ЧАСТЬ III. Мадрид, 1909

Глава 8

— Не упоминай о Барселоне, — предупредила меня похожая на осу дама в наряде из желтого атласа и черных кружев, когда мы стояли в прихожей дворца.

— Совсем не упоминай о Каталонии, — добавила пожилая женщина. В ее волосах алели атласные цветы, в руках она держала веер, подобранный в тон корсету красного гофрированного платья.

— На поездах здесь никто не ездит, — верещала похожая на осу дама. Она даже думать боится о том, что железнодорожные пути могут взорвать. Ведь она ездила по этим самым рельсам — именно по этим самым — в своем личном вагоне.

«Нет Барселоне, нет Каталонии, нет поезду», — думал я.

Граф отделился от толпы женщин и двинулся ко мне с вытянутой вперед рукой, шел он удивительно легко для почти слепого человека.

— Музыка, мистер Фелю, — это все, о чем вы должны говорить.

Граф повел меня в кабинет, по пути кивком головы приветствуя стражников с алебардами. Обставлен кабинет был со вкусом, как и те комнаты, по которым мы проходили. С расписных потолков, где среди пышных облаков парил херувим, на гроздях атласных лент свисали канделябры.


Какой-то мужчина представил графа. Граф представил меня. Дамы расселись вдоль стены. Мария-Кристина, королева-мать, указала мне на мягкое, обитое гобеленом кресло. Чтобы сесть в него, мне пришлось слегка подпрыгнуть, и мои ступни болтались на весу. Две небольшие собачки с глазами-маслинами навыкате осторожно покрутились возле меня и улеглись в ногах своей госпожи.

— Надеюсь, ты нормально доехал? — спросила королева-мать, размеренно произнося каждое слово. У нее был длинный узкий нос, тонкие губы и пепельные брови; седые волосы забраны в плотный пучок. Казалось, из нее была выжата каждая унция цвета, а вместе с ним и жизни. Ее тонкую талию обхватывал тугой корсаж цвета слоновой кости.

Не зная, что ей ответить, чтобы избежать при этом упоминания о поезде, я слегка пожал плечами — случайное, усталое подергивание, которое она приняла за ответ.

— Я с нетерпением жду вашего выступления с очаровательной дочерью Конде Гусмана. А пока, — продолжала она, произнося эти слова с большим, казалось, трудом, — не будем касаться этой темы. Говорить о музыке, которой ни разу не слышал, почти так же глупо, как толковать о блюде, которого не пробовал, не так ли? Расскажи-ка мне о себе.

Перебирая в уме варианты возможного ответа, отбрасывая неудачные, я быстро оглянулся, точно в поисках подсказки, и послал умоляющий взгляд графу — но напрасно. Я поднял глаза к потолку, и мое внимание целиком поглотил сюжет росписи: сильные, атлетические руки, детские попки, развевающиеся туники. Я стоял истуканом, не в состоянии отвести взгляда от этой картины. Слепцу бы повезло больше, будь он на моем месте.

Покашливание графа вернуло меня в реальность. Королева-мать глядела куда-то мимо меня.

— Один человек посоветовал мне предложить тебе содержание, — услышал я ее голос. — Он верит, что ты прославишь свою страну.

Я опять не знал, что ответить: музыки касаться нельзя, она недвусмысленно дала это понять.

— Так откуда ты? — произнесла она, повысив голос.

Только не Барселона, только не Каталония.

— Я жил недалеко от моря, ваше величество, — заикаясь проговорил я.

Она так сжала губы, что кожа на ее подбородке стала подрагивать.

— И что же это за море?

— Средиземное.

Послышалось шуршание — шорох жестких дамских платьев; женщины зашевелились, едва сдерживая хихиканье.

— А твой отец, чем он занимается?

— Таможенный инспектор, — выпалил я, радуясь, что разговор перешел на безопасную тему. Для настоящей же радости причины не было. — Он умер. На Кубе. Это было большое горе для семьи.

— Уверена, он достойно служил Испании. — Однако и этого ей было недостаточно. — А твоя мать? Она тоже жила на Кубе?

— Нет, в Каталонии. — Мой голос дрогнул. — Да, она выросла в колонии, но позже уехала оттуда.

— Чудесно. И где ей нравилось больше?

Я снова как воды в рот набрал, но глубокие, темные глаза королевы-матери, казалось, требовали от меня честных ответов. Спотыкаясь на каждом слове, я выдавил из себя:

— Маминого дядю казнили. К тому же в тех краях много всяких болезней. Она не хотела возвращаться туда. Даже когда папа был еще жив. В Испании ей, разумеется, лучше.

За моей спиной раздался голос графа, я оглянулся — за локоть его придерживала осиная дама.

— Фелю, но почему ты ничего не говоришь о занятиях музыкой? — неуверенно произнес он.

Королева-мать жестом велела ему отойти. Две собачонки засуетились подле ее ног, коготки их маленьких черных лапок возбужденно стучали по полу.

— И все же меня больше интересует, что собой представляет этот мальчик, даже если где-то рядом находится его виолончель.

— Но у меня нет своей виолончели, — смущенно пробормотал я.

— Как так?

Граф положил руку мне на плечо, тем самым давая понять, что мне следует помолчать, но королева-мать успела услышать мои слова.

— Что ж, если нужно, королевский скрипичный мастер сделает тебе виолончель. Это будет мой подарок по случаю твоего приезда в Мадрид. Разумеется, если ты не настаиваешь на немецком или итальянском инструменте.

— О! Я предпочитаю испанскую виолончель. Благодарю вас.


— Очень хорошо, — сказала она, довольная тем, что разговор закончился эффектной нотой.

Граф Гусман велел мне повторить разговор с королевой-матерью для графини, когда я присоединился к своему новому учителю и его жене на обеде в их королевских апартаментах. Так было не один раз в течение последующих лет, после чего я возвращался в небольшую комнату этажом выше, которую делил с юношей из небольшого городка под Лиссабоном, обучающимся на архитектора.

— Прекрасно, по крайней мере, мы всегда будем знать, о чем думает этот мальчик, — засмеялась графиня. — В отличие от бывших учеников маэстро Гусмана.

Мне не терпелось услышать об этих учениках, а главное, об их успехах, но тут в комнату вошла дочь графа.

Она была одета в простое белое, облегающее фигуру и слегка подчеркивающее грудь платье, с вырезом, обнажавшим прекрасную, нежную кожу. Ее золотисто-каштановые волосы, убранные со лба, струились по бокам длинными локонами.

— Ты никогда не встаешь, когда в комнату входит женщина? — спросила она.

Я вскочил на ноги. Изучая меня с головы до ног, она тем самым продлила неловкость моего положения.

— Когда сидишь, ты выглядишь намного выше, — произнесла она.

— Исабель, — проворчала ее мать, а мне велела вернуться на место. — Послушай эту прелестную историю.

Вновь я вынужден был повторять все сначала: скучный разговор с королевой, неуместное упоминание о семейном горе и в завершение — королевская виолончель в подарок.

Вся значительность и манерность вмиг слетела с лица дочери графа Гусмана.

— О, у нас семейная трагедия? Если бы я знала, что королевский инструмент можно добыть так легко, сама бы поплакалась королеве-матери.

Граф поддержал дочь улыбкой, темная кожа вокруг его глубоко посаженных глаз собралась в складки. Несмотря на физический недостаток, он обладал привлекательной наружностью, был гладко выбрит, со вкусом одет, о чем, несомненно, заботились жена и дочь, служившие ему опорой.

— Я выступала для королевской семьи, как минимум, раз двести, правда, папа? Я имею в виду…

Граф вытер губы салфеткой, отложил ее в сторону и поднял вверх руку, призывая нас к вниманию. Исабель замолчала. Графиня отложила вилку. Я же только что отправил в рот слишком большой кусок, и, начни я его жевать, граф, безусловно, услышал бы это. Мне пришлось проглотить его непрожеванным, я поморщился, ощутив, что он застрял в горле.

— Теперь о серьезном, Фелю, — произнес он. — О королеве-матери. Сегодня тебе повезло, но будь осторожен. Во дворце она единственная, кто командует. Любит музыку, благоволит музыкантам и обожает свои музыкальные вечеринки. Но не делай ошибок.

Я кивнул, пытаясь-таки проглотить злополучный кусок, мое горло все еще саднило.

— Если спросит, кто твой любимый виолончелист, отвечай — Боккерини. Сто лет назад он был придворным композитором, но она говорит о нем так, будто он жил вчера. Если спросит, какой иностранный язык изучаешь, отвечай — французский.

— А это правда, — начал было я, мой рот наконец-то обрел свободу. — Французский и английский и немного немецкий.

— Ответ — французский, — повторил он. — Так, что еще? — Он повернулся к графине. Она не ответила, но он кивнул утвердительно, точно она ему о чем-то напомнила. — Если она заговорит о погоде, отвечай — прекрасная, — продолжал он. — Если о температуре во внутренних помещениях, прикинься озябшим. Каждую зиму не стихают споры, не слишком ли во дворце холодно.

— Так продолжается в течение последних трех лет, — встряла в разговор Исабель.

— Что-то случилось три года назад? — спросил я.

Все трое уставились на меня.

— Как что? Королевская свадьба. Каждый член королевской семьи имеет собственные апартаменты, — продолжал граф.

Я кивнул, так как слышал об этом, и мне было непонятно, как это молодой человек спит в спальне отдельно от молодой жены.

— И еще. У каждого есть личные друзья, которые совсем не обязательно становятся друзьями другого, надеюсь, ты понимаешь меня. Будь осторожен, думай, что сказать и кому; а лучше не болтай вообще.

Графиня искренне улыбнулась и подняла бокал:

— За счастье быть музыкантом — человеком, способным выразить себя, не прибегая к помощи слов, и потому имеющим возможность прожить долгую и счастливую жизнь!

Исабель подняла бокал так, что он почти полностью скрыл ее лицо. Однако сбоку мне было видно, как она кривляется: губы ее трепетали, а ноздри подергивались. Она заметила мой взгляд и постаралась стать серьезной, сделав вид, что пытается побороть чих.

Поставив бокал на стол, я спросил:

— Почему я должен произвести впечатление именно на королеву-мать? Разве король не интересуется музыкой?

И тут Исабель расхохоталась, графиня поперхнулась, так что изо рта у нее брызнула струйка вина, даже граф захихикал и протянул ей салфетку.

— Короля интересует поло, — сказала Исабель.

— Он не ходит в оперу?

— Ходит, но не ради музыки. Дело в том, что он не всегда возвращается оттуда домой.

Ласковая улыбка снова исчезла с лица графа.

— Теперь ты видишь, почему моя не столь юная дочь до сих пор не замужем? Она слишком перегибает палку.

Исабель опустила глаза.

— А королева? — продолжал настаивать я.

На этот раз Исабель решила промолчать. Ответила мне графиня, вытерев подбородок и успокоившись:

— Она, безусловно, любит музыку. Она устраивала концерты для избранных до того, как родились Альфонсито, Хайме и Беатрис. Но три ребенка за три года — полагаю, она устала. И тем не менее она еще не сделала того, ради чего ее привезли из Англии.

Граф откашлялся, а разговор вот уже во второй раз прекратился. Когда же возобновился, тема его была скучной и совершенно нейтральной:

— Как ты устроился? Написал письмо маме?

Но про себя я продолжал думать над тем, что осталось невысказанным.

Я был не настолько уж несведущим провинциальным мальчиком, чтобы не понимать, что имела в виду графиня, говоря о неисполненных обязательствах королевы Виктории-Евгении, или попросту Эны. Ее первый ребенок, Альфонсито, страдал гемофилией и чуть не умер во время обрезания. Никто не болтал об этом, и все же было трудно не замечать того факта, что он жил в собственной части дворца, окруженный сиделками и докторами, и его редко кто видел.

Что же касается самой королевы Эны, то, говорят, у нее, как и у бабушки-тезки, всегда было подавленное настроение. Ей был всего двадцать один год, а она несла на своих плечах тяжелый груз ответственности: у Бурбонов всегда была острая проблема с наследниками, сам король Альфонсо родился через несколько месяцев после смерти своего отца, поэтому потребность в здоровых мальчиках стала заботой всей нации.


К концу обеда в дверях появился лакей, и граф, извинившись, покинул нас. Сменив тему разговора, графиня спросила:

— А этот твой сосед по комнате — Родриго, вы с ним ладите?

— Он сказал, что много времени проводит в поездках между Мадридом, Лиссабоном и Парижем. Думаю, у меня будет много времени для занятий в тишине.

— Совсем неплохо.

Я кивнул, но про себя не переставал думать о королевской семье.

— Могу я задать вам один вопрос?

Графиня чуть наклонилась, давая понять, что она не прочь посплетничать, пока не вернулся ее муж.

— Вам нравится королева Эна?

— Это вообще не наше дело — рассуждать, нравится она нам или не нравится, — вымолвила Исабель.

Графиня ласково улыбнулась дочери и повернулась ко мне:

— Даже если бы это было наше дело, а она не была бы нашим королевским величеством и не владела свободно кастильским языком… Мы просто не знаем ее. Вот в чем проблема. Никто не знает.

«Жареная рыба», — беззвучно, одними губами, произнесла Исабель.

Собираясь уходить, я подождал, когда графиня отвернется, взял Исабель за руку, грубовато потряс ее и тихо спросил:

— Королева любит жареную рыбу?

— Холодную. Королева — холодна как рыба, придурок.

Но, уходя, она подмигнула мне, прежде чем закрыть дверь.

Моя новая виолончель цвета янтаря была восхитительно отполирована. Однако ее звучанию не хватало глубины.

— Она должна прогреться, — объяснил скрипичный мастер. — Всякий раз, когда ты играешь, дерево вибрирует, и звучание меняется. Инструмент созревает, как хорошее вино. — Собственно, для меня все это было не так уж и важно: главное, что со мною оставалась знакомая и такая надежная вещь — мой смычок.


Ежедневно граф давал мне уроки игры на виолончели и фортепиано, а также музыкальной теории. В отличие от Альберто, способного, но редко игравшего виолончелиста, граф Гусман был разносторонне образованным дилетантом, он мог неплохо, и даже весьма неплохо, сыграть на любом инструменте. У него не было скрытых амбиций и сожалений. Его почти полная слепота, прогрессирующая более десятка последних лет, казалось, не влияла на состояние его духа. Он все еще мог разобрать ноту или ключ в нотной записи, держа лист перед карими глазами и медленно передвигая его в каком-нибудь сантиметре от своего лица. Иной раз я видел, как он точно так же рассматривал человека или картину, вплотную приближая к интересующему предмету лицо и как бы ощупывая его круговыми движениями, подобно насекомому, опыляющему цветок.

В основном же граф полагался на свои память и слух. Хотя и здесь не все было гладко: однажды он посетовал, что слух не становится острее по мере того, как пропадает зрение. Он что же, надеялся, что слепоту ему компенсирует слух?

Нет, нет, поспешил заверить он меня, жаловаться не в его натуре. Подлинной компенсацией была его семья. Исабель и графиня любили его с каждым годом только сильнее, так же как он все больше и больше в них нуждался. В королевском окружении в таком виде услугах вообще нет ничего необычного: возле придворного любого ранга постоянно возникал лакей, готовый наполнить стакан, расстелить салфетку на коленях или исполнить приказ.

— Если ты думаешь, что слепой или король — единственные люди, нуждающиеся в свите, — говорил граф, угадав мои мысли, — только тогда ты поймешь, каков удел музыканта. Он глубоко зависим от самых разных людей: покровителей, издателей, публики. Если ты прибыл из Каталонии с представлением о том, что музыкант — обладатель независимого духа, то оставь его у порога, этот вздор.


Граф увлекался композицией, но больше всего его занимала педагогика. Он обучал придворных музыкантов и даже короля Альфонсо XIII, как только малыш сам мог сидеть на банкетке. Партитуры, которые граф использовал при обучении важных королевских особ, содержали пометки тех давних уроков.

— Вот здесь его величество всегда ошибался, ритм никогда не был его сильной стороной, — говаривал граф ностальгически, слушая, как я играю. — Ему не терпелось уйти с урока. Однажды королева-мать разрешила мне помочь вот с этой пьесой: все форте и пиано обведены кружочками, чтобы напоминать ей, что каждый такт не должен звучать одинаково.

А с молодой королевой он занимался? Она играла? Граф однажды кивнул головой, но ничего не стал объяснять. Я почти ничего не знал о ней, но почему-то представлял ее за роялем, как она играет: спокойно, застенчиво, без страсти. Три года назад, в день свадьбы, на нее было совершено покушение. Поразительно, но она ничем не выдала своего волнения, а продолжала приветствовать с балкона дворца народ, собравшийся, несмотря на холодную погоду: ее голубые глаза были похожи на васильки. Если бы она зарыдала, говорили сплетники, ее любили бы больше. Но что они знали? Величие — это еще не все. Улицы Барселоны научили меня этому.

— А вот здесь нечто другое, — прервал мои мысли граф, вытаскивая потертый лист фортепианных нот и пробегая пальцами по его складкам. — Не подсказывай мне. Я узнаю этот листок. Это концерт Листа для фортепиано. Я храню его с момента последнего урока с одним из своих лучших учеников. Это было… семь лет назад. Он никогда нигде не задерживался надолго. Эта пьеса начинается со сложного положения рук. Это не для тебя. Не эта пьеса.

— А почему он такой… помятый?

— Он топтал его.

— Потому что не мог сыграть?

Мне понравилась идея, что даже лучший ученик графа не смог сыграть всего.

Но граф поправил меня:

— О нет. Он-то смог. Мне кажется, его расстроило, что не он додумался сочинить ее.

Юношеская непосредственность не пугала графа; его вообще ничто не пугало. В отличие от Альберто у него для всего был один принцип, которому, он надеялся, последуют его ученики, — уверенность в своих силах. Он не заморачивался недочетами моего образования, поскольку на собственном опыте убедился, что большинство учеников приходят к нему плохо подготовленными, часто настолько плохо, что было бы гораздо лучше, если б они не имели музыкального образования вообще. Он взялся соскрести с меня налет профессионального невежества, чтобы выстраивать наши отношения, так сказать, с чистого листа. Сначала это давало силы — как и любое очищение, до тех пор пока плоть не становилась лишенной кожи.


Исабель часто присутствовала на наших занятиях, причем это случалось именно тогда, когда ее отец указывал на мои ошибки.

— Соло он исполняет божественно, — заявила она однажды, когда граф аккомпанировал мне на фортепиано.

Мы расположились в музыкальной комнате дворца, примыкавшей к апартаментам графа, высокие двери были закрыты, отчего в теплом воздухе витал аромат свежесрезанных цветов.

— Но не в дуэте или ансамбле, — продолжала она. — Но это не его вина, я знаю. Так или иначе, он… фокусничает, другого слова я не подберу.

Я выпрямился в кресле, стараясь не подавать вида, что меня это задело.

— Исабель права, — заговорил граф. — Ты, бесспорно, талантлив, но слишком долго играл один, и как результат — непоследовательный темп, непредсказуемая динамика и даже замкнутость в общении. Все это говорит об одном: у тебя нет навыков ансамблевой игры. Он в задумчивости обхватил подбородок рукой, потирая пальцами отросшую щетину. — Что я действительно должен сделать, так это вернуть его к азам, собственно к виолончели, здесь у него повсюду проблемы. Лучше пока подождать с игрой в ансамбле.

— Но это совсем не то, чего хотела я, — воскликнула Исабель. — Меньше чем через две недели нам с ним играть в королевском салоне. Именно сейчас ему нужно больше упражняться в дуэте. Я не аккомпаниатор по найму, ему надо как можно скорее научиться играть на равных.

Слуга принес горячий шоколад. Я обрадовался перерыву, полагаю, граф тоже: он любил сладости почти так же, как был не в восторге от растущих разногласий с дочерью. Исабель набросилась на слугу: ей не понравилось, как он мешает сбивалкой в серебряной шоколаднице. Было что-то искусственное в ее тираде, но тогда я еще не понимал, что все это — придворный спектакль, и ничего личного. В такие минуты во мне разгоралась страсть: я готов был часами терпеть ее оскорбления, лишь бы лицезреть ее вздымающуюся грудь да сжимающиеся кулачки.

Граф решил вмешаться:

— Она имеет в виду, что игра дуэтом подобна парному танцу — нельзя наступать друг другу на ноги. Ты согласна? — Он сделал паузу, ожидая утвердительного ответа дочери.

Она же пожала плечами и вновь открыла рот, готовая обрушиться на меня.

Но граф опередил ее, заговорив на другую тему:

— Фелю, ты когда-нибудь ездил верхом?

— На муле, — быстро ответил я. — Я ездил на муле.

Она аж застонала.

— На муле, — повторил задумчиво граф. — Нет, не то, мул с седоком вряд ли ступает грациозно. — И добавил: — Я не поэт, но пытаюсь объяснить тебе, что такое единение. Это когда два голоса начинают звучать как один, но не вдруг, а постепенно, в динамике. Понимаешь?

— Думаю, да.

Воцарилось гнетущее молчание, вошел слуга, чтобы забрать чашки. Я с грустью смотрел на Исабель. С тоненькими усиками над губой, оставленными шоколадом, она была прекрасна. Перехватив мой взгляд, она провела рукой по лицу и улыбнулась — улыбнулась! Я был и счастлив, и потрясен.

— Я научу Фелю, — вдруг заявила она. — Отдайте мне его на недельку, и обещаю, наш дуэт зазвучит по-другому.

— Если это поможет. И доставит тебе удовольствие, — проговорил граф.

— Доставит. Но попрошу не вмешиваться. Никто не должен беспокоить нас. Для художника важно принимать решения самостоятельно.

Граф склонил голову набок, его невидящие глаза смотрели на меня с таким выражением, которое в былые времена, когда он мог видеть, означало бы озадаченность. Но он усмехнулся:

— Ты не собираешься подвергать его пыткам, надеюсь?

— Ну что ты, папа.

Услышав, что ее интонации смягчились, он с облегчением выдохнул и похлопал рукой по карману жилета.

— Чуть не забыл еще про одно дополнение к королевскому концерту. Бывший мой ученик будет в Мадриде и желает присоединиться к нам и послушать вашу игру.

Исабель, минутой раньше излучавшая уверенность, вдруг побледнела:

— Что за ученик?

— Если у вас могут быть секреты, — засмеялся граф, — то отчего бы им не быть и у меня. Оставайтесь и поломайте головы над этой загадкой.

Но мы оба хорошо знали имя самого известного ученика графа, того, о ком говорили повсеместно все эти годы, того самого, что топтал Листа. Аль-Серрас.


На следующий день я вошел в личную музыкальную комнату графа. Не успели мы обменяться приветствиями, я услышал, как Исабель защелкнула замок. Я немедленно подтащил свой стул к роялю и стал натягивать смычок.

— Нет, — сказала она и показала на парчовый диван в другом конце комнаты. — Садись. Мы совсем не знаем друг друга. Расскажи о своей деревне. О семье.

Я насторожился, но, начав говорить, вскоре поведал ей все: о жизни в Барселоне с Альберто и матерью, о прогулках по берегу моря, откуда до нашего дома рукой подать, и как давно это было, о странной разнице между людьми, одни знали и любили меня, но считали, что в моей игре на виолончели нет ничего особенного, другие, совсем мне чужие, похоже, возлагали на меня большие надежды, — правда, какие, я и сам не знал. Я сказал ей, что до сих пор не уверен, кем стану и что со мной будет.

Она, в свою очередь, была откровенна со мной:

— Я никогда не боялась быть худшей пианисткой в мире или лучшей. Я боюсь серости.

— Да, — протянул я, давая ей понять, что продолжаю слушать.

— В наши дни каждая женщина в мире играет. Недавно я услышала от одного из самых завидных холостяков Мадрида, что он думает жениться на первой встречной, которая заявит, что никогда не прикасалась к фортепиано.

Мы оба рассмеялись, и она ласково положила свою руку на мою. Я вжимал свою как можно плотнее в атласную поверхность дивана, только бы она не почувствовала ее дрожание. Я еще никогда не оставался наедине с женщиной, да еще за закрытой дверью. Я опустил другую руку поверх ее, так мы просидели не шелохнувшись несколько минут, и все же я заставил себя встать.

— Ты мне нравишься, и сама мысль, что я могу поставить тебя в неудобное положение, ненавистна мне, — сказал я.

— Тебя волнует моя репутация? — спросила Исабель с особым интересом.

— Я имею в виду плохое исполнение. Перед королевой-матерью. На нашем концерте.

— О! — Ее плечи поникли. Совладав с собой, она продолжила: — Ты, вероятно, считаешь себя счастливчиком, раз оказался здесь. В действительности же королевский двор всегда нуждается в свежей крови. Мои родители довольны своей рутинной жизнью, но молодому человеку здесь делать нечего, — робко улыбнулась она. — Я вижу, как ты на меня смотришь. Наверное, считаешь, что я выгляжу не слишком молодо.

Я поборол желание вскочить:

— Да нет. Я нахожу вас очень красивой. Особенно с этой прической.

Ей, безусловно, было приятно это слышать. Мои слова доставили ей удовольствие. Вскинув плечи, она пересекла комнату, направляясь к фортепиано: ее локоны раскачивались. Она села и сыграла первые такты пьесы, над которой мы вместе работали, — «Фантазия» Шумана для виолончели и фортепиано. Это была романтическая пьеса, сверхромантичная, считал я, требующая массы сложных движений рук, хотя в ней было несколько изумительных пассажей, в которых партия фортепиано отходила на второй план, следуя за виолончелью.

В середине такта Исабель остановилась и повернулась ко мне:

— Шуман был на десять лет старше Клары, когда они поженились против воли отца. Я считаю, что разница в возрасте не имеет особого значения, а ты?

Моя голова все еще была занята музыкой. Я ответил:

— Не знаю. Полагаю, что проблема не столь остра, когда мужчина старше. Но представить женщину средних лет рядом с молодым человеком — довольно странно.

Исабель вновь повернулась к фортепиано. И через плечо бросила реплику: «Будь Клара еще моложе, это не помешало бы ей говорить, что Шуман напоминает ей ребенка».

Мы продолжили играть, но через несколько минут Исабель резко встала, оттолкнула банкетку и принялась ходить за моей спиной, я слышал ритмичное spiccato — постукивание твердых подошв ее маленьких башмачков по паркетному полу.

Когда мы только начали, из-за волнения я все не мог согреться, и сейчас мои пальцы еще оставались непослушными. Я попробовал играть гаммы, ожидая, когда Исабель вернется к фортепиано. Она подошла сзади, я спиной чувствовал это. После двух гамм я остановился.

— Нет-нет, продолжай, — произнесла она, и я уловил тепло ее тела. Она молчала, но мне казалось, что я чувствую ее дыхание. Закрыв глаза, я снова заиграл.

— У тебя получается не отвлекаться, — сказала она.

Я немного жестковато провел смычком по струне, но быстро нашел нужную интонацию. Когда все в порядке, я не замечаю ничего, что происходит вокруг.

— И правда, — услышал я и, даже не оглядываясь, легко представил себе вздернувшиеся уголки ее губ. — Ничто не беспокоит.

— Когда мне нравится то, что я играю. Сейчас же я просто упражняюсь гаммами.

— А ты сыграй, что любишь.

— Хорошо. — И я начал короткую, бодрую жигу из Первой сюиты Баха для виолончели без сопровождения.

— Интересный выбор, но снова соло. А ты не хуже меня знаешь, что есть вещи, которые лучше звучат с аккомпанементом, — сказала она. И я почувствовал, как моих плеч коснулись кончики ее пальцев.

Хорошо, что я выбрал быструю пьесу. Мои спинные мышцы, и без того бывшие в напряжении во время коротких ударов смычком, пока я играл жигу, сковало еще больше, когда руки Исабель двинулись с моих плеч вниз по спине. Дойдя до нижнего ребра, они поползли к животу.

Я взвизгнул и вскочил на ноги:

— Это плохая идея! — Стараясь говорить спокойнее, я продолжил: — Ты права, мы действительно должны играть дуэтом. Лучше завтра. Мы сможем наверстать упущенное время. — Я устремился к двери, держа виолончель перед собой, стараясь прикрыть тот физический эффект, который произвели ее прикосновения.

— Это не потерянное время, Фелю, — сказала она.

Но я был уже за дверью.


Полуденные занятия с графом у него дома да неделя, проведенная наедине с его дочерью, были не единственным, что входило в программу моего обучения в Мадриде. Мои благодетели, те, что финансировали мое пребывание в столице, граф Гусман и королева-мать, считали, что придворный музыкант обязан погрузиться в то, что составляет славу Испании: искусство, архитектуру, историю, — и непременно знать, чем занимается действующее правительство. Мать, которую беспокоили недостатки моего «немузыкального» образования, осталась бы довольна.

Почти каждое утро после занятий на виолончели меня отправляли на всяческие экскурсии, осмотры и лекции. В кортесы — чтобы послушать парламентские дебаты, в национальную библиотеку — чтобы больше узнать о знаменитостях и важных событиях. Я побывал в мавзолее короля Альфонсо XII, отца нынешнего короля, который правил всего десять лет. В Арабском зале Музея армии я увидел меч Боабдила, последнего исламского правителя Гранады, сдавшего свою цитадель врагу в 1492 году. Здесь много чего можно было узнать, особенно о правителях и войнах. Думаю, Энрике Мадрид бы понравился. Что касается меня, я не уверен.

Барселона представлялась мне городом, устремленным в будущее. Мадрид же — пыльный, непривлекательный, совсем не похожий на столицу — напротив, казался воплощением истории. Женщины водворяли на головы невообразимые шиньоны, их одежда изобиловала кружевами, и нередко можно было видеть мужчин в старомодных пелеринах. В Мадриде не найти такого места, что своей откровенностью и легкостью сравнилось бы с барселонским бульваром Рамблас. Разумеется, здесь были общественные места, такие, например, как парк Ретиро, где можно взять напрокат лодку и плавать на ней по соседству с утками. Граф и его жена предостерегали меня, советуя держаться подальше от тех мест, где собираются представители низших классов. Когда мы проезжали в карете опасные, с их точки зрения, кварталы, они говорили: вот здесь однажды произошло убийство — молодых людей зарезали, а в этом месте никогда не встретишь женщин, а вот этот мост облюбовали самоубийцы — река под ним мелководная, и частенько в воде можно увидеть тела погибших.

В Барселоне, где взрывы и мертвые тела, прибивавшиеся к берегу, не такая уж редкость, жители не выглядели такими напуганными, как мадридцы. В столице, где чувствовалась королевская власть, люди понимали, что им есть что терять. Страх загнал людей в угол: вечеринки только закрытые, жизни учились не на улицах, а в музеях, драмы разыгрывались в частных гостиных. Даже в кафе, столь популярных в Мадриде, не кипела жизнь, как в Барселоне.

Больше всего я любил те дни, когда меня отправляли в Прадо, огромный художественный музей со столетней историей. Здесь, в одиночестве, я созерцал творения Веласкеса, Эль Греко и Гойи. Но и тут не обошлось без сюжетов, посвященных батальным сценам, например, была картина Гойи, рассказывающая о казни защитников Мадрида наполеоновскими войсками. Из музея я всегда торопился во дворец, стараясь сохранить в памяти увиденное, чтобы обсудить работы испанских мастеров со своим наставником.

— Как тебе король и королева? — допытывался он у меня за обедом в тот день, когда я впервые увидел самую знаменитую картину в Прадо — «Менины» Веласкеса. Перед глазами возник край холста, изображенный вдоль левой стороны картины: зрителю предлагалось взглянуть на сцену из дворцовой жизни как бы со стороны, чтобы понять — перед ним нечто более реальное, чем традиционно приукрашенный придворный портрет. В центре, в облаке из глубокой тени, светловолосая инфанта Маргарита в окружении двух подружек, двух карликов и собаки. Король и королева, которые позировали Веласкесу для этой картины, показаны только на затуманенном заднем плане, в отражении зеркала. Более акцентирован, нежели королевская чета, мужчина слева, созерцающий лицевую часть холста, невидимую зрителю.

— Фигуры короля и королевы совсем небольшие по размеру и расплывчатые.

— А Веласкес?

— А где он там?

— Тот самый художник. Мужчина слева, находящийся рядом с детьми.

— Он изобразил себя на картине? И крупнее, чем короля?

— Да, это так, — засмеялся граф. — И что ты об этом скажешь? Сам художник более заметный персонаж, чем его герои. А ты как считаешь, это правильно?

Еще наблюдая за Исабель и графиней, я понял, что граф любит, чтобы ему отвечали точно. Я всегда был упрямым, но сейчас начал учиться притворяться, в особенности когда речь шла о чем угодно, только не о виолончели.

— Не думаю, что это правильно. Живописец, музыкант, любой художник не должен выпячивать себя в своих работах, от этого веет излишней самоуверенностью. Не следует нарушать целостность того, что рисуешь или играешь. Артист всего-навсего слуга.

Граф кивнул, но ничего не сказал в ответ на мою тираду.

— В любом случае, я уверен, король был рассержен.

— Какой король?

— Тот, что на картине.

— И как же его зовут?

— Это не Карлос. Филипп… Третий?

— Почти угадал. Филипп Четвертый. Но это не обязательно помнить. А вот имя Веласкеса — обязательно.

— Конечно. Он же знаменитый.

— Более знаменитый, чем король? Только потому, что нарисовал себя на этой картине?

— Нет. Он известен своими работами, в разных местах и многим людям. Не то что король или королева.

— И я так думаю, — наконец промолвил граф. — Было время, когда искусство служило только монархам или церкви: серьезную музыку играли для них, картины создавались о них. Даже Веласкесу было трудно представить иное. Но эта эпоха прошла. Я могу вообразить себе время, когда короля не будет совсем, а живописец, или писатель, или виолончелист, — здесь он подмигнул мне, — станут такими же всесильными, как короли.

Это прозвучало так, будто граф вот-вот произнесет признание в приверженности к республиканцам или антимонархистам. Я оглядел комнату, дабы убедиться, не подслушивает ли кто.

— Но вы же утверждали, будто музыкант не может быть независимым.

Граф засмеялся:

— Правда. Именно это я и имел в виду. Даже тот, у кого есть власть, не свободен, иногда даже больше, чем кто-либо другой. Всегда, когда мы нуждаемся в поддержке и признании, мы зависимы. В любом случае, — продолжал он, — художнику важно определить свое отношение к тому, что он делает, сколько личного он должен вложить в свое детище, пытается ли Он оказать влияние на тот мир, который изображает, насколько вольно его интерпретирует. И это не так просто. Думаю, что ты, Фелю, неплохо чувствуешь прошлое. Ты классик, но с современными манерами.


Мне понравилось, как граф мог все соотнести с музыкой и при этом дал мне почувствовать, что испанские шедевры содержат личное послание мне. Я наслаждался его словами и предпочел, чтобы наш разговор об искусстве закончился на этом самом месте, до того, как я окончательно запутаюсь. Но тут он спросил меня еще о двух портретах Махи, герцогини Альбы.

В музее я узнал, что Гойя рисовал герцогиню дважды, в одной и той же откровенной позе, провокационно откинувшейся — на одной картине одетой, на другой — обнаженной. Когда граф задал мне этот вопрос, мне не составило труда вспомнить последнюю картину, особенно смущавшие меня детали: свечение белоснежного тела и маленькие пальчики на ногах, подобная апельсину округлость ее груди. Я описывал картину в течение нескольких минут, и тут до меня дошло, что граф не просто устроил мне урок. Он использовал меня в качестве своих глаз, как замену того, что потерял сам. Я не был против, но заметил, что во мне крепнет необходимость, так сказать, соответствовать, при моих придворных обязанностях это становилось для меня все более привычным.

— Ходят слухи, что они были близки, — сказал граф. Наш разговор явно доставлял ему удовольствие. — Обнаженная, она надела кольцо, говорящее «Гойя». Вот так художник ввел себя в картину.

Он сделал паузу, и я с запозданием понял, чего он ждет, — что я рассмеюсь. Не дождавшись, он сказал:

— Прости, это всего лишь игра слов.

— Урок от Гойи? — спросил я для того, чтобы сменить тему.

— Там сотни таких уроков. А будешь там снова, то обрати внимание, как плохо прописано лицо обнаженной Махи. Плоское и желтое. Гораздо менее реалистичное, чем лицо Махи одетой. Это не вызов женщинам, Фелю, а, возможно, предупреждение мужчинам. Даже художника, судя по всему, подводит зрение, если женщина раздета. Запомни это.

— Хорошо, я обещаю, — пробормотал я, радуясь, что наконец-то можно вернуться к грамматике.


После обеда у нас с Исабель было второе занятие. Она открыла дверь салона, одетая в то же самое простое белое платье, что было на ней в первую нашу встречу, но на этот раз оно было перетянуто ярким красным поясом. У меня перехватило дыхание.

— Ты думал обо мне? — спросила она.

Я подумал о тех часах, что провел без сна этой ночью: в голове проносились картины прошедшего дня, я жалел о своей застенчивости.

— Ты выглядишь как Маха! — прошептал я.

— Как кто?

— Как герцогиня Альба.

Исабель лукаво улыбнулась. Подходя к дивану, она сказала:

— Знаю, отец посылал тебя в Прадо. Так ты говоришь о картине, где герцогиня с маленькой белой собачкой?

— Нет, о той, где она лежит на узкой кровати, опершись на подушки.

— Вот так? — Она подогнула ноги под себя и откинулась.

— С руками, заложенными за голову.

Ее улыбка стала еще шире, и она спрятала руки под прическу. Ворот платья раскрылся, и я смог различить выпуклость ее груди.

— Маха прелестна? — спросила она.

— У нее… маленькие ножки.

— Тебе понравилось, Фелю?

— Не то чтобы… — промямлил я.

Исабель неожиданно встала, сверкнула довольной улыбкой и направилась к фортепиано:

— Ну что, готов?

Мы играли целый час. Страсть к музыке вдохновляла мою душу, лучи невидимого света слепили мне глаза, и в тот момент я поймал себя на мысли, что мой взгляд сфокусирован на Исабель, я откровенно рассматривал ее тело — вздернутый подбородок, упругость плеч, изгиб спины. Меня никогда особенно не волновала реакция других людей, даже если выражение моего лица имело все признаки подобострастия лабрадора-ретривера, ожидающего награду.

Мы закончили играть, Исабель вернулась на диван и приняла позу Махи, указывая мне на пол. Я посмотрел под ноги, полагая, что она что-то обронила. Она повторила свой жест, но уже настойчивее, пока я не понял и не опустился на колено перед ней. Протянув левую руку к ее груди, помедлил, пока она, выгнув спину, не придвинулась ко мне, приглашая провести пальцем по просторному вырезу платья.

— Они грубые, — сказала она, закрыв глаза.

Я ответил недоуменным ворчанием.

— Твои пальцы.

— Да, мозоли, — пробормотал я, пытаясь дышать спокойно. — От прикосновения к струнам.

Она рассмеялась, уловив в моем голосе животное нетерпение. Это на мгновение привело меня в чувство. Она же не унималась, подняла блестящее белое платье выше колен, и я придвинулся ближе.

— И это ты считаешь компенсацией потерянного времени? — спросила она.

— И это ты называешь частными уроками? — ответил я, пытаясь повторить ее уверенные интонации.

Я был благодарен за все, что она знала, и за все, что она позволяла. Мы молчали несколько минут, пока ее дыхание не стало таким же прерывистым, как мое.

— Другой рукой, — простонала она.

— Что? — не понял я, потянувшись к ее рукам.

— Да не моей. Твоей, — сказала она нетерпеливо. — Своей правой рукой.

Она тяжело дышала, изгибалась, а я, повинуясь ее пальцам, направлявшим мои, осмелился под слоями шелка и хлопковой ткани дотянуться до мест, о существовании которых прежде даже не смел думать.

Она, не переставая стонать, подсказывала мне, что делать, но я ничего не соображал, не хотел соображать, пока в какой-то момент, переходя на музыкальный итальянский, она просто не прокричала фразу, которую я не мог не понять: «Adagio!» То есть медленно.

Наконец она задрожала и стиснула крепко колени, сжав на секунду мою руку. Я подумал, что сделал ей больно или вообще что-то не то, но мечтательное выражение ее глаз вселило в меня уверенность. Она потащила меня на диван, и тут я оказался на ней.

Все было окончено, толком не успев начаться. Мое удовольствие длилось всего несколько секунд, пока его не смыло потоком смущения. Я начал соскальзывать с нее, застегивая брюки, но она притянула меня обратно.

— Как и во всем, в этом деле важна практика, — сказала она.

— Но это должно продолжаться дольше.

— Стремительность хороша однажды, но сейчас время для более медленной части. Как в сонате.

— Так это часть наших музыкальных занятий?

— А что говорил мой отец?

— О, пожалуйста, не говори о своем отце, — простонал я и попытался прикрыть ее обнаженную грудь, которая и в самом деле походила на грудь герцогини Альбы, разве что была мягче. Исабель решительно пресекла мои попытки одеть ее.

— Не просто сотрудничество, а два голоса, сливающиеся в один. Вот что он говорил. Именно этому я намерена научить тебя.

На этот раз рассмеялся я, но ее лицо оставалось серьезным.

— Если ты не будешь знать, когда подождать, а когда поторопиться, как другому доставить удовольствие, ты не станешь ни хорошим любовником, ни хорошим музыкантом.

— Так ты заботишься обо мне, Исабель?

Она закатила глаза:

— Разве этим я не помогаю тебе?

Не важно, что я пытался проявить чувство любви, она оставалась обезоруживающе беспечной. В конце концов я просто сказал:

— Можем мы снова исполнить крещендо, но более медленно на этот раз? — Это были именно те слова, которые вызвали у нее улыбку и заставили ее раздвинуть ноги.

— Я что-то не слышал музыки, доносящейся из салона, — сказал граф Гусман на следующий день за обедом. — Моя дочь никак не прекратит торговаться?

Я с трудом проглотил кусок и сказал:

— Уже не торгуется.

В этот момент Исабель громко произнесла:

— Побольше, пожалуйста, — и жестом попросила мать передать ей блюдо с рисом.

— У тебя появился аппетит, — тепло сказала графиня.

— Правда? — спросила Исабель, зачерпывая большую ложку риса и выкладывая его себе на тарелку.


В полдень мы уже оба были на диване: одежда Исабель в совершеннейшем беспорядке, моя же, за исключением черных носков, валялась где-то в ногах, — как вдруг высокие двери салона отворились. Мы мгновенно выпрямились, и Исабель прокричала:

— Мы просто болтаем на диване, папа, но готовы играть.

Он медленно развернулся в нашу сторону — никаких признаков подозрения в его окруженных тенями глазах.

— Ты нарушаешь свое обещание, — проворчала Исабель. — Но ты можешь остаться, если хочешь послушать.

Она устремилась через комнату к фортепиано, уступив на диване место отцу. Я все еще ощущал ее запах, поток сложных женских ароматов, который, я надеялся, не достигнет его ноздрей. Я потянулся за своими штанами, но понял, что наделаю много ненужного шума, если позволю себе надеть их. Я поднял глаза, Исабель смотрела на меня и жестами показывала, что я должен занять свое место.

Граф — своего рода третья вершина нашего музыкального треугольника — не стал садиться на диван и расположился в нескольких шагах от нас, заложив руки за спину. По мере исполнения первой части нашей концертной пьесы я начал успокаиваться и все не переставал удивляться тому, как это мне удалось выпутаться из поистине непростой ситуации. Краешком глаза я наблюдал за графом, тот сначала склонил голову, потом поднял палец, опустил его, поднял снова и сказал:

— Хорошая работа. Отлично. Но я слышу какое-то жужжание, там, возле виолончели.

Мы перестали играть.

— Нет-нет, — сказал граф, — продолжайте. Только не останавливайтесь.

Теперь уже и я слышал расплывчатый, вибрирующий звук.

Граф приблизился к нам на шаг.

— Это, должно быть, пуговица, — проговорил он, а я продолжал играть. Не было ничего необычного в том, что пуговица пиджака или рубашки касалась дерева задней стенки виолончели.

Граф в нетерпении подошел еще ближе:

— Фелю, поправь одежду.

С меня катил пот. Поправлять было нечего. На мне вообще не было ни рубашки, ни штанов. И даже белья.

— Мы пропустим повтор, — сказала Исабель, когда мы приблизились к финалу пьесы.

— Нет, — решительно произнес граф тоном приказа, его сильно раздражал посторонний звук. Возможно, его слух был острее, чем у нас. А может, его отцовский инстинкт обнаружил что-то неладное.

Он уже стоял у меня за спиной, немного склонившийся, готовый приблизить глаза к тому месту, где у меня должна была быть рубашка, локоть моей правой руки, управлявшей смычком, мог задеть его.

— Мы уже почти закончили, — сказала Исабель, оглядываясь через плечо и пропуская повтор.

Это было какое-то сумасшествие: ничто не касалось виолончели, а жужжание продолжалось. Мы перешли к пассажу, в котором Исабель исполняла несколько аккордов, а я отдыхал.

— Должно быть, что-то с самой виолончелью, — сказал я, быстро наклонившись вперед, держа руку на кобылке. И тут я вспомнил о подвязках, поддерживавших мои носки, единственное, что было на мне. Я наклонился ниже, подобрал небольшую металлическую застежку, что крепила левую подвязку, и, расстегнув ее, отбросил подальше от виолончели. Жужжание прекратилось.

— Это, — быстро сказал я, — просто ослабший тюнер на кобылке. Извините. — И я присоединился к Исабель, пропустив всего один такт.

Граф почти не делал замечаний, только улыбался и, пожелав нам удачной работы, удалился. Исабель испытывала головокружительный восторг оттого, что нам удалось избежать опасности разоблачения и от комичности в данном контексте моей наготы. Это завело ее еще больше, ей не терпелось воспользоваться шансом снова оказаться на нашем диване.

Я же не слишком ликовал. Похоже, мы вышли сухими из воды, но я не мог отделаться от ощущения, что граф все знал — и не важно, зрячий он или нет, — но он видел меня насквозь. Я подозревал, что Исабель просто играла со мной, и эта игра будет недолгой, и понимал, что, потакая одному своему желанию, приношу в жертву другое: как можно дольше учиться у ее отца.

Наши любовные свидания действительно сделали меня более осведомленным и более уступчивым музыкантом. Я научился повиноваться Исабель и покорять ее, отталкивать и прижимать к себе. Я знал, когда следовало спешить, а когда задерживаться, как распознавать удовольствие по движению ее лица, пальцев, в общем, как удовлетворять ее.

После одной из «сессий» на диване я поднял голову с ее груди и сказал:

— Ты была права относительно этой методики обучения, и я обещаю никогда не быть эгоистом во время исполнения музыки.

Она засмеялась, тяжело дыша под весом моего тела.

— Не терзай себя угрызениями совести. Есть вещи, которые не просто понять, не говоря уж о том, чтобы обучить им других.

— А кто учил тебя? — спросил я и тут же пожалел об этом, но слово не воробей, вылетит, не поймаешь.

— Учил меня?

— Я имел в виду игру в дуэте. Больше ничего.

— Не беспокойся, Фелю, — сказала она, выпрямившись и поправляя локоны, рассыпавшиеся по плечам. — Я не стыдлива. Это был один из учеников отца. Он учил меня и тому и другому. Его самый знаменитый ученик…

— Не говори мне. Мне кажется, я уже слышал об этом знаменитом ученике больше чем достаточно.

— Он убедил меня, что девственница не может глубоко понимать музыку. Он оказал мне услугу, а я оказала ее тебе.

— Услугу?

— Несомненно.

Я уже стоял, одеваясь.

— Жалею, что спросил.

— Не расстраивайся ты так. Ты думал, что у меня никогда не было другого мужчины, не так ли?

— Не то. — Я балансировал на одной ноге, пытаясь втиснуть вторую в башмак, не потрудившись даже развязать шнурки. — Но мне не нравится, когда меня с кем-то сравнивают. Не понимаю, как можно заниматься этим только для тренировки.

— А что плохого в упражнениях?

— Думаю, что все зависит от числа людей, с которыми ты упражняешься.

— На что это ты намекаешь?

Я схватил футляры для виолончели и смычка.

— Если все, что между нами было, только для того, чтобы я смог сыграть с тобой дуэтом, то мне страшно представить, как ты готовишься к симфонии.

Прежде чем она ответила, я выскочил из музыкальной комнаты и закрыл дверь. Я услышал короткий звук удара летящего в дверь предмета и ее приглушенный ответ:

— Какой ты еще ребенок, Фелю!

Что-то уже более тяжелое шмякнулось о дверь, заставив ее задрожать.

— И хуже всего то, что ты все еще солист!

Глава 9

Из окна своей комнаты, выходящего на раскаленный плоский парадный плац, я наблюдал за приготовлениями к концерту в честь королевы-матери. Сорок гвардейцев верхом на белоснежных, с шелковистыми хвостами и вздымающимися боками лошадях участвовали в церемонии смены караула. Гости прибывали, верхушки дамских зонтиков от солнца образовали непрерывное море мерцающих на солнце многоугольников.

У меня не было никакого желания погружаться в этот океан декораций, как вдруг мой взгляд уперся в два серебристых автомобиля с открытым верхом, которые въезжали на плац. Я упаковал виолончель и выскочил на улицу. Едва я приблизился к автомобилям метров на пять-шесть, водитель угрожающе посмотрел на меня. Я огляделся, увидел служанку с моего этажа и подошел к ней.

— Я думал, будет небольшой прием?

— Да нет, большой — с их королевскими величествами. Они вернулись чуть раньше.

Этим и объяснялись шумная суета вокруг большого ограждения парадного плаца, дюжина знаменосцев из парадной гвардии и солдаты с винтовками, выстроившиеся у ворот дворца.

Я не ожидал увидеть короля с королевой до октября. Обычно они перебирались из одной резиденции в другую со сменой времен года, избегая Мадрид в пике летнего зноя. Не так давно они побывали на взморье, в Сан-Себастьяне, неподалеку от французской границы. Но королеве Эне понадобилось встретиться с личными докторами в Мадриде.

— Говорят, она хочет ребенка, — сказала служанка.

— Но ведь Беатрис всего три месяца.

— И она девочка. А им нужен мальчик, — пояснила она и тут же отошла, тем самым демонстрируя безопасную дистанцию между собой и моим невежеством.

Автомобили стояли под прямым углом друг к другу. За ними, у стены дворца, болтали трое мужчин с сигарами в руках, а рядом с ними высокий худой парнишка в мешковатых штанах, из-под которых выглядывали белые носки, был увлечен игрой типа «палочка и мячик», у него явно возникали трудности с поимкой мяча на палочку, хотя мужчины активно его подбадривали: «Хорошо, хорошо! Почти поймал! Не повезло. Давай еще!»

Вдруг один из мужчин произнес, обратившись к парню: «Притворись, будто ты женщина». Мне это показалось вульгарным, но все четверо загоготали. Высокий парень согнулся пополам от смеха, прижав к животу руку, затем этой же рукой отбросил назад волосы. Мое внимание привлекло его лицо — большие темные глаза, подчеркнутые веками оливкового цвета, над ними высился лоб, весь изрезанный морщинами.

Проходя мимо странного юноши к главным дверям дворца, я чувствовал на себе давление дюжины чужих глаз: мужчин, куривших сигары, шоферов, гвардейцев в форме трех разных видов. Стражи, стоявшие у дверей, резко ударили длинными секирами о землю. Я вздрогнул от этого двойного стука и быстро проскочил внутрь к главной лестнице, надеясь, что охрана не заметила моего испуга.


У меня была причина быть нервозным в тот день. Исабель отказалась заниматься со мной после нашего последнего «урока». Репетируя свою часть в одиночестве, я уговаривал себя, что все закончится хорошо. Я ведь не выступал еще на официальных концертах и еще не научился бояться их. Там, в Барселоне, моей аудиторией был дон Хосе. Во время выступления просто представлю себе, что я на Рамблас.

Я знал, на концерте мы выступаем вторыми. Первой — королева-мать, они с графом исполнят небольшой дуэт. Было договорено, что граф представит их выступление как экспромт: опустив смычок к земле, он будет просить ее сыграть, будто не он занимался с ней неделями напролет. Так было нужно, за элегантной дипломатией в отношении монаршей особы он маскировал свою вину за разлад отношений между мной и его упрямой дочерью.

Выступление королевы-матери получилось удачным. Аплодисменты трех дюжин ее приближенных подняли ей настроение, и я понадеялся, что наш неслаженный дуэт вряд ли его ей испортит.

Граф стоял между мной и Исабель, когда нас представляли гостям, сидевшим в похожих на подкову роскошных креслах. Я пытался поймать взгляд Исабель, но она решительно отворачивалась от меня.

С самого начала Исабель принялась демонстративно солировать, мне ничего не оставалось, как делать то же самое, в результате наши ритмы и акценты просто не совпадали. Затем она решила совсем задавить меня, стала играть и быстрее, и громче. Композиция давала ей эту возможность, так как Шуман отдал в ней предпочтение партии пианиста. Исабель так раскачивала головой и с такой силой вдавливала в пол ноги, что казалось, вот-вот упадет с банкетки. Я слышал шумное дыхание одной из женщин, находившихся за нами. А где-то рядом низкий мужской голос произнес: «Очень хорошо, очень современно».

Я играл неистово, настолько, насколько это было возможно в тени злой настойчивости Исабель, чтобы хоть как-то смягчить ее агрессию. Я поднес смычок ближе к кобылке виолончели, извлекая из струн глубокое рычание. При каждом ударе смычка я наклонялся вперед, помогая себе всем своим весом. В самый напряженный момент пьесы я не слышал Исабель совсем. На долю секунды я подумал, что она прекратила играть, но, когда поднял глаза, увидел движение ее плеч. Продолжая извлекать смычком громовые звуки, я покосился направо и увидел королеву-мать. Она слегка наклонила голову, взгляд ее суженных глаз выражал сомнение на грани раздражения.

Рядом с ней я с удивлением увидел того самого высокого парнишку. На нем была обычная одежда, но его тонкие икры утопали в сапогах для верховой езды, которые выглядели не к месту в музыкальном салоне.

Его челюсть отвисла, а глаза с веками оливкового цвета были закрыты. Он выглядел не просто старше, он выглядел пожилым. Наш суверен. Он мог быть скучным молодым человеком, а я был дураком, не узнавшим своего короля.

И хотя я пропустил короткую руладу шестнадцатых нот и мы оба совсем перестали совпадать, я продолжал смотреть в ту сторону. Рядом с королем сидела женщина с овальным свежим лицом и темно-русыми волосами, уложенными на макушке; ее бесцветный взгляд показался мне каким-то отстраненным, как отражение облака в воде. До этого момента я никогда не видел королеву, но слышал, что она всегда смотрит так, точно созерцает пустоту. Я провел достаточно часов за нотами, чтобы знать: с виду никчемное часто заключает в себе гораздо больше того, что выглядит содержательным.

В то время как наша музыка гремела чудовищной какофонией, мне показалось, что я вижу удивленное движение тонких губ молодой королевы. Вскоре оно исчезло, и ее лицо по-прежнему выглядело кротким и строгим. Я все еще пытался понять, вообразил я себе эту улыбку или она действительно мелькнула, когда подошел к финалу низвергающимся с высоты порывом нот и впился смычком в самую низкую струну.

В тот момент раздался выстрел. Комната взревела криками и пришла в движение. Король бросился на колени королевы-матери — то ли для того, чтобы защитить ее, то ли чтобы самому спрятаться. Исабель пошатнулась, соскользнула с табуретки и упала на пол. Рывком открылась дверь, и два стражника вбежали в комнату.

Королева продолжала сидеть прямо, будто ее удерживали веревочки куклы-марионетки. Палец руки в белой перчатке указывал — все повернули головы, чтобы проследить траекторию ее жеста — он указывал на меня. Я наклонился влево, потом вправо, посмотрел на шейку виолончели и увидел, что лопнула струна соль. Не выстрел, не бомба, просто лопнула струна.

Волна облегчения пронеслась по салону, послышались разговоры и беспечный смех. Ко мне подошел охранник, чтобы осмотреть виолончель: проверил лопнувшую струну, заглянул в эфы — резонаторные отверстия в форме буквы F — и наконец задрал лацканы моего пиджака. Гвалт в салоне нарастал. Я заметил, как Исабель уходит, не привлекая к себе внимания. Кончик ее носа покраснел, на щеках выступили слезы разочарования. Дуэт, слава богу, остался в прошлом. И не было никаких аплодисментов.

— Современное, вы сказали? — услышал я, как произнесла королева-мать, по-прежнему в нерешительности склонив голову.

— В Париже зрители потребовали бы сыграть еще, — ответил толстый мужчина. Я мог видеть только его широкую, обтянутую пиджаком спину.

— Здесь не Париж, — сухо ответила королева-мать.

— Слава тебе господи. Vive la différence![11] Но если вы хотите третий акт вместо исполнения на бис, я готов начать.

— Да. — Она дотронулась до его руки, слегка усмехнувшись. — Спасибо, Хусто. Я думаю, это восстановит порядок.

До этого момента моя жизнь складывалась в общем-то удачливо, но удачливость эта была довольно странного свойства. Если со мной и происходило что-то плохое, то часто оно действовало мне на пользу. После смерти отца я обзавелся смычком; нелепый союз матери с доном Мигелем даровал мне поездку в Барселону; в разгар радикального бунта мне помогли перебраться в Мадрид для обучения музыке. И этот неудачный концерт, который по логике вещей должен был завершиться упаковкой моего багажа для обратной дороги, привлек внимание Хусто Аль-Серраса, уже во второй раз в моей жизни. На этот раз он ошибочно принял меня за своего почитателя.

Закончив играть перед очарованной публикой, он забрал меня из салона и за руку потащил по темному вестибюлю на парадный плац.

— Моя виолончель…

— Граф позаботится о ней. Он из тех людей, кого я стараюсь избегать, его дочь тоже, но ты — другое дело. — Он подошел к ярко-красному автомобилю, стоявшему рядом с двумя другими, серебристыми.

— Он же был вашим учителем. Разве вы пришли не для того, чтобы повидаться с ним?

— Я пришел потому, что меня пригласила королева-мать, — сказал он, усаживаясь на переднее кожаное сиденье. — У нас с ней собственная история. Не подашь ли ты мне руку?

Как может быть у кого-то собственная история с сувереном? Суверен — сам история.

— Она знала, что я в Мадриде, — продолжил он после того, как протиснулся за руль. — Я не отказываюсь от приглашений королей. — Он показал мне на другое сиденье.

— Куда мы едем?

— На мой личный прощальный тур. Я не смогу больше бывать здесь. Это мой последний вечер в Мадриде.

Я не прихватил с собой пальто. Выходные ботинки, взятые у графа, жали ноги.

— Как долго мы… — Я уже наполовину находился в салоне, только одна нога торчала наружу, когда автомобиль рванул вперед.

— Залезай! — прокричал Аль-Серрас, заливаясь смехом. — Эта модель установила рекорд три года назад. Сорок шесть километров в час!

Два стражника отскочили, освобождая дорогу, а гвардеец успел открыть главные ворота, и мы пронеслись, не задев никого. По каменной плитке парадного плаца машина шла плавно, но, как только мы выкатились на дорогу за пределами дворца, началась дикая тряска по булыжнику. Аль-Серрас ухватился за руль широкими белыми пальцами, но ничто не могло защитить от тряски его щеки и живот.

С трудом под рев машины я пытался задавать ему вопросы. Сколько же всего я хотел разузнать у известного музыканта! Но расслышать можно было только каждое третье слово. Все равно что пытаться переводить на иностранный язык без деталей и нюансов, но среди тряски и грохота до меня доносились ответы: «…Двести семьдесят пять дней… это турне… первый менеджер, которому я всегда доверял… Дебюсси, да, но… Педрель, отец испанской музыки… нижняя часть позвоночника, если мы не будем осторожными… приз в Риме… проблема с сосисками… и затем снова…» Я согласно кивал, судорожно пытаясь сохранить в памяти его слова, подобно тому как хранятся литеры в коробочках у наборщика, чтобы потом из них можно было составить имеющие смысл фразы. Я не был уверен, что он говорил стоящие вещи, но все равно был счастлив. Я и завидовал этому человеку, и обижался на него, так же часто обида сменяется гордостью, неприязнь обращается в обожание, когда человек чувствует себя причастным к чему-то, что больше его.

Мы завернули за угол, автомобиль замедлил ход, и во внезапной тишине заглохшего двигателя мой до этого едва слышимый голос превратился в оглушающий визг: «…она сказала, что это наилучший способ!»

Машина прокатилась еще несколько метров. Аль-Серрас нажал на блестящую черную кнопку и закрепил тормоз. Он полез в карман за носовым платком, и я заметил, как он сотрясается от смеха.

— Занимаясь любовью, ты сказал? — Он вытер бровь и с резким звуком высморкался. — Черные сопли, вот что получаешь от езды на машине. Неплохо бы иметь защиту от ветра и крышу. Но тогда все будет укрыто от тебя, как в карете или в вагоне поезда. За автомобилями будущее. Они приводят меня в восторг. В самом деле, есть ли более важный вопрос, чем этот: что продержится дольше?

Он сказал это без всякой иронии, хотя его собственный автомобиль только что вышел из строя.

— Кто тебе внушил, что партнеры по дуэту должны иметь интимную близость? Сравнивать музыку с занятием любовью, что за чушь! — Он снова расхохотался, а я отвернулся, пряча покрасневшее лицо. — Это не твоя вина, — продолжил он, — Исабель, так ведь? И моя — я вложил ей это в голову. Да, я. — И он снова рассмеялся.

Аль-Серрас протянул свою большую руку и взъерошил мне волосы на голове:

— Вот что тебе нужно — открытый всем ветрам взгляд! Надеюсь, ты не расстроился. Да и почему ты должен огорчаться? Дни, проведенные за закрытыми дверями с Исабель! Уверен, они были прекрасны.

Он похлопал себя по бедрам. Последовало долгое молчание. Наконец он сказал:

— Граф — хороший учитель. Останься с ним еще на год или на два. Слушай его. Правда, он, как и Исабель, может зациклиться на каком-нибудь одном мотиве. Говорил он тебе, что ты модернист с руками классика?

— Классицист, — сказал я, — с руками модерниста.

— О, тогда между нами разница… И некоторые предостережения относительно Гойи и женщин, — вспомнил он и мечтательно улыбнулся.


Итак, я не был чем-то особенным ни для Исабель, ни для графа. Они предложили мне все то, через что прошел Аль-Серрас. Похоже, мне следовало идти по стопам пианиста.

Именно в этот момент что-то заставило меня пообещать себе не быть на него похожим, и как можно больше. Я уже определил для себя наиболее разумный стиль игры. Это был инстинкт, не фальшь, но я дал себе клятву держаться подальше от его эксцентричности, присущей не только ему, но и многим другим музыкантам. Мое лицо не будет выражать ничего. Моя цель — передавать музыку, не привлекая внимания к себе, сосредоточиваясь на гораздо более важных вещах. Я хотел, чтобы он или кто-то, подобный ему, смог подтвердить мне, что я прав.

Аль-Серрас изучающе смотрел на меня и все никак не мог проморгаться от ветра и пыли.

— У тебя все в порядке? Тебя звать Фернан, да?

— Фелю.

— Фелю, мы должны напоить автомобиль.

— Бензином?

— Водой. Это «стенли стимер», — сказал он, вглядываясь поверх капота в иссушенную зноем дорогу. — В Англии ручей на каждом повороте. А не ручей, так лужа. Но здесь… — И он снова вытер лоб.

— Может быть, это и не самый лучший автомобиль для таких мест, — сказал я.

— Мерси! — прорычал он возмущенно. — Я купил его в агентстве по продаже автомобилей! И, как они объяснили, там, где нет ручьев, есть поилки, даже в Ламанче.

Он потянулся за сиденье, достал оттуда прямоугольный контейнер с навинчивающейся крышкой, похожий на фляжку огромного размера, и вручил его мне: — Вот почему я никогда не езжу без компаньона. В одном квартале сзади, справа за углом… Я уверен, что видел там поилку для лошадей возле фонарного столба. Обо мне не беспокойся. Я постерегу машину.


Идя за водой, я мысленно возвращался к нашему разговору, размышлял над его словами об Исабель и графе, я вызывал в себе чувство неприязни к нему, поскольку все еще стеснялся той радости, что недавно испытал, когда он пригласил меня поехать с ним.

Фернан, — сказал я громко и с горечью. Он не знал моего имени. Ему просто нужен был подносчик воды для его жалкой паровой машины. Поилки для лошадей. Я споткнулся о булыжник и почувствовал, как боль пронзила бедро. Но однажды, подумал я, когда автомобили завоюют мир, не станет никаких поилок для лошадей через каждые несколько кварталов.

Когда вещи меняются, они меняются не чуть-чуть, а значительно, так основательно, что мы не можем предвидеть изменений: что исчезнет, а что возникнет, чтобы занять место исчезнувшего. Что продержится дольше? Не «стенли стимеры». И не музыка Аль-Серраса.

— Я помню мальчика, — сказал он мне двумя часами позже, сопровождая свой рассказ мощной отрыжкой. Мы смогли запустить «стенли стимер», и это была уже третья таверна, где мы останавливались, чтобы, как он говорил, «перекусить», а сам запивал каждый ломоть хлеба и кусок жирного мяса по меньшей мере двумя стаканами жидкости янтарного цвета.

Я старался держаться подальше от него, насколько мне позволял стул. Но как только я отодвигался, он начинал сползать, и мне приходилось в очередной раз возвращаться и подпирать его мясистое плечо. На мое ворчание бармен поднимал глаза, тогда у Аль-Серраса появлялась возможность поднять палец, что означало просьбу наполнить бокал.

— Этот мальчик, — продолжал он, — обладал всем, чего не было у меня. Я разыскивал его многие годы.

Я протянул руку, чтобы остановить бармена, собиравшегося наполнить и мой бокал.

— Я встретил его в маленьком городишке. Пыль, ослиный помет и старухи, волочившие свои черные юбки. Ты знаешь это место?

— Конечно. Оно называется Испания.

— Правильно. Я играл там в трио… Он поднялся на сцену, с ним была виолончель, самая маленькая из когда-либо виденных мною.

Я сидел выпрямившись.

— Там были и его родители — симпатичная мама и жирный отец-хвастун. Мальчик, казалось, был в шоке. Боязнь сцены. Наверное, отец бил его. Я видел такое в каждом городе. Чудовища… — Он замолк и уставился вдаль.

— Да.

— Мальчик поставил свою крошечную виолончель у ног и стал играть. И превратился в нечто такое, чего я не видел никогда. Казалось, он не с нами на сцене, а где-то очень далеко. Затем — сейчас уже не вспомню причины — отец ударил его.

Я весь напрягся, вытянув шею, пытался увидеть в водянистых глазах Аль-Серраса хоть какие-то признаки тоски.

— А вы уверены, что у него была виолончель?

Он игнорировал мой вопрос:

— Дальше было еще забавнее. Мать, слишком хорошая для такого мужа, что-то держала в руке. Что-то вроде трости, но толще. Длинное и круглое. И этим она ударила своего мужа по носу. Сумасшедший дом!

— Может, он не был ее мужем?

— Минуточку, дружок, — сказал он напыщенно и замолчал, его глаза наполнились слезами, несколько раз он хлюпнул носом. Затем кашлянул в рукав, оставив на нем следы мутных, пьяных слез. Я предложил ему носовой платок, но он отказался. — Она была прекрасна. Его защитница — Мадонна!

— А он?

— А он существовал в своем собственном мире.

— Это была не виолончель, — сказал я. — Это была скрипка.

— Официант! — проревел Аль-Серрас.

— Это была скрипка, на которой он играл, как на виолончели, — снова пытался сказать я.

— Ты не понял, — прорычал он. Силы возвращались к нему. Схватив за пиджак, он легко поднял меня со стула. Послышался треск рвущейся ткани.

— Вы нашли этого мальчика, — сказал я дрожащим голосом.

— Я же рассказываю тебе, а ты точно не слышишь, — прогремел он и снова потряс меня. — Это был ангел, абстракция.

— Он — реален, он вырос!

— Если бы мы могли просто любить нашу музыку, если бы мы могли быть защищены от всего другого, мы бы тоже были ангелами, — сказал Аль-Серрас, ослабив хватку. — Я по-прежнему ищу этого мальчишку, ищу в себе. Я пытаюсь найти тот момент, когда, кроме музыки, не существует ничего. Ни разу мне не удавалось так погрузиться в музыку, чтобы я забыл о своих слушателях, нет, хоть уголком глаза да вижу: тут женщина зевает? там мужчина собирается уходить? Даже наедине с собой меня постоянно мучают мысли: что, пальцы уже не столь ловки, как прежде? неужели мои лучшие годы уже позади? кто-нибудь будет помнить меня? — Он замолчал на мгновение. — Меня не помнят нигде… кроме тех мест, где я часто бываю. — Он оттолкнулся от бара, чтобы сплюнуть под ноги, но промахнулся — по его ботинку расползлось пятно. Подняв пустой заляпанный стакан, он провозгласил: — За все, что неподвластно времени…

Я в нужный момент успел перехватить бокал, поскольку пальцы его уже не слушались.

— Ах я мошенник, — прошептал он.

— Но вы знамениты.

— Порой мне кажется, что ключ к происходящему кроется в возвращении к истокам. Возможно, разгадка в том, что нужно быть твердым до конца.

— Вы слишком все драматизируете.

— Я не хочу умирать. — Он так близко наклонился ко мне, что жесткий, загнутый вверх кончик его усов коснулся моей щеки. — Я хочу просто исчезнуть. И друг помог бы мне сделать это… Если бы у меня был друг. — Он совсем сполз мне на плечо и тяжело дышал в ухо. Я напряг все свои силы, чтобы удержать его.

Бармен, подошедший ближе, когда я схватил бокал Аль-Серраса, потирая в воздухе пальцами, неоднозначно намекал, что нам не мешало бы расплатиться.

— А теперь послушайте меня. — Я пытался говорить сквозь его бормотание и одновременно отыскивая деньги в тесных складках его карманов. — Тот мальчик, которого вы встретили, та деревня…

Либо я не мог достаточно глубоко протиснуть руки в его карманы и нащупать то, что искал, либо они были пусты. А его дыхание в моем ухе уже превратилось в храп.

— Платить собираетесь? — спросил бармен.

— Он знаменитость, — ответил я, доставая деньги из своего кармана.

— Он пьян, — заметил бармен тоном человека, привыкшего изо дня в день выносить гробы. — Я помогу вывести его.


На следующий день Аль-Серрас ничего не помнил. Ни следа похмелья — он выглядел свежее, чем на концерте у королевы. Пожал мне руку и указал на низкое кресло. По его просьбе я пришел с виолончелью в гостиную Страдивари — апартаменты XVIII века в северо-западной части дворца, где хранились ценные музыкальные инструменты: гитары и арфы; странная пара вертикальных пианино, похожих на книжные полки; скрипки Страдивари, альт и виолончель. Однажды граф провел меня через эту комнату, но меня никогда не приглашали побыть в ней. Аль-Серрас же чувствовал себя здесь как дома, несмотря на то что в дверях стоял, не спуская с нас глаз, стражник.

Он, должно быть, заметил мое смятение на фоне своей беспечностей, наклонившись ко мне, сказал:

— Преимущество быть не связанным обстоятельствами выражается в том, что тебе комфортно в любой обстановке.

— У вас как-то все легко.

— Ты прав. А принцип прост — не ввязывайся ни во что, ни под чем не подписывайся, не принимай ничего, кроме разве что поцелуя. Иногда поцелуй стоит этого.

— Он подмигнул мне, затем показал на виолончель и попросил сыграть.

— Уже лучше, — сказал он с доброжелательной улыбкой. — Вчера было тяжело слушать. Возможно, я был отвлечен всей этой мишурой. Или храп короля мешал мне. А уж эта лопнувшая струна! Никогда не забуду.

Он сел за рояль и начал играть испанскую пьесу — беспорядочные, но мелодичные аккорды — народный арагонский танец.

— Ты можешь импровизировать? Просто найди мелодию. Просто играй и наслаждайся ею. Не думай о том, чему тебя учили.

Играть с ним было легко, ничего похожего на наш дуэт с Исабель. Что это доказывало — наше единогласие или его исключительную чувствительность, — определить я не мог.

— Прекрасно, — сказал он в конце, и я поймал себя на том, что улыбаюсь при виде того, как загнутые вверх кончики его усов трутся о красные щеки. — Теперь твой выбор. Играй что хочешь, а я буду подыгрывать.


Наконец он сказал:

— Трудно найти хорошего виолончелиста, уникального еще труднее. Ты… тебе есть шестнадцать?

— Семнадцать в декабре.

— Когда ты насытишься Мадридом, года через четыре или пять, приезжай повидаться ко мне в Париж.

Четыре года? Этого хватит, чтобы он снова забыл мое имя? Он и сам еще достаточно молод, будущее через четыре года ему должно казаться довольно далеким. Лучше бы он исчез из дворца и я бы помнил его пьяным с плевком на ботинке, моим должником за выпивку. Он же оставляет вместо себя божественные звуки своей игры: точно звон бронзовых колоколов, взрывающийся аккордами падающей воды.

Несостоявшийся дуэт с Исабель не сказался на денежном содержании, которое я получал от королевы-матери, но она почти потеряла интерес ко мне. И граф, похоже, изменил ко мне отношение. Может, Исабель рассказала ему кое-что, а может, у него самого возникли подозрения. Или он был просто зол на меня за то, что я его подвел. В любом случае он собирался меня наказать.

Но не теми карами, которым подвергал меня Альберто, — строгой дисциплиной или, напротив, полной свободой; любое из них способствовало развитию таланта. Граф прибег к наказанию через унижение, чреватое разрушением. Он решил избавить меня от моего собственного музыкального стиля, другими словами, от меня самого.

По его мнению, концерт для королевы-матери только подтвердил то, что он неустанно твердил нам с Исабель: мне действительно необходимо коррекционное обучение, подход, который можно назвать «назад к основам». Сдирать все неочищенное. Он вернул меня к гаммам, простым упражнениям — что было довольно разумно, если бы он без конца не прерывал меня, обычно посреди такта. В моем мозгу продолжала звучать нота, а граф выкрикивал указания: движение смычка выше на струне, ниже, смычок вверх, смычок вниз. Я начинал делать, что он велел, а он выдавал иные указания, снова находя ошибки. Я чувствовал себя объектом эксперимента, целью которого было сделать меня заикой, но заикался не мой язык, а мой смычок. Мою правую кисть начинало дергать и сводить, как только я видел выставленную вперед руку графа.

Кроме того, была ведь и левая рука, которой я позволял свободно двигаться вверх и вниз по грифу. Но граф считал, что рука должна находиться в фиксированном положении на шейке виолончели, а использовать следует, где это возможно, пальцы, максимально растягивая большой и мизинец: к концу дня моя рука точно побывала на дыбе палача. Я думал о Шумане с его непианистичными пальцами: растягивая руки, он в итоге испортил их, что и загубило его концертную карьеру.

Когда граф бывал особенно недоволен моей игрой, он прилагал немалые усилия, чтобы хоть как-то рассмотреть меня; сгибаясь, приближал лицо к моим ладоням, и его почти невидящие глаза оказывались на уровне большого пальца моей левой руки; ощупывая глазами, он нависал надо мной подобно древнему скрюченному магу. Это было много хуже, чем его прикосновения. Мне казалось, он заглянул мне в душу и увидел то, чего не видели другие, обнаружил там источник моей неспособности и неудовлетворенности, распознал основной элемент моего характера. Я сидел не шевелясь, желая одного, чтобы он нашел во мне что-то хорошее и обещающее и вернул свое доброе отношение ко мне.

Так продолжалось всю осень. Я постепенно падал духом, однако не осмеливался демонстрировать свое недовольство. Приближалась новая беда. Во дворце царила тишина, граничащая с меланхолией, которая усиливалась по мере роста живота королевы Эны. Ходили слухи, что она чувствует себя хуже, чем когда-либо, почти ничего не ест, судачили, что она не должна была снова зачать так скоро.

Наступила зима. Так холодно не было никогда. Ветер носился по равнинам Ламанчи, вниз по узкой речной долине и вверх по отвесной скале к дворцу, вихрем окутывая все вокруг. Ночью отовсюду слышался вибрирующий глухой шелест, похожий на трение валька о стиральную доску — так ветер бился о стены дворца и натирал песком бесчисленные ребра греко-римских колонн. Великолепный фасад и отсутствие комфорта!

Я увидел королеву, когда ее вели под руки по мраморному вестибюлю главной галереи, располагавшейся между личными апартаментами их величеств. Она дрожала. Ее маленький живот, не совсем прикрытый развевающимся халатом, также дрожал. Светлые голубые глаза были холодны как лед, а лицо похоже на застывшую восковую маску. Служанки кивали мне, когда проходили мимо, но сама королева будто и не замечала моего присутствия.

Вскоре после этого дворец заполонили рабочие, они стучали молотками во время моих занятий на виолончели — дополнительные помехи, усиливавшие мою нервозность.

— Для тепла, — шептались слуги. Центральное отопление. Королева приняла твердое решение. Выросшая в угрюмой Англии, она отказалась от идеи замерзнуть до смерти в так называемой солнечной Испании.

Но тепла и весны было недостаточно для того, чтобы уменьшить ее опасения. Ее дядя, король Англии Эдуард VII, простудился а один из дождливых дней и через несколько дней умер от пневмонии. Прошло всего девять лет со смерти его матери королевы Виктории. Ушла старая гвардия, и власть перешла к их детям и внукам. Похоже, миром стали править мужчины с детскими лицами. А что они могут?

На похороны в Англию прибыли главы государств со всей Европы: король Норвегии Хаакон VII, король Болгарии Фердинанд, король Португалии Мануэль II, кайзер Германии Вильгельм II, король Швеции Густав V, король Бельгии Альберт и король Дании Фредерик VII. Медали, сабли, украшенные вышивкой обшлага, высокие, до колена, и отполированные до блеска сапоги. Газеты опубликовали фотографии с королевских похорон: король Испании Альфонсо сидит в первом ряду рядом с новым английским монархом, королем Георгом V. На вопрос Георга о состоянии своей кузины Альфонсо ответил, что она здорова и передает свои извинения за то, что не смогла приехать. Это не было правдой. Она хотела приехать, но со здоровьем у нее было далеко не ладно. Ребенок едва шевелился.

Погода к тому же не обещала ничего хорошего. Народ во всем винил комету Галлея, этакую полоску в ночном небе, еще одно грозное предзнаменование. Позднее, когда силы Альфонсо ослабнут, а паранойя усилится, он обвинит во всем месяц май. Именно в мае он и его невеста чуть не были убиты. («Но и месяц, когда мы поженились, — напоминала ему Эна, — тоже май».) В мае их первенец Альфонсито едва не умер от кровотечения во время обрезания. («Но это был и месяц его рождения, и он жив», — говорила она ему один на один, так как никогда не осмеливалась поправлять его на людях.)

В один из неизвестных дней месяца королевское дитя умерло внутри Эны. Королевские врачи отказались оперировать королеву, так как боялись повредить ее репродуктивные органы, а значит, и само будущее монархии. Она должна была ждать, ни на что не жалуясь, пока мертвый ребенок не родится естественным путем. Дворец затаил дыхание. Уроки музыки и учебные занятия были отложены на неделю. Я столкнулся с Исабель, когда та выходила из часовни в главной галерее рядом с помещениями королевы-матери, и она положила руку мне на плечо. Я был прощен, или, как минимум, забыт в тот печальный миг, который дал ей и другим скучающим придворным возможность посудачить. «Разве это не ужасно?» — Она коснулась меня губами и удалилась. Все ждали. Все молились.

Он родился 20 мая. Мертворожденный мальчик.


— Никакого вибрато, — сказал граф.

Графу удалось вынудить меня изменить позицию левой руки и прекратить эксперименты со смычком.

Хуже всего то, что временами он оказывался прав. Подчиняясь, я подчистил интонацию, это правда. Я сумел найти лучшее положение для смычка относительно кобылки — угол, под которым он пересекает струну. Граф замечал вещи, которых не видел Альберто, например, положение моего большого пальца, закрепленного за шейкой виолончели. Он не всегда был прав. Но был прав слишком часто. К тому же я сомневался в его искренности. Похоже, Исабель простила меня, а он нет. Будет ли конец моему наказанию?

— Никакого вибрато, — повторил он, когда мы начали работать над новой пьесой, которой я занимался всю неделю.

— Я думал, это относилось только к первой пьесе. Для разминки.

— Нет, — сказал он. — Совсем никакого вибрато. Ты делаешь его вразбивку. К тому же оно маскирует другие дефекты. Ты заворачиваешь ноты в огромное количество ленточек и кружев, и я не могу понять, правильно ли ты выбираешь позиции. Сделай поправки, и мы продолжим разговор.

— Это всего-навсего… — Я начал заикаться. — Это привычка.

— Все когда-нибудь входит в привычку. И прежде всего плохое.

— Но мне кажется, я не злоупотребляю вибрато.

Я гордился своим самообладанием, избегал чрезмерной эмоциональности. Но если внешне я и выглядел невозмутимым, то душа моя была в смятении. Мое вибрато было ритмичным и не высказанным до конца, абсолютно не похожим на дрожаще-пульсирующую вибрацию ресторанных виолончелистов и уличных музыкантов на Рамблас.

— Тем не менее ты прячешься за ним, — говорил граф. — Кто здесь учитель, Фелю? И кто ученик?

Мне был брошен вызов, и я принял его. Я повзрослел. Даже занимаясь в одиночестве, я проигрывал каждую ноту тяжеловесно, но холодно и ярко, подобно тому, как в промозглый зимний день ослепительно, не отбрасывая тени, светит солнце, не давая тепла. И музыка без вибрато ведет себя по-другому. В известном смысле я начал даже предпочитать такое исполнение: так зрелый человек привыкает к крепким напиткам и ему перестают нравиться сладкие вина юности.

В артистическом плане это был важный шаг вперед. Возможно, я слишком спешил, но иначе у меня все равно бы не получилось. Я стал чуточку более рассудительным для семнадцатилетнего парня. Я получал уроки не только от графа, но и от королевского двора и самой королевы, для которой самопожертвование, несомненно, было наивысшей целью, романтичной и грустной песней.

Глава 10

В то лето, через месяц после рождения мертвого ребенка, королева Эна прислала за мной. Я подумал, что она намерена уволить меня с королевской службы, пока королева-мать была в отъезде, таким образом оказывая услугу свекрови. Почти девять месяцев прошло с того злополучного концерта и год, как я поселился во дворце. Кроме сочинения свадебной песни для одного из дальних кузенов Альфонсо, я мало что делал по своим придворным обязанностям, помимо того что продолжал обучение у графа.

Глядя на королеву в минуты мимолетных приветствий — «в вашем распоряжении, к вашим услугам», — я надеялся, что мне удастся убедить ее в моем таланте.

— Если бы вы согласились послушать… — начал я, заикаясь, в то время как мои глаза метались от ее лица к фреске сводчатого потолка и обратно. Напряженные икры и выразительные руки античных героев, облаченных в развевающиеся зеленовато-голубые одеяния, драматургия сюжета отчетливо контрастировали с излучающим спокойствие лицом моей собеседницы.

— Я слышала, как ты играешь, — сказала она.

— Да, на концерте королевы-матери…

— Ничего не объясняй, я все знаю. Я слышала тебя не только на том концерте. Через двери тоже многое слышно.

И вот опять молниеносное судорожное движение лица, не улыбка, а так, легкое одобрение. Ее прямая осанка и тонкие, беспокойные пальцы делали ее похожей на лань, готовую умчаться прочь.

— Во время моей последней беременности мне советовали избегать музыки, — сказала она. — Ради здоровья. Ничего, что заставляет чаще биться… — Она замолчала, положив руку на грудь.

— Сердце? — спросил я, внутренне содрогнувшись от того, что сказал. Никому не положено прерывать монарха, даже тому, кто совершенствует второй язык.

— Пульс, я хотела сказать. — Ее губы и глаза сузились, предупреждая об осторожности. Но в них проглядывало дружелюбие. Так сестра смотрит на младшего брата. — Доктора сказали. Но что они знают? Мне кажется, им просто нужно было лишить меня удовольствия. Но худшее все же случилось. А коль так, то никто больше не властен надо мной.

Я слушал и думал о стражнике, стоявшем за мной у двери, и похожем на статую слуге в комнате. Уолкер был ее фаворитом, единственный слуга-англичанин во дворце.

Именно от слуг, кухонного персонала и охраны я получал информацию о королевской семье, особенно о короле, который был героем многочисленных историй. Однажды в Париже он зарегистрировался в гостинице под вымышленным именем — месье Лами. Над этим смеялись все. А горничные рассказывали, что король всегда путешествует со своими простынями. Оказывается, королю нравилось лицезреть свои длинные, тонкие конечности и желтоватую кожу на фоне черного атласа.

— На следующей неделе, — королева сделала глубокий вдох, — у нас два дня рождения — у Хайме и через день у Беатрис. Я в раздумье: устраивать ли праздник для троих малолетних детей. И кто знает, что надо делать в таком случае? Король во Франции, королева-мать в Сан-Себастьяне.

— Все игры, которые я знаю для дня рождения, заканчиваются детскими слезами, — сказал я.

Она выглядела озадаченной.

— Они слишком шумные. — Мне показалось, что она очень устала, вокруг глаз пролегли бледно-лиловые тени. — А что, если придумать что-нибудь, но не в помещении? Что-то спокойное, может быть, с животными?

— С животными?

— Ослы, например? Катание на ослах?

— Неплохая идея! — Она с тоской посмотрела в сторону. — В детстве у меня был осленок. На острове Уайт. Он помогал нам поднимать ведра из глубокого колодца глубиной в двести футов. — Она сделала паузу. — Удивительно, как много мы забываем и как много к нам возвращается.

Разговор закончился. В наступившей тишине я слышал, как тикают часы на каминной доске у нее за спиной.

— Что же касается праздника, — продолжила она более сухо, — не смог бы ты поиграть на виолончели рядом с повозкой?

— Это не так легко. Может, лучше флейтисты? Детям это должно больше понравиться. А что вы думаете о лентах? Пестрые ленты, развевающиеся на повозке…

В коридоре, после того как мне разрешили уйти, до меня дошло, ведь я только что безрассудно отказался от возможности, о которой мечтают все придворные: приблизиться к королевской семье, завоевать благосклонность высоких особ, стать фаворитом королевских детей, в общем — нужным человеком. Я повторял про себя снова и снова название того особенного места, которое она произнесла на своем родном языке: «Айл ов Уайт, Айл ов Уайт». И в этой фразе, и в том, как она ее выговаривала, была мелодичность, даже если слова заканчивались резко, без гласных. Как можно объяснить, что такие короткие, резкие слова могут струиться и так прекрасно звучать? У Баха в точности так же. Его музыка, такая размеренная и сдержанная, тем не менее передает яркие эмоции и содержит безмерную тайну.

Из разговора с королевой я понял, что она полюбит Баха в моем исполнении — не так, как играют его испанцы, а как общепринято, без манерности.


В письмах мой брат Энрике постоянно спрашивал меня, и довольно настойчиво, есть ли у меня девушка. Я обмолвился о близости с Исабель, опуская деликатные подробности. Но попытался представить наши отношения как свою победу. Я писал ему о королеве, намеками, разумеется. В моей истории фигурировала некая придворная сеньорита по имени Елена, незаметная такая, довольно симпатичная, но не слишком доброжелательная. Описывая ему все-таки наполовину реальный образ, я испытывал те же ощущения, что и при настройке инструмента: тщательный отбор материала — метких слов, затем — внесение поправок и, наконец, соединение наблюдений в аккорды — словосочетания и фразы. При особом внимании к реверберациям — отзвукам.

Нельзя не отметить один нюанс: она была юной, гладколицей, с пухлыми щечками и круглыми глазами, как ребенок, который только что стащил и засунул в рот кусок пирога. Но она одновременно выглядела и опытной женщиной — контролируемое выражение лица, крепко сжатые губы, как у ее знаменитой британской бабушки. А вот другой штрих к ее портрету: большую часть времени она казалась всем несчастной. Все, что было связано с ее полнотой и неуклюжестью, могло исчезнуть в один миг — стоило ей лишь слегка наклонить голову или встать, опираясь на одно бедро, тем самым ярко очерчивая другое, демонстрируя таким образом независимость духа, которая ей казалась синонимом счастья, все время ускользающего от нее.

Но как бы тщательно ни подбирались детали, с реальностью они имели мало общего. Королева Эна слабой не была. Она выделялась среди членов королевской семьи твердостью и преданностью монархии. Чем больше я наблюдал за ней, тем сильнее удивлялся, почему испанский народ не доверяет ей. Она хранила наследие нации, тем самым способствуя политической стабильности, в то время как король разрывался между европейскими столицами, охотничьими домиками и матчами в поло — неумный и сексуально озабоченный франт. Горожане подвергали ее критике за флегматичность, но в сдержанности, бесстрастности и заключалась ее сила. Она являла собой стержень, вокруг которого вращалось все… Потому что она была на своем месте.

В королевскую часовню можно было попасть через галерею, ведущую к парадной лестнице дворца и разделяющую личные покои короля и королевы. В один из дней я отправился туда, чтобы поставить свечи и помолиться о здравии моих братьев и сестры и в особенности племянника Энрика, которого родила незамужняя Луиза пять месяцев спустя после моего отъезда в Мадрид.

Возвращаясь обратно по галерее, я услышал, как кто-то окликнул меня по имени. Узнав акцент, я с трудом поверил своим ушам. Голос доносился из открытых дверей Японской курительной комнаты: миниатюрной, изысканной обители размером не больше спальни, но с потолками в два раза выше. Стены, по заказу отца короля обшитые бамбуком и панелями из пурпурного шелка, украшали фарфоровые тарелки с изображениями азиатских рыб, птиц, лодок. Входя в комнату, представляешь себя не иначе как выряженным в кимоно.

Освещенная сказочным очарованием, королева Эна, облаченная в неопределенной формы одеяние цвета слоновой кости, казалась здесь какой-то маленькой и очень простой. Ее руки нежно покоились на темных подлокотниках тростникового кресла.

— При нашем последнем разговоре я не стала настаивать… — обратилась она ко мне.

Я замешкался в дверях, не зная, как, согласно протоколу, следует в подобных случаях входить и приветствовать королеву. Она развеяла мои сомнения, приказав жестом подойти к ней. — Ты подал мне чудесную идею, как провести праздник, но мне не удалось уговорить тебя участвовать в нем.

Через боковую дверь я разглядел еще одну комнату — небольшую бильярдную с темными стенами, столом под зеленым сукном и тремя светильниками над ним. Я не видел короля, но полагал, что он где-то неподалеку, учитывая, что мы находились на его половине. Я уловил запах табака и вина, запах мужчины — короля или… кого-то другого.

— Я сам упустил эту возможность, — сказал я. — Это я не уговорил себя участвовать в столь почетном мероприятии.

— Никто не застрахован от ошибок, — сказала она.

— «Даже от лучшего охотника может убежать олень», — с поклоном процитировал я испанскую поговорку.

Она медленно повторила:

— «Даже от лучшего охотника может убежать олень». Попробую запомнить. Каждый раз по возвращении короля я стараюсь удивить его, показывая, как совершенствуется мой испанский.

— Вы делаете очевидные успехи. А король сейчас не здесь?

— Он отсутствует. Его обязанности не позволяют ему много отдыхать.

Она посмотрела поверх моего плеча, будто ожидала появления кого-то, но холл был пуст.

— Жаль, но времени всегда не хватает, не так ли? Я имею в виду каждого из нас. Поэтому надо ценить то, что имеешь. Не поделитесь, что говорит народная мудрость на эту тему?

Я заложил руки за спину, размышляя, и произнес:

— Радуйся, поедая чайку, когда нет ничего другого.

Она поморщилась:

— Звучит неплохо, только вот есть чайку не очень-то приятно. Когда ты произносишь эти смешные слова, ты становишься похож на того маленького забавного человечка у Сервантеса — Санчо Пансу.

— Может, есть что-нибудь более симпатичное на английском?

— Найдется, слава богу, — сказала она, и у нее на переносице образовалась маленькая складка. — Погоди немного, мне надо подумать. Как тебе это? — Она медленно произнесла на своем родном языке: — Срывай бутоны розы, пока можешь.

На мгновение эти слова буквально повисли в воздухе, поднимаясь кверху и рассеиваясь, как дым.

— Вы бы не могли повторить еще раз?

Она повторила. Затем с моей помощью перевела на испанский, запнувшись на слове capullo — бутон. Я отдал предпочтение английскому варианту — rosebud. И тут же представил, как включу это слово в письмо Энрике для описания нежности ее щек и ослепительной роскоши ее губ. Rosebud! Приятное тепло наполняло мою грудь.

В горле защекотало, потом в носу. И дело было не в поэзии. Я почувствовал запах дыма. И увидел. Тонкую серую струйку, поднимающуюся из-под ее руки, как-то нескладно лежавшей на полированном подлокотнике кресла. Меня удивило вовсе не то, что она что-то прятала, а то, почему она, самая властная женщина в стране, вынуждена вообще что-то скрывать.

— Однако я неразумно расходую твои способности, — сказала она. — Ты вовсе не обязан давать уроки испанского. Ты должен заниматься только музыкой.

— А вы играете? — спросил я с явным нетерпением.

— Нет.

Она поняла, что я разочарован ответом.

— Меня учили. Но безуспешно. Там, где я выросла, строгие правила. Ты не слышал английское выражение «Дети должны быть на виду, но не на слуху»? Это неукоснительно соблюдалось, особенно когда в дождливые дни мы все собирались в помещении.

— Но вы могли бы учиться сейчас.

Она задумалась.

— Мать короля, ваша покровительница, единственная в этом семействе, кто разбирается в музыке. Я думаю, лучше человеку заниматься тем, к чему он способен.

За моей спиной кашлянул мужчина. В дверях появился слуга Уолкер. От моего взгляда не ускользнуло, что королева опустила руку, еще ниже за подлокотник.

Слуга говорил с королевой по-английски. Я разобрал только два слова — tea и served.

— Нет, — ответила ему она. — Лучше в будуаре. Я буду там с минуты на минуту.

Уолкер ушел, и она повернулась ко мне:

— Так вот, о языках… Ты знаешь французское слово «будуар»? А знаешь ли, что оно означает «быть сердитым»? Надеюсь, что, когда мы находимся у себя в комнатах для переодевания, мужчины не думают, что у нас плохое настроение. Хотя бывает и так. — С ее губ слетела едва заметная ухмылка. — Будуар, даже испанцы употребляют это слово. Но мне следует подавать хороший пример и использовать испанское tocador.

— Но, — сказал я, пораженный собственным нахальством, — у этого слова есть еще одно значение — исполнитель, музыкант. Если, например, вы скажете, что ищете утешения в своей tocador, то это могут понять превратно.

— А мне хотелось бы иметь собственного музыканта. Это гораздо лучше, чем быть хозяйкой модного концерта, где на виду у всех бедному королю только и остается что храпеть.

Я никогда не был особенно религиозным, не соблюдал большинство обрядов даже в те дни, когда много времени проводил с отцом Базилио. Но в тот момент я неистово повторял, как молитву: «Позволь мне учить тебя, играть для тебя, делать для тебя все».

Вслух я произнес:

— В вашем распоряжении, к вашим услугам.

Я говорил эти фразы и раньше, и они для меня не означали ничего особенного, во дворце они звучали постоянно. Но сейчас я в первый раз по-настоящему осознал их смысл: безоговорочная готовность исполнять приказы монарха.

— Что ж, кое-что ты можешь для меня сделать, — сказала она низким голосом. — Передай мне пепельницу. Вон ту, с часами. Есть ли в этом дворце хоть что-то, к чему не крепятся часы? — И, еще больше понизив голос, добавила: — На самом деле я больше не курю. Светским дамам есть о чем поболтать и так. Кстати, как звали американскую актрису, что была арестована за курение в общественном месте? Какой позор. Тем не менее… — Она замолчала, задумавшись. — Я пообещала, что брошу, и пришла сюда, только чтобы почувствовать запах табака. Мне его не хватает. Вот так.

Пепельница была приделана к декоративным часам с фарфоровыми, как большие чайные чашки, цветами на широком основании. Я потянулся к ней, собираясь передать ее королеве, но она оказалась слишком тяжелой. Я даже вскрикнул от неожиданности.

— Да, это она. Неси ее сюда, — подбодрила меня королева.

Я попытался приподнять это чудовище, но у меня получилось только наклонить его к себе на какие-то полдюйма, не более, и оно, ударившись об основание, снова вернулось на свое место. Тиканье часов смешалось с биением моего перепуганного сердца. Посмотрев на королеву, я понял, что похожая на гусеницу полоска пепла от ее сигареты вот-вот упадет на пол, всего в шаге от меня, и резко выбросил вперед правую руку в надежде ее перехватить.

Но беда в том, что я не вернул часы в устойчивое положение. И в тот момент, когда я прикоснулся к сигарете, принимая ее из пальцев королевы, раздался грохот — взорвавшаяся фарфоровая галактика рухнула на паркетный пол: сияющие обломки алых роз, белесая пыль, осколки стекла и одна из часовых стрелок, указывающая в никуда.

В дверях снова дал о себе знать Уолкер, а сигарета догорела в моих пальцах. Я взвизгнул и уронил ее, и тут же прикрыл ботинком. Опустив веки, я уже отчетливо видел, как грубые руки стражников хватают меня и тащат из комнаты.

И тут я услышал голос королевы Эны:

— Не думаю, что это поддается восстановлению. Какая я неловкая.

Я поднял глаза, но не обнаружил никаких охранников. Только Уолкер, стоявший спиной ко мне, уперев руки в бедра, рассматривал то, что валялось на полу.

— Может, что-то сгодится для реставрации одних часов короля Карла, — сказала она.

Уолкер пробормотал:

— Эти не короля Карла. Эти Фердинанда Седьмого, год тысяча восемьсот двадцатый или что-то около того.

Веки королевы затрепетали. Мне показалось, что она на грани обморока. Но нет, она просто театрально закатила глаза.

— Мой бог, ты слышишь это?

— Что именно, мадам? — спросил Уолкер, не смея взглянуть на нее.

— Тишину. — Она не скрывала своего удивления.

Уолкер вышел, чтобы позвать людей для уборки.

Когда эхо его шагов стихло, королева Эна сказала:

— Если ты не проболтаешься о моем курении, то я никому не скажу, что ты разбил часы.

Я был в таком замешательстве, что с трудом проговорил:

— Извините.

— Ничего, — сказал она. — Карл и Фердинанд были одержимы собирательством. Всех этих вещиц такое изобилие, что невозможно сохранить все в целости. Теперь тебе вряд ли захочется даже коснуться чего-нибудь?

На пути к выходу я не мог произнести ничего связного, только, заикаясь, бубнил обещание хранить наш секрет.

— Я тебе верю. Правда. — И она отпустила меня.


Вот так это началось: первый кредит доверия и первый шаг на пути к тому, чтобы стать личным tocador королевы. Я надеялся, что она снова пришлет за мной, но лето с его невыносимой жарой — такой, что, казалось, даже птицы уставали щебетать, — лето проходило. Король вернулся, затем снова уехал, на этот раз с королевой и тремя детьми. По словам камеристки, они взяли с собой много вещей, так как планировали надолго остаться в Сан-Себастьяне. Королева Эна любила бодрящую воду Атлантики и далеко заплывала. Два вооруженных и одетых в форму телохранителя не спускали с нее глаз, тяжело ступая по берегу в черных, заполненных соленой водой сапогах.

Во дворце от меня требовалось только одно: оставаться преданным учеником графа Гусмана.

— Итак, начинаем создавать, — объявил он в один из летних дней и стал учить меня вибрировать заново — с использованием метронома.

Прежде мне и в голову не приходило считать вибрато, подобно тому как отстукивают ритм, и контролировать с такой точностью движения, которые, как мне казалось, возникают спонтанно. Жестами он изображал размер вибрато, уточнял, как далеко я должен отклониться от исполняемой ноты — шире здесь, уже там.

— А вот здесь, — говорил он, — повторяй за мной.

И я следил за его руками, рисовавшими картину то вздымающихся, то ниспадающих волн.

Я проводил недели, выполняя эти упражнения, прислушиваясь к поступи метронома, следуя движениям учительского пальца в воздухе — медленно на этом пассаже, быстрее здесь. Когда мое вибрато теряло ритм, он подавал мне сигнал остановиться — снова и снова. Должно быть, то же чувствует ученый, препарирующий, например, птицу. Ну как можно представить ее в великолепии оперения, когда видишь на столе уже окоченевшее тельце и тем более внутренние органы размером не больше оливки, узенькие косточки и тончайшие вены?

Работа была настолько насыщенной, что я почти не обратил внимания на то, как август сменил июль и королевская семья вернулась к своим мадридским будням.

Я все-таки порадовал нашего непримиримого графа, потому что в один из августовских дней он захлопнул деревянную крышку метронома и произнес:

— Недурно! Ты заслужил прогулку, и сегодня прекрасная погода. Когда ты в последний раз выходил из дворца?

Он послал меня с поручением купить канифоль и струны для скрипки в магазин неподалеку от Пласа Майор. Я шел по улице, а метроном все еще звучал у меня в голове, и я невольно подстраивал свой шаг под его тиканье, пока до меня не дошло, что я занимаюсь ерундой. Если я намерен пройти по жизни строевым шагом, то мне следовало бы присоединиться к Энрике в Толедо. Раздраженный этим открытием, я попытался изменить походку на более быстрый, аритмичный, размашистый шаг. Но заставить себя сбиться с ритма оказалось делом более сложным, чем на него настроиться. Принудительная походка причиняла боль моей слабой ноге, и спустя время я сдался. Выполнив поручение графа, я миновал королевскую булочную, разглядывая выставленную в окне выпечку, и повернул обратно. На большой площади я сел на скамейку и стал наблюдать за детьми, гонявшими мяч по пыльным каменным плитам.

Как прежде звучало для меня вибрато? Как мед. А виолончель? Более глубокие ноты я сравнивал с шоколадом, самую высокую струну — с лимоном. В эмоциональном плане — приятный трепет наряду с болезненным напряжением. Ничего похожего на машинальное копирование, на тиканье часов.

Кому-то приятно понимать, что все вокруг может быть спланировано и измерено. Это психология зрелого человека. Но не думаю, что когда-нибудь смогу вернуть прежнее отношение к вибрато, так же как никогда больше у меня не будет такой легкомысленной связи с женщиной, как та, что была с Исабель.


Перед началом работы над очередным музыкальным произведением мы с графом часами, до того как смычок прикоснется к струне, обсуждали его в деталях, как скучные генералы строят планы, сидя в палатке. Мы разговаривали, спорили, соглашались друг с другом, и я считал тяжелые кивки графа выражением уважения ко мне. Однажды, после того как я сыграл новую сонату, граф сказал:

— Моя дочь могла бы кое-чему поучиться у тебя: дисциплине, самоконтролю. Но… — Я напрягся. — В этой пьесе все-таки кое-чего не хватает.

— Чего же?

— Экспрессии.

— В какой части? — Я подтолкнул к нему листок с нотами, но он его не взял.

— Во всей пьесе.

Мне казалось, он шутит. Я громко рассмеялся и приготовился записывать его замечания. Граф уставился на меня, как будто я собирался подбросить в воздух птицу, которую мы только что с ним препарировали. Более того, его взгляд выражал, что я к тому же полностью уверен, что эта птица полетит, вместо того чтобы рухнуть на землю.

— Что же я должен сделать, маэстро?

— Я думаю, перерыв в учебе.

— Но это единственное мое занятие.

— А это тебе решать. Я сделал все, что в моих силах, для того чтобы поднять уровень твоих знаний, но тебе всего-навсего семнадцать лет. Ты же пытаешься выглядеть старше и действовать как взрослый.

Как взрослый? Но именно он придал трезвости моему отношению к музыке. Именно он стал относиться ко мне холодно, чуть ли не враждебно, когда я, неоперившийся птенец, вступил в интимные отношения с его дочерью.

— Поживи пока с музыкой.

— Что вы имеете в виду — поживи с музыкой?

Его тон стал раздраженным:

— Ты думаешь, что станешь гениальным виолончелистом за одну ночь? Без борьбы? Без проб и ошибок? Ничего у тебя не получится. Запомни, что я сейчас скажу. — Он понизил голос. — По просьбе короля я какое-то время буду занят официальными делами. Дам тебе знать, когда мы снова сможем приступить к занятиям. Пока же будешь участвовать в квартете: три моих ученика и четвертый ты. Вы будете встречаться каждые вторник и четверг. И надеюсь, у тебя не будет неприятностей вроде тех, что были с моей дочерью.

Прежде чем попрощаться, я хотел разузнать у него подробности его «официальных» дел, но он проигнорировал все мои вопросы.

— Тебя никогда прежде не интересовала политика, Фелю. Ни о чем не беспокойся, кроме как о себе самом.

Но разве не сам он говорил мне, чтобы я интересовался не только музыкой?

— Развивай свои интересы, — повторил он. — Но не забывай, кому ты служишь. И не суй нос не в свои дела, прошу тебя.


Меня не интересовали придворные интриги. Я знал, что кортесы и королевский кабинет министров часто менялись: не успевал запомнить имя министра, как ему на смену приходил другой; каждая такая перемена ущемляла одних и обогащала других. Но я не знал, было ли так всегда и что это означает для будущего короля и Испании.

На самом деле меня интересовали две вещи. Во-первых, внезапное исчезновение из моей жизни графа — этот факт только усиливал мое собственное упрямство. И во-вторых — избыток свободного времени, этот классический источник неприятностей. Без занятий я засиживался за обеденным столом, бродил по коридорам дворца, задерживался у распахнутых дверей в обществе камеристок и придворных учеников. Я не задавал им вопросов, а просто слушал, пользуясь среди них репутацией спокойного молодого человека, у которого рот всегда на замке.

Повар рассказывал мне о короле:

— Он в восторге от мальчугана, который переставляет игрушечных солдатиков с места на место, а больше ничего не умеет делать.

— Неугомонный, — соглашался с ним человек, единственной обязанностью которого было стирать пыль с сотен склянок в дворцовой аптеке.

Другие использовали похожую лексику, критикуя короля за то, что он вносит разлад в правительство каждый раз, когда вмешивается в парламентские дела. Говорили, что он непоследователен и тороплив, озабочен только укреплением своей власти. Короля знали как давнего и фанатичного сторонника армии, но его растущие связи с церковью беспокоили население столицы. Католическая церковь разбогатела за последние годы, она владела одной третью испанского богатства и вкладывала деньги не только в плантации, но и в банки, железные дороги, судоходство, даже в кабаре. Она поддерживала промышленников в ущерб рабочим, ее контроль над школами я успел прочувствовать на своей шкуре еще дома, в Кампо-Секо.

— В чем грех либерализма? — допрашивал нас преподаватель катехизиса.

— Это самый тяжкий грех против веры, — отвечали ученики в один голос.

— Является ли грехом для католика чтение либеральной газеты?

— Он может читать только «Биржевые новости».

В настоящее время либералы развертывали кампанию за то, чтобы некоторые незарегистрированные церковные ордена начали платить налоги. Пойдет ли король на то, чтобы обязать церковь платить свою долю? Кроме того, он один раз уже обидел церковь, женившись на Эне, новообращенной католичке. Если он не сделает сейчас серьезных шагов и будет продолжать относиться к политике как к спорту или искушению, то с требованием перемен выступят другие. Анархистские профсоюзы объединились в мощную Национальную конфедерацию труда. В отдаленных провинциях назревали мятежи.

Обитатели дворца заметили, что король стал меньше отдыхать и больше времени проводить в комнатах для приема гостей и галереях с мраморными полами. Он постоянно менял одежду, по пять и более раз на дню. На каждую важную встречу он надевал новый костюм. И с удовольствием присутствовал на военных парадах, которые проводились все чаще.

Однажды я был ему представлен.

— Музыкант? На чем играешь?

— Струнные. Виолончель, ваше величество.

— И как ты ходишь с нею?

— Я с ней не хожу, ваше величество.

У короля, как и у всех Бурбонов, были недостатки с произношением, и при ответе его выступающая нижняя челюсть поджалась.

— Хорошо, но должен быть способ, — сказал он. — Будь немного более изобретательным, молодой человек.

Я заметил, что мой сосед по комнате Родриго, ученик-архитектор, больше уже не ездил в Париж, Лиссабон и другие места. Теперь он чаще бывал во дворце и зарабатывал стипендию, помогая реализовать идею короля превратить Мадрид в нечто похожее на любимый им Париж. Он, уставший, приползал домой за полночь с кипой проектов на французском языке под мышкой.

— У нас будет Эйфелева башня? — как-то спросил я его.

— Кому нужна башня? Король хочет второй riz.

Я не знал, что такое riz, и предположил, что это сокращенное от rizo — завиток или петля и означает какой-то элемент декора, ничего другого мне и в голову не приходило. Я еще раз убедился в том, что король Альфонсо — глупый, поверхностный человек, и мне оставалось только искренне пожалеть королеву.


Я играл для королевы уже несколько раз, но во время этих встреч ничего особенного не происходило. Я приносил виолончель, ожидал, пока она сядет в одно из больших королевских кресел и начнет слушать. Но она садилась на банкетку, положив руку на рояль.

— Вы намерены аккомпанировать мне? — поинтересовался я.

— Нет. Просто мне так больше нравится. Удобнее.

— Вы уверены?

Она повернулась ко мне:

— Есть кое-что, к чему я никак не привыкну в Испании. То, что даже самый ничтожный слуга спорит с сувереном.

— О! Простите меня, ваше величество.

Последовала долгая пауза, но, когда она заговорила, ее голос стал мягче:

— Так и правда лучше. Как будто я беру урок фортепиано. Если кто-то войдет.

Когда я пришел в очередной раз, Уолкер послушно стоял у стены, охранник же — у дверей. Но, стоило мне появиться, по непонятному мне сигналу они вышли из комнаты и закрыли дверь, оставив нас с королевой наедине.

Меня так и подмывало спросить: «Вы же королева. Разве вы не вправе делать то, что вам нравится?» Но, вспомнив случай с пепельницей, я промолчал.

— Сеньор Деларго, — ответила она на так и не заданный вопрос, — если бы вы не были столь юны, мы не могли бы находиться в этой комнате вместе.

Она положила руки на колени и повернулась ко мне боком, слегка наклонив голову. Наше положение относительно друг друга напомнило мне процедуру исповеди, но я не был уверен, кто кому исповедуется.

— Пожалуйста, начинай, — сказала она.

Играя, я не переставал наблюдать за ней, но очень скоро полностью растворился в музыке. Когда она подняла руку, я не видел. Она встала и повторила жест, все еще отвернувшись от меня.

— Ты свободен.

Я медленно стал собираться.

— Вам понравилось?

— Да. — Но, как мне показалось, ей не понравился мой вопрос.


Через два дня она снова пригласила меня. Больше ни о чем не спрашивай, внушал я себе, просто играй.

Ее настроение вдохновило меня. Я решил стать наконец сильным и перестать выпрашивать похвалу. Не этого ли я ждал от матери, от Альберто, от графа, даже от Ролана? От кого-то, кто сказал бы мне, что я хорошо играю. Мне это было необходимо. И вот, играя для королевы, я окончательно понял: не нужно просить одобрения. Не нужно слов. Но меня сильно волновал вопрос, а нравилось ли королеве мое исполнение? И почему она продолжала слушать меня?

Я играл для нее регулярно, и иногда мы разговаривали — только перед началом игры, никогда после. Я как-то рассказал ей, что мой отец погиб от рук мятежников в колониальной Кубе, давно, еще до того, как я пошел в школу. История ее отца была не менее печальной. Ей было девять лет, почти как мне после гибели отца, когда принц Генри умер. Он подхватил лихорадку, воюя на Золотом берегу в Африке, и скончался по пути домой, в Англию. Он писал ей из Кадиса: «Если у тебя все будет нормально, ты приедешь в эту прекрасную страну. Я уверен, тебе многое понравится и ты будешь счастлива здесь».

Разве это не примечательно? Думал ли я, спросила она, что отец может предопределить жизнь своего ребенка таким образом?

Я вспомнил о своем смычке, подарке из папиной могилы, и сказал:

— Разумеется!

Она расспрашивала о моих детских забавах в Кампо-Секо. Я рассказал ей о покрытых виноградниками холмах; как на меня напали в сушилке и я отбивался футляром для смычка. Она, в свою очередь, — об игре с братьями, сестрами и кузинами: тот, кому выпадала роль «мученика», обязан был молчать и не протестовать, как бы другие дети ни издевались над ним.

— Дети часто жестоки, — сказал я, засмеявшись.

— Они не такие испорченные и более честные, — поправила она меня, даже не улыбнувшись.

Но эти разговоры были короткими, и, как только я начинал играть, она всегда отворачивалась, каждую неделю все больше и больше, так что вскоре она уже сидела ко мне спиной. Даже когда я заканчивал и в комнате повисала тишина, она избегала встречаться со мной взглядом. То, что мне пора уходить, каждый раз символизировала ее рука. Это был властный жест, напоминавший о том, что мы все же суверен и слуга, а не близкие друзья.


Выросший в Каталонии, где коррида не укоренена в традиции, я не питал врожденной любви к красным накидкам и крови. В этом смысле я и многие мои соседи-провинциалы являлись, как и сама королева, неполноценными испанцами. Столичные жители, напротив, обожали это кровавое зрелище. Я слышал, что, впервые оказавшись на корриде, королева чуть не потеряла сознание, но сейчас она регулярно посещала бои быков, чтобы доставить удовольствие своему супругу и тем более своему народу.

В одно из воскресений я взял громоздкий бинокль соседа по комнате, купил дешевое место на солнцепеке, на ярус выше, чем мне хотелось, зато напротив королевской ложи. Целый час я рассматривал в бинокль королеву, после чего у меня начали ныть руки, а вокруг глаз, к которым я прижимал окуляры, образовались потные круги.

То, что я увидел, привело меня в замешательство. Для человека, который чуть не упал в обморок на корриде, королева выглядела неистовым фанатом. Ни одного раза, включая самые напряженные и даже жуткие моменты схватки, она не отводила от глаз своего легкого бинокля с латунной отделкой, сверкавшей на солнце. Другие леди махали кружевными платочками, а мужчины вставали, чтобы швырнуть на арену шляпы и кожаные ботинки, надеясь, что матадор окажет им честь, выпив вина, пока помощники за его спиной сгребали окровавленный песок и насыпали чистый. Когда мертвого быка вытаскивали с арены, многие зрители переговаривались с соседями, но не королева. Даже этот трагический кадр привлекал ее внимание.

Во втором раунде на арену выпустили здорового быка, но с ним вступил в поединок и более опытный матадор. Танцуя и делая выпады в своем облегающем, в блестках, костюме, он быстро поставил быка на колени, затем надменно повернулся, разглядывая публику, и чуть не получил удара рогами успевшего встать на ноги и ринуться в атаку быка. В этот опасный момент даже король вскочил с места. Я не мог слышать его голоса, но видел движение губ, явно подбадривавших матадора, когда тот вовремя повернулся, тем самым спасая себя, и нанес финальный, смертельный удар шпагой в раскачивающийся окровавленный череп быка. А королева по-прежнему пристально следила за событиями в бинокль.

— Ты, должно быть, истинный знаток корриды, — сказал сидевший рядом со мной пузатый мужчина, чьи глаза покраснели от яркого солнца.

— Да? Что? — Я чуть отстранился от бинокля, только чтобы взглянуть на мужчину, но тут же снова поднес бинокль к глазам.

— Бинокль. Ты от него прямо не отрываешься.

Я вдруг решил, что он хочет попросить у меня бинокль, чтобы наблюдать за следующей схваткой, потому-то польстил мне, назвав знатоком. Но тут до меня дошло, ведь незнакомец не знал, что являлось предметом моего интереса. Я смотрел не на быка, но он не мог об этом догадываться. Если бы я сидел с закрытыми глазами, он и тогда продолжал бы думать, что я разглядываю подробности кровавого спектакля. Я снова сфокусировал взгляд на королеве, ее нежных руках, просвечивавших сквозь рукава, отороченные кружевами, на ее аккуратном овальном лице, прятавшемся за прижатыми к глазам окулярами. И меня осенило. Она использует бинокль не для того, чтобы смотреть корриду. Бинокль ей нужен, чтобы не участвовать во всем этом.

В следующий раз, когда королева отпустила меня после игры и я вышел в коридор, бессовестно игнорируя охрану, я прижался ухом к двери.

Глава 11

— Еще две минуты, — зевнул охранник.

— Что?

— Это как песок в часах — жди, пока весь не высыплется.

— И часто у нее так?

— Всегда. Потом раз — и всё.

Я сделал вид, что застегиваю футляр виолончели, а сам прислушивался к звукам, доносящимся из-за закрытой двери.

Больше всего эти звуки напоминали приглушенное икание. Как ни странно, охранник не обращал на них ровным счетом никакого внимания. Прислонив к стене алебарду, он спичкой вычищал грязь из-под ногтей.

Я прекратил возиться с замком:

— Как вы думаете, с ней все в порядке?

— Она вышла, заколола волосы и попросила Уолкера принести ей в другую комнату чаю. Она вообще любит уединение. Так что тебе лучше уйти.

Я подхватил футляр и быстрым, насколько позволяло больное бедро, шагом пошел прочь.

Я чувствовал свою причастность к чужой жизни, хотя не мог бы сказать, чего в этом чувстве было больше — радости или боли. Да это и не казалось мне важным, главное — это чувство жило во мне. После месяцев одиночества я благодаря музыке снова был кем-то замечен. А что меня ждет дальше — об этом я предпочитал пока не думать.

Я долго набирался храбрости. И в следующий раз, когда королева Эна отпустила меня, замешкался. Не вставая со стула, она еще раз махнула мне рукой — уходи! — и потрясла кистью, словно стряхивая с нее воду. Я отставил виолончель в сторону, но остался сидеть, хотя меня так и подмывало удрать.

Она опять жестом велела мне уходить.

— Простите, — сказал я, — но мне кажется, что было бы неправильно оставлять вас одну.

Она посмотрела на меня с раздражением, даже на щеках появился неровный румянец:

— Не говори глупостей.

Заикаясь, я забормотал слова утешения.

— Ладно, — смилостивилась она. — Можешь остаться, если будешь молчать. Иначе все испортишь.

И снова повернулась ко мне спиной.

Так и повелось: я сидел перед ней с бьющимся сердцем, стараясь ничем не выдать своего волнения, и ощущал возникшую между нами странную близость, гораздо более тесную, чем та, что связывала меня с Исабель.

Королева по-разному воспринимала мою игру. Она не давала воли чувствам и отказывалась разделять общепринятые вкусы. «Лебедь» Сен-Санса с его длинными, плавными переходами от ноты к ноте оставлял ее равнодушной, как и другие слишком откровенно сентиментальные вещи. Однажды я заиграл ноктюрн Чайковского — при первых же звуках ее спина напряглась. Она терпеть не могла ни от кого получать указаний — что хорошо, а что плохо — и в музыке искала отражения самой жизни, со всеми ее перипетиями и огорчениями.

Больше всего ее трогали пьесы, построенные на контрасте чувств: триумф и тревожное ожидание, гнев и нежность. Когда я в первый раз натолкнулся на Адажио с вариациями Респиги, то сразу понял, что эта вещь — ее. Строгая, по-королевски величественная мелодия напоминала мне ее походку; в мягких diminuendo чудился ее утонченный юмор; в более быстрых частях не было хвастовства — только доброе снисхождение… Того, кто слушал адажио в первый раз, его волнообразные вариации заставляли напрягать память: музыкальные фразы повторялись, переплетались, заново возникали с болезненной неизбежностью. Концовка требовала особенно виртуозного исполнения: добираясь до нее, я забывал обо всем на свете. С трудом переводя дыхание после стремительных пассажей, я поднял на нее глаза и увидел, что она тоже учащенно дышит.

Еще не прозвучала последняя нота адажио Респиги, как она спрятала лицо в ладони. Она плакала, и ее узкие плечи подрагивали под тонкой тканью платья. Как будто ножом вскрывают конверт с письмом, мелькнуло у меня. Таким ножом обычно режут бумагу, но им же можно нанести смертельную рану человеку. Кто будет жертвой — она или я?

В один из дней поздней осени королева вызвала меня к себе. Меня кольнуло недоброе предчувствие. Она приветствовала меня скупой улыбкой, казалось подтверждая мои опасения. Я не ошибся. Королева не могла допустить, чтобы при дворе стало известно о том, что ее обуревают слишком сильные чувства. Она знала, что на днях я собирался съездить домой, и решила воспользоваться случаем, чтобы вовсе отказаться от моих услуг.

Как только дверь за мной закрылась, она знаком подозвала меня к себе. Я подошел, в одной руке держа виолончель, в другой — смычок.

— Оставь инструмент, — сказала она и взяла мои руки в свои. Ее тонкие маленькие пальцы были удивительно сильными и теплыми. — У меня есть для тебя подарок.

— Может быть, я сначала сыграю? — тихо проговорил я. — Завтра я уезжаю в Кампо-Секо. Меня не будет почти две недели. Придется пропустить следующую встречу.

— Я знаю. Лучшего времени не найти. Я давно хотела это сделать. — Она отбросила волосы со лба, потрясла запястьем, на котором звякнул браслет, и добавила: — Благодаря тебе я была счастлива.

Она уже говорила обо мне в прошедшем времени.

— Ты мне не веришь, — продолжила она. — Но, знаешь, так бывает, когда неосторожно наступишь ногой на кнопку или иголку. Ноге и так больно, а трясешь ею, стараясь освободиться от иголки, и делаешь себе еще больнее. В последние месяцы в моей жизни хватало и кнопок, и иголок. Твоя музыка помогла мне преодолеть боль.

Никогда раньше она не говорила со мной так, и я напрягался, чтобы вникнуть в смысл ее слов.

— Есть и еще кое-что, — шепнула она, выпрямляя спину и поднося палец к губам. — Слышишь?

Я покачал головой.

— Часы! Они больше не тикают. После того что случилось в июне, королевский хранитель фарфора намерен собрать все вещи, принадлежавшие королю Карлу и королю Фердинанду, переписать их и почистить. На это уйдет несколько недель. — Она улыбнулась: — Иначе говоря, ты подарил мне и музыку, и тишину. Не знаю, как тебя за это отблагодарить.

— Вам не за что меня благодарить.

— Нет, я должна тебя отблагодарить. — Она снова стала серьезной: — Я тебе доверяю. Когда ты играешь, я чувствую себя в этой комнате в безопасности.

— В безопасности? — не понял я. — Неужели ваши враги угрожают вам даже здесь?

— Больше я беспокоюсь за своих друзей. — Она старалась, чтобы ее голос звучал шутливо. — Не бойся, Фелю. Все будет прекрасно.

Она указала на кресло, приглашая меня придвинуть его поближе и сесть.

— Возникли серьезные проблемы, — сказала она уже более деловым тоном. — Есть люди в кортесах, которые противятся планам короля и предпочитают распри в то время, когда страна слабеет. Она всегда слабая, говорят они. Пусть так! Но кто в этом виноват? — Она чуть помолчала и продолжила: — Религиозно настроенные женщины отказываются меня признавать. Что они устроили вокруг вывешенного в городе протестантского креста! Как будто это сделала я, когда отреклась от своей веры. Они хотят, чтобы мы оставались в Средневековье и погрязли во взаимной нетерпимости. Мне было интересно узнать, что обо всем этом думаешь ты — юноша из небольшого городка. Но я не стала тебя выспрашивать. Ты дал мне нечто большее, Фелю. — Она снова сжала мою ладонь, так крепко, что я увидел, как побелели у нее суставы пальцев. — Ты дал мне убежище от всей этой грязи. Ты принес мне облегчение.

Звякнул тяжелый браслет у нее на руке, искрами вспыхнули усыпавшие его рубины, изумруды и сапфиры. Я пригляделся: камни покрупнее, продолговатой формы, тянулись цепочкой, усеянной вокруг более мелкими круглыми камнями. Это было яркое украшение, так не похожее на льдистые бриллианты и молочный жемчуг, которые она обычно носила.

— Я редко его надеваю, — сказала она, перехватив мой взгляд. — Никогда на людях. Но он много значит для меня. Старые вещи дарят мне чувство покоя. Это старинный браслет. — Она вытянула руку: — Как ты думаешь, сколько ему лет?

Я живо представил себе короля Альфонсо на улицах Парижа или Вены с черным футляром для драгоценностей в руке.

— Года четыре?

— Четыре? — Она засмеялась. — Ему почти четыреста лет. Он принадлежал королеве Изабелле. А ты знаешь, что в книгах по истории пишут о том, каким образом она финансировала экспедицию Колумба?

Я отрицательно покачал головой.

— Она заложила свои драгоценности. Не хотела занимать у евреев.

— Браслет нашли в ломбарде?

— Нет. — Эна засмеялась. — Браслет она как раз спрятала. Его яркие краски напоминали ей витражи соборов. Она никогда не надевала его прилюдно. И тот факт, что она отказалась с ним расстаться, приводит меня в восхищение. Для коллекционера этот браслет может служить символом испанского завоевания. Но я смотрю на него иначе. Для меня он символизирует независимость женщины.

Наверное, то же самое она говорила и другим людям, а я в качестве слушателя не представлял собой ничего особенного. Но я понял, что она имела в виду. Она дорожила этим браслетом как залогом независимости. Надевая его, она словно отрекалась от покорности королю, без конца меняющему министров, и от двора с его запутанными интригами.

— Ты когда-нибудь прикасался к чему-нибудь столь же древнему?

Как ни странно, прикасался. За нашим домом в Кампо-Секо росло оливковое дерево, и мама утверждала, что ему пятьсот лет. Я качался на его ветках, отдыхал под ним, слушал, как оно шумит листвой под порывами горячего ветра. Но сейчас я, конечно, не стал вспоминать о нем. Просто протянул палец и провел им по блестящему металлу украшения.

— Я не такая набожная, как Изабелла, — вздохнула она. — Мне не довелось услышать глас Божий. Но я слышала твою музыку. Она помогла мне вспомнить о том, какой я была до того, как приехала в Испанию и вышла замуж за короля. Я хочу оказать тебе честь. Выбери себе один камень, Фелю.

Она предлагала мне не весь браслет, а лишь один камень из него. Опустевшее звено удалят, и браслет на ее узком запястье будет сидеть плотнее.

— У тебя на смычке есть украшение из перламутра, — сказала она. — Я подумала, что его можно заменить чем-то более ценным. Я хочу, чтобы ты помнил о времени, проведенном со мной.

У меня не было колебаний. Я посмотрел в ее глаза и сказал:

— Самый маленький синий сапфир.


В поезде по пути домой я дремал. Сидел, прислонившись к кожаной спинке, и не выпускал из рук футляр со смычком. Видимо, я заснул, потому что мне приснился кошмарный сон: я открываю футляр, а из него течет вода, как будто сапфир превратился в кусок льда и растаял.

Во время одного из таких коротких провалов в купе зашел новый пассажир. Он похлопал меня по плечу, рука у меня непроизвольно дернулась и наткнулась на что-то твердое. Я пробудился: оказалось, со сна я нечаянно ткнул кулаком ему в живот. Он что-то пробурчал. За окном виднелась стена здания под красной крышей, за ним — кипарисы, похожие на высоких худых мужчин. Я потер глаза и окончательно проснулся.

Поезд стоял. Уж не грабители ли, испуганно подумал я, но мой сосед меня успокоил.

— Ветчина, — хрипло сообщил он, опускаясь на сиденье напротив. — Бутерброды. Там, на платформе. Можно купить. Если хотите.

Это был седой крестьянин, одетый в широкие брюки и грубые ботинки без шнурков, с болтающимися язычками. Я извинился и обтер подбородок. Пока я раздумывал над его словами, поезд тронулся. В животе у меня урчало от голода, но шанс купить еды я упустил. Увидев разочарование на моем лице, он сунул руку в карман и протянул мне горсть миндаля. Я стал грызть орехи, не обращая внимания на прилипший к ним мелкий мусор, — не хотелось обижать соседа.

— Что это у тебя? — спросил он.

— Инструмент. Железнодорожный инструмент. — Я кинул в рот горсть миндаля и принялся жевать, чтобы избавить себя от его дальнейших расспросов.

Конечно, я опасался воров. Но не только. Я еще ехал в поезде, мчавшем меня к югу от Барселоны, и уже говорил себе, что никому не стану показывать свой украшенный драгоценным камнем смычок. Даже родным. Во всяком случае, не сразу.

Нет, я не боялся, что они захотят отобрать у меня мое сокровище. Почему же не похвастать перед ними свидетельством королевской благосклонности? Хотя бы перед мамой? Да и Персиваль с Луизой, едва увидев смычок, сразу поймут, кем я стал с тех пор, как покинул Кампо-Секо.

Единственным, с кем я после переезда в Мадрид хотя бы раз в месяц обменивался письмами, оставался мой брат Энрике. К сожалению, в Кампо-Секо я его не застану. Он служил в Эль-Ферроле — крошечном гарнизоне, расположенном далеко на севере, на побережье. Ему не очень повезло с местом службы: форма была даже хуже, чем та, что он носил в военном училище, да и денег платили совсем мало. А ведь он достиг такого возраста, что пора было и о женитьбе подумать. Но он все равно гордился тем, что он военный. Вместе с ним служил его друг Пакито, родители которого жили неподалеку.

В поезде я провел беспокойные часы, хотя изредка удавалось задремать. Мне вспоминалось лицо скрипичного мастера, которому я принес камень. Его брови удивленно вздернулись, когда он услышал, что это подарок от королевы, но, когда я сказал, что хочу поместить сапфир не на внешней, видной зрителям, а на внутренней стороне колодки смычка, поднялись еще выше.

Накануне моего отъезда в Кампо-Секо посыльный принес мне пакет от королевы. Я решил, что она передумала и хочет получить камень назад. Но я ошибался. Письмо содержало просьбу вернуться в течение десяти дней. Король Альфонсо хотел, чтобы я выступил на публичном мероприятии. Подробнее я обо всем узнаю после возвращения. Я ответил: «К вашим услугам». Что еще я мог сказать?


Поезд прибыл в Кампо-Секо с опозданием на несколько часов, в разгар дневной жары. Я был единственным из пассажиров, кто здесь выходил. Город дремал, и меня никто не встречал. Я был этому рад, хотя понимал, что придется тащиться в гору с багажом. Три года я здесь не был. Успел заработать денег, завести любовницу, подружиться с королевой. Во второй раз — он утверждал, что в первый, — встретился с самым знаменитым пианистом Испании. Научился играть на виолончели. И что же предстало моим глазам через три года? Все то же, до скуки знакомое, только как будто выцветшее и поблекшее.

Истертые ногами пешеходов тротуары Кампо-Секо оказались даже уже, чем я помнил; они длинными языками тянулись вдоль стоящих вплотную одно к другому каменных зданий. Через квартал мне надоело задевать своим потрепанным чемоданом за стены домов, и я пошел посередине вымощенной булыжником улицы. Ноги стали уставать, и я непроизвольно завертел головой: не идет ли трамвай, но тут же громко расхохотался: в Кампо-Секо не было не только трамваев, но даже обычной конки. Это был город пешеходов: пастухов и сельских рабочих, постукивавших по тротуарам оливковыми палками.

Я не мог не замечать, как все здесь незамысловато: ни изразцовых мозаик или экзотичных скульптурных украшений, как в Барселоне, ни колонн или белых дорожных плит, как в Мадриде. Все было темно-желтым или блекло-красным. Цвет земли. Цвет грязи. Я шагал мимо дубовых парадных дверей, закругленных наверху и достаточно широких для того, чтобы под ними прошла телега, и они казались мне похожими на двери сараев. Проходя под балконом второго этажа, я услышал мягкие горловые звуки. Неужели свинья, удивился я, и только потом до меня дошло, что это храп. Кто-то решил вздремнуть после обеда, распахнув дверь на балкон.

Дверь нашего дома ничем не отличалась от прочих. Открыла мне Луиза. Ахнув, она чуть не задушила меня в объятиях, а потом потащила наверх, на жилой этаж. Но она так растолстела, что вдвоем поместиться на лестнице мы никак не могли. Я пропустил ее вперед. Она подхватила юбку и побежала по ступеням. Я поднимался следом, и от моего взора не укрылась грязь на ее мускулистых босых ногах с пожелтевшими и потрескавшимися пятками.

Наверху я порылся в своих сумках и извлек белую сорочку, отороченную внизу атласной тесьмой, которую купил для своего племянника Энрика.

— Какая красивая! — восхитилась Луиза. Повертела в руках и сказала: — Только она ему мала.

— А лавочник утверждал, что для крещения в самый раз.

— Ну да, если крестить того, кому неделя от роду, а не год.

Но она не выпускала сорочки из рук, как будто надеялась, что красивая одежка чудом увеличится в размере.

Сзади подошла мама:

— Что, опять обманулась в своих ожиданиях?

— Мама! — протестующе воскликнула Луиза, и мне все стало понятно. Отец малыша, атеист, служивший в Марокко, не баловал Луизу письмами.

— Сбереги для следующего ребенка, — донесся из темного угла скрипучий голос Тии. Пожалуй, из всех замечаний, что я слышал из уст старой Тии, это звучало наиболее оптимистично.

— Давно получила от него последнее письмо? — вполголоса спросил я Луизу.

— Не очень.

Повисла неловкая пауза, которую прервал налетевший на меня сзади Персиваль.

— Ты чего такой худющий? — заорал мой старший брат, нависая надо мной.

Я с трудом высвободился из его объятий и только тут заметил, что его просторная белая рубаха вся заляпана краской.

— Что это? — удивился я, показывая на синеватые пятна. Брызги краски запачкали даже его уши, торчавшие на наголо бритом, если не считать черной челки, черепе. — Ты что, стал художником?

— Да.

— А я и не знал.

Он хвастливо выпятил губы:

— Завтра финиширует моя выставка.

Мама засмеялась.

— Финиширует? Ты хочешь сказать, закрывается? А где?

— Здесь, в Кампо-Секо. Я — новый Пикассо.

— Ну надо же! А мне даже ничего не сказали. Мама, Луиза! Почему вы мне ничего об этом не писали?

Тия сидела в углу, обмахиваясь веером и хмуро глядя на нас.

— Ты из-за своей музыки ко всему остальному оглох, Фелю! — рассмеялась Луиза. — Подними глаза!

Я посмотрел на потолок. Он был точно того же цвета, что и пятна краски на рубахе Персиваля. На его фоне небесной голубизны темнели только старые балки. Странно, мне казалось, что он всегда был таким…

— В твоей бывшей комнате краска еще не совсем просохла, — сказала мама, когда мы уже садились за стол. — И пахнет сильно. Придется тебе переночевать здесь, на полу.

— Если, конечно, ты не оскорбишься, что тебя положили на полу, — добавил брат. — Ты же в королевском дворце к другому привык. Говорят, там кровати такие высокие, что, пока заберешься, кровь носом пойдет.

Я расхохотался, но все же уловил в его шутливом голосе какую-то фальшивую ноту.

— Персиваль, а ты, случаем, не маляр?

Он толкнул меня в плечо — не сказать, что дружески. Но тут же, словно раскаявшись, отодвинул от стола старое отцовское кресло и жестом пригласил меня его занять. Это было почетное место, и оно по праву принадлежало ему, ведь он был старше. Я растерянно озирался, не зная, как себя вести.

— Обед готов! — хором крикнули мама и Луиза, разбудив спавшего здесь же ребенка.

Я протянул к нему руку и пошевелил пальцами, привлекая его внимание, но он не проявил ко мне никакого интереса, сердито щуря заплаканные глаза, недовольный, что его сон был нарушен. Луиза сконфуженно улыбнулась и перенесла малыша на стол, где он и проревел все время, пока мы читали предобеденную молитву. Мама попыталась чуть сократить обязательную процедуру, но Тия продолжала упорно шевелить губами даже после того, как мы перекрестились.

Я был у себя дома, со своей семьей, но ощущение уюта и защищенности, на которое я так надеялся, так и не наступало. Мы уже перешли ко второму блюду — резиновым на вкус креветкам с клейким розоватым рисом, — когда случился еще один неприятный инцидент. Я услышал отчетливое хрюканье и поднял глаза, полагая, что это Тия шумно высасывает мясо из креветочного хвоста. Но оказалось, противные звуки издавал Энрик. Луиза не придумала ничего умнее, чем здесь же, за столом, начать кормить своего краснощекого младенца. Он с громким хлюпаньем сосал материнскую грудь, ритмично колотя по ней крепко сжатым кулачком. Луиза как ни в чем не бывало ела, поднося ко рту вилку над детской ручкой. Ее большая белая грудь с темным соском нависала над тарелкой.

Мне стало противно.

— Ты же говорил, что ничего не ел в поезде, — возмутилась мама. — Где же твой аппетит?

— Спасибо, мам. Просто я устал.

— Устал? Тем более нужно поесть. Ну-ка доедай что там у тебя на тарелке. После такой дороги!

— В дороге-то все и дело, — отозвался я. — Что-то желудок побаливает.

— Персиваль, ну-ка, дай мне его тарелку. — Она протянула руку.

— Нет, мам, я больше ничего не буду. Выпью полбокала вина, и все.

— Пить, значит, можно, а есть нельзя? Этому тебя научила придворная жизнь?

Луиза набивала рот рисом, а малыш тыкался личиком ей в грудь, то ловя губами сосок, то снова его выпуская.

— Что ты все не угомонишься? — вздохнула Луиза. — Может, замерз? Как ты думаешь, мам, он завтра в церкви не расплачется?

— Все пройдет прекрасно, — прошамкала Тия с набитым ртом.

— Не он первый, не он последний, — отозвалась мама. — В церкви, конечно, холодно. Но он все равно большую часть времени проспит.

— Э-э… — Я прочистил горло. — А что, ребенка обязательно кормить за обеденным столом?

Луиза притворилась глухой, но мама нахмурилась. Персиваль медленно перевел взгляд с матери на меня. И вот уже все выжидательно уставились на меня. Чего они ждут, подумал я. Извинений?

— Разве нельзя пойти в другую комнату?

Мама положила вилку.

— Выглядит не слишком привлекательно, вот и все, что я хочу сказать. Ты же сама удивлялась, что у меня пропал аппетит.

Мама вытерла губы салфеткой, сделала глубокий вдох и спросила:

— Где и как кормит своих детей королева Эна?

— Не знаю, не видел, — запинаясь, ответил я. — Может быть, она отдает их кормилице.

Персиваль хихикнул.

— У нее, конечно, много детей, — сказала мама. — Все — погодки и, говорят, не очень-то крепкие. Может, из-за того, что она их сама не кормит?

— Слушай, хватит об этом, а?

— Тебя, Фелю, я кормила за столом, в церкви, на улице, на лестнице. Много где.

Она ставила меня на место, напоминала мне о том, что и я был маленьким.

— Пожалуйста, мама…

— Я не нуждаюсь в том, чтобы короли указывали мне, как жить, — отрезала она. — Я рада, что у тебя в Мадриде все хорошо, но не забывай, жизнь при дворе имеет очень мало общего с реальностью.

— А вы знаете, — решил я сменить тему, — мне при дворе оказали поразительную честь… — Я подбирал слова, собираясь рассказать о сапфире, но так, чтобы это не выглядело хвастовством.

Но мама, похоже, меня не слушала:

— Учись на здоровье и добивайся успехов. Но не теряй головы.

— Вернее сказать, я получил награду, — снова затянул я и сам почувствовал, как фальшиво звучат мои слова. И тогда я жалко улыбнулся: — В общем, это просто подарок…

— Жизнь никому не дарит подарков, — сурово сказала мама. — Вспомни про бесплатные уроки виолончели! — Ее голос дрогнул. — И про пианино! — Она швырнула салфетку на стол и вышла из комнаты.

Повисло тяжелое молчание, которое прервала Луиза:

— Ты и правда видел королеву?

— В основном затылок, — буркнул я.

Персиваль рассмеялся. Я решил, что пока ни слова не скажу им о сапфире.


Среди ночи меня разбудил Персиваль. Сначала я почувствовал прикосновение грубой ткани рукава, а затем меня обдало какой-то скипидарной вонью. От брата несло самогоном — мерзкий запах, совсем не похожий на аромат местного ликера, который обычно употреблял наш отец.

— Одевайся.

— Почему ты в пальто?

Я сел и стукнулся головой: забыл, что сплю под обеденным столом, вытянув ноги в сторону балкона. С улицы донесся залихватский свист: нас ждали друзья Персиваля.

На улице я остановился чуть поодаль от их компании. Персиваль о чем-то перешептывался с одним из приятелей. Мне почудилось или это был маленький Хорди? А рядом с ним кто — кузен Ремейя? Я услышал свою старую кличку — Спичка.

— Возле церкви, — уже громче заговорил Персиваль, — он спрятал тачку. Если я не смогу бежать достаточно быстро, они меня на нее погрузят.

Больше я ничего не разобрал, да не особенно и вслушивался. Просто мне было приятно, что Персиваль взял меня с собой.

Под пешеходным мостиком у них были припрятаны три фонаря и несколько толстых палок. Зажгли первый фонарь, и я наконец-то сумел разглядеть их лица. Пламя колыхнулось, упали тени, и вместо полных щек и взъерошенных волос моему взору предстали красные глаза, посверкивающие из-под туго повязанных вокруг лба цветных платков, и нервно дергающиеся кадыки. Это были не мальчики, которых я помнил, это были мужчины. И то, что они замышляли, не могло быть невинным озорством. Смех сменился нервным хихиканьем, а затем тревожным покашливанием. Обматывая палку тряпкой, Хорди посетовал, что у него заболел сын, он кашляет кровью, жена совсем сбилась с ним с ног, поэтому ему надо поскорее вернуться домой. Он опустошил бутылку, принесенную Персивалем, и разбил ее об одну из деревянных свай мостика. А я никак не мог прийти в себя. Маленький Хорди женат? У него есть сын?

— Персиваль, куда мы идем?

— Я же тебе говорил. В церковь.

— Зачем?

Он не ответил и отвернулся. Кузен Ремейя произнес имя отца Базилио. Он сделал ударение на последнем слоге и добавил еще один, так что получилось Базили-оро — «золотой Базиль».

— Отец Базилио никакой не богач, — сказал я. — Он даже не ест мяса.

Человек по имени Куим поднес спичку к тряпичному факелу, но остальные замахали на него руками: рано, надо пересечь город в темноте. Он бросил факел на землю и стал затаптывать пламя.

— Я хочу сказать, не только по пятницам. Вообще не ест.

Куим задохнулся от негодования. У одного из мужчин забулькало в горле — это был подавленный смех.

— У него даже нет служанки, — продолжал я. Все знали, что под видом служанок у священников обычно живут их подруги. Во всяком случае, у большинства из них.

Никто меня не слушал.

— Мы всегда приносили ему — скажи, Персиваль! — приносили ему помидоры.

— Мы дадим ему помидоров, — пробормотал один из них.

— К чему тратить помидоры? — спросил кто-то. — И булыжники сгодятся.

— Послушайте! — не сдержался я. — Если вам нужны деньги, то вы идете не туда. Видели бы вы, в каких носках ходит отец Базилио!

Мои слова произвели на них не больше впечатления, чем если бы это был комариный писк.

Только Персиваль соизволил повернуть голову в мою сторону. Мерцающий фонарь Куима на миг высветил его профиль.

— Церковь купается в роскоши, — сказал он.

— Но наш храм — не вся церковь.

— Они не платят налоги, а у нас отбирают фермы! Только Овьедо, конечно, не трогают. — Овьедо звали герцога, на которого работал дон Мигель Ривера. — С тех пор, как вы сбежали в Барселону, он разбогател вдвое.

По тому, как Персиваль это сказал, выходило, что мое стремление к музыкальной карьере и растущее богатство аристократии были явлениями, непосредственно связанными между собой.

— Отец Базилио тебя узнает! — Я дернул Персиваля за рукав. — Ты что, забыл, что завтра крестины твоего племянника?

Персиваль повернулся, положил руки мне плечи и уперся лбом в мой лоб.

— Базилио не выйдет из церкви. Он знает, как себя вести. Мы никому не собираемся причинять вреда. Просто делаем предупреждение.

— Нельзя так, — сказал я.

— Тебе просто нравится священник.

— Дело не в нем. На его месте мог быть любой другой. Есть другие способы… Предупреждать можно по-разному.

— Какие же? Может, нам переговорить с людьми в кортесах? С теми, кого выбирал Овьедо? С теми, кто устраивает братьев Ривера? — Он отвернулся и закашлялся. — Или ты имел в виду короля? Ну-ну. Давай, поговори с ним. А мы пока тут подождем. — Поскольку я молчал и не двигался, он продолжил: — Что вы вообще обсуждаете с королем? Скачки? Проституток? Только не прикидывайся, что он к тебе прислушивается. Они никогда не слышат таких людей, как мы.

— Пожалуйста, Персиваль, — сказал я мягко, не обращая внимания на нетерпеливые взгляды других. — Не ввязывайся ты в это дело, прошу.

Он медленно покачал головой, схватил меня за уши и слегка потряс. На краткий миг мы снова превратились в двух мальчишек.

— Так ты с нами или как?

— Не с ними! Мы с тобой не должны участвовать в этой подлости.

— Не должны? Но мы уже участвуем.

— Только не я.

— Ах вот оно что! Ты предпочитаешь смотреть на бой быков через барьер, да? Без риска?

— Я вообще ни на что не хочу смотреть, — прошептал я. — Я ухожу.

— Ребята удивятся. Я и сам иногда тебе удивляюсь, братишка. На чьей ты стороне?

— Я ни на чьей стороне. Персиваль, не делай этого! — Я потянулся, чтобы обнять его, но он отступил назад, в темноту. Фонари погасли, факел Куима тоже. В воздухе запахло горелым маслом. Компания ушла вперед: слышался только шорох шагов вдоль каменистого русла высохшей реки. Затем они поднялись на берег реки, перевалили за небольшой холм и исчезли из виду.


Я не спал до утра, ожидая возвращения Персиваля. За час до рассвета я услышал шаги на лестнице и погрузился в глубокий сон. Мне показалось, прошли считаные минуты, а в доме уже началась утренняя суета. Луиза пинала меня по ногам, торчавшим из-под стола, мама стаскивала с меня одеяло и бранилась: как можно спать в такой важный день.

Дорога до церкви была мучением. Я все время отставал, задерживая всех, мама что-то кудахтала про мои ноги, словно репетировала, как будет извиняться за опоздание. На каждой улице, за каждым поворотом я искал следы ночного происшествия. Длинная подпалина на стене изящного каменного дома при ближайшем рассмотрении оказалась вытянутой утренней тенью. Школьное окно, как пояснила мама, еще неделю назад разбили мальчишки, затеявшие на площади игру в пелоту. У меня в ушах звучали ужасные крики мужчин с факелами, а мама вдохновенно говорила: «Как ни странно, но эти трещины на стеклах даже красивы. Похоже на покрытую росой паутину».

Но вот мы завернули за последний угол. Впереди показалось здание церкви. Я вздрогнул всем телом — перед ним валялась куча белых одеяний и разбитая статуя. Я схватил мать за руку. И снова я обознался. На земле лежала слетевшая с веревки простыня. Девушка, обнаружившая неприятность, помахала нам с балкона и побежала на улицу поднимать свое добро. Сверху доносился недовольный голос женщины постарше — вся работа насмарку. Эта небольшая сценка развеселила Луизу. Она шагала впереди с Энриком на руках, и оба они светились радостью, как будто переживали самое прекрасное утро в своей жизни.

Персиваля с нами не было. Не желая встречаться со мной дома, он вызвался выйти пораньше, чтобы заглянуть в булочную и забрать заказанную к празднику выпечку. Я все думал, что скажу матери, если Персиваль больше не появится. Вдруг он уже мчится в поезде, идущем в Аликанте или Кадис? Может, мы его больше не увидим? Я настолько глубоко погрузился в эти мысли, что не сразу расслышал голос Луизы: «Да вот же он! Молодец, все принес. Пойду внутрь. Наверное, надо приготовить ребенка».

Никаких надписей на стенах, никакого битого стекла — обычная холодная церковь, запах пыльной темноты и мерцание свечей. Может быть, ребята решили просто прогуляться в горы, выкопать спрятанные там бутылки? Или направились к пользующейся дурной славой хижине, где обитала девица по имени Хуанита?

Вдруг кто-то резко схватил меня за рукав: это был отец Базилио. Стоя ко мне в профиль, он дружелюбно улыбался. Но вот он повернулся другим боком… Вся левая половина его лица была изуродована: фиолетовый синяк на месте заплывшего глаза; глубокая царапина, прочертившая щеку от уха до подбородка.

— Я должен… — сипло прошептал он.

— Падре! Что с вами? — воскликнула стоявшая рядом со мной мать.

— Несчастный случай. Ничего страшного.

Он не обратил никакого внимания на ее встревоженный вид и пристально смотрел на меня здоровым глазом. Из второго сами собой текли слезы.

— Я должен назвать вам имя…

Сердце у меня застучало. Сейчас прозвучит обвинение.

— Ты меня поймешь, — взволнованно продолжал священник. — Уже сейчас ты занимаешь видное положение в обществе, имеешь доступ к королевскому двору в Мадриде.

Он что, хочет придать случившемуся громкую известность? Я в панике огляделся вокруг, ища взглядом брата. Тот сидел на церковной скамейке с лицом опытного игрока в покер и изображал дремоту.

— Они не имеют права его забыть! — Отец Базилио сделал драматический жест руками и благоговейно произнес: — Скарлатти.

Я замер, пораженный.

— Доменико Скарлатти, — повторил священник, приняв мое молчание за невежество. Он попробовал усмехнуться, но его лицо исказила болезненная гримаса.

— Скарлатти, — заговорил я, обращаясь к маме, — это итальянский композитор. Он работал при королевском дворе в Мадриде в 1700-х годах.

— Ты сделаешь это для меня? — напирал отец Базилио. — Напомни им. Просто напомни. — Он приподнял голову, сморщившись от боли, выставил вперед палец и принялся отбивать им слышимый только ему ритм. Он явно не хотел, чтобы моя мать спрашивала, что у него с лицом. Не хотел говорить, кто его изувечил. Он хотел думать только о музыке, которая одна была ему верным спутником в этом городе, населенном предателями. Я не сомневался, что он узнал нападавших в лицо.

— Ты сделаешь это? — еще раз спросил он.

— Конечно.

— Его никто не помнит. В Испании забыли его творчество. Может, они устроят королевский концерт или назовут что-нибудь его именем. Или хотя бы поставят памятник… Но мы с тобой это еще обсудим. Мне хотелось бы послушать твою игру. Ты привез с собой виолончель? Нет? Ах, как нехорошо. Но мне пора.

Отец Базилио обернулся к церковной двери. Внутри уже сидели на скамьях шесть пожилых женщин в темных одеждах, обмахивавшихся веерами. За ними следом появился дон Мигель Ривера в черном пиджаке и белой рубашке с открытым воротом. Рядом с ним шла невысокая толстушка — его супруга, на которой он женился два года назад.

— Дон Ривера сделал щедрый дар в честь торжественного для твоего племянника дня, — сказал отец Базилио. — Он опора этого гибнущего города. Может, когда-нибудь и ты станешь таким. Храни тебя Господь, Фелю.


На следующий день я слег. Сказались тяготы дороги и три бессонные ночи. Оставшееся время я провел в постели, мечась в жару и кашляя, но благодаря судьбу за то, что вынужденное затворничество избавило меня от необходимости общаться с обитателями Кампо-Секо.

С Персивалем мы говорили об этой ночи всего раз.

— Я рад, что не вышло хуже, — сказал я.

— Вообще ничего не вышло, — отмахнулся он. — Куим и Хорди боятся попасть в тюрьму. Они же сейчас работают на уборке урожая. А у нас тут Ривера и церковь — два сапога пара. Но ничего, недели через две сбор винограда закончится, тогда мы им покажем.

— А что тогда изменится? Разве Ривера им не отомстит?

— Скоро поспеют оливки. Ему нужны будут люди.

— А отец Базилио?

— Он получил предупреждение. Но ты видел его физиономию? Витает в облаках. Вот именно, братишка. В облаках.

Глава 12

На обратном пути в Мадрид, пока поезд карабкался от побережья к сухому плато Ламанча, моя простуда отступила и в голове посветлело. Проходя через главные ворота дворца, я уже улыбался стражу с алебардой. Неподалеку от станции Аточа я купил коробку шоколадных трюфелей, которую собирался преподнести соседу по комнате. Надо было сделать это еще год назад. Мне же нужен хоть один друг. Человек, с которым можно поделиться разочарованием от поездки в родные места. Рассказать об узких улицах Кампо-Секо, пропитанных неприятными запахами, посетовать на то, как рвутся семейные связи.

Но, едва распахнув дверь комнаты, я обнаружил Родриго за сбором вещей. Он поблагодарил меня за подарок, но даже не открыл коробку.

— Это твой? — Он держал передо мной шелковый красный шарф.

— Не думаю.

— Прекрасно, — ответил он и запихнул шарф в дорожный сундук, забитый рубашками и штанами.

Взял стопку книг, бегло просмотрел и швырнул туда же, поверх мятой одежды. Комната практически опустела. Он снял со стены литографию, на которой была изображена наполовину достроенная Эйфелева башня. На его пыльной тумбочке просматривались три чистые полоски — место, где стояли семейные фотографии в рамках. Он уже снял простыни с матраса. В прорехе виднелось что-то черное. Клоп. Родриго раздавил его между пальцами.

— Сувенир на память, — сказал он. — Когда меня будут спрашивать, как живется во дворце, я стану показывать этого клопа. Чтобы все знали — во дворце они такие же, как везде.

Он попросил меня помочь ему закрыть сундук. Я уселся сверху, и Родриго защелкнул последний замок.

— Ты сделал что хотел? — спросил я.

— Сделал, но кого это волнует? Кому сейчас это нужно? У нас республика!

— У кого это «у нас»?

— Ты что, не слышал? В Португалии!

— Король Мануэль умер?

— Монархия умерла. А что ты так беспокоишься о нашем короле? Не волнуйся, он жив-здоров, сидит в Гибралтаре. И очень хорошо. У нас новое правительство. Во главе с Брагой, профессором литературы.

— Первый раз слышу.

— Нет, ты представляешь? И это случилось при моей жизни!

— Может, тебе лучше подождать, пока там все не уляжется? — Я положил руку на сундук. — Там сейчас не опасно?

— Они нуждаются в таких специалистах, как я, — строителях, проектировщиках. Появится конституция, экономические программы. Дела будет хоть отбавляй.

— А как же твои проекты в Испании? Если ты останешься, получишь награду.

— Фелю! — напыщенно произнес он. — Свобода — вот лучшая награда.

Он заглянул под кровать — проверить, что ничего не забыл, — а я потихоньку спрятал за спину коробку. Он же не оценил моего жеста. Но уже на пороге, волоча за грузчиками, тащившими его дорожный сундук, свой саквояж, он еще раз оглянулся и вспомнил про конфеты.

— Разве революция недостаточно сладкая? — спросил я.

— Это разные вещи, — ответил он и выхватил коробку из моей руки.


Я шел за Родриго на некотором расстоянии и наблюдал, как рабочие с трудом спускали вниз по лестнице его сундук. Я собирался вернуться к себе в комнату и принять прохладную ванну, но тут кто-то хлопнул меня по плечу. Это был стражник.

— Его величество желает видеть вас.

— Он не сказал зачем?

— Следуйте за мной, — ухмыльнулся стражник.

Король Альфонсо пил чай, сидя в низком кресле. Он сидел задрав кверху колени и сжимал тонкими пальцами чашку. С ним была королева Эна. Она приветствовала меня натянутой улыбкой.

— Слышали новости? — спросил король.

— Да, ваше величество.

— Мне сообщили, что вы только что с поезда. Люди в поезде об этом что-нибудь говорили?

Королева, не дожидаясь моего ответа, что-то прошептала ему на ухо.

— Вы были в Каталонии? — спросил король. — Вести и туда докатились?

— Они всегда приходят туда с опозданием, — сказал я. — Но я уверен, что скоро и там все станет известно.

— Конечно станет, — сказал король, хлопнув себя по бедру. Меня смутила его легкомысленная улыбка. — Это прославит Иберию. Никто не скажет, что мы отстаем от современности.

Королева чуть заметно качнула головой, подавая мне знак.

— Мир быстро меняется, — согласился я.

Он немного помолчал, провел пальцем по своим тонким усам, затем широко улыбнулся:

— Вот именно. — И мечтательно устремил взор куда-то вдаль.

Для меня это было странной формой бравады. Король, судя по всему, не только не был озабочен падением португальской монархии. Казалось, он даже испытывал какое-то воодушевление, что мне было совсем непонятно.

— Любой парижский обыватель считает, что знает Испанию, — промолвил король. — Но он ничего о ней не знает. Для него Испания — это рыцари в шляпах размером с таз цирюльника, рабочие на табачных фабриках и непроходимая грязь. Понимает ли он, что такой человек, как ты, исполняет музыку Баха, Вагнера и других великих композиторов? Или что такой человек, как я, говорит на многих языках? Что у нас можно будет позвонить по телефону, не покидая здания и даже не спускаясь по лестнице?

Дело в том, — продолжил он, — что на этой неделе весь мир будет следить за нами. И это очень хорошо, потому что есть надежда, что нашу страну наконец-то поймут.

Упоминание о телефонном звонке несколько смутило меня, и мне пришлось напрячься, чтобы вникнуть в суть того, о чем говорил король. Да, конечно, весь мир будет следить за тем, что происходит в Мадриде. В Лиссабоне новое правительство будет ждать признания. Антимонархические организации в Испании, возможно, постараются поднять своих сторонников, чтобы повторить пример соседей. Впервые мне пришло в голову, что ночное приключение Персиваля и его друзей было чем-то большим, нежели простое хулиганство. Вполне вероятно, что это была та искра, подобные которой зажигали повсюду в мире большие пожары. Правда, в Мадриде мы видели только дым.

— Мы должны правильно оценивать перемены, — сказал король. — Что ты об этом думаешь?

Я пошевелил губами. Этого оказалось достаточно.

— Значит, ты с нами, — решил король и высвободился из слишком узкого кресла. — Моя супруга была права. Она сказала, что ты тот самый человек, который нам нужен. Ты и твои коллеги.

— Твой квартет, — подала голос королева.

— Я хотел привлечь певицу. Оперную. Но супруга мне сказала: «Чей голос они должны запомнить — ее или твой?» — Он подмигнул королеве и рассмеялся.

— Но повод для выступления?.. — недоуменно спросил я, все еще не понимая, с какой стати нам праздновать свержение португальского монарха.

— Великое событие, — ответил король. — Отель «Риц де Мадрид». Двухлетняя стройка завершена.

— Отель?

И вот тут-то до меня дошло. Это был тот самый «Риц», на сооружении которого работал Родриго. Открытие отеля стало главной новостью, затмившей суматоху, возникшую из-за падения правительства соседней страны.

— Но я не хочу никакой цыганщины! — решительно сказал король. — И не потому, что сам ее не люблю. Просто нам ни к чему всякие сравнения. Поэтому — никакой оперетты! С чего лучше начать, дорогая? Может быть, с произведения, под которое мы впервые танцевали в Букингемском дворце?

— Бетховен, — сказала королева. — Менуэт соль. Не прикидывайтесь. Вы все прекрасно помните.

— Да, это Бетховен. Напойте-ка мне.

Она повела плечами, вздохнула и напела два первых такта.

— Прелестно, — одобрил он. — Именно то, что нужно. Музыка для легких ножек, а не для тяжелых каблуков. Никакого бряцания, никакой барабанной дроби. Концерт состоится в пятницу вечером. К этому времени новости достигнут каждого уголка Испании. Даже твои родственники узнают, что Мадрид — не заштатный городишко в провинциальном государстве. Наш отель достоин лучших столиц. Телефон на каждом этаже. Туалет рядом с каждой спальней. Ты знаешь, что один из моих архитекторов считал, что это чистое расточительство? Но, как ты только что сказал, мир меняется. К счастью, этот выскочка убрался к себе домой, в Лиссабон, и мне больше не придется терпеть его недовольство.

Я уже собирался уйти, когда в дверях неожиданно появились трое мужчин в тесных бриджах и кружевных рубашках, которым преградила вход охрана.

— Пропустите их, пропустите! — крикнул король, а затем обратился к королеве: — Вы уверены, дорогая? — Она кивнула, и он повернулся ко мне: — А что делать с тобой, молодой человек? Не хотел бы ты сегодня прогуляться с нами?

— На лошадях?

— А ты предлагаешь на гусях? Конечно на лошадях!

Я покраснел, не зная, что ответить, но меня спасла королева.

— Его нога, дорогой, — спокойно сказала она королю. — Вы нас покидаете? Хорошего отдыха. А мы еще немного поболтаем.

Король и его приятели ушли. В мраморных коридорах еще некоторое время эхом отдавался их шумный разговор. Королева отослала одного из стражников с каким-то поручением, а другого попросила выйти.

— Может быть, я смогу ехать верхом, — сказал я. — На самом деле нога у меня не так уж болит.

Но она меня не слушала. Словно боясь, что король в любую минуту может вернуться, быстро заговорила о том, что ее тревожило.

Она не будет присутствовать на открытии «Рица». Недавно созданный в Испании Красный Крест присудил ей почетную награду за помощь больницам и медицинским сестрам. Церемония вручения состоится в Толедо, и она не успеет вернуться к пятнице, чтобы принять участие в торжествах по поводу открытия отеля.

— Очень удачный повод избежать участия в этом мероприятии, — сказала она. — На нем соберутся все без исключения дамы высшего света. Зачем? В конце концов, что для них значит этот роскошный отель? Только то, что их мужья получат возможность снимать в нем для себя номера. — Она брезгливо покачала головой. — Но ты должен быть там, Фелю. Ты будешь моими ушами и глазами.

Я предположил, что она хочет, чтобы я понаблюдал, кто с кем будет танцевать. Нельзя сказать, чтобы эта идея привела меня в восторг. Но я понимал королеву: ревность и необходимость защиты способны кого угодно заставить шпионить за любимым человеком.

Королева подробно описала мне женщину, за которой я должен буду проследить, — герцогиня с темными волосами и зелеными глазами.

— Ты уже видел ее во дворце. На королевских мессах, иногда рядом с епископом.

— Она будет одета в черное, как все «черные дамы»?

Замечание о «черных дамах» заставило королеву поморщиться. Это было прозвище слишком благочестивых светских дам, которые демонстративно носили черные одежды. Они не были вдовами, хотя, судя по всему, жаждали того же внимания, какое обычно оказывают людям в беде. Они изображали покаяние, предаваясь ему с той же страстью, с какой король и его приближенные играли в поло или в карты. Им казалось мало привлекать мужские взоры в течение недели — они пытались обворожить и священников своим нарочитым религиозным экстазом.

— Эти дамы надевают черное по воскресеньям, Фелю, — сказала королева. — На празднество они оденутся более ярко. Герцогиня, о которой я говорила, будет в голубом платье.

— А если нет?

— Ей только что прислали его по почте из Парижа. Она его наденет.

Моя задача, как объяснила королева, не дать герцогине покинуть танцевальный зал отеля.

— Но я буду занят игрой.

— Вот именно. Пока ты играешь, она не уйдет. Она воображает себя царицей бала. И не захочет пропустить ни одного танца. Она завладеет королем на весь вечер, если, конечно, он ей это позволит.

— Вы говорите об этом так спокойно?

— В зале, на людях, это не страшно. Но если они оставят зал вместе… — Ее голос дрогнул. — Я этого не перенесу.

Я ждал дальнейших указаний.

— Но даже если все сложится дурно, — продолжила она, — на балу будет министр, который сможет принять меры.

— Министр?

— Это самый надежный человек в кабинете короля.

— Значит, королю обо всем известно?

— Он ничего не смог бы предпринять, даже если бы знал. Кроме того, мы защищаем его от самого себя. Ты уже знаешь больше, чем нужно.

— А почему бы министру не проследить за герцогиней?

— Он будет приходить и уходить, разговаривать с гостями, переходить из одной гостиной в другую, исполнять множество других важных обязанностей. Он не может каждую минуту оглядываться. Это привлечет к нему излишнее внимание.

— Прошу меня простить, — сказал я. — Но я не уверен, что все понял правильно. — Не мог же я прямо сказать, что каждый в городе знает о похождениях короля? Одной изменой больше, одной меньше.

— Церковь выступает против нового налога, — немного раздраженно заговорила она. — Это немалые деньги. Крайние клерикалы как никогда сильны, и либералы теряют терпение. Король не может удовлетворить и тех и других. Я не уверена, что он вообще может кого-либо удовлетворить. — Она глубоко вздохнула: — Герцогиня и ее муж — открытые противники нового налога. Если король будет открыто ей потакать, народ сделает свои выводы. У короля есть выбор… Говорят, в Гибралтаре стало тесно после того, как португальские республиканцы взяли Лиссабон. Речь не о чувствах, Фелю. Речь о влиянии. Мы должны быть уверены, что между обеими сторонами сохраняется равновесие.

Я вспомнил Персиваля в сполохах факельного огня. «Ты должен показать им, на чьей ты стороне…»

— Что тут сложного? — нетерпеливо вздохнула королева. — В чем ты сомневаешься?

Лицо Персиваля скрылось в тени. «Мы никому не причиним вреда…»

— В ответе будет герцогиня, а не ты, — успокоила меня королева. — Твое дело — исполнять музыку. — И добавила мягко: — Принеси виолончель, сыграй мне что-нибудь. Может, меня озарит новая мысль.


Играть мне было труднее, чем всегда. Вставка в виде драгоценного камня, оправленного в небольшое серебряное кольцо, немного утяжелила колодку смычка. Конечно, к этому надо было просто привыкнуть. И вообще, я всегда считал, что у каждого смычка свои особенности. Плюс ко всему сказались последствия болезни, перенесенной в Кампо-Секо. Однако владение смычком служило предметом моей особой гордости: я надеялся, что гибкость движения и легкость касания запомнятся моим слушателям и станут своего рода моей фирменной маркой.

До открытия «Рица» оставалось два дня. Я собрал группу, участники которой признавали во мне лидера. Мы вместе составили программу, уделив основное внимание танцевальным произведениям, что давало мне возможность вести наблюдение за толпой. Утром знаменательного дня я отправился к портному забирать костюм, который отдавал переделать перед отъездом в Кампо-Секо. «Он был готов еще три недели назад, — пожурил меня мастер. — Я уж собирался его продать. Думал, вы уехали из страны».

Три недели! Как летит время. В Кампо-Секо закончили сбор винограда. И Персиваль с дружками в любую ночь могут снова наведаться к отцу Базилио. Но я уже далеко: у меня своя жизнь, у меня моя музыка и люди, которым я нужен и которые меня ценят.

Перед входом в отель развевалось с полдюжины национальных флагов. В полированном паркете отражался свет канделябров. Наш квартет расположился в передней части Сала Реаль — вытянутого в длину зала с белыми стенами, украшенными витиеватой лепниной. Я присел в кресло возле огромного квадратного зеркала, занимавшего почти всю стену, и начал разглядывать гостей.

Пока изысканно одетые дамы и мужчины в смокингах заполняли зал, мы исполняли простые мелодии Гайдна. Постепенно набралось около двух сотен человек. Во время первого перерыва гостиничный бой подал мне на подносе бокал с прозрачной жидкостью, которую я, не задумываясь, проглотил. Это оказался джин. Я еще переводил дух от крепкого напитка с ароматом можжевельника, когда мужской голос шепнул мне в ухо: «Если понадобится, можете послать за мной этого парня».

Я быстро оглянулся, но заметил лишь удалявшийся от меня силуэт. Зато я услышал, как к нему обратился другой мужчина, нечаянно его задевший: «Извините, дон Перес». Значит, ко мне подходил сам министр. Парнишка, подавший мне джин, стоял у зеркала и изучал жемчужного цвета пуговицы на своих белых перчатках.

Вскоре объявили о прибытии короля, и мы заиграли национальный гимн. Последовали речи и тосты: за Париж и французского архитектора, за Испанию, за короля. Я выпил еще один коктейль и немедленно об этом пожалел: отражавшиеся в зеркалах сверкающие канделябры заплясали у меня перед глазами. Я попытался сосредоточиться и отыскать в толпе голубое платье. Это было нелегко — весь зал был залит бирюзовым светом. Но вот гости зааплодировали заключительной речи, и я наконец увидел бледно-голубые оборки, каскадом опускавшиеся к полу, а над ними — обнаженную узкую спину в глубоком вырезе платья. Мне казалось, что стоит мне дотронуться до зеркала, и мои пальцы прикоснутся к этой спине. Я потряс головой, прогоняя наваждение, и поманил пальцем боя.

— Послание министру? — шепнул он.

— Нет, — крикнул я так громко, что он чуть не подпрыгнул. — Еще джину!

Гостей еще прибыло, стало тесно, так что в зале без конца звучали извинения. Обтянутые декоративной тканью кресла пустовали. Никто не желал сидеть.

Скрипач тронул меня за рукав, пробуждая меня от грез. Мы заиграли вальс, и центр зала стал похож на водоворот. Танцевал король, но не с герцогиней, а с пожилой дамой в платье с пышными рукавами, которые развевались, как крылья. Герцогиня стояла в стороне и беседовала о чем-то с несколькими молодыми и красиво одетыми дамами. В зале не было ни одного черного одеяния. Здесь становилось все жарче. Лица танцующих блестели испариной.

Бросив очередной взгляд в зеркало, я обнаружил, что бледно-голубое пятно исчезло. Мелькнул край платья герцогини, удалявшейся в соседний зал. Королева уверяла меня, что герцогиня ни за что не пропустит танцы, но она ушла. Я не знал, что мне делать. Тревожить министра, пожалуй, не имело смысла — король по-прежнему находился в зале.

Знаком я велел музыкантам продолжать играть, отставил виолончель в сторону и быстро соскочил со сцены. Бой вопросительно посмотрел на меня, но я отрицательно помотал головой. Промчался через холл, повернул за угол — и снова увидел мелькнувший подол платья. Я прибавил шагу, сделал очередной поворот, и тут услышал стук закрывшейся двери. Я стоял возле нее, тяжело дыша. Затем, решившись, нажал на золоченую ручку двери. Она распахнулась, и я отшатнулся от шума женских голосов и облаков пудры.

— Какой ужас! — закричала дородная женщина. — Здесь мужчина!

В глубине пахнущего духами убежища раздался женский смех.

С пылающим лицом я побежал прочь. Миновав мужской туалет, по красному ковру устремился к выходу и оказался на улице, с наслаждением вдыхая холодный ночной воздух. Я решил, что у меня есть в запасе немного времени: герцогиня наверняка пробудет в дамской комнате еще несколько минут. Я ждал, когда из головы выветрится джин, а в ушах умолкнет гул. Подняв глаза к бархатному небу, усыпанному звездами, я на краткий миг ощутил покой. Затем перевел взгляд на «Риц», из окон которого лился свет люстр и канделябров. Стекла немного запотели, и световые пятна слегка расплывались. Внезапно мне почудилось, что там, за окнами, горят факелы, много-много факелов… Я сделал глубокий вдох.

Где они сейчас, мои земляки, мои старые школьные товарищи из Кампо-Секо, мои соседи? Я не забыл, как мальчишками мы собирались в пересохшем русле ручья. Теперь и я, и они стали почти вдвое старше. И у них совсем другие забавы. В последний раз им удалось избежать наказания, но это значит лишь одно: они станут вести себя еще более дерзко. Что они натворят в ближайшее время? Они катятся вниз, и чем дальше, тем быстрее.

Кто-то потянул меня за рукав. Это был бой:

— Скрипач просил передать, что они вас ждут.

— Хорошо, я сейчас.

Однако я не сделал ни шагу, не в силах тронуться с места. В голове проплывали воображаемые картины, но такие ясные, как будто я видел их наяву. Вот они миновали ремонтную мастерскую, вот подошли к водоразборной колонке. Возможно, кто-то из компании захотел пить и наполнил водой кожаный мешок. Они добрались до соседнего квартала, прошли мимо закрытого газетного киоска и кафе. Может, в этот миг из окна выглянула жена одного из них и крикнула: «Эй, что не заходите? У меня есть суп, могу угостить…»

— Скрипач… — Бой настойчиво теребил мой рукав. — Он очень просил…

Иду, иду.

В зале смолкли звуки очередного вальса и раздались аплодисменты. Гости хлопали королю и его партнерше — довольно пожилой даме, которая благодарно прижимала руку к груди и тяжело дышала после танца. Король рассеянно улыбался тонкогубой самодовольной улыбкой, обшаривая взглядом зал. Вернулась герцогиня и встала у стены. Лицо ее, обрамленное рыжеватыми локонами, больше не сияло.

Скрипач смотрел на меня, вопросительно подняв брови. Моя отлучка нарушила заранее составленную программу, и он не знал, какое произведение играть следующим. Мужчины отирали пот со лба, женщины обмахивались веерами. Король поклонился гостям и с самым безразличным видом наискосок пошел через зал. С другого его конца в ту же сторону двинулась герцогиня.

У меня после выпитого все еще кружилась голова. Я стоял как истукан, не зная, на что решиться. Опьянение скоро пройдет, понимал я, но что мне делать с этой своей вечной нерешительностью? Я отговаривал Персиваля участвовать в нападении на священника. Презирал Альберто за то, что он отодвинул музыку на второй план, позволив другим людям использовать ее как инструмент для осуществления своих зловещих планов. Я внутренне соглашался с лозунгами группы Лисео и принял сапфир королевы, веря, что это символ чистоты и преданности. Но что в итоге? Где она, чистота? В изысканных мелодиях Баха, да, конечно. Но и только?

Собственно, что такого недруги могут сделать герцогине? Да ничего — она леди. А что бы они сделали священнику? Поставили бы ему синяк под вторым глазом, так сказать, для симметрии. Ну и припугнули бы, что отправят обратно в Италию.

Джин все шумел в голове, мне стало жарко. Я вспомнил, как Куим затаптывал горящий факел. Мне живо представилось, как он подносит факел, снова ярко пылающий, к покрывалу алтаря. И чей-то голос подзадоривает его: «Давай, не тяни, поджигай!»

«Но тут же рядом школа», — предостерегает другой голос.

«Там сейчас пусто, — возражает первый. — Да и вообще, чему хорошему мы там научились? Катехизису?» «Что такое либерализм?» — «Тяжкий грех». — «Какие либеральные газеты разрешается читать?» — «Только „Биржевые новости“».

И вся компания дружно рассмеялась. Я и сам хотел улыбнуться, но тут словно воочию увидел, как по лестнице спускается отец Базилио в белой ночной сорочке. «Я узнал тебя», — с дрожью в голосе говорит он Персивалю. А тот отвечает: «Ну и что?»

В зеркале сбоку от моего стула я видел, как уходят король Альфонсо и дама в голубом. Герцогиня с ее притворной скромностью была восхитительна. Да, она вовсю пользовалась данными ей природой преимуществами. Соблазняла короля своей красотой. Но разве не то же самое делают мужчины, только другими средствами? Епископ, выпрашивающий у монарха аудиенцию, или землевладелец, приглашающий короля на верховую прогулку по лесу?

Герцогине оставалось преодолеть несколько последних шагов до дверей. Король чуть заметно кривил лицо в радостной ухмылке. Клянусь, в тот миг я его почти ненавидел.

— Менуэт соль, — объявил я музыкантам и без дальнейших пояснений сыграл первые четыре ноты на струне ля. Они тут же подхватили мелодию.

Я не отрывал глаз от зеркала. Король остановился. Весь зал смотрел на него, ожидая, что он первым начнет благородный танец. Но король смотрел на сцену. Он узнал мелодию. Вспомнил, как танцевал этот менуэт с Эной еще до того, как она стала королевой. Наверное, он помнил еще многое: как она смеялась его шуткам, как спрятала лицо в ладонях, когда он рассказал о забавном случае в Лондоне — он хотел пожаловаться на холод, но, недостаточно хорошо владея английским, сказал, что страдает запором. Он помнил легкость ее шагов, помнил, как она призналась, что любит аромат флердоранжа, и он прислал ей из Испании целое апельсиновое дерево.

Король не покидал танцевального зала, пока звучал менуэт. Это было бы слишком бесчестно даже для него. Мы доиграли до репризы, потом до конца. Мои партнеры взяли финальную ноту и замерли в ожидании, оставив смычки на струнах. Недолго думая, я начал менуэт снова, с первой ноты. Они были профессионалами и тут же последовали за мной. Если король останется в зале, ничего плохого не случится, говорил себе я. Вот пусть и остается.

Под алтарем занялось пламя. «Ты всегда был негодяем, — говорил отец Базилио Персивалю. — Но даже ты не позволишь этому зданию сгореть. Ты ведь знаешь, что здесь нет воды, иначе я разбудил бы весь город и мы погасили бы пожар».

«А как же тайна исповеди? — вознегодовал Персиваль. — Вы же священник».

«Камень не горит, — бубнил чей-то голос в глубине церкви. — Вы что, думаете, его волнует судьба облачений и прочего тряпья? Он боится за деньги, которые где-то здесь припрятал».

Все новые ужасные сцены вспыхивали у меня в мозгу. Что будет с отцом Базилио, со страхом думал я. И молил брата: «Уходи оттуда, Персиваль, уходи скорей. И отпусти святого отца».

Второе исполнение менуэта подходило к финалу. Он заканчивался вычурной восьмушкой, за которой следовала пауза. Она-то и позволяла легко вернуться к началу пьесы, превращая менуэт в бесконечную петлю. Мы могли бы играть его всю ночь. Но публика уже почувствовала, что происходит что-то не то. Впервые за весь вечер перестали пустовать кресла вдоль стены — все больше пар прерывали танец и присаживались передохнуть.

Смычок оттягивал мне руку. Я чуть согнул безымянный палец и мизинец, чтобы они встали удобнее. Мы как раз подошли к финалу, и я сделал требуемую паузу. Но первая скрипка понял меня по-своему и решил дать мне отдохнуть. Не дожидаясь сигнала, он заиграл сольную пьесу Моцарта.

Я поднял глаза. Герцогиня исчезла. Как и король.

Я опустил смычок. Ко мне тут же подскочил бой:

— Что-то случилось?

— Найди министра.

Из бокового придела церкви вынырнул Хорди. В руках он держал клубок веревки. Я узнал эти веревки, похожие на змей. С их помощью Ривера, его брат и другие мужчины выносили из церкви пианино. «То, что надо, — крикнул Хорди Персивалю. — Протащим его через весь город. Будет знать!» Они захлестнули веревку священнику вокруг шеи. Тот напрасно перебегал глазами с одного лица на другое, пытаясь хоть в ком-то уловить ноту сочувствия.

Сидеть не играя я больше не мог. Дождался конца музыкальной фразы и влился в следующую, надеясь, что мощное вибрато скроет мою дрожь. В этот миг нас прервало мелодичное звяканье: кто-то громко стучал серебряной ложкой по бокалу. Я поднял глаза: посередине зала возвышалась фигура министра Переса. Возле него стояла герцогиня — щеки у нее пылали. Тут же был и король, бледный и мрачный.

— Он здесь! — звонко крикнул кто-то, и к центральной группе присоединился муж герцогини, герцог Монтальбани. Он шел из гостиной Гойи, служившей курительной. Мне показалось, что он чем-то недоволен.

— Настала минута, — пророкотал сеньор Перес, перекрывая гомон голосов, — объявить о специальной награде, вручаемой от имени короля и королевы. И мы делаем это в присутствии друзей герцога и герцогини.

В зале раздались одобрительные возгласы. Впрочем, кое-кто из гостей со скептическим видом перешептывался.

Министр Перес хорошо подготовился. В руках у него вдруг возник орден с голубой лентой. Собравшиеся вытягивали шеи, силясь разглядеть награду.

— Господь Бог наделил герцога множеством прекрасных качеств, — разливался Перес.

Герцог хмурился, король хитро щурился.

— Не раз и не два он высказывал желание править более обширными землями, — продолжал свою речь министр.

На лице герцогини расцвела счастливая улыбка.

— Согласно воле короля, — обратился к герцогу Перес, — вам присваивается титул герцога Ортиса и передаются во владение острова Пуэрто-Крус и Верильяна, куда вам и надлежит отправиться.

Шепот в зале усилился. Улыбка на лице герцогини увяла, сменившись изумлением. Король протянул руку герцогу, и тот принял ее. Он беззвучно разевал рот, силясь что-то сказать, но язык его не слушался.

— Где хоть эти острова? — повернулся я к скрипачу, но он не удостоил меня ответом. Просветил меня альтист. Наклонившись к самому моему уху, он прошептал:

— На карте они больше всего похожи на мушиное дерьмо. Лежат где-то к юго-западу от Марокко. Вроде бы раньше там была исправительная колония.


Прошла неделя. Читая газету, я обратил внимание на две статьи. В первой говорилось о том, что король намерен заставить церковь платить налоги. Приводились высказывания нескольких церковных деятелей, которые выражали неудовольствие решением короля. Некоторые группы либералов, до этого находившиеся в оппозиции к королю, напротив, приветствовали его, хотя достаточно осторожно.

Гораздо больше меня взволновала вторая статья. В ней сообщалось об инциденте в Кампо-Секо. В кои-то веки наш городишко удостоился упоминания в центральной прессе. Ни о каком пожаре не было сказано ни слова, но новости ужасали. Некие члены «комитета бдительности» убили местного священника, повесив его в городском сквере. В преступлении обвинили троих крестьян, немедленно приговоренных к смертной казни. Я читал и перечитывал статью, ища их имена. Напрасно. Крестьяне не стоили того, чтобы быть названными поименно.

Я молился, чтобы среди них не оказалось Персиваля. Тешил себя надеждой, что все еще обойдется. Но это у меня плохо получалось. Пустота в сердце зияла, как ни старался я заполнить ее гневом, страхом и жалостью к себе. Останься я в Кампо-Секо хотя бы еще на пару недель, я остановил бы брата. Но я спешил в Мадрид, спешил помочь королеве. Я чувствовал себя без вины виноватым. Я не состоял в «комитете бдительности», не предавал королевский двор. Я только музыкант, твердил я себе. Только музыкант. Я повторял эту простую фразу вновь и вновь, как заклинание. Потом пришло письмо из дома, подтвердившее мои худшие опасения. Похорон не будет, приезжать не надо. Персиваля вместе с другими казненными уже погребли за пределами кладбища.

Я добился аудиенции у королевы. Она заставила меня ждать три дня. Как я узнал позже, она была занята — проходила врачебное обследование. Я попросил у нее разрешения вернуть сапфир.

— Он тебе больше не нравится?

— Я его недостоин. Я не заслуживаю вашего доверия. И не уверен, что смогу служить вам так, как должно.

— Но, Фелю, это же личный подарок. — Ее лицо было бледным. — Ты не путаешь несчастье той ночи с нашей дружбой?

Я не знал, что и думать. В комнате повисла тишина, нарушаемая несогласованным тиканьем часов. Здесь их было сразу три штуки.

Королева проследила за моим взглядом:

— Да, только что вернулись от реставратора. И еще одни добавились. Работают без сбоев.

Я попытался что-то сказать, но она прервала меня, не дослушав:

— Сбереги этот камень. Обратно я его не возьму. Я по-прежнему тебе доверяю.

Она понимала меня лучше, чем я сам. Потому что в глубине души я хотел сохранить ее подарок. Я хотел служить ей — не потому, что верил в монархию, не потому, что верил в короля, убеждениями которого — сегодня консервативными, завтра либеральными — так легко манипулировали ловкие политиканы, ничуть не озабоченные будущим Испании. Я хотел служить именно ей, с ее мятущейся душой, в которой я узнавал себя.

Напоследок она посвятила меня в секрет, пока известный только ее приближенным:

— Я снова беременна, Фелю. И должна быть очень осторожна — никакого вина, кофе, шоколада: никаких сильных эмоций. Никакой музыки. Так советуют доктора.

Загрузка...