не рассказала о разговоре раньше, Виржиния объяснила: все это казалось ей таким бредом, что никто бы ей попросту не поверил. Даже бывший ее адвокат советовал никому ничего не говорить.

Были ли то планы самой Сэди или все-таки они принадлежали Чарли? Все, что я знал о Сьюзен Аткинс, давало мне повод усомниться в способности Сэди выдумать все самостоятельно. У меня не было доказательств, но вполне логично было бы предположить, что все эти идеи она, вероятно, почерпнула у Мэнсона.

В любом случае это не имело никакого значения. Еще читая расшифровку записи разговора с Виржинией, я уже знал, что ни за что не смогу включить эти сведения в улики по делу: в юридическом смысле они не имели почти никакого отношения к убийствам Тейт— Лабианка, и та ограниченная доказательная ценность заявлений Аткинс в пересказе Виржинии Грэхем, которая все же имелась, намного перевешивалась негативным эмоциональным эффектом.

Хотя рассказ Виржинии был бесполезен в качестве показаний на суде, я отослал по копии каждому из адвокатов.

Вскоре этот рассказ сам найдет себе дорожку в судебные протоколы.

Ронни Ховард раньше связалась с полицией, но я сначала вызвал Виржинию Грэхем: в “Сибил Бранд” она была первой, с кем разговорилась Сьюзен.

Показания Виржинии отличались особым драматизмом, поскольку, слушая ее, присяжные в первый раз узнали о том, что же произошло в доме Тейт.


Показания Ховард и Грэхем были направлены против одной лишь Сьюзен Аткинс, и поэтому только Шинь участвовал в их перекрестном допросе. Атаковал он не столько показания, сколько личность свидетельниц. Он сумел, например, заставить Ронни перечислить шестнадцать различных кличек, под которыми она проходила в разное время. Он поинтересовался также, много ли денег она зарабатывала в качестве проститутки.

Попросив Шиня приблизиться к судейскому столу, Олдер сказал: “Вам известны правила, мистер Шинь. Не надо смотреть на меня круглыми глазами и делать вид, будто вы не понимаете, о чем я говорю”.

Шинь: “Вы хотите сказать, Ваша честь, что я не имею права задавать свидетелю вопросы о роде ее занятий?”

Обвинение не заключало никаких “сделок” ни с Виржинией Грэхем, ни с Ронни Ховард. Грэхем успела отсидеть весь свой срок в “Короне”, тогда как Ховард была признана невиновной по обвинению в подлоге. В обоих случаях, однако, Шинь поднимал вопрос о награде. Когда он спросил Ронни, слышала ли та про награду в 25 тысяч долларов, она прямо ему ответила: “По-моему, я должна получить эти деньги”.

На повторном допросе я спросил у каждой: “Понимаете ли вы, что выступление в суде не является необходимым условием получения денег?” Протест. Удовлетворено. Но намек сделан.

Письма, написанные Сьюзен Аткинс бывшим сокамерницам, Ронни Ховард, Джо Стивенсону и Китт Флетчер, обладали большой силой изобличения. Я был готов вызвать в суд эксперта по почеркам, чтобы тот засвидетельствовал принадлежность писем, но Шинь, надеясь сократить время их обсуждения, первым признал, что они написаны Сьюзен. Тем не менее прежде чем заговорить о письмах в зале суда, мы должны были “арандизировать” их, исключив все упоминания о других подсудимых. Происходило это в кулуарах, вне присутствия присяжных.

Канарек боролся за то, чтобы исключить все, до последней строчки. Раздраженный его постоянными протестами, Фитцджеральд выразил Олдеру свое недовольство: “Я не хочу провести здесь остаток жизни”. В равной степени возмущенно, Олдер заявил Канареку: “Я посоветовал бы вам вести себя более благоразумно и не стараться загромоздить протокол просьбами, протестами и заявлениями, либо не имеющими видимого смысла, либо вовсе не относящимися к делу — что совершенно очевидно для любого десятилетнего ребенка… ”

Однако вновь и вновь Канарек указывал на какие-то тонкости, которые пропускали другие адвокаты защиты. Например, Сьюзен написала Ронни: “Когда я в первый раз услыхала, что ты настучала, я хотела перерезать тебе горло. Потом я врубилась, что настучала я сама и хочу перерезать свое собственное горло”.

“Настучать” на себя невозможно, доказывал Канарек, подсудимый может лишь "сознаться". Это означает, что в данном случае подразумеваются другие подсудимые.

Посвятив спорам (довольно сложным) девятнадцать страниц стенограммы, мы в итоге отредактировали этот фрагмент, и он приобрел следующий вид: “Когда я в первый раз услыхала, что ты настучала, я хотела перерезать тебе горло. Потом я врубилась, что хочу перерезать свое собственное горло”.

Канарек хотел вырезать из письма к Стивенсону также и строчку: “Любовь любовь любовь”, поскольку “это явная отсылка к Мэнсону”.

Судья: “Скорее, это похоже на цитату из Гертруды Стайн[184]”.

Поскольку упоминания “любви” были в числе немногих положительных моментов писем Сьюзен, Шинь сделал все, чтобы сохранить их в тексте, заметив Канареку: “Что ты собираешься сделать — выставить ее убийцей?”


ЛИЗ И СИНАТРА В “ЧЕРНОМ СПИСКЕ” УБИЙЦ


Лос-анджелесская “Геральд экзаминер” напечатала обширную сенсационную статью 9 октября, указав в качестве автора журналиста Уильяма Фарра. Узнав поздним вечером предыдущего дня о подписании номера газеты со статьей Фарра в печать, судья Олдер вновь приказал закрыть окна автобуса, перевозящего присяжных, — чтобы те не смогли прочесть газетные заголовки на прилавках.

Статья Фарра содержала прямые цитаты из показаний Виржинии Грэхем, переданных нами защите во исполнение правила по представлению документов.

Прибывший в суд Фарр был приглашен в кулуары, где отказался назвать свой источник или источники. Признав, что по действующим в Калифорнии законам он не может заставить репортера сделать это, Олдер отпустил Фарра восвояси.

Было ясно, что кто-то из имевших доступ к материалам по делу нарушил судебный приказ об ограничении гласности. Олдер, однако, не стал устраивать по этому поводу большого шума, и на этом, казалось, разбирательство было прекращено. В то время еще ничто не предвещало, что в итоге вопрос о передаче имеющих ограниченное хождение материалов прессе превратится в cause celebre[185] и приведет к водворению Фарра в тюрьму.

Еще до своего появления в кулуарах Фарр рассказал адвокату Виржинии Грэхем, Роберту Стейнбергу, что получил заявление от одного из адвокатов защиты. Он не говорил, однако, от кого именно.

Грегг Джекобсон имел внушительный вид, и его показания были крайне важны для нас. Задавая вопросы, я старался, чтобы высокий, одетый с иголочки “искатель молодых дарований” мог подробно описать свои многочисленные разговоры с Мэнсоном, в которых затрагивались вопросы, имевшие отношение к Helter Skelter, “The Beatles” и к девятой главе “Откровения Иоанна”, равно как и к странному влечению Мэнсона к смерти.

Шахрок Хатами занял свидетельское место вслед за Джекобсоном и описал свою встречу лицом к лицу с Мэнсоном на территории усадьбы 10050 по Сиэло-драйв, произошедшую вечером 23 марта 1969 года. Так присяжные — и вместе с ними публика — впервые узнали, что Шарон Тейт встречалась с человеком, приговорившим ее к смерти.

В лице Руди Альтобелли Канарек встретил наконец достойного противника. На прямом допросе владелец усадьбы 10050 по Сиэло-драйв рассказал о своем знакомстве с Мэнсоном в доме Денниса Уилсона и затем, достаточно подробно, описал появление Мэнсона в гостевом домике накануне того, как они вместе с Шарон вылетели в Рим.

Настроенный крайне враждебно из-за того, что Альтобелли не дал ему разрешения посетить усадьбу, Канарек спросил: “Как вы считаете, теперь ваши владения на Сиэло-драйв, где вы в настоящее время проживаете, хорошо укреплены и безопасны?”

О.: “Надеюсь, что так”.

В.: “Не припомните ли вы нашего разговора, когда я пытался прорваться в эту вашу крепость?”

О.: “Я припоминаю ваши оскорбления и угрозы”.

В.: “Как же, интересно, я вам угрожал?”

О.: “Вы говорили буквально: “Мы позаботимся о вас, мистер Альтобелли”, “Мы найдем на вас управу, мистер Альтобелли”, “Мы притащим весь суд к вам на дом и устроим процесс у вас дома, мистер Альтобелли”.

Альтобелли ответил Канареку, что в случае, если Суд примет соответствующее постановление, он с радостью подчинится. “Пока этого не произошло, мой ответ — нет. Это дом, и в нем живут люди. Он не станет аттракционом для туристов или парком развлечений для праздношатающихся”.

В.: “Уважаете ли вы заведенный в этой стране юридический порядок, мистер Альтобелли?”

О.: “Наверное, побольше, чем вы сами, мистер Канарек”.


Преодолев протесты защиты, я сумел получить, пожалуй, около 95 процентов всех показаний от Джекобсона, Хатами и Альтобелли, на которые рассчитывал.

С появлением в зале суда следующего свидетеля я внезапно обнаружил, что сел в глубокую лужу.

Чарльз Кёниг дал присягу, чтобы рассказать, как им был обнаружен кошелек Розмари Лабианка, находившийся в женской уборной станции “Стандард” в Сильмаре, где он работает. Кёниг описал, как, подняв крышку сливного бачка, он увидел оставленный на механизме кошелек, расположенный как раз над поверхностью воды.

Канарек потратил немало времени на перекрестный допрос Кёнига, расспрашивая его о тонкостях работы унитазов и туалетных кабинок, что вызвало немало смешков среди представителей публики и прессы. Затем, совершенно неожиданно, я осознал, куда клонит Канарек.

Адвокат поинтересовался у Кёнига, существует ли стандартная процедура или какой-то установленный порядок обслуживания туалетов в уборных станции? Кёниг отвечал, что инструкция по содержанию и обслуживанию станций “Стандард” требует убирать в туалетах каждый час. Как выяснилось в ходе дальнейшей дачи показаний, подсинивающее средство, хранимое под крышкой сливного бачка, должно подсыпаться в резервуар “всякий раз, когда оно подходит к концу”.

Как часто это происходит? — спросил Канарек.

Как “руководитель” или управляющий станции, Кёниг никогда не чистил уборные самостоятельно, но поручал делать это другим работникам. Таким образом, у меня была возможность опротестовать этот и сходные вопросы, призывавшие Кёнига к выводам.

К счастью, сразу после этого заседание было отложено до следующего дня.

Я немедленно позвонил в ДПЛА и дал офицерам неотложное задание. Мне было нужно, чтобы следователи нашли и опросили всех, кто работал на этой конкретной станции техобслуживания между 10 августа 1969 года (когда Линда Касабьян, по собственному признанию, оставила там кошелек) и 10 декабря того же года (когда кошелек был обнаружен Кёнигом). Я хотел, чтобы полицейские поговорили с ними прежде, чем до этих людей сумел бы добраться Канарек; меня беспокоило, что тот мог подсказать им “нужные” ответы. Я прямо попросил офицеров: “Скажите им: “Забудьте все, к чему призывают вас инструкции; забудьте также и то, что может сказать управляющий, если выяснит, что вы не следовали букве этих инструкций. Просто честно ответьте на вопрос: вы сами, лично, меняли подсинивающее средство в бачке той кабинки когда-либо на протяжении вашей работы на станции?"

Чтобы подсыпать подсиниватель в резервуар, необходимо приподнять крышку сливного бачка. Проделать это и не увидеть спрятанный там кошелек было невозможно. Если Канарек сумеет найти хоть одного служащего, который объявит, что подсыпал подсиниватель на протяжении интересующих нас четырех месяцев, тогда защита сможет заявить, что кошелек был “подброшен” позднее, тем самым не только подорвав доверие к рассказу Линды Касабьян, но и косвенно доказав стремление обвинения “засадить” Мэнсона за решетку любыми средствами.

Офицеры ДПЛА нашли некоторых, хотя и не всех, из бывших работников станции (никто из них ни разу не менял подсинивающее средство в бачках). К счастью, Канареку, видимо, повезло не больше.

У Хьюза нашлось лишь несколько вопросов к Кёнигу, но они были сокрушительны.

В.: “Скажите, Сильмар — это место, население которого, в большинстве своем, обладает белой кожей?”

О.: “Да, похоже на то”.

В.: “Сильмар ведь не является черным гетто?”

О.: “Нет”.

В соответствии с рассказом Линды, Мэнсон хотел, чтобы кошелек был найден чернокожим, который попался бы на использовании кредитных карточек, — тогда убийства приписали бы черным. Вся моя теория касательно мотива преступлений исходила из этого предположения. Зачем тогда Мэнсону было оставлять кошелек в районе проживания белого населения?

На самом деле, избранный Мэнсоном выезд на шоссе проходил в непосредственной близости от северных границ Пакоимы — “черного” района долины Сан-Фернандо. Я пытался получить эти сведения через Кёнига, но протесты защиты не позволили мне сделать этого, и позднее мне пришлось специально вызвать в суд сержанта Патчетта, который дал необходимые показания.

С помощью одного-единственного свидетеля, работника станции техобслуживания, защита (точнее, Канарек и Хьюз) чуть не пробила две внушительные дыры в доводах стороны обвинения.

К этому времени я уже окончательно разобрался в своих оппонентах. Фитцджеральд выглядел хорошо, но редко добивался результата. Шинь был неплох. Для первого в своей жизни процесса Хьюз справлялся чертовски отлично. Но именно Ирвинг Канарек — которого многие репортеры величали не иначе как “шут” или “фигляр” — набирал большинство очков. То здесь, то там Канареку удавалось не пропустить в зал суда важных показаний или улик.

Так, например, когда на свидетельском месте оказалась Стефани Шрам, Канарек опротестовал ее показания относительно “школы убийц”, учрежденной Мэнсоном на ранчо Баркера, — и Олдер удовлетворил протест. Со своей стороны, я не был согласен с постановлением судьи, но обойти его никак не мог.

На прямом допросе Стефани показала, что она вернулась с Мэнсоном из Сан-Диего на ранчо Спана в фургоне кремового цвета в пятницу, 8 августа. На перекрестном допросе Фитцджеральд спросил ее: “Могли ли вы ошибаться всего на день?” Это показало мне, что Мэнсон по-прежнему может настаивать на своем алиби; поэтому на повторном допросе я представил улику — штрафной талончик, полученный ими за день до того. Представив также рапорт об аресте Бруннер и Гуд, содержавший упоминание номера того же фургона, я был готов разбить защиту Чарли, если бы Канарек заявил, что в момент убийств его подзащитного даже не было в Калифорнии.

Однако я не мог сбрасывать со счетов и возможность того, что у Мэнсона может иметься собственное оружие — какая-то неожиданная улика, которую он готовится “взорвать” в зале суда.

Как мне предстояло убедиться, такое оружие у него имелось.


Сержант Гутиэрес — о двери с надписью: “HELTER SKELTER”'. Девэйн Вольфер — о проведенных им в усадьбе Тейт акустических замерах. Джеррольд Фридман — о последнем звонке, сделанном Стивеном Парентом. Розанна Уолкер — об оброненных Аткинс словах насчет пары очков. Гарольд Тру — о посещениях Мэнсоном дома по соседству с домом Лабианка. Сержант Маккеллар — о попытках Кренвинкль остаться неузнанной перед ее арестом в Мобайле, штат Алабама. Кусочки и фрагменты — но, взятые вместе, они складывались в одну картину. Я надеялся только, что получившаяся в итоге картина будет убедительна.

Оставалось выслушать показания всего нескольких свидетелей обвинения. И я по-прежнему не имел понятия, какую тактику изберет защита. Сторона обвинения обязана представить защите полный список всех своих свидетелей по делу, но противная сторона не имеет подобного обязательства. Ранее Фитцджеральд объявил репортерам, что намерен вызвать тридцать свидетелей — и среди них таких знаменитостей, как Мама Касс[186], Джон Филлипс и Джон Леннон: участник “The Beatles” должен был дать собственную интерпретацию текстов своих песен. Но это заявление, вкупе со слухами, что сам Мэнсон планирует выступить в суде, были единственными намеками, доступными обвинению. И даже на выступление Мэнсона нельзя было рассчитывать. В наших разговорах Чарли увиливал от четкого ответа. “Может быть, я дам показания. Может, и не дам”. Я продолжал подстрекать его, но уже стал опасаться, что переигрываю.

Подсудимые отсутствовали в зале со времени достопамятного броска Мэнсона к судье. Однако в день, когда должен был выступить Терри Мельчер, Олдер разрешил им вернуться. Не желая встречаться с Мэнсоном, Терри спросил: “Нельзя ли мне уйти в закрытую комнату и дать показания оттуда, по динамику?”

Из всех свидетелей обвинения Мельчер более остальных опасался Мэнсона. Страхи его были столь сильны, признался мне Терри, что ему пришлось обратиться за помощью к психиатрам, а с декабря 1969 года — оплачивать круглосуточную охрану.

“Терри, они не искали тебя той ночью, — убеждал я Мельчера, пытаясь вселить в него уверенность. — Мэнсон прекрасно знал, что ты там больше не живешь”.

Тем не менее Мельчер так сильно нервничал, что ему пришлось принять транквилизаторы, прежде чем занять свидетельское место. Говорил он несколько менее уверенно, чем во время наших с ним бесед, однако по окончании дачи показаний с видимым облегчением сообщил мне, что Мэнсон улыбался ему и, значит, не сердится.

Канарек, действуя, видимо, по просьбе Мэнсона, не стал задавать Мельчеру вопросов. Хьюз вытащил на свет то обстоятельство, что в ту ночь, когда Уилсон и Мэнсон подвезли Мельчера до ворот усадьбы 10050 по Сиэло-драйв, они могли заметить, как тот надавил кнопку открывающего ворота устройства. Теперь защита могла заявить, что, будучи знаком с механизмом, Мэнсон едва ли заставил бы посланных им убийц перелезать через забор — что они тем не менее проделали, если верить рассказу Линды.

К этому времени у меня имелись доказательства того, что не только Мэнсон, но и Уотсон бывал до убийств на территории усадьбы 10050 по Сиэло-драйв, причем неоднократно. Присяжные, впрочем, так и не узнали об этом.

За несколько месяцев до этого я узнал, что после того, как Терри Мельчер покинул дом, но еще до въезда в него четы Полански, Грегг Джекобсон договаривался о временном проживании там Дина Мурхауса. На протяжении этого времени Текс Уотсон навещал Мурхауса по крайней мере трижды (а быть может, и все шесть раз). В частной беседе с Фитцджеральдом я рассказал ему об этих визитах, и адвокат ответил, что уже знает о них.

Я намеревался представить эти улики на будущем процессе по делу Уотсона, но не рассчитывал упоминать их в ходе текущего разбирательства; я надеялся, что Фитцджеральд также не станет упоминать о визитах Уотсона на Сиэло-драйв в суде, поскольку это подкрепляло, скорее, связку “Сиэло — Уотсон”, нежели “Сиэло — Мэнсон”.

Подозревая, что Мэнсон также посещал Сиэло-драйв на протяжении того же периода, я получил доказательства этому лишь в заключительной фазе процесса, когда лучший из всех возможных источников сообщил мне, что Мэнсон действительно бывал на территории усадьбы 10050 по Сиэло-драйв “пять или шесть раз”. Моим источником был сам Мэнсон, который признался мне в этом во время одной из наших “бесед по душам”. Чарли отрицал, однако, что хоть раз бывал в доме; по его словам, они с Тексом ездили туда, чтобы покататься на вездеходах-пустынниках вверх-вниз по холмам.

Эти прелюбопытные сведения я не мог, однако же, использовать против Мэнсона: он прекрасно понимал, что беседы со мной проходили по его собственному приглашению, а в начале этих бесед я ни разу не сообщал об имеющихся у Чарли конституционных правах.


Ситуация сложилась странноватая — так оно, должно быть, выглядело со стороны. Хотя Мэнсон пригрозил убить меня, он по-прежнему присылал мне приглашения встретиться и поболтать.

Не менее странными были и сами наши беседы. Мэнсон сказал мне, например, что верит в закон и порядок. Необходим “строгий контроль” со стороны властей, сказал он. Не имеет значения, к чему именно обязывает закон (добро и зло — понятия относительные), но этот закон необходимо поддерживать самыми строгими мерами; это обязаны делать все, у кого имеется хоть толика власти. Общественное мнение следует подавлять, поскольку одни люди склонны думать одно, другие же — другое.

“Иными словами, твое решение — диктатура”, — заметил я на это.

“Да”.

Им найдено простое решение проблемы преступности, сообщил мне Мэнсон. Надо опустошить тюрьмы и выдворить преступников в пустыню. Но сначала вырезать по кресту на лбу каждого из них, чтобы можно было сразу заметить их в городе и пристрелить, не спрашивая документов.

“Надо ли мне гадать, кто будет пасти их там, в пустыне, Чарли?"

“Нет”, — рассмеялся он.

В другой раз Мэнсон объявил мне, что только что написал президенту Никсону письмо, в котором предлагал немедленно передать ему бразды правления. Если меня это интересует, я мог бы стать при нем вице-президентом. Я прекрасный обвинитель, похвалил Чарли, мастерски оперирую словами, и “насчет очень многого ты совершенно прав”.

“Какого “многого”, Чарли? Насчет Helter Skelter, хода совершения убийств или твоих взглядов на вопросы жизни и смерти?”

Мэнсон улыбнулся и ушел от ответа.

“Мы оба знаем, что именно ты приказал им убивать”, — сказал я ему.

“Буглиози, это не я, a “The Beatles”, та музыка, что они выпускают. Они говорят о войне. А эти детишки слушают музыку и подсознательно получают скрытое в ней сообщение”.

“Ты ездил с ними в ночь убийства четы Лабианка”.

“Я вообще много куда ездил, и по ночам тоже”.

Ни разу я не получил прямого “нет”. И не мог дождаться, когда же Чарли займет место свидетеля.

Мэнсон говорил, что ему нравится тюрьма, хотя пустыня, солнце и женщины нравятся ему еще больше. Я ответил, что Чарли еще не доводилось бывать в зеленой комнате “Сан-Квентина”[187].

Он не боится смерти, ответил Мэнсон. Смерть — всего лишь отвлеченная мысль. Ему уже приходилось встречаться со смертью множество раз — и в этой, и в предыдущих своих жизнях.

Я спросил, намеревался ли он убить Кроуи, когда стрелял в него?

“Конечно, — ответил Чарли и добавил: — Я могу убить любого не моргнув и глазом”. Когда я спросил почему, он пояснил: “Вы убивали меня долгие годы”. Когда я пристал к Чарли с расспросами, беспокоят ли его произошедшие убийства, Мэнсон ответил, что у него вовсе нет совести, что все на свете — лишь набор мыслей. Лишь он сам, и никто более, управляет своим мышлением; он сам полностью контролирует ход своих мыслей; никому и ничему не удалось подчинить его чуждой программе.

“Когда об этих мыслях заговорят, уж лучше поверь, что это я управляю ими, — сказал Мэнсон. — Я точно буду знать, что и зачем делаю. Я абсолютно точно буду знать, что делаю”.


Мэнсон часто прерывал показания Брукса Постона и Пола Уоткинса брошенными в сторону репликами. Канарек следовал его примеру, выражая протесты, так что Олдер, подозвав адвоката к судейскому столу, сердито объявил ему: “Вы пытаетесь оборвать свидетеля своими пустячными, длинными, путаными, глупейшими протестами. На протяжении всего процесса вы снова и снова занимаетесь этим… Я внимательно следил за вами, мистер Канарек. Я прекрасно понимаю, чем это вы занимаетесь. Мне уже пришлось дважды уличить вас в неуважении к Суду за эти самые действия. Я не стану долго раздумывать, прежде чем сделаю это снова”.

И Канарек, и Мэнсон, понимали, конечно, что показания Постона и Уоткинса мощно поддерживают сторону обвинения. Шаг за шагом, через рассказы этих свидетелей, вырисовывалась эволюция Helter Skelter — не отвлеченной абстракции, как понимал это Джекобсон, но с точки зрения былых последователей Мэнсона, вместе с остальной “Семьей” наблюдавших за тем, как размытые очертания его философской концепции медленно материализовывались в пугающую реальность.

Перекрестный допрос ни в малейшей мере не поколебал этих показаний; скорее, он высветил еще большее количество деталей. Так, во время допроса Постона Канареком адвокат сам, хоть и не желая того, вытащил из свидетеля прекрасный пример тотальной власти Мэнсона над остальными: “Когда Чарли появлялся поблизости, это было так, словно школьный учитель возвращался в класс”.

Хьюз спросил Постона: “Чувствовали ли вы, что находитесь под гипнотическим воздействием мистера Мэнсона?”

О.: “Нет, не думаю, чтобы мистер Мэнсон обладал даром гипнотического внушения”.

В.: “Но вы чувствовали, что он все же обладает некоторой властью?"

О.: “Я считал его Иисусом Христом. Для меня этого казалось достаточно”.

Оглядываясь назад, на время, проведенное с Мэнсоном, Постон сказал: “Я многому научился у Чарли, но я не думаю, что он пытался раскрепостить своих людей”. Уоткинс заметил: “Чарли всегда проповедовал любовь. Только Чарли понятия не имел, что значит это слово. Чарли был настолько далек от любви, что это даже было не смешно. Смерть заводит Чарли. Это точно”.


С момента своей экстрадиции в Калифорнию Чарльз “Текс” Уотсон вел себя несколько странно. Поначалу он говорил мало, затем вдруг замолчал вовсе. Заключенные блока собрали подписи под жалобой об антисанитарном состоянии его камеры. Текс часами мог пристально вглядываться в пространство, после чего, без всякого предупреждения, с силой бросался на стену. В изоляторе, куда его вскоре поместили, Текс прекратил принимать пищу, и вес его сократился до 110 фунтов — несмотря даже на то, что его кормили насильно.

Имелись улики, что Текс симулирует, по крайней мере, часть симптомов, — но его адвокат, Сэм Бубрик, попросил Суд назначить трех психиатров для проведения освидетельствования. Сделанные врачами выводы различались, но в одном сошлись все трое: Уотсон быстро регрессирует к эмбриональному состоянию, и этот процесс может привести к смертельному исходу, если только немедленно не принять врачебные меры. Действуя на основе этого заключения психиатров, судья Делл 29 октября постановил, что в настоящее время Уотсон не может участвовать в судебном процессе и будет отправлен на лечение в больницу в Атаскадеро.

Мэнсон попросил меня заглянуть к нему во время перерыва в заседании.

“Винс, — просил Мэнсон через закрытую дверь комнаты для подсудимых, — дай мне только полчаса пообщаться с Тексом. Я уверен, что смогу вылечить его”.

“Прости, Чарли, — отвечал я. — Подобными вещами я предпочту не рисковать. Если ты и впрямь исцелишь Текса, тогда каждому захочется поверить, что ты — Иисус Христос”.


1—19 ноября 1970 года


За день перед тем, как Уотсон был направлен в Атаскадеро, два назначенных Судом психиатра заключили, что состояние семнадцатилетней Дайанны Лейк позволяет ей давать показания в зале суда.

После успешного окончания своего лечения в клинике Паттона Дайанне сообщили добрую весть: следователь из округа Инио Джек Гардинер и его супруга, подружившиеся с Дайанной вслед за ее арестом в ходе рейда, проведенного на ранчо Баркера, были назначены ее приемными родителями. Ей предстоит жить с ними и их детьми до окончания школы.

Из-за правила Аранды присяжные так и не услышали кое о чем (например, что Текс приказал Лесли ударить ножом Розмари Лабианка, а позднее — стереть отпечатки пальцев со всех предметов, которых они касались), потому что Дайанна знала об этом со слов Кэти, и любые упоминания о подельниках следовало вырезать.

Дайанна могла дать показания лишь относительно того, в чем ей призналась сама Лесли; впрочем, здесь имелась небольшая проблема — Лесли никогда не говорила Дайанне, кого ударила ножом. Она рассказала, что била ножом чье-то уже мертвое тело; что происходило это неподалеку от парка Гриффита; что снаружи находилась лодка. Я надеялся, что присяжные смогут сделать единственно возможный вывод: Лесли говорила о чете Лабианка. Дайанна показала также, что как-то утром в августе Лесли вошла в дом на заднем дворе ранчо Спана и сожгла дамскую сумочку, кредитную карту и собственную одежду, оставив лишь мешочек с монетами, которые девушки поделили и потратили на продукты. Дайанна, однако, не могла назвать точную дату, и, хоть я и надеялся, что присяжные решат, что это происходило наутро после убийства четы Лабианка, доказательств у нас не было никаких.

Поскольку показания Дайанны представляли собой единственную улику (не зависимую от рассказа Линды Касабьян), которая привязывала Лесли Ван Хоутен к убийствам на Вейверли-драйв, наше дело против нее пошатнулось — и заметно, — когда на перекрестном допросе Хьюз обнаружил, что Дайанна не уверена, то ли Лесли рассказала ей о лодке, то ли она сама прочла о ней в газетах.

Хьюз также сосредоточился на различных мелких расхождениях ее показаний со сделанными ранее заявлениями (Дайанна рассказала Сартучи, что монеты были в сумочке, тогда как я услышал версию с пластиковым пакетом) и на том, что могло бы произвести настоящий разгром представленных обвинением улик. На прямом допросе Дайанна говорила, что деньги разделили поровну она сама, Маленькая Патти и Сандра Гуд. “Мне так кажется”.

Если Сэнди присутствовала при разделе монет, тогда это не могло происходить утром 10 августа, то есть вскоре после совершения убийств обоих Лабианка, поскольку тогда Сандра Гуд и Мэри Бруннер все еще находились в заключении. Так или иначе, но на дальнейшие вопросы Дайанна ответила, что Сэнди “там могло и не быть”.

В своей части перекрестного допроса Канарек довел до сведения присяжных, что сержант Гутиэрес пригрозил Дайанне газовой камерой. Фитцджеральд же привел сделанное ранее противоречащее заявление свидетеля: выступая перед большим жюри, Дайанна говорила, что 8 и 9 августа находилась в округе Инио, а не на ранчо Спана.

На повторном допросе я спросил у Дайанны: “Почему вы солгали большому жюри?”

О.: “Потому что боялась говорить правду. Я думала, если расскажу все, как было, то меня убьют участники “Семьи”. И Чарли просил меня не… приказал мне ничего не говорить людям, наделенным властью”.


4 ноября сержант Гутиэрес, надеявшийся найти чашку кофе, забрел в комнату отдыха присяжных, где подсудимые девушки проводили перерывы в заседаниях. Он нашел желтую официальную папку, помеченную именем Патриции Кренвинкль. Среди заметок и рисунков Кэти трижды написала слова “healter skelter” — совершив в точности ту же орфографическую ошибку, что присутствовала и в надписи на дверце холодильника в доме Лабианка.

Олдер, однако, не захотел разрешить мне воспользоваться этим как вещественной уликой. Я чувствовал, что судья ошибается в данном случае на все сто процентов: сделанные рукою Кэти надписи, вне всякого сомнения, были косвенными уликами по делу; они имели к нему прямое отношение и вполне могли быть приняты как таковые. Но Олдер решил иначе.

Судья невольно потрепал мне нервы, когда я пытался представить в суде отказ Кренвинкль написать те же слова печатными буквами. Согласившись, что это, действительно, косвенная улика, Олдер решил дать Патриции еще один шанс подчиниться и постановил устроить соответствующую экспертизу.

Проблема заключалась в том, что Кренвинкль просто могла, по совету адвоката, взять и написать требуемое. В таком случае, я знал, у нас возникли бы настоящие проблемы.

Кэти отказалась вторично — следуя советам Пола Фитцджеральда!

Очевидно, Фитцджеральд не понимал, насколько сложно (если возможно вообще) было бы графологам сравнить две короткие надписи печатными буквами. И, если бы в ДПЛА не смогли сделать это, по закону Патриция Кренвинкль должна была быть оправдана по обвинению в убийстве четы Лабианка. Ее отказ представить образец почерка был единственной крупицей независимых улик, которые поддерживали показания Касабьян относительно участия Кренвинкль в этих преступлениях.

У Кэти был превосходный шанс “выбраться сухой из воды”. И по сей день я не могу понять, отчего адвокат посоветовал ей отказаться от участия в экспертизе и тем самым лишил ее этого шанса.


Два последних свидетеля Народа, доктора Блейк Скрдла и Гарольд Диринг, были теми самыми психиатрами, что обследовали Дайанну. Во время прямого и повторного допросов я получил от них показания, сводившиеся к одному: оставаясь сильнодействующим наркотическим средством, ЛСД никак не отражается на памяти; более того, не существует никаких медицинских данных о том, что прием этого наркотика ведет к разрушению мозга или нарушениям его функций. Это было важно, поскольку адвокаты защиты утверждали, будто сознание различных свидетелей обвинения (в особенности — Линды и Дайанны) было настолько “искажено” приемом ЛСД, что эти люди уже не отличали фантазий от реальности.

Доктор Скрдла показал, что люди, принявшие ЛСД, могут увидеть разницу между предметами реальными и кажущимися; фактически, у них часто обостряется восприятие. Далее, Скрдла показал, что прием ЛСД вызывает, скорее, иллюзии, чем галлюцинации, — другими словами, наблюдаемый предмет находится там, где человек его видит, только восприятие предмета меняется. Многие были немало удивлены, поскольку ЛСД часто называют именно галлюциногенным препаратом.

Когда на мои вопросы отвечал Уоткинс, я лично прояснил тот факт, что, будучи еще молодым человеком (Полу Уоткинсу было 20 лет), он принимал ЛСД уже от 150 до 200 раз. Тем не менее, как наверняка заметили присяжные, Пол был одним из наиболее ярких свидетелей обвинения и прекрасно выражал свои мысли. Скрдла также сказал: “Мне приходилось встречать людей, принимавших этот препарат несколько сотен раз и не выказывавших ни малейших признаков нарушений эмоциональной сферы — если только они не находились в этот момент в состоянии наркотического транса”.

Фитцджеральд спросил у Скрдлы: “Может ли прием больших доз ЛСД на протяжении ограниченного периода времени сделать человека чем-то вроде зомби или разрушить его рациональное мышление?”

Если, как я подозревал, Фитцджеральд пытался заложить фундамент для защиты, построенной вокруг этого предположения, тот развалился, едва Скрдла произнес: “С таким мне сталкиваться пока не доводилось”.

Доктор Диринг выступал последним. Он закончил давать показания в пятницу, 13 ноября. Большую часть понедельника (16 ноября), мы провели, представляя вещественные доказательства правоты Народа. Всего их набралось 320 отдельных экспонатов, и Канарек встретил протестом появление каждого из них, начиная от револьвера 22-го калибра и заканчивая масштабным планом усадьбы Тейт. Сильнее всего он протестовал против введения в вещдоки цветных фотографий тел убитых. Отвечая ему, я заявил: “Разумеется, Суд может видеть, что эти изображения жестоки и натуралистичны, спорить не приходится, но дело обстоит таким образом, что подсудимые — как раз и есть те люди, что совершили убийства; разумеется, обвинение отталкивается именно от того предположения, что подсудимые как раз и несут ответственность за жестокость и кошмарность случившегося. Это дело их рук. Присяжные должны иметь возможность взглянуть на это дело”.

Судья Олдер согласился со мной, и фотографии были включены в вещественные доказательства по делу.


Один из экспонатов так и не попал на стол для вещдоков. Как отмечалось ранее, на брошенной убийцами одежде, которая была на них в ночь убийств на Сиэло-драйв, было найдено несколько белых волосков собачьей шерсти. Увидев их, Винифред Чепмен сказала мне, что они похожи на шерсть собаки, принадлежавшей Шарон. Однако когда я попросил доставить их в зал суда из хранилища вещдоков ДПЛА, то получил лишь отговорки. В итоге оказалось, что, переходя через улицу к Дворцу юстиции, один из следователей “команды Тейт” уронил и разбил стеклянную пробирку с волосками. По его признанию, ему удалось сохранить только один волосок. Осознав, что выражение “дело висит на волоске” будет слишком уж уместно, если я представлю эту единственную уцелевшую улику в суде, я решил обойтись без этого.

В 16:27 в понедельник — ровно через двадцать две недели после начала процесса и за два дня до годовщины моей приписки к делу — я сказал Суду: “Ваша честь, Народ штата Калифорния закончил”.

В заседании был назначен перерыв до четверга, 19 ноября, когда были рассмотрены стандартные прошения каждого адвоката о прекращении судопроизводства по делу.

В декабре 1969 года множество адвокатов предсказывали, что, когда дело дойдет до этой точки, Мэнсон окажется на свободе просто за недостаточностью улик.

Сомневаюсь, что теперь так считал хотя бы один юрист в стране, включая и самих адвокатов защиты.

Олдер отклонил все прошения.

Судья: “Готова ли защита начать выступление?”

Фитцджеральд: “Да, Ваша честь”.

Судья: “Можете вызвать своего первого свидетеля, мистер Фитцджеральд”.

Фитцджеральд: “Благодарю, Ваша честь. Подсудимые закончили”.

Почти всех присутствующих эта фраза застала врасплох. Даже судья Олдер несколько минут казался слишком потрясенным, чтобы связно говорить. В процессе по уголовному делу основной вопрос заключается не в том, виновен или невиновен подсудимый (как полагает большинство). Вопрос звучит так: сумела ли сторона обвинения выполнить свою юридическую задачу и доказать вину подсудимого за пределами разумных сомнений и моральной уверенности.[188]

Очевидно (хоть и неожиданно), защита решила избежать нового раунда перекрестных допросов и положиться на мнение, что мы не сумели доказать вину Мэнсона и его соответчиц за пределами разумных сомнений, — и, значит, адвокаты по делу ждут вынесения вердикта “не виновны”.

Самый крупный сюрприз, однако, был еще впереди.

Загрузка...