Глава третья

Как хорошо вознаграждаются повиновение и посредственность! Теперь я с этим смирился, но в молодости подтверждения данного правила меня всегда удивляли. Униженный и павший, я вынужден был снова положиться на свою сообразительность. Я не стыжусь этого. Мне нечего скрывать. Это не значит, что я никогда не ценил тайну частной жизни. Женские сплетни нередко основаны на отдельных сенсационных предположениях — а к каким результатам они приводят! Разве можно подбрасывать сплетникам новые материалы? Только однажды, после того как мы добрались до Чикаго и узнали из газет (о, какая ирония!), что Мейлемкаумпф и, несомненно, моя возлюбленная уже уехали в Лос-Анджелес, — Джейкоб Микс задал вопрос о моей невесте, который мне показался неподобающим. Мне пришлось немедленно заставить его замолчать. Я не сомневался, что Эсме убедила мистера Мейлемкаумпфа проводить ее в Калифорнию, чтобы отыскать меня по адресу, который я сообщил прежде, до ее посадки на корабль. Впрочем, ирония случившегося никак не отменяла серьезности ситуации. Мне нужно было добраться до Эсме как можно скорее. Что ей могут сообщить? Только то, что в последний раз обо мне слышали, когда меня арестовали за бутлегерство, и что мои вещи обнаружили среди пожитков каких-то бродяг? Эсме могла подумать, что я умер, что меня переехал грузовой поезд, когда я направлялся в Нью-Йорк. Что она сделает после такого ужасного потрясения? Мне было страшно даже думать об этом. Я вспомнил, как поступила другая моя Эсме. Потерянная, уверенная, что ее предали, она стала шлюхой анархистов, слишком развратных, чтобы носить благородное звание казаков. Она говорила, что трахалась столько раз, что у нее появились мозоли во влагалище. Она стала игрушкой моих худших врагов. Я не мог не представлять, как мою милую девочку совращают злобными словами некие новоявленные клансмены, которые уже поклялись отомстить мне. И есть ли месть слаще, чем надругаться над самым дорогим для человека существом? Я уже много знал о человеческой злобе. Я видел почти все ее проявления, особенно во время войны с большевиками. Я думал, что мой разум не выдержит еще одного подобного потрясения.

Частью этих соображений я доверительно поделился с мистером Миксом, который предположил, что настолько точное повторение ситуации маловероятно.

— Если кирпич однажды упал тебе на голову, это не означает, что ты — человек, которому на голову всегда падают кирпичи.

Должен признаться, такая простая мудрость показалась успокоительной; возможно, моя симпатия к негру объяснялась удивительной способностью этого человека: он помогал мне вновь обрести разум, когда я, подобно множеству чувствительных творческих людей, временно утрачивал самоконтроль.

Следующие попытки позвонить дружище Хеверу или как-то иначе раздобыть деньги на проезд до Лос-Анджелеса закончились неудачей — нас арестовали. Несколько дней, проведенных в тюрьме, стали совсем не худшими в моей жизни. По крайней мере, там была подходящая еда и нас не били. Но я, конечно, с трудом сдерживал беспокойство. Я провел день в лазарете, но доктора не проявили ко мне сочувствия. Они решили, что у меня просто ломка от недостатка наркотиков. Услышав эту наглую ложь, я еще больше испортил дело, громкими криками выразив протест и попытавшись ударить санитара, который сообщил смехотворный диагноз этих шарлатанов. Они не понимали, что мое освобождение — вопрос жизни и смерти. Калифорния была местом, где Эсме больше всего нуждалась в защите. Как и всякий город, обретший мифический статус, Голливуд наводняли хищники, готовые сожрать любую мелочь, шла ли речь о деньгах или о людях. Тысячи юных девушек каждый день становились жертвами на алтаре Славы.

С помощью мистера Микса я начал разрабатывать новый план. Утром после нашего освобождения мы отправились прямо к шоссе. В конечном счете, в компании туш трех ягнят и несколько замкнутой овцы, мы добрались до Вальпараисо, Индиана, и до железной дороги. После заката мы сели в двигавшийся на запад товарный вагон; захлопнув двери, мы почувствовали, что вернулись домой. Началось наше долгое путешествие, и в нем мало чем можно было заняться, кроме разговоров. Джейкоба Микса увлекало все, что я ему рассказывал, и он нередко восклицал, что получает лучшее образование, но влияние шло в обе стороны. Мистер Микс оказался опытным исполнителем современных танцев — фокстрот, чарльстон, даже танго были ему хорошо знакомы; он перенял движения либо у прежнего наставника, разорившегося артиста из мюзик-холла, который выступал с Коэном[50], либо из книг и фильмов. Мистер Микс двенадцать раз видел «Четырех всадников Апокалипсиса» [51]. Мы провели много ночей, аккуратно ступая в такт качавшемуся грузовому вагону, пока мистер Микс обучал меня вальсу, польке и кекуоку[52]. Потом, где-то в Канзасе, мы однажды вечером отыскали пустой зерновоз. Там хорошо пахло и оказалось еще достаточно зерна, чтобы мы смогли устроиться поудобнее; грузовик в итоге доставил нас в Ганнибал, Миссури, где мы едва не погибли во сне, когда внутрь начали засыпать свежее зерно. Нас тотчас же заключили в тюрьму, на сей раз в отдельные «камеры»; мы без всякого толку провели там время, а затем вышли на свободу. Потом мы неудачно попросили еды возле черного хода «Дома Гека Финна»; нам пришлось бежать, и в итоге мы потеряли друг друга. Я хорошо изучил реку Миссисипи в Мемфисе, Теннесси, где на протяжении месяца был чернорабочим вместе с каторжниками, восстанавливавшими дамбу после наводнения. К тому времени я позабыл о своих стремлениях, да и собственное имя едва помнил; оставалось только благодарить судьбу, что никто из моих старых знакомых не узнал меня, проходя мимо. Я покинул Мемфис как будто на облаке, в дирижабле майора Синклера, а теперь очень радовался, что при аресте назвал полицейским фамилию «Пакстон». Я предполагал, что «Босс» Крамп, подлинный хозяин Мемфиса, немедленно прикажет убить человека, которого считал своим заклятым врагом. Я каждый день молился, чтобы он никогда не узнал, что я как раз работаю на дамбе в полумиле от Мад-Айленда. Впрочем, месяц завершился без происшествий, а выйдя на свободу, я окончательно потерял связь с мистером Миксом. Один бродяга сообщил мне, что Микс направился в Новый Орлеан, но моей целью по-прежнему оставался Лос-Анджелес.

Иногда мне удавалось заработать достаточно денег, чтобы сходить в кино. Кроме фильмов, ничто не связывало меня с прежней жизнью. Я смотрел уже на другую Гиш, Дороти, в «Прекрасном городе», замечательной истории о расовых противоречиях и их разрешении, с Уильямом Пауэллом и Ричардом Бартелмессом[53] в роли итальянца; этот фильм напомнил мне о моих идеалах, о моей вере в человечество. Я почти никогда не мог позволить себе билет в премьерные кинотеатры с хорошими залами; чаще всего я посещал заведения, где самыми большими звездами были Кен Мэйнард или Хут Гибсон, а приключения полковника Тима Холта[54] считались «первоклассными». Там я увидел Тома Микса[55] и оценил то, как он представлял самые благородные черты англосаксонской расы. Он действительно был Рыцарем Прерий! Теперь наконец я понял значимость и влияние современного синематографа. Моим идеалом оставался Гриффит — я с искренним сопереживанием в течение двух часов смотрел, как Лиллиан и Дороти Гиш разыгрывали печальную историю «Сироток бури»; я плакал горькими слезами на «Сломанных побегах»[56], в старом зале миссии Канзас-Сити, где стояли неудобные церковные скамьи. Я посмотрел фильм три раза, и мои собственные трудности показались ничтожными по сравнению с трагедией «Китайца и девочки», так удивительно разыгранной Ричардом Бартелмессом и Лиллиан Гиш. На днях я увидел ее в фильме ужасов того толстого актера, Лоутона[57]. Она была единственным светлым пятном во всей этой картине. Всем нам иногда приходится идти на компромиссы. Я не обвинял ее. Я и сам нередко шел на компромиссы летом 1924 года.

Я добрался до Сильверадо[58]. К тому времени сентябрьские ночи стали холодными, а моя тоска по Эсме обратилась в непрестанную боль. Она была уже привычной, как голод, жажда и бессонница, — я больше не чувствовал ее. Я приспособился к трудностям. Я пережил их великое множество. Это помогло мне погрузиться в своеобразную интеллектуальную спячку. Мой мозг дремал, выполняя лишь те функции, которые были абсолютно необходимы для повседневного существования. Всякий, кто повстречал бы меня в те дни, мог решить, что перед ним — всего лишь молодой бродяга. Я ничем не отличался от всех прочих жалких и ничтожных изгоев 1920‑х, которые толпами скитались по североамериканскому континенту. Но и тогда я не стал музельманом. Непризнанный, я хранил в глубине души маленькую искру. Мой дух оставался прежним.

Какой смысл устраивать тарарам из всего этого? О некоторых вещах лучше забыть или, если забыть нельзя, не говорить. Некоторые вещи только возвращают людям проблемы. Человек должен брать от жизни все лучшее. Никто не станет проклинать его за это. Конечно, у всех есть обязанности по отношению к другим, но как можно помочь другим, если ты не помог себе? Понимаете, в данном случае не хотят давать никаких послаблений. И именно социалисты заставляют меня молчать об этом.

Red tsu der vant[59]. Я не стыжусь. К чему нам полагаться на слова каких-то никчемных хасидов? Каких-то болтунов? Не существовало никаких доказательств того, что якобы произошло в Соноре[60]. Это был красивый городок. Я возражал против самой идеи, но другие взялись за дело. Забор построили из черного чугуна, а кусты оказались кедровником. Именно это я помнил. Именно это я говорил им. Опрятные небольшие лужайки простирались там, где некогда пьяные золотоискатели валялись в лужах собственной блевотины. Северная Калифорния никогда не была для меня удачным местом. Даже мое соглашение с агентами Уильяма Рэндольфа Херста по делу Томаса Инса[61] состоялось в южной части штата, хотя я поклялся хранить молчание обо всем, что связано с семьей Херста, и поэтому не стану ничего добавлять. Я только скажу, что уже не надеялся вернуть свою прежнюю жизнь и потому стал всего лишь инструментом, действовавшим вне морали. Это случилось 20 ноября 1924 года. Я получил полное прощение и гарантию работы (если мне когда-либо потребуется «честная работа») на студии «Космополитен».

Я не думаю, что стоит описывать унизительные обстоятельства моего путешествия по американскому континенту. Иногда приходится позабыть о совести. Иногда приходится продавать то, что поистине ценно. Я не стыжусь этого. Я храню свою казацкую душу. Я выживу, чтобы мои собратья, эти славянские герои, которые ждут пробуждения всех наших мужчин, также запомнили, как выжить. И недалек тот день, когда начнется наша последняя битва. Это — великая битва. Это — самая достойная смерть. Любовь — взаимная любовь — что еще у нас есть, чтобы противостоять холодному ужасу Энтропии? Только человеческая любовь усиливается, обретает форму, воплощается; она — наше единственное противоядие от Энтропии. Мы недостаточно ценим свою способность любить. Ибо одна лишь любовь спасет нас в конце концов: не идеология, даже не религия — но любовь, достойная, честная, истинная любовь одного человека к другому, все за одного и один за всех! Pah sah?[62]

Если нельзя изменить общество, то можно, по крайней мере, надеяться время от времени напоминать ему о добродетелях. Мусульмане не делают этого. И при Царе, и при Христе мусульмане оценили достоинства религиозного обращения. Не так, конечно, как при безбожных большевиках, которые не предлагали никакой альтернативы. Таким образом, мусульманин остается варваром, отсталым и невежественным. Для него возможно лишь одно будущее — гражданская война, когда слуги Магомета решают: настало время поддержать единоверцев! Бог говорил со мной, и я говорил с Ним, но я сказал Ему, что могу творить Его дело без Его поддержки. Когда я стану старым и слабым, Господи, сказал я, тогда я попрошу Твоей поддержки. Теперь я стар. Теперь я слаб. А Бог ушел, пуская слюни, оставив нам в помощь только Своего сына и Своих пророков и святых. Они недостаточно сильны. Иногда, в сумрачные часы отчаяния, я задумываюсь: быть может, дьявол — наш истинный господин, а меня обманом заманили в синагогу, в обитель утрат. Безнадежность, беспомощность и смерть ждут там. Вы не знаете, на чьей я стороне. Вероятно, на вашей.

Willst du ruhig sein, du Judenschwein? Ci ken myn arof gain in himl araan, ju freign bas got, ci sy darf azoi zaan?[63] Но разве не так Секстон Блейк[64] обращался к евреям?

Сидя в лошадином стойле рядом с нервным жеребцом, в начале зимы 1924 года я изобрел реактивный двигатель. Реактивные машины и газотурбинные установки были теоретически возможны. Я вспомнил статью, что читал в детстве в одном из своих английских журналов, — в ней говорилось о паровой машине Герона Александрийского, которую он назвал «Аэрофил», созданной приблизительно за двести пятьдесят лет до Рождества Христова[65]; многие думают, что это была первая машина, которая преобразовывала паровое давление в реактивную силу. Мой разум обратился к третьему закону Ньютона, к паровому экипажу, так и не построенному ученым. Соотношение сила/вес было, конечно, главной проблемой для самолетов в те дни, так как более крупный самолет всегда требовал более мощного и поэтому крупного двигателя. Реактивная турбина могла обеспечить значительно большую мощность при меньшем размере, и крупные машины удавалось бы перемещать быстрее. Мне пришло в голову, что можно применить своеобразный высокоскоростной вентилятор, чтобы направлять поток воздуха, который следовало сжать, а потом использовать его для запуска турбины. Несколько минут я мечтал о своих инструментах и чертежах, оставшихся вместе с моим паровым автомобилем в Лонг-Бич, Калифорния. Годы спустя, услышав о работе Уиттла[66] в Англии, я понял, что пришел к тому же решению примерно на десять лет раньше. Но, конечно, в этом нет ничего необычного для меня. При другом стечении обстоятельств я, вероятно, сегодня стал бы самым богатым человеком в мире. Если бы идея реактивного двигателя посетила меня тогда, когда я сидел в шикарном кабинете, заполненном солидными медными инструментами, подобно сэру Фрэнсису[67], - действительно, при таком стечении обстоятельств сегодня я мог бы важно шествовать по коридорам Букингемского дворца с подвязкой на колене и рыцарским титулом в кармане, я бы обрел последнее пристанище в Вестминстерском аббатстве, лежал бы там много веков и слушал дивные звуки мессы. И это — человек, который даровал миру пистолет-пулемет! Поистине благословенный шум!

Они надвигаются со всех сторон, эти молодые варвары, эти служители языческих идолов, облаченные в костюмы цыган из комических опер. Но у цыган есть древнее знание, знание о Боге, которое сделало их обособленным народом. Я всегда сочувствовал им. Они также были обречены странствовать, их оскорбляли и унижали, их лишали покоя и заслуженных наград.

Но речь не о тех цыганах, которые являются на Портобелло[68], чтобы продавать свои цветные свечи и бусы там, где раньше можно было дешево купить приличную капусту, — сегодня нищие больше требуют себе на чай. Эти пришельцы устроили торговые ряды, полные индийских шелков, ароматных масел и специй, тем самым явно подтвердив, что вся их нация завоевана Востоком. Сыновья и дочери суррейских биржевых маклеров бросаются на вас так же, как продавцы ковров на каком-то базаре в Марракеше. Они глумятся надо мной. Я знаю многие имена. Я говорю на всех языках. Но я стану молчать только потому, что они смеются надо мной. Мы на грани того, что китайцы называют луань[69]. Я видел самые известные руины мира. Я видел конец Эры Разума. Я заслужил право говорить. Они используют слова, значения которых не ведают. Истинные fascisti, дисциплинированные герои современной Италии, не развязывали войну. Они противились войне. Разве Христос становится злодеем потому, что некий самозваный христианин убивает ребенка? Мои чувства — благородны. Мои эмоции — сильны. В моем сердце — только любовь, и все же они искажают мои поступки, извращают их и называют меня существом, которое воплощает все, чего они боятся и что презирают в самих себе! Они сажают меня в тюрьму. Они пытаются пристрелить меня. Они содрогаются лишь от мысли, что делят землю с таким существом, как я. Одного взгляда достаточно, чтобы доказать, что я — преступник. Но каковы эти преступления? В Японии, в Индии, даже в некоторых частях Америки это — самые обычные поступки. И всем им прекрасно это известно. Они ненавидят хитрость и зло в своих собственных душах. Я — лишь невинное зеркало, — и это, конечно, типично. Но так неприятно быть Билли Баддом[70]. Я боролся с предубеждением всю свою жизнь. Девица Корнелиус говорит, что у меня чрезмерно развитое чувство греха. Она говорит, что я слишком часто себя обвиняю. Хотя я и ценю ее внимание, но смеюсь над подобными утверждениями. Я совсем не обвиняю себя, отвечаю я! И я очень сомневаюсь, что и Бог обвиняет меня! В конце концов, даже в дряхлости Он знает, сколько я страдал и ради чего. Я творил Его дело даже тогда, когда не понимал этого. Даже в Египте.

Не стоит рассказывать здесь об обстоятельствах, которые 21 ноября 1924 года привели меня — в костюме-тройке хорошего качества, сшитом по последней «джазовой» моде, в шляпе Дерби и коротких гетрах, с гаванской сигарой почти футовой длины — снова в Голливуд, мой «родной город». Только для того, конечно, чтобы в очередной раз не случился мой триумф.

Я не собирался принимать предложение мисс Дэвис и работать на нее; я был уверен, что скоро стану семейным человеком, женюсь на Эсме и обрету свое призвание, погрузившись в мир гармонии. Я тогда не сомневался, что Наука — моя истинная повелительница. Из довольно необычной комнаты в «Голливуд-отеле», которым все еще управляла миссис Хершинг, сочетавшая в себе черты «мадам» первоклассного публичного дома и пуританской матери-настоятельницы, я позвонил своему бывшему покровителю только для того, чтобы услышать: дружище Хевер уехал из города. Я запросил информационное бюро, но не смог узнать, где находятся Мейлемкаумпф и Эсме Болеску. Даже миссис Корнелиус в адресной книге не было. Наконец, посетив свой банк, я обнаружил, что предварительные выплаты не поступали в течение многих месяцев и на счету у меня осталось едва ли больше четырехсот долларов. Но, по крайней мере, мне в самое ближайшее время удалось узнать, что приключилось с миссис Корнелиус. В тот вечер я покинул гостиничный ресторан и отправился в «Китайский театр Граумана»[71], чтобы отвлечься от навязчивых мыслей и провести пару часов за сравнением ног, рук и копыт знаменитостей. Однако, пройдя несколько кварталов, я заметил огромный, освещенный прожектором рекламный щит в ярком, почти восточном стиле. Я сразу узнал своего ангела-хранителя, свою лучшую подругу, свою совесть и свою наперсницу. Это была миссис Корнелиус. Конечно, ее имени на афише не оказалось. Но теперь она наконец попала туда, куда всегда мечтала попасть (хотя она уже больше не была Шарлин Чаплин). Она стала Глорией Корниш, потеряла около стоуна[72] в весе, но ее нежная красота сохранилась. Мне начало казаться, что всякий раз, когда я сбивался с пути, всякий раз, когда я погружался в отчаяние и не знал, куда податься, — меня посещало видение старинной amie-du-chemin[73], как говорят во Франции.

Я отметил, что кинокомпания называлась «Сансет пикчерз». Я решился написать туда.

Сам фильм был одной из историй о «джазовых детках»; такие картины якобы ставили своей целью пробуждение общественного сознания. Я ненавижу подобное лицемерие. Фильм назывался «А был ли грех?» — и я пошел в кино просто для того, чтобы сказать о нем что-нибудь при встрече с миссис Корнелиус. Как выяснилось, картина обладала определенными достоинствами — трагическая история женщины, которая нарушает супружеский долг, и в конечном счете ее принуждают к проституции, наркотикам и прочим ужасным вещам те циничные молодые оппортунисты, что покупают и продают женщин, как мясо на рынке. Миссис Корнелиус играла падшую женщину, смешивая пафос и «идеал»; настолько чудесной актерской игры я на экране прежде не видел. И все же в то же самое время — heimisheh[74]. Но это была миссис Корнелиус в натуральном виде. Она всегда оставалась такой. Превратности жизни не портили ее. Она воплощала чистоту, и ради подтверждения этого я готов был драться на дуэли. Леди до конца — и великая артистка в любом смысле слова.

Она одна поддерживала меня во всех победах и поражениях. Только она одна по-настоящему знает меня. В Киеве, когда я так высоко взлетел над Бабьим Яром, меня любили мать и Эсме. С тех пор лишь миссис Корнелиус признавала мои достижения и понимала мою душу. Если я выхожу теперь на улицу, какой-нибудь ухмыляющийся будущий гангстер всегда стоит на углу у магазина кроватей на Колвилл-террас[75], напротив Центрального банка. «Привет, профессор», — говорит он. Я не обращаю внимания на его насмешки и иду прямо к «Стауту», в бакалейную лавку. Там, по крайней мере, сохранилась некая старосветская любезность. Все служащие носят белые костюмы и надевают перчатки, подавая булочки, даже женщины. Эту традицию обслуживания давно позабыли, насмешливый мужлан на углу о ней и понятия не имеет. Когда я возвращаюсь по Портобелло-роуд, миссис Корнелиус машет мне из лавки торговца скобяными изделиями. Она живет в подвале дома номер восемь, и ей, как и мне, досаждают отвратительные юнцы. Но она продолжает сопротивляться, бросая вызов любому, кто стремится унизить ее из-за возраста, пола, общественного положения или внешности. Она никогда не унывает, она всегда отважна. Она не переменилась. Она грубым жестом мгновенно отгоняет юнцов. «Зайди на м’нутку и выпей тшашку тшая, философ». Когда она в настроении, то всегда величает меня этим титулом.

Я вхожу в ее теплое сырое обиталище ниже уровня улицы, и там миссис Корнелиус утешает меня беседой, почти бессловесной, гармоничной и напевной. Она — все, что у меня есть, и все, что мне теперь нужно; моя добрая старая подруга. Когда-то весь мир принадлежал нам. Мы свободно наслаждались им, мы обитали на Олимпе. Я не могу жалеть о тех днях. Они всегда останутся со мной. Лучше сохранить такие воспоминания без будущего, чем обрести будущее без воспоминаний.

Эти дети отвергают историю. Для них прошлое — просто passe[76]. Как они могут научиться не повторять былые ошибки, если уж они не в состоянии принять природу времени? Теперь даже настаивают, что природа времени изменилась. Если и так, то, разумеется, мы должны развивать этику, чтобы не пасть, не превратиться снова в диких скотов, верно? Миссис Корнелиус говорит, что я слишком много думаю о таких вещах. Она напоминает, что я ничего не могу сделать. Но человек должен попытаться, отвечаю я, если его совесть требует этого. В Инглвуде[77] я вручил записку консьержу студии, сидевшему в небольшой будке у главных ворот. «Сансет мувинг пикчер кампани» казалась процветающим концерном, а не одной из ненадежных кинофирм, которые так часто появлялись в давние времена; нередко под звучными названиями скрывались подлинные имена всем известных дельцов. Мое опасение, что миссис Корнелиус впуталась в дела каких-то темных барыг, рассеялось, и я на «Желтом вагоне» номер пять[78] вернулся из Манчестера в деловой центр Лос-Анджелеса, а уже оттуда направился в Голливуд. Путешествие в пригород заняло большую часть дня, но поездка прошла достаточно приятно, а потраченное время было хорошо вознаграждено, поскольку, когда я возвратился в «Голливуд-отель», миссис Корнелиус уже позвонила туда, сообщив, что ее автомобиль прибудет в семь и отвезет меня на ужин. Наконец я почувствовал, как тяжкое бремя спадает с плеч. Я вновь обрел уверенность в себе. Если Бог испытывал меня, очевидно, я сделал уже достаточно, чтобы заслужить Его милосердие; и в тот вечер я обедал в Беверли-Хиллз тет-а-тет с моей старой подругой, в комнате, откуда открывался вид на бассейн и пальмы — этот пейзаж казался воплощением романтического Востока. Если бы я не знал миссис Корнелиус так хорошо, то наверняка предположил бы, что она собирается меня соблазнить.

Теперь она стала великолепной блондинкой, с огромными ресницами и восхитительным взглядом купидона; розовая, пышущая жизнью, во плоти она казалась еще красивее, чем на экране. Она носила платье из бледно-синего шелка и жемчуг. От нее пахло «Мицуко»[79]. Я был снова полностью опьянен, загипнотизирован ее изящной красотой, ее волшебным очарованием. Она слушала меня, почти не прерывая; она ела, пока я рассказывал свою историю, и иногда просила что-то дополнить или продолжить. Все случившееся ее испугало.

— Я просто подумала, тшто ты и твоя девтшонка решили, будто Америка не довольно хороша для вас, и вернулись обратно — туда, куда пожелали. Ах ты бедный маленький педик! Я могу дать тебе несколько долларов, если хотшешь.

Я сказал, что сейчас не нуждаюсь в деньгах, хотя попросил назвать надежного поставщика кокаина. Я чувствовал, что пора заправить горючим мозг. Миссис Корнелиус посоветовала мне связаться с известным актером, который в трудные времена добывал дополнительные средства, работая агентом у крупного дилера; между тем она поведала мне свою историю, объяснившую большую часть таинственных случаев. В тот день, когда мы расстались на аэродроме, она повстречала красивого молодого человека, который, подобно Хеверу, был партнером в кинокомпании.

— С той только разницей, Иван, что этот тип еще тшертовски хорошо выглядел, смазливый такой. Как старина Троцкий до того, как он натшал слишком серьезно к самому себе относиться, мать его. Я, кстати, слыхала, что он теперь во Франции. Эти парни все время ссорятся между собой. Тшорт, к концу делается всегда так скутшно!

Затем она улыбнулась, вспомнив об одном комическом происшествии из ужасных лет гражданской войны; в те времена она не раз помогала мне выпутаться из передряг. Она не знала, что произошло с Хевером и моим паровым автомобилем.

— Все продлилось только две недели — а тогда я повстретшала моего шведа, Вольфганга. Он с виду настоящая немтшура, но на деле совсем не такой. Ну, Хевер рассердился, прямо тебе скажу. Отшень даже! Разозлился на меня и, по ходу, на тебя. Написал это дурацкое письмо, про нарушенные обещания и протшую хрень. Еще написал, тшто не отшень удивился, когда мы сбежали; будто бы мы пара шантажистов и негодяев, и ему теперь наплевать на их долбаный Ку-клукс-клан; он смылся в Европу, а потом собирался на охоту в Африку. Не удивлюсь, если много треклятых зверей укокошат только из-за того, тшто один тип не смог добиться своего!

— Он ничего не писал о моей машине?

— Не особо много, Иван. Но, я полагаю, тебе лутше про это забыть.

— Машина принесла бы ему миллионы, — сказал я. — И мне, конечно, тоже.

Я решил, что отправлюсь назавтра в Лонг-Бич, получу доступ к своему изобретению и, возможно, перегоню его. Технически, согласно контракту, автомобиль был нашей общей собственностью, но Хевер отправился за границу, и мне следовало как можно быстрее найти нового финансиста. Я объяснил это миссис Корнелиус, которая сказала, что я могу поступать как угодно. По ее словам, она упомянула обо мне, подающем надежды сценаристе и актере, в разговоре со своим другом Вольфгангом Сьостромом, известным шведским «секс-режиссером», который прибыл в Голливуд именно тогда, когда пришел к власти Хейс[80], и с тех пор с унынием взирал на то, что он именовал «буржуазным синема».

Он пожелал нанять меня. Я поблагодарил миссис Корнелиус за ее доброту, но объяснил, что моя судьба связана с завоеванием и использованием сил природы ради блага человечества. Только нужда заставила меня стать актером.

Кажется, ее это немного разочаровало, она выслушала меня с изрядным сомнением, но сказала: шансы всегда есть там, где я хочу ими воспользоваться. У Сьострома был контракт со студией Голдвина на две картины в год, но он также оставался партнером в «Делюкс». Он мог предложить мне множество небольших ролей. Так я сумею заработать немного денег, пока занимаюсь своими изобретениями. Я обещал миссис Корнелиус, что рассмотрю это предложение.

Через пару часов после того, как мы закончили трапезу и темнокожие слуги убрали со стола, вошел «Вольфи» Сьостром. Меня удивили его габариты. Я представлял кого-то более худого и более романтичного. И все же, очевидно, миссис Корнелиус видела в этом огромном скандинаве настоящего героя! Должен сказать, что лично мне он не слишком понравился. На лице Сьострома постоянно выражалось нервическое беспокойство; даже когда он улыбался, создавалось впечатление, что этот человек страдает от расстройства желудка. Он, казалось, старался мне всячески угодить и даже несколько унижался; я заподозрил, что миссис Корнелиус преувеличила мои творческие достижения; это стало очевидно, как только Сьостром начал рассуждать о моих книгах и с благоговением заявил, что однажды американское общество будет готово принять истинный Философский Роман. Конечно, природная искренность побуждала меня сообщить Сьострому, что я вовсе не писатель, а инженер-практик, которому просто требуется небольшая финансовая поддержка, чтобы поразить весь мир. Но, дабы не ставить в неловкое положение миссис Корнелиус, я сохранял молчание, и вскоре Сьостром удалился в другую комнату с моей подругой. Она вернулась одна примерно через десять минут и сунула мне в руку несколько бумажных пакетиков. Так миссис Корнелиус снабдила меня кокаином. Теперь я все понял и поблагодарил ее. Шофер должен был меня отвезти в отель «Голливуд». Миссис Корнелиус собиралась позвонить мне через день-другой, чтобы проверить, как я устроился; но она, очевидно, не понимала, как сильно я переживал за Эсме. Моя подруга без всякого энтузиазма пообещала узнать, где, по крайней мере, можно отыскать Мейлемкаумпфа.

Я в прекрасном настроении возвратился в свой отель, проехав мимо дремавших рощ и садов; всю ночь я разрабатывал новые планы. Утром я собирался посетить своего прежнего домовладельца, чтобы заполучить имущество, которое, по словам миссис Корнелиус, он удержал в счет арендной платы. Потом мне следовало сесть на «красный вагон»[81] до Лонг-Бич и там получить доступ к своему паровому автомобилю. По справедливости «Летун Палленберга» принадлежал мне. Пусть Хевер призывает каких угодно демонов — я верну машину себе, и будь что будет!

Следующим утром я прибыл в доки Лонг-Бич, где располагались наши автомобильные ангары. Вдоль бетонных причалов и гаваней почти в бесконечность тянулись насосы, подъемные краны и нефтяные вышки, похожие на скелеты динозавров; соленый воздух был полон визга и рычания работавших машин, он стал почти непроницаемым от резко пахнувшего сизого дыма, который смешивался с прохладой декабрьской гавани, поднимаясь над водой, такой же синей и ровной, как новая сталь в лучах зимнего калифорнийского солнца. Наши ангары практически не изменились, разве что на щитах теперь появилась новая реклама вместо «Голден стейт инжиниринг». В главном ангаре несколько механиков ремонтировали небольшой гидроплан, поплавки которого, очевидно, ударились о воду под неверным углом. Один из молодых людей в комбинезоне, покрытом множеством пятен, показался мне знакомым. Я вежливо приветствовал его, как только появился в дверях. Именно Вилли Росс, ясноглазый мастер, так много сделал для запуска ЭОП‑I. Он посмотрел в мою сторону, прищурившись от солнечного света, потом узнал меня и улыбнулся. Вилли шагнул вперед, вытер пальцы тряпкой и протянул мне почти чистую руку.

— Мы все думали, что вы умерли или вернулись в Европу, мистер Палленберг. Рад вас видеть. Как дела?

Я кратко рассказал ему, что со мной случилось; он слушал с некоторым сочувствием.

— Но я приехал сюда, чтобы забрать автомобиль. ЭОП-один. Где он теперь, Вилли?

Он неуклюже потер пальцами заднюю часть шеи.

— От него не слишком много осталось, мистер П. Не знаю, что вы там для него делали и что он там думал, но он приехал сюда, наверное, через день после вашего отправления в Нью-Йорк и приказал нам выкатить этот паровик. Прямо туда, на причал. Мы так и сделали. Мы выкатили машину. Тогда он полез в свой автомобиль и достал из багажника сорокафунтовую кувалду, а потом начал колотить по машине. Ну, вы же знаете, он — босс…

Джон Хевер разозлился, словно какой-нибудь полубезумный венский еврей. Казалось, единственная причина, по которой он финансировал проект, заключалась в том, чтобы снискать расположение миссис Корнелиус. Какое презрение я внезапно испытал к этому человеку! Было совершенно ясно, что он не отличался дальновидностью, — но теперь я понял, что ему не хватило мозгов, чтобы оценить мою прозорливость! Я позволил Вилли проводить меня на свалку металлолома, которой пользовались все механические цеха, и там, среди прохудившихся котлов и обломков двигателей, среди разбитых частей всех транспортных средств, когда-либо перемещавшихся по воздуху, морю или суше, — там я нашел жалкие остатки моей великой мечты; я увидел восхитительный автомобиль ЭОП‑1: корпус «бьюика» был покорежен и изувечен, все стекла разбиты. Открыв капот, я обнаружил никчемную груду труб, проводов и котлов. Мой паровой автомобиль нельзя было спасти!

В этот миг ужас уступил место гневу. Что за нелепое безумие! Gevalt! Каким дураком я был, раз доверился эдакой chozzer! Mah nishtana! Me duele aqui. Они вложили кусок металла в мою душу. ¡Estoy el corazon! Так sie raz osiel dasaù![82] Я не мог больше терпеть. Я отошел в сильном расстройстве, дрожа от гнева и разочарования.

— Он отправился в Европу, — сказал мне Вилли. — Нас уволили. Но здесь нетрудно найти работу. Мне нравился ваш автомобиль, мистер П. Все мы полагали, что он покажет хорошие результаты. — Вилли задумался. — Я говорил Бобу, что мы приблизились к чему-то важному.

Какое преуменьшение! Вообразите мое отчаяние! Уже не в первый раз, даже в таком юном возрасте, я сталкивался с горьким разочарованием, с крушением надежд. Неужели такова судьба всех людей, наделенных пророческим даром? Наверное, да. У каждого бывают хорошие годы и дурные годы. 1924‑й, возможно, нельзя назвать одним из лучших в моей жизни.

Наняв такси до Венеции, я выяснил, где обитает хозяин моего прежнего дома в Сан-Хуане; когда он стребовал с меня ужасные пятьдесят долларов, я получил обратно вещи и отвез их в отель. К счастью, грузинские пистолеты — все, что осталось у меня в память о родине, — сохранились, вместе с моими чертежами, одеждой, небольшим количеством денег и примерно четырьмя унциями кокаина, уложенными в воздухонепроницаемую табакерку. Кокаин остался в идеальном состоянии — как новенький! Он был намного лучше, чем порошок, знакомый людям низших классов, к которому я уже успел привыкнуть. В общем, я набросал короткое письмо дружищу Хеверу, чтобы его возвращение домой стало не слишком приятным, — и больше ничем в тот вечер не занимался, только приводил в порядок вещи и наслаждался новообретенным экстазом. Я обрадовался, получив назад свой гардероб, и решил больше не задумываться об ужасном вероломстве Хевера; я окунулся в мир изысканности и элегантности. Я покинул отель и на такси доехал до пляжа Венеции, где представители модной богемы смешивались с актерами и магнатами. Я решил заказать роскошный обед в своем любимом ресторане, «Дворце дожей», а затем, насладившись сигарой и небольшой порцией бренди, обдумать, как лучше всего подобраться к новому покровителю, способному поддержать мои изобретения. Паровой автомобиль был не единственным тузом у меня в рукаве. Потом я собирался посетить знаменитый «дом» мадам Франс. Скоро я планировал составить новый список телефонных номеров «юных звездочек», с которыми всегда можно было провести время и которые ничего не требовали взамен, кроме обещания помочь им с карьерой, если когда-нибудь представится такая возможность. Дивное великолепие «Дворца дожей» ничуть не потускнело; он стоял в окружении высоких пальм, его переднюю площадку освещали искусно скрытые желтые и оранжевые фонари, и я собирался войти, когда передо мной предстал некто в ливрее наемника пятнадцатого столетия; его черное лицо исказилось в усмешке, словно он внезапно одержал победу в каком-то значительном соревновании; этот субъект проворчал, собираясь сесть в массивный «дюзенберг» местного магната:

— Боже мой! Да это настоящий Летучий голландец!.

Раздраженный такой дерзостью, я почти уже решился высказать свои жалобы колебавшемуся швейцару — и тут с превеликой радостью узнал парковщика. Это оказался мой старый приятель, спутник в приключениях на железной дороге, мой секретарь, разделивший со мной столько превратностей судьбы; человек, с которым мы провели много времени, беседуя о книгах, философии и политике. Хотелось бы думать, что я способствовал его образованию, поощряя его рвение к учебе и саморазвитию.

— Джейкоб Микс! — воскликнул я в восторге. — Ты в Калифорнии? Как? Почему?

— Ищу тебя. — Он насмешливо улыбнулся, а потом стал серьезным. — Я полагал, что ты, конечно, рано или поздно вернешься сюда. С твоим везением это был всего лишь вопрос времени. Оставалось только дождаться. — Он говорил без всякой иронии, с абсолютной уверенностью. Эта встреча казалась ему неизбежной.

Радостно рассмеявшись, я потрепал его по плечу и заверил швейцара:

— Мы с этим джентльменом — старые друзья!

Я сказал мистеру Миксу, что встречусь с ним, как только пообедаю. Он бросал на меня восторженные взгляды.

— Ну да, дела теперь пошли намного лучше! — пробормотал он себе под нос.

Когда лакей распахнул передо мной дверь ресторана, мистер Микс добавил:

— Кажется, я видел твою невесту где-то в городе. Но, может, ты уже ее догнал. Или просто поумнел.

Все мысли о еде вылетели у меня из головы, я развернулся в противоположную сторону. Но Джейкоб Микс уже завел «дюзенберг» и покатил к задним дверям ресторана. Я услышал удивленный возглас швейцара, когда помчался за новоявленной темнокожей Кассандрой, чувствуя запах свежего следа. Эсме.

Meyn shwester[83]. Meyn верная подруга.

Загрузка...