КОРНЕЛИЙ ТАЦИТ[470]

АННАЛЫ

КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ

1. …Решив, что дважды консул Валерий Азиатик был когда-то любовником Поппеи, Мессалина подговаривает Суилия выступить обвинителем их обоих.[471] Ее толкало на этот шаг, помимо всего прочего, желание завладеть садами, которые некогда были созданы Лукуллом; теперь они принадлежали Азиатику, и он украшал их с невиданным великолепием. На помощь ей пришел воспитатель Британника[472] Сосибий — сделав вид, будто помышляет лишь о благе императора, он принялся убеждать Клавдия остерегаться человека, чье влияние и богатство представляют угрозу власти принцепсов. «Азиатик, — говорил он, — был главным зачинщиком убийства Гая Цезаря.[473] Он не только не побоялся признаться в этом перед собранием граждан Рима, но и ставил это злодеяние себе в заслугу. С тех пор слава его гремит в Риме и разошлась по провинциям. Теперь он добивается разрешения на отъезд в германскую армию, рассчитывая, что ему, как уроженцу Виенны,[474] располагающему поддержкой многочисленной и влиятельной родни, без труда удастся взбунтовать племена своих соотечественников». Клавдий не стал ничего выяснять. Тут же он отдает приказ префекту претория Криспину взять отряд легковооруженных солдат и срочно, будто дело идет о подавлении взявшегося за оружие врага, выступить в путь. Криспин находит Азиатика в Байях[475] и, заковав его в кандалы, везет в Рим.

2. Ему не дали возможности оправдаться перед сенатом. Клавдий выслушал его у себя в спальне в присутствии Мессалины и Суилия, предъявившего Азиатику обвинения в том, что он подкупал солдат и, стремясь обеспечить себе их поддержку в осуществлении любого преступного замысла, дарил им деньги и втягивал в свои развратные похождения; что он состоял в незаконной связи с Поппеей и, наконец, что он как женщина отдавался чужим ласкам. Здесь обвиняемый, до тех пор упорно молчавший, не выдержал: «Спроси своих сыновей, Суилий, — крикнул он, — они тебе скажут, что я мужчина». Раз начав, он защищался теперь со все растущим одушевлением. Клавдий был сильно взволнован, даже у Мессалины на глазах появились слезы. Выходя из комнаты, чтобы отереть их, она приказывает Вителлию[476] ни в коем случае не дать обвиняемому ускользнуть, сама же обращает все силы на то, чтобы ускорить гибель Поппеи. Подосланные ею люди запугали Поппею ужасами тюрьмы и убедили ее добровольно принять смерть. Цезарь до такой степени не подозревал обо всем этом, что несколько дней спустя спросил у обедавшего с ним мужа Поппеи Сципиона, почему жена не с ним; Спицион ответил, что она скончалась.

3. Клавдий размышлял над тем, как оправдать Азиатика, когда к нему явился Вителлий. Заливаясь слезами, он напомнил о своей старой дружбе с Азиатиком, о его заслугах перед государством, о знаках внимания, некогда оказанных ими обоими матери принцепса Антонии, упомянул о его недавнем походе против британцев и, перечислив множество других обстоятельств, говоривших в пользу обвиняемого и способных внушить к нему сострадание, стал просить императора предоставить Азиатику самому выбрать род смерти. Клавдий тут же согласился явить подобную милость. Некоторые советовали Азиатику перестать принимать пищу, дабы уйти из жизни без страданий, но он ответил, что должен доставить удовольствие тем, кто был к нему столь милостив. Исполнив обычные телесные упражнения, выкупавшись и весело отобедав, он сказал, что ему было бы больше чести погибнуть от коварства Тиберия или ярости Гая, чем от происков женщины и бесстыдной болтовни Вителлия; затем Азиатик вскрыл себе вены. Перед этим он осмотрел приготовленный для него погребальный костер и велел перенести его в другое место, чтобы густая листва деревьев не пострадала от огня, — столько твердости духа сохранил он в последние минуты жизни.

4. На созванном вскоре за тем заседании сената Суилий снова выступил с обвинениями — в этот раз против известных всему городу римских всадников по прозванию Петра. Их убили потому, что они якобы предоставляли свой дом для свиданий Мнестора с Поппеей. Поводом же для обвинения, предъявленного одному из них, послужил сон: будто бы ему приснился Клавдий в венке из колосьев, остью вниз, и будто бы он потом говорил, что это предрекает скорое вздорожанье хлеба. Другие рассказывают, что ему приснился венец из увядших виноградных листьев и что он толковал это как указание на кончину принцепса, которая-де наступит в конце осени. Бесспорно, во всяком случае, что и его самого, и брата погубило какое-то сновидение.

Сенат постановил наградить Криспина полутора миллионами сестерциев и даровать ему преторские знаки отличия. По предложению Вителлия миллион сестерциев дали еще и Сосибию за помощь, которую он оказывает Британнику своими наставлениями, а Клавдию — советами. Когда очередь высказать свое мнение дошла до Сципиона, он произнес: «Раз к преступлениям Поппеи я отношусь так же, как все, считайте, что и сейчас я думаю то же, что все», выразив в этих удачно найденных словах и любовь к жене, и чувства, которые он обязан был испытывать как сенатор.

5. С тех пор, не зная ни отдыха, ни часа, Суилий все яростнее преследовал людей своими обвинениями, а многие старались даже превзойти его в наглости. Дело в том, что, сосредоточив в своих руках власть, принадлежавшую ранее законам и должностным лицам, принцепс открыл возможность для самых различных злоупотреблений; но самым ходким товаром все же оказалось вероломство судебных защитников. Дошло до того, что известный римский всадник Самин, заплативший Суилию четыреста тысяч сестерциев, закололся в его же доме, узнав о тайном содействии, которое тот оказывал его противникам. Наконец в одном из заседаний консул следующего года Гай Силий, о чьем могуществе и гибели я расскажу в свое время, а за ним и другие сенаторы вскакивают со своих мест и требуют вернуть силу старинному закону Цинция, запрещавшему ораторам принимать деньги или подарки за защитительную речь в суде.[477]

6. Те, кому было невыгодно это предложение, недовольно зашумели, но когда, опираясь на их поддержку, Суилий попытался выступить с возражениями, Силий обрушился на него, приводя в пример ораторов былых времен, считавших, по его словам, лучшей наградой за свое красноречие славу в потомстве. «Теперь все переменилось, — продолжал он, — и первое из благородных искусств втоптано в грязь теми, кто им занимается. Где помышляют лишь о наживе, нет места ни честности, ни доверию. Если бы тяжбы никому не приносили прибыли, их было бы меньше, сейчас же распри и взаимные обвинения, ненависть и беззакония поощряются в расчете на то, что эта разъедающая наше правосудие моровая язва обогатит судебных защитников, как особенно опасные болезни приносят выгоду врачам. Вспомните Гая Азиния и Мессалу, из более близких к нам — Аррунция и Эзернина, которых вознесли на вершину почета их непорочная жизнь и красноречие». После такой речи консула следующего года, сочувственно встреченной присутствующими, сенат приступил к подготовке постановления, согласно которому взимание крупных вознаграждений за защитительную речь в суде должно было караться по закону о вымогательстве. Тогда Суилий, Коссутиан и другие, видевшие, что принимаемое решение означает для них не просто угрозу судебного преследования, а безусловное осуждение, настолько очевидна была их вина, обступают цезаря и умоляют его лишить постановление обратной силы. Едва Клавдий согласился, они перешли в наступление.

7. «Найдется ли человек, столь самонадеянный, чтобы уповать на славу в веках? Задача ораторского искусства — оказывать людям помощь в их делах, и нельзя допустить, чтобы кто-либо попал в зависимость от власть имущих потому лишь, что не смог найти человека, готового защитить его в суде. Но красноречие никому не дается даром — занимаясь чужими делами, пренебрегаешь своими собственными. Одни добывают средства к существованию, служа в армии, другие — возделывая землю, но никто не возьмется за работу, не подсчитав заранее, сколько дохода она ему принесет. Азинию и Мессале, осыпанным наградами во время войны Антония с Августом, или наследникам богатых родителей Эзернину и Аррунцию нетрудно было выставлять напоказ свое бескорыстие. Но легко найти и примеры, говорящие в нашу пользу, — достаточно вспомнить, какие деньги брали за свои выступления Публий Клодий и Гай Курион. Мы всего-навсего скромные сенаторы, мы живем в государстве, где царит спокойствие, и рассчитываем лишь на доходы, возможные в мирное время. Подумай, цезарь, о людях из народа, которые теперь все чаще начинают блистать на гражданском поприще. Если рвение не вознаграждать, исчезнет и само рвение». Хотя эти доводы звучали менее благородно, принцепс решил, что они не лишены основания, и установил предельный размер вознаграждения в десять тысяч сестерциев; защитник, взявший больше, подлежал преследованию по закону о вымогательстве.

8. Примерно тогда же, по указанию Клавдия, вернулся в свою страну армянский царь Митридат, который, как я уже упоминал, потерпел в свое время поражение от Гая Цезаря… Возвращаясь домой, он рассчитывал на поддержку своего брата, иберийского царя[478] Фарасмана, который дал ему знать, что парфяне, занятые борьбой за престол и поглощенные внутренними распрями, на остальные дела не обращают внимания. Положение там было следующее. Готардз, подстроив убийство своего брата Артабана, его жены и сына, внушил своими бесконечными злодеяниями такой ужас окружавшим его парфянам, что они призвали Вардана. Вардан, человек предприимчивый и дерзкий, за два дня проходит расстояние в три тысячи стадиев, обрушивается на ничего не подозревавшего, перепуганного Готардза, обращает его в бегство и без промедления захватывает соседние области; его власти отказывается подчиниться только Селевкия.[479] Помня, что тамошние жители когда-то изменили его отцу, и движимый одной лишь яростью, не рассмотрев трезво все выгодные и невыгодные стороны складывающегося положения, он приступает к осаде хорошо укрепленного города, защищенного стенами и рекой и располагающего большими запасами продовольствия. Тем временем Готардз, получив подкрепления от дахов и гирканов,[480] возобновляет войну; Вардан вынужден оставить осаду Селевкии и располагается лагерем на равнинах Бактрианы.[481]

9. Видя, что силы восточных властителей разобщены и исход борьбы неясен, Митридат счел время подходящим и решил захватить Армению, поручив римским войскам овладеть горными крепостями, а иберийской армии занять долины. Армяне не стали сопротивляться, особенно после того, как их правитель Демонакт, отважившийся дать бой, потерпел жестокое поражение. Война тем бы и кончилась, если бы не царь Малой Армении Котис, которому несколько знатных армян предложили занять престол. Однако Котис, получив письмо от цезаря, также прекратил сопротивление; вся Армения перешла под власть Митридата, и он сразу же повел себя более круто, чем подобает новому властителю.

Тем временем Готардз получил сведения о зреющем в народе заговоре, поделился ими с братом, и оба властителя Парфии, уже было готовившиеся вступить в бой, неожиданно заключили союз. Встретившись, они сначала вели себя осторожно, но вскоре, сплетя правые руки, договорились перед алтарями богов покарать коварство своих недругов, а споры уладить полюбовно. Было решено, что у Вардана больше оснований сохранить за собой власть, и Готардз, дабы устранить всякий повод к соперничеству, удалился во внутренние области Гиркании. После его отъезда Вардану сдалась Селевкия. Она продержалась семь лет, навлекши немало позора и насмешек на армию парфян, которые так долго не могли справиться с одним-единственным городом.

10. Вскоре Вардан стал с завистью поглядывать также на другие богатые области и мечтал даже вернуть себе Армению, но легат Сирии Вибий Марс заставил его отказаться от этих замыслов. Между тем Готардз вновь взялся за оружие — он уже раскаялся, что так легко уступил престол, да и знать, которой в мирную пору приходится нести более тяжелую и унизительную службу, звала его вернуться на царство. Высланные против Готардза войска встретились с его армией при переправе через реку Эринд; в длительной и упорной битве Вардан разбил противника и, выиграв затем еще множество сражений, покорил все народы вплоть до реки Синд, отделяющей дахов от ариев. Здесь его успехам наступил предел, ибо парфяне, несмотря на одержанные победы, упрямо отказывались вести войну так далеко от дома. Установив надписи, где говорилось о его подвигах и о покорении племен, которые еще ни одному из Аршакидов[482] не платили дани, Вардан возвратился домой, покрытый славой и оттого еще более свирепый и безжалостный к своим подданным. Они же, заранее и тайно договорившись между собой, захватили Вардана врасплох, когда он был увлечен охотой, и убили его. Он был еще совсем молод, но мало кто из царей, даже проведших на троне долгие годы, смог бы превзойти его славой, если бы он так же старался внушить любовь своему народу, как страх своим врагам. После гибели Вардана снова начались распри, на этот раз особенно ожесточенные, ибо парфяне никак не могли решить, кого призвать на царство. Многие предпочитали Готардза, некоторые стояли за внука Фраата Мегердата, в свое время отданного нам в заложники. Вскоре сторонники Готардза победили, но, поселившись в царском дворце, он настолько погряз в жестокости и разврате, что парфяне оказались вынуждены тайно обратиться к римскому принцепсу и умолять его вернуть Мегердата на престол предков.

11. При этих же консулах римлянам были показаны Столетние игры[483] — на восьмисотом году от основания города и на шестьдесят четвертом после тех, что устраивал Август. Я не буду говорить о соображениях, которыми руководились, устраивая их, оба принцепса, ибо рассказал об этом достаточно подробно в книгах, посвященных правлению императора Домициана.[484] Он ведь тоже устраивал Столетние игры, в которых я принимал самое непосредственное участие и как жрец-квиндецимвир,[485] и как претор. Упоминаю об этом не из тщеславия, а с намерением показать, что подготовкой Столетних игр издавна ведала коллегия квиндецимвиров, исполнение же самих обрядов почти всегда поручалось тем из ее членов, кто занимал магистратуру. Когда на арену цирка для участия в Троянских ристаниях выехали верхами мальчики из знатных семей, и среди них сын императора Британник и Луций Домиций, которого принцепс вскоре усыновил, даровав ему власть и имя Нерона, народ, несмотря на присутствие Клавдия, приветствовал Домиция более громкими и радостными криками, в чем многие усмотрели предуказание на ожидающее мальчика великое будущее. В то время всюду говорили также, будто в младенчестве Домиция, как часовые, охраняли драконы — пустые басни, навеянные чужеземными рассказами о всякого рода чудесах; по крайней мере, сам Нерон, отнюдь не склонный опровергать слухи, способные его возвеличить, не раз повторял, что лишь однажды видел у себя в спальне обыкновенную змею.

12. На самом деле, расположение к нему народа объяснялось той любовью, которой все еще было окружено имя Германика,[486] ибо Домиций был единственным его потомком мужского пола, оставшимся к тому времени в живых. Ярость, с которой Мессалина преследовала мать его Агриппину, тоже увеличивала общую к нему симпатию. Мессалина ненавидела ее всегда, а в ту пору особенно люто, и если не подсылала к ней людей, которые оклеветали бы ее в глазах принцепса, не возводила на нее одно обвинение за другим, то потому лишь, что была поглощена новой любовью, больше походившей на безумие. Она воспылала такой страстью к самому красивому из молодых людей Рима, Гаю Силию, что развела с ним Юнию Силану, женщину знатного рода, и безраздельно завладела его ложем. Силий понимал, насколько преступны и опасны подобные отношения, но, оттолкнув Мессалину, он обрек бы себя на верную гибель, теперь же у него оставалась хоть какая-то надежда, что Клавдий ничего не заметит. Кроме всего, он получал одну награду за другой, а потому предпочитал ждать, что покажет будущее, и наслаждаться сегодняшним днем. Мессалина то и дело ходила к нему домой, и не украдкой, а с целой свитой, сопровождала его во время выходов, осыпала деньгами и почестями. Под конец могло показаться, что Силий уже стал принцепсом, ибо дом его, переполненный рабами и отпущенниками цезаря, блистал всей роскошью императорского двора.

13. Между тем Клавдий, не подозревая, что творится в его семье, исполнял обязанности цензора: выпустил несколько распоряжений, сурово осуждавших непристойное поведение народа в театре, где подверглись оскорблениям бывший консул Публий Помпоний (автор стихов, исполнявшихся во время представлений) и многие знатные женщины; обуздал кровожадную алчность ростовщиков, особым законом запретив им ссужать деньги молодым людям с отдачей после смерти родителей; завершил строительство акведука, который дал Риму воду из источников, расположенных на Симбруинских холмах, и, узнав, что греческий алфавит совершенствовался в течение долгого времени, добавил также несколько новых букв к латинской азбуке и настоял на повсеместном их употреблении.

14. Египтяне первые, использовав для этого изображения животных, стали передавать знаками содержание мысли: камни, на которых выбиты подобные надписи, древнейшие из всех оставленных людям, можно видеть и по сей день; на этом основании египтяне считают себя изобретателями букв. У них заимствовали письмо финикийцы; лучшие мореходы своего времени, они завезли его в Грецию, где прославились как создатели искусства, на самом деле перенятого ими у других. С этим и связано предание, приписывающее изобретение письма Кадму, будто бы прибывшему в Грецию на финикийском корабле и научившему грамоте тамошнее население, не знавшее дотоле ни наук, ни искусств. Некоторые рассказывают, что первые шестнадцать букв придумал афинянин Кекроп, либо фиванец Лин, или живший во времена Троянской войны Паламед, а остальные были изобретены вскоре после того другими, и главным образом Симонидом.[487] В Италии же этруски научились письму у коринфянина Демарата, аборигены — у аркадянина Эвандра, и латинские буквы совпадают по начертанию с древнейшими греческими. Однако у нас тоже сначала их было немного, а остальные добавили позднее. Следуя этим образцам, Клавдий и ввел три новых буквы, бывших в употреблении, пока он находился у власти, а после забытых; их, впрочем, и сейчас еще можно увидеть в надписях на меди, выставленных на всеобщее обозрение на рынках и в храмах.

15. Вскоре затем Клавдий произнес в сенате речь по поводу коллегии гаруспиков, в которой требовал не дать равнодушию довести до гибели это старейшее в Италии искусство. «В тяжелые для государства дни, — сказал он, — римляне много раз призывали людей, сведущих в гаруспициях, их трудами забытые было обряды восстанавливались и в дальнейшем исполнялись более тщательно. Самые знатные люди Этрурии, иногда по своей воле, иногда побуждаемые к тому римским сенатом, сохраняли необходимые в этом деле познания и передавали их из рода в род. Теперь небрежение благородными искусствами и засилие чужеземных суеверий привели к тому, что знания эти почти вывелись. Действительно, государство наше сейчас процветает, но за это надо быть благодарным богам, а не допускать, чтобы в счастливую пору оказались преданы забвению обряды, столь тщательно соблюдавшиеся в пору невзгод». На основании этих доводов сенат издал постановление, обязывавшее понтификов позаботиться о том, чтобы деятельность гаруспиков пользовалась поддержкой и поощрялась.

16. В том же году племя херусков[488] обратилось к Риму с просьбой дать им царя — знать их была истреблена в междоусобных войнах, и единственный оставшийся в живых отпрыск царского рода, по имени Италик, содержался в столице империи. По отцу Италик происходил от брата Арминия, Флава, по матери — от Актумера, вождя хаттов;[489] он был красив собой и хорошо владел оружием и на германский, и на римский лад. Цезарь убедил его без колебаний принять на себя власть, подобавшую ему по рождению, снабдил его деньгами и дал охрану. «Ты первый, — добавил он, — кто, родившись здесь, — причем не заложником, а гражданином Рима, — покидаешь наш город, дабы встать во главе чужого народа». Германцы с радостью встретили Италика и на первых порах относились к нему хорошо, главным образом потому, что, посторонний царившим у них распрям, он ко всем был равно благожелателен. Спокойное, ласковое обращение делало его приятным каждому, участие в попойках и развлечениях особенно располагало к нему варваров, так что он с каждым днем стяжал все больше похвал и уважения. Когда же молва о нем начала распространяться по соседним и даже отдаленным землям, некоторые из херусков, выдвинувшиеся во время междоусобных распрей и теперь со злобной подозрительностью следившие за растущим могуществом Италика, бежали к окрестным племенам и стали убеждать их, что древняя свобода Германии гибнет, а римляне все больше забирают верх. «Разве, — говорили они, — мы не в состоянии найти на место царя человека, родившегося и выросшего у нас, здесь? Разве единственный, кто достоин верховной власти, — это сын соглядатая Флава?[490] Напрасно на нас пытаются подействовать именем Арминия — если бы и родной сын его вырос в земле, нам враждебной, был вскормлен в неволе и, как раб, служил там своим господам, привык к обычаям чужестранцев и был запятнан всеми их пороками, а затем явился бы сюда царствовать, даже он не мог бы вызвать у нас ничего, кроме страха. Италик же, по всему судя, идет по стопам отца — злейшего врага своего народа, не дрогнувшего поднять оружие против родины и ее богов».

17. Подобными доводами они привлекли множество сторонников; не меньше приверженцев было, однако, и у Италика, который обратился к своему войску со следующими словами: «Я не явился сюда, как захватчик, вопреки вашей воле. Вы сами призвали меня, потому что я превосходил других благородством происхождения. Теперь вам предстоит проверить, достоин ли я сравняться также и доблестью с Арминием, моим дядей, или с дедом моим Актумером. Отца мне тоже не приходится стыдиться — по воле германцев он сделался союзником римлян и ни разу не нарушил своего долга. Лицемерные же разговоры о свободе — лишь предлог для тех, кто, потеряв уважение соплеменников, готов теперь погубить весь свой народ, лишь бы развязать смуту, на которую они возлагают свои последние надежды». Толпа отвечала ему возгласами, исполненными бодрой уверенности. В начавшейся битве — для варваров весьма значительной — царь одержал победу, но затем, опьяненный успехами, стал вести себя столь надменно, что подданные прогнали его. Лангобарды[491] помогли ему вернуться на престол, на котором он и своими успехами, и своими неудачами лишь содействовал упадку племени херусков.

18. Около того же времени хавки[492] стали донимать своими набегами Нижнюю Германию. Никакие внутренние неурядицы не толкали их на это, но они осмелели после смерти Санквиния и решили воспользоваться тем, что Корбулон[493] еще не прибыл. Во главе их стоял Ганнаск — каннинефат[494] родом, долго и с почетом служивший в наших вспомогательных войсках, но потом перебежавший к варварам. На своих легких суденышках он нападал на прибрежных жителей и самым жестоким опустошениям подвергал селения галлов, так как знал, что они богаты и трусливы. Между тем Корбулон, вступив в пределы провинции, действовал с большой энергией и вскоре добился славы; этот поход и положил ей начало. Он провел триремы основным руслом Рейна, остальные суда, в зависимости от размеров и осадки каждого, протоками и каналами, потопил вражеские челны и заставил Ганнаска бежать. Наведя таким образом порядок, он восстановил старинную дисциплину в легионах, отвыкших от тягот и трудов и находивших удовольствие только в грабеже, запретил покидать свое место в строю и вступать в бой без приказа. Солдаты теперь должны были стоять на часах, нести службу днем и ночью в полном боевом снаряжении. Рассказывают, что Корбулон казнил двух солдат за то, что на строительстве вала один работал без оружия, другой — вооруженный только кинжалом. Такие требования были чрезмерны, может быть все это и несправедливо приписали Корбулону, но отсюда видно, с какой суровостью он действовал: если люди могли поверить, что он так строго наказывал даже незначительные проступки, как же молниеносно и безжалостно должен он был карать подлинные преступления!

19. Принятые им жестокие меры оказали прямо противоположное действие на солдат и на врагов. Римляне исполнились доблести, варвары утратили наглость. Племя фризиев, которое после восстания, начавшегося с разгрома Луция Апрония, оставалось нам явно или тайно враждебным, выдало заложников и осело на землях, указанных им Корбулоном. Он дал им также законы, назначил сенат и магистратов, а чтобы они не нарушили эти установления, разместил у них сильный гарнизон. К великим хавкам он отправил людей, которым поручил посулами склонить племя к капитуляции, а Ганнаска заманить в ловушку; прибегнуть к хитрости против перебежчика и изменника было и выгодно, и вполне честно. Смерть Ганнаска вызвала волнения среди хавков, что входило в расчеты Корбулона, стремившегося дать им повод для мятежа, и хотя большинство в столице горячо одобряло эти действия, кое у кого они встретили осуждение. «Зачем, — говорили такие люди, — вызывать противника на восстание? Если Корбулон потерпит поражение, пострадает государство, если одержит победу — пострадает он сам: столь выдающийся человек — угроза спокойствию Рима и обуза для слабого и нерешительного принцепса». В итоге Клавдий не только запретил новые военные действия против германских племен, но и распорядился отвести войска на западный берег Рейна.

20. Корбулон получил письмо с этим приказом, когда собирался уже перенести лагерь на земли врага. Множество мыслей и чувств нахлынуло на него при столь неожиданном известии — он опасался, что внушил подозрения императору, предвидел презрение варваров и насмешки союзников, но вслух произнес только: «Счастливы были некогда римские полководцы», — и велел трубить отступление. Чтобы не дать, однако, солдатам облениться, он провел между Мозой и Рейном канал длиной в двадцать три мили, позволивший отказаться от опасных плаваний по Океану. Цезарь, сам же запретивший Корбулону вести войну, тем не менее наградил его триумфальными отличиями.[495]

Немного спустя той же чести добился Курций Руф, вырывший в окрестностях Маттия[496] шахту с целью обнаружить залежи серебра. Месторождение он нашел бедное и вскоре истощившееся, а на долю легионов достался изнурительный труд, стоивший немало жертв — копать канавы и вести под землей работы, которые тяжелы даже на ее поверхности. Измученные всем этим солдаты тайно составили письмо, в котором от имени нескольких армий — ибо подобные вещи им приходилось терпеть во многих провинциях — умоляли императора при назначении командующих жаловать им триумфальные знаки отличия заранее.

21. Про Курция Руфа иные говорили, что он сын гладиатора; передавать выдумки о его происхождении мне не хочется — достаточно противно рассказывать даже правду. Выйдя из отроческого возраста, он попал в свиту квестора провинции Африки и таким образом оказался в городе Гадрумете. Здесь, когда он как-то прогуливался в одиночестве под опустевшими от полдневного зноя портиками, ему явился призрак, имевший облик женщины, но роста среди людей невиданного, и послышался голос: «Настанет день, Руф, и ты проконсулом вступишь в эту провинцию». Исполненный надежд, вызванных в нем таким предзнаменованием, он возвращается в Рим, где, благодаря деньгам друзей и собственной предприимчивости становится квестором, а вскоре и претором по рекомендации принцепса, оказавшего ему предпочтение перед соискателями из знатных семей и следующими словами пресекшего все разговоры о его позорном происхождении: «Курций Руф, по-моему, породил себя сам». После этого он жил еще долго, до глубокой старости, — льстивый с высшими, хоть и скрывавший угодливость под напускной резкостью, наглый с низшими, несносный с равными; он достиг консульской власти, получил триумфальные отличия и проконсульство в Африке, где и умер, исполнив все, что было ему назначено судьбой.

22. Между тем в столице у римского всадника Гнея Иония, когда он стоял в толпе людей, собравшихся приветствовать принцепса, был обнаружен спрятанный кинжал. Что замышлял Ионий, не знал никто, не удалось это выяснить и впоследствии — себя он сразу признал виновным, но, даже истерзанный пытками, не назвал ни одного сообщника, то ли потому, что их не было, то ли потому, что решил скрыть их имена.

При тех же консулах по предложению Публия Долабеллы было принято решение, обязывавшее каждого, кто в данном году добился должности квестора, устраивать на свои средства гладиаторские игры. У наших предков избрание квестором было наградой за доблесть, и вообще каждый, кто добрым поведением завоевал доверие сограждан, мог добиваться любой магистратуры; даже возраст не имел значения, и самые молодые люди становились и консулами, и диктаторами. Что касается квестуры, то она, как показывает закон, принятый в куриях и впоследствии подтвержденный Луцием Брутом, была введена царями, правившими в ту пору нашим государством. Право назначать квесторов перешло от них к консулам и оставалось в их руках до тех пор, пока и эта магистратура не стала замещаться по воле народа. Первыми, кто сделался квестором таким образом, были Валерий Потит и Эмилий Мамерк, избранные на шестьдесят третьем году после изгнания Тарквиниев, с поручением сопровождать в походах армии республики. Впоследствии обязанностей у них прибавилось, а потому было создано еще две должности квесторов, ведавших делами в Риме. Вскоре число квесторов пришлось удвоить, ибо вся Италия уже платила нам подати, а позже добавились еще и растущие доходы с провинций. Затем Сулла, заботясь о пополнении сената, довел их количество до двадцати и вменил в обязанность заниматься судебными разбирательствами. Впоследствии судопроизводство было возвращено в ведение всадников, но квесторское достоинство по-прежнему присваивалось безвозмездно — на основании заслуг кандидатов или по великодушию тех, кто ведал этими назначениями и лишь теперь, после принятия предложенного Долабеллой закона, оно стало как бы продаваться за деньги.

23. В консульство Авла Вителлия и Луция Випстана,[497] когда встал вопрос о пополнении сената, богатые и знатные галлы, выходцы из той части этой провинции, которую обычно называют Косматой, прежде уже достигшие положения союзников и римских граждан, теперь стали добиваться права занимать почетные магистратуры в столице. Дело это вызвало множество толков, и защитники различных точек зрения старались убедить принцепса в своей правоте. «Не настолько ведь истощила Италия свои силы, — утверждали одни, — чтобы не достало в ней людей, способных занять место в сенате ее столицы. Было время, когда уроженцы этого города управляли также и родственными народами, те были вполне довольны их правлением, и нам не приходилось краснеть за нашу древнюю республику. Примеры доблести и славы, оставленные нам римлянами, которые действовали по заветам предков, живут в нашей памяти до сих пор. Разве недостаточно, что венеты и инсубры[498] уже проложили себе путь в курию? — еще шаг, и мы начнем чувствовать себя пленниками на этом сборище иноплеменников. О каких почестях могут теперь помышлять последние сохранившиеся среди нас потомки древних родов? Что осталось на долю неимущих сенаторов из Латия? Скоро уже все магистратуры окажутся в руках этих богачей, чьи деды и прадеды, во главе враждебных Риму племен, огнем и мечом истребляли наши армии, кольцом сжимали под Алезией[499] легионы божественного Юлия. И это примеры лишь из недавнего прошлого. А что, если вспомнить тех, кто пытался разграбить Капитолийский храм[500] и твердыню Рима, силой захватить достояние богов? Пусть уж они пользуются своими правами римских граждан, но не оскверняют знаки достоинства сенаторов и магистратов».

24. Ни эти доводы, ни другие, им подобные, не возымели действия на принцепса; он с самого начала был несогласен с ними и, созвав сенат, так начал свою речь: «Предки мои требуют, чтобы мое правление было исполнено того же духа, который царил здесь в их времена; первый из них, Клавз, был сабинянин родом, но его приняли сразу в число римских граждан и в число патрициев; отовсюду стягивать сюда лучшие силы — такова и моя цель. Я не могу не помнить, что Юлии вышли из Альбы, Корункании — из Камерия, Порции из Тускула, а если не касаться такой седой старины, — что в сенате заседают уроженцы Этрурии, Лукании и самых разных краев Италии, что Италией постепенно стали называться все земли вплоть до Альп, а само имя римлянина присваивают уже не отдельным людям за особые заслуги, но населению целых областей, народам и племенам. Лишь тогда в нашем доме настал твердый порядок и перед мощью нашей склонились чужие народы, когда мы включили в свое государство Транспаданскую Галлию и, как бы расселив по всему миру легионы, привлекли к себе все самое здоровое, что было в провинциях, восстановив таким образом пришедшую было в упадок власть Рима. Надо ли стыдиться того, что Бальбы пришли к нам из Испании, а мужи, не уступающие им своими достоинствами — из Нарбоннской Галлии?[501] Потомки их живут среди нас, и не менее горячо, чем мы, любят свою новую родину. Что погубило лакедемонян и афинян, несмотря на всю их военную мощь, как не обыкновение видеть в побежденных иноплеменников и силой подчинять их своей воле? В отличие от них, основатель нашего города Ромул действовал столь мудро, что при нем римскими гражданами становились многие народы. Нами правили пришельцы из чужих земель, и сыновья отпущенников не раз занимали высшие государственные должности, причем назначения эти вовсе не представляют собой новшества, как многие ошибочно полагают, но производились также в былые времена. Разве не сражались мы с сенонами? Можно подумать, что не ходили на нас войной ни вольски, ни эквы, что не покоряли нас галлы, что мы не давали заложников тускам и не проходили под ярмом самнитов. И вот, если вспомнить все эти войны, ни одна из них не кончалась так быстро, как война против галлов, мир же, наступивший после нее, и прочен, и длится до сего дня. Во всем подобные нам нравами и занятиями, связанные с нами родством, галлы не столько владеют сами своим золотом и богатствами, сколько делят их с нами. Всё, отцы сенаторы, что сейчас считается древним, было когда-то новым. После патрициев стали занимать государственные должности и плебеи, после плебеев — латиняне, после латинян — другие пароды Италии. Когда-нибудь станут древними и законы, которые мы сейчас обсуждаем, а то, что мы сегодня стремимся обосновать примерами из прошлого, само будет подобным примером».

25. После этой речи принцепса было принято постановление, на основании которого эдуям первым предоставили право становиться римскими сенаторами. Оно было дано им как старейшим союзникам и как единственному галльскому племени, имевшему звание братьев Римского народа.

Тогда же Цезарь ввел в число патрициев ряд сенаторов — отчасти самых старых, отчасти же таких, чьи родители стяжали особенно громкую славу; ибо семей, которых приняли в это сословие Ромул, а позже Луций Брут, оставалось уже мало и перевелись даже потомки тех, кого сделали патрициями диктатор Цезарь по закону Кассия и принцепс Август на основании закона Сепия. Мера эта была встречена во всем государстве радостно, и сам цензор проводил ее в жизнь с превеликим удовольствием. Клавдий был весьма озабочен тем, каким образом удалить из сената людей, ославивших себя бесчестными поступками, и, наконец, отказавшись от суровых мер, применявшихся в подобных случаях в старину, выбрал мягкий и лишь недавно вошедший в употребление способ — посоветовал каждому взвесить и самому решить, не воспользоваться ли ему правом выхода из сената. «Подобная просьба, — говорил принцепс, — будет легко удовлетворена, я же не стану разграничивать исключенных и тех, кто сам захотел бы сложить с себя обязанности сенатора; люди, удаленные из сената цензорами, смешаются с теми, кто покидает его добровольно, и это смягчит чувство унижения». В связи с этим консул Випстан предложил присвоить Клавдию имя отца сената, ибо, как он говорил, звание отца отечества стало уже обычным, особые же заслуги перед родиной следует отмечать столь же особыми словами. Клавдий сам отверг это предложение консула как слишком отдающее лестью. Он провел перепись, показавшую, что число римских граждан составило пять миллионов девятьсот восемьдесят четыре тысячи семьдесят два.

Здесь его неведению своих домашних дел настал конец. Вскоре ему предстояло узнать о преступлениях жены, покарать ее и воспылать новой любовью, приведшей его к кровосмесительному браку.

26. Мессалине наскучили столь легко дававшиеся ей любовные похождения, и она уже начинала искать новых, еще не изведанных утех, когда Силий, то ли движимый роковым легкомыслием, то ли решив, что спасение от грозящих отовсюду опасностей — в самих же опасностях, принялся убеждать Мессалину отбросить всякое притворство. «Не таковы мы, — говорил он ей, — чтобы спокойно ждать, пока Клавдий окончательно состарится. Долгие размышления могут быть на пользу лишь тем, кто ни в чем не повинен; явным преступникам единственное спасение — дерзость. Есть люди, боящиеся того же, чего боимся мы, и на которых мы поэтому можем опереться. Холостой и бездетный, я готов вступить с тобой в брак и усыновить Британника. У тебя останется прежняя власть, а если мы сумеем нанести решительный удар раньше Клавдия, столь же доверчивого, сколь и вспыльчивого, ты к тому же наконец почувствуешь себя в безопасности». Мессалина холодно отнеслась к этому предложению не потому, что любила мужа, а из опасения, как бы Силий, поднявшись на вершину власти, не отвернулся бы тут же от своей любовницы и не оценил по достоинству те низости, на которые соглашался в минуту опасности. Мысль о том, чтобы назваться женой Силия, однако, ее привлекала, ибо это сулило ей крайнее бесчестие, а для прожигателей жизни чем больше позор, тем острее наслаждение. Она не стала ждать дольше и, едва лишь Клавдий отправился в Остию для совершения жертвоприношений, торжественно и со всеми полагавшимися обрядами отпраздновала свадьбу.

27. Я понимаю, как трудно поверить, чтобы нашлись люди столь неслыханной дерзости, решившиеся среди города, где всегда все известно и никто ничего не держит в секрете, будучи один консулом следующего года, другая — супругой принцепса, заранее назначить день своей свадьбы, пригласить, как бы заботясь о будущем потомстве, свидетелей, согласных подписать брачный договор; понимаю, что лишь в невероятном сне можно вообразить, как она выслушивает сватов, проходит под свадебным покрывалом, приносит жертвы богам и, окруженная гостями, возлежит на пиру, представить себе их поцелуи и объятия, а потом и их ночь, полную страстных супружеских ласк. Но я ничего не придумываю и не стараюсь поразить ничье воображение; здесь и в дальнейшем я передаю лишь правду, лишь то, что слышали и записали старые люди.

28. Все это привело в ужас домочадцев принцепса и, прежде всего, тех, кто держал в своих руках власть, а потому подвергался в случае переворота наибольшей опасности. Раньше они тайно обсуждали складывающееся положение, сейчас стали высказывать свое возмущение открыто. «Шут,[502] прежде осквернявший императорское ложе, навлек позор на голову принцепса, но никогда не представлял угрозу его жизни. Теперь место шута занял молодой человек знатного рода; красота, ум и ожидающее его в скором времени консульство внушают ему самые честолюбивые надежды. Каков будет его следующий шаг после такой свадьбы — ясно каждому». Страх овладевал ими с новой силой всякий раз, когда они вспоминали о нерешительности Клавдия, о его готовности слушаться своих жен, обо всех, кто был убит по проискам Мессалины. В то же время доверчивость принцепса внушала им надежду, что, ошеломив его сообщением о чудовищном злодеянии Мессалины, они сумеют добиться ее осуждения без разбора дела. Главная опасность для них состояла в том, что, едва услышав голос жены, Клавдий перестал бы верить рассказам о ее преступлениях, даже если бы она сама в них призналась.

29. Сначала Каллист, о котором я упоминал в связи с убийством Гая Цезаря, Нарцисс, некогда подстроивший гибель Аппиана, и Паллант,[503] пользовавшийся в то время наибольшей благосклонностью принцепса, решили было тайными угрозами заставить Мессалину расстаться с Силием, а все происшедшее скрыть. Затем, однако, Паллант и Каллист отказались от этого плана — один из трусости, другой — зная по опыту предыдущего царствования, что для сохранения власти осторожность иногда бывает важнее решительности. Нарцисс продолжал действовать один, с той лишь разницей, что теперь он старался не вспугнуть Мессалину и не обронить ни слова о своих намерениях. Привыкши ничего не упускать из виду, он сообразил, что цезарь находится в Остии уже давно, и послал туда двух его наложниц, к которым принцепс был особенно привязан: Нарцисс осыпал их деньгами, надавал обещаний, объяснил, насколько усилится их влияние, если удастся избавиться от Мессалины, и убедил, наконец, рассказать Клавдию обо всем происходящем.

30. Когда они остались наедине с цезарем, Кальпурния (так звали одну из этих женщин) бросилась ему в ноги и закричала, что Мессалина вышла замуж за Силия. Тут же она обращается к нарочно стоявшей рядом Клеопатре и спрашивает, слышала ли она об этом; та ответила, что слышала, и Кальпурния стала заклинать Клавдия вызвать Нарцисса. Явившись, он начал просить прощения за прошлое, за то, что не рассказывал цезарю о Веттиях и Плавтиях.[504] «Да и теперь, — продолжал он, — я обращаюсь к тебе не для того, чтобы осудить ее за измену супружеской верности, не затем, чтобы ты потребовал возвращения своего дворца, своих рабов, всех богатств, принадлежащих тебе как принцепсу. Пусть Силий пользуется всем этим на здоровье, но пусть вернет жену, пусть уничтожит брачный договор. Понимаешь ли ты, что уже отрешен от власти? О браке Силия знают народ, сенат, преторианцы, и если не принять срочные меры, он станет хозяином столицы».

31. Клавдий призывает близких ему людей, с мнением которых особенно считался, расспрашивает их — сначала Туррания, ведавшего подвозом продовольствия в Рим, затем командира преторианцев Лузия Гету. Они рассказывают, что происходит в городе, и тут же остальные наперебой начинают убеждать императора отправиться в лагерь преторианцев, обеспечить себе их поддержку, подумать сначала о собственной безопасности и лишь затем о возмездии. Как явствует из всех рассказов об этих событиях, Клавдий был так перепуган, что беспрерывно спрашивал, он ли еще правит империей, по-прежнему ли Силий его подданный?

Между тем наступила середина осени, и Мессалина, больше чем когда-либо погруженная в наслаждения, устроила у себя дома представление, изображавшее сбор спелых гроздьев. Работали виноградные жомы, сок переполнял чаны, женщины, опоясанные шкурами, метались в танце, как вакханки, безумствующие во славу своего бога или приносящие ему жертвы. Сама хозяйка, с распущенными волосами, потрясая тирсом, и Силий, опутанный хмелем, оба в котурнах, раскачивали головами в лад хору, распевавшему непристойные песни. Говорят, будто кто-то крикнул Веттию Валенту, взобравшемуся из озорства на вершину высокого дерева, что он оттуда видит. «Из Остии надвигается страшная буря», — ответил он, то ли действительно увидев нечто подобное, то ли случайно произнеся слова, которые оказались пророческими.

32. Между тем уже не слухи, а бесспорные вести шли отовсюду, показывая, что Клавдий все знает, что он торопится в Рим и возмездие близко. Мессалина спешит скрыться в Лукулловых садах; Силий, дабы не выдать владевшего им страха, возвращается к делам на форуме; остальные бросаются кто куда, но подоспевшие центурионы хватают их на улицах и в тайных убежищах и волокут в тюрьму. Мессалина, хоть и потеряла голову от всех этих несчастий, решается предпринять шаг, столько раз выручавший ее в прошлом, но теперь требовавший особого присутствия духа, — она отправляется навстречу мужу, чтобы любым способом попасться ему на глаза, и велит Британнику с Октавией тоже поспешить в объятия отца. Ей удается даже уговорить Вибидию, старшую из дев-весталок, обратиться к великому понтифику[505] и молить его о прощении. Сама она тем временем, в сопровождении лишь трех спутников — такая пустота мгновенно образовалась вокруг нее — пешком пересекает город и в повозке для нечистот выезжает на Остийскую дорогу. Ни в одном человеке не пробудила она сочувствия, ибо отвращение к ее безобразиям заглушало жалость.

33. В ближайшем окружении цезаря, однако, царило смятение. Здесь сомневались в верности префекта претория Геты — человека, с равной легкостью шедшего и на добрые и на дурные поступки. Собрав всех, разделявших эти страхи, Нарцисс стал убеждать Клавдия, что единственный путь к спасению — передать командование преторианцами на один день кому-либо из отпущенников, и прибавил, что готов взять это на себя. Опасаясь, как бы по дороге в Рим Луций Вителлин и Ларг Цецина[506] не переубедили принцепса и не заставили его устыдиться принятого решения, он настойчиво просит предоставить ему место в императорских носилках, и получает на это разрешение.

34. По дороге, как многие рассказывают, принцепс то поносил жену за ее преступления, то вспоминал их супружескую жизнь и своих малых детей, но к чему бы ни клонилась его речь, Вителлин повторял только: «О, мерзость! О, злодейство!» Нарцисс несколько раз требовал, чтобы он оставил свои уловки и высказался прямо, но не добился ничего, кроме двусмысленностей, которые, в зависимости от дальнейшего хода событий, можно было толковать как угодно. Ларг Цецина вел себя так же, как Вителлий. Когда на дороге показалась Мессалина, заклинавшая Клавдия выслушать мать Октавии и Британника, Нарцисс набросился на нее с обвинениями, стал говорить о Силии, о ее с ним браке и тут же, чтобы отвлечь внимание цезаря, вручил ему записку, где перечислялись ее распутные похождения. Немного позже, при въезде в город, глазам Клавдия должны были предстать его дети от Мессалины, но Нарцисс заранее распорядился их убрать. Не в его силах было помешать встрече с Вибидией, которая настойчиво и резко требовала у цезаря не обрекать жену на смерть, не выслушав ее объяснений; поэтому он ответил, что принцепс выслушает Мессалину и даст ей возможность оправдаться, пока же пусть дева идет и займется своими обязанностями.

35. Самым удивительным при этом было молчание, которое хранил Клавдий; Вителлий делал вид, будто ничего не знает; всем распоряжался отпущенник. Он приказал открыть дома, где происходили любовные свидания Мессалины и Силия, и отвести туда императора. Первое, на что он сразу же при входе обратил внимание Клавдия, была маска отца Силия,[507] которую в свое время сенат особым постановлением распорядился уничтожить, после чего показал ему вещи из родового имущества Неронов и Друзов,[508] ставшие платой за разврат. Видя, что принцепс взбешен, что с уст его срываются угрозы, он повез его в преторианский лагерь, где солдаты были уже созваны на сходку. Сначала говорил Нарцисс; Клавдий произнес всего лишь несколько слов — стыд подавил в нем справедливое чувство обиды. Когорты ответили ему долгим криком, требовали назвать имена виновных и наказать их. Приведенный к трибуналу[509] Силий не защищался, не искал отсрочек, напротив — просил быстрой смерти. Такую же твердость проявили и известные римские всадники. (Все они жаждали умереть как можно скорее.) Клавдий приказал казнить Тития Прокула, которого Силий приставил к Мессалине в качестве телохранителя и который теперь пытался выступить с разоблачениями, и Веттия Валента, полностью признавшего свою вину, а из соучастников — Помпея Урбика и Сауфея Трога. Той же участи подверглись префект городской стражи Декрий Кальпурниан, Сульпиций Руф — прокуратор, ведавший устройством зрелищ, и сенатор Юнк Вергилиан.

36. Задержка вышла только из-за Мнестра. Разорвав на себе одежды, он кричал, чтобы Клавдий посмотрел на рубцы от розог на его теле, чтобы вспомнил те слова, которыми он сам же обрек его на полную зависимость от Мессалины. «Другие, — продолжал он, — шли на преступление ради корысти или из тщеславия, я же потому, что не имел другого выхода. Приди Силий к власти, и я первый был бы обречен на гибель». Доводы Мнестра подействовали на цезаря, и он готов был сжалиться над ним, но отпущенники воспрепятствовали этому, уверив Клавдия, что нечего думать о шуте там, где погибло столько знатных мужей, и что не стоит разбираться, охотой или неволей совершал он столь тяжкие злодеяния. Никто не стал слушать и оправданий римского всадника Травла Монтана. Это был скромный юноша, отличавшийся, однако, красивой внешностью; Мессалина неожиданно призвала его к себе, но, равно неукротимая в своих желаниях и своем отвращении, прогнала его после первой же ночи. Жизнь сохранили Суилию Цезонину и Плавтию Латерану — последнему из-за выдающихся заслуг его дяди,[510] Цезонина же спасли его пороки — говорили, что на всех этих омерзительных сборищах он играл роль женщины.

37. Между тем, укрывшись в Лукулловых садах, Мессалина делала все, чтобы продлить свою жизнь. Она составляла прошения о помиловании, в которых — столько высокомерной самоуверенности сохраняла она еще в этих гибельных обстоятельствах — выражала надежды на будущее, а иногда и неудовольствие происходящим, и, если бы Нарцисс не ускорил ее смерть, ей удалось бы погубить своего обвинителя. Дело в том, что, когда Клавдий вернулся домой и вовремя подоспевший обед разогнал его дурное настроение, когда вино распалило его, он распорядился пойти и объявить несчастной (говорят, он употребил именно это выражение), чтобы на следующий день она явилась для оправданий. Слова эти показывали, что гнев императора проходит, а любовь возвращается; особенно приходилось опасаться предстоящей ночи и воспоминаний, которые охватят Клавдия в супружеской спальне. Нарцисс быстро вышел и от имени императора приказал центурионам и случившемуся здесь трибуну свершить казнь. Наблюдать за ходом дела и проверить его исполнение поручили вольноотпущеннику Эводу. Опередив других, он первым вошел в Лукулловы сады и увидел Мессалину, лежавшую на земле; рядом с ней сидела ее мать Лепида. Она не была близка с дочерью, пока та была в силе, но не могла не проникнуться к ней жалостью, когда она оказалась на краю гибели. «Не жди, чтобы к тебе явился палач, — убеждала Лепида дочь. — Жизнь твоя кончена, и расстаться с ней — единственный достойный выход, который тебе остается». Но помыслам о чести уже не было доступа в эту подточенную развратом душу, Мессалина предавалась слезам и проводила время в пустых жалобах, пока ворота не распахнулись под натиском солдат и перед ней не появились трибун и отпущенник. Первый молчал, второй осыпал ее отвратительной бранью, достойной только раба.

38. Теперь лишь она поняла, что ее ждет, и взяла поданный кинжал, но руки ее дрожали, оружие скользило, едва касаясь то горла, то груди, пока, наконец, трибун не пронзил ее мечом. Мертвое тело отдали матери. Клавдий обедал, когда ему доложили, что Мессалина погибла — убита или покончила с собой, установить не удалось. Он не задал ни одного вопроса, попросил чашу с вином и продолжал пировать, как обычно. Также и в последующие дни не обнаружил он ни возмущения или радости, ни гнева или скорби, ни одного человеческого чувства, безразличный и к ликованию обвинителей, и к слезам детей. Сенат, со своей стороны, постарался как можно быстрее уничтожить всякую память о Мессалине, постановив стереть ее имя в надписях и разбить ее статуи как в частных домах, так и в общественных местах. Нарциссу присудили квесторские знаки отличия — награда незначительная в глазах человека, ставившего себя выше и Палланта, и Каллиста.

Все эти действия знаменовали торжество справедливости, но привели к ужасным последствиям.

КНИГА ДВЕНАДЦАТАЯ

1. Мессалина была убита, и в доме принцепса воцарилось смятение, Отпущенники препирались о том, кто из них сумеет выбрать лучшую супругу императору, не выносившему холостой жизни и охотно подчинявшемуся власти жен. Не менее яростно ссорились и сами женщины — каждая старалась затмить соперниц знатностью, красотой, богатством, дабы показать, что именно она достойна столь почетного брака. Выделялись среди них две — дочь консулара Марка Лоллия, Лоллия Паулина, и Юлия Агриппина, дочь Германика; притязания первой поддерживал Каллист, второй — Паллант; Нарцисс же покровительствовал Элии Петине из семьи Туберонов. Клавдий склонялся то к одному решению, то к другому, в зависимости от того, кого выслушал последним. Наконец, видя, что отпущенники не могут договориться, он вызвал их на негласное совещание и приказал каждому высказать и обосновать свое мнение.

2. Нарцисс напомнил о прежнем браке Клавдия с Элией, о семейных узах, которые их связывают (ибо Антония была дочерью императора от Петины), и особенно долго говорил о том, что, вернувшись к бывшей жене, Клавдий сохранит у себя в доме все как было и избавит Британника и Октавию от преследований мачехи, потому что Элия станет смотреть на них почти как на собственных детей. Каллист доказывал, что Петина слишком долго находилась в положении отверженной жены и непомерно возгордится, если теперь вернуть ее во дворец; насколько разумнее взять в дом Лоллию: она бездетна, не сможет поэтому искать преимуществ для своих детей в ущерб пасынку и падчерице и заменит мать Британнику и Октавии. Паллант, в свою очередь, расхваливал Агриппину больше всего за то, что она введет в семью принцепса внука Германика, благородного отрока, вполне достойного в будущем стать императором, и тем самым объединит в одном доме всех потомков Юлиев-Клавдиев; к тому же, — продолжал он, — нельзя допустить, чтобы женщина такого происхождения, доказавшая свою способность иметь детей, в расцвете молодости, вошла в другую семью и перенесла на нее всю славу рода Цезарей.

3. Доводы Палланта оказались убедительнее других, чему содействовала и привлекательность Агриппины. На правах родственницы она часто бывала во дворце и, наконец, соблазнила Клавдия; опираясь на предпочтение, оказанное ей перед другими, она, даже и не став еще женой императора, уже располагала всей властью супруги. Удостоверившись, что брак ее дело решенное, Агриппина начала лелеять еще более обширные замыслы и подготавливать женитьбу Домиция, своего сына от Гнея Агенобарба, на дочери цезаря Октавии. Ради этого ей предстояло пойти на преступление, ибо по воле цезаря Октавия была еще ранее обручена с Луцием Силаном — юношей, и без того пользовавшимся громкой известностью, а теперь, после того как он получил триумфальные отличия и устроил невиданно пышные гладиаторские игры, привлекавшим к себе особенное расположение черни. Но все казалось возможным с принцепсом, который всегда думал то, что ему внушили, и ненавидел тех, кого велели.

4. Вителлий, пользуясь положением цензора, вел себя как ловкий раб. Привыкши безошибочно угадывать, кто сейчас входит в силу, он решил добиться расположения Агриппины и, чтобы помочь ей, выступил с обвинениями против Силана. Сестра последнего Юния Кальвина, женщина очень красивая и весьма распущенная, была незадолго перед тем невесткой Вителлия; на этом он и построил свой донос, представив любовь брата и сестры, пусть недостаточно скромную, но ничего общего не имевшую с кровосмешением, как постыдное влечение друг к другу. Цезарь с тем большей готовностью поверил этому навету, что любовь к дочери заставляла его относиться к зятю с особой подозрительностью. Ничего не зная об этих кознях, Силан исполнял свои обязанности претора, и известие об исключении из сенатского сословия явилось для него полнейшей неожиданностью; эдикт об исключении был издан Вителлием, хотя срок его цензорских полномочий истек и пополнение сената было закончено. Одновременно Клавдий порвал связывавшие его с Силаном узы родства; тот оказался вынужден сложить с себя звание претора, и на оставшиеся дни его передали Эприю Марцеллу.

5. В тот год, когда консулами стали Гай Помпей и Гней Вераний, весь город уже говорил о предстоящем браке Клавдия и Агриппины, а они по-прежнему не решались освятить свои любовные отношения свадебной церемонией, ибо не было известно еще ни одного случая, когда дядя женился бы на племяннице. В то же время кровосмешение приводило их в ужас, и они боялись, что, не будучи освящена браком, их связь может навлечь беду на государство. Колебания длились до тех пор, пока Вителлий не взялся уладить все дело так, как он один был способен. Спросив цезаря, готов ли тот подчиниться велению народа и власти сената, и услышав в ответ, что Клавдий считает себя таким же гражданином, как другие, и не может идти против общей воли, Вителлий велит ему ждать во дворце исхода событий, сам же отправляется в курию и, едва войдя, требует предоставить ему слово вне очереди, в связи с делом высшей государственной важности. «Управление судьбами вселенной, — начал он, — требует от принцепса постоянных и тяжких трудов. В трудах этих ему нужен помощник, который освободил бы его от домашних забот и позволил сосредоточиться на управлении государством. Какого же лучшего помощника можно пожелать суровому цензору,[511] с юности привыкшему не к роскоши и утехам, а к строгому соблюдению законов, чем жену, готовую разделить его горести и радости, жену, которой он сможет доверить самые сокровенные мысли и малых детей своих?»

6. Слова эти вызвали общее одобрение, и сенаторы принялись наперебой доказывать, что принцепсу следует жениться. Тогда Вителлий, искусно вернувшись к началу своей речи, заговорил о необходимости выбрать женщину, которая бы превосходила всех других благородством происхождения, плодовитостью и благочестием. «Вполне очевидно, — продолжал он, — что знатностью рода никто не в силах состязаться с Агриппиной; она доказала, что может иметь детей; поведение ее тоже достойно всяческого уважения. Самое удивительное, что боги как бы предусмотрели наш выбор: Агриппина — вдова, и поэтому принцепс, который никогда не нарушает святость семейных уз, может спокойно соединиться с ней. Разве мы не слышали от родителей о женах, вырванных из семьи сладострастием цезарей, разве не видели их своими глазами? Как все это чуждо скромности нынешнего принцепса! Настало, наконец, время создать порядок, при котором император женился бы по указанию сената и народа. Нам может показаться внове, что дядя женится на племяннице. Но у других народов такие браки встречаются сплошь да рядом, и нет такого закона, который их запрещал бы. Ведь привились же постепенно браки между двоюродными братом и сестрой, прежде у нас неведомые. Обычаи следует сообразовывать с пользой, и то, что сегодня кажется новшеством, завтра станет повседневным делом».

7. Нашлись сенаторы, которые тут же выбежали из курии, крича, что, если Цезарь и дальше будет медлить, они силой заставят его жениться. Сбежавшаяся отовсюду толпа вопила, что такова же воля и римского народа. Клавдий не стал далее ждать и сам вышел на форум навстречу спешившим поздравить его. Явившись в сенат, он предложил принять постановление, на основании которого женитьба на дочери брата считалась бы законной, и распространить его действие также на будущее. Правда, желающих вступить в подобный брак не нашлось; единственным исключением был римский всадник Алледий Север, который, как говорили, решился на это в расчете на благодарность Агриппины.

С этого момента государство стало иным; все отныне подчинялось одной женщине, которая не руководилась, подобно Мессалине, собственной распущенностью, а с подлинно мужской суровостью ведала дела римского народа и требовала беспрекословного выполнения своих приказов. На людях она вела себя строго, а еще чаще надменно; дома не допускала никаких нарушений нравственности, если они не содействовали укреплению ее власти; непомерную свою алчность выдавала за заботу о нуждах государства.

8. В день бракосочетания Клавдия и Агриппины Силан наложил на себя руки — то ли он еще питал до этого времени какие-то надежды, то ли рассчитывал, что таким образом сумеет вызвать особую ненависть к своим преследователям. Сестру его Кальвину выслали из Италии. Не ограничившись этим, Клавдий велел совершить обряды, полагавшиеся по закону царя Туллия, и приказал понтификам принести в роще Дианы очистительные жертвы. Весь город потешался над тем, как удачно он выбрал время для наказания за кровосмесительство и для искупления его. Агриппина между тем, дабы не одни только злодеяния связывались с ее именем, выхлопотала разрешение вернуться из ссылки и должность претора для Аннея Сенеки.[512] Общее уважение, которым он был окружен из-за своих ученых трудов, навело ее на мысль доверить ему воспитание Домиция. Ее приближенные рассчитывали также, что Сенека своими советами поможет Агриппине укрепить власть, ибо, как все полагали, он был преисполнен благодарности к ней за оказанную милость и ненависти к Клавдию за нанесенное некогда оскорбление.

9. Медлить далее не имело смысла. Агриппина и ее друзья обещают консулу следующего года Меммию Поллиону огромное вознаграждение и уговаривают его обратиться к Клавдию в сенате с просьбой обручить Октавию с Домицием; возраст обоих делал подобное предложение естественным, а осуществление его открывало путь дальнейшим, еще более честолюбивым замыслам. Поллион произносит в сенате речь, сходную с недавней речью Вителлия; Октавия обручается с Домицием, и последний, бывший и прежде родственником Клавдия, становится также женихом его дочери и будущим зятем принцепса. Теперь благодаря проискам матери и людей, погубивших Мессалину, а потому опасавшихся мести ее сына, он почти сравнялся с Британником.

10. Около того же времени парфянские послы, отправленные, как я уже говорил, в Рим с поручением истребовать обратно Мегердата, явились в сенат и в следующих словах стали излагать цели своего посольства: «Мы помним о союзе, соединяющем наши государства, и прибыли сюда не с тем, чтобы строить козни против династии Аршакидов. Мы пришли за сыном Вонона и внуком Фраата, пришли искать управы на Готардза, чью тиранию не в силах выносить долее ни знать, ни простой народ. Перебиты уже не только братья царя, его родственники и даже те, кто стоял в стороне от трона; ярость Готардза не щадит ни беременных женщин, ни малых детей. Неспособный управлять страной, трусливый и беспомощный на войне, он стремится жестокостью прикрыть свое бессилие и глупость. Наша дружба началась с заключения договора между обоими государствами, она освящена временем, и вы должны прийти на помощь союзникам, равным вам силами и уступающим первенство только из уважения. Мы для того и отдаем царских детей в заложники, чтобы иметь возможность, когда не станет больше сил сносить самоуправство властителей, обратиться сюда и обрести царя, который вырос в общении с принцепсом и сенаторами, а потому превосходит достоинствами своих соперников».

11. Послы продолжали и дальше говорить в том же духе, а когда они кончили, с речью выступил цезарь. Начав с рассуждения о власти римлян над миром и о подчиненном положении, которое занимают в нем парфяне, он далее сравнил себя с Августом, напомнив, что и к этому принцепсу обращались с просьбой о назначении царя, но умолчав о Тиберии, хотя последний тоже дал правителя парфянам. Клавдий присовокупил несколько наставлений Мегердату, находившемуся в зале заседаний, — посоветовал ему считать себя не владыкой, повелевающим рабами, а правителем, призванным руководить гражданами, с подданными обращаться милосердно и справедливо, ибо, — добавил он, — они тем более высоко оценят эти достоинства, чем менее привыкли к ним. В этом месте принцепс повернулся к послам и с величайшей похвалой отозвался о Мегердате — подлинном воспитаннике Рима, отличавшемся до сих пор образцовой скромностью и умеренностью. «Нрав царей, — сказал Клавдий в заключение, — следует сносить терпеливо; частые смены правителей приносят государству только вред. Рим ныне сыт славой, а положение его столь блистательно, что он может пожелать мира и спокойствия также и пограничным с ним народам». Затем наместнику Сирии Гаю Кассию было дано распоряжение доставить юношу на берег Евфрата.

12. Кассий более всех своих современников был сведущ в законах: судить о том, что человек представляет собой как полководец, нельзя, если нет войны, а когда кругом царит мир, людей деятельных и энергичных не отличить от слабых и ленивых. Так или иначе, Кассий старался, насколько это возможно в мирную пору, восстановить в войсках старинную дисциплину, не дать легионам разлениться, и действовал все время обдуманно и предусмотрительно, будто готовясь к столкновению с врагом. Он полагал, что этого требует от него достоинство предков и слава рода Кассиев, гремевшая также и среди местных племен. Став лагерем возле Зевгмы, где переправа через реку наиболее удобна, он вызвал к себе тех, кто ходатайствовал перед Клавдием о присылке нового правителя; когда парфянские вельможи и арабский царь Акбар явились к нему, Кассий сказал им, что, начав дело, надо идти до конца, и посоветовал Мегердату затягивать войну, пока варвары не израсходуют первый пыл, а может быть, и перейдут на его сторону. Неопытный юноша, однако, предавшийся, едва судьба вознесла его, утехам и безделью, не стал следовать этим советам и поддался уговорам Акбара, который с коварными намерениями задержал его на много дней у города Эдессы.

13. Карен[513] звал их, обещая, если они явятся немедленно, быстрый успех, но Мегердат и его сторонники, вместо того чтобы вступить в расположенную поблизости Месопотамию, двинулись большим обходом в Армению, хотя приближавшаяся зима делала этот край неблагоприятным для ведения военных действий. Лишь при выходе на равнину обессиленная скитаниями по заснеженным горам армия соединилась с войсками Карена. Перейдя реку Тигр, они вступили в земли адиабенов, царь которых Идзат явно поддерживал Мегердата, втайне же хранил верность Готардзу. По дороге они захватили древнюю столицу Ассирии город Нины[514] и знаменитую крепость, возле которой произошла решающая битва между Дарием и Александром и закатилось могущество персов.

Между тем Готардз около горы Санбул возносил молитвы местным богам, среди которых главный — Геркулес. Жрецы его время от времени во сне получают от бога повеление поставить подле храма лошадей, снаряженных для охоты. Едва почувствовав на себе тяжесть наполненных стрелами колчанов, кони мчатся в лес и возвращаются, едва дыша от усталости, поздно ночью Бог же снова насылает на жрецов сон, в котором показывает им леса, где он охотился, и, придя туда, они повсюду находят распростертые трупы диких животных.

14. Готардз, пока не накопил достаточно сил, предпочитал отсиживаться за рекой Кормой; враги нападали на его войско, писали ему письма, всячески стараясь вызвать на бой, он же тянул время, передвигался с места на место и засылал в армию противника людей, которые подкупали сторонников Мегердата и убеждали их изменить своему вождю. Идзат-адиабен, а вскоре и Акбар со своими арабами, действительно, отложились от Мегердата, отчасти по непостоянству, столь свойственному этим народам, отчасти же потому, что варвары, как показал опыт, охотнее просят у Рима царей, чем подчиняются им. Лишившись столь сильной поддержки, опасаясь, что и остальные могут последовать примеру изменников, Мегердат решился на единственный шаг, который ему оставался — положиться на судьбу и дать бой. Теперь и Готардз, видя, как тает армия врага, поверил в свои силы и перестал уклоняться от сражения. Войска сошлись и долго бились, обливаясь кровью; победа клонилась то в одну сторону, то в другую; но вот обратились в бегство ряды, стоявшие напротив армии Карена, преследуя их, он вырвался далеко вперед, и его со всех сторон окружил свежий отряд противника. Потеряв все надежды, Мегердат доверился клиенту своего отца Парраксу, а тот обманул его, заковал в цепи и выдал победителю. Готардз не признал в нем ни родственника, ни Аршакида; назвав его чужеземцем и римлянином, он приказал отрубить ему уши и оставил жить — как свидетельство собственного великодушия и презрения к нам. Впоследствии Готардз умер от болезни и на царство был призван Вонон, правивший в ту пору мидянами. После краткого и бесславного его царствования, не ознаменованного ни удачами, ни бедами и вообще ничем, достойным упоминания, власть над парфянами перешла к Вологезу — сыну Вонона.

15. Между тем Митридат Боспорский,[515] лишенный власти и богатства и скитавшийся по чужим землям, узнал, что римский командующий Дидий с главными силами своей армии ушел из Боспора. Посаженный на новое царство Нотис был юн и неопытен, оставленный при нем римский всадник Юлий Аквила располагал лишь несколькими когортами. Не обращая на них никакого внимания, Митридат объединяет местные племена, переманивает на свою сторону недовольных и, собрав, наконец, войско, изгоняет царя дандаридов и захватывает его престол. Узнав об этом и видя, что Митридат вот-вот вторгнется в пределы Боспора, Аквила и Нотис решили не полагаться на свои силы, занятые борьбой со вновь взявшимся за оружие сиракским царем Дзорсином, а искать помощи на стороне. Они отправили послов к Евнону, правившему племенем аорсов,[516] объяснили ему, сколь несоизмеримы силы римской державы и мятежника Митридата, и без труда добились союза. Договорились, что Евнон даст всадников, которые станут сражаться с конницей врага, а римляне возьмут на себя осаду городов.

16. Построившись, армия выступила в поход. Во главе и в хвосте ее двигались аорсы, середину составляли наши когорты и шедшие в римском строю боспорцы. Оттеснив противника, армия продвинулась до расположенного в земле дандаридов города Созы. Митридат еще раньше оставил этот город, но, так как настроение жителей казалось подозрительным, решено было разместить здесь гарнизон. Затем войска выступили против племени сираков и, перейдя реку Панду, обложили город Успе, расположенный на возвышенности и обнесенный стенами и рвами. Стены его, однако, сложенные, вместо камней, из корзин с землею и укрепленные плетнями, не могли задержать нападающих, которые построили высокие башни и оттуда бросали в город зажженные факелы и дроты, вызывавшие большое смятение среди осажденных. Если бы ночь не положила конец битве, осаду удалось бы начать и кончить в один и тот же день.

17. Назавтра жители выслали своих представителей, которые просили сохранить жизнь свободным гражданам и предлагали выдать десять тысяч рабов. Отказавшись принять капитуляцию, ибо убивать сдавшихся было бы слишком жестоко, содержать же такую массу людей под стражей — трудно, победители решили лучше уничтожить их по праву войны и дали солдатам, уже поднявшимся на стены, сигнал начать резню. Гибель Успе навела ужас на жителей края. Ничто, казалось, не могло спасти их от армии, которую не в силах были остановить ни оружие и крепости, ни бездорожье или горы, ни реки и укрепленные города. Теперь и Дзорсин, до того долго колебавшийся между верностью Митридату, чье положение становилось все более безнадежным, и стремлением сохранить отцовский престол, решил, наконец, подумать о спасении своего народа и, выдав заложников, простерся перед статуей цезаря. Все это принесло великую славу римскому войску — без потерь одержало оно множество побед и дошло почти до самой реки Танаиса,[517] до которой теперь оставалось лишь три дневных перехода. На обратном пути, однако, счастье им изменило; часть армии возвращалась морем, суда выбросило на берега Тавриды, и варвары захватили их, убив при этом префекта когорты и много солдат вспомогательных войск.

18. Тем временем Митридат, убедившись, что на силу оружия ему рассчитывать не приходится, стал искать, кто бы согласился помочь ему из жалости. Брат его Котис, — некогда предатель, а впоследствии враг, — не внушал ему ничего, кроме страха. Среди римлян ни один не обладал такой властью, чтобы на его обещание сохранить Митридату жизнь можно было положиться. Наконец он остановил свой выбор на Евноне — личной вражды между ними не существовало, а недавно заключенный с нами союз делал царя аорсов весьма влиятельным. Одевшись так, чтобы весь его облик говорил о переживаемых бедствиях, и придав лицу соответствующее выражение, он вступил во дворец и пал к ногам Евнона. «Тот самый Митридат, — сказал он, — которого римляне столько лет тщетно ищут на суше и на море, ныне добровольно отдает себя в твои руки. Распоряжайся, как знаешь, судьбой одного из потомков великого Ахемена.[518] Это имя — единственное, что враги не сумели у меня отнять».

19. Слава, сопутствовавшая имени Митридата, превратности его судьбы и благородство его речи произвели на Евнона сильное впечатление. Заставив Митридата встать и воздав ему хвалу за то, что он выбрал себе в заступники народ аорсов и их царя, Евнон тут нее отправил к цезарю послов с письмом. Дружба между римскими императорами и царями великих народов, — писал он, — проистекает прежде всего из сходства их судеб. Его, Евнона, связывает с Клавдием, кроме того, и совместно одержанная победа. Но конец войны лишь тогда прекрасен, когда за ним следует прощение побежденных. Ничего ведь не отняли, например, у потерпевшего поражение Дзорсина. Вина Митридата несравненно больше, и поэтому Евнон не просит ни сохранить ему власть, ни вернуть ему царство; единственное, о чем он молит, — не вести его за колесницей победителя во время триумфа и сохранить ему жизнь.

20. Клавдий, обычно милостивый к знатным чужеземцам, сомневался, принять ли Митридата как пленника, тем самым сохраняя ему жизнь, или лучше захватить его силой. Боль от нанесенного оскорбления и жажда мести толкали его к этому последнему решению, но против него возражали многие из приближенных императора. «Войну, — говорили они, — предстоит вести в краю, где на суше нет дорог, а на море гаваней, где цари свирепы, племена не знают оседлой жизни, почва скудна и бесплодна; воевать там долго — нестерпимо, действовать быстро — рискованно; победа принесет нам мало славы, поражение — много позора. Не лучше ли принять предложения Евнона и сохранить жизнь изгнаннику? Чем дольше он будет влачить свое нищенское существование, тем более жестокой казнью оно для него станет». Эти доводы возымели действие; Клавдий написал Евнону, что Митридат заслуживает образцового наказания и Рим располагает необходимыми силами, дабы покарать его. «Однако, — продолжал он, — уже наши предки положили, что с теми, кто молит о пощаде, надлежит обращаться столь же милостиво, сколь упорно и беспощадно следует карать врагов. Что касается триумфов, то на них место лишь народам и царям, не знавшим поражений».

21. После этого Евнон выдал Митридата, и тот был доставлен в Рим прокуратором Понта[519] Килоном. Рассказывают, что он говорил с Клавдием более высокомерно, чем можно было ожидать в его положении, и повсюду передавали следующие, будто бы произнесенные им, слова: «Я не выдан тебе, а прибыл сам, по своей воле. Если не веришь, отпусти и попробуй сыскать». Лицо Митридата оставалось бесстрастным и тогда, когда его, окруженного стражей, выставили у ростр на обозрение народу. Килон получил консульские знаки отличия, Аквила — преторские.

22. При тех же консулах Агриппина, безудержная в своей ярости, оклеветала Лоллию, которую ненавидела как соперницу, в прошлом оспаривавшую у нее руку принцепса. Подосланный ею человек сообщил, будто Лоллия связана со звездочетами и магами и обращалась к идолу Аполлона Кларского[520] с вопросами, касавшимися бракосочетания императора. Не выслушав обвиняемую, Клавдий выступил в сенате с речью, где сначала долго рассуждал о знатности Лоллии, напомнил, что она дочь сестры Луция Волузия, внучатная племянница Котты Мессалина, а в прошлом — жена Меммия Регула[521] (о браке ее с Гаем Цезарем он умышленно не сказал ни слова). После этого он заговорил о ее преступных замыслах, о необходимости лишить ее возможности нанести ущерб государству и кончил требованием выслать Лоллию из Италии, а имущество отобрать в казну. Из всех несметных богатств ей оставили только пять миллионов сестерциев. Тогда же едва не погибла и Кальпурния, женщина знатного рода, потому лишь, что Клавдий с похвалой отозвался о ее красоте; поскольку, однако, он упомянул об этом просто к слову и не проявил к ней никакого интереса, ярость Агриппины остыла на полпути, и Кальпурния осталась в живых. К Лоллии был послан трибун, ускоривший ее смерть. Был осужден также и Кадий Руф — на основании закона о вымогательстве, по обвинению, возбужденному жителями Вифинии.

23. За особое почтение к римскому сенату, проявляемое жителями Нарбоннской Галлии, сенаторам этой провинции было разрешено пользоваться правом, которым обладали представители Сицилии, и посещать свои владения, не испрашивая каждый раз разрешения принцепса. Земли итуреев и иудеев, после смерти правивших этими народами царей Сохэма и Агриппы, были включены в состав провинции Сирии. Принято решение восстановить не исполнявшийся в течение семидесяти пяти лет обряд вопрошения о благах мира и впредь отправлять его ежегодно. Цезарь расширил также границы города, следуя старинному установлению, согласно которому тот, кто раздвинул пределы державы, имел право увеличить и площадь Рима. Из римских полководцев, однако, никто, за исключением Луция Суллы и божественного Августа, не пользовался этим правом, хотя среди них и были мужи, подчинившие великие народы.

24. О том, что заставляло царей расширять границы города — пустое тщеславие или жажда подлинной славы — говорят по-разному, однако каждому, я думаю, будет небезынтересно узнать, как строились стены города и какие пределы положил ему Ромул. Так вот, — борозда, очерчивавшая границы поселения, начиналась от Бычьего рынка, с того места, где теперь стоит бронзовое изваяние быка (ибо в плуг запрягают быков), и была проведена с таким расчетом, чтобы захватить большой жертвенник Геркулеса. Отсюда расставленные через определенные промежутки камни шли вдоль основания Палатинского холма к жертвеннику Конса, а оттуда мимо Старой Курии и ограды жертвенника Ларам — к Римскому Форуму. Что касается самого Форума и Капитолия, то их, как принято считать, включил в черту города не Ромул, а Тит Татий. Позже, с ростом могущества Рима, расширялись и его пределы. Границы же, которые провел Клавдий, узнать нетрудно; о них рассказано в надписях, выставленных на всеобщее обозрение.

25. В консульство Гая Антистия и Марка Суиллия[522] Паллант, который был близок к Агриппине, благодаря роли, сыгранной им в устройстве ее брака, а теперь еще и вступивший с ней в преступную связь, стал торопить Клавдия с усыновлением Домиция, убеждая его подумать о будущем государства и о необходимости дать защитника малолетнему Британнику. Ссылаясь на пример божественного Августа, который, имея возможность опереться на внуков, тем не менее всячески выдвигал сыновей жены от первого брака, и на Тиберия, усыновившего Германика и оказавшего ему предпочтение перед собственными детьми, Паллант советовал Клавдию приблизить к себе юношу, способного разделить с ним государственные заботы. Соображения эти возымели свое действие, и принцепс выступил в сенате с речью, где повторил доводы, внушенные ему отпущенником; так Домиций оказался вознесенным над Британником, старше которого он был на три года. Сведущие люди отметили по этому поводу, что до той поры среди патрициев Клавдиев не было ни одного случая усыновления, и род этот длился без перерывов, начиная от Атта Клавза.

26. С целью сделать приятное принцепсу, а скорее для того, чтобы польстить новому наследнику, было принято постановление, по которому Домиций вводился в семью Клавдиев и получал имя Нерона.[523] Возвеличили также и Агриппину, присвоив ей имя Августы.[524] После всего этого ни один, самый жестокосердный, человек не мог не сокрушаться при мысли о судьбе, ожидавшей Британника. Постепенно даже рабы перестали ему прислуживать; мачеха время от времени оказывала ему любезности, но мальчик лишь потешался над этими неуклюжими попытками, неискренность которых была ему очевидна. Многие, действительно, рассказывают, что он отличался неробким нравом — то ли так оно и было на самом деле, а может быть, молва эта и не основана ни на чем, кроме обрушившихся на него несчастий.

27. Дабы показать свое могущество также и союзным народам, Агриппина добилась вывода ветеранов в то поселение в земле убиев, где она родилась, и создания там колонии, которой было присвоено ее имя.[525] По случайному стечению обстоятельств, когда это племя еще только перешло Рейн, его принимал в число союзников дед Агриппины Агриппа.

Около того же времени в Верхней Германии начались волнения, вызванные вторжением хаттов, чинивших грабежи и насилия. Легат Публий Помпоний выслал против них вспомогательные войска, состоявшие из вангионов и неметов, присоединив к ним отряд союзнической конницы, и приказал им либо сразиться с врагами в открытую, либо неожиданно напасть на них, когда те разбредутся по округе. Солдаты постарались выполнить все, что велел командующий. Они разделились на две колонны, и та из них, что пошла налево, окружила и уничтожила хаттов, которые только перед этим вернулись с добычей, пропили награбленное и во время нападения крепко спали. Радость победы была тем большей, что солдатам удалось освободить здесь несколько человек, попавших в рабство сорок лет назад при разгроме армии Вара.[526]

28. Та колонна, которая пошла направо, более коротким и удобным путем, нанесла врагу, решившемуся двинуться ей навстречу и вступить в бой, еще более тяжелое поражение. Нагруженные добычей и покрытые славой, солдаты вернулись к горе Тауну, где стоял Помпоний с легионами; он рассчитывал, что охваченный жаждой мести противник даст ему повод для нового сражения. Опасаясь, однако, что на них с одной стороны могут напасть римляне, а с другой их вечные враги херуски, хатты отправили в Рим послов и выдали заложников. Помпонию были присуждены почести, подобающие триумфатору. Среди потомков, однако, об этом помнят немногие, ибо слава, которую он завоевал своими стихами,[527] затмила его известность как полководца.

29. Тогда же примерно был свергнут со своего престола Ванний, которого посадил царем над свевами[528] еще Друз Цезарь. В начале своего правления он завоевал любовь народа и громкую славу, но после долгих лет пребывания у власти изменился, стал презирать всех и вся, и вскоре вокруг него не осталось ничего, кроме ненависти, которую питали к нему соседи, и козней, которые строили против него соплеменники. Зачинщиками всего дела стали царь гермундуров[529] Вибилий и дети сестры Ванния Вангион и Сидон. Клавдий, несмотря на многочисленные просьбы, не стал посылать войска и вмешиваться в борьбу варваров между собой, обещав, однако, Ваннию надежное убежище на случай, если он будет изгнан из своих владений. Он написал также наместнику Паннонии[530] Пальпелию Гистеру и велел ему расположить вдоль берега один из легионов и набранные в самой провинции вспомогательные войска, готовые прийти на помощь побежденным и навести страх на победителей, если последние, опьяненные успехами, решатся перейти границу и нарушить царящий у нас мир, ибо молва о богатствах свевов, которые Ванний умножал грабежами и поборами в течение тридцати лет, привлекла сюда несметные полчища лугиев и других народов. Силы, которыми располагал Ванний, — свевское ополчение в пешем строю и конница, набранная среди сарматов и язигов,[531] — явно уступали врагу в численности, и он поэтому решил отсиживаться за своими укреплениями и всячески затягивать войну.

30. Однако язиги, слишком нетерпеливые, чтобы выносить осаду, рассыпались по соседним равнинам, лугии и гермундуры бросились на них, и Ванний оказался вынужденным принять бой. Армия его вышла из своих укреплений и была разбита; однако сам он, несмотря на поражение, стяжал громкую хвалу, ибо не только командовал войсками, но лично участвовал в сражении, грудью шел на врага и был ранен в бою. Так или иначе, ему пришлось бежать и искать спасения на кораблях, ожидавших его на Дунае. Вскоре за ним последовали его клиенты, всем им дали землю и разместили в Паннонии. Вангион и Сидон разделили между собой царство и на редкость добросовестно выполняли свои обязательства по отношению к Риму.

Теперь, когда они достигли престола, подданные — то ли каждый по своим причинам, то ли так уж свойственно всем, кто находится в подчиненном положении — возненавидели обоих братьев еще более страстно, чем любили их в пору борьбы за власть.

31. Между тем Британния встретила пропретора Публия Остория волнениями и беспорядками. Рассчитав, что наступает зима и новый, еще незнакомый с армией, командующий не решится выступить против них, враги вторглись в пределы союзных племен. Осторий знал, однако, что страх врагов и доверие солдат — все зависит от первых его шагов. Во главе легковооруженных когорт он уничтожает тех, кто пытается оказать ему сопротивление и стремительно преследует бегущего в беспорядке противника. Мир, заключенный в этих условиях, когда враги еще пылали ненавистью к победителям и каждую минуту могли опять взяться за оружие, не принес бы отдыха ни командующему, ни солдатам. Чтобы помешать варварам снова собраться с силами, Осторий решил разоружить племена, внушавшие ему подозрения, и постоянно держать их под угрозой, построив с этой целью лагеря между реками Авоной и Сабриной. Против этих его намерений первыми восстали ицены — сильное племя, добровольно вступившее с нами в союз и потому не ослабленное войной; окружающие народности последовали их примеру. Вскоре они нашли место, где собирались дать нам бой — окруженное чем-то вроде вала, с узкими и неудобными подходами, по которым, как они рассчитывали, не сумеет пройти конница. Легионов у римского полководца не было, он располагал лишь силами союзников, но решил тем не менее прорвать укрепления врага и, распределив обязанности между когортами, приказал конникам действовать в пешем строю. Прозвучал сигнал, солдаты преодолели насыпь и обратили в замешательство противника, стесненного своими же укреплениями. Понимая, что мятежникам пощады не будет, и видя, что путей к отступлению нет, варвары доблестно сражались и совершили множество славных подвигов. Сын легата Марк Осторий заслужил в этом бою почетную награду, полагающуюся за спасение жизни римского гражданина.

32. После разгрома иценов все, кто дотоле еще колебался между войной и миром, пришли в повиновение, и армия выступила против племени цеангов. Поля их были опустошены, имущество разграблено; вступить в битву они не решились, те же, кто пытался нападать из засады, подверглись наказанию. Армия была уже недалеко от моря, омывающего остров Ибернию, когда вспыхнувшие среди бригантов волнения заставили командующего повернуть назад — он всегда оставался верным правилу не начинать нового дела, не доведя до конца прежнего. После того, как немногие мятежники были перебиты, а остальные прощены, среди бригантов воцарилось спокойствие. Племя силуров, однако, не удавалось подчинить нашей власти ни жестокостью, ни добром. По всякому поводу они брались за оружие, и, чтобы справиться с ними, решено было расположить в их владениях лагеря легионов. Кроме того, на отнятых у силуров землях основали комулодунскую колонию ветеранов в надежде, что это поможет быстрее сломить сопротивление племени: ветераны представляли собой значительную боевую силу, готовы были в любой момент выступить против врага, союзников же могли научить подчиняться законам.

33. Лишь после всего этого Осторий выступил против силуров. Люди этого племени рассчитывали не только на собственную храбрость, но и на способности царя Каратака, который прославился и своими несчастьями, и своими удачами и теперь слыл первым среди вождей британских племен. Каратак был хитер, ловок, умел использовать местность, где врага на каждом шагу подстерегали тайные опасности; армия его, однако, уступала нашей в численности, и он перенес войну на земли племени ордовиков; после того как к Каратаку стеклись все, кому не по душе был вводимый римлянами порядок, он отважился на решающее сражение и выбрал для него место, подступы к которому, пути отхода и все вокруг было неблагоприятно для нас и выгодно для них: с одной стороны круто поднимались горы, там же, где склон становился более пологим, его перегородили нагроможденными в виде вала камнями; перед валом протекала река, брода через которую никто не знал; впереди всех укреплений расположились толпы вооруженных британцев.

34. Вожди племен расхаживали среди своих бойцов, подбадривали их, убеждали держаться стойко, преуменьшали опасности, преувеличивали надежды — повторяли все, что принято говорить для поднятия духа армии. Каратак появлялся всюду и, обращаясь к войскам, твердил, что ныне они вступают в битву, которой суждено «положить начало нашему освобождению или сделать нас рабами навеки», он взывал к теням предков, «что прогнали с нашей земли диктатора Цезаря,[532] доблестью своей оградили нас от казней и поборов, а жен и детей наших — от поругания». Толпа гулом отвечала ему всякий раз, как он произносил эти или подобные слова, люди клялись перед богами своих племен, что ни оружие, ни раны не заставят их отступить.

35. Римский полководец стоял, ошеломленный видом бушующего варварского войска. Перед ним текла река, за ней виднелся вал, в небо уходили кряжи гор, все сулило гибель, все было усыпано врагами. Но солдаты требовали боя, кричали, что для доблести нет преград, префекты и трибуны вторили им, растущее возбуждение охватывало армию. Осторий стал оглядывать местность, увидел, что некоторые позиции противника, действительно, неприступны, другие же вполне преодолимы, двинулся с армией вперед и вскоре без труда выбрался на противоположный берег реки. Пока римляне стояли под валом и обе стороны осыпали друг друга стрелами и камнями, наши потери ранеными и убитыми были больше. Но вот построилась «черепаха», под ее прикрытием солдаты разметали беспорядочные нагромождения каменных глыб, завязался бой на ровном месте, и, когда он перешел врукопашную, варвары отступили в горы. Солдаты преследовали их и там. Легковооруженные рвались вперед, метали в противника дротики, легионеры двигались сомкнутым строем; ряды британцев смешались. Ни панцирей, ни шлемов у них не было, и, если они пытались дать отпор бойцам вспомогательных отрядов, их поражали мечи и копья легионеров, стоило им обернуться против этих новых врагов, как они падали под ударами копий союзников и их широких обоюдоострых мечей. То была славная победа. В плен попали жена и дочь Каратака, а братья его сдались добровольно.

36. Сам Каратак решил укрыться у Картимандуи, но, если человек в беде, нет для него надежного убежища — царица бригантов приказала заковать его в цепи и выдала победителям. Девять лет сражался Каратак против римлян, и это принесло ему славу, которая перешагнула пределы его родного острова, распространилась по соседним провинциям и гремела даже в Италии. Все хотели увидеть человека, сумевшего столько лет противостоять нашему могуществу. В Риме он тоже пользовался немалой известностью, и цезарь, хотя и стремился лишь возвеличить самого себя, придал еще больше блеска его имени: как будто в ожидании невиданного зрелища, собрался отовсюду народ, когорты преторианцев в полном вооружении выстроились на поле, простиравшемся перед их лагерем, и лишь тогда на него вступили клиенты царя; следом несли фалеры, шейные украшения и другую добычу, взятую Каратаком в войнах с врагами, затем появились его братья, жена, дочь и, наконец, он сам. Речи их, внушенные страхом, были жалки, один Каратак не склонил лица, не произнес ни слова о пощаде. Став перед трибуналом, он начал так.

37. «Если бы среди всех удач я сумел не только быть богатым и знатным, но также остаться трезвым и умеренным, то сейчас, наверное, как друг, а не как пленник вступал бы я в этот город, и ты не счел бы для себя зазорным заключить союз с человеком, происходящим от славных предков и повелевающим многими народами. Положение, в котором я нахожусь сейчас, — свидетельство твоего величия и моего позора. Я владел конями и воинами, оружием и деньгами — надо ли удивляться, что я не хотел их отдавать? Вы стремитесь покорить себе все народы; отсюда не следует, что все согласны стать рабами. Сдайся я сразу, без борьбы, это не принесло бы славы ни тебе, ни мне — я был бы казнен и обречен забвению. Но если теперь ты даруешь мне жизнь, память обо мне, а тем самым и о твоем великодушии сохранится на века». Выслушав эту речь, цезарь даровал прощение самому Каратаку, его жене и братьям. С них сняли оковы, и они с теми же словами хвалы и благодарности, какими только что славили принцепса, обратились к Агриппине, находившейся тут же, на другом помосте. Женщина, стоящая во главе боевых значков римской армии, — то было странное зрелище, чуждое нравам наших предков, но Агриппина хотела, чтобы в ней видели соправительницу империи, созданной ее дедами и прадедами.

38. Вскоре сенаторов созвали на заседание, где они долго и возвышенно рассуждали о пленении Каратака и сравнивали его с подвигами Публия Сципиона, захватившего Сифака, Луция Павла, полонившего Персея, и других полководцев, приводивших в Рим и выставлявших на обозрение народа закованных в цепи царей. Осторию были присуждены триумфальные отличия. Дела его, до той поры шедшие удачно, вскоре расстроились, то ли потому, что падение Каратака воспринималось всеми как признак скорого окончания войны и войска наши стали сражаться с меньшей энергией, то ли скорбь, вызванная утратой столь значительного полководца, заставила врагов мстить за него с удвоенной яростью. Они окружили префекта лагерей и когорты легионеров, оставленных для строительства укреплений на землях силуров, и, если бы из соседних крепостей не сумели вовремя выслать гонцов и осажденным не была срочно оказана помощь, они бы погибли все до единого. И так убиты были префект, восемь центурионов и самые отважные бойцы в манипулах. Некоторое время спустя нападению подверглись действовавшие самостоятельно наши фуражиры и конные отряды, высланные на их поддержку.

39. Осторий бросил против врага легковооруженные когорты, однако и это не остановило бегства; только когда в дело вступили легионы, ход битвы выравнялся; вскоре победа начала склоняться на нашу сторону, но наступившие сумерки позволили противнику ускользнуть, отделавшись незначительными потерями. Теперь сражения завязывались чуть не каждый день; чаще всего, правда, они походили на стычки разбойников — противники, движимые то слепым случаем, а то и жаждой славы, сгоряча или по заранее обдуманному плану схватывались в лесах и болотах, стремясь дать выход своей ярости или захватить побольше добычи, действуя иногда по приказу командиров, а иногда и без их ведома. Особенно упорно сражались силуры; римский командующий как-то сказал, что это племя должно быть стерто с лица земли, подобно тому как некогда были уничтожены или переселены в Галлию сугамбры;[533] слова эти дошли до силуров, и ненависть их разгорелась еще пуще. Они неожиданно напали на две вспомогательных когорты, бойцы которых, подстрекаемые алчными префектами, увлеклись грабежом и не приняли нужных мер предосторожности. Захваченную здесь добычу и пленных силуры принялись щедро раздавать по соседним племенам, стремясь увлечь на путь мятежа и их, как вдруг Осторий, измученный делами и заботами, все более его угнетавшими, неожиданно умер. Враги были весьма обрадованы тем, что столь незаурядный полководец погиб, если и не в бою с британцами, то все же во время войны с ними.

40. Узнав о смерти легата, цезарь, дабы не оставлять провинцию без наместника, послал в Британнию Авла Дидия. Несмотря на быстроту, с которой Дидий проделал весь путь, он застал дела в еще худшем состоянии, чем прежде, ибо тем временем произошла битва, где был разбит легион под командованием Манлия Валента. Враги распространили преувеличенные слухи об этом сражении, дабы запугать новоприбывшего командующего, он же, в свою очередь, раздувал их, рассчитывая, что это поможет ему в случае победы стяжать больше славы, а в случае неудачи легче оправдаться. Это поражение нам опять нанесли силуры; набеги их захватывали все новые земли, пока поспешно прибывший сюда Дидий не заставил их отступить.

После того как Каратак попал в плен, самым сведущим в военном искусстве у британцев оказался Венуций из племени бригантов. Как я уже говорил, пока он был мужем царицы Картимандуи, он неизменно хранил верность римлянам и пользовался их вооруженной поддержкой. Впоследствии он расстался с царицей, между ними вспыхнула война, и Венуций обратил оружие также и против нас. На первых порах, однако, они враждовали только между собой; в этой борьбе Картимандуя сумела хитростью и коварством захватить брата и родных Венуция, что вызвало ярость ее противников; одна мысль о возможности попасть под власть женщины казалась им нестерпимой. Они отобрали самых крепких среди своих молодых людей, дали им оружие, и те устремились ко дворцу царицы. Наши предвидели это и выслали ей на помощь когорты, вступившие в ожесточенный бой, который сначала шел с переменным успехом, но к концу принял более благоприятный для нас оборот. Неплохо показал себя в этом сражении и легион, которым командовал Цезий Назика: обремененный годами и почестями, Дидий предпочитал действовать через доверенных лиц и их руками наносить поражения врагу.

Я объединил в одном рассказе события, в действительности происходившие на протяжении многих лет при двух разных пропреторах, Остории и Дидии, ибо, изложенные разбросанно и без связи, они могли бы утратить свою значительность и стереться из памяти людей. Возвращаюсь к описанию событий по порядку.

41. В консульство Тиберия Клавдия (в пятый раз) и Сервия Корнелия Орфита[534] Нерону, как бы с целью показать всем, что он уже созрел для управления государством, было до срока разрешено надеть мужскую тогу.[535] Цезарь охотно уступил также льстивым настояниям сенаторов, требовавших присвоить Нерону на двадцатом году жизни консульское достоинство,[536] а еще до того вручить ему как кандидату на эту должность проконсульскую власть вне Рима и дать право называться принцепсом юношества. От его имени солдатам роздали денежные подарки, а народу — угощение. Чтобы завоевать расположение черни, устроили цирковые игры, во время которых перед зрителями проехали Британник, в претексте, и Нерон — в одеянии триумфатора. Предполагалось, что, увидев одного в императорском облачении, а другого в детском платье, народ яснее поймет, какая судьба ожидает каждого из них. Одновременно были устранены центурионы и трибуны, с сочувствием относившиеся к Британнику, — одних, придумав какой-нибудь повод, перевели, другим предложили почетное повышение по службе. Убрали также самых неподкупных и верных его отпущенников, воспользовавшись следующим случаем. Однажды, приветствуя брата при встрече, Нерон назвал его Британником, тот, отвечая, употребил имя «Домиций». Агриппина тут же доложила мужу об этом происшествии, в котором она, горько сетуя, усматривала начало грядущей смуты. «Здесь, в нашем доме, — жаловалась она, — пренебрегают законом об усыновлении,[537] законом, который принял сенат, которого требовал народ. Все это козни наставников Британника, и если не принять против них меры, они могут стать опасны для общества». Клавдий, взволнованный ее словами так, будто перед ним раскрылся целый государственный заговор, приказал сослать или казнить лучших наставников своего сына и окружил его людьми, которые были назначены Агриппиной и больше напоминали стражников, чем воспитателей.

42. О свершении самых далеко идущих своих замыслов, однако, Агриппина не смела помышлять до тех пор, пока преторианскими когортами командовали Лузий Гета и Руфрий Криспин, ибо она полагала, что оба до сих пор помнят о Мессалине и преданы ее детям. Поэтому она убедила мужа, будто соперничество префектов ведет к распрям в когортах и будто дисциплина станет строже, если сосредоточить власть в руках одного человека. Командование преторианцами было передано Афранию Бурру, который славился как выдающийся военачальник и при этом хорошо понимал, кому он обязан своим возвышением. Еще больших почестей добилась Агриппина для себя — она в колеснице поднялась на Капитолий, присвоив себе право, с древних пор принадлежавшее лишь жрецам и изображениям богов; имя ее теперь оказалось окружено подлинно религиозным поклонением: она и доныне остается единственной женщиной, которая, родившись от императора, была также сестрой, женой и матерью верховных правителей империи. При всем том главный ее защитник, Вителлий, осыпанный милостями и на склоне лет, едва не попал в число государственных преступников — таким уж превратностям подвержена судьба людей, находящихся на вершине власти. Сенатор Юний Луп донес на него, обвинив в оскорблении величия и стремлении к захвату власти. Цезарь готов был прислушаться к этим обвинениям, но Агриппина скорее угрозами, чем просьбами заставила его изменить мнение и лишить доносчика воды и огня.[538] На большем Вителлий не настаивал.

43. В тот год было множество чудесных знамений. Зловещие птицы опустились на Капитолий, от частых землетрясений рушились дома, и толпа, в ужасе метавшаяся по улицам в ожидании новых подземных толчков, затаптывала увечных. Не хватало продовольствия, начался голод, и в этом тоже люди видели кару, ниспосланную богами. Недовольство перестало быть тайным — когда Клавдий вел дела в суде, толпа со злобными криками окружила его, оттеснила, угрожая расправой, в дальний угол форума, и только отряд солдат вызволил принцепса, разогнав разъяренную чернь. Было известно, что в столице осталось припасов не больше, чем на пятнадцать дней; лишь великая милость богов да мягкая зима спасли нас от беды. А ведь в старину Италия отправляла обозы с продовольствием своим разбросанным по дальним провинциям легионам, не страдает она от недородов и теперь, но мы сами предпочитаем возделывать поля в Африке и в Египте и ставить жизнь римских граждан в зависимость от случая и от воли ветров.

44. В тот год между армянами и иберами началась война, ставшая причиной серьезных раздоров также между парфянами и римлянами. Парфянами в ту пору правил Вологез, он был сыном гречанки-наложницы и сделался царем лишь потому, что братья сами уступили ему престол; иберами владел Фарасман по праву, издавна принадлежавшему его роду, армянами брат его Митридат — по милости римлян, оказывавших ему поддержку оружием и деньгами. У Фарасмана был сын но имени Радамист, благородной внешности и невиданной силы, преданный обычаям родной страны; добрая слава шла о нем также и среди соседних племен. Радамист столь часто и раздраженно говорил о своем отце, который-де, несмотря на старость, до сих пор владеет маленьким иберским царством, что вряд ли можно было сомневаться в его намерениях. Видя приближение старости, Фарасман решил привлечь к другим целям внимание юноши, внушавшего ему ужас своим нетерпеливым стремлением к власти и любовью, которой он пользовался в народе. Он стал говорить сыну об Армении, напомнил, что после изгнания парфян сам уступил этот край брату, но посоветовал до времени держать планы нападения в тайне и действовать хитростью, дабы застать Митридата врасплох. Сделав вид, будто он не в состоянии сносить ненависть мачехи и потому поссорился с отцом, Радамист бежал к дяде. Тот принял его весьма ласково, как собственного сына, осыпал наградами и почестями, Радамист же за спиной ничего не подозревавшего царя переманил самых знатных армян на свою сторону.

45. Затем он прикинулся, будто примирился с отцом, и, вернувшись, сообщил ему, что в той мере, в какой можно было действовать хитростью, сделано все и что остального можно добиться только оружием. Тем временем Фарасман нашел предлог, чтобы начать военные действия: в своей борьбе с царем альбанов[539] он хотел использовать силы римлян, Митридат воспрепятствовал этому, и теперь-де ему, Фарасману, не остается ничего, кроме как выступить против брата и заставить его смертью искупить нанесенное оскорбление. Тут же он собирает большое войско и поручает сыну командование над ним. Внезапно вторгшись в пределы Армении, Радамист вынуждает перепуганного Митридата уйти с равнины и запереться в крепости Горнах,[540] где он мог чувствовать себя в безопасности как из-за неприступного местоположения, так и благодаря находившемуся здесь гарнизону, которым командовали префект Целий Поллион и центурион Касперий. Нет искусства более чуждого варварам, чем применение военных машин и приемы осады городов, тогда как нам эта сторона военного дела известна лучше всего. Попытки Радамиста преодолеть укрепления не принесли ему ничего, кроме потерь, он начал было осаду крепости, но, убедившись, что силой здесь не справиться, решил использовать алчность префекта и подкупить его деньгами. Касперий протестовал, доказывал, насколько недопустимо, чтобы царь — союзник Рима, и Армения, полученная некогда в дар собственность римского народа, пали жертвой коварства и любви к деньгам, но ничего не мог поделать ни с Поллионом, ни с Радамистом — один ссылался на невозможность бороться с численно превосходящим врагом, другой утверждал, что не вправе ослушаться отцовского приказа. Наконец, видя, что он не может силой заставить Фарасмана прекратить войну, Касперий убедил противников заключить хотя бы временное перемирие и уехал к префекту Сирии Уммидию Квадрату, дабы доложить ему об обстановке, которая складывается в Армении.

46. С отъездом центуриона префект точно вырвался из-под стражи и принялся убеждать Митридата пойти на заключение мирного договора. Он говорил о единении, которое должно существовать между братьями, о том, что Фарасман старший по возрасту, о других связывающих их родственных отношениях, напоминал, что Митридат женат на дочери Фарасмана, а сам приходится Радамисту тестем. «Ведь иберы, несмотря на перевес сил, не отказываются от примирения, коварство же армян известно всем. У нас не осталось ничего, кроме этой крепости, где продовольствие тает с каждым днем. Ясно, что договор, избавляющий нас от кровопролития, следует предпочесть войне, исход которой сомнителен». Митридат выслушивал его доводы, но продолжал медлить. Он знал, что префект некогда силой овладел царской наложницей, что он продажен и способен на любую мерзость, и намерения его внушали царю подозрения. Тем временем Касперий успел добраться до Фарасмана и потребовал, чтобы иберы прекратили осаду. В разговорах с центурионом Фарасман держал себя уклончиво, заверял его в своей готовности пойти на примирение, сам же тем временем слал к сыну одного тайного гонца за другим, требуя взять крепость немедленно и любыми средствами. Радамист обещал префекту за измену еще больше денег. Поллион тайком подкупил солдат, и те потребовали перемирия, угрожая в противном случае прекратить оборону. Митридат оказался вынужден согласиться на встречу в то время и в том месте, которые были предложены ему для заключения мирного договора, и вышел из крепости.

47. Сначала Радамист бросился к нему в объятия, назвал тестем и родным, всячески показывая, будто готов удовольствоваться подчиненным положением, и поклялся ни ядом, ни оружием не посягать на его жизнь. Тут же он предложил Митридату пройти в расположенную неподалеку рощу, где все было приготовлено для жертвоприношения, ибо, много раз повторил он, «надо, чтобы боги своим присутствием освятили наш договор». У царей существует обычай — при заключении союза сплетать правые руки и тугим узлом охватывать большие пальцы, от легкого удара скопившаяся в последнем суставе кровь выступает наружу, и каждый слизывает ее с руки другого; договор, заключенный при исполнении этого колдовского обряда, считается как бы освященным кровью. На этот раз человек, подошедший, чтобы перевязать им руки, сделал вид, будто оступился и, охватив колени Митридата, повалил его на землю, еще несколько тут же набросились на него, связали и поволокли на веревке, что считается у варваров высшим бесчестьем. Сбежался народ, он привык к жестокости властителей и с тем большей яростью осыпал теперь царя проклятиями и побоями; другие, пораженные столь внезапной переменой судьбы и исполненные жалости, пытались помешать им; царица, окруженная малыми детьми, шла вслед за мужем и оглашала воздух жалобами. Их посадили в разные, закрытые пологом, повозки, а к Фарасману отправили гонцов за дальнейшими распоряжениями. В этой душе, готовой на любое преступление, жажда власти давно уже заглушила чувства и брата, и отца, и он был озабочен лишь тем, чтобы убийство совершилось не у него на глазах. Радамист, как бы помня о данном слове, действительно не посягнул на жизнь сестры и дяди ни ядом, ни оружием; он приказал бросить их на землю и завалить множеством тяжелых ковров, под которыми они и задохнулись. Сыновей Митридата убили тоже — за то, что они оплакивали гибель родителей.

48. Тем временем Квадрат, узнав, что Митридат пал жертвой предательства и Армения находится в руках его убийц, созвал своих приближенных, рассказал им о происшедшем и спросил, следует ли наказать врагов. Лишь очень немногие думали о достоинстве государства, большинство советовало не вмешиваться. «Распри среди врагов и преступления их друг против друга, — говорили они, — не должны вызывать у нас ничего, кроме радости. Более того, нам следует давать им все новые поводы для раздоров. Именно так поступали многие римские принцепсы, щедро предоставлявшие тому или иному царю власть над Арменией с единственной целью вызвать волнения среди варваров. Заставьте Радамиста бежать, и он тут же окажется изгнанником, окруженным почетом и славой; нам несравненно выгоднее, чтобы он владел царством, захваченным с помощью злодеяния, и продолжал вызывать презрение и ненависть». Однако, дабы не создавать впечатления, что злодеяние остается безнаказанным, и опасаясь, как бы цезарь не прислал иных распоряжений, к Фарасману послали гонца с требованием оставить Армению и отозвать сына.

49. Прокуратором Каппадокии[541] был в эту пору Юлий Пелигн — человек всеми презираемый за трусость и уродство, но тем не менее близкий Клавдию, который, не став еще принцепсом, любил тешить свою лень беседой с подобными шутами. Собрав из жителей провинции вспомогательные когорты, этот Пелигн двинулся в путь как бы для того, чтобы восстановить положение в Армении, но больше грабил союзников, чем врагов. Войско его разбежалось, для защиты от варваров, тревоживших его своими набегами, ему нужны были силы, и он явился за помощью к Радамисту. Последний подарками привлек прокуратора на свою сторону. Пелигн сам посоветовал ему возложить на себя царский венец, присутствовал при этом и играл роль пособника в той церемонии, которая на самом деле и состояться-то могла только с его разрешения. Слухи о его позорном поведении разошлись весьма широко, и решено было принять меры, дабы люди не думали, что все римляне похожи на Пелигна. В Армению во главе своего легиона был отправлен легат Гельвидий Приск с поручением навести порядок, сообразуясь с обстоятельствами. Гельвидий быстро перевалил через горы Тавра и, действуя больше умеренностью, чем силой, уладил было положение, но получил приказ вернуться в Сирию, ибо дальнейшее пребывание его в Армении грозило вызвать войну с парфянами.

50. Дело в том, что Вологез счел обстановку благоприятной и намеревался захватить Армению, которая некогда была достоянием его предков, отторгнутым, как он уверял, лишь происками чужеземных властителей. Он собрал войско и рассчитывал посадить на армянский престол своего брата Тиридата — таким образом, у каждого члена его семьи было бы свое царство. Парфяне перешли границу, иберы оставили страну без боя, и новые хозяева подчинили себе армянские города Артаксаты и Тигранокерт. Вскоре, однако, наступила зима; из-за лютых морозов и нехватки продовольствия в армии начался мор, и Вологез был вынужден отказаться от своих завоеваний. Страна больше не принадлежала никому, и в ее пределы вновь вступил Радамист, еще более свирепый и безжалостный, чем прежде, в каждом видевший теперь изменника, каждого подозревавший в намерении взбунтоваться при первом удобном случае. Армяне привыкли к рабству, но на этот раз даже они не выдержали и с оружием в руках окружили царский дворец.

51. Теперь Радамисту оставалось надеяться только на быстроту коней, уносивших его вместе с женой. Жена его была беременна, сначала она крепилась из страха перед врагами и любви к мужу, но скачка продолжалась, ей растрясло живот, и она стала просить, чтобы ее лучше убили, но не оставляли на плен и поругание. Обняв жену, Радамист снова усаживал ее в седло, убеждал взять себя в руки, то восхищался ее доблестью, то бледнел от ужаса при мысли, что она может достаться врагам. Наконец, любовь заставила его решиться, злодейство было ему не внове, и он вытащил свой кривой меч. Он отнес к Араксу израненное тело и бросил его в реку, чтобы даже труп ее не достался преследователям, сам же еще быстрее помчался к иберской границе и вскоре добрался до отцовских владений. Однако Зенобия (так знали эту женщину), попав в прибрежное мелководье, вскоре начала дышать и постепенно ожила. Пастухи нашли ее, увидели, как она красива, как богато одета, решили, что то должна быть женщина знатная, перевязали ей раны и стали лечить своими народными средствами; когда же они узнали, как ее зовут и что с ней произошло, то отнесли ее в город Артаксаты. Отсюда Зенобию на средства города отправили к Тиридату; он принял ее ласково и обращался с ней как с царицей.

52. В консульство Фавста Суллы и Сальвия Отона[542] был отправлен в ссылку Фурий Скрибониан за то, что он якобы пытался выяснить у магов, скоро ли умрет принцепс. В обвинении говорилось и о поведении матери его Вибии, которая была сослана еще раньше и недостаточно покорно сносила свою участь. Отец Скрибониана был тот самый Камилл, который в свое время поднял восстание в Далмации, и цезарь, вторично сохраняя жизнь члену этой враждебной ему семьи, хотел доказать всем свое великодушие. Скрибониан, однако, недолго прожил в изгнании и вскоре умер, случайно или от яда, сказать трудно; на этот счет были разные мнения. Сенат принял постановление об изгнании из Италии звездочетов — очень суровое и ничего не давшее. Принцепс произнес речь, в которой воздал хвалу сенаторам, которые из-за бедности своих семей добровольно покинули сенаторское сословие; не сделавшие этого и таким образом к бедности своей добавившие еще и наглость, были из сената исключены.

53. Тогда же отцы-сенаторы рассмотрели доклад о мерах наказания женщинам, прелюбодействующим с рабами. Постановили, что, если прелюбодеяние совершалось без ведома хозяина, их следует обращать в рабство, если же хозяин дал свое согласие — считать вольноотпущенницами. Консул следующего года Барея Соран внес предложение присвоить Палланту — который, как объявил цезарь, был автором этого законопроекта — преторское достоинство и наградить его пятнадцатью миллионами сестерциев. Сципион Корнелий, в свою очередь, предложил всенародно выразить Палланту благодарность за то, что он, потомок аркадских царей, ради общей пользы забыл о своем знатном происхождении и согласился стать одним из помощников принцепса. Клавдий вполне серьезно сообщил, что Паллант рад оказанным ему почестям, но от денег отказывается, ибо предпочитает и дальше жить в бедности. И на всеобщее обозрение выставлены были медные доски с текстом сенатского постановления, в котором отпущеннику с состоянием в триста миллионов сестерциев воздавалась хвала за достойные наших предков умеренность и бережливость.

54. Столь похвальная умеренность была совершенно чужда его брату, по прозванию Феликс. Он давно уже был назначен ведать Иудеей и полагал, что, благодаря всесилию Палланта, может безнаказанно позволять себе любые злодеяния, используя в качестве повода для них недовольство, действительно существовавшее среди иудеев. Волнения в этой провинции возникли после того, как Гай Цезарь приказал поставить в храмах свои статуи; когда до Иудеи дошло известие о его гибели, приказ этот выполнять не стали, но опасение, что кто-либо из следующих принцепсов может потребовать того же самого, осталось. Своими бессмысленными попытками подавить недовольство Феликс лишь обострял положение. Не отставал от него и Вентидий Куман, ведавший той частью провинции, где обитали галилеяне, тогда как в землях, подчинявшихся Феликсу, жили самаритяне. Народы эти издавна враждовали между собой; теперь же, при правителях, не вызывавших у них ничего, кроме презрения, распри между ними начались еще пуще. Они грабили друг друга, засылали в земли противников разбойничьи шайки, устраивали засады, а иногда и подлинные сражения; награбленное добро и захваченные трофеи они неизменно отправляли прокураторам. Те на первых порах только радовались, но, видя, что смута растет, послали на подавление ее солдат, которых иудеи перебили. Если бы не вмешательство наместника Сирии Уммидия Квадрата, война запылала бы по всей провинции. Как следовало поступить с иудеями, стало ясно тут же — бунтовщики, повинные в гибели наших солдат, без сомнения заслуживали смертной казни. Не так просто было решить вопрос с Куманом и Феликсом (узнав о причинах волнений, Клавдий дал наместнику право суда также и над прокураторами). Феликса Квадрат провел на трибунал, дабы все могли увидеть его среди судей, и показал таким образом тем, кто собирался выступить против него с обвинениями, что это не сулит им ничего доброго. Куман один поплатился за преступления, которые совершали двое, и в провинции настало спокойствие.

55. Некоторое время спустя дикие киликийские племена, известные под именем клитов и раньше много раз чинившие всяческие беспорядки, построили укрепления в неприступных горах и, предводимые своим вождем Троксобором, предпринимали оттуда набеги на побережье и города, творя насилия над земледельцами и горожанами, а больше всего над купцами и владельцами кораблей. Они осадили город Анемурий и обратили в бегство высланный против них из Сирии конный отряд под командованием Курция Севера — дикая и суровая местность, весьма удобная для пешего боя, не давала возможности развернуться всадникам. Наконец, правивший этим побережьем царь Антиох, действуя против черни посулами и лестью, против вождя интригами и обманом, сумел разъединить силы клитов. Казнив Троксобора и нескольких вожаков и простив остальных, он восстановил мир и порядок.

56. Около того же времени было закончено строительство канала, который, пройдя сквозь гору, соединил Фуцинское озеро[543] с рекой Лирисом, а чтобы как можно больше народу могло осмотреть это великолепное сооружение, на озере был устроен потешный морской бой. Подобную битву на пруду, нарочно сооруженном с этой целью на другом берегу Тибра, устраивал некогда и Август, но при нем сражались только легкие корабли и меньшее число бойцов. Клавдий заставил участвовать в бою триремы и квадриремы, вооружил двадцать одну тысячу человек и, чтобы никто из них не мог скрыться, расположил вдоль берегов плоты, предоставив кораблям середину озера. Здесь гребцы показывали свою силу, кормчие — свое искусство, здесь устремлялись друг на друга суда и завязывались схватки. На плотах выстроились манипулы и конные отряды преторианцев, перед ними на выдвинутых вперед мостках поставили готовые к бою катапульты и баллисты. Дальнюю часть озера занимали палубные корабли с морской пехотой. По берегам, холмам и склонам, как в театре, расположились бесчисленные толпы народа. Люди собрались из соседних муниципиев, а некоторые, движимые любовью к зрелищам или желанием почтить принцепса, приехали даже из столицы; впереди прочих сидел Клавдий, в роскошном боевом плаще, и неподалеку от него Агриппина в затканной золотом хламиде.

57. Когда представление кончилось, воду пустили в канал, и тут-то обнаружилось, как недобросовестно он был сооружен — глубина его не составляла и половины глубины озера. Канал стали углублять, а тем временем, на специально сооруженных помостах, дававших возможность вести бой пешим, устроили сражение гладиаторов, которое, по расчетам, должно было снова привлечь несметные толпы зрителей. Там, где канал выходил из озера, расставили обеденные столы, но вода неслась здесь с такой силой и грохотом, срывала и уносила столь огромные глыбы земли и так сотрясала берега, что пирующие были охвачены ужасом. Принцепс взволновался, и Агриппина, ловко используя его состояние, стала упрекать Нарцисса, ответственного за производившиеся здесь работы, в алчности и хищениях. Тот тоже не смолчал и обвинил ее в женском тщеславии и непомерно честолюбивых замыслах.

58. В консульство Децима Юния и Квинта Гатерия[544] шестнадцатилетний Нерон сочетался браком с дочерью цезаря Октавией. Дабы показать свою начитанность и красноречие, он взялся защищать интересы жителей Илиона и, напомнив о троянском происхождении римлян, об Энее, давшем начало роду Юлиев, ярко описав и другие, впрочем, больше похожие на вымыслы, события давних времен, добился освобождения граждан этого города от всех общественных повинностей. После им же произнесенной речи была оказана помощь в размере десяти миллионов сестерциев выгоревшей от больших пожаров Бононской колонии, жителям Анамеи,[545] пострадавшим от землетрясения, отложена на пять лет выплата податей и возвращена свобода Родосу, который уже много раз ее обретал и утрачивал в зависимости от услуг, оказанных нам жителями этого острова в борьбе с внешними врагами, или от ущерба, причиненного Риму их внутренними распрями.

59. Тем временем Агриппина искусно толкала Клавдия на все новые и новые жестокости. Так, она погубила Статилия Тавра, потому что сады этого знаменитого богача вызвали ее зависть. С доносом на него выступил Тарквиций Приск, служивший при Тавре легатом, когда тот был проконсулом Африки. После возвращения обоих в Рим Тарквиций поставил ему в вину несколько случаев вымогательства, но особенно настаивал на том, что Тавр якобы занимался магией и чернокнижьем. Не в силах сносить долее наветы и поношение своего имени, Тавр не стал ждать решения сената и наложил на себя руки. Тарквиция, правда, изгнали из курии — ненависть сенаторов к доносчику восторжествовала над всеми происками Агриппины.

60. В тот год принцепс много раз говорил о необходимости придать постановлениям его прокураторов ту же силу, которой обладают его собственные решения. Дабы мнение это не было сочтено случайно высказанным и впоследствии забыто, ему придали форму сенатского постановления, где вопрос ставился шире и рассматривался подробнее, чем раньше. Дело в том, что еще божественный Август вручил римским всадникам,[546] управлявшим Египтом, право производить суд и следствие и придал их постановлениям ту же силу, которую имели постановления римских магистратов. Впоследствии и в остальных провинциях, и в Риме многие дела, некогда решавшиеся преторами, тоже оказались в ведении всадников. Наконец Клавдий передал им вообще все права, бывшие в старину предметом стольких мятежей и стольких кровавых столкновений. Именно это право судопроизводства отдали некогда Семпрониевы законы в руки всадников, именно его Сервилиевы законы вернули сенату, из-за него главным образом шла борьба между Марием и Суллой. Каждое сословие в ту пору отстаивало свои интересы, и обладание этим правом обеспечивало ему главенство в государстве. Гай Оппий и Корнелий Бальб были первыми, кто стал решать вопросы войны и мира, опираясь на могущество цезаря. Можно было бы назвать имена Матиев, Ведиев и других римских всадников, располагавших в позднейшие времена огромной властью, но вряд ли есть смысл это делать после того, как даже вольноотпущенников, прежде занимавшихся одними его домашними делами, Клавдий поставил наравне с собой и законами.

61. Позже Клавдий произнес в сенате речь, в которой доказывал необходимость освободить от налогов правителей Коса и вспоминал события древнейшей истории этого острова. Первыми, кто начал возделывать здесь землю, были, по его словам, аргивяне, а может быть, и сам Кей — отец Латоны. Вскоре здесь поселился Эскулап, он научил жителей лечить болезни, и потомки его широко прославились своим врачебным искусством; Клавдий перечислил их по именам, указав, когда каждый из них пользовался известностью [к какому времени относится деятельность каждого]. Он добавил, что и его собственный врач Ксенофонт происходит из этого же рода, почему и надлежит удовлетворить его просьбу, освободить на будущее его соотечественников от налогов и предоставить им возможность отдаться целиком служению богу к вящей славе своего священного острова. Бесспорно, можно было вспомнить и о других заслугах жителей Коса перед римским народом, в частности, о войнах, в которых они участвовали как наши союзники, но Клавдий со своим обычным простодушием не счел нужным прикрыть чисто личную услугу государственными соображениями.

62. Получив разрешение выступить перед сенатом, представители Византия стали жаловаться на то, что взымаемые с них подати непомерно тяжелы. В своей речи они напоминали о связях их города с Римом, начиная с того времени, когда они вступили с нами в союз и поддержали нас в войне против македонского царя, прозванного из-за своего темного происхождения Лже-Филиппом.[547] Они упомянули далее о войсках, выставленных ими против Антиоха, Персея и Аристоника, о помощи, предоставленной Антонию в войне с пиратами, обо всем, что они сделали для Суллы, Лукулла и Помпея, наконец, о недавних своих заслугах перед Цезарями, связанных с тем, что их город, благодаря своему местоположению, неизменно использовался римскими полководцами для переброски войск по морю и суше и для снабжения армии.

63. Византий был основан греками на самой оконечности Европы, в том месте, где пролив, отделяющий ее от Азии, уже всего. Перед тем как приступить к строительству, они обратились к Пифии Аполлона с просьбой указать им место, наиболее пригодное для основания города, и услышали в ответ, что он должен быть заложен «противу земель, где обитают слепые». Загадочные слова оракула относились к халкедонам, которые прибыли в эти края задолго до того и, несмотря на очевидные преимущества здешних мест, выбрали другие, худшие. Византий же и в самом деле стоит на плодороднейших землях и на берегу моря, отличающегося редким изобилием — несметные косяки рыбы, рвущейся из Понта, наталкиваются здесь на подводные скалы, пугаются их и, минуя противоположный берег, подходят к самому порту. Все это принесло предприимчивым жителям большие богатства, но впоследствии они были разорены непомерными налогами и теперь ходатайствовали об отмене или снижении их. Принцепс поддержал их просьбу, сказав, что недавние войны во Фракии и Боспоре истощили силы города и ему следует помочь. Было принято решение отложить срок уплаты налогов на пять лет.

64. В консульство Марка Азиния и Мания Ацилия[548] явлено было множество зловещих знамений. Молния сожгла воинские значки и палатки солдат, пчелы роем облепили крышу Капитолийского храма, рождались на свет младенцы — полулюди-полузвери, где-то родилась свинья с когтями, как у ястреба. Недобрым знаком сочли все и гибель многих магистратов — на протяжении нескольких месяцев один за другим скончались квестор, эдил, трибун, претор и консул. Агриппине, однако, страшнее всех знамений показались слова, которые вырвались однажды у пьяного Клавдия. «Мне суждено, — сказал он, — сносить преступления моих жен, чтобы затем карать их». Она решила, что дольше медлить нельзя и начала действовать. Еще прежде, движимая женским тщеславием, она погубила Домицию Лепиду. Дочь Антонии Младшей, внучатная племянница Августа, Лепида была двоюродной сестрой отца Агриппины и родной сестрой ее мужа Гнея,[549] а потому считала, что не уступает ей знатностью. Красотой, возрастом и богатством они тоже были почти равны. Обе развратные, обе способные на что угодно и равно не знавшие удержу в страстях, они старались затмить друг друга своими пороками не меньше, чем достоинствами, дарованными им судьбой. Теперь мать и тетка старались каждая привлечь на свою сторону Нерона, и борьба между ними разгорелась с невиданной дотоле силой. Лепида, обходительная и щедрая, все больше покоряла юношу, прежде всего, своим несходством с Агриппиной — вечно суровой, вечно готовой разразиться гневом, изо всех сил стремившейся передать сыну верховную власть, но неспособной примириться с мыслью, что он будет этой властью пользоваться.

65. Лепиду обвинили в намерении чарами извести супругу принцепса и в том, что толпы ее своевольных рабов, разбросанные по всей Калабрии, возмущают спокойствие Италии. На этом основании она и была приговорена к смерти, несмотря на сопротивление Нарцисса, которому поведение Агриппины день ото дня казалось все более подозрительным. Передавали содержание бесед, которые он вел с близкими ему людьми и в которых говорил, что его все равно ждет верная гибель, кто бы ни захватил власть, Британник или Нерон, но что он всем обязан принцепсу, а потому готов отдать за него жизнь. «Я добился осуждения Мессалины и Силия, — повторял он, — но, если теперь власть попадет в руки Нерона, можно считать, что я не принес принцепсу никакой пользы. Скрыть от него распутные похождения его бывшей жены было бы преступно, но еще большее преступление смотреть теперь, как новая жена губит своими кознями императорскую семью. Впрочем, распутства хватает и сейчас — чего стоит одна связь Агриппины с Паллантом; за обладание властью эта женщина готова отдать все — и честь, и чистоту, и женский стыд». Произнося подобные речи, Нарцисс обнимал Британника, заклинал его скорее становиться мужчиной и, простирая руки то к нему, то к изображениям богов, умолял его набраться сил, рассеять врагов отца и отомстить убийцам матери.

66. От всех волнений Нарцисс внезапно заболел и уехал в Синуессу,[550] ибо рассчитывал, что свежий воздух и вода целебных источников быстро восстановят его силы. Агриппина давно уже решилась на последнее злодеяние, и теперь ей важно было не упустить удобный случай. Помощников у нее было достаточно, и, посоветовавшись с ними, она решила отказаться как от быстродействующих ядов, ибо внезапная смерть принцепса могла навлечь на нее подозрения, так и от ядов, исподволь подтачивающих здоровье, — чувствуя приближение конца, Клавдий мог разгадать, что произошло, и любовь к сыну вспыхнула бы в нем с новой силой. Ей нужно было средство, которое бы медленно разрушало здоровье человека и в то же время лишало его рассудка. Мастер, способный изготовить такое средство, нашелся. То была женщина по имени Локуста, незадолго до того осужденная как отравительница и с давних пор выполнявшая поручения властителей. Она составила зелье, поднести же его поручили Галоту — евнуху, который обычно подавал к столу кушанья и отведывал их.

67. Все это стало вскоре настолько широко известно, что писатели того времени рассказывают со всеми подробностями, как Клавдию подали яд, налив его в особенно красивый и вкусный белый гриб, как он, то ли по своей тупости, то ли потому, что был пьян, не сразу ощутил действие зелья, как его внезапно прослабило, и он, казалось, освободился от яда. Страх охватил Агриппину. Она думала лишь о смертельной опасности, ей угрожавшей, и, не обращая внимания на присутствующих, подала знак врачу Ксенофонту, заранее вовлеченному в сговор. Тот знал, что идти на крупное преступление опасно, но довести его до конца — выгодно; как рассказывают, он сделал вид, будто хочет облегчить охватившие Клавдия рвотные судороги и ввел ему в горло перо, смоченное мгновенно действующим ядом.

68. В созванном между тем заседании сената консулы и жрецы возносили молитвы о здравии принцепса, тогда как он уже лежал бездыханный, весь перевитый повязками и укутанный одеялами, а Агриппина торопливо принимала меры, чтобы закрепить за Нероном императорскую власть. Прежде всего, как бы ища утешения в своей скорби, она обняла Британника, прижала его к себе и, то называя вылитым отцом, то придумывая разные другие уловки, не давала выйти из комнаты. Она задержала также сестер его, Антонию и Октавию, расставив стражу, закрыла доступ в покои и, дабы успокоить солдат и дождаться часа, который по исчислению звездочетов был благоприятен для осуществления ее плана, все время распускала слухи, будто принцепс чувствует себя лучше.

69. Но вот, в третий день перед октябрьскими идами, в полдень, внезапно распахнулись ворота Палатинского дворца. Сопровождаемый Бурром Нерон появился перед солдатами дежурной когорты и, встреченный приветственными криками, которыми по знаку префекта разразились преторианцы, сел в носилки. Рассказывают, будто часть солдат сначала растерялась; они оглядывались, спрашивали, где Британник, но, видя, что никто не пытается воспрепятствовать происходящему, подчинились ходу событий. Доставленный в лагерь, Нерон сказал несколько приличествующих случаю слов, пообещав преторианцам денежный подарок, щедростью не уступавший подаркам Клавдия, и был провозглашен императором. Отцы-сенаторы скрепили своим постановлением выбор, сделанный солдатами, провинции без колебаний последовали за ними. Клавдию решено было воздать божеские почести, похороны его проходили столь же торжественно, как похороны божественного Августа, и Агриппина постаралась затмить великолепием свою прабабку Ливию. Завещание, однако, оглашено не было, дабы злобная несправедливость, с которой отец отдавал пасынку предпочтение перед собственным сыном, не вызвала возмущения черни.

ИСТОРИЯ

КНИГА ПЕРВАЯ

1. Началом моего повествования станет год,[551] когда консулами были Сервий Гальба во второй раз и Тит Виний. События предыдущих восьмисот двадцати лет, прошедших с основания нашего города, описывали многие, и, пока они вели речь о деяниях римского народа, рассказы их были красноречивы и искренни. Но после битвы при Акции, когда в интересах спокойствия и безопасности всю власть пришлось сосредоточить в руках одного человека, эти великие таланты перевелись. Правду стали всячески искажать — сперва по неведению государственных дел, которые люди начали считать себе посторонними, потом — из желания польстить властителям или, напротив, из ненависти к ним. До мнения потомства не стало дела ни хулителям, ни льстецам. Но если лесть, которой историк пользуется, чтобы преуспеть, противна каждому, то к наветам и клевете все охотно прислушиваются; это и понятно — лесть несет на себе отвратительный отпечаток рабства, тогда как коварство выступает под личиной любви к правде. Если говорить обо мне, то от Гальбы, Отона и Вителлия я не видел ни хорошего, ни плохого. Не буду отрицать, что начало моим успехам по службе положил Веспасиан, Тит умножил их, а Домициан возвысил меня еще больше; но тем, кто решил неколебимо держаться истины, следует вести свое повествование, не поддаваясь любви и не зная ненависти. Старость же свою, если только хватит жизни, я думаю посвятить труду более благодарному и не столь опасному — рассказать о принципате Нервы и о владычестве Траяна, о годах редкого счастья, когда каждый может думать, что хочет, и говорить, что думает.

2. Я приступаю к рассказу о временах,[552] исполненных несчастий, изобилующих жестокими битвами, смутами и распрями, о временах, диких и неистовых даже в мирную пору. Четыре принцепса, погибших насильственной смертью; три гражданских войны, множество внешних и немало таких, что были одновременно гражданскими и внешними; удачи на Востоке и беды на западе — Иллирия объята волнениями, колеблется Галлия, Британния покорена и тут же утрачена, племена сарматов и свевов объединяются против нас, растет слава даков, ударом отвечающих Риму на каждый удар, и даже парфяне, следуя за шутом, надевшим личину Нерона, готовы взяться за оружие. На Италию обрушиваются беды, каких она не знала никогда или не видела с незапамятных времен: цветущие побережья Кампании где затоплены морем, где погребены под лавой и пеплом; Рим опустошают пожары, в которых гибнут древние храмы, выгорел Капитолий, подожженный руками граждан. Поруганы древние обряды, осквернены брачные узы; море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых. Еще худшая жестокость бушует в самом Риме: все вменяется в преступление — знатность, богатство, почетные должности, которые человек занимал или от которых он отказался, и неминуемая гибель вознаграждает добродетель. Денежные награды, выплачиваемые доносчикам, вызывают не меньше негодования, чем их преступления. Некоторые из них получают за свои подвиги жреческие и консульские должности, другие управляют провинциями императора и вершат делами в его дворце. Внушая ужас и ненависть, они правят всем по своему произволу. Рабов подкупами восстанавливают против хозяев, вольноотпущенников — против патронов. Если у кого нет врагов, его губят друзья.

3. Время это, однако, не вовсе было лишено людей добродетельных и оставило нам также хорошие примеры. Были матери, которые сопровождали детей, вынужденных бежать из Рима; жены, следовавшие в изгнание за своими мужьями; друзья и близкие, не отступившиеся от опальных; зятья, сохранившие верность попавшему в беду тестю; рабы, чью преданность не могли сломить и пытки; мужи, достойно сносившие несчастья, стойко встречавшие смерть и уходившие из жизни, как прославленные герои древности. Не только на людей обрушились бесчисленные бедствия: небо и земля были полны чудесных явлений; вещая судьбу, сверкали молнии, и знамения — радостные и печальные, смутные и ясные — предрекали будущее. Словом, никогда еще боги не давали римскому народу более очевидных и более ужасных доказательств того, что их дело — не заботиться о людях, а карать их.

4. Однако, прежде чем приступать к задуманному рассказу, нужно, я полагаю, оглянуться назад и представить себе, каково было положение в Риме, настроение войск, состояние провинций и что было в мире здорово, а что гнило. Это необходимо, если мы хотим узнать не только внешнее течение событий, которое по большей части зависит от случая, но также их смысл и причины. Поначалу смерть Нерона была встречена бурной радостью и ликованием, но вскоре различные чувства охватили, с одной стороны, сенаторов, народ и расположенные в городе войска, а с другой — легионы и полководцев, ибо разглашенной оказалась тайна, окутывавшая приход принцепса к власти, и выяснилось, что им можно стать не только в Риме. Сенаторы, неожиданно обретя свободу, радовались и забирали все больше воли, как бы пользуясь тем, что принцепс лишь недавно приобрел власть и находится вдали от Рима.[553] Немногим меньше, чем сенаторы, радовались и самые именитые среди всадников; воспрянули духом честные люди из простонародья, связанные со знатными семьями, клиенты и вольноотпущенники осужденных и сосланных. Подлая чернь, привыкшая к циркам и театрам, худшие из рабов, те, кто давно растратил свое состояние и кормился, участвуя в постыдных развлечениях Нерона, ходили мрачные и жадно ловили слухи.

5. Преторианцы издавна привыкли по долгу присяги быть верными цезарям, и Нерона они свергли не столько по собственному побуждению, сколько поддавшись уговорам и настояниям. Теперь же, не получив денежного подарка, обещанного им ранее от имени Гальбы, зная, что в мирное время труднее обратить на себя внимание и добиться наград, чем в условиях войны, поняв, что легионы, выдвинувшие нового государя, имеют больше надежд на его благосклонность, и к тому же подстрекаемые префектом Нимфидием Сабином, который сам рассчитывал стать принцепсом, они жаждали перемен. Хотя попытка Нимфидия захватить власть была подавлена и мятеж обезглавлен, многие преторианцы помнили о своей причастности к заговору. Немало было людей, говоривших о том, что Гальба стар, и изобличавших его в скупости. Сама его суровость, некогда прославленная в войсках и стяжавшая ему столько похвал, теперь пугала солдат, испытывавших отвращение к дисциплине былых времен и привыкших за четырнадцать лет правления Нерона так же любить пороки государей, как когда-то они чтили их доблести. Стали известны и слова Гальбы — достойные с точки зрения интересов государства, но опасные для него самого — о том, что он «набирает солдат, а не покупает»; впрочем, поступки его мало соответствовали этому правилу.

6. Положение немощного старика подрывали Тит Виний, отвратительнейший из смертных, и Корнелий Лакон, ничтожнейший из них; Виния все ненавидели за подлость, Лакона презирали за бездеятельность. Путь Гальбы к Риму был долог и кровав. Погибли — и, как полагали, невинно — консул следующего года Цингоний Варрон и бывший консул Петроний Турпилиан; их не выслушали, им не дали защитников, и обоих убили, первого — как причастного к заговору Нимфидия, второго — как полководца Нерона. Вступление Гальбы в Рим было омрачено недобрым предзнаменованием — убийством нескольких тысяч безоружных солдат,[554] вызвавшим отвращение и ужас даже у самих убийц. После того как в Рим, где уже был размещен легион, составленный Нероном из морской пехоты, вступил еще и легион из Испании, город наполнился войсками, ранее здесь не виданными. К ним надо прибавить множество воинских подразделений, которые Нерон набрал в Германии, Британнии и Иллирии и, готовясь к войне с альбанами, отправил к Каспийским ущельям, но вернул с дороги для подавления вспыхнувшего восстания Виндекса.[555] Вся эта масса, склонная к мятежу, хоть и не обнаруживала явных симпатий к кому-либо, была готова поддержать каждого, кто рискнет на нее опереться.

7. Случилось так, что в это же время было объявлено об убийстве Клодия Макра и Фонтея Капитона.[556] Макр, который бесспорно готовил бунт, был умерщвлен в Африке по приказу Гальбы прокуратором Требонием Гаруцианом; Капитона, затевавшего то же самое в Германии, убили, не дожидаясь приказа, легаты Корнелий Аквин и Фабий Валент. Кое-кто, однако, полагал, что Капитон, хотя и опорочивший себя стяжатель и развратник, о бунте все же не помышлял, а убийство его было задумано и осуществлено легатами, когда они поняли, что им не удастся убедить его начать войну: Гальба же, или по непостоянству характера, или стремясь избежать более тщательного расследования, лишь утвердил то, что уже нельзя было изменить. Так или иначе, оба эти убийства произвели гнетущее впечатление, и отныне, что бы принцепс ни делал, хорошее или дурное, — все стяжало ему равную ненависть. Общая продажность, всевластие вольноотпущенников, жадность рабов, неожиданно вознесшихся и торопившихся, пока старик еще жив, добиться своих целей, — все эти пороки старого двора свирепствовали и при новом, но снисхождения к ним было гораздо меньше. Даже возраст Гальбы[557] вызывал смех и отвращение у черни, привыкшей к юному Нерону и, по своему обыкновению, сравнивавшей, какой император более красив и статен.

8. Таково было настроение в Риме — если можно говорить об общем настроении у столь великого множества людей. Что касается провинций, то Испанией управлял Клувий Руф, человек красноречивый, сведущий в политике, но в военном деле неопытный; Галлия была предана Гальбе, не только памятуя о восстании Виндекса, но также из благодарности за недавно дарованное ей право римского гражданства и снижение налогов. Между тем племена галлов,[558] жившие по соседству с стоявшими в Германии армиями, не получили подобных льгот, в некоторых случаях даже лишились части своей земли и с равным возмущением вели счет чужим выгодам и своим обидам. Германские армии были встревожены и раздражены; они гордились недавней победой, но боялись, что их обвинят в поддержке противников Гальбы — сочетание чувств крайне опасное там, где сосредоточено столько оружия и сил. Эти войска с опозданием отступились от Нерона, а Вергиний не сразу встал на сторону нового принцепса; никто не знал, захочет ли он сам сделаться императором, но было известно, что солдаты ему это предлагали. Убийство Фонтея Капитона возмутило здесь даже тех, кто не имел права выражать свое мнение. После того как Гальба, притворившись другом Вергиния, вызвал его к себе, армия осталась без вождя; когда же он был в Риме не только задержан, но против него возбуждено судебное дело, солдаты восприняли это как угрозу самим себе.

9. Верхнегерманские легионы презирали своего легата Гордеония Флакка за телесную немощь, вызванную старостью и подагрой, за слабый и нерешительный характер. Он не умел командовать, даже пока солдаты вели себя спокойно, теперь же, когда они были раздражены, его беспомощные попытки навести порядок лишь распаляли их ярость. Легионы Нижней Германии долго оставались без командующего — консулара, пока, наконец, Гальба не прислал к ним Авла Вителлия — сына цензора и трижды консула Вителлия; этого, по-видимому, и оказалось достаточно. В войсках, расположенных в Британнии, не было никаких беспорядков: среди потрясений, вызванных гражданскими войнами, именно эти легионы вели себя лучше других — то ли потому, что они были удалены от Рима и отрезаны от него Океаном, то ли трудные походы научили их обращать свою ненависть прежде всего на врагов. Спокойно было и в Иллирии, хотя легионы, выведенные оттуда Нероном в Италию и бесцельно стоявшие здесь, через своих представителей предлагали императорскую власть Вергинию. Однако эти воинские части были размещены на большом расстоянии одна от другой (что всегда является наилучшим средством сохранить среди них верность присяге), так что не могли ни заражать друг друга мятежными настроениями, ни объединить свои силы.

10. Восток пока оставался спокойным. Здесь командовал четырьмя легионами и управлял Сирией Лициний Муциан — человек, равно известный своими удачами и своими несчастьями. В молодости он из честолюбия искал дружбы с людьми знатными и богатыми и тщательно поддерживал эти отношения. Когда же вскоре состояние его оказалось расстроенным и положение безвыходным, когда над ним готов был разразиться гнев Клавдия, его отправили в один из безвестных городков Азии, и он жил чуть ли не на положении ссыльного в тех самых местах, где позже пользовался почти неограниченной властью. В нем уживались изнеженность и энергия, учтивость и заносчивость, добро и зло, величайшая доблесть в походах и излишняя преданность наслаждениям во время отдыха; на людях он вел себя похвально, о тайных сторонах его жизни говорили много дурного; с подчиненными, с близкими, с коллегами — с каждым он умел быть обаятельным по-своему; власть он охотнее уступал другим, чем пользовался ею сам. Войну в Иудее вел Флавий Веспасиан с тремя легионами, во главе которых его поставил еще Нерон. Веспасиан тоже не помышлял о борьбе против Гальбы; как мы расскажем в своем месте, он даже послал к нему своего сына Тита в знак почтения и преданности. В то, что императорская власть была суждена Веспасиану и его детям тайным роком, знамениями и пророчествами, мы уверовали лишь позже, когда судьба вознесла его.

11. В Египте уже со времен божественного Августа место монархов заняли римские всадники, которые управляли страной и командовали войсками, охранявшими здесь порядок: императоры сочли за благо держать под своим личным присмотром эту труднодоступную провинцию, богатую хлебом, склонную из-за царивших здесь суеверий и распущенности к волнениям и мятежам, незнакомую с законами и государственным управлением. В ту пору во главе ее стоял Тиберий Александр, египтянин. Африка и расположенные здесь легионы, достаточно натерпевшиеся от местных властей, были рады служить любому принцепсу, избавившему их от Клодия Макра. Обе Мавритании, Ретия, Норик, Фракия и прочие провинции, управлявшиеся прокураторами, склонялись в пользу нового государя или против него в зависимости от настроения стоявших поблизости армий. Провинции, в которых не было войск, и в первую очередь сама Италия, были обречены хранить рабскую покорность победителю и играть роль военной добычи.

Таково было положение дел, когда Сервий Гальба, по второй раз, и Тит Виний вступили в свой консульский год — ставший последним для них и едва не принесший гибель государству.

КНИГА ТРЕТЬЯ

[559]

1. Гораздо удачнее и с большей преданностью своему вождю готовились к войне полководцы флавианцев. Они собрались в Петовионе, в зимних лагерях тринадцатого легиона, и между ними возник спор о том, укрепляться ли в Паннонских Альпах и ждать, пока с востока придут основные силы, или избрать более решительный образ действий — двигаться прямо на врага и завязать бой за Италию. Командиры, предпочитавшие медлить и ждать подкреплений, много говорили о славе и мощи германских легионов, об отборных частях британской армии, только что присоединившихся к Вителлию. «Наши легионы, — утверждали они, — недавно лишь потерпели поражение и уступают противнику не только числом, — какие бы грозные речи солдаты ни произносили, боевой дух у них далеко не тот, что у вителлианцев. Если же мы займем Альпы и там остановимся, к нам присоединятся Муциан и его восточные армии, а Веспасиану останутся флоты и преданные ему провинции — с такими силами впору начать еще одну войну. Разумное промедление, таким образом, в будущем умножит наши силы, а в настоящее время ничему не вредит».

2. Антоний Прим, самый рьяный среди сторонников войны, доказывал, что быстрота действий восставшим выгодна, а для Вителлия — губительна. «Победа, — говорил Антоний, — скорее ослабила наших противников, чем укрепила их силы. Они не готовятся к боям, не живут в лагерях, а бездельничают по городам Италии, где внушают страх лишь хозяевам, у которых стоят на постое; чем тяжелее было их прежнее существование, тем более жадно набрасываются они на удовольствия, прежде им неведомые. От цирков и театров, от удобств столичной жизни силы их тают, здоровье слабеет. Если же дать им время, то и они вспомнят о походах и войнах, снова обретут былую мощь. Германия, откуда они черпают силы, — недалеко, лишь узкий пролив отделяет от них Британнию, рядом — провинции Галлии и Испании, которые шлют им подати, людей и коней; в их руках Италия и сокровища Рима. Захотят они перейти в наступление — к их услугам два флота, и на всем Иллирийском море ни одного корабля, способного дать им отпор. Что проку будет тогда от наших горных укреплений? Какой смысл затягивать войну еще на одно лето? Откуда тем временем добывать деньги и продовольствие? Не лучше ли воспользоваться тем, что паннонские легионы, скорее обманутые, чем разбитые, только и мечтают о мести, что мы располагаем нетронутыми силами мезийской армии? Если вести расчет не по числу легионов, а по количеству солдат, то мы сильнее вителлианцев — наши войска храбрее и не развращены, да и самый стыд, который они испытывают, помогает укреплению дисциплины. Что же касается конницы, то она ведь даже и не была разбита; напротив, несмотря на неблагоприятные обстоятельства, она сумела разгромить пехоту Вителлия. Всего два конных отряда — паннонский и мезийский — смогли тогда нанести противнику поражение; теперь же на врага разом устремятся шестнадцать таких отрядов — пыль, несущаяся из-под копыт, облаком окутает вителлианцев, топот коней и грохот оружия оглушат отвыкших от сражений лошадей и всадников. Я не просто убеждаю вас в преимуществах этого плана — я готов сам и осуществить его, если только никто мне не помешает. Ваш час еще не настал — оставайтесь с легионами, мне довольно одних легковооруженных когорт. Скоро вы услышите, что путь в Италию открыт, а Вителлию нанесен решительный удар. И тогда вы радостно двинетесь вслед за мной по пути, проложенному победителем».

3. Глаза Антония горели, он говорил резким громким голосом, стараясь, чтобы его услышало возможно больше народа: в помещение, где шел совет, понемногу собрались и центурионы, и кое-кто из солдат. Ошеломлены были и заколебались даже люди осторожные и предусмотрительные; толпа признавала теперь только одного вождя, только одного человека превозносила до небес и презирала всех прочих за слабость и нерешительность. Славу эту Антоний завоевал еще раньше, когда на солдатской сходке было оглашено обращение Веспасиана. В отличие от других командиров, выступавших уклончиво и нерешительно, он не шел на уловки, не выжидал, как развернутся события; он открыто встал на сторону солдат, и солдаты, видя, что он готов разделить с ними и вину, и славу, прониклись к нему уважением.

4. Прокуратор Корнелий Фуск пользовался почти таким же влиянием, как Антоний. Он тоже так часто и яростно нападал на Вителлия, что и у него не осталось никакой надежды на примирение с властями. Подозрительность солдат вызывал Тампий Флавиан;[560] он был медлителен — и по натуре, и из-за своего преклонного возраста, они же считали, что он сохраняет верность Вителлию, помня о своем родстве с ним. Кроме того, Флавиан в начале восстания бежал, потом неожиданно вернулся, и в этом тоже усматривали какой-то коварный умысел. Флавиан, действительно, уехал из Паннонии, вернулся в Италию и был уже вне всякой опасности, как вдруг снова принял звание легата и вмешался в гражданскую войну — отчасти из стремления к переменам, отчасти под влиянием Корнелия Фуска. Фуск убеждал Флавиана присоединиться к восставшим не потому, что нуждался в его помощи, а для того, чтобы имя консулара придало вид законности зарождавшемуся движению.

5. Апонию Сатурнину[561] написали письмо с просьбой привести возможно скорее войска из Мезии, — их помощь позволила бы осуществить вторжение в Италию быстро и без потерь. Чтобы лишившиеся защиты провинции не подверглись нападению варваров, вождям сарматских язигов, правившим тамошними племенами, предоставили возможность участвовать в войне. Они предложили также привести с собой своих людей и конницу, которая одна лишь и составляет подлинную боевую силу сарматов. Эта их услуга, однако, не была принята из опасения, что они воспользуются гражданской войной в своих целях, а может быть, и переметнутся к тем, кто больше заплатит. Повстанцам удалось привлечь на свою сторону свевских вождей Сидона и Италика. Свевы издавна отличались верностью Риму, и с людьми этого племени легче было договориться, обращаясь с ними не как с подчиненными, а как с союзниками. Фланг наступающей армии укрепили вспомогательными отрядами, так как из соседней Ретии можно было ожидать нападения: прокуратор этой провинции Порций Септимин сохранял неколебимую верность Вителлию. После всех этих приготовлений вперед был выслан Секстилий Феликс во главе Аурианской конницы, восьми когорт и ополчения, состоявшего из молодежи провинции Норик; он получил задание занять берег отделяющей Норик от Ретии реки Эна. Ни сам Феликс, ни противники его не стремились к сражению, и судьбам флавианского движения предстояло решаться далеко от этих мест.

6. Отобрав часть всадников, Антоний поспешно создавал из них конные отряды и набирал по когортам бойцов для вторжения в Италию. Ему помогал в этом Аррий Вар, известный как решительный воин, особенно прославившийся благодаря службе под началом Корбулона и победам, одержанным в Армении. Говорили, впрочем, что именно он тайными наветами очернил доблестного Корбулона в глазах Нерона и в награду за подлость был назначен примипиларием;[562] это добытое бесчестным путем звание на первых порах доставило ему много радости, но вскоре и погубило его. После того, как Прим и Вар заняли Аквилею, все окрестные города, — в частности, Опитергий и Альтин,[563] — с радостью открыли им свои ворота. В Альтине решили оставить гарнизон для защиты края от возможных нападений Равеннского флота, ибо о его измене Вителлию в эту пору еще не было известно. Патавий и Атесте тоже вынуждены были перейти на сторону флавианцев. Здесь полководцы получили сведения о том, что три вителлианских когорты и конный отряд, известный под именем Себосианского, выстроили мост, открывавший им доступ к Форуму Алиена, и заняли этот город. Флавианцы знали, что солдаты расположившихся там когорт не ожидают нападения, сочли момент подходящим и на заре бросились на ничего не подозревавшего противника. Нападавшим было приказано убить лишь некоторых, остальных же заставить перейти на свою сторону. Действительно, нашлись солдаты, которые тут же сдались флавианцам, большинство, однако, предпочло уничтожить мост и закрыть дорогу наступавшему противнику.

7. Итак, война началась благоприятно для флавианцев; когда же разнеслась весть о последней победе, седьмой Гальбанский легион и тринадцатый Сдвоенный в бодром и радостном настроении вступили во главе с легатом Ведием Аквилой в Патавий. Войскам дали несколько дней отдыха. Здесь же пришлось спасать от раздраженных солдат префекта лагерей седьмого легиона Муниция Юста, обращавшегося с легионерами более сурово, чем это допустимо в условиях гражданской войны; его отправили к Веспасиану. Антоний приказал восстановить во всех городах изображения Гальбы, уничтоженные во время гражданских неурядиц. Мера эта, которой все давно и с нетерпением ожидали, была воспринята с тем большей радостью, что каждый на свой лад истолковывал причины, ее вызвавшие; Антоний же прибег к ней просто потому, что считал выгодным для своей партии, если люди станут говорить, будто флавианцы ценят принципат Гальбы и возрождают его дело.

8. Затем стали искать место, где было бы удобнее всего развернуть военные действия. Выбор пал на Верону — поля, окружавшие город, хорошо подходили для маневров конницы, которая составляла главную силу наступавшей армии, отнять же у Вителлия богатую колонию казалось флавианцам делом, сулящим и выгоду и славу. По пути к Вероне заняли Вицетию — небольшой муниципий со слабым гарнизоном, неожиданно приобретший, однако, немалое значение: здесь, как говорили, родился Цецина, и, захватив этот городок, повстанцы овладели родиной вражеского полководца. Важным событием стало взятие Вероны — молва о нем и захваченные здесь богатства принесли флавианцам большую пользу; кроме того, их войска, проникнув в долину между Ретией и Юлиевыми Альпами, овладели горными проходами и закрыли пути германской армии. Веспасиан ничего не знал об этих действиях или был против них. Он велел войскам остановиться возле Аквилеи, ждать там Муциана и приводил доводы в пользу этого плана. «Пока мы владеем Египтом, держим в руках ключ от житницы империи и располагаем доходами от богатейших провинций, — говорил он, — мы можем принудить вителлианцев к сдаче, лишив их денег и продовольствия». О том же самом много раз писал Антонию и Муциан. Он утверждал, что можно добиться победы без крови и слез, приводил множество других подобных же доводов, в то время как на самом деле, снедаемый честолюбием, стремился единственно к тому, чтобы сохранить всю славу за собой. Их письма, впрочем, проходили столь долгий путь, что, когда они попадали в руки Антония, дело так или иначе оказывалось уже сделанным.

9. Внезапным набегом Антоний проник за передовые укрепления врага; после небольшой стычки, в которой обе стороны лишь прощупывали силы друг друга, противники, так и не добившись победы, разошлись. Вскоре после этого Цецина отстроил хорошо укрепленный лагерь между Гостилией, деревней неподалеку от Вероны, и болотистым берегом реки Тартар, — в безопасном месте, прикрытом с тыла рекой, а с боков болотом. Если бы он хотел выполнить свой долг, он свободно мог разгромить соединенными силами вителлианцев оба легиона противника до их соединения с мезийской армией и не оставить им иного выхода, кроме отступления из Италии, позора и бегства. Вместо этого Цецина отдал начало войны в руки противника; имея все возможности изгнать флавианцев из Италии силой оружия, он довольствовался тем, что писал им грозные письма и медлил до тех пор, пока посланные им люди не договорились окончательно об условиях, на которых он соглашался предать Вителлия. Тем временем к флавианцам прибыл Апоний Сатурнин с седьмым Клавдиевым легионом. Командовал легионом трибун Випстан Мессала — человек знатного рода, выдающихся достоинств и единственный, кто участвовал в этой войне по искреннему убеждению. Этой-то армии, которая, располагая тремя легионами, была пока слабее вителлианской, Цецина направил письмо, где упрекал противников в том, что, однажды потерпев поражение, они вновь безрассудно ввязываются в войну. В своем письме он восхвалял доблесть германских легионов, Вителлия упоминал лишь между прочим и не позволял себе никаких выпадов против Веспасиана — словом, не делал ни малейшей попытки запугать врагов или перетянуть их на свою сторону. В ответном письме флавианские полководцы не стали оправдывать прошлые неудачи своей армии. Они с восторгом писали о Веспасиане, выражали уверенность в победе и заранее объявляли Вителлия своим врагом. Флавианцы намекали, что перешедшим на их сторону трибунам и центурионам будет сохранено все, что даровал им Вителлий, и без обиняков призывали Цецину к измене. Оба письма были прочитаны на сходке и только укрепили солдат во мнении, что Цецина решил не оказывать настоящего сопротивления и поэтому старается ничем не задеть Веспасиана, а что их собственные вожди презирают своих противников и Вителлия, их императора.

10. Вскоре к восставшим прибыли еще два легиона — третий во главе с Диллием Апонианом и восьмой под командованием Нумизия Лупа. Чтобы показать всем, какие несметные силы собрались под Вероной, было решено соорудить укрепленный вал вокруг всего города. Солдатам Гальбанского легиона досталось работать на участке, ближе всего подходившем к неприятельским позициям. Заметив вдали отряд союзнической конницы, они приняли его за противника, решили, что их предали, и, придя в ужас от опасности, которую сами выдумали, схватились за оружие. Ярость солдат обратилась против Тампия Флавиана. Никаких оснований для этого не было, но легионеры были давно уже злы на него и, охваченные безрассудным гневом, стали требовать его казни. Они кричали, что Флавиан — родственник Вителлия, что он предал Отона и присвоил деньги, присланные для раздачи солдатам. Разорвав на себе одежды, содрогаясь от рыданий, Флавиан простирался на земле перед легионерами, с мольбой протягивая к ним руки. Никто не слушал его оправданий — солдаты считали, что такой страх может испытывать только человек с нечистой совестью, и озлоблялись еще больше. Апоний пытался говорить, но рев толпы заглушил его голос. Слова других командиров тоже тонули в общем крике и грохоте оружия. Солдаты согласились выслушать только Антония; он один обладал нужным красноречием и умением ладить с чернью, один внушал настоящее уважение. Видя, что бунт разгорается и что мятежники готовы перейти от крика и брани к драке и резне, он приказал заковать Флавиана в кандалы, но солдаты почувствовали обман и, охваченные жаждой крови, бросились к трибуналу, разогнав стражу, его охранявшую. Тогда Антоний сорвал с пояса меч и, подставив грудь ударам солдат, стал клясться, что, если его не зарубят, он покончит с собой сам. Он обращался к самым известным и отличившимся в боях легионерам, называя их по именам, и требовал, чтобы они убили его. Повернувшись к боевым значкам с изображениями богов, Антоний молил их вдохнуть бешенство и дух раздора, владеющие его армией, в сердца неприятелей, — молил до тех пор, пока бунт не пошел на убыль. День клонился к вечеру, и солдаты разошлись по своим палаткам. Той же ночью Флавиан выехал из лагеря. По дороге он встретил гонцов, везших в армию письмо Веспасиана. Письмо это отвлекло внимание солдат и избавило Флавиана от опасности.

11. Будто охваченные заразой, легионы набросились потом на легата мезийской армии Апония Сатурнина, набросились с тем большей яростью, что не были, как во время прежнего бунта, утомлены работой; бунт вспыхнул около полудня под влиянием распространившегося слуха о письме, которое Сатурнин якобы написал Вителлию. Когда-то воины состязались между собой в доблести и послушании, теперь они старались превзойти друг друга дерзостью и преследовали Апония с тем же яростным упорством, с каким только что требовали казни Флавиана. Солдаты из Мезии напоминали паннонским легионам о том, что помогли им отомстить за обиды; паннонские же войска, видя, что другие тоже бунтуют и это как бы освобождает их от ответственности, устремились на поддержку мезийцев и, готовые на новые преступления, вместе с ними ворвались в сады, окружавшие дом Сатурнина. Хотя Антоний, Апоний и Мессала пытались сделать все, что могли, им не удалось бы спасти Сатурнина, если бы он сам не спрятался в таком месте, где никому не могло прийти в голову его искать — в печи одной из бань, в ту пору случайно не топившейся. Вскоре затем он, бросив своих ликторов, бежал в Патавий. После отъезда консуларов Антоний оказался полновластным хозяином обеих армий — товарищи уступали ему первое место, солдаты любили и уважали только его. Были люди, считавшие, что Антоний сам подстроил оба бунта, чтобы все плоды победы достались ему одному.

12. В стане вителлианцев тоже царили распри, тем более опасные, что порождали их не бессмысленные подозрения черни, а коварные интриги полководцев. Моряки Равеннского флота были в большинстве своем родом из Далмации и Паннонии, то есть из провинций, находившихся под властью флавианцев, и префекту флота Луцилию Бассу без труда удалось склонить их на сторону Веспасиана. Заговорщики наметили ночь для выступления и решили, что они одни, никого ни о чем не предупреждая, сойдутся в условленный час на центральной площади лагеря. Басс, то ли мучимый стыдом, то ли от страха, остался дома, выжидая, чем кончится дело. Триерархи,[564] крича и гремя оружием, набросились на изображения Вителлия и перебили тех немногих, кто пытался оказать им сопротивление; остальная масса, движимая обычной жаждой перемен, сама перешла на сторону Веспасиана. Тогда-то выступил Луцилий и признался, что заговор устроил он. Моряки выбрали себе в префекты Корнелия Фуска, который, едва узнав об этом, поспешил явиться. Басс, в сопровождении почетного эскорта из либурнских кораблей, направился в Атрию,[565] где префект конницы Вибенний Руфин, командовавший гарнизоном города, немедленно посадил его в тюрьму. Правда, его тут же освободили, благодаря вмешательству вольноотпущенника цезаря Горма, — оказывается, и он входил в число руководителей восстания.

13. Узнав, что флот изменил Вителлию, Цецина дождался времени, когда большинство солдат было разослано на работы, и собрал на центральной площади лагеря несколько легионеров и самых заслуженных центурионов якобы для того, чтобы обсудить кое-какие вопросы, не подлежащие разглашению. Здесь он заговорил о доблести Веспасиана и мощи его сторонников, о том, что флот перешел на его сторону, об угрозе голода, нависшей над вителлианской армией; рассказал о положении в галльских и испанских провинциях, готовых выступить против принцепса, о настроении в Риме, где вителлианцам тоже не на кого положиться; напомнил о слабостях и пороках Вителлия и начал поспешно приводить присутствующих к присяге Веспасиану — те, кто знали все заранее, присягнули первыми, остальные, ошеломленные неожиданностью, последовали их примеру. Изображения Вителлия были тут же сорваны с древков, к Антонию отправлены гонцы с сообщением о случившемся. Весть об измене вскоре распространилась. Сбежавшиеся солдаты, увидев надписи с именем Веспасиана и валяющиеся на земле изображения Вителлия, остановились в молчании, но тут же разразились яростными криками. «Так вот где суждено закатиться славе германской армии! Сдать оружие, позволить связать себе руки — без боя, без единой раны? Кому сдаваться — легионам, над которыми мы же сами одержали победу? Даже не первому, не четырнадцатому — единственным в армии Отона, с кем стоило считаться, хотя мы и их били, — били на этих же самых полях, на которых сейчас стоим. Допустить, чтобы тысячи вооруженных солдат пригнали, словно стадо наемников, в подарок ссыльному преступнику Антонию?[566] Подарить ему восемь легионов вдобавок к его единственному отряду кораблей? Это все Басс с Цециной… Мало им домов, садов, денег, которые они накрали у Вителлия, теперь они хотят украсть у принцепса армию, а у армии принцепса. Мы не потеряли ни одного человека, не пролили ни капли крови — даже флавианцы станут нас презирать; а что мы скажем тем, кто спросит нас об одержанных победах, о понесенных поражениях?»

14. Так кричали солдаты, так кричала вся охваченная скорбью армия. Сначала пятый легион, а за ним и остальные снова вздели на свои знамена изображения Вителлия. Цецину заковали в кандалы. Армия выбрала полководцами легата пятого легиона Фабия Фабулла и префекта лагеря Кассия Лонга. Легионеры набросились на случайно встретившихся им, ничего не понимавших и ни в чем не повинных солдат с трех либурнских кораблей и изрубили их в куски. Уничтожив мосты, армия выступила из лагеря на Гостилию, а оттуда — в Кремону, на соединение с первым Италийским и двадцать первым Стремительным легионами, которые Цецина еще раньше отправил вместе с частью конницы вперед, чтобы занять этот город.

15. Услышав об этих событиях, Антоний решил напасть на вителлианцев теперь же, пока войска их охвачены брожением и разделены на части. Он опасался, что с течением времени полководцы противника сумеют вновь овладеть положением, их солдаты опять начнут подчиняться приказам, и вся вражеская армия снова обретет уверенность в своих силах. Антоний догадывался, что Фабий Валент уже выехал из Рима и, узнав об измене Цецины, постарается возможно скорее прибыть в армию, а Валент был опытный военачальник и предан Вителлию. Антоний знал, кроме того, что через Ретию на него угрожают двинуться значительные силы германцев, что Вителлий еще раньше начал стягивать подкрепления из Британнии, Галлии и Испании и что если сейчас не дать бой и не добиться победы, то война обрушится на него всей своей тяжестью. Он вывел всю армию из Вероны и после двух дней пути остановился возле Бедриака. На следующее утро легионы получили приказ заняться укреплением лагеря. Вспомогательные войска Антоний послал в окрестности Кремоны — якобы за продовольствием, на самом деле, чтобы дать солдатам пограбить и втянуть их таким образом в гражданскую войну. Сам он с четырьмя тысячами всадников выехал к восьмому мильному камню от Бедриака и решил заняться грабежом, не мешая другим. Как обычно, на большое расстояние вокруг были разосланы отряды разведчиков.

16. Шел пятый час дня, когда прискакавший во весь опор верховой сообщил Антонию, что противник начал наступление, на пути его находится лишь несколько человек и со всех сторон доносится шум движущейся армии и грохот оружия. Пока Антоний советовался с окружающими, Аррий Вар, нетерпеливо стремившийся начать бой, врезался с лучшими своими конниками в строй вителлианцев и заставил их отступить. Едва он начал рубить врагов, как к ним подоспели новые силы, положение изменилось, и те, что наступали первыми, оказались в хвосте обратившегося в бегство отряда. Антоний предвидел, что из затеи Вара ничего не получится, и теперь не спешил прийти ему на помощь. Он обратился к своим солдатам с краткой речью, призвал их мужественно встретить врага и велел рассыпаться по обеим сторонам дороги, чтобы оставить свободный проход конникам Вара. Легионам был дан приказ готовиться к бою, тем, кто находился в соседних поместьях — прекратить грабеж и присоединиться к ближайшему отряду. Тем временем в ужасе несшиеся обратно конники Вара внесли смятение в ряды своих же отрядов, сталкиваясь на узких тропинках с еще не вступившими в бой товарищами.

17. Среди общей сумятицы Антоний делал все, что подобает опытному командиру и храброму солдату. На глазах врагов и своих он бросается навстречу бегущим, удерживает колеблющихся; всюду, где нависает опасность, всюду, где появляется надежда, мелькает его фигура, раздаются его распоряжения, слышится его голос. Охваченный воодушевлением, он пронзает копьем убегающего знаменосца, выхватывает у него вымпел и устремляется на врага. Увидев это, около сотни всадников, устыдившись своего бегства, поворачивают коней. Сама природа помогла Антонию — дорога, все более сужаясь, уперлась, наконец, в реку, мост через реку был разрушен, берега круты и русло неизвестно. Бегущие остановились. То ли они поняли, что другого выхода нет, то ли сама судьба им помогла, но они снова построились и, поставив лошадей вплотную одна к другой, ожидали противника. Вителлианцы налетели на сомкнутые ряды и врассыпную бросились назад. Антоний преследовал бегущих, поражая мечом всех, кто оказывал сопротивление. Солдаты пустились грабить, вязать пленных, захватывать оружие и лошадей, — кому что больше было по нраву. Услыхав крики радости, вернулись и вмешались в ряды победителей даже беглецы, попрятавшиеся было в соседних полях.

18. Вдруг на дороге к Кремоне засверкали значки легионов — это Стремительный и Италийский, услышав о первых успехах своей конницы, двинулись вперед и дошли до четвертого камня от города. Однако они не сумели, когда положение изменилось, ни перестроить свои ряды, ни расступиться, чтобы пропустить отступавших всадников, ни перейти в наступление, а уж тем более опрокинуть врага, хоть он и был ослаблен боем и длительным переходом. Оба легиона выступили самовольно, и пока дела шли успешно, даже не вспоминали о своих полководцах, но когда над ними нависла угроза поражения, они пожалели, что командиров с ними нет. Строй их дрогнул, в этот момент на них обрушилась конница, а следом за ней трибун Випстан Мессала со вспомогательными отрядами из Мезии, которые даже после изнурительного перехода мало чем уступали легионам. Соединившись, пехота и конница флавианцев прорвали строй противника. Кремона была рядом. Легионеры понимали, что за ее стенами легко скрыться от поражения, и не очень старались отразить атаку врага. Антоний тоже не стал двигаться дальше — в течение этого дня, в конце концов принесшего победу флавианцам, боевое счастье столько раз обманывало их, что теперь они были ослаблены потерями и измучены усталостью.

19. Под вечер прибыли основные силы флавианской армии. Увидав горы трупов и следы недавнего сражения, солдаты решили, будто война кончена, и стали требовать, чтобы их вели на Кремону — принимать капитуляцию противника или брать город с бою. Все вместе они повторяли эти красивые слова, про себя же каждый думал совсем другое. «Колония лежит на равнине, и захватить ее внезапным натиском нетрудно. Что днем, что ночью, мужество от нас потребуется то же, а грабить в темноте свободнее. Если дождаться дня, пойдут мольбы и просьбы, разговоры о мире, за все труды, за всю кровь нам достанутся только пустые почести и никчемная слава великодушных воинов, а богатства Кремоны присвоят префекты да легаты. Каждый ведь знает, что, если город взят, добыча принадлежит солдатам, если он сдался — командирам». Солдаты не давали говорить центурионам и трибунам, заглушали их слова звоном оружия, потрясали мечами и копьями, угрожая бунтом, если их не поведут на Кремону.

20. Тогда Антоний вошел в гущу толпы. Вид его и почтительный страх, который он всегда вызывал, заставили солдат затихнуть. «Я не хочу лишать вас ни почестей, ни добычи, столь вами заслуженных, — начал он. — Но существует разделение обязанностей: дело воинов — стремиться к бою, дело командиров — не торопиться, приносить пользу не пылкостью, а проницательностью и зрелым размышлением. Как простой солдат, с оружием в руках, я внес свою долю в нашу сегодняшнюю победу; теперь я должен помочь ей, как подобает полководцу — умом и знаниями. Кругом ночь, расположение города нам неизвестно, враг укрыт за стенами, на каждом шагу нас подстерегают ловушки — не ясно ли, что нас ждет, если мы сейчас двинемся на Кремону? Даже среди бела дня, даже если бы ворота Кремоны стояли распахнутые, и тогда нельзя было бы входить туда, не выяснив все заранее. Разве можно идти на город, не зная условий местности, высоты стен, не решив, достаточно ли будет одних баллист и стрел или придется строить навесы и осадные машины?» Антоний обращался то к одному, то к другому солдату и спрашивал, взяли ли они топоры, захватили ли лопаты, есть ли у них с собой все прочие орудия, необходимые для осадных работ; слыша отовсюду отрицательные ответы, он продолжал: «Вы что же, собираетесь подкапывать стены мечами и долбить их дротами? А если понадобится насыпать валы, плести щиты и вязать прутья в связки, чтобы было где скрыться? Если мы ничего не предусмотрим, нам останется только стоять толпой под стенами вражеского города и без толку смотреть на его башни и укрепления. Разве не лучше выждать одну ночь, но зато явиться с машинами и осадными орудиями, веря в свои силы и предстоящую победу?» Он тут же послал в Бедрик за продовольствием и необходимым снаряжением обозных слуг и тех конников, что были меньше других утомлены дневным сражением.

21. Всякая отсрочка казалась солдатам невыносимой, и в армии готов был вспыхнуть бунт, но тут всадники, выехавшие под стены города, захватили нескольких случайно там оказавшихся жителей Кремоны. Жители эти рассказали, что шесть вителлианских легионов и остальные войска, стоявшие в Гостилии, совершили за один день переход в тридцать миль, только что узнали о понесенном поражении, начали готовиться к бою и вот-вот должны появиться. Эта грозная весть заставила солдат послушаться своего полководца. Антоний приказал тринадцатому легиону остаться на насыпи Постумиевой дороги, слева вплотную к ней, в открытом поле, расположил седьмой Гальбанский и еще левее, использовав в качестве естественного прикрытия проходившую здесь канаву, — седьмой Клавдиев. Справа от дороги, на открытом месте встал восьмой легион, за ним в рощице — третий. В таком порядке располагались только орлы легионов и значки когорт; солдаты в темноте не могли найти свои легионы и становились в ряды тех, которые оказывались поблизости. Отряд преторианцев поместился возле третьего легиона, вспомогательные когорты — на флангах, конница прикрывала армию с боков и с тыла; перед строем передвигались отборные бойцы-свевы во главе со своими вождями — Сидоном и Италиком.

22. Вместо того, чтобы, как то подсказывал здравый смысл, переночевать в Кремоне, восстановить свои силы сном и едой, а наутро разгромить голодного и промерзшего противника, вителлианская армия, лишенная руководства, не имевшая никакого плана действий, в третьем часу ночи обрушилась на флавианцев, в боевом строю ожидавших нападения. В темноте взволнованные и раздраженные солдаты сбили строй легионов, и я не берусь описать, в каком порядке располагались части вителлианской армии. Некоторые, правда, рассказывают, будто на правом фланге находился четвертый Македонский легион, в центре — пятый и пятнадцатый, а с ними — отряды, набранные в британских легионах — девятом, втором и двадцатом, на левом фланге — шестнадцатый, двадцать второй и первый. Солдаты Стремительного и Италийского легионов разошлись по чужим манипулам, конные отряды и вспомогательные когорты встали кто куда. Всю ночь шел жестокий бой, исход его клонился то в ту, то в другую сторону, всю ночь то одной, то другой армии грозила гибель. Ни доблестный дух, ни могучая рука, ни острый глаз, ясно видевший приближающуюся опасность, — ничто не спасало от смерти: вооружение солдат — одинаковое у своих и у врагов, пароль обеих армий известен каждому — столько раз приходилось его спрашивать и кричать в ответ, вымпелы, которые противники без конца отбивали друг у друга, перемешались. Хуже всего пришлось недавно созданному Гальбой седьмому легиону. Здесь было убито шестеро первых центурионов, захвачены значки нескольких когорт, даже орел легиона едва не попал в руки врага. Его спас центурион первого пила Атилий Вер, нагромоздивший вокруг себя груду вражеских трупов и под конец погибший сам.

23. Чтобы поддержать колеблющийся строй своих легионов, Антоний вызвал преторианцев. Они отвлекли на себя основные силы противника и обратили его в бегство, но вскоре сами были отброшены. Дело в том, что вителлианцы сосредоточили на дорожной насыпи метательные орудия, которые осыпали камнями и кольями ничем не защищенных врагов; прежде их орудия стояли в разных местах и стреляли по зарослям, в которых противника не было. Невиданных размеров баллиста шестнадцатого легиона метала огромные камни, прорывавшие боевую линию противников. Она погубила бы еще больше народу, если бы не славный подвиг, на который отважились двое солдат: подобрав щиты мертвых вителлианцев, они прокрались, никем не узнанные, к самой баллисте и перерубили скрученные тяжи и канаты. Оба были тут же убиты, и имена их до нас не дошли, но того, что они сделали, не отрицает никто. Поздней ночью взошла луна и озарила своим обманчивым светом ряды сражающихся, а исход битвы все еще не был ясен. К счастью для флавианцев, луна вставала у них за спиной, от коней и бойцов ложились длинные тени, и в эти-то тени, принимая их за людей, метали враги свои дроты и стрелы. Вителлианцам же луна светила в лицо, и они были хорошо видны противнику, поражавшему их из темноты.

24. В лунном свете Антоний увидел свои легионы, и легионы увидели его. Он обратился к войскам, порицая и стыдя одних, хваля и ободряя других, внушая надежду и раздавая обещания всем. Солдат паннонской армии он спрашивал, зачем они взялись за оружие, напоминал, что только здесь, на этих полях, могут они смыть с себя позор[567] и вернуть свою былую славу. «Вы зачинщики войны, — говорил он мезийским войскам. — Зачем вы угрожали вителлианцам, оскорбляли их, вызывали на бой, если теперь не только не имеете сил выдержать их натиск, но дрожите при одном взгляде на них?» Так обращался Антоний к каждому легиону. Дольше всех говорил он с солдатами третьего — о подвигах былых времен, о недавних победах, напоминал, как под водительством Марка Антония они разгромили парфян, как вместе с Корбулоном нанесли поражение армянам, как только что разбили сарматов. Более суровой и грозной была его речь к преторианцам:[568] «Упустите победу сейчас, и никогда больше вам не видать Рима. Какой император возьмет вас на службу? Какой лагерь откроет вам свои ворота? Вот ваши знамена, вот ваше оружие. Потеряете вы их — и одна только смерть останется вам, ибо позором вы уже сыты». В это время поле загремело от крика — солдаты третьего легиона по обычаю, усвоенному ими в Сирии, приветствовали восходящее солнце.

25. Многие, однако, решили, что то прибыли войска Муциана и что приветственные клики относились к ним; может быть, сам Антоний нарочно распустил этот слух. Солдаты ринулись в бой, будто и в самом деле получили подкрепление. Вителлианцы к этому времени уже понесли тяжелые потери, командующего у них не было, и каждый действовал на свой лад — люди мужественные теснее сплачивали ряды, трусы разбегались. Почувствовав, что вителлианцы дрогнули, Антоний бросил против них свои сомкнутым строем двигавшиеся когорты. Ряды вителлианцев оказались прорванными, солдаты, не в силах восстановить их, метались среди повозок и машин. Увлеченные преследованием победители устремились вперед по обочинам дороги. Началась резня, знаменитая тем, что в ней сын убил отца; я передаю это событие и имена участников так, как рассказал о них Випстан Мессала. Юлий Мансуэт, родом из Испании, стал солдатом и проходил службу в рядах Стремительного. Дома он оставил малолетнего сына, который вскоре подрос, был призван Гальбой в седьмой легион и теперь, случайно встретив Мансуэта на поле боя, смертельно его ранил; обшаривая распростертое тело, он узнал отца, и отец узнал сына. Обняв умирающего, жалобным голосом стал он молить отцовских манов не считать его отцеубийцей, не отворачиваться от него. «Все, — взывал он, — повинны в этом злодеянии; один солдат — лишь ничтожная частица бушующей повсюду гражданской войны!» Он тут же выкопал яму, на руках перенес к ней тело и воздал отцу последние почести. Это сначала привлекло внимание тех, кто находился поблизости, потом остальных. Вскоре по всей армии только и слышались возгласы удивления и ужаса, все проклинали безжалостную войну, но каждый с прежним остервенением убивал и грабил близких, родных и братьев, повторял, что это преступление, — и снова совершал его.

26. Под Кремоной наступающих ждали новые, едва одолимые препятствия. Еще во время отонианской войны солдаты германской армии окружили город своими лагерями, стены его обнесли валами, а на валах возвели еще дополнительные укрепления. Увидев эти оборонительные сооружения, победители заколебались, командиры не знали, что им приказывать. Начинать осаду было едва ли по силам войску, утомленному дневным переходом и ночным боем, да и успех ее представлялся сомнительным, так как никаких подкреплений под руками не было; возвращаться в Бедриак — значило не только обречь армию на мучительный бесконечный переход, но и оставить нерешенным исход сражения; сооружать лагерь так близко к вителлианцам было рискованно — враги могли внезапно напасть на рассеянных по равнине и занятых работой легионеров. Больше всего, однако, беспокоило командиров настроение солдат, предпочитавших любую опасность промедлению, предосторожности казались им бесплодными, надежду сулила лишь безрассудная дерзость, алчность и страсть к добыче заставляли забывать о смерти, ранах и крови.

27. Антоний не стал спорить с солдатами и приказал им охватить полукругом вал лагеря. Сначала бой шел на расстоянии — камни и стрелы причиняли великий урон флавианцам, которые стояли внизу под валами. Тогда Антоний распределил участки вала и лагерные ворота между отдельными легионами; он рассчитывал, что соперничество заставит солдат сражаться еще лучше, а ему так будет виднее, кто ведет себя мужественно и кто трусит. Третьему и седьмому легионам досталась та часть вала, что примыкала к бедриакской дороге, восьмой и седьмой Клавдиев встали правее, тринадцатый устремился к Бриксийским воротам. Наступило короткое затишье: солдаты свозили с соседних полей мотыги, заступы, лестницы, длинные шесты с железными крючьями. Но вот бойцы выстроились тесными рядами вплотную друг к другу, взметнулись над головами щиты, и «черепаха» двинулась к валу. Однако обе стороны владели римским искусством ведения боя: вителлианцы обрушили на наступавших огромные камни, панцирь «черепахи» закачался, изогнулся и треснул, вителлианцы стали вонзать в щели дроты и копья; крыша из щитов распалась, и груды растерзанных трупов покрыли землю. И снова наступило затишье. Ни приказы, ни подбадриванья не действовали больше на обессиленных солдат. Тогда полководцы указали солдатам на Кремону и пообещали отдать город на разграбление.

28. Прав ли Мессала, утверждающий, будто план этот придумал Горм, или следует больше полагаться на слова Гая Плиния, который обвиняет во всем Антония, — решить нелегко; и жизнь, которую Горм и Антоний прожили, и слава, которая о них идет, показывают, что оба были готовы на самые гнусные преступления. Ни кровь, ни раны не могли больше удержать солдат. Они подкапывают валы, таранят ворота, снова строят «черепаху» и по щитам, образующим ее панцирь, по спинам товарищей, устремляются на вителлианцев, вырывают у них оружие, хватают их за руки. Мертвые скатываются, увлекая живых, истекающие кровью стаскивают за собой раненых. Многоликая смерть обращает к гибнущим то одно, то другое свое лицо.

29. Главную тяжесть боя, соревнуясь в храбрости, приняли на себя третий и седьмой легионы. Антоний со вспомогательными войсками устремился им на помощь. Вителлианцы не выдержали столь упорного натиска; видя, что их дроты отскакивают от панциря черепахи, они обрушили на нападающих баллисту. Машина раздавила множество солдат и на мгновенье расстроила их ряды, но, падая, увлекла за собой верхнюю площадку вала и зубцы, ее защищавшие. Одновременно под градом камней осела стоявшая рядом башня. В образовавшуюся брешь устремились, построившись клиньями, солдаты седьмого легиона. В это же время третий легион топорами и мечами разбил ворота. Первым ворвался в лагерь, как утверждают в один голос все историки, солдат третьего легиона Гай Волузий. Разбросав тех, кто еще сопротивлялся, он взбежал на вал и, вставши там на виду у всех, объявил, что лагерь взят. За ним, в то время как охваченные смятением вителлианцы скатывались с вала, последовали остальные. На всем пространстве между лагерем и стенами Кремоны шла кровопролитная резня.

30. Новые преграды встали перед наступающими — отвесные стены города, каменные башни, ворота, запертые окованными железом бревнами. На стенах стояли солдаты и потрясали дротами. Многочисленные жители Кремоны все были преданы Вителлию; в эти дни там был торг, на который съехался народ почти со всей Италии, — защитники города надеялись на множество приезжих, и это питало их веру в победу, нападающие видели в них свою добычу и еще яростнее рвались к грабежу. Антоний приказал захватить и поджечь лучшие здания, расположенные вне города, так как надеялся, что кремонцы, опасаясь за свое имущество, перейдут на его сторону. На крышах домов, расположенных поблизости от городских стен и возвышавшихся над ними, он разместил во множестве лучших своих солдат, которые метали в обороняющихся бревна, черепицу, зажженные факелы, стараясь прогнать защитников Кремоны со стен.

31. Легионы уже строили «черепаху», а солдаты вспомогательных войск осыпали противника дротами и камнями. Мужество вителлианцев мало-помалу начало слабеть. Первыми отказались от сопротивления командиры; они понимали, что после взятия города у них не останется надежды на прощение и что вся ярость победителей обратится не на бедняков-солдат, а на трибунов и центурионов, у которых было что отнять. Рядовые еще держались — как люди подневольные, они не подвергались особой опасности, а будущее их не заботило. Однако и они разбрелись по улицам и попрятались в домах; мира они не просили, но воевать перестали. Префекты лагерей убрали изображения Вителлия и старались не упоминать его имени. С Цецины, которого до сих пор держали в кандалах, сняли оковы, и командиры стали просить его заступиться за них перед флавианцами. Цецина отказывался, чванился, они принялись плакать и умолять его. Что может быть отвратительнее такого зрелища — толпа доблестных воинов молит предателя о защите? Вскоре на стенах показались обвитые лентами масличные ветви, замелькали священные головные повязки.[569] Антоний приказал опустить дроты; из города вынесли орлов легионов и значки когорт; следом, опустив головы и глядя в землю, шли удрученные безоружные солдаты. Победители окружили их, посыпались проклятья, угрозы. Побежденные, забыв о былой заносчивости, молча, покорно выслушивали оскорбления. Видя это, флавианцы вспомнили, что перед ними те самые люди, которые совсем недавно одержали победу у Бедриака и проявили столько умеренности и снисходительности. Но в ту же минуту ярость и возмущение снова охватили их: в воротах города показался Цецина, со знаками консульского достоинства — в тоге с пурпурной каймой, окруженный ликторами, разгонявшими толпу. Обвинения в высокомерии, жестокости и даже — такую лютую ненависть вызывают у людей изменники — в предательстве полетели со всех сторон. Антоний приказал солдатам молчать и под стражей отправил Цецину к Веспасиану.

32. Между тем жители Кремоны в ужасе метались по улицам, наводненным вооруженными воинами. Резня чуть было не началась, но командирам удалось уговорить солдат сжалиться. Антоний собрал войска на сходку и обратился к ним с речью, в которой воздал хвалу победителям, милостиво отозвался о побежденных и не сказал ничего определенного о жителях города. Солдаты, однако, были движимы не только обычной жаждой грабежа, — легионеры издавна ненавидели жителей Кремоны и рвались перебить их всех. Считалось, что еще во время отонианской войны они поддерживали Вителлия; солдаты тринадцатого легиона, оставленные в свое время в городе для сооружения амфитеатра, не забыли насмешек и оскорблений, которых им пришлось тогда наслушаться от распущенной, как всегда, городской черни; флавианцы приходили в ярость оттого, что здесь, в Кремоне, Цецина устраивал свои гладиаторские бои, что именно тут дважды происходили кровопролитные сражения, жители выносили пищу сражающимся вителлианцам, и даже кремонские женщины принимали участие в битве — до того велика была их преданность Вителлию. Кроме всего, происходившая в городе ярмарка придавала и без того зажиточной колонии еще более богатый вид. Позже виноватым за все, здесь случившееся, оказался, в глазах людей, один Антоний, — остальные полководцы сумели остаться в тени. Сразу после боя Антоний поспешил в баню, чтобы смыть покрывавшую его кровь; вода оказалась недостаточно теплой, он рассердился, кто-то крикнул: «Сейчас поддадим огня!» Слова эти, принадлежавшие одному из домашних рабов, приписали Антонию, истолковав их так, будто он приказал поджечь Кремону, и общая ненависть обратилась на него; на самом же деле, когда он находился в бане, колония уже пылала.

33. Сорок тысяч вооруженных солдат вломились в город, за ними — обозные рабы и слуги, еще более многочисленные, еще более распущенные. Ни положение, ни возраст не могли оградить от насилия, спасти от смерти. Седых старцев, пожилых женщин, у которых нечего было отнять, волокли на потеху солдатне. Взрослых девушек и красивых юношей рвали на части, и над телами их возникали драки, кончавшиеся убийством. Солдаты тащили деньги и сокровища храмов, другие, более сильные, нападали на них и отнимали добычу. Некоторые не довольствовались богатствами, бывшими у всех на виду, — в поисках спрятанных кладов они рыли землю, избивали и пытали людей. В руках у всех пылали факелы, и, кончив грабеж, легионеры кидали их, потехи ради, в пустые дома и разоренные храмы. Ничего не было запретного для многоязыкой многоплеменной армии, где перемешались граждане, союзники и чужеземцы, где у каждого были свои желания и своя вера. Грабеж продолжался четыре дня. Когда все имущество людей и достояние богов сгорело дотла, перед стенами города продолжал выситься один лишь храм Мефитиды,[570] сохранившийся благодаря своему местоположению или заступничеству богини.

34. Так, на двести восемьдесят шестом году своего существования, погибла Кремона. Когда в Италию вторгся Ганнибал, при консулах Тиберии Семпронии и Публии Корнелии, ее основали как передовую крепость, выдвинутую против транспаданских галлов и других народов, которые могли нахлынуть из-за Альп. Впоследствии, благодаря притоку колонистов, удачному расположению на водных путях, плодородию почвы, мирным отношениям и родственным связям с окружающими племенами, город окреп и расцвел. Внешние войны его не коснулись, гражданские же принесли горести и беды. Антоний, стыдясь преступлений, которым он потворствовал, чувствуя, что ненависть к нему все растет, издал приказ, запрещающий кому бы то ни было держать в неволе жителей Кремоны. Пленные эти оказались для солдат невыгодной добычей, так как вся Италия единодушно и с отвращением отказывалась покупать рабов, захваченных таким образом. Солдаты стали их убивать; прослышав об этом, родные и друзья начали тайком выкупать своих близких. Вскоре вернулись на прежние места уцелевшие жители; благодаря щедрой помощи соседних муниципиев вновь отстроились рынки и храмы; Веспасиан также поощрял жителей восстанавливать город.

35. Пока что вокруг победителей расстилалась дышащая вредными испарениями земля, и долго оставаться в погребенном под развалинами городе было невозможно. Встав лагерем возле третьего камня[571] от Кремоны, солдаты ловили разбредшихся по всей округе перепуганных вителлианцев и возвращали каждого в его когорту. Гражданская война еще продолжалась, и эти разбитые легионы могли вновь стать опасными; поэтому их рассеяли по Иллирику. Флавианцы решили, что не одни гонцы, но и молва донесут весть о победе до испанских провинций, а затем и до Британнии; в Галлию был послан трибун Юлий Кален, в Германию — префект когорты Альпиний Монтан. Вестников выбирали с расчетом произвести особое впечатление на жителей этих провинций — Кален был эдуй, Монтан — тревир, и оба в прошлом вителлианцы. В альпийских проходах расположились сторожевые заставы, дабы из Германии никто не мог прийти на помощь Вителлию.

36. Между тем Вителлий через несколько дней после отъезда Цецины сумел отправить из Рима в армию также Фабия Валента и теперь, стараясь забыть обрушившиеся на него беды, предавался развлечениям. Он даже не помышлял о том, чтобы обеспечить себя оружием, укрепить воинов телом и духом, показаться народу. Укрывшись в тени своих садов, подобный бессмысленным животным, которые, едва насытятся, погружаются в оцепенение, Вителлий не заботился ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем. Вялый, неподвижный, сидел он в Арицийской роще,[572] когда пришла весть о предательстве Луцилия Басса и переходе Равеннского флота на сторону Веспасиана. Через некоторое время ему доложили о том, что случилось с Цециной. Это известие одновременно и огорчило и обрадовало Вителлия — его удручало, что Цецина ему изменил, но рассказ о том, что солдаты заковали Цецину в кандалы, доставил ему удовольствие. В этой ничтожной душе приятные впечатления всегда заслоняли серьезные. С великим ликованием Вителлий возвратился в Рим и на многолюдном собрании граждан воздал солдатам хвалу за проявленную ими верность, приказал заточить в тюрьму префекта претория Публия Сабина, который был дружен с Цециной, и назначил на его место Альфена Вара.

37. Некоторое время спустя он выступил в сенате с тщательно составленной пышной речью, и сенаторы осыпали его выражениями самой льстивой преданности. На Цецину обрушились все — первым Луций Вителлий,[573] за ним остальные Старательно изображая возмущение, они клеймили консула, предавшего государство, полководца, изменившего своему императору, предателя, обманувшего друга, который осыпал его богатствами и почестями. Каждый сетовал на обиды, нанесенные Вителлию, но в глубине души думал лишь о себе. Никто из выступавших не сказал ни одного дурного слова о Веспасиане — говорили о заблуждении, в которое впали солдаты, о неосмотрительности, ими проявленной, и тщательно избегали упоминать имя, бывшее у всех на уме. Срок консульства Цецины истекал через день; нашелся человек, упросивший Вителлия разрешить ему занять эту должность на оставшиеся сутки; просьба была удовлетворена, что вызвало множество насмешек и над тем, кто оказал подобное благодеяние, и над тем, кто его принял. В течение одного дня — накануне ноябрьских календ — Росий Регул и принял консульские полномочия, и сложил их с себя. Впервые, как говорили сведущие в этих делах люди, магистрат был назначен без законного решения, без освобождения от обязанностей того, кто раньше занимал эту должность. Консулы одного дня были известны и прежде — так диктатор Гай Цезарь, торопясь вознаградить Каниния Ребила за услуги, оказанные во время гражданской войны, назначил его консулом при сходных обстоятельствах.

38. В эти же дни умер Юний Блез,[574] смерть его привлекла к себе всеобщее внимание и вызвала много разговоров. Вот что мне удалось о ней узнать. Тяжело заболевший Вителлий ночевал в Сервилиевых садах; вдруг он заметил, что один из расположенных поблизости дворцов ярко освещен. Вителлий послал узнать, в чем дело; ему доложили, что Цецина Туск[575] устроил многолюдное пиршество в честь Юния Блеза, и со всяческими преувеличениями описали пышность пира и распущенность, якобы там царящую; нашлись и такие, кто вменил в преступление Туску, его гостям и в первую очередь Блезу, что они веселятся, когда принцепс болен.

Когда людям, постоянно высматривающим, не нанес ли кто оскорбления принцепсу, стало ясно, что Вителлий рассержен, они уговорили Луция Вителлия выступить обвинителем. Запятнанный всеми пороками, он издавна завидовал безупречной репутации Блеза и ненавидел его. Явившись в комнату принцепса, Луций Вителлий бросился на колени, а потом принялся горячо обнимать и прижимать к груди сына Вителлия. На вопрос, в чем дело, Луций отвечал, что боится не за себя, что пришел слезно умолять брата защитить лишь свою жизнь и оградить от опасности детей. «Не Веспасиана надо бояться, — говорил он, — между ним и нами германские легионы, провинции, верные своему долгу, бескрайние моря и земли. Другого врага нам следует опасаться — того, кто здесь, в Риме, у нас на глазах, хвастается своими предками — Юниями и Антониями,[576] кичится своим происхождением из императорского рода и выставляет напоказ перед солдатами свою доброту и щедрость. Он привлек к себе все сердца, он пирует, спокойно взирая на муки и страдания принцепса. Не разобрав, где враг и где друг, ты пригрел на своей груди соперника. Надо наказать этого человека за неуместное веселье, пусть эта ночь станет для него ночью ужаса и скорби. Пусть знает, что Вителлий жив, что он правит и у него есть сын, который в случае роковой необходимости заменит его».

39. Вителлий трепетал от страха, но не мог решиться на преступление. Он боялся, что, сохраняя Блезу жизнь, подвергает себя смертельной опасности, но в то же время знал, что, приказав убить его, рискует вызвать к себе лютую ненависть. Поэтому он счел за лучшее отравить его. Радость, которую он не сумел скрыть при виде мертвого тела Блеза, еще раз показала всем, кто повинен в этом злодеянии. Передавали сказанные им мерзкие слова (я привожу их точно), будто видом мертвого врага он насыщает свой взор. Блез был человек не только знатный и отлично воспитанный, но и на редкость верный своему долгу. Вителлию еще ничто не угрожало, когда Цецина и другие главари вителлианцев уже возненавидели его и стали всячески обхаживать Блеза; однако Блез упорно отвергал все их домогательства. Он был чист душой, держался в стороне от интриг, не стремился ни к незаслуженным почестям, ни к власти принцепса, которой его едва не сочли достойным.

40. Между тем Фабий Валент двигался к месту военных действий во главе целой армии изнеженных наложниц и скопцов, и далеко не так поспешно, как подобает полководцу. Когда ему с нарочным доставили сведения об измене Луцилия Басса и переходе Равеннского флота на сторону Веспасиана, он еще мог, двинувшись быстрее, опередить колебавшегося Цецину или присоединиться к легионам до того, как над ними нависла опасность разгрома. Одни из его приближенных советовали свернуть с главной дороги и с группой верных людей, окольными тропами, в обход Равенны, поспешить к Гостилии или Кремоне, другие настаивали на том, чтобы вызвать из Рима преторианские когорты и, собрав достаточно сил, прорваться вперед. Валент медлил и вместо того, чтобы действовать, проводил время в бесполезных разговорах. В конце концов он отверг оба плана и, не обладая ни подлинной смелостью, ни мудрой предусмотрительностью, выбрал самое худшее, что можно в таком положении, — среднюю линию.

41. Валент написал Вителлию, прося подкреплений. Ему прислали три когорты и британскую конницу; для скрытого маневра, рассчитанного на обман врага, этого было слишком много, для открытого прорыва — слишком мало. Валент и в этих крайних обстоятельствах не хотел отказываться от своих подлых привычек — ходили слухи об извращенных наслаждениях, которым он предается, о прелюбодеяниях и преступлениях, творимых им в домах, где он останавливался. Силы и деньги у него еще были, но он видел, что звезда его закатывается, и стремился натешиться напоследок. Как только к Валенту прибыли вызванные им из Рима пехотные и конные подразделения, нелепость его плана стала очевидна всем: с такими ограниченными силами нечего было и думать выступать против врага, даже если бы прибывшие солдаты и были готовы стоять за Вителлия до конца, а они подобной преданностью не отличались. Свои подлинные настроения они проявили не сразу — поначалу стыд и почтение, которое обычно внушает присутствие командующего, удерживали их. Однако люди, которые опасностей страшатся, а позора нет, не надолго поддаются подобным чувствам. Валент хорошо понимал это и, отправив пешие когорты к Аримину, а конному отряду поручив защищать их с тыла, в сопровождении немногих солдат, сохранивших ему былую верность, свернул в Умбрию, а оттуда в Тоскану, где его застало известие об исходе битвы под Кремоной. Тогда-то у него и возник новый план, не лишенный дерзости, а в случае удачи грозивший ужасными последствиями: добраться морем до Нарбоннской провинции и оттуда поднять Галлию, римские армии и германские племена на новую войну.

42. Когорты, оставленные Валентом в Аримине, после отъезда командующего совсем пали духом. Корнелий Фуск подтянул сюда войска, приказал быстроходным судам передвигаться вдоль берегов и, таким образом, запер противника с суши и с моря. Теперь долины Умбрии и омываемая Адриатическим морем часть Пицена оказались заняты; между Италией Веспасиана и Италией Вителлия единственной преградой остался Апеннинский хребет. Фабий Валент тем временем вышел на кораблях из Писанского залива, но затишье на море или встречные ветры заставили его пристать в порту Геркулеса Монекского, неподалеку от которого действовал прокуратор Приморских Альп Марий Матур, пока еще сохранявший верность Вителлию, хотя все кругом уже перешло на сторону его врагов. Марий Матур хорошо принял Валента и отговорил его от безрассудной поездки в Нарбоннскую Галлию. Доводы Матура навели ужас на Валента, а вскоре и солдат его страх заставил забыть о долге и присяге.

43. Расположенные поблизости города перешли на сторону Веспасиана. Принудил их к этому прокуратор Валерий Павлин — опытный военачальник, связанный с Веспасианом узами старинной дружбы, начавшейся еще до того, как судьба вознесла будущего принцепса. Павлин собрал людей, уволенных Вителлием из армии и жаждавших принять участие в войне, и занял колонию Форум Юлия, закрывавшую выход к морю. Власть Павлина была тем более велика, что сам он происходил из этой колонии; преторианцы его поддерживали, потому что он некогда был у них трибуном; даже крестьяне из окрестных деревень помогали ему, стремясь завоевать расположение городских властей и рассчитывая на поддержку со стороны Павлина в будущем. Когда слух об его успехах, и без того значительных, да еще приукрашенных молвой, распространился среди колебавшихся, неуверенных в себе вителлианцев, Фабий Валент поспешил вернуться на свои корабли. За ним последовали четверо телохранителей, трое друзей и три центуриона; Матур и остальные решили остаться и присягнуть Веспасиану. Валент хорошо понимал, откуда ему грозит опасность, гораздо хуже он представлял себе, на кого ему можно было бы положиться; будущее казалось смутным, и в море он чувствовал себя увереннее, чем на берегу или в городах. Непогодой корабли его отнесло к Стехадам — островам, находившимся под властью города Массилии. Здесь его и схватили моряки либурнских кораблей, которые Павлин еще раньше выслал к Стехадам.

44. После ареста Валента дела Веспасиана повсюду пошли на лад. К нему присоединились сначала Испания, где первый Вспомогательный легион, верный памяти Отона и потому враждебный Вителлию, увлек за собой десятый и шестой, затем — галльские провинции и, наконец, Британния. Солдаты расположенного здесь второго легиона любили Веспасиана, который при Клавдии командовал ими и стяжал славу в боях. Они сумели перетянуть на свою сторону и остальные войска, правда, не без сопротивления и споров: большинство центурионов и солдат получили от Вителлия повышения по службе и очень неохотно отказывались от принцепса, доказавшего им на деле свою благосклонность.

45. Все эти распри и непрерывно доходившие слухи о междоусобиях в Риме вдохнули новые силы в сердца британцев. Больше всех подстрекал их к восстанию Венуций — человек неукротимый, лютый враг римлян и к тому же имевший свои причины ненавидеть царицу Картимандую. Эта царица, происходившая из старого знатного рода, правила племенем бригантов. Могущество ее сильно возросло после того, как она, обманом захватив царя Каратака, как бы своими руками устроила триумф Клавдия Цезаря. Вместе с богатством и удачей пришли, как обычно, роскошь и разврат. Картимандуя отвергла своего мужа Венуция и разделила ложе и власть с его оруженосцем Веллокатом. Это преступление вызвало целую бурю — на сторону Венуция стало все государство, на сторону Веллоката — царица, ослепленная страстью и готовая на любую жестокость, Венуций сумел собрать силы, британцы изменили Картимандуе, и, доведенная до последней крайности, она обратилась за помощью к римлянам. После нескольких сражений, кончавшихся победой то одной, то другой стороны, римские когорты и конные отряды спасли царицу от нависшей над ней опасности. Победа осталась за нами, царство — за Венуцием.

46. В эти же дни вспыхнули волнения в Германии. Здесь власть римлян едва не была свергнута из-за слабости полководцев, распущенности легионов, коварства союзных племен и обилия сил, которыми располагали варвары. О причинах и ходе этой надолго затянувшейся войны я вскоре расскажу особо.

Возмущение захватило также и племя даков; они никогда не были по-настоящему верны Риму, а после ухода войск из Мезии потеряли всякий страх. В начале событий даки хранили спокойствие и только наблюдали за происходящим. Когда же война заполыхала и в Италии, а армии одна за другой стали втягиваться в борьбу, они захватили зимние лагеря когорт и конных отрядов, овладели обоими берегами Дуная и уже собирались напасть на лагеря легионов, когда Муциан, получивший тем временем сведения о победе под Кремоной и понимавший, что если даки и германцы с разных сторон вторгнутся в пределы империи, то ему придется иметь дело с вдвое более грозным противником, двинул против даков шестой легион. Опять, как во многих других случаях, сама судьба позаботилась о римском народе — Муциан с восточными армиями вовремя оказался на месте, а Кремону мы тем временем окончательно закрепили за собой. Во главе Мезии был поставлен Фонтей Агриппа, переведенный из Азии, которой он в течение года управлял в качестве проконсула. В помощь ему дали армию, набранную из бывших вителлианцев — и здравый смысл, и интересы мира требовали рассредоточить их по провинциям и занять войной с противником, угрожавшим Риму извне.

47. Неспокойны были и другие племена. В Понте[577] неожиданно взялся за оружие раб, варвар, некогда командовавший царским флотом, — отпущенник Полемона Аникет. Прежде он пользовался большой властью в этой стране; когда же она сделалась римской провинцией, стал нетерпеливо стремиться к перевороту. Именем Вителлия он привлек на свою сторону пограничные с Понтом племена, пообещал самым горьким беднякам дать возможность пограбить и во главе значительных сил неожиданно ворвался в Трапезунт — славный древний город, основанный греками в наиболее отдаленной части Понтийского побережья. Расположенная здесь когорта, составлявшая в прошлом царскую охрану, была перебита: хотя этим солдатам недавно дали римское гражданство, значки и оружие, принятые в нашей армии, они остались ленивыми, распущенными греками. Аникет сжег римские суда, забросав их горящими факелами, и стал полновластным хозяином на море, так как лучшие либурнские корабли и всех солдат Муциан еще прежде увел отсюда в Византий. Варвары быстро понастроили себе кораблей и дерзко нападали на прибрежные селения. Корабли эти называются у них камары, наверху борта их сближены, а ниже корпус расширяется; варвары не пользуются при постройке кораблей ни медными, ни железными скрепами; в бурную погоду чем сильнее волнение, тем больше накладывают они поверх бортов досок, образующих что-то вроде крыши, и защищенные таким образом суда легко движутся по волнам. Грести на них можно в любую сторону, так как они кончаются носом спереди и сзади и могут безопасно причаливать к берегу и одним и другим концом.

48. Мятеж Аникета привлек внимание Веспасиана, и он послал против повстанцев легионеров во главе с опытным военачальником Вирдием Гемином. Напав на занятых грабежом, разбредшихся по всей округе варваров, тот принудил их вернуться на корабли. Поспешно выстроив несколько быстроходных судов, Гемин погнался на них за Аникетом и настиг его в устье реки Хоба,[578] где последний чувствовал себя в безопасности, так как успел деньгами и подарками привлечь на свою сторону местного царя Седохеза и теперь рассчитывал на его поддержку. Царь сначала действительно оказывал покровительство своему гостю, умолявшему его о помощи, и даже грозил римлянам оружием. Вскоре, однако, Гемин дал ему понять, что, предав повстанцев, он может получить деньги, продолжая же защищать Аникета, рискует подвергнуть свою страну нападению римских войск. Непостоянный, как все варвары, царь решился погубить Аникета и выдал римлянам тех, кто искал у него спасения. На том и кончилась эта война с рабами.

Все приносило Веспасиану еще больше удачи, нежели он рассчитывал; не успел он нарадоваться победе над Аникетом, как к нему в Египет пришла весть о битве под Кремоной. Тем быстрее устремился он к Александрии, чтобы теперь, когда войска Вителлия были разгромлены, закрыть подвоз припасов в Рим и голодом принудить к сдаче столицу, вечно нуждавшуюся в продовольствии. С этой целью он собирался вторгнуться с моря и суши в расположенную по соседству провинцию Африку и, приостановив поставки хлеба, вызвать в стане врага смятение и голод.

49. Все эти потрясения, охватившие целый мир, изменили судьбы империи, изменился после победы под Кремоной и Прим Антоний. То ли он решил, что хватит с него воинских подвигов и теперь можно ни о чем не заботиться, то ли удача обнажила присущие ему жадность, высокомерие и прочие пороки, которые он прежде тщательно скрывал, но он повел себя в Италии, как в завоеванной стране, а с легионами начал обращаться так, будто то было его собственное войско. Теперь в каждом его слове, в каждом поступке сказывалось желание проложить себе путь к власти. Чтобы поддержать мятежные настроения солдат, он разрешил им самим выбрать себе центурионов на место погибших; в результате избранными оказались отъявленные смутьяны. Теперь уже не солдаты подчинялись командирам, а командиры зависели от произвола солдат. Вскоре Антоний попытался извлечь выгоду из этого разложения и упадка дисциплины. Он не подумал о том, что Муциан уже близко, а между тем встать на пути этого человека было гораздо опаснее, чем оскорбить самого Веспасиана.

50. Приближалась зима, сырость ложилась на поля в пойме Пада, когда армия налегке, без поклажи и обозов, выступила в поход. Значки и орлы легионов, раненых, престарелых, а с ними и многих здоровых солдат победители оставили в Вероне. Они считали, что конец войны уже не за горами и можно справиться с помощью конных отрядов, отдельных когорт и набранных по легионам добровольцев. Одиннадцатый легион, который в начале войны медлил и выжидал, теперь, после победы флавианцев, испугавшись, что можно опоздать к дележу добычи, присоединился к победителям. С ним шли шесть тысяч новобранцев-далматов. Командовал им консулар Помпей Сильван, решал же все легат легиона Анний Басс. Делая вид, будто он полностью подчиняется своему командиру, Басс спокойно и энергично руководил легионом и направлял все поступки Сильвана, который был неопытен в военном искусстве, а вместо того, чтобы действовать, произносил речи. Моряки Равеннского флота требовали, чтобы их перевели в число легионеров;[579] из них выбрали лучших, включили в состав армии, а на их место поставили далматов. У Святилища Судьбы[580] армия и полководцы остановились и стали решать, что делать дальше: ходили слухи, будто преторианские когорты выступили из Рима; проходы в Апеннинах, по всей вероятности, охранялись сторожевыми заставами; местность, где остановились войска, была разорена войной; командиры боялись солдат, буйно требовавших выплаты клавария.[581] Никто в свое время не позаботился ни о пополнении казны, ни о запасах пищи. Алчность и нетерпеливость солдат делали положение еще более трудным, — они грабили население и отнимали у жителей продовольствие, которое те готовы были отдать даром.

51. В сочинениях самых прославленных историков я нахожу сведения о том, сколь бессовестно преступали победители все заповеди богов. Один рядовой конник пришел к командирам, заявил, что убил в последнем сражении своего брата, и потребовал вознаграждения. Награждать его было бесчеловечно, наказывать невозможно. Командиры ответили, что совершенный им подвиг заслуживает почестей, воздать которые в походных условиях нельзя, поэтому лучше отложить дело до другого времени. Позже об этом случае уже не вспоминали. Подобные преступления случались во время гражданских войн и раньше. В битве с Цинной у Яникульского холма[582] один из воинов-помпеянцев, как рассказывает Сизенна, убил родного брата, а узнав его, покончил с собой: вот насколько превосходили нас наши предки — и вознаграждая доблесть, и карая преступление. Такие примеры из прошлого, если только они к месту, я и впредь буду приводить всякий раз, когда нужно прославить доблесть или найти утешение в беде.

52. Антоний и полководцы его армии решили выслать вперед конников, дабы найти самые удобные во всей Умбрии дороги, ведущие к Апеннинам. Они договорились также стянуть в одно место легионы, самостоятельно действовавшие когорты и оставшихся в Вероне солдат, а поклажу и продовольствие отправить по реке Паду и морем. Кое-кто из полководцев нарочно мешал осуществлению этих планов, — они теперь уже не нуждались в Антонии и рассчитывали больше выиграть, помогая Муциану. Дело в том, что Муциан был обеспокоен молниеносными успехами Антония, опасался, как бы Антоний не двинулся на Рим один и не лишил его тем самым славы победителя. Он беспрерывно писал Приму и Вару письма, в которых то требовал спешно завершить начатое дело, то рассуждал о преимуществах мудрой медлительности. Письма были составлены так, что, в случае неудачи, Муциан мог бы от всего отказаться, в случае же победы — приписать ее своим попечениям. С Плотием Грипом, которого Веспасиан недавно возвел в сенаторское достоинство и назначил командовать легионом, и с другими своими сторонниками Муциан был откровеннее и побуждал их противодействовать Антонию. В ответных письмах они старались расположить Муциана к себе и дурно отзывались о причинах, заставлявших Прима и Вара торопиться. Муциан пересылал эти письма Веспасиану и добился того, что император стал относиться к поступкам и замыслам Антония совсем не так, как тот рассчитывал.

53. Все это с каждым днем сильнее раздражало Антония, и он решил, не дожидаясь, пока Муциан своими интригами уничтожит плоды всех его трудов, сам бросить вызов сопернику. Невоздержный на язык, не привыкший кому-либо подчиняться, Антоний не слишком щадил Муциана в разговорах с окружающими. Он составил письмо Веспасиану, написанное с самоуверенностью, недопустимой при обращении к принцепсу, и содержавшее скрытые нападки на Муциана. Антоний писал о своих заслугах, говорил, что это он поднял паннонские легионы, он увлек правителей Мезии, он перешел Альпы, занял Италию, помешал германцам и ретам прийти на помощь Вителлию. А битва, начатая атакой конницы на рассеянные беспорядочные легионы вителлианцев и завершенная наступлением пехоты, в течение суток громившей разбитого противника? Разве это не блестящая победа и разве не он, Антоний, добился ее? В гибели Кремоны повинна война; гражданские распри былых времен, уничтожившие не один, а множество городов, обходились государству гораздо дороже. Боевыми делами, а не донесениями и письмами служит он своему императору. При этом он вовсе не хочет умалять заслуги людей, наводивших, тем временем порядок в Дакии: их дело было охранять мир в этой провинции, его — обеспечивать спасение и безопасность Италии. Кто, как не он, убедил галльские и испанские провинции — эти лучшие земли империи — перейти на сторону Веспасиана? Неужели теперь плодами всех его трудов воспользуются люди, не принимавшие в них никакого участия, а Антоний останется ни при чем?

Муциан хорошо понимал, чем грозит ему это письмо. Отсюда и возникла та взаимная ненависть, которую Антоний высказывал открыто, Муциан, хитрый и безжалостный, — лелеял в глубине души.

54. Поражение под Кремоной разрушило все планы Вителлия. Он старался утаить, что произошло, но эта бессмысленная скрытность не столько пресекала зло, сколько мешала найти средства борьбы с ним. В самом деле, если бы Вителлий был откровенен и не отказывался просить совета, у него нашлись бы еще и надежды и силы; он же, наоборот, делал вид, что все обстоит прекрасно, и тем лишь ухудшал свое положение. Его окружало удивительное молчание обо всем, связанном с войной; в городе было приказано о ней не говорить, и потому только ее повсюду и обсуждали. Если бы подобные разговоры не запрещались, люди вели бы речи о действительно происшедших событиях, теперь же, когда говорили тайно, по городу расползались слухи, один ужаснее другого, и полководцы Веспасиана всячески содействовали их распространению. Захваченных в плен разведчиков Вителлия водили по всему лагерю флавианцев, давали им воочию убедиться в силе победоносной армии, после чего отпускали. Всех их Вителлий тайно допрашивал, а потом казнил. Замечательную верность долгу проявил в эту пору центурион Юлий Агрест. Он не раз говорил с Вителлием, тщетно пытаясь возбудить его мужество, и, наконец, испросил разрешения отправиться в армию противника, дабы выяснить, что произошло под Кремоной, и посмотреть, какими силами располагают флавианцы. Явившись к Антонию, он не пытался обмануть его и собрать нужные сведения незаметно, а откровенно рассказал о возложенном на него поручении, о своих намерениях и потребовал, чтобы ему дали взглянуть на все своими глазами. Антоний отрядил людей, которые показали Агресту место сражения, развалины Кремоны, захваченные в плен легионы вителлианцев. Агрест вернулся к Вителлию, но тот отказался верить принесенным сведениям и даже обвинил его в измене. На это Агрест ответил: «Если тебе нужно бесспорное свидетельство моей преданности и никакой другой пользы ни жизнью своей, ни смертью я принести не могу, то ты получишь доказательство, которому поверишь». И, выйдя от принцепса, он наложил на себя руки, добровольной смертью скрепив истину своих слов. Некоторые говорят, что его убили по приказу Вителлия, но все в один голос признают его верность и мужество.

55. Вителлий как бы очнулся от сна; он приказал Юлию Приску и Альфену Вару[583] взять четырнадцать преторианских когорт, всю наличную конницу и встать заставой в Апеннинах; вслед им отправили еще легион морской пехоты. Будь во главе стольких тысяч отборных пехотинцев и конников другой командующий, сил этих могло бы хватить даже для наступления. Командовать остальными когортами и защищать столицу Вителлий поручил своему брату Луцию. Сам же он и не подумал отказаться от постоянно окружавших его роскоши и разврата. Подгоняемый сознанием непрочности своей власти, он поспешно собрал комиции, где назначил консулов на много лет вперед, с бессмысленной щедростью стал жаловать союзникам права федератов,[584] иностранцам — латинское гражданство, одним отложил взнос налогов, других освободил от повинностей и, наконец, нимало не заботясь о будущих поколениях, принялся раздавать государственное имущество. Чернь только диву давалась, глядя на этот поток благодеяний; глупцы старались добиться их за деньги, люди умные не придавали им никакой цены, понимая, что, будь государство здорово, никто не стал бы ни оказывать подобные милости, ни принимать их. Армия между тем заняла Меванию[585] и требовала, чтобы Вителлий присоединился к ней. Сопровождаемый толпой сенаторов, из которых одних привело сюда желание выслужиться, а большинство — страх, он прибыл в лагерь, растерянный, готовый послушаться любого коварного совета.

56. Когда Вителлий говорил речь на солдатской сходке, над его головой, — дивно сказать, — закружились какие-то отвратительные крылатые существа, и было их столько, что они как туча затмили день. К этому прибавилось недоброе предзнаменование: бык разбросал священную утварь, убежал от алтаря и был убит далеко от того места, где обычно совершают жертвоприношения. Но наиболее мрачное зрелище являл собой сам Вителлий. Невежественный в военном деле, неспособный что-либо предвидеть и рассчитать, он не умел ни построить войско, ни собрать нужные сведения, ни ускорить или замедлить ход военных действий. Он обо всем спрашивал совета у окружающих, при каждом новом известии ужасался, дрожал, а потом напивался. Наконец, лагерная жизнь ему надоела. Получив сведения о переходе мизенского флота на сторону противника, он поспешил в Рим, озабоченный лишь последними событиями и вовсе не думая об угрожающей ему гибели. Каждый понимал, что следовало перевести через Апеннины всю армию и со свежими войсками обрушиться на ослабевшего от голода и холода противника, но Вителлий дробил свои силы и посылал лучших солдат, готовых идти за него на смерть, против врага, где их ждали гибель или плен. Даже центурионы, из тех, что больше других понимали дело, не одобряли такого поведения и раскрыли бы Вителлию глаза, если б он посоветовался с ними. Но ближайшие друзья Вителлия не давали центурионам высказать свое мнение, а уши императора были устроены так, что он оставался глух ко всему, что могло его спасти, и выслушивал лишь приятные, но гибельные советы.

57. Во времена гражданских неурядиц даже один человек может сделать многое, если он дерзок и решителен: центурион Клавдий Фавентин, которого Гальба некогда оскорбил, уволив из армии, сумел склонить к измене весь мизенский флот; он показывал морякам подложные письма Веспасиана, в которых тот якобы обещал им награду, если они предадут Вителлия. Командовавший этим флотом Клавдий Аполлингрий не был ни настолько мужественным, чтобы остаться верным присяге, ни настолько честолюбивым, чтобы изменить ей. Во главе мятежников стал только что отслуживший претуру Апиний Тирон, который в это время случайно оказался в Минтурне.[586] Под влиянием восставших началось брожение также в муниципиях и колониях; к вражде между вителлианцами и флавианцами здесь добавлялось соперничество городов друг с другом: жители Путеол[587] горячо встали на сторону Веспасиана, капуанцы наперекор им решили хранить верность Вителлию. Чтобы вернуть себе расположение солдат, Вителлий отправил к ним Клавдия Юлиана; Юлиан незадолго перед тем руководил мизенским флотом и проявил себя как мягкий и не слишком требовательный командир. Ему в помощь дали когорту солдат городской стражи и гладиаторов, которыми он заведовал. Они разбили лагерь рядом с лагерем мятежников, и Юлиан, недолго поколебавшись, перешел на сторону Веспасиана, после чего все вместе заняли Таррацину,[588] — здесь они могли считать себя в безопасности, полагаясь, правда, не столько на собственное мужество, сколько на стены города и его неприступное местоположение.

58. Узнав об этих событиях, Вителлий оставил в Нарнии[589] префектов претория с частью войск, а брата своего Луция отправил с шестью когортами и пятьюстами всадниками в Кампанию, чтобы преградить путь войне, надвигавшейся на него оттуда. Мрачное настроение его начало рассеиваться: солдаты выражали ему свою преданность, народ громкими криками требовал оружия, и он уже стал называть эту толпу, не способную ни на что, кроме болтовни, новой армией и новыми легионами. По совету своих вольноотпущенников (он предпочитал их друзьям, которым доверял тем меньше, чем более достойные люди среди них встречались) Вителлий приказывает созвать трибы. Сначала он сам принимает присягу у добровольцев, но, видя, что толпа жаждущих записаться все растет, поручает набор консулам. Он устанавливает, сколько рабов и какую сумму денег должен дать каждый сенатор; римские всадники наперебой предлагают свою помощь и свои сбережения; даже вольноотпущенникам, настаивающим, чтобы и их допустили участвовать в общем деле, разрешают принять на себя такие же обязательства. Все это порожденное страхом воодушевление постепенно перерастало в сострадание и жалость. Большинство, однако, скорбело не о Вителлии, а о принципате, над которым нависла угроза. Вителлий стремился вызвать к себе сочувствие печальным выражением лица, жалобным голосом и слезами и раздавал невыполнимые обещания, как это обычно бывает с людьми, дрожащими от страха. Прежде он отвергал звание цезаря, теперь же пожелал называться этим именем — отчасти возлагая на него суеверные надежды, а отчасти и потому, что, когда человек в опасности, пересуды толпы значат для него столько же, сколько голос благоразумия. Впрочем, как всегда бывает при внезапно возникающих безрассудных порывах, которые сильны на первых порах, а со временем остывают, воодушевление сенаторов и всадников начало постепенно спадать. Они стали отходить от Вителлия, сперва втихомолку, пользуясь его отсутствием, потом, уверовав в собственную безнаказанность, — с откровенным пренебрежением. Наконец, видя, что из всей затеи ничего не получается, Вителлий, мучимый стыдом, решил не брать у сенаторов и всадников того, что они все равно ему не давали.

59. Захват Мевании поразил ужасом всю Италию; казалось, война начинается заново; однако трусливое бегство Вителлия вновь изменило положение — теперь люди с новым рвением стремились доказать свою преданность флавианскому делу. Самниты, пелигны, марсы, уязвленные тем, что жители Кампании опередили их, поднялись в свой черед и ревностно, как подобает новым подданным, выполняли обязанности, возложенные на них в связи с войной. Армия тем временем, изнемогая в борьбе со снегами и холодом, с трудом прокладывала себе путь через Апеннины. Даже во время этого мирного перехода у людей едва хватало сил выбраться из снегов; теперь солдатам стало ясно, какие бы их ждали опасности, если бы судьба, приходившая на помощь флавианским полководцам не реже, чем их военные таланты, не вернула Вителлия в Рим. В пути флавианцы неожиданно встретили Петилия Цериала; хорошее знание местности и крестьянская одежда помогли ему ускользнуть от приставленной Вителлием стражи. Цериал был близкий родственник Веспасиана, известный своими удачными походами, и его тут же сделали одним из командующих армией. Многие авторы утверждают, будто у Флавия Сабина[590] и Домициана тоже была полная возможность скрыться; лазутчики Антония всякими правдами и неправдами сумели пробраться к ним и убеждали их бежать, обещая проводить под крепкой охраной в надежное место. Сабин отказался, говоря, что слабое здоровье не позволяет ему отважиться на побег, сопряженный с трудностями и риском. Домициан обладал нужной решительностью, но Вителлий приставил к нему сторожей, которые, хотя и говорили, будто готовы содействовать побегу, внушали ему опасения. Впрочем, Вителлий, думая об угрозе, которая может возникнуть и для него самого, не собирался трогать Домициана.

60. Дойдя до Карсул,[591] полководцы флавианской армии остановились на несколько дней, чтобы отдохнуть и дать время остальным легионам присоединиться к ним. Место для лагеря оказалось очень удачным: его окружали открытые поля, дороги, по которым подвозилось продовольствие, были безопасны, в тылу лежали цветущие многолюдные города. Вителлианцы стояли в десяти милях; это облегчало ведение переговоров, внушало надежду, что их удастся переманить на сторону Веспасиана. У солдат такие надежды вызывали лишь раздражение. Они стремились не к перемирию, а к победе и не хотели ждать прихода остальных легионов, видя в них скорей соперников в дележе добычи, чем товарищей в борьбе. Антоний собрал сходку. Он заговорил о том, что Вителлий разбит еще не до конца, что можно вступить в переговоры и склонить его войска к измене, но если довести вителлианцев до крайности, у них еще хватит сил оказать ожесточенное сопротивление. «В гражданской войне, — утверждал он, — на первых порах все зависит от удачи, но окончательной победы можно добиться, лишь действуя мудро и осмотрительно». Антоний напомнил, что мизенский флот и цветущая, омываемая морем Кампания уже отвернулись от Вителлия, что из всей мировой державы у него осталась лишь полоска земли между Таррациной и Нарнией. «Битва под Кремоной принесла вам довольно славы, — продолжал он, — но еще больше ненависти к вам вызвала гибель этого города. Теперь, когда Рим перед вами, следует думать не о том, как им овладеть, а о том, как оградить его от бед. Не лучшая ли награда и не высшая ли честь, не пролив ни капли крови, защитить безопасность сената и римского народа?» Этими и подобными доводами Антоний сумел успокоить солдат.

61. Некоторое время спустя подошли отставшие легионы, и флавианская армия стала еще более многочисленной. Слухи об этом распространились среди противников и внесли смятение в их ряды. Вителлианцы заколебались — никто их не призывал продолжать борьбу, напротив, все убеждало в том, что лучше перейти на сторону врага; командиры наперебой сдавались флавианцам, принося в дар победителям свои конные отряды и центурии, в надежде, что это зачтется им в будущем. От них стало известно, что расположенный неподалеку на равнине город Интерамна охраняется гарнизоном в четыреста всадников. Против них немедленно выслали летучий отряд во главе с Варом. Немногие, оказавшие сопротивление, были перебиты, другие побросали оружие и сдались, кое-кто бежал в лагерь. Чтобы оправдаться и объяснить, почему они изменили своему долгу, беглецы всячески преувеличивали доблесть и численность противника, и слухи о грозящей опасности тут же охватили весь лагерь. Трусов у вителлианцев не наказывали, изменники были явно не в накладе, и это окончательно подрывало дух армии, остальные состязались в подлости и коварстве. Трибуны и центурионы все чаще перебегали на сторону врага, хотя рядовые солдаты упорно хранили верность Вителлию. Наконец Приск и Альфен бросили лагерь на произвол судьбы и вернулись к Вителлию, тем самым сняв ответственность и со всех остальных.

62. В эти же дни в Урбине в тюрьме был убит Фабий Валент. Голову его выставили на обозрение вителлианцам, дабы лишить их всяких надежд на будущее: до сих пор они верили, будто Валент бежал в Германию, сплачивает там свои старые войска и набирает новые. Видя, что полководец их убит, они впали в отчаяние; флавианцы же ликовали и решили, что смерть Валента означает конец войны.

Валент родился в Анагнии, во всаднической семье. Развратный и неглупый, он предался распутству, дабы прослыть светским человеком. При Нероне, во время Ювеналовых игр,[592] он неоднократно выступал в качестве мима, сначала делая вид, будто его к этому вынуждают, потом — не скрывая, что выступает по собственной охоте, отчего и прослыл скорее умелым актером, чем порядочным человеком. В бытность свою легатом легиона он поддерживал Вергиния и его же оклеветал, убил Фонтея Капитона, склонив его раньше к измене, — а может быть, именно потому, что тот не соглашался на измену, предал Гальбу. Он сохранил верность Вителлию, когда другие ему изменяли, — и это принесло ему славу.

63. Надеяться солдатам вителлианской армии было больше не на что, и они тоже решили перейти на сторону противника, но позаботились о том, чтобы их капитуляция выглядела достойно. С развернутыми вымпелами и поднятыми значками они спустились на лежавшие ниже Нарнии поля. Флавианское войско, изготовленное к бою, в парадном вооружении, выстроилось сомкнутыми рядами по обеим сторонам дороги. Вителлианцы вошли в образовавшийся проход, их немедленно окружили, и Антоний обратился к ним с приветливой речью; часть их оставили в Нарнии, часть разместили в Интерамне. Тут же расположили и несколько легионов из армии победителей: они не трогали побежденных, пока те вели себя спокойно, но в случае необходимости готовы были подавить любые волнения. В эти дни Прим и Вар несколько раз писали Вителлию, обещая сохранить ему жизнь, предлагая деньги и тайное убежище в Кампании, если он согласится сложить оружие и сдастся вместе с детьми на милость Веспасиана. О том же самом писал ему и Муциан. Вителлию все чаще приходила в голову мысль согласиться на эти предложения. Он уже начал поговаривать о том, сколько рабов он с собой возьмет и какое место на побережье предпочел бы. Полное безразличие овладело им. Если бы другие не помнили, что он принцепс, сам он давно бы забыл об этом.

64. Самые видные люди в государстве втайне уговаривали префекта столицы Флавия Сабина принять участие в победоносном завершении войны, обеспечить себе свою долю славы и не уступать ее целиком Антонию и Вару. Они напоминали ему о когортах, расположенных в столице и находящихся в его распоряжении, о солдатах городской стражи, которые, конечно, тоже поддержат его, о том, что события сами всегда складываются в пользу победителей, обещали свою помощь, призывали префекта подумать о судьбе флавианского дела. «У Вителлия, — говорили они, — солдат мало, да и те удручены сыплющимися на них со всех сторон мрачными вестями. Народ непостоянен в своих привязанностях; если ты объявишь себя его вождем, он станет так же раболепствовать перед Веспасианом. Вителлий и при благоприятных обстоятельствах не умел быть настоящим принцепсом, а теперь, когда все кругом идет прахом, и вовсе впал в ничтожество. Честь завершить войну выпадет на долю человека, который овладеет Римом. Естественней всего именно тебе из рук в руки передать власть Веспасиану, ему же будет приятно оказаться обязанным в первую очередь брату и лишь затем всем остальным».

65. Сабин был стар, страсти в его душе давно утихли, и он неохотно выслушивал подобные речи. Находились люди, тайно распространявшие оскорбительные для Сабина слухи, будто он ненавидит брата и из зависти не хочет помочь ему. Дело в том, что Сабин был старше Веспасиана, и пока они оба оставались частными лицами, превосходил его также богатством и пользовался большим уважением. Рассказывали, будто в трудную для Веспасиана минуту, когда ему перестали верить в долг, Сабин ссудил ему весьма умеренную сумму, забрав в обеспечение долга его дом и земли. С тех пор оба брата втайне остерегались друг друга, хотя внешне сохраняли хорошие отношения. Гораздо вероятнее, однако, другое объяснение. Сабин был человек мягкий, кровопролитие и убийства внушали ему отвращение, поэтому он не раз убеждал Вителлия заключить перемирие и договориться об условиях, на которых можно будет прекратить вооруженную борьбу. Они обсуждали эти вопросы сначала дома, потом в храме Аполлона, где, как уверяла в то время молва, в конце концов и пришли к соглашению. Голоса обоих собеседников и слова, ими произносимые, слышали только два человека — Клувий Руф и Силий Италик,[593] остальные могли лишь издали наблюдать за обоими собеседниками. Вителлий выглядел унылым и жалким, лицо Сабина выражало не столько высокомерие, сколько сострадание.

66. Если бы Вителлию удалось с такой же легкостью убедить своих приближенных согласиться на перемирие, с какой принял эту мысль он сам, войска Веспасиана вступили бы в Рим, не пролив ни капли крови. Но все близкие Вителлию люди и слушать не хотели о прекращении войны на каких бы то ни было условиях: перемирие, по их мнению, отдало бы их на волю победителя и не принесло ничего, кроме опасностей и позора. Веспасиан, утверждали люди, окружавшие Вителлия, не настолько тщеславен, чтобы принять бывшего императора в число своих подданных, побежденные тоже не смирятся с этим, так что само милосердие нового принцепса обернется для Вителлия еще худшей опасностью. Вителлий, говорили они, прожил долгую жизнь, изведал радость и горе и теперь утомлен и тем и другим; но пусть он подумает о славном имени своего рода, об участи, ожидающей его сына Германика. «Сейчас тебе предлагают деньги, обещают сохранить жизнь родным, сулят безмятежный отдых в Кампании на берегу одной из ее прелестных бухт. Но когда Веспасиан станет полновластным хозяином, ни он сам, ни друзья его, ни солдаты не смогут чувствовать себя спокойно, пока не уничтожат соперника. Даже Фабий Валент, скованный по рукам и ногам, сохраняемый как заложник на случай возможных осложнений, и тот показался им слишком опасным. Так что же еще мог приказать Веспасиан Муциану и берущим с него пример Приму и Фуску, как не убить Вителлия? Цезарь не пощадил Помпея, Август — Антония; можно ли ожидать большего великодушия от Веспасиана — клиента одного из Вителлиев в те времена, когда последний вместе с Клавдием управлял империей? Вспомни же, что твой отец был цензором и трижды консулом, вспомни о почете, окружающем ваш славный дом, и пусть овладевшее тобой отчаяние отступит перед мужественной решительностью. По-прежнему верны тебе твои солдаты, по-прежнему любят тебя граждане, и те, и другие готовы на все. Ничего, хуже того, к чему мы сами стремимся, с нами произойти не может. Смерть ждет нас, если мы сдадимся врагам, и смерть настигнет нас, если мы потерпим поражение. Нам остается один выбор — или погибнуть в бою, как подобает мужчинам, или умереть под градом насмешек и оскорблений».

67. Вителлий оставался глух к советам доблести. Он жалел самого себя, боялся, что раздраженный затянувшимся сопротивлением противник не пощадит его жену и детей, и все эти мысли сокрушали его душу. Думал он и о своей престарелой матери; судьба, правда, сжалилась над ней — она скончалась за несколько дней до гибели всех своих родных; принципат сына не принес ей ничего, кроме горя и общего уважения.

В пятнадцатый день перед январскими календами Вителлий получил сообщение о том, что остававшийся в Нарнии легион вместе с приданными ему когортами изменил своему долгу и сдался врагу. Облаченный в черные одежды, окруженный плачущими родными, клиентами и рабами, спустился он с Палатина. За ним, как на похоронах, несли в носилках его маленького сына. Странно звучали льстивые приветствия, которыми встретил его народ. Солдаты хранили мрачное молчание.

68. Не было ни одного, даже самого бесчувственного человека, которого не потрясла бы эта картина: римский принцепс, еще так недавно повелевавший миром, покидал императорский дворец и шел по улицам города, сквозь заполнившую их толпу, сложить с себя верховную власть. Никто еще не видел такого зрелища, никто не слышал ни о чем подобном. Диктатор Цезарь пал жертвой внезапного нападения, Гая унес тайный заговор, только ночь да безвестная деревня видели бегство Нерона, Пизон и Гальба погибли как бойцы на поле боя. Один лишь Вителлий уходил от власти среди своих же солдат, среди народа, который он сам еще так недавно созывал здесь на сходку, уходил, не стыдясь присутствия женщин. В нескольких кратких, приличествующих обстоятельствам словах он объявил, что отказывается от власти в интересах мира и государства, просит сохранить память о нем и брате и сжалиться над его женой и невинными детьми. Протягивая ребенка окружавшей толпе, он обращался то к одному, то к другому, то ко всем вместе, слезы не давали ему говорить. Наконец он отстегнул от пояса кинжал и подал его стоявшему рядом консулу Цецилию Симплексу, как бы передавая ему власть над жизнью и смертью сограждан. Консул отказался принять кинжал; толпа шумно протестовала; Вителлий двинулся к храму Согласия с намерением там сложить с себя знаки верховной власти и затем укрыться в доме брата. Вокруг кричали еще громче, требуя, чтобы он отказался от мысли поселиться в частном доме и вернулся на Палатин. Пройти по улицам, забитым народом, оказалось невозможно; свободна была только Священная Дорога. Вителлий поколебался и вернулся во дворец.

69. Слух, будто Вителлий отрекся от власти, опережая события, пополз по городу; Флавий Сабин отдал трибунам когорт письменное распоряжение принять меры против возможных выступлений солдат. Казалось, государство целиком отдало себя в руки Веспасиана; видные сенаторы, многие всадники, все солдаты из гарнизона и когорт городской стражи заполнили дом Флавия Сабина. Вскоре, однако, здесь стало известно, что городская чернь приняла сторону Вителлия, а германские когорты грозят уничтожить всякого, кто выступит против принцепса. Сабин зашел уже слишком далеко и отступать было поздно; толпившиеся у него в доме люди не решались разойтись, опасаясь, как бы вителлианцы не перебили их поодиночке; поэтому каждый, дрожа за свою жизнь, уговаривал Сабина не колебаться долее и взяться за оружие. Как обычно бывает в подобных случаях, все наперебой давали советы и почти никто не хотел рисковать своей жизнью. Когда Сабин со своими сторонниками, успевшими к тому времени вооружиться, спускался с холма, возле Фунданиева бассейна на него напали опередившие своих товарищей вителлианцы. В мимолетной стычке, которая началась неожиданно для одних и других, вителлианцы одержали верх. Сабин был на краю гибели, он предпочел не рисковать и заперся в крепости на Капитолии.[594] За ним последовали солдаты, кое-кто из сенаторов и всадников; перечислить их по именам затруднительно — слишком уж многие после победы Веспасиана хвастались участием в этой обороне. Среди осажденных оказались и женщины, самая известная из них — Верулана Гратилла, покинувшая своих детей и близких ради тревог и опасностей войны. Вителлианцы обложили крепость, но охраняли подступы к ней настолько небрежно, что Сабин в первую же ночь сумел провести на Капитолий своих детей и племянника Домициана. Были ворота, возле которых осаждающие и вовсе забыли поставить караул, и Сабин, воспользовавшись этим, отправил гонца к полководцам флавианской армии. Он писал, что находится в осаде и что положение его, если только ему не придут на помощь, скоро станет безвыходным. Ночь прошла так спокойно, что Сабин, если бы захотел, мог незамеченным уйти с Капитолия. Вителлианскне солдаты, такие мужественные перед лицом опасности, не были способны к длительному усилию и не умели нести караульную службу; к тому же внезапно хлынувший зимний ливень мешал им что-либо расслышать или рассмотреть.

70. На заре следующего дня Сабин, не дожидаясь возобновления военных действий, отправил к Вителлию примипилария Корнелия Марциала, поручив ему спросить, на каком основании Вителлий нарушает заключенное между ними соглашение. Неужели отказ от власти был лишь притворством, рассчитанным на обман стольких достойнейших людей? В самом деле, почему Вителлий пытался скрыться в доме брата, возвышающемся над Форумом и привлекающем всеобщее внимание, а не захотел удалиться на Авентин, в дом жены, который стоит поодаль от остальных и, казалось бы, гораздо больше подходит человеку, собирающемуся жить как частное лицо и избегать малейшего напоминания о власти принцепса? Вместо этого Вителлий возвращается на Палатин, — эту твердыню императорской власти, — высылает оттуда вооруженных солдат, обагряющих кровью невинных самые многолюдные кварталы города, посягает на святыню Капитолия, в то время как брат Веспасиана, сенатор и гражданин Рима, глядя на кровавые столкновения легионов, на захваченные города, на сдающиеся противнику когорты, спокойно ждет исхода борьбы между Веспасианом и Вителлием, остается, несмотря на отпадение испанских и германских провинций, несмотря на измену Британнии, верным своему долгу и соглашается вести переговоры. Мир и согласие приносят пользу побежденным, но украшают только победителей. Если уж Вителлий решил отступиться от заключенного соглашения, зачем поднимать оружие на противника, захваченного врасплох, и на сына Веспасиана, который едва вышел из отроческих лет, — какую пользу принесет ему убийство одного старика и одного подростка? Пусть идет навстречу вражеским легионам и с ними вступает в решительный бой. Если исход сражения будет для него благоприятен, все остальное устроится само собой. Перепуганный, движимый одним лишь желанием оправдаться, Вителлий отвечал очень кратко: он возложил всю вину на солдат, чей пыл — по его словам — не имел ничего общего с его собственным смирением перед обстоятельствами. Он уговорил Марциала выйти из дома незаметно, через задние комнаты, так как солдаты убили бы его, если б узнали, что он явился для переговоров о ненавистном им перемирии; сам Вителлий уже ничего не мог ни приказать, ни запретить. Он не был больше императором, он был лишь поводом для раздоров.

71. Едва Марциал успел вернуться на Капитолий, как к крепости устремились разъяренные вителлианские солдаты. Никто ими не командовал, каждый действовал на свой страх и риск. Быстро миновав Форум и возвышающиеся над ним храмы, они сомкнутыми рядами устремились вверх по холму к первым воротам капитолийской крепости. Осажденные выбрались на крыши древних портиков, идущих по правой стороне улицы, и оттуда осыпали вителлианцев камнями и черепицами. Наступающие были вооружены одними мечами, свободных людей у них не было, подвозить же осадные и метательные машины показалось им слишком долгим. Они забросали факелами крайний портик и двинулись вверх следом за огнем. Через запылавшие ворота они проложили бы себе путь на Капитолий, но Сабин велел завалить проход статуями, которые были расставлены здесь повсюду для прославления предков. Тогда вителлианцы решили проникнуть на Капитолий от рощи Убежища и по ста ступеням, ведущим на Тарпейскую скалу. Оба нападения явились для осажденных совершенно неожиданными, но особенно угрожающим было то, что началось из рощи Убежища — путь этот короче других, и вителлианцы сражались здесь с особенной яростью. Дома на этом склоне холма строились в ту пору, когда никто не думал о возможности войны; они стояли вплотную друг к другу, и крыши их составляли как бы лестницу, ведущую прямо на Капитолий; по этой-то лестнице солдаты и бросились наверх. До сих пор нелепо, кто поджег крыши этих домов — нападающие или осажденные, стремившиеся таким способом отбросить прорвавшихся вперед врагов; последнее мнение приходится слышать чаще. Огонь перекинулся на портики, окружавшие храм, и вскоре запылали деревянные орлы на скатах кровли. Коснувшись иссохшего дерева, пламя вспыхнуло ярче и устремилось вперед. Так сгорел Капитолий, сгорел при запертых воротах, уже не защищаемый, но еще не захваченный.

72. Со времени основания города республика народа римского не видела столь тяжкого и отвратительного злодеяния. Святыня Юпитера Всеблагого и Всемогущего перестала существовать, когда мир царил на границах и боги, насколько то допускали наши нравы, были к нам милостивы. Созданный предками по указанию богов залог римского могущества, на который не смогли посягнуть ни Порсенна, когда город ему сдался, ни галлы, когда они взяли его силой, погубили яростные распри принцепсов. Пожары случались в храме и раньше, в пору гражданских войн, но тогда поджигатели действовали поодиночке, тайно, теперь же он подвергся осаде и был предан огню на виду у всего города. Зачем был затеян этот бой? Для чего совершено такое злодеяние? Разве ради родины вели мы эту войну?

Капитолийский храм был основан по обету, данному во время войны с сабинянами царем Тарквинием Древним. Заложил он его, сообразуясь больше с надеждами на будущее, чем с тогдашними скромными возможностями римского народа. Позже Сервий Туллий с помощью союзников, а затем и Тарквиний Гордый, использовавший для строительства богатства, захваченные при взятии Суессы Помеции, продолжали возведение храма. Честь завершить работу выпала на долю уже свободного Рима: после изгнания царей Гораций Пульвилл во второе свое консульство освятил храм, столь великолепный, что огромные богатства, доставшиеся римскому народу позлее, использовались чаще на доделки и украшения, чем на расширение здания: простояв четыреста пятьдесят лет, Капитолийский храм сгорел в консульство Луция Сципиона и Гая Норбана[595] и был затем возведен на прежнем месте. Восстановление его — после окончательной победы — взял на себя Сулла. Однако освятить новый храм суждено было не Сулле, — в этом одном отказали ему боги, — а Лутацию Катулу. Несмотря на все, что сделали для Капитолия цезари, новое здание вплоть до принципата Вителлия называли именем Катула.

Вот какой храм погибал теперь в огне.

73. Пожар Капитолия испугал осажденных больше, чем осаждающих. В трудную минуту вителлианцы сумели проявить ловкость и мужество: совсем по-другому вели себя их противники. Солдаты трепетали от страха; беспомощный, как бы впавший в оцепенение вождь не был в состоянии ни говорить, ни слушать, ни командовать сам, ни следовать советам других; он поворачивался то в одну, то в другую сторону, прислушиваясь к крикам врагов, запрещал то, что раньше приказывал, и приказывал то, что раньше запрещал. Как часто бывает в минуты смертельной опасности, все командовали и никто не выполнял распоряжений. Наконец осажденные побросали оружие и заметались по крепости, пытаясь обмануть противника и скрыться. Вителлианцы врываются на Капитолий. Повсюду бушует пламя, сверкают мечи, льется кровь. Немногие настоящие воины, среди которых самые известные — Корнелий Марциал, Эмилий Паценз, Касперий Нигер, Дидий Сцева, вступают в бой, но тут же падают мертвыми. Победители окружают безоружного, не оказывающего никакого сопротивления Флавия Сабина и консула Квинкция Аттика, который еще так недавно, движимый тщеславием и желанием показать свою призрачную власть, обращался к народу с воззваниями, прославляя Веспасиана и понося Вителлия. Остальные теми или другими способами ухитрились бежать: одни переоделись рабами, других вынесли, спрятав в тюках с вещами, верные клиенты. Были люди, которых собственная дерзость защитила надежнее, нежели любое тайное убежище: подслушав пароль, по которому вителлианцы узнавали друг друга, они воспользовались им и даже сами требовали отзыва у встречных.

74. Еще когда первые солдаты ворвались на Капитолий, Домициан спрятался у сторожа храма. Вскоре один из вольноотпущенников сумел ловко вывести его оттуда: закутавшись в полотняный плащ, Домициан смешался с толпой жрецов и, никем не узнанный, добрался до Велабра,[596] где его приютил клиент отца, Корнелий Прим. После прихода к власти Веспасиана Домициан снес домик сторожа, где когда-то прятался, и построил на его месте небольшой храм Юпитеру Охранителю, а в храме — мраморный алтарь с изображением событий, с ним здесь случившихся. Ставши вскоре императором, он воздвиг Юпитеру Стражу огромный храм, после чего освятил и храм и статую, изображавшую его самого в объятиях бога. Сабина и Аттика заковали в цепи и привели к Вителлию, который встретил их спокойно, без всяких угроз и оскорблений, несмотря на ярость солдат, кричавших, что они имеют право распоряжаться жизнью побежденных и требовавших награды за оказанные Вителлию услуги. Толпа присоединилась к ним, самая подлая часть черни то угрозами, то лестью добивалась от Вителлия приказа казнить Сабина. Вителлий, стоя на ступенях Палатина, собирался вымолить у толпы жизнь пленных, но приближенные убедили его уйти во дворец. Едва Вителлий удалился, Сабин пал под ударами солдат. Ему отрубили голову, а растерзанное тело бросили на ступени Гемоний.[597]

75. Таков был конец этого довольно примечательного человека. Тридцать пять раз участвовал он в походах, прославив свое имя и на военном и на гражданском поприще. Его честность и справедливость неоспоримы. Семь лет правил он Мезией, двенадцать лет был префектом Рима, и единственное, что могли ставить ему в вину, — это излишнюю говорливость. Некоторые считали, будто под конец жизни он сделался человеком слабым, большинство же объясняло его поведение в ту пору умеренностью и нежеланием проливать кровь сограждан. До того как Веспасиан стал принцепсом, по общему мнению, именно Сабин пользовался в этой семье наибольшим влиянием и почетом. Муциан, как уверяют, воспринял весть о его гибели с большой радостью. Многие даже утверждали, что смерть эта избавила нас от новых гражданских войн: один был братом императора, другой считал себя его соправителем, и только гибель Сабина предотвратила новые междоусобия. Аттик признал себя виновным в поджоге Капитолия. Может быть, с его стороны это был только ловкий ход: он принял на себя всю ненависть, которую вызвало это злодеяние, и тем самым сумел отвести ее от Вителлия и его сторонников; поэтому, когда народ стал требовать казни консула, Вителлий счел себя обязанным воздать за услугу услугой и сумел отстоять его.

76. Тем временем Луций Вителлий разбил лагерь у Феронии[598] и угрожал Таррацине. Запершиеся в крепости гладиаторы и гребцы не решались ни на вылазку, ни на открытое сражение. Как я уже говорил, гладиаторами командовал Юлиан, гребцами Аполлинарий — оба сами больше похожие на гладиаторов, чем на полководцев. Они не выставляли караулов, не чинили обветшалые стены. Дни и ночи оглашали они живописные уголки побережья своими разгульными криками, рассылали солдат на поиски новых мест для развлечений и толковали о войне лишь за винными чашами. Апиний Тирон несколькими днями раньше вышел из города и теперь самыми крутыми мерами выжимал из муниципиев деньги и подарки, что не столько умножало его силы, сколько возбуждало к нему ненависть.

77. К Луцию Вителлию явился перебежчик — раб Вергилия Капитона[599] — и пообещал, если ему дадут отряд солдат, без боя передать город вителлианцам. Глубокой ночью он вывел в горы легковооруженные когорты и расположил их над головой у противника. Оттуда солдаты устремились вниз — не для битвы, а для резни: только что очнувшиеся от сна люди, не имевшие оружия или едва успевшие за него схватиться, падали под их мечами; темнота, страх, рев боевых труб, крики наступающих увеличивали смятение. Несколько гладиаторов оказали отпор врагу и дорого продали свою жизнь, остальные устремились к кораблям, где их ждала та же гибель: они попали здесь в толпу местных жителей, которых вителлианцы убивали, не встречая никакого сопротивления. Шесть быстроходных судов — на одном из них находился префект флота Аполлинарий — вышли в море еще в самом начале сражения, прочие были захвачены на стоянке либо потонули, перегруженные людьми. Юлиана привели к Луцию Вителлию и зарезали у него на глазах, сначала избив плетьми. Некоторые рассказывали, будто жена Луция Вителлия Триария, опоясанная солдатским мечом, нагло тешила свою жестокость на улицах захваченного города среди трупов и общего горя. Муж ее в знак одержанной победы отправил брату лавровый венок и спрашивал, что ему надлежит делать дальше — немедленно возвращаться, раз он и так уже слишком задержался, или оставаться в Кампании для полного покорения края. Сомнения Луция Вителлия оказались спасительными не только для сторонников Веспасиана, но и для всего государства: если бы солдаты, и прежде безрассудно преданные Вителлию, а теперь еще ободренные победой, успели вернуться в Рим, сражение там было бы тяжелым и сама столица могла бы погибнуть. При всей своей дурной славе Луций Вителлий был человек деятельный и выдающийся — если не своими достоинствами, как бывает у людей доблестных, то, как это бывает у негодяев, своими пороками.

78. Пока в стане вителлианцев происходили описанные события, войско Веспасиана оставило Нарнию и, остановившись в Окрикуле,[600] спокойно праздновало Сатурналии. Пытаясь хоть как-то оправдать столь странную неторопливость, приближенные Антония говорили, что надо подождать Муциана. Правда, находились люди, утверждавшие, будто Антоний медлит неспроста; будто Вителлий прислал ему письмо, в котором предлагал изменить Веспасиану, обещая за это должность консула, женитьбу на дочери принцепса и огромное приданое. Другие возражали, что все это выдумки, сочиненные в угоду Муциану. Существовало, наконец, и еще одно мнение, согласно которому полководцы Веспасиана условились держать Рим под угрозой и, не начиная сражение за город, подождать, пока Вителлий, покинутый своими лучшими когортами и лишенный всякой опоры, сам откажется от власти; план этот якобы не удалось осуществить по вине Сабина, который сначала вел себя безрассудно, а потом струсил: опрометчиво было с его стороны браться за оружие, и только трусостью можно объяснить, что он не сумел отстоять от каких-то трех когорт неприступную Капитолийскую крепость, способную выдержать нападение большой армии. Нелегко, видно, признать кого-нибудь одного виноватым в ошибках, которые совершали все. В самом деле, Муциан своими уклончивыми письмами задерживал движение победителей; Антония же осуждали за неожиданное послушание, которое либо было бессмысленно, либо имело целью лишь вызвать ненависть к Муциану; другие полководцы считали, что война выиграна, и думали только о том, как бы под конец отличиться. Даже Петилий Цериал, которому было поручено провести тысячу всадников через Сабинское поле и вступить в Рим по Соляной дороге, откуда вителлианцы их меньше всего ожидали, и тот не торопился. Весть об осаде Капитолия положила конец всем колебаниям.

79. Антоний двигался к Риму по Фламиниевой дороге. Глубокой ночью дошел он до Красных камней[601] и тут понял, что опоздал: его ждали вести о страшных событиях в столице — убит Сабин, Капитолий горит, в городе смятение. Говорили также, что народ и рабы вооружаются, готовясь выступить на защиту Вителлия. Потерпел поражение со своими конниками и Петилий Цериал. Считая, что враг уже разбит, он стремительно двигался вперед, не соблюдая никакой осторожности, и вдруг наткнулся на засаду из всадников и пехотинцев. Битва развернулась под самым Римом, среди садов и строений, на кривых извилистых улицах, хорошо знакомых вителлианцам, но внушавших страх конникам Цериала. Последние, к тому же далеко не все сражались с одинаковым пылом: среди них было немало солдат, перешедших к флавианцам совсем недавно, под Нарнией, и теперь они старались угадать, какая сторона возьмет верх. В этой битве префект конного отряда Юлий Флавиан был захвачен в плен; остальные в беспорядке бежали: победители преследовали их только до Фиден.

80. Этот успех еще усилил рвение народа. Городская чернь взялась за оружие. Мало у кого были настоящие боевые щиты, большинство вооружилось чем попало, толпа гремела оружием, требуя сигнала к началу битвы. Вителлий поблагодарил и приказал двигаться на защиту города. Собравшийся тут же сенат назначил послов, которые отправились в войско противника, чтобы убедить его, якобы ради интересов государства, согласиться на мир и прекращение военных действий. Судьба этих послов сложилась по-разному. Явившиеся к солдатам Петилия Цериала, которые и слышать не хотели о перемирии, едва не погибли. Ранен был претор Арулен Рустик — ярость солдат вызвало не только звание посла и претора, над которым они надругались, но и горделивое достоинство, отличавшее этого мужа. Свиту его разогнали, первый ликтор, осмелившийся расчищать в толпе дорогу претору, был убит. Охваченные бешеной ненавистью к своим же согражданам, забыв о неприкосновенности послов, которую чтут даже чужеземные племена, они убили бы Рустика и его спутников под самыми стенами родного города, если бы Цериал не приказал окружить прибывшего охраной. Несколько лучший прием встретили посланцы сената, явившиеся к Антонию — не потому, что солдаты здесь были скромнее, а потому, что командующий крепче держал их в руках.

81. В число послов замешался всадник Музоний Руф — ревностный последователь философов и поклонник стоицизма, который принялся толковать окружившим его вооруженным солдатам о благах мира и ужасах войны. Некоторые смеялись, большинству было противно. Его бы, наверное, избили и выгнали, но он вовремя послушался людей, которым стало его жалко, и, испугавшись сыпавшихся со всех сторон угроз, прекратил свои неуместные поучения. Навстречу армии вышли также девы-весталки, несшие Антонию письмо Вителлия. Он просил отложить решающее сражение на один день и уверял, что, благодаря этой отсрочке, легче удастся все уладить. Антоний с почетом отпустил весталок, Вителлию же написал, что после убийства Сабина и пожара Капитолия ни о каких переговорах не может быть и речи.

82. Все же Антоний, собрав войска на сходку, пытался уговорить их разбить лагерь[602] возле Мульвийского моста и отложить вступление в город до следующего дня. Он стремился добиться этой отсрочки, ибо опасался, что разгоряченные битвой солдаты не пощадят ни народ, ни сенат, ни даже храмы и святилища богов. Но солдаты были уверены, что любое промедление только на руку врагу. К тому же они видели вымпелы, развевавшиеся на окружающих холмах: хотя под этими вымпелами стояли всего-навсего мирные граждане, солдатам казалось, что там их ждет готовая к бою вражеская армия. Войско разделилось на три колонны: одна осталась на Фламиниевой дороге, другая пошла в наступление берегом Тибра, третья двигалась по Соляной дороге к Коллинским воротам. Одного налета конников оказалось достаточно, чтобы разогнать чернь, и наступавшие столкнулись с войсками вителлианцев, тоже разделенными на три колонны. Битва на подступах к городу шла во многих местах и с переменным успехом, но в большинстве случаев все же победа оставалась за флавианцами, у которых были лучше командиры. Особенно тяжело пришлось тем, которые, вступив в город, свернули налево и оказались на узких, скользких улицах, примыкающих к Саллюстиевым садам. Вителлианцы, взобравшись на стены садов, забрасывали наступавших камнями и дротами и до самых сумерек не давали им продвинуться вперед, пока, наконец, их самих не окружили конники, прорвавшиеся в город через Коллинские ворота. Местом битвы стало и Марсово поле. Удача сопутствовала флавианцам, которых окрыляла память о множестве прежних побед, вителлианцам же придавало сил одно лишь отчаяние; их обращали в бегство, но они снова и снова собирались то в одной, то в другой части города.

83. Жители, наблюдавшие за этой борьбой, вели себя как в цирке — кричали, рукоплескали, подбадривали то тех, то этих. Если одни брали верх и противники их прятались в лавках или домах, чернь требовала, чтобы укрывшихся выволакивали из убежища и убивали; при этом большая часть чужого добра доставалась толпе — поглощенные убийством и борьбой, солдаты предоставляли добычу ей. Город был неузнаваем и безобразен. Бушует битва, падают раненые, а рядом люди моются в банях или пьянствуют; среди потоков крови и валяющихся мертвых тел разгуливают уличные женщины и те, кого едва отличишь от них; роскошь и распутство мирного времени, а рядом — жестокости и преступления, как в городе, захваченном врагом; безумная ярость и ленивый разврат владеют столицей. Бои между вооруженными армиями бывали в Риме и раньше, — дважды приносили они победу Луцию Сулле, один раз Цинне, и в ту пору тоже совершалось не меньше жестокостей. Но только теперь появилось это чудовищное равнодушие. Никому и в голову не пришло хоть на минуту отказаться от обычных развлечений; можно было подумать, что в городе праздник. Все ликовали, все захлебывались от восторга — и не оттого, что сочувствовали какой-либо из борющихся сторон, а потому, что радовались несчастьям своего государства.

84. Труднее всего оказалось взять лагерь — последнюю опору немногих оставшихся в живых смельчаков. Сопротивление их еще больше ожесточило флавианцев, особенно бойцов старых когорт. «Черепаха», осадные машины, зажигательные снаряды, насыпи — все приемы, используемые при осаде укрепленных городов, были пущены в ход разом. «Награда за все сражения, бедствия, труды, — кричали нападающие, — здесь. Город принадлежит сенату и римскому народу, храмы — богам, а лагерь — солдату: честь его, родина и дом там. Если не удастся захватить лагерь сейчас, будем сражаться всю ночь, а своего добьемся!» Вителлианцы уступали противнику числом, удача покинула их, и они обратились к последнему, что остается в утешение побежденным, — стали затягивать борьбу, противиться наступлению мира, обагрять кровью дома и алтари. На площадках башен и на валах испускали дух умирающие. Наконец ворота рухнули, но оставшиеся в живых защитники лагеря сбились в кучу и отвечали ударом на каждый удар врага. Они погибли все до единого, но падали только лицом к противнику и, даже расставаясь с жизнью, думали лишь о том, чтобы умереть со славой.

Когда город был взят, Вителлий вышел через задние комнаты дворца, сел в носилки и приказал отнести себя на Авентин в дом жены. Он рассчитывал незамеченным переждать здесь день, а затем пробраться в Таррацину — к брату и его когортам. Вителлий отличался редким непостоянством мыслей; к тому же, когда человек испуган, ему всегда самым ненадежным представляется именно то положение, в котором он сейчас находится; Вителлий поколебался и вернулся на Палатин. Дворец стоял пустой и безлюдный. Даже самые ничтожные рабы разбежались или, едва завидев приближающегося принцепса, прятались. Тишина и одиночество наводили жуть. Вителлий открывал двери и отшатывался в ужасе: покои были пусты. Устав скитаться по дворцу, он было спрятался в постыдное место,[603] но трибун когорты Юлий Плацид вытащил его оттуда. Со скрученными за спиной руками, в разодранной одежде его повели по городу. Зрелище было отвратительное — многие выкрикивали ругательства и оскорбления, не плакал никто: когда смерть так позорна, состраданию нет места. Какой-то солдат из германской армии попался им навстречу и неожиданно с неистовой злобой набросился на Вителлия. Так и осталось непонятным, чего он хотел — излить свою ярость на принцепса, избавить его от издевательств или заколоть трибуна. Он успел отрубить трибуну ухо, но был тут же убит.

85. Подталкиваемый со всех сторон остриями мечей и копий, Вителлий вынужден был высоко поднимать голову; удары и плевки попадали ему прямо в лицо, он видел, как валятся с пьедесталов его статуи, видел ростральные трибуны, узнал место, где был убит Гальба. Наконец его поволокли к Гемониям, куда еще так недавно бросили тело Флавия Сабина. Глумившемуся над ним трибуну он сказал: «Ведь я был твоим императором», — то были единственные достойные слова, которые пришлось от него услышать. Произнеся их, он тут же упал, покрытый бесчисленными ранами, и чернь надругалась над мертвым так же подло, как пресмыкалась перед живым.

86. Вителлий был родом из Луцерии. Прожил он неполных пятьдесят семь лет. Консульские и жреческие должности, славное имя, место среди первых людей государства — все досталось ему без всяких заслуг, лишь благодаря славе отца. Люди, вручившие ему принципат, толком его не знали. Мало кому удавалось, действуя честно и разумно, добиться такой преданности солдат, какую Вителлий завоевал своей глупостью и беспомощностью. Были в нем, правда, и простосердечие, и широта, но ведь это свойства, которые, если не управлять ими, обращаются на погибель человека. Он искренне думал, что дружбу приобретают не верностью, а богатыми подарками, и поэтому окружали его не столько друзья, сколько наемники. Свержение Вителлия было, бесспорно, на пользу государству, но людям, покинувшим его ради Веспасиана, не стоит изображать свое предательство как заслугу: немногим ранее они так же изменили Гальбе.

День клонился к вечеру. Магистраты и сенаторы либо бежали из города, либо прятались у своих клиентов, так что созвать заседание сената оказалось невозможным. Убедившись, что ему ничто не грозит, Домициан явился к полководцам флавианской армии и тут же был провозглашен цезарем. Солдаты, как были после боя, увешанные оружием, толпой проводили его в дом отца.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

1. Вителлий был убит; война кончилась, но мир не наступил. Победители, полные ненасытной злобы, с оружием в руках, по всему городу преследовали побежденных; всюду валялись трупы; рынки и храмы были залиты кровью. Сначала убивали тех, кто случайно попадался под руку, но разгул рос, вскоре флавианцы принялись обшаривать дома и выволакивать укрывавшихся там. Любого, кто обращал на себя внимание высоким ростом[604] или молодостью, будь то воин или житель Рима, тотчас же убивали. На первых порах победители еще помнили о своей вражде к побежденным и жаждали только крови, но вскоре ненависть отступила перед алчностью. Под тем предлогом, что жители могут скрывать у себя вителлианцев, они запретили что-либо прятать или запирать и стали врываться в дома, убивая всех сопротивлявшихся. Среди бедняков и простонародья и самых подлых рабов нашлись такие, что выдали своих богатых хозяев; других предавали друзья. Казалось, будто город захвачен врагами; отовсюду неслись стоны и жалобы; люди с сожалением вспоминали о наглых проделках солдат Отона и Вителлия, вызывавших у них в свое время такую ненависть. Полководцы флавианской партии сумели разжечь гражданскую войну, но оказались не в силах справиться с победившими солдатами; во время смут и беспорядков чем хуже человек, тем легче ему взять верх; править же в мирное время способны лишь люди честные и порядочные.

2. Домициан принял титул цезаря и поселился во дворце. Он не спешил взять на себя заботы, сопряженные с этим званием, и походил на сына принцепса лишь своими постыдными и развратными похождениями. Префектом претория стал Аррий Вар, высшая власть сосредоточилась в руках Прима Антония. Он присваивал принадлежавшие принцепсу деньги и рабов и вел себя в императорском дворце, как в захваченной Кремоне. Остальные командиры, то ли по скромности, то ли из-за низкого происхождения, никак не смогли проявить себя во время войны и теперь, при дележе добычи, тоже остались в стороне. Жители столицы, запуганные и готовые пресмыкаться перед новым принцепсом, требовали послать войска навстречу возвращавшемуся из Таррацины Луцию Вителлию, дабы затушить последний очаг войны. Вскоре конница, действительно, получила приказ выступить к Ариции, а легионы расположились в Бовиллах. Луций Вителлий не стал медлить и сразу же, вместе со всеми своими когортами, сдался на милость победителя; его солдаты, испуганные и раздраженные, побросали оружие, принесшее им столько несчастий. Нескончаемая колонна пленных, окруженная вооруженными легионерами, вступила в столицу. Вителлианцы шли мрачные, суровые, не замечая ни рукоплесканий, ни насмешек толпы; ни на одном из лиц ни малейшего признака слабости; несколько человек вырвались из рядов и были тут же убиты; остальных отвели в тюрьму. Никто из пленных не проронил ни одного недостойного слова, и подобающая их мужеству слава осталась, несмотря на унизительное положение, незапятнанной. Луций Вителлий был убит. Пороками равный брату, он с большей энергией защищал принципат Вителлиев и разделил с Авлом не столько власть, сколько гибель.

3. В это же время Луций Басс был отправлен во главе летучих конных отрядов на усмирение Кампании, хотя города этой провинции больше ссорились между собой, чем бунтовали против власти принцепса. С появлением солдат всюду водворилось спокойствие, и мелкие города не понесли никакого наказания. В Капуе разрушили несколько лучших домов и разместили на зимние квартиры третий легион, зато жители Таррацины не получили ничего в возмещение понесенного ими ущерба: всегда легче воздать за зло, чем за добро; люди тяготятся необходимостью проявлять благодарность, но с радостью ищут случая отомстить. Единственным утешением была казнь принадлежавшего Вергилию Капитону раба, который выдал Таррацину врагу, о чем я уже рассказывал; его распяли с тем самым кольцом на пальце,[605] которое он получил от Вителлия и постоянно носил. В Риме тем временем сенат присвоил Веспасиану все почести и звания, обычно полагающиеся принцепсу. Сенаторы были полны радостных надежд: гражданская война, вспыхнувшая в Галлии и Испании, перекинувшаяся сначала в Германию, потом в Иллирик, наконец — в Египет, Иудею и Сирию, охватившая все провинции и все армии, подобно искупительной жертве, очистила мир и теперь, казалось, близилась к концу. Еще более обрадовало всех письмо Веспасиана, написанное им якобы до окончания войны, — во всяком случае, в таких выражениях было оно составлено. Веспасиан писал как настоящий принцепс, все внимание уделял важным государственным вопросам, а о себе упоминал как о простом гражданине. Сенат, со своей стороны, проявил готовность ему служить: Веспасиан и сын его Тит получили звание консулов, Домициан стал претором с консульскими полномочиями.

4. Муциан тоже прислал сенату письмо, вызвавшее много разговоров. «Если мы имеем дело с частным человеком, — рассуждали сенаторы, — то на каком основании обращается он с посланием к сенату? Разве не мог он несколькими днями позже сказать то же самое на словах? Запоздалые нападки на Вителлия тоже не свидетельствуют о благородстве, а хвастливое заявление о том, что он, Муциан, держал в своих руках императорскую власть и сам даровал ее Веспасиану, непочтительно по отношению к государству и оскорбительно для принцепса». Впрочем, Муциана ненавидели тайно, превозносили явно: после многословных восхвалений ему присудили триумфальные знаки отличия — как говорилось, за поход против сарматов, на самом деле за победу в гражданской войне. Консульские знаки отличия получил Прим Антоний, преторские — Корнелий Фуск и Аррий Вар. Потом вспомнили и о богах и приняли решение восстановить Капитолий. Все эти меры, одну за другой, предлагал консул следующего года Валерий Азиатик, остальные улыбками и жестами выражали свое одобрение, и лишь немногие — либо занимавшие особо почетное положение, либо особо изощренные в лести, — заявляли о своем согласии в тщательно составленных речах. Когда очередь дошла до претора следующего года Гельвидия Приска, он произнес речь, в которой, отдав должное заслугам нового принцепса, не сказал ни одного слова неправды. Выступление его вызвало восторг сенаторов. Этот день стал для Гельвидия самым важным в жизни — с той минуты громкая слава и тяжкие несчастья сопутствовали ему повсюду.

5. Имя этого мужа встречается нам уже второй раз, и дальше о нем придется говорить еще чаще. Как видно, сам ход повествования требует, чтобы здесь я остановился и сказал несколько слов о его жизни, образе мыслей и судьбе. Гельвидий Приск родился в Карецинской области, в муниципии Клувиях, от отца примипилария. Еще юношей он посвятил все свои блестящие способности занятию возвышенными науками[606] — не для того, чтобы, подобно многим, прикрывать громкими словами постыдное безделье, но дабы укрепить свой дух мужеством, очиститься от всего пустого и случайного и затем предаться государственной деятельности. Он последовал за наставниками, учившими, что лишь честность есть благо, лишь подлость есть зло, власть же, знатность и все прочее, постороннее душе человеческой, — не благо и не зло. Гельвидий только еще отбыл службу в должности квестора, когда Пет Тразея[607] выбрал его себе в зятья; ценить свободу было главное, чему он научился у тестя. Как гражданин и сенатор, как муж, зять и друг, он был всегда неизменен; презирал богатство, неуклонно соблюдал справедливость и не ведал страха.

6. Некоторые считали чрезмерным его стремление к славе — известно, что даже самым мудрым людям от честолюбия удается избавиться позже, чем от других страстей. После гибели тестя Гельвидий был сослан, но при Гальбе вернулся в Рим и выступил обвинителем против Эприя Марцелла,[608] по доносу которого казнили Тразею. Сенат разделился, одни считали стремление Гельвидия отомстить за тестя справедливым, другие — чрезмерным: если бы Марцелл был осужден, по этому же обвинению пришлось бы казнить целые толпы людей. Насколько напряженной на первых порах была борьба, можно судить по замечательным речам, произнесенным обоими противниками. Вскоре, однако, Гельвидий снял свое обвинение — его просили об этом многие сенаторы, и неясно было, к какому решению склоняется Гальба. Мнения людей всегда несходны, и поступок Гельвидия вызвал самые разные толки: одни хвалили его за умеренность, другие порицали за недостаток настойчивости. В тот день, когда сенат признал Веспасиана верховным владыкой империи, было решено отправить к нему послов. По этому поводу между Гельвидием и Эприем снова началась бурная ссора — Приск настаивал на том, чтобы принесшие присягу магистраты назначили послов поименно, Марцелл поддерживал мнение консула следующего года и требовал решить дело жребием.

7. Марцелл тем более упорно отстаивал это предложение, что защищал свои собственные интересы: если бы его не назначили, все бы решили, что его считают хуже других. Постепенно противники перешли от колких замечаний к длинным речам, полным взаимной ненависти. Гельвидий язвительно спрашивал Марцелла, почему он так боится решения магистратов, — ведь он богат, красноречив и превосходил бы многих, если бы за ним по пятам не шла память о былых злодеяниях. Жребий не разбирает, кто хорош, кто дурен; голосование же и обсуждение потому и приняты в сенате, что таким образом можно ясно представить себе и жизнь человека, и славу, которой он пользуется. Интересы государства, уважение к Веспасиану требуют, чтобы ему навстречу были посланы те, кого сенат считает лучшими, люди, от которых император услышит лишь достойные речи. Веспасиан был другом Тразеи, Сорана, Сентия;[609] может быть, сейчас и не время карать тех, кто выступал с обвинениями против этих мужей, но выдвигать их обвинителей тоже не следует. Выбирая послов, сенат как бы указывает Веспасиану, кому следует доверять и кого опасаться. Хорошие друзья — главная опора всякой справедливой власти. Довольно с Марцелла и того, что по его навету Нерон погубил стольких невинных людей, пусть наслаждается полученными за это деньгами и собственной безнаказанностью и не пытается снискать расположение Веспасиана, заслуживающего более достойных советников.

8. Марцелл в своей речи говорил, что все эти нападки направлены против предложений, внесенных не им, а консулом следующего года; мнение последнего, впрочем, вполне соответствует древним установлениям, согласно которым состав посольства определялся жребием, дабы не дать проявиться честолюбию и личной вражде. Не случилось ничего, что заставляло бы считать эти древние установления устаревшими или позволяло бы использовать почести, подобающие принцепсу, для унижения других. Можно любым способом выразить новому принцепсу свою покорность, но более всего надо опасаться, как бы кто-либо не рассердил его своим упрямством именно сейчас, когда он еще не освоился со своим положением, внимательно вглядывается во все лица и прислушивается ко всем речам. «Я хорошо знаю, — продолжал Марцелл, — в какое время живем мы и какое государство создали наши отцы и деды. Древностью должно восхищаться, но сообразовываться приходится с нынешними условиями. Я молюсь, чтобы боги ниспосылали нам хороших императоров, но смиряюсь с теми, какие есть. Тразея погиб не столько от моей речи, сколько по общему решению сената — Нерон любил тешить свою жестокость такого рода зрелищами, и дружба его была для меня не менее ужасна, чем для других изгнание. Пусть Гельвидий равняется мужеством и доблестью с Катонами и Брутами; я — всего лишь один из членов этого сената, пресмыкавшийся и унижавшийся вместе со всеми. Я даже дал бы Приску совет: не ставить себя выше принцепса, не пытаться навязывать Веспасиану свои мнения — он старик, триумфатор, отец взрослых детей. Плохим императорам нравится неограниченная власть, хорошим — умеренная свобода». Доводы обоих противников, изложенные в яростном споре, были восприняты по-разному; победили те, кто настаивал на избрании легатов по жребию: сенаторы не слишком влиятельные предпочитали не отступать от обычая, люди выдающиеся сочли за благо согласиться с ними, опасаясь возбудить зависть, если окажутся избранными.

Загрузка...