Пьер Паоло Пазолини

Драндулет

В купальне еще почти никого не было. Всего лишь несколько продавцов из магазинов, спешивших выкупаться до конца обеденного перерыва. К трем часам они ушли.

Потом со стороны моста Гарибальди и моста Сикста начали подходить настоящие клиенты. Через каких-нибудь полчаса весь песчаный пляжик между забором и поплавком кишмя кишел народом.

Нандо сидел на качелях, повернувшись ко мне спиной. Это был мальчишка на вид лет десяти, худенький, нескладный, с торчащим светлым чубом над изможденным личиком и большим ртом, с которого никогда не сходила улыбка.

У него болело ухо — воспаление или нарыв, — и оно сильно гноилось. Мальчик украдкой поглядывал на меня, не решаясь попросить, чтобы я раскачал качели. Я подошел к нему и спросил:

— Хочешь, чтоб я тебя подтолкнул?

Он весело кивнул и заулыбался еще шире.

— Ну, держись, ты у меня взлетишь высоко! — предупредил я его, смеясь.

— Ничего, — ответил он.

Я сильно подтолкнул качели, и он закричал другим мальчишкам:

— Эй, ребята, смотрите, как высоко я лечу!

Через пять минут он уже снова сидел на неподвижных качелях, и на этот раз не ограничился взглядами.

— Эй, брюнетик, — сказал он мне, — ну-ка, подтолкни еще разок!

Кончив качаться, он слез о качелей и подошел ко мне. Я спросил, как его зовут.

— Нандо, — быстро ответил он, смотря на меня.

— А прозвище?

С минутку он поглядел на меня в нерешительности, улыбнулся и покраснел. Потом все-таки решился и сказал:

— Драндулет.

Плечи у него были обожженные, красные, словно их опалило не солнце, а жар болезни. Он сообщил мне, что они у него чешутся. Теперь на поплавке у Орацио был настоящий цирк: кто поднимал штангу, кто качался на кольцах, кто раздевался, а кто улегся загорать, и все громко перекликались, добродушно подсмеиваясь друг над другом, отпуская шуточки и остроты. Несколько человек направились к трамплину и начали прыгать в воду — головой вниз, винтом, сальто-мортале. Я тоже поплавал у быков моста Сикста. Через полчаса, вернувшись на пляжик, я увидел Нандо, сидевшего верхом на перилах поплавка. Он окликнул меня:

— Эй, послушай, ты умеешь грести?

— Немножко, — ответил я.

Он обратился к сторожу:

— Сколько стоит взять лодку?

Тот даже не удостоил его взглядом; казалось, он говорит не с мальчиком, а с водой, над которой склонился, привязывая лодку. В голосе его звучало раздражение!

— Пятьдесят лир в час, за двоих.

— Фью-ю! — присвистнул Нандо, по-прежнему улыбаясь.

Потом исчез в раздевалке. Но вскоре опять появился и улегся рядом со мной на песке, как старый знакомый.

— У меня есть сто лир, — объявил он мне.

— Твое счастье, — ответил я ему, — а я сижу на мели.

— Что значит «на мели»? — спросил он.

— Это значит, что у меня нет ни гроша, — объяснил я ему.

— Почему? Разве ты не работаешь?

— Нет, не работаю.

— А я думал, что работаешь!

— Я учусь, — сказал я ему, чтобы не вдаваться в долгие объяснения.

— И тебе ничего не платят?

— Какое там! Я сам должен платить за учение.

— Плавать умеешь?

— Да, а ты?

— У меня не выходит, я боюсь. Захожу в воду вот только до сих пор!

— Пошли выкупаемся?

Он кивнул и побежал за мной, как собачонка.

Подойдя к трамплину, я достал резиновую шапочку, которая у меня была заткнута за пояс трусов.

— Как это называется? — спросил он, показывая на нее.

— Купальная шапочка, — ответили.

— А сколько стоит?

— Я заплатил за нее в прошлом году четыреста лир.

— Какая красивая, — сказал он, натягивая себе на голову шапочку, — Мы бедные, а будь мы богатые, моя мама купила бы мне такую.

— Вы бедные?

— Да, мы живем в бараках на виа Казилина.

— А как же это сегодня у тебя в кармане очутилась целая сотня?

— Я ее заработал — таскал чемоданы.

— Где?

— На вокзале.

Но, прежде чем ответить, он некоторое время колебался; наверное, это была ложь, может, он просто попрошайничал — с такими худыми и слабыми ручонками ему не под силу было поднять и нетяжелый узел. Я посмотрел на его гноящееся ухо и подумал о сыром бараке, в котором он живет. Сняв с него купальную шапочку, я потрепал его по волосам и спросил:

— А в школу ты ходишь?

— Хожу, учусь во втором классе… Теперь мне двенадцать, но я пять лет проболел… Что ж ты не идешь в воду?

— Сейчас прыгну с трамплина.

— Прыгай винтом! — крикнул он, когда я уже отталкивался.

Я сделал весьма посредственное сальто и двумя взмахами достиг берега.

Вода у берега была тинистая, в ней плавали гниющие водоросли и всякие отбросы.

— Почему ты не прыгнул винтом? — спросил он.

— Ладно, сейчас попробую.

Я никогда в жизни не прыгал винтом, но решил попытаться, чтобы доставить ему удовольствие. Я нашел его на берегу — он был очень доволен.

— Классный прыжок! — сказал он.

Посреди Тибра какой-то парень выгребал против течения на лодочке, похожей на каноэ.

— Подумаешь, большое дело так грести, — сказал Нандо, — а сторож еще не хотел давать мне эту лодку!

— Ты когда-нибудь греб? — спросил я его.

— Нет, но чего тут уметь?

Когда парень на каноэ, сильно гребя двухсторонним веслом, проплывал довольно близко от трамплина, у которого мы стояли, Нандо подбежал к самой воде и, перегнувшись через перила, сложив руки рупором, заорал что есть мочи:

— Эй ты, возьми меня в лодку!

Тот ему даже не ответил. Тогда Нандо, по-прежнему весело улыбаясь, снова подошел ко мне. Но в этот момент я увидел своих приятелей и присоединился к ним. Они сели играть в карты в маленьком баре на поплавке, а я стал наблюдать за их игрой.

Вдруг снова появился Нандо. В руках он держал иллюстрированный журнал.

— На, читай, — сказал он мне. — Это мой.

Я, желая сделать ему приятное, взял журнал и начал просматривать. Но вошедший в бар Орацио, не говоря ни слова, вырвал журнал у меня из руки и как ни в чем не бывало, усевшись в сторонке, углубился в чтение. Это была одна из его обычных шуток. Я рассмеялся и вновь стал следить за игрой. Нандо подошел к стойке.

— У меня есть сто лир, — сказал он сторожу, который был и за буфетчика, — что можно на них купить?

— Лимонад, пиво, фруктовую воду, — ответил тот, не проявив ни капли фантазии.

— Сколько стоит фруктовая вода?

— Сорок лир.

— Дай мне две бутылки.

Затем я почувствовал, что кто-то меня сзади хлопнул по плечу, и увидел Нандо, который протягивал мне бутылку воды. У меня комок подступил к горлу — я не смог даже его поблагодарить, что-нибудь ему сказать. Выпив фруктовую воду, я спросил Нандо:

— Ты придешь сюда в понедельник или во вторник?

— Да, — ответил он.

— Тогда будет моя очередь угощать, — сказал я ему, — а потом мы покатаемся на лодке.

— Значит, в понедельник? — спросил мальчик.

— Я не совсем уверен, возможно, я буду занят. Но если не приду в понедельник, то уж во вторник обязательно…

Нандо пересчитал оставшуюся у него мелочь.

— У меня двадцать две лиры, — сказал он.

Потом постоял задумавшись и, весело улыбнувшись, стал изучать ярлыки с ценами, выставленные у бутылок с прохладительными напитками. Я решил прийти к нему на помощь.

— Что я могу купить себе на двадцать лир? — между тем снова принялся спрашивать он сторожа.

— Да держи ты их у себя в кармане, — ответил тот.

— Вот, гляди, — сказал я мальчику, — есть газированная вода — десять лир стакан.

— Она теплая, — сказал сторож.

— Что я могу купить на двадцать лир? — продолжал настойчиво спрашивать Нандо. Потом обратился к сторожу: — Ничего, что теплая, налей-ка мне два стакана.

Сторож налил, и Нандо сказал мне:

— Пей.

Ему хотелось еще раз угостить меня.

— Значит, если будешь свободен, придешь в понедельник? — спросил мальчик.

— Конечно, и вот увидишь, — за мной не пропадет, мы с тобой славно проведем время!

Потом Нандо захотелось еще немножко покачаться на качелях. Я раскачал его так сильно, что он, смеясь, стал кричать мне:

— Хватит, а то у меня голова кружится!

Уже стемнело, и мы попрощались.

Теперь я жду не дождусь, когда настанет вторник, чтобы доставить немножко удовольствия Нандо. Я — безработный, у меня нет ни гроша, но ведь и у Нандо те сто лир были последние. Когда я думаю об этом, я с трудом сдерживаю навертывающиеся на глаза слезы.

С натуры

Длинный фасад исправительной тюрьмы вдруг сдвинулся с места и начал медленно отходить назад. Желтый, голый, он долго еще, отступая, высился над глухими, тоже желтыми и голыми, стенами ограды, а в глубине постепенно вырастало другое крыло тюрьмы — огромный, тяжелый параллелепипед. И чем дальше отходили назад эти два здания с фасадами, продырявленными сотнями окон, тем четче вырисовывались их очертания на фоне белесого неба и окрестных бесплодных, выжженных солнцем полей — без единого деревца на сколько хватал глаз.

Справа появилась и тотчас покатилась назад будка часового, пустая и облупленная, как кабина уличной уборной, и вместе с ней фигуры двух рассевшихся в пыли карабинеров с винтовками между колен, а выше, на невысоком склоне, тоже поплывшем назад, мелькнула пестрая картинка народной жизни — мальчишки, тряпье, собаки, но спустя мгновенье ее закрыли одноэтажные беленые домишки, вроде тех, в которых живут арабы.

Желтое здание исправительной тюрьмы делалось все меньше и меньше, и после того как они промчались чуть ли не по самой кромке пыльного обрывистого берега Аньене, впереди, прямо перед ними, в широкой низине реки, открылся простор полей; поля были густо, как на кладбище, усеяны цветами, гнедая лошадь тянула к этим цветам длинную шею, а в глубине, размазанный по горизонту, растянулся во всю длину Рим.

В эту-то панораму Рима или, вернее, района Тибуртино, тянущегося от Монте Сакро и Пьетралаты, все дальше и дальше, до Тор де’Скьяви, до Пренестино и Ченточелле, в гущу похожих на коробки от обуви домов, бараков и старых башен, и врезался, забираясь все Глубже, их автобус.

— Эй, кондуктор, — сказал Клаудио, только что выпущенный из тюрьмы, — ты нам оторвешь билетик?

— Почему бы и нет? — ответил кондуктор.

— Интересно, сколько ты за него просишь?

— Поладим на двадцати лирах. Идет?

— Ты что, шутишь? Где я возьму эти двадцать лир?

— И это ты говоришь мне?

— Знаешь, мне что-то расхотелось платить.

— Как хочешь, брюнетик, в сущности, это твое дело. Штраф-то возьмут не с меня.

— Кончай, Клаудио, плати, — вмешался Серджо, приятель вышедшего на свободу Клаудио.

— Дай мне хоть немножко с ним поторговаться, — ответил Клаудио. — Ну как, кондуктор, сойдемся на тринадцати лирах?

— Черт возьми, сынок, может, я ошибаюсь, но дела у тебя не первый сорт! — усмехнулся кондуктор.

Серджо это надоело:

— Эй, Клаудио! Хватит трепаться. Гони ему сорок лир и кати сюда.

— Ну и нервный этот парень, — сказал кондуктор. — : Вы что, сегодня пистолеты дома оставили? Почему?

— Знаешь, кондуктор, дела у нас и правда дрянь. Он уже два года без работы, а я только что отбыл срок.

Именно потому, что он только что отбыл срок, Клаудио чувствовал себя самым счастливым человеком и наслаждался первыми радостями жизни на воле — он готов был, как разбойник в сказке, положить за пазуху камень, чтобы с ним разговаривать; так не молчать же с этим кондуктором муниципальной трамвайно-автобусной компании или с другим правильным парнем, который ему попадется. Клаудио широким жестом выложил сорок лир, взял билеты и двинулся по проходу автобуса, самую чуточку кривляясь и паясничая. Серджо со своей рожей, как у восточного человека, лениво плелся за ним и лениво поглядывал по сторонам.

— Эй, Серджо, давай приземлимся здесь, — сказал Клаудио.

— Давай приземлимся, — ответил Серджо.

Из глубины автобуса донесся голос кондуктора:

— Выходит, сегодня у вас праздник?

— Еще бы! — признал Клаудио.

— Хорош праздник, когда ты заставил нас, как дураков, брать билеты, — хмуро огрызнулся Серджо.

— Да перестань, Серджо, — возразил ему приятель. — Это ты так говоришь потому, что не был за решеткой! Лучше жить целый год без единого гроша, на хлебе и на воде, чем просидеть там хоть один-единственный день!

— Вот это точно, — заключил в глубине автобуса философ в надвинутой на глаза форменной фуражке, считая на ладони мелочь.

Вдруг Клаудио и Серджо вскочили, будто их что-то подбросило, кинулись к кабине водителя и принялись барабанить костяшками пальцев по стеклу. Шофер, который с карандашом за ухом изучал листок с расписанием, то заглядывая в него, то делая в уме какие-то сложные подсчеты, повернул свою желто-черную физиономию и холодно уставился из-за стекла на этих двух беспокойных пассажиров. Однако они были в слишком хорошем настроении, чтобы понять, что среди свободных людей могут найтись такие, кому с высокого дерева наплевать на свободу, да еще у которых не в порядке нервы. Не обращая внимания на хмурое выражение лица водителя, они, пустив в ход всю выразительную мимику своего квартала Сан-Лоренцо, весело подали ему знак включить мотор и продолжать путь.

Шофер, восседавший за стеклом кабины, как статуя святого под колпаком, поглядел на них еще немного, а потом вдруг резким движением поднял руку со сложенными в щепоть пальцами и нелюбезно, если не оскорбительно, с издевательски-вопрошающим видом потряс ею перед самым их носом.

Но даже этот известный неаполитанский жест, ставший поистине общенациональным, не остановил двух шутников.

Клаудио крикнул:

— Эй, водитель, сделай вид, что запускаешь мотор.

— Давай-давай, — вторил ему Серджо, — да проснись же, черт тебя побери!

А из глубины автобуса донесся голос кондуктора:

— Смотрите, ребята, как бы он и впрямь не надавал вам обоим!

Что же случилось? Дело в том, что со стороны улицы, на которой высилась исправительная тюрьма, бежали, задыхаясь и боясь не поспеть на автобус, три девицы в самых ярких платьях, какие только можно себе вообразить (такие платья продают готовые — купи да надевай — на лотках рынка на Пьяцца Витторио), а лица у девушек рдели не хуже спелого арбуза.

Видя, что водитель не обращает на них внимания, оба парня высунулись по пояс из окошечка, любуясь на все это великолепие, приближающееся к ним вприпрыжку под лучами нежного и густого, как оливковое масло, солнца.

— Жмите, малютки, — с притворным сочувствием крикнул Клаудио, — не то автобус уедет!

А Серджо:

— Черт возьми, во дают! Ну-ка, еще быстрее!

Кондуктор же вдруг принялся напевать:

Я сижу за решеткой, а мать умирает,

Злой тюремщик проститься меня не пускает…

Пусть умру раньше я, пусть умру этой ночью…

— Эй, кондуктор! — крикнул Клаудио. — Эго что, ты меня вздумал подначивать?

— «Я сижу за решеткой…» — вновь затянул кондуктор.

Девушки, разгоряченные и запыхавшиеся, влезли в автобус — они были просто счастливы, что успели. Они переглядывались и хихикали; потом дыхание у них постепенно выровнялось, они успокоились и перестали беспричинно смеяться. Усевшись на расшатанные сиденья, они обмахивали пылающие лица ладошками.

Клаудио и Серджо перебрались поближе к девушкам и пустились наперебой осыпать их любезностями, следует признать, что они имели для этого полное основание — глядя на этих красоток, хотелось воскликнуть вместе с великим римским поэтом:

О, моя радость, что за пулярка,

Ее проглочу я сейчас без остатка!

Но автобус наконец в самом деле пришел в движение, вдруг весь затрясся, скрипя и лязгая, как куча железного лома — производимый им шум никак не вязался с важным видом водителя, — и устремился вдоль широкого луга с островками маков и ромашек, все дальше, по дороге на Казале деи Пацци.

Справа и слева мелькали полоски крестьянских полей, скупо питаемых водами Аньене — темные и раскаленные, словно обуглившиеся на солнце; мелькали домишки, достроенные только наполовину, но уже заселенные, мелькали виллы и старые фермы…

— Эй, Серджо, скажи-ка, — спросил Клаудио, — как себя ведет Инес?

— И ты меня еще спрашиваешь, Клаудио, — ответил Серджо, — Как обычно. Когда я ее вижу, мне так и хочется залепить ей хорошую затрещину…

— А с кем она ходит?

— Да с Паллеттой.

— Каким Паллеттой?

— Сыном тетушки Аниты, знаешь, у которой лоток на Пьяцца Витторио… Что тебе про него сказать?… Такой рыжеватый, немножко задается…

— А, знаю. Так, значит, она ходит с этим подонком?

— Что поделаешь… Но, может, она уже дала ему отставку…

— Вечером она кончает, как и прежде, в шесть?

— Точно…

— Сегодня я ее проведаю…

— Погляжу на тебя, так просто зло берет! Было бы из-за чего доходить.

— Дохожу — и ладно.

Клаудио с блаженным видом принялся думать о встрече этим вечером с Инес, а если не с нею, то с какой-нибудь другой девушкой из Сан-Лоренцо — все равно с кем, одной из тех, кого он знал еще мальчишкой. Он поудобнее развалился на сиденье и, словно был один, начал напевать…

Я сижу за решеткой, а мать умирает,

Злой тюремщик проститься меня не пускает…

Пусть умру раньше я, пусть умру этой ночью…

Он пел, откинув назад голову, жилы у него на шее напряглись, ноздри раздувались; когда он широко раскрывал рот, можно было пересчитать все его белые и крупные, как у лошади, зубы. Он покачивал в такт головой, словно желая помочь себе до конца излить в песне свою страсть.

От остановки у моста Маммоло автобус отошел набитый до отказа. Потом он свернул на Тибуртинскую дорогу, проехал по мосту через Аньене и, выйдя на прямую, помчался к Риму.

Около двух наших горемык встал в проходе, надменно читая «Спортивный курьер», молодой парень, причесанный под Руди, в белых ботинках в дырочку, костюме в черную и белую полоску и в желтой тенниске. Клаудио некоторое время незаметно за ним наблюдал, изучая новинки летней моды. Потом о чем-то глубоко задумался, а очнувшись, подтолкнул локтем Серджо, который, развалившись на сиденье, что-то мурлыкал себе под нос — с платочком, лихо повязанным вокруг шеи, черномазый, с лоснящейся физиономией, он словно сошел с картины Караваджо.

— Эй, Серджо, — сказал Клаудио, — я хочу купить себе рубашку в дырочку, какие носят в этом году, и пару вот таких белых туфель…

— Черт побери, ты решил заделаться настоящим стилягой… Завидую тебе!

— «Завидую, завидую»… Нашел кому… Я сто лет не жрал досыта…

Он покусал кулак, пробормотал «ммм», метнул голодный взгляд на стоящего рядом пижона, потом, не поворачивая головы, уставился на что-то за окном автобуса…

— Ты помнишь, Серджо? — спросил он.

— Что?

— Вот здесь, когда мы с тобой были мальчишками…

— Ну?

— Тут в Пьетралате, был цирк… мы еще удрали из дома…

Впереди слева, меж холмов и оврагов, показался Форт Пьетралата. Перед казармой сновало множество берсальеров в красных фесках, а посреди плаца трубач подавал сигнал к обеду.

Серджо и Клаудио, еще совсем маленькие, удрав из дому, пришли в этот квартал, как теперь об этом блаженно вспоминал Клаудио, и пробродяжничали здесь недели две, голодая, а если повезет, пробавляясь то какой-нибудь луковицей или персиком, которые удавалось стащить с лотка на рынке, то пучком зелени, украденным из сумки зазевавшейся хозяйки…

Они ушли из дому просто так, — потому что им хотелось поразвлечься… Курево им перепадало от солдат-берсальеров… Потом они нашли ночлег — в палатке торговца арбузами, на арбузах. У торговца, приехавшего откуда-то из-под Баньи-ди-Тиволи, была свинья, и поскольку они хорошо сторожили арбузы, он послал их в деревню смотреть за свиньей, за свиньей и даже еще за кроликом… Как они по ночам тряслись от страха в хижине среди безлюдных полей… Они спали, держа под головой топор… Однажды утром к ним пришла мать торговца арбузами, послала их в Баньи за хлебом и, воспользовавшись их отсутствием, зарезала и съела кролика… Они нашли только закопанные около хижины косточки…

Когда они вернулись в Рим, в Пьетралату, торговец прогнал их за то, что они не сберегли кролика. Тогда они поступили работать в цирк — ухаживать за львами, причем им пришлось бороться за это место с конкурентами — другими мальчишками с окраины… Однажды вечером из цирка убежала Ронделла, маремманская кобыла — она неслась вскачь вдоль берега Аньене, по пустырям и кучам мусора…

Автобус доехал до конца Тибуртины, промчался по путепроводу среди паровозных гудков и, пробившись сквозь поток уличного движения, прибыл на конечную станцию Портоначчо. В ослепительном сиянии дня мерцанье лампадок на кладбище Верано казалось особенно тусклым. «Одиннадцатый» словно их ждал. Клаудио и Серджо выпрыгнули из автобуса, с криком и смехом проложили себе путь сквозь давку, вскочили в трамвай уже на ходу и, вовсю разойдясь, остались висеть на подножке, в то время как старый вагон дребезжа пополз в гору по длинному бульвару, который шел вплотную к стене кладбища и вел в квартал Сан-Лоренцо.

Расхристанные, с волосами, растрепанными ветром родного квартала, зажатые в самой середине свисающей с подножки грозди, они летели по направлению к дому. Черт возьми, как прекрасна жизнь, но не для всяких фраеров, а для тех, кто умеет пользоваться ее радостями… Например, для таких ребят, как они оба. А Клаудио в то время как они громко дурачились, всю дорогу мечтал про себя о дырчатой тенниске и о белых ботинках, о кино «Амба Йовинелли» или ротонде в Остии, куда бы он заявился в сопровождении Инес или какой-нибудь другой девицы, которая дополняла бы общую картину его великолепия.

Вдоль стен Верано, в неярком свете уже угасающего дня, брели прохожие — какая-то парочка, старик…

Мальчик-посыльный, привстав на педалях, весь в поту, тянул свой трехколесный грузовой велосипед вверх по подъему… А наши парни, приложив рупором ладонь ко рту, с подножки трамвая задирали встречных:

— Эй, коротышка, коротышка, толстячок!

— Года через два будешь что надо… Но ты и сейчас ничего!

— Вот это да! Смотри, как вертит боками!

— Да ты не слушай, что он тебе вкручивает… Ты лучше меня послушай…

— Эй, девушка! Если будешь себя так вести, кто же тебя возьмет замуж?

— Эй, парень, смотри не выплюни легкие!

— А ну, поднажми!

— Гляди, во дает!

Между тем вот уже показались первые дома Сан-Лоренцо с их потемневшими фасадами, первые красноватые улицы, вот уже вырисовывается и белеет вдали, растет на глазах портал церкви святой Бабианы, а потом старый скверик посреди площади, а в нем, смеясь и жестикулируя, прохаживаются среди скамеек и газонов, хранящих зелень прошлого лета, компании самых развеселых ребят из Сан-Лоренцо, вышедшие на вечернюю прогулку…

Вечер опустился на Сан-Лоренцо подобно грозе: на прямых и длинных улицах вокруг площади со сквером слышался стук поспешно захлопываемых ставен, мелькали тени мальчишек, бегущих с бутылками молока; посыльные нажимали вовсю на педали своих трехколесных велосипедов, пробираясь сквозь толпы спешащих людей, которые так торопились домой, словно и впрямь спасались от неожиданно хлынувшего ливня.

Воздух был скорее грязен и мутен, чем темен; на повороте, освещая еще по-дневному светлый асфальт, ослепляюще ярко и резко вспыхнули зажженные фары какой-то машины; казалось, что налетел ветер, пропитанный запахами и сыростью, и пошел хлопать ставнями, рамами окон, дверьми, трясти хилые, засохшие деревца в сквере, принес тревогу во весь квартал. А в действительности наступал самый что ни на есть спокойный час — час приближающегося ужина.

Загрузка...