БЕДЫ

Я валялся на кровати, играл на дудке или бил мух, мать пряла пряжу, а отец, приладив миску на коленях, громко причмокивая, ел простоквашу.

Стоял один из тех долгих, душных, летних дней, когда дел, казалось бы, по горло, а делать ничего не хочется, да и не знаешь, за какое прежде всего взяться. Мать, к примеру, считала, что надо стожить сено, а то «зарядят дожди, куда мы тогда денемся», отец возражал, никуда, мол, твое сено не денется, надо поначалу хлеб скосить, а то прорастет вьюнком, без жратвы на зиму останемся».

— Завсегда тебе бы все наперекор сказать, — упрекнула мать.

Отец не ответил, промолчал, чего, дескать, с бабой спорить, и тут мы услышали покашливание. Это уж как правило, если кто хлебнет холодной колодезной воды, начинает откашливаться, будто у него в горле запершило.

— Хороша водичка! Под стать нашей, горной, — сказал вошедший, встав на пороге.

Это был Думитру, широкоплечий гигант с гайдуцкими усами. Он пригладил волосы, вытер рукавом усы.

— Я хозяин, ты хозяин, так, что ли?

Он уселся на лавку, нахлобучил шляпу на лоб, чем-то он был недоволен. Дом наш стоял далеко от деревни, посреди поля, и кто бы ни зашел к нам просто так, воды напиться, оставался на время, делился своими бедами или просто рассказывал про свое житье-бытье.

— Чтоб ему провалиться! — ругнулся в сердцах гость. — Ну какой из него работник? Послал я его с утра на жатву, он и двух снопов не связал, залег спать. До сих пор дрыхнет.

— Жарит.

— Жарит, леший ее возьми, жару эту… Ах, чтоб его! Ну ничего, попомнит он меня!..

Голос у него был хриплый, скрипучий, громкий как труба, особенно, когда бранился; он притопывал ногами, вскакивал с лавки, опять садился, будто это ему помогало выговориться, а может, по-другому, он и не умел?

— Уж я его распекал-распекал, — бубнил Думитру, обхватив голову руками. — Говорю своей бабе: гони ты его к хренам собачьим! На черта нам такой дармоед? А она уперлась и ни в какую!

— Ну, коли баба в доме верховодит, добра не жди, — сказал отец. — Тогда лучше камень на шею и в омут головой…

— Ежели мужик без царя в голове, приходится бабе брать в руки вожжи, — ввернула мать.

Наступила такая тишина, муха пролетит — слышно, только веретено в маминых руках жужжало.

Думитру почему-то накинулся на меня, вскочил с лавки — и пошел, пошел, пошел…

— Не знаю, чему вас там в ваших школах учат, — бубнил он сердито, — а только я как гляну на мальца, сразу знаю, какой из него гусь вырастет. Вот, к примеру, Рома, работник мой. Уж такой никудышник, такой никчемный человек, дальше некуда. Его бы по деревням на веревочке водить с ульем за плечами, народу показывать… Или тот!.. Выдал я свою Ану замуж… Лучше бы мне ее живьем в землю закопать. Как повадился этот Батош к нам на двор ходить, ну, будто нанялся, с утра до ночи торчит, я сразу сказал: куда ж это годится? Молодой мужик, а ленив, как сом! Я ему говорю: совесть-то у тебя имеется или нету? Перед людьми бы постыдился! Что твоя родня говорить станет? Какой слух обо мне по округе пойдет?.. «Либо, говорю, чин чином подойди к дочке как положено, либо убирайся со двора, и чтоб ноги твоей тут не было! Да смотри у меня! На глаза не попадайся!» И бабам своим строго-настрого наказал не привечать его. А они мне: «Как же не привечать? Он парень красивый, богатый!» То да се, да ступай, мол, не суйся, мол, туда, в чем ничего не смыслишь. Ну, когда я дома бывал, он и близко около двора не показывался, ему, видать, тоже неловко. Но как только я на мельницу или в поле, он тут как тут. И года не прошло, как дочка моя обрюхатела. «Ах вы, говорю, стервы поганые! Что ж вы наделали? Только позору в дому нам и недоставало!» Призвал я его, а он этак головой водит, будто шея у него зудит, а почесаться стыдно… Что ты будешь делать? Пришлось за него отдать Ану…

— Дура она, твоя дочка, а не баба! — вмешалась мать. — Я бы с таким и часу под одной крышей не сидела! Разрази его гром! Дом у него, того и гляди, завалится, а он и в ус не дует, да еще землю распродает, у детей хлеб отнимает. Шляется по корчмам, каждый день приходит в стельку пьяный! Да с таким мужиком не только есть из одной миски, ходить по одной половице и то противно! Тьфу! Проказа! Я бы его кипятком ошпарила! Ей-богу!

— Это бы еще ничего, — вздохнув по-стариковски, сказал Думитру и обстоятельно продолжал свой рассказ: — Это еще только цветочки… Так оно, может, и положено, раз вышла за такого, то и терпи. А вот послушай, что осенью стряслось. Продал он свой участок в Сорци, за девять тысяч продал. Ну, шесть ушло на долги, налоги, а остальные он себе взял. И запил, да так, что не приведи господь. Ана прибегает ко мне, плачет: «Батя, что же делать? Детки с голоду пухнут, а он деньги пропивает!» Ах ты, думаю, гад ползучий! Кривая душонка! Ну, погоди у меня! Бегу к старосте, беру понятых и среди ночи заваливаюсь к нему — днем-то его хрен в дому застанешь! Лежит, развалившись поперек кровати как барин, храпит. Подняли мы его. «Так и так, говорю, пришли мы к тебе за деньгами, чтобы дети твои да жена не сидели голодные. А добром не отдашь, заберу барахлишко и увезу дочку с внучатами к себе, — и пропадай твоя голова. Откуда ты выискался такой на мою шею?» А он мне: «Проваливай к чертям! Не имеешь полного права, потому как я хозяин в дому, чего хочу, то и делаю». Привел я жандармов. Собрал вещички, чтобы, значит, везти к себе, а дочка вдруг уперлась: «Не поеду!» — что ты будешь делать… Оконфузила перед народом… Вот какая история вышла!..

Мужик помянул всех святых от первого до последнего колена, всех чертей до единого, да еще и тележку, на которой они ездят, — все это он отрядил дочке и тут же замолк, понурив голову.

Когда он снова заговорил, голос у него был тусклый, поникший, слабый, будто говорил он через силу. Он сидел, облокотившись, за столом, зажав ладонями щеки, и тихо плакал. Изредка он вскакивал, ударял по столу кулаком, опять садился. Постепенно он успокоился, обрел голос и снова рокотал на весь дом, будто лавина камней сыпалась с гор.

— А на поминках что отчубучил! Коли бог хочет человека наказать, то беспременно самое дорогое отымет, в самое сердце ударит… А этот и тут штуку выкинул, не удержался, поганец… Вернулись мы с погоста, сели за стол, как полагается, поп с дьячком в середке, а по праву да леву сторону от них староста, клиросные и другой остальной причт… А уж мы, домашние, в стороночке, как пристало хозяевам. Да и до еды ли было? Кусок в рот не лезет. Горе огнем жгло душу! Я его растил-растил, денег не жалел, только в люди вывел, а тут — заступ да яма! Ох ты, беда какая!.. Ну, стали поминать. А этот, припадочный, вскакивает, дочку за руку хвать и тащит прочь из-за стола. «Пойдем, говорит, отсель. Ты не с батей под венцом стояла, а с мужем. Раба ты мне!» И выволок ее во двор. Все от удивления рты разинули, ложкой дотянуться не могут, переглядываются. Рванулся я за ними, догнал у калитки, спрашиваю: «Ты чего это затеял? Ты что же, нехристь, пакостишь? Мало мне горя, сына похоронил?» А он на то: «Не могу я оставаться за столом, где мне уважения не оказывают. Где меня в грош не ставят». Должен был я его рядышком с попом усадить, чтоб он вволю поел-попил… И тянет дочку… Я кулак сжал да так его трахнул по башке, что он как перышко отлетел. Дочка — в крик, народ во двор высыпал. Схватил я его за ноги, выволок за калитку, там в пыли на дороге и оставил. Говорю дочке, мол, иди за стол с детьми. А она мне на то, что я чуть ее мужа до смерти не убил. Он, дескать, человек больной, понимать надо. Тут и моя старуха вмешалась, поддержала, тоже на меня накинулась. Озверел я совсем, кинулся к ней, хотел ее ударить, хоть и несчастье у нас в дому. Но сдержался, слава тебе господи. Только говорю дочери: «Убирайся на все четыре стороны и больше на глаза мне ые показывайся. А паразита твоего, ежели у своих ворот увижу, прибью!» Вот чего бабы со мной натворили…

Он поднялся, пошел к колодцу, вылил из ведерка воду, что нагрелась от солнца, зачерпнул свежей и пошел со двора прочь. Отправился он будить Рому, который наверняка все еще видел сладкие сны…


Перевод М. Ландмана.

Загрузка...