Глава шестнадцатая

Я видел Козла. Впервые я увидел Его в Одессе. Также я видел его в Орегоне, где мы жили в пещерах, скрытых среди гор. Я видел Козла. Он искушал меня. Он вложил кусок металла мне живот. Die iron strudel[431]. Это была Его шутка. Он показал мне мою сестру, Эсме, и сказал, что она — моя дочь. Он сказал, что сделает ее моей женой. Он обещал власть над всеми. Власть Всемогущего Зверя. Именно там, где Его не признавали, Он добивался самых больших успехов. Дьявол устал. Он долго трудился ради этого дня. Я встретил Козла в Асуане, на руинах побежденного христианства. Корова и Баран явились, чтобы насладиться моим унижением и моим горем. Какой суд отдал меня на их милость? Если бы я не верил, что Бог направляет мир, я мог бы только молить о том, чтобы Христос по-прежнему вел нас. Сатана побеждает нас, используя мельчайшие прорехи в нашей защите, наш идеализм, нашу веру в будущее. Именно так Он завоевал Россию и победоносно коснулся копытами руин Берлина, павших бастионов нашей веры. Гитлер повернулся спиной к Христу, так же как и Наполеон до него. И тогда Сатана, утомленный и пресыщенный, воссел на опустевших тронах Европы и с мрачным равнодушием стал смотреть на погибель того, о чем Он когда-то мечтал. Эти новые Парсифали, поднявшие меч против большевизма, ныне уже мертвы. Никто из них не погиб в честном бою. Всех предали. Предали и меня. Кусок металла остался у меня в животе. Иногда он напоминает железную звезду Давида. Неужели он был в хлебе, которым меня накормил еврей? Чем я ему заплатил? Еврей никогда не даст ничего задаром. Чего он хотел от меня? Он спас мне жизнь в Одессе, в Аркадии. Чем я заплатил за его услугу? Его руки были нежны.

Я любил его. Stadt der schlafenden Ziegen; Stadt des Verbrechens; Stadt der meckernden Krähen; die gerissenen Kunden liegen in den Gassen auf der Lauer die kleinen Võgel seinen trügerische Lieder. Die Synagogen brennen. O, Rosie, mi siostra! Zu är meyn zeitmädchen, meyn vor… Im der Vatican[432] Он, развалясь, сидит в окружении скучающих друзей, в то время как Его подданные выстраиваются в очередь, чтобы облобызать затянутую в перчатку лапу. Это больше не радует Его. Неужели ему нужно все испортить и разрушить, чтобы скрыться от безжалостной истины, от страдания, порожденного отлучением от благодати? Он испытывает величайшие муки, ибо Он уже познал единение с Богом. А теперь Он лишен этого — и страдание его превосходит страдания других. Мы можем только предполагать, насколько чудовищна эта утрата. Что удивительного, если павший бессмертный хочет забыть о невообразимых терзаниях, придумывая новые испытания и кары для человечества? Что мог бы сделать на его месте любой из нас? Я думал, что расстался с Ним в Одессе, на окровавленных улицах Слободки, где жирные псы, сопя, возятся среди трупов убитых евреев. За что Он преследовал меня? Это казалось несправедливым… Я не знал тогда, что Бог избрал меня, дабы я принес особое евангелие в этот век науки.

Я был невинен. Я боялся.

Я путешествую к тому месту, где взвешивают души, когда благосклонный Анубис оценивает наши грехи.

Али-паша Хамса пожал мне руку, а потом ступил на качающуюся доску, переброшенную с нашего корабля на грязный берег, где местные слуги были готовы поддерживать господина, если он поскользнется. «Nigra sum sed formosa, filiae Jerusalem»[433], - сказал он, уходя. Полагаю, что это было сдержанное и вежливое предостережение, вызванное моим первоначальным отношением к Али-паше. Я воспринял его слова добродушно и сказал, что совершенно не сомневаюсь: мы еще встретимся. Когда я вижу знакомое лицо по телевизору, я до сих пор не могу поверить, что передо мной тогда стоял тот самый Садат, который предал свою страну Израилю. Этот холодный коготь вонзился мне в живот и сжал сердце. У меня был брат в Одессе. Он был хорошим евреем. Такие могут существовать. Я теперь слишком сильно страдаю от боли. Но я не всегда буду страдать. Есть белая дорога, по которой я еду вниз, и дорога кончается у моря, у зеленого утеса, и, когда я добираюсь до конца белой дороги, моя лошадь легко поднимается в воздух, и мы летим к Византии, чтобы воссоединиться с моим императором и моим Богом. Мой самолет зовется «Стрекоза». Это моя собственная машина. Она легка и изысканна. Я сделал полет эфирным, красивым — таким, о котором с самого начала мечтал Человек. Я не унизил идею, не создал те громыхающие металлические трубы, несущие людей, как тюки с зерном, из города в город. Мой самолет звался «Ангел». Серебряный и золотой, он напевал восхитительные мелодии двигаясь по небу. Он парил в воздухе, покачивая изумительными мерцающими крыльями. Мой самолет звался «Сова». Он нес миру мудрость и покой. Он пикировал, надвигался и замирал, и ночью вы могли услышать только мягкое скольжение его тела в темноте. Все они были в моем каталоге. Я мог сделать их по специальному заказу. Каждую модель дорабатывали бы для человека, который пожелал бы управлять ею. Они отражали бы индивидуальность воздухоплавателя. Они были бы идеальными и совершенными.

В бледных лучах нильского рассвета, когда клочья тумана еще окутывали пароход, я в одиночестве бродил по палубе, не имея возможности уснуть из-за пронзительных криков Квелча, выражавших какое-то неописуемое желание. Мне показалось, что я увидел пеликана, нырявшего в глубину и появлявшегося вновь с тяжелой рыбой, зажатой в массивном серебряном клюве. Самопожертвование этой благородной птицы было настолько велико, что она кормила детенышей плотью, вырванной из собственной груди[434]. Она издавна служила символом христианского милосердия, запечатленным на щитах и доспехах христианских рыцарей, которые направлялись в Иерусалим. Наконец-то я постиг смысл этого символа. Я наблюдал, как птица улетала на запад, а за ней следовали длинные тени от лучей восходящего солнца, которые придавали пальмам, руинам, деревням, полям необычный вид — нам как будто на мгновение открывалась другая реальность, другая земля, находящаяся далеко от нас, а возможно, просто сотворенная неведомым художником. Я никогда в жизни не видел такой необычайной красоты, таких ярких и насыщенных оттенков, лежащих за пределами привычного спектра, такой силы света, никогда не ощущал настолько тонкого запаха плодородия — я мог поверить, что оказался в истинной колыбели мироздания. Долина Нила — все, что осталось от богатейшей Сахары. Разве не здесь располагался Рай? Я вспомнил рассказ цыганки, которую мы с Эсме видели еще до войны в таборе, в долине неподалеку от Киева. Цыганка верила, что, когда Адама и Еву изгнали из Сада, он увял, потому что не стало счастливых людей, — и так появилась великая Сахара. Рай, как говорила цыганка, может существовать только в том случае, если люди действительно этого хотят. Я вспоминаю ее слова теперь, на каждом шагу сталкиваясь с осторожностью и нехваткой воображения. Как же люди не могут понять, что нужно всего лишь немного храбрости и самоуважения — и они получат ключи от Рая? Я не единственный, кто пытался передать им этот ключ в десятилетия нашего падения, когда мы стали свидетелями быстрого разрушения великих христианских европейских империй. Дорога к Раю, как сказал нам Распутин, ведет через Долину греха. Такие идеи получили широкое распространение в Петербурге во времена моего студенчества. Я тоже ими проникся. Все мы — существа общественные; нас не может не радовать одобрение наших собратьев. Только тогда, когда мы обретаем истинное самоуважение, одобрение или неодобрение окружающих перестает нас интересовать. Вот какую истину мы постигаем в христианстве; это я понял (еще не умея облечь мысли в слова), когда наблюдал за пеликаном, поднимавшимся в сине-серое небо; я видел истинное воплощение женской чистоты. Мой самолет звался «Пеликан», а Пеликан — враг Козла.

— Почему, — спросил профессор Квелч, отыскав меня позднее на верхней палубе, когда я сидел в шезлонге и набрасывал чертеж нового скоростного военного транспорта, способного за считаные дни переместить множество солдат через Суэцкий канал в ключевые точки империи, — на этой реке по утрам всегда пахнет жареным мясом, хотя мягкосердечные гуманисты сообщают нам, будто феллахи едят одну лишь кукурузу?

Я сказал ему, что ощущаю только запах, сильно напоминающий зловоние сточных вод, и профессор вежливо признал, что его чувства сейчас слегка притуплены.

— Но обычно я благодарю Бога за это.

Потом он согласился, что мог уловить запахи, распространявшиеся по нашему маленькому кораблю. Он, казалось, хотел избежать малейших намеков на разногласия, и я удивился, с чего бы это — обычно он с удовольствием ввязывался в споры.

— Я вообще-то рад, что наш друг Хамса удалился, а вы?

Я сказал, что наслаждался беседами с ним. Я всегда был рад услышать другую точку зрения.

— Даже когда большая часть услышанного — наглая ложь? — Профессор Квелч уже не пытался сдержать свою природную агрессивность. — «Хамса»[435] означает, что он — член внутренней пятерки «Братьев-мусульман»[436].

Тут я сложил чертежи и громко рассмеялся.

— Надо же, старина! Он убежденный агностик. Вы же слышали, он сам так сказал.

— Конечно, я слышал, что он тут врал. Поверьте мне, Питерс: этот человек поклялся на Коране и револьвере поддерживать честь ислама в борьбе со всеми, кто попирает ее. Это — самое влиятельное тайное общество на Востоке, вообще изобилующем такими обществами. Как говорят, именно они несут ответственность за большинство значительных политических убийств.

Я заметил, что это всего лишь необоснованное предположение. У меня после разговора с Али-пашой сложилось впечатление, что я побеседовал с джентльменом.

— Вот это и есть самое опасное его свойство, Питерс, старина.

Появился Вольф Симэн, который взобрался по лестнице в спортивном костюме и, покачиваясь, сделал еще круг по нашей палубе, прежде чем прислониться к барной стойке. Послышался какой-то высокий невнятный шум.

— Доброе утро, — произнес Симэн после небольшой паузы.

Мы приблизились к нему.

— Доброе утро, старина. — Квелч внимательно осмотрел Симэна. Venienti occurrite morbo[437], а?

— Не такой я знаток латыни, профессор. Но да, это верно. Я полагаю, человек, находящийся в по-настоящему хорошей физической форме, никогда не болеет. Вы оба сегодня очень рано встали — это необычно.

Он сделал паузу, постаравшись поглубже вдохнуть, но в его словах была какая-то обида, какое-то собственническое чувство, точно он заключил арендный договор, отдававший палубу в его полное распоряжение, особенно в этот час. Хотя подобное отношение свойственно шведам, гораздо чаще я замечал его у немцев, которые теперь много путешествуют и вечно жалуются на толпу. Не в этой ли привычке разгадка всего их поведения? Возможно, здесь двойственность, возможно, парадокс? Я не уверен.

Солнце стояло над горизонтом, и эффектные тени уменьшились, так что перспектива окружающей земли и неспешной реки обрела более знакомые очертания. Наш режиссер отважно вздохнул и как будто надулся.

— Мы обсуждали недавно удалившегося пассажира, — зевнул Квелч. — Я выразил мнение, которое, похоже, потрясло юного Питерса.

Я не хотел возвращаться к этой теме.

— Скорее удивило, — поправил я. — Только у вас, в конце концов, нет никаких доказательств.

— Чего? — спросил Симэн, резко выдохнув.

— Того, что он связан с политикой.

— Точнее, с делами «Братьев-мусульман», — добавил Квелч.

Я больше не пытался перевести беседу на более приятные и менее волнующие темы.

— Хочу напомнить, — Симэн, значительно глядя на нас, растирал мышцы ноги, — что этот джентльмен — очень близкий друг нашего нового «ангела», сэра Рэнальфа Ститона.

— Тогда, — сказал Квелч, — надо предупредить сэра Рэнальфа. Уверяю вас, я хорошо изучил этого субъекта. Нескольких дней было достаточно, чтобы понять, кто он такой.

— Не дурите, — отмахнулся Симэн. — Сэр Рэнальф в порядке. Они его признают. Они ему доверяют. Вот почему мы можем рассчитывать на их сотрудничество.

Мышцы Симэна сводило судорогой; теперь он говорил гораздо резче, чем раньше. Квелч рассмеялся, не разжимая губ, и засопел — послышался неприятный грубый звук.

— Сэр Рэнальф не предатель, мистер Симэн.

— Конечно нет! — Симэн опустил ногу на палубу и со вздохом выпрямился. — Он — бизнесмен. Национальная безопасность здесь ни при чем. — Он говорил тем успокоительным тоном, который обычно использовал в беседах с темпераментными звездами.

— За все годы нашего сотрудничества он никогда не намекал… — Квелч озадаченно покачал головой.

— Он точно не один из них, профессор Квелч. Но ему известны некоторые их секреты. Я подозреваю, что сэр Рэнальф Ститон — очень храбрый человек. Наверное, больше ничего говорить не нужно?

Умный швед нашел прекрасное средство, чтобы заставить англичанина замолчать, — он воззвал к его исконной сдержанности. Англичанин гордится собой, когда молчит о вещах, о которых ровным счетом ничего не знает. Так он поддерживает иллюзию своих привилегий, статуса, власти. И это касается не только мужчин. Во время войны британские женщины тоже преуспели в подобном молчании. Часто у них за душой не было больше ничего, но этого им хватало. Я помню их эффектные, уверенные голоса. Все, что следовало сделать, чтобы закончить любовную интригу, — просто пробормотать: «Совершенно секретно». Они родились с этой способностью. Неудивительно, что у типичных британцев губы тонкие и почти неподвижные.

Мужчины, к своему превеликому удовольствию, обнаружили: чем меньше они говорят, тем привлекательнее выглядят. Действительно, миссис Корнелиус не раз замечала, что нормально относится к парням, пока они держат свою ерунду при себе. Но в конце концов, по ее словам, она оставила надежду. «Если нет ерунды — тогда полная тишина».

Она присоединилась к нам внизу, в небольшом зале-ресторане. Я раздвинул кружевные занавески на окне, посмотрел на уток, которые возились в зарослях тростника, а теперь следил за профессором Квелчем — он давал инструкции одному из наших мальчиков-нубийцев. Профессор оговаривал, сколько точно ему нужно ветчины, яиц, бекона, колбас, помидоров, грибов, жареного картофеля, жаркого из риса и рыбы, лосося и тостов; когда мальчик тщательно разложил заказанную еду на две тарелки, профессор доверительно сообщил мне, что все эти кушания качеством ниже среднего, особенно если человек попробовал в Англии настоящую еду.

— Кухня здесь претерпевает то, что я называю речной переменой. Еда нередко выглядит или даже пахнет правильно, но по части вкуса — разница есть. Я подозреваю, что дело в дешевом масле; в окрестностях Лондона масло совсем другого качества.

Я, со своей стороны, довольствовался маленькой порцией сухих крошащихся тостов с почти жидким мармеладом.

Я рассказал миссис Корнелиус о том, как встал рано утром, подумав, что мы перенеслись в другое измерение, возможно, в потусторонний мир. Она терпеливо покачала головой, а профессор Квелч сардонически провозгласил:

— Мир сделал человека безумным, сделал доброго человека безумным, как написал Уэлдрейк в «Мартине Азуретте, алхимике из Лидса». Вот прекрасная пьеса, по которой вы могли бы снять фильм, мистер Симэн.

Симэн в этот момент как раз поглощал мясной рулет и был в состоянии только неразборчиво мычать.

— Вы сыграете главную роль, Питерс. Вы идеально подходите… А Эсме… мисс Гэй… может стать прекрасной дочерью мэра, жертвой легкомысленного соперничества мужчин. Это удивительно духоподъемная история. Нам нужно спросить сэра Рэнальфа: не заняться ли нашей новой компании постановкой фильма по этой пьесе?

Симэн не очень обрадовался тому, что Квелч полагал себя постоянным участником «нашей компании», но заговорить швед все еще не мог. Лицо его начало краснеть. Я уже хотел постучать его по спине, но тут вошла Эсме в роскошном сине-белом одеянии, и он внезапно сглотнул ком в горле. Джентльмены встали. Эсме сделала реверанс и улыбнулась. В ее взгляде, обращенном на меня, был намек на нашу общую тайну. Сев спиной к окну, она протянула изящные пальцы к корзине для хлеба.

— Там так чудесно. Я видела каких-то прекрасных птиц.

Я спросил, заметила ли она пеликана, но она покачала головой:

— Только несколько маленьких птиц. И эти чудесные пальмы! Разве там не тепло? Кто бы мог подумать, что сейчас март?

— Именно! — обрадовалась миссис Корнелиус. — Скоро ж день роштения Вольфи. Мы отпразднуем Пасху! Устроим ветшеринку! Это поможет тебе, бедный наш ублюдок. — Она громко расхохоталась.

Квелч спросил, какое сегодня число. Оказалось, что по британскому календарю было четырнадцатое марта. До Луксора нам предстояло плыть еще три дня.

— Вот и прекрасно, — сказал он.

— А у нас будет маскарад? — спросила Эсме. — В костюмах?

Симэн пожал плечами. Он смутился и покраснел.

— Я не уверен, что Грэйс позволит использовать наш реквизит…

— Отшень легко нарядиться арабами. — Энтузиазм миссис Корнелиус только усилился. — У нас же у всех на кроватях есть простыни, надеюсь. А больше нитшего и не понадобится.

Меня тоже захватила эта идея, хотя, подозреваю, она в какой-то степени была связана с той скукой, которая так часто пронизывает корабельную жизнь, порождая нелепые шутки и неуместные связи. Прошло немало времени с тех пор, как я подобающим образом праздновал Пасху, так что я уже с нетерпением ждал вечеринки. И ожидание действительно помогло немного ослабить болезненный страх, который копился в дальних углах моего разума. Было невозможно объяснить происхождение этого страха, хотя сами образы, возникавшие в сознании, напоминали о Гадесе. В те дни я не примирился с реальностью смерти. Я стремился произвести наибольшее впечатление на этот мир. Беспокоиться о загробной жизни я предоставлял священникам. Старость приносит мудрость или крушение надежд — я не уверен, что именно.

Мы с Эсме теперь проводили много времени вместе, так как миссис Корнелиус превратила профессора Квелча и даже Вольфа Симэна в завзятых карточных игроков; они сидели за столом с Радоничем и Шефом «Шри» Гарольдом. К тому времени мы все уже вели ночную жизнь, а рассвет воспринимали как подготовку ко сну, продолжавшемуся до ланча; потом мы все постепенно собирались в ресторане, как будто не видели ни единой души после вчерашнего ужина. Что-то в сухом египетском воздухе смешалось с нашим кокаином и даровало нам с Эсме невероятные ощущения и наслаждения. Мы погружались в них с одержимостью. Только когда интенсивность их начала слабеть, я обратился к менее энергичным удовольствиям, не стараясь, подобно большинству новичков, так или иначе усилить ощущения с помощью грязных игр и порнографических открыток. Мне кажется, тот, кто постоянно посещает секс-шопы, откровенно признает свое поражение.

Я наслаждаюсь женщинами на их собственных условиях, и я охотно изучил эти условия, насколько возможно. Именно поэтому женщины доверяли мне. Сегодня нет никакого способа узнать, можно ли доверять мужчине. Эти «Мэйдеи» и «Пентаксы»[438] обещают слишком много и не дают ничего; они пробуждают голод, мечту о несуществующей еде, которая, если бы она в действительности и существовала, так или иначе осталась бы грубой и низменной альтернативой уже доступной пище. Если мы терпеливы, открыты, готовы познавать, готовы в некоторых случаях к покорности, а в других к господству, — тогда мы попробуем пищу богов, пищу истинно человеческой любви. Этому я учил Эсме в наши бурные ночи — и ночи снова стали спокойными. Есть особая изысканная гармония в наслаждении прошлым и утверждении будущего. Признаюсь, я усвоил это во многом благодаря своей баронессе и иным милым сердцу подругам, которых не стоит упоминать в нынешней обстановке. К середине тридцатых мы научились осторожности и утратили невинность. К сороковым открыли утонченные удовольствия сдержанности и жертвенности, удовольствия преходящего. К пятидесятым эти вещи вошли в привычку и все забыли о причине их создания, а в шестидесятых их отвергли как не представляющие ценности, и все внезапно свелось к патентам и лицензиям. Их газеты — работа безумных эксплуататоров, психопатов и сексуальных маньяков, безответственных хулиганов, униженных детей среднего класса, чьи отцы, дядья и старшие братья — постоянные клиенты проституток с Колвилл-террас и Тэлбот-роуд. Иногда они сталкиваются друг с другом: хиппи с Портобелло, который наслаждается порцией опасного североафриканского наркотика и прилюдно щупает свою растерянную любовницу прерафаэлитского вида, и его отец, вылетевший из «Камеры желаний мадам Кнут». Меня уверяют, что между ними есть какое-то различие. Я не могу его разглядеть. Один за другим они подчиняются власти Зверя. Неужто они видят какую-то добродетель в том, что заражают общество своими грязными картинками, своими постыдными желаниями и дурными болезнями? В этих газетах всевозможные пытки и унижения выставляются как расширение пределов человеческой сексуальности. И вы еще говорите, что Козел не вытянул свое волосатое тело на гниющих досках Портобелло? Говорите, Он не смотрит сверху на тот возбужденный людской поток, который, возможно, вылился из какой-то исламской трущобы? Утверждаете, что Он не смеется, корчась от боли? Не верите, что Он может даже получать от этого удовольствие? Разве не таков финал всех великих цивилизаций? Люди, которые создали «Пакс Британника» на половине земного шара, завоевали право установить флаг христианского мира прямо в сердце Аравии, принести его в саму Мекку и уничтожить корни наших нынешних болезней. Увы, вместо этого Великобритания полюбила Аравию, так же как и евреев. Она возлюбила всех семитов. И потому разрывалась между двумя соперниками. Кого из них нужно было выбрать? Она сделала то, что делали все роковые женщины со времен Евы: она пошла на компромисс, она заколебалась. Она должна была повернуться спиной к ним обоим и вспомнить о великом чувстве собственного достоинства. Все думали, что так и будет. Особенно немцы, которые иначе точно не решились бы воевать. Но когда социалисты в британском парламенте четко дали понять, каковы их новые приоритеты, — какой у нее оставался выбор, кроме соглашения с большевиками? День их позора — двадцать третье мая 1939 года[439], когда они создали независимое государство в Палестине. То, что некоторые евреи, как и арабы, обрушились с критикой на это заявление, — верный признак, что нормальные люди есть даже среди наших противников. Великобритания стала шлюхой евреев, прислужницей арабских торговцев. Гитлер считал своим долгом спасти Британскую империю. Но он не учел ее нового Дядю — Сэма, который теперь контролировал финансовые ресурсы не одной страны. Откуда Гитлеру было знать, что очень многие христианские земли уже пали жертвами напыщенных стервятников, которые вырвались из клеток после войны и революции? Откуда ему было знать, что предателями окажутся все, на кого он рассчитывал, даже Муссолини? Я не защищаю Гитлера. Я не извиняю его крайностей и не одобряю некоторых его методов; но при этом я не склонен винить его одного в том, что мир погрузился в пучину слабо замаскированного варварства. С ним ужасно обошлись. Он очень часто доверялся неподходящим людям. Черчилль разделял мое мнение. Он признался в этом миссис Корнелиус однажды ночью в 1944‑м, и она до сих пор вспоминает: «Я и малыш Вини немнотшко подзабавились вместе». Примерно тогда же нас начали бомбить «Фау‑1»[440]. И в ту же неделю я видел, как Бродманн вышел с Даунинг-стрит и, остановившись у мешков с песком, нарушил закон и зажег спичку, чтобы закурить. Он был в форме смотрителя ПВН[441], с белой лентой и лампой. Наступили сумерки, деревья казались черными, как трещины на сером стекле. Когда я помчался по Уайтхолл, рассчитывая задержать его, зазвучала сирена, и мы тотчас бросились в зловонные убежища. Думаю, что, если бы мне пришлось убить кого-то, это был бы Бродманн. Как он искушает меня своим знанием! Он — единственный живой свидетель моего позора. И с позором я могу смириться. Я понял, что не должен винить себя. Но мне всегда очень не хотелось вспоминать о том, что Бродманн, еврей-изменник, худший представитель своей расы, видел в казацком лагере то, что он видел, перед тем как я получил пистолеты Ермилова. Признаю, это не хуже того, что потом видел Квелч, — того немногого, что он видел… Но Квелч мертв. «Пальмах»[442] не держал бесполезных заложников. Вся кровь теперь в сточной канаве, как мы раньше говаривали в Слободке. Однако я не могу рассказывать обо всем этом без дрожи. Все тело, кажется, призывает меня остановиться. Это подлинное самоистязание. Мои руки не хотят держать ручку. Моя голова не хочет говорить.

Мой самолет звался «Ястреб». Он пронесся над миром. Он вошел в историю. Он преодолел время.

В газетах пишут, что мы находимся в начале нового ледникового периода. Интересно, он очистит мир или просто сохранит его? Не был ли нашим Рагнарёком тот злосчастный конфликт, который закончился в 1945‑м?

Мой корабль зовется «Роза». Лучи рассвета окрашивают серебристо-зеленые плавники в мягкий красноватый цвет, и «Роза» поднимается в золотое небо, в котором кое-где виднеются синие и серые тона. «Роза» могла стать первой в моем флоте — матерью моих летающих городов, моей новой Византии.

Прервав распространение эллинизма в семитском мире, евреи проложили путь более жестокому и примитивному исламу. Евреи не убивали Христа; они просто остановили его движение. И, прямо скажу, заплатили за это немалую цену. Ну, все мы наконец набрались мудрости. Теперь пришло время признать различия и пойти собственными путями. Во что бы то ни стало позвольте евреям обрести свою страну в Африке — но не за счет неевреев! Что мы получаем за поддержку Израиля? И зачем нам поддерживать его? Есть единственный очевидный ответ на этот вопрос, единственный ответ, который сами арабы зачастую громко и недвусмысленно сообщают миру: «Ныне евреи заправляют всем».

Даже миссис Корнелиус не хочет соглашаться со мной. Конечно, я редко говорю с ней о политике. Теперь она показывает мне газеты, в которых нам каждый год сообщают имена самых богатых людей в мире, и говорит, что все они — англосаксы, греки или швейцарцы. Самая богатая — королева.

— И что же, королева — еврейка? — спрашивает миссис Корнелиус.

— Возможно, — отвечаю я.

Я ничего не исключаю.

Загрузка...