Евфросиния Петровна разговаривала с девчатами, а я скучал. Непонятное чувство одиночества и заброшенности охватило мою душу. Лес, словно выкупанный, прохладный и непривычно таинственный, окружил нас - вкрадчиво, со скрытой хитринкой. И хотя щебетала разная птичья мелюзга, издевались над нашими годами охрипшие кукушки, а мне эта музыка казалась фальшивой по-настоящему в лесу должна стоять тишина, - он, чувствовалось, вводит нас в заблуждение, недобро притаился.

- Чего, старый, киснешь? - обратила внимание на мое состояние Евфросиния Петровна.

Я промолчал. Ведь жена моя не верила не только в добрые и злые силы, но и в мрачные предчувствия. Лишь вздохнул.

И жена утешила меня, - батька наш, мол, всегда дуется, как среда на пятницу, он и родился, говорят, в плохую погоду. И вы знаете, деточки, наш батька такой нюня, что и сама удивляюсь, как за него замуж пошла. А сватали ж такие веселые! И где моя голова была!

И меня оставили в покое. И я обиделся, и от этого моя тоска стала еще острее.

Женское общество уже набрело на свой весенний чистяк, рядом были целые заросли папоротника, и девчата допытывались у Евфросинии Петровны, правда ли, что цветок папоротника может принести счастье, и наша учительница без тени смущения объясняла им, когда именно следует выходить на поиски. И сама наставница, и ее подопечные достаточно хорошо знали цену этого цветка, и ни одна из них не пошла бы глухой ночью в лес, но в ожидании счастья оставляли для себя хотя бы единственный, пускай сомнительный шанс.

А я стоял на одном месте и озирался вокруг, и меня необъяснимо тянуло что-то в глубину леса, и я не знал, какую бы мне найти для этого причину. А когда мое беспокойство стало нестерпимым, я пошел сначала медленно, а потом почти побежал...

Далее я записываю рассказ Виталика:

"Я иду себе, иду, никого не трогаю, а вокруг ни души, только белка на елке мелькнула. Я остановился и смотрю, где это она запряталась, никого не трогаю, и вдруг кто-то меня за уши так ладонями сжал, что не пошевельнуться. Я не испугался, но немножечко страшно стало, и говорю тому: "Пусти, что за шутки!" А он держит и молчит, только сопит. Я еще раз говорю ему: "Пусти! А то дам!" А он засмеялся и зажал мне рот. А я как двину назад локтем. А он говорит: "Так ты драться?! Ах ты комсомольский выродок!" А я его как кусану за руку! А он как ударит меня по голове! А потом говорит: "Вы, гады, не раз нас кусали, землю и волю у нас отняли, и шкуру с нас спускаете, и жен отбиваете!.. А твой сухорукий батенька..." да как дернет меня и повернул к себе. А это оказался Котосмал! Бледный как смерть да страшный, как ведьмак! "Ну, говорит, нацепил себе на шею красную петлю, вот и сдохнешь от нее!" Засунул руку под галстук сзади и тащит и душит меня. Я ему коленом - сюда! А он согнулся в три погибели, а галстук не выпускает! И тут у меня помутилось в глазах. Успел подумать только: "Такой молодой, а уже гибну, как герой, за мировую революцию и коммуну от белых гадов, от куркулей!.."

...Я, конечно, не верю, чтоб сын мой в ту минуту мог быть преисполнен таких героических мыслей о своей кончине. Я больше чем уверен, что он беззвучно, всей кровью своей, всеми жилами и теплым телом взывал на весь свет: "Мама! Спаси! Ба-а-атя, где ты?!"

Но мне, ради сегодняшних и грядущих поколений юных пионеров-спартаковцев нового мира, не хочется опровергать его нелукавую неправду. Да, действительно, он кричал всем своим юным телом: "Да здравствует Коммуна и знамя Свободы!" Во имя сегодняшнего и будущих поколений юных пионеров новой жизни!

Я подоспел, кажется, вовремя. Мне некогда было раздумывать, как гуманно вызволить родного сына от смерти. Я ударил ногой бандита так, что он весь загудел, как бубен. Отлетел шага на три и брякнулся на землю, как мешок с солониной. Я поскользнулся на траве и тоже упал, отбив себе памороки - стукнулся головой об оголенный корень ели. Минуту спустя пришел в сознание. Сын мой содрогался всем телом, его рвало, а бандита нигде уже не было. Только где-то вдалеке трещали кусты. А может, мне это лишь показалось.

И, убедившись, что Виталик жив, я от страха, от дикой радости закричал. Крик этот и болезненный отзвук от него проняли меня всего морозом, и я до сих пор где-то внутри своего существа чувствую этот крик, и меня так же морозит, как и в ту жуткую минуту.

Спустя некоторое время прибежали и мои спутницы. Они так ничего и не поняли. А я им ничего не мог объяснить. Я махал на них руками, даже, кажется, орал, а потом, схватив Виталика за руку, помчался с ним в село. Женщины, встревоженные моим состоянием (потом Евфросиния Петровна говорила мне: "Сначала подумала, что Виталика ужалила гадюка"), побежали за нами.

Я обегал все село, пока встретил Ригора Власовича. Нашел его в кооперативном магазине, где в свободное время собирались мужики погомонить про всякую всячину, пересказать новости, а то и просто, сев в холодке на траве, выпить из горлышка полбутылки.

Полищук, опершись локтем на прилавок, спиной к продавцу, уговаривал мужиков заключать контракты на свеклу.

- Да мы ж и так сеем... Разве сам себе враг...

- А вот как на бумаге запишется... что, мол, в следующем году посею столько-то и столько, а уродит, по моим расчетам, столько и столько, то и сахарный завод может на что-то рассчитывать... Мы ведь не буржуи, чтоб стихия, у нас план...

- Ну это уже как выйдет!..

- Как не прикладешь рук, то захиреет свекла и ботвы не соберешь!

- Ригор Власович, - протолкался я к нему, - выйдем на минутку.

- Что у вас? - с едва заметным раздражением спросил он меня, когда мы отошли в сторонку. - Я людям поясняю, что к чему. Перебили.

- Вот, - положил я руку Виталику на плечо.

- Ну, вижу, сынаш...

- Так вот, этого, как вы говорите, сынаша только что едва не задушил Данила Титаренко. Если б я не подоспел...

Ригор Власович сурово посмотрел мне прямо в переносицу, прищурившись, казалось, вроде с ненавистью. Даже засопел.

- Как тревога, стало быть, так до бога... А тогда, помните, как вы в прошлом году с Ниной Витольдовной наткнулись на бандюгу Шкарбаненко с Котосмалом, - вы думаете, я не догадался? - так вы молчали, это, мол, меня не касается, я его, стало быть, не видел собственными глазами, вот вы и связали мне тогда руки, чтоб не схватил контру, живоглота поганого. А сейчас, как классовая борьба и вас коснулась, сразу допетрили, где и кто... Ох, стихия у вас в голове, Иван Иванович!..

- Правда ваша, Ригор Власович... Секите голову... вот...

- Где и как?

Ненавидя себя за косноязычие, я рассказал, как все произошло.

Несколько минут спустя на колокольне ударили в набат.

Когда стеклась толпа, Полищук заложил руку за ремень, обвел суровым взглядом мужиков.

- Такое дело, граждане и товарищи. Берите кто что может - колья и такое прочее, пойдем в лес. Ловить Котосмала. Хотел сегодня ребенка порешить. Учителевого сынаша. Пионера, стало быть, и комсомольца, что куркулякам поперек горла стал. Все, кто за соввласть, за мной!

Обшарили весь лес, но Данилу не нашли.

Потянули в сельсовет Кузьму Дмитриевича.

- Ты, старый, не крути! - мрачно глянул на него Ригор Власович. - Где Данила?

Титаренко хлопнул себя об полы и присел.

- Да за ним, гадство, уследишь?.. Значца, так... уследишь? А что, опять кого побил? - испуганно вытаращился он на председателя. - Значца, так... посадите его в холодную... значца, так... посадите, а я ему, гадство, и хлеба не принесу.

- Послушай, ты, передовой хозяин, живоглот тайный, твой выродок сегодня совершил покушение на мальчишку, на нашу, стало быть, смену, комсомольцев и пионеров-спартаковцев, а значит, и на нашу советскую власть! И пощады себе пускай он не ждет.

Старик рухнул на колени.

- Отрекаюсь! Проклинаю! - затряс поднятыми руками. - Нету у меня такого сына! Значца, так... Отрекаюсь - и все!.. Люди добрые, простите, коль вина на мне!

- Встань! - сурово шумнул на него Полищук. - Советской власти богомольцев не треба! А за то, что выкормил такую мерзкую контру, запишем тебя в ответчики.

Помогая себе руками, старик медленно поднялся.

- Значца, так, люди добрые... Значца, я на все согласный, так, гадство, жизня устроена... ежли ты кого не съешь, то тебя съедят... Значца, это по-по-божески... чтоб око за око, а зуб за зуб... Значца, виноватый - отвечай!.. А не виноватый - то тож... - И поплелся к дверям.

Поздно вечером приехали милиционеры, устроили засаду во дворе Титаренко.

Но Котосмал и носа не показывал.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой автор пытается исследовать психологию

творчества, рассказывает про силу слабого и смех униженного

С того самого дня, когда отчим принес Яринку в родной дом, вечерами навещала молодичку Павлина. Сегодня, как всегда, принесла небольшой сверточек, в нем с полфунта конфет с красными рачками на обертке, а в капустных листах - два квашеных яблока.

Яринка заморгала глазами от застенчивой благодарности. Положила гостинцы на табурет рядом с кроватью, колебалась, с чего начать.

- Ой, как много! Я же не ребенок, чтоб конфеты...

А потом вспомнила, как прятала материнские гостинцы под матрац, боялась свекрухи, - и от этого воспоминания рассердилась на самое себя и одновременно обрадовалась: вот теперь она ни от кого не будет таиться! надкусила яблоко и развернула конфету.

- Ой, вкусные! Вот попробуй! - и щедро подала горсть "рачков" Павлине.

- Да я наелась! Никак воды не напьюсь.

- И что это мы все, кто женского роду, так любим сладенькое?.. Вон мужики да парубки - им бы все горькое: горилку, табак...

- Кто знает. Наверно, потому, что живется нам горько.

- А и правда! Ишь ты!

Павлина осмотрела комнату, залюбовалась затейливыми цветами, нарисованными над окнами.

- Ой, красиво-то как! Будто снится... Чье ж это рисованье?

Яринка опустила глаза.

- Да-а... Так... Не могу работать, так и... Намалюешь себе от нечего делать, и на сердце полегче.

- И как это у тебя так получается?

- И правда, не знаю. Вот так вроде что-то сожмет в груди - дышать тяжко, а сама станешь легонькая-легонькая, и рисовать хочется - до слез. А как начнешь, то будто кто-то твою руку водит - нежно, а то будто придерживает: вот так не делай, вот сюда, мол, не веди. А потом и дышать начинаешь ровно, успокоится сердце, и так хорошо-хорошо станет на душе, будто далеко где-то музыка играет. И забываешь, что ты безногая калека и что замужняя была да свекрухе угождала. Еще и там, бывало, у них, как намалюешь, то вроде над тобой никого нету и никто не грызет, а ты - как пташка в небе.

- Даже завидно...

- Ой, кто мне позавидует!.. Сиднем сижу, только в мыслях летаю... И, знаешь, часто снится - летаю. Чаще всего над лугом. А там - цветов! И думаешь: этого не нарисую - неспособная. Вот если б могла такое сделать, как там, то, может, и не оплакивала б свою судьбу!

И Яринка умолкла. И тонкая печаль была в ее взгляде, когда она всматривалась вроде бы и перед собой, и одновременно далеко-далеко. Словно бы в конец своей жизни.

- Что-то нужно делать, - задумчиво произнесла Павлина.

- Что-о?! - прищурилась, как от боли, Яринка. - Кричать? Кому?

- Людям. Сама ничего не сделаешь. Разве что в отчаянии богомольной станешь, как старая бабка. Куда податься одинокому, как не к богу? А бог любит, чтоб перед ним были все несчастные. Богу счастливый - как бельмо на глазу.

- Не нужно про бога. Боюсь.

- Малое дитя, да и только... - Павлина улыбнулась покровительственно. - Все мы серые, да темные, да запуганные оттого, что ничего не знаем. Вот я, иной раз, останусь одна в хате-читальне, возьму книжку, как начну читать, так страшно становится: и этого не знаю, и про это не ведаю. От того страх божий, что люди ничего не знают. И скажу тебе - уже десятков пять всяких книжек прочитала, и такая охота меня взяла до чтения!.. И тебе читать надо, чтоб поумнела, тогда и горе твое не так жечь будет. И гордиться собой начнешь: вот я, мол, хотя и калека, а мудрее тех, кто век доживает! Вот принесу я тебе таку-ую книжку! И слезами умоешься над ней, и порадуешься - были, оказывается, люди на свете, что про каждую мою думку заранее знали и про горе мое, и про радость давно писали!.. И твоя мать, и ты сама никогда о себе такое не узнаете, как тот человек, что описывал. Он еще и рисовал, да так хорошо, что его в профессоры художественных наук записали, такой он был ученый.

- Так это ж ты про Тараса Шевченко! - оживилась Яринка. - Мы тоже в школе те стихи проходили: "Роботящим умам, роботящим рукам перелоги орать, думать, сiять, не ждать i посiяне жать роботящим рукам".

- Вот видишь! Так принести?

- Да, да! И еще другие книжки.

На следующий же день еще утром Павлина принесла Яринке "Кобзарь". И оставила ее одну. Шевеля губами, молодичка поглощала строку за строкой и даже пьянела от большого волнения и душевного подъема. Могучая песня вливалась в грудь и переполняла ее. Сознанием, чисто практической крестьянской наблюдательностью Яринка не могла сообразить, почему "реве та стогне" Днепр широкий, а второй своею - поэтической - натурой, теми чувствами, которые овладевали ею, когда рисовала свои необыкновенные цветы или чистым голосом распевала, как ранняя пташка, знала и чувствовала, что именно так - "реве та стогне"... И знала: если б судьба дала ей способность вот так же слагать песни, как и Тарасу, то и она испытывала бы в душе то, чего не испытывали и не замечали другие. И еще понимала: чего не успело, а может, и никогда не успеет воспеть ее сердце, давно уже, вымучившись ее болями, вложил в песню Тарас.

Сидела и плакала: от жалости к себе и от умиления: вот кто мой родной отец - он и пожалел меня, и приголубил, и плакал над моей судьбой, и утешал меня.

И хотя не говорил мне: "Бедная ты, бедная!" - не жалел меня, как бабка Секлета, подвывая деланным святошеским плачем, а ласкал суровой мужицкой любовью - пойми свою силу, дочка! - любил, лелеял, не как мать: "Терпи, мол, детка, все мы терпим!", а его любовь праведнее - "Не покоряйся злой силе и в этом будь тверда!"

Все было так ново и необычно, что Яринка будто забыла про себя, про свое увечье. И ей хотелось сейчас только одного: чтобы как можно больше людей узнали об этом новом мире, который восторженным взглядом увидела она.

И ломким от страстного нетерпения голосом пыталась читать матери. Некоторое время София слушала, моргая, то ли ничего не понимала, то ли душа у нее была глуха к этому, торопливо бросала: "вот я сейчас" - и исчезала надолго, вероятно считая Яринкин восторг чудачеством или очередным капризом.

И Яринка поняла: ее мать никогда не слагала песен - даже в мыслях своих. Терпеть легче, чем страстно и нетерпеливо, горячими, как угли, словами разжигать песню или, замирая от страха и дерзости, рисовать и раскрашивать невиданные и небудничные цветы.

Усталая и счастливая, Яринка откладывала книжку. А в ушах продолжали гудеть далекие колокола, рокотали цимбалы, наигрывали скрипки. И мир, если закрыть глаза, кружился в неудержимом танце. И могучая сила подхватывала и кружила ее.

Целыми днями нельзя было оторвать Яринку от книжки. София стала уже побаиваться: не зашел бы у дочери ум за разум. Остерегалась говорить про это с Яринкой сама, направляла к дочери Степана, когда приезжал домой.

- Да скажи ты ей, - в отчаянии заламывала руки, - и так искалечена, а то еще и умом тронется!

- Дура! - кричал Степан. Он все еще злился на жену и не очень выбирал слова. - Дура ты со своими живоглотами да бабками-шептухами! В этом, может, ее счастье, что нашла что-то себе по сердцу!

- Ну, смотри! Ты-ы мне смотри! Если что...

- Если что, так я с тебя шкуру спущу!

И София, тяжело вздохнув, - пропала ее власть в этой хате, - должна была верить ему не только в то, что с Яринкиным умом ничего плохого не произойдет, но и в то, что он с нее, некогда властной жены и хозяйки, спустит-таки шкуру.

- Замордуете вы меня! - сокрушенно покачивала она головой.

- Сто лет проживешь, ничего с тобой не сделается! - широко разводил Степан ладонями на уровне бедер. И усмехался зло и язвительно: - И меня похоронишь, и даже ее переживешь!..

- Если и переживу тебя - да где там! - то не иначе, как по божьей воле, - с напускной кротостью отвечала София. - Видит бог!

Каждый день приходила Павлина, рдея своим смуглым румянцем, свежая и пригожая, приносила ненавязчивую бодрость и неосознанную веру. Болтали о разном, но ни разу гостья не заводила разговор о книжке. Вероятно, остерегалась внутреннего отпора.

Но вот настало наконец время, когда Яринка с сожалением и радостью перевернула последнюю страницу.

- Всю прочитала, - с гордостью сказала она Павлине. - Ну ничегошеньки не пропустила... А ты мне, будь добра, принеси еще. Чтоб хорошая такая да жалостливая... чтоб про любовь... да про людей красивых и добрых...

- Так люди бывают всякие. А в книжках правду описывают.

- Не нужно мне про злых... Насмотрелась...

Когда же приехал Степан, Яринка попросила его:

- Тата, купите мне книжку.

- Какую?

- Да "Кобзарь".

И когда отчим привез, прижала книгу к груди, как ребенок любимую куклу, расцвела:

- Ох, какие вы, тата, какие!.. - Внезапно схватила его руку и - не успел смекнуть - поцеловала ее. - Такие вы, тата, такие уж!..

Степану душно стало. Не мог вымолвить ни слова, поперек горла стал какой-то клубок, и он, чтоб не расплакаться, опрометью кинулся из комнаты.

Яринкино общение с "Кобзарем" не прошло впустую. Ей казалось, что она стала более сильной. И если в первые дни после возвращения домой была раздражительна и нетерпима, то теперь подобрела даже к матери. И это было не примирение, а снисходительность и терпеливость более сильного. Но, ежедневно думая о матери, решила для себя: "Никогда не буду угодничать. Ни перед кем на свете. Никогда не буду покоряться ничьим прихотям. Никогда не буду жить чужим умом". Так учил ее Тарас не только песнями, но и всей своей жизнью.

Яринка опять принялась разрисовывать стены. Стояла на лавке на коленях, тянулась вверх, как стебелек к солнцу.

Качала головой София, бурчала себе под нос - ох, чудачит! - но уже побаивалась дочки. Послушно ходила к Меиру, покупала водяные краски, пережигала глину, готовила отвары из лука и ольховой коры. Приносила все эти красители в черепочках, ставила на лавке, сложив руки на груди, многозначительно вздыхала. А вслух льстила:

- Ну, ты гляди! Вот чудно!.. И в церкви ничего подобного не увидишь.

Снова молчала, сопела. А потом начала вкрадчиво:

- Вот как-то иду я в лавку, как вдруг встречаю сваху. Поклонилась она мне низенько, как положено, да и говорит: "Чудеса, да и только! Все еще никак, говорит, не поверю, что дети наши разошлись. И чего не хватало? При отце, при матери роскошествовали, жили себе, как голубь с голубкой, ан тут тебе такие чудеса!.. Данько такой нервеный стал, как спичка! Сидит над своей "морокой" да все кольца нанизывает и хоть бы словом обмолвился. А спросишь чего, - только глянет: "Не троньте меня, я отчаянный!" Так вот, к примеру, как поправится Ярина, то пускай бы извинилась перед мужем, а мы со стариком препятствий не имеем. Пока не была поувечена, так робила ж... А Данько так мучится, во сне зубами скрежещет да подушку обнимает..." А я и говорю... а я так себе думаю... а я и думаю... Ой, да не стоит об этом болтать, а то вон с чушкой еще не управилась... Ну, пошла, пошла...

Повернулась Яринка, долго смотрела вслед матери.

И никаких чувств не было в ее сердце - закаменело.

И не сердилась на мать. И не жалела.

Не имела к ней жалости и тогда, когда София вбежала в комнату вся в слезах:

- Ой, горе нам, горе! Ой, несчастные мы!.. Там всем селом пошли ловить Данилу. Мужики с кольями, а Ригор с ливольвертом! Ой мать наша, пресвятая богородица, заступи!.. Болтают: хотел вроде задушить учителева сынка!.. Ну, Иван Иванович! Думала, он такой, а он во-он какой!..

- "А он вон какой!" - язвительно засмеялась Яринка. - Обиделся, что сына его хотели задушить!.. Ну чего тут обижаться?! Пускай бы и задушил!

- Как - задушил?! Или Данько бога в сердце не носит? Или ленивых родителей сын?..

- А он бы и мать родную замордовал! Он бы и вас в прорубь бросил! Только - буль! - над вами - буль!.. А теперь и милиция будет его ловить. И тата наш. А тата поймают! У них ружжо и сабля вострая! Да еще праведные тата наш... не как другие... которые болеют душой за живоглотов разных, за бандюг да душегубов!

- Яри-и-ина!..

- Что-о-о?!

- Ну, Яри-ина! Не терзай мое сердце!.. Оно и так уже на четыре половины трескается!..

- С чего ему трескаться? Оно у вас глухое. Отчего не треснуло, когда меня те живоглоты мучили?.. А вот теперь вы плачете, а я смеюсь! Ха-ха-ха! Так мне смешно! Так мне забавно!..

- Бож-же ж ты мой!..

- Вот как мне смешно! И доле моей горькой смешно! И моим молодым годам пропащим! И сердцу моему! И моим ногам!.. Ой, сме-еш-но-о-о мне... ой, сме-ешно-о-о! Ой, смею-у-усь я... слеза-а-а-ми-и-и кровавы-и-ими... сме-е-ею-у-усь... сме-е-ею-у-у...

Слезливая София и сама начала рыдать.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Иван Иванович измеряет чужую беду

собственной и сообщает очень важную новость

Увидев у себя во дворе Кузьму Дмитриевича Титаренко, я не очень обрадовался. И он, очевидно, об этом знал. Качнувшись в пояснице, стоял передо мной, жевал губами и долго не мог вымолвить ни слова. И хотя я очень хорошо представлял меру его унижения, однако смущения не чувствовал.

Наконец Титаренко тяжело вздохнул:

- Значца, так, Иван Иванович... Так уже жизня устроена, что завсегда кто-то кому-то должон. Значца, так... настало уремья, чтобы мне долг отдавать... значца, за родную кровь... - Старик всхлипнул. - Вот, гадство, как жизня устроена! Хоть и не виновный, значца, все одно отвечай... Так постановили, что и меня в ответчики запишут... А за что? За то, как говорится, что хазяин... что за кровные деньги хазяйство справил...

- Нет, Кузьма Дмитриевич, - кажется, мирно возразил я. - За то, что ваш сын - бандит, путался с Шкарбаненко, за то, что... ну, да вы уже знаете...

- Значца, так... разве ж я его на это воспитывал... если шесть лет в той клятой Америке отработал?..

- Вы-то, может, и не виноваты... как знать... Не кинулся же он душить кого-нибудь из балановского рода... из вашего, так сказать, класса, а душил моего сына, пионера, комсомольца, что стоит за новую власть...

- Значца, так... виноватый, да только наполовину. Что, значца, породил его, воспитывал хлебом, а не задушил в люльке... Значца, так... виноватый. А что, значца, изменится от того, когда меня возьмут на заметку?.. Вот, значца, Данила убежал, и насыпь ему соли на хвост...

- А это, Кузьма Дмитриевич, чтоб и вы, и Балан, и Прищепа, и Близнец, и Харченко, и весь класс ваш боялись нас, нашей власти!

- Значца, так... боимся... крепко уже и сильно боимся! Аж дрожь пробирает!

- Так чего вы еще хотите?

- Значца, так... будем говорить так. За банду не знаю, а если и был там Данько, то всем уже помилование вышло.

- Нет, не всем. А только тем, кто добровольно и вовремя покаялся.

- Ну, значца, так... Вот если б вы следствии сказали, что Данила, к примеру, пошутковал, а вы в то уремья на него дюже сильно накричали и он, к примеру, от сильного перепугу бросился наутек... И, значца, вы не имеете претензий, а он, к примеру, пускай вернется к своим родным родителям... И я, значца, стану перед вами на коленки, как перед богом святым небесным, и землю, будем говорить, поцелую, на которой вы, праведный человек, стоите... Вот так, значца, как перед родителем своим, стану на коленки, вот так...

Я с ума сходил от душевных терзаний. Но тут я вспомнил посиневшее лицо сына, которого лишили последнего глотка воздуха, его смертельную муку и едва сам не умер от сердечной боли.

И чтобы облегчить сыновью муку и собственные страдания, сказал:

- Так будет ли это, Кузьма Дмитриевич, по справедливости, чтоб нас убивали, а мы только прощали? Вы человек, кажется, справедливый.

- Значца, так... Как по правде, то треба и вам самим убивать... чтоб, значца, око за око... Значца, правда ваша... А с другого боку... то и у кутеночка есть матка, которая его жалеит и воет, значца, по этому кутеночку. Будем говорить, так на роду написано, чтоб кто-нибудь да по нас плакал...

И снова внутри у меня все затряслось от плача. А потом - так уж мне на роду написано - я заплакал по Виталику.

- Я, может, и простил бы Даниле. Но всем вам прощать никак нельзя. Только дай вашим власть - кишки из нас вытягивать будете, детей наших в огонь покидаете! И несправедливо - одному простить, если не прощать всем!

- Вам, примером сказать, я простил бы. Сказал бы: вот, значца, праведный человек, милосердный... Вот так, значца, - милосердный...

- Ну, допустим, что вы лично не мстили бы... Но другие из ваших, ярые да заклятые, не простили б... Так что, Кузьма Дмитриевич, прощевайте. Знать, на роду нам с вами написано быть смертельными врагами. Вот так.

Он поверил, что это мое последнее слово.

- Значца, так... прощевайте... чтоб друг друга не мучить. Пускай, значца, та сука воет по своему кутеночку!

Господи милосердный, дай мне силы вынести все это!..

И хотя жена моя знала, о чем мы с Титаренко могли разговаривать, все же спросила:

- Просил?

Я промолчал.

И был, кажется, такой сникший, что она больше не стала допытываться.

Ну, что ей скажешь?

Просить совета? Конечно же Евфросиния Петровна одобрит мою твердость. Но со своих непоколебимых позиций. И она никогда не станет вслушиваться в ужасающие интонации речей Титаренко, от которых меня мороз пронимает, заставляя переживать его беду так же остро, как и собственную. Она не будет мучиться моими сомнениями, и потому я не могу принять ее совета. Я ни за что не смогу простить Данилу, но не смогу не пожалеть и "ту суку, что воет по своему щенку".

И все же мне нужно на что-то решиться. И это будет, вероятно, так, как было со мной на войне. Я, убежденный тогда пацифист, с третьего выстрела всегда накрывал снарядом цель и в то же самое время ненавидел себя за меткую стрельбу. Но вскоре... вскоре я совершенно не думал о последствиях своей работы.

И может, сейчас мое спасение в сознании того, что я снова на войне. На этот раз - не с безымянным германцем, а с совершенно конкретными, безжалостными баланами, харченко, прищепами. "Ну, вы того... живите покамест", - так прощались они со мной в ту ночь, когда Шкарбаненко со своими "казаками" чуть было не выпустили из меня душу.

Ну что ж, и я им сегодня сказал: живите до поры... пока будете сидеть тихо...

Так, очевидно, и будет.

И все же - как тяжело быть человеком, как нелегко, невольно оказавшись в центре драки, уберечься от присущей бойцу предвзятости...

Убеждаюсь: нельзя быть одновременно и ангелом, и дьяволом. И никому не дано право выбора, все за тебя сделает жизнь.

Вот так и не удалось мне подняться над схваткой.

А жизнь идет в наступление, перешагивает через трагедии, и они взрываются позади нее, и чем больше этих взрывов, тем быстрее надо бежать в атаку...

Меня, как вы уже, наверно, слышали, назначили уполномоченным земельной общины при землемере.

И вот иду к "межевому инженеру, господину" Кресанскому проверить, не напрасно ли община тратит на него пеклеванную муку, свинину и первак.

Встречает меня еще в воротах Балан, возмущенно шевелит усами-вениками, указывает большим пальцем назад, на окна:

- Доколь это мне этот разор?! Вы, Иван Иванович, как уже власть вас любит да вам доверяет, ослобоните меня от этого постоя! Ну, ставил ему на ночь старую макитру. Мало! Подавай ему, вишь ли, мою обувку! Ну, ладно, пожертвовал свои сапоги - все одно не просыхали, - так теперь ему приспичило обмочить и жинкины. И остались мы со старухой разутые. А еще ж кожухи!..

- Ну, так купите еще пары две сапог.

- Вы шуткуете, а мои вытяжки - три рубля, а жинкины - аж пять!

- Ну, так подайте в суд.

Балан только руками развел.

В этот раз "господин" Кресанский не обзывал меня "вашим политпросветительством", потому и я не напоминал, что он - "его верноподданство".

Поздоровались сдержанно. В поведении "господина" чувствовалось некоторое заискивание, хотя время от времени он и показывал клыки.

- Слыхал я, что вас чуть было не постигла беда, - глаз Кресанский не поднимал. - Что какой-то бандит... м-да... Мужланы... Для них душу выкладываешь... А они вот так ценят ваши благородные порывы... м-да...

- Между прочим, - так же не поднимая глаз, сказал я, - хозяин ваш жаловался, что вы мочитесь в его сапоги. Вы как-нибудь опровергли бы этот поклеп.

- М-да... А зачем опровергать?.. Неприятная, знаете ли, гусарская привычка... м-да... А может, еще и подсознательное желание незаурядной личности оставить по себе какую-нибудь память. Как некоторые вырезают собственные имена на коре деревьев... м-да... Ну, и этот мужлан, наверно, запомнит, кто именно был у него расквартирован. Га-га-га!

- Однако...

- М-да... Я согласен с вами. Полностью присоединяюсь... М-да... Так вот. Ставлю в известность, что горизонтальная съемка закончена, вычислены координаты... вам известно, из какой это орнитологии?.. Ах да, я и забыл, что вы зауряд-прапорщик... Вычислены площади и составлена экспликация угодий. Можно приступать к составлению предварительного проекта землеустройства. Но меня задерживает сельсовет: не утверждены списки землепользователей, не определено, кому должны отойти излишки пахотной земли, что останутся после внедрения обязательной нормы на едоков - одна десятина на душу.

- Хорошо. Постараюсь ускорить дело. Знаю только, что часть земли отойдет к малоземельным Половцам, а остальное - в пользование сельскохозяйственной коммуны типа артели.

- Коммуны... м-да... Вы удовлетворены моей работой? - с вызовом глядя мне в глаза, спросил "господин" Кресанский.

- О, вполне! Своей работой вы опровергаете... невольно... некоторые ваши... гм!.. убеждения... взгляды... Вы, очевидно, решили остаться на своей работе постоянно...

- Решил?.. М-да...

- Вот только история с сапогами...

- Она никоим образом не повлияет на гармонию в моих отношениях с победившим классом. Ведь жалобы на меня исходят со стороны кур... кур... кулей. Кажется, так?

- Здесь, знаете, определенным образом добавляется еще и хамство...

- М-да... Согласен... Полностью присоединяюсь. Гусарская бесшабашность... М-да...

Распрощались мы, кажется, без особой враждебности. Он даже предложил мне стакан самогону.

- Не пью.

- М-да... Я опять забыл, что вы - зауряд-прапорщик... А у меня гусарская натура... м-да... А знаете ли вы, - с серьезной миной спросил меня "межевой инженер", - какая разница между землемером и котом? Вот так, не знаете... м-да... А та разница, что землемер накладывает по координатам, а кот - по углам... Га-га-га!

Я пожал плечами.

От "господина" Кресанского направился к Ригору Власовичу.

- Почему задерживаете списки? Землемер кивает на сельсовет и комнезам.

- Не мы тут виноваты, Иван Иванович. Тянут волость и уезд. А за нами только - списки коммунаров. Поступило двадцать девять заявлений. Но надо их перетрясти. В воскресенье собираем сходку, пускай община решает, кого можно пустить.

Еще задолго до назначенного времени на площади перед сельсоветом стоял человеческий гомон. Пришли все, кого ноги носили. Одни - так думаю даже в лице изменились от недобрых предчувствий, как после вещего сна, другие недоверчиво, с мужицким скептицизмом улыбались одними глазами что-то еще у вас выйдет? - третьи с приятным холодком в сердце ожидали какого-то чуда, а иные - с горячей верой, что сегодня, возможно, впервые в жизни улыбнется им судьба. И - понурые и молчаливые, а с виду покорные это те, кто теряли наймитов и отработчиков.

И вот из помещения, пятясь, появился Сашко Безуглый - выносил с писарем стол на крыльцо. За ними не торопясь, торжественно шагал Ригор Власович.

Крестьяне теснее окружили наших сельских предводителей. Секретарь сельсовета вынес еще пузырек с чернилами, бумагу, попробовал на ногте перо, долго умащивался на скрипучем стуле, а Ригор Власович терпеливо ждал. Затем поднял вверх руку и крикнул: "Тише!"

- Товарищи и граждане! И вы, куркули, которых пока что не лишили голоса. Стало быть, настал для наших трудовых селян счастливый день, который будут помнить и дети, и внуки наши. Сегодня учреждаем коммуну, ради которой великое множество людей сложили головы в борьбе с мировым капиталом, ради которой товарищ Ленин принял великую муку от рук врагов чтоб нам всем лучше жилось... Не много сегодня тех, кто сердцем поверил в коммуну, а как увидят все люди, что такое социализм, так не будет отбою от охочих. И победит коммуна. А живоглоты разные - мировой капитал да куркули - заплачут вот такущими слезами, так им жаль станет, что они загодя не покаялись. А соввласть наша, которая радеет за бедный класс да средних селян, даст коммуне взаймы и денег, и машинерию разную - только робите, чтоб социализм взял верх! Чтобы коммунарам хорошо жилось да и другие, на них глядя, были за коммуну и сами в нее просились... Но не всем туда двери открыты. Разным мироедам входа нету, потому как долго грешили, да не каялись, а то еще и там эксплуатацию разведут... Нехай искупают грехи свои, пока бедными не станут...

- Стало быть - обдерете? - это кто-то из богатеев.

- Не обдерем. Сами шкуру спустите. Как змеи... Ну, так вот... Народ так говорит: "И рада бы душа в рай, да грехи не пускают". Это уже я про тех, кто и не богатый, а великую хитрость в сердце затаил. "Возьму я да запишусь в коммуну, чтобы там ничего не делать, а только галушки с салом уплетать". А мы ему, тому лодырю, что скажем? А скажем ему, товарищи, вот что: не мылься, бриться не будешь! И еще тех в коммуну не пустим, которые хапуги и расхитители, потому как это такие элементы, что ежли негде украсть, то у себя из кладовки стащит, только бы не отвыкнуть. И еще пьянчуг разных нельзя пускать - весь хлеб переведут на самогон да все машины растащат на трубки для змеевиков. Вот кого мы, товарищи и граждане, не пустим и на порог коммуны. Пускай и они, как и богатеи, покаются и станут другими. А теперь, Федор, зачитывай прошения, а народ, стало быть, кого похвалит и в новую жизнь пустит, а кого под микитки да еще и коленом под седалище!

Писарь гнусаво распевал:

- "От Полищука Ригора заявление в коммуну. Прошу вас принять меня в социализм, ибо я за него кровь проливал и жить без него не могу. А что я порубанный да пострелянный, то не сумлевайтесь, - робить буду в полную силу, чтоб не плестись в хвосте. И не думайте, что хочу начальствовать, а желаю быть как все, чтоб на меня, на большевика, никто пальцем не указывал, а в пример брали. Прошу не отказать в моей просьбе. Руку приложил Ригор Полищук".

- Ну, так как, товарищи, - выступил вперед председатель комнезама Безуглый, - удовлетворить или ослобонить?

- Удовлетворить!

- Нехай идет!

- Этот не украдет да и другому не даст!

- Нехай попробует киселя, что сам запарил! Сла-а-аденький!..

- Тише, куркули, вас туда все одно не пустят!

- А мы свой хлеб едим! Еще и вам даем! На отработку! Га-га-га!

- Заплачете, весельчаки!..

- Голосовать!

- Галасуйте, галасуйте! Он вам такую коммуну сотворит! Выдержали бы только!

- Но уже не на вас, гадов, робить будем!

Однако, когда стали голосовать, подняли руки дружно. Даже богатеи им до коммуны дела не было, да и не хотели задираться с Ригором. Одно дело подгавкнуть из-за чужой спины, а другое - на виду у всех тянуть руку: нате, мол, что Илья, то и я, что все, то и Евсей!..

Сашку Безуглому был отвод:

- Не пускать! У него теща богомольная!

- Дурные! Он ее пересвятил!..

- Тише, товарищи! - подал голос Сашко. - С тещей у меня и впрямь непорядок. Не хочет в коммуну. Ну, так пускай работает на мировой капитал! А женщина моя хотя и не хочет, но ничего ей не поможет, иначе развод возьму!

- Бож-ж-же ты мой!.. Разво-о-од!..

- Не выдержит, сердешная! Такого мужа я другой не отдала бы!..

- С таким и я бы до гурта! Целоваться!..

- Поветрия на вас нет, длиннохвостые!..

Заявления первых сельских комсомольцев Митя Петрука, Крикуна Тодосия, и Карпа Антосиного разбирали недолго. Даже богатеи, учитывая ревнивое внимание Ригора Власовича к подростку-наймиту, красноармейцу и к сироте, не охаивали их.

А Балан, Митин хозяин, отвернувшись от власти, находившейся на крыльце, только рукой махнул: про таких, дескать, и разговаривать не стоит.

Когда поддержали Митину кандидатуру, паренек вышел на крыльцо и поклонился односельчанам:

- Спасибо, люди добрые!.. А я уж того... буду так работать, чтоб того... буржуям было кисло...

Карп и Тодось с речами не выступали.

Так же осторожно отнеслись и к Василине Одинец. Только кто-то из толпы хитренько пожалел коммунаров:

- Оно-то конешно, да только у нее мать сухорукая да трое деток. Есть все просят, а работать будет только одна Василина... Вот вопрос...

- А мы для того и коммуну основываем, чтоб все, старые и дети малые, могли на кого надеяться! - Это Ригор Власович так. - Не сумлевайся, Василина, за соввластью - как за каменной стеной!

О нескольких спорили, о ком говорили - "ленивый", "равнодушный к хозяйству", о ком - "все между пальцев плывет", а в общем - проголосовали и утвердили.

А вот Онисима Дударя забаллотировали, то бишь заругали. Припомнили, что еще при Бубновском имел липкие руки, - то мешок пшеницы утащит с тока, то отруби из коровника, а уже при советской власти тайком лесу навозил столько, что во дворе не умещается, - штабель бревен на улице.

- Братцы, так то ж я у буржуя! - оправдывался Онисим. - Это я свое кровное брал!..

- А дубы?!

- Так это ж наше, общее!..

- В коммуне тоже общее!..

- Нет, товарищи и граждане, - покачал головой Ригор Власович, - такой нам не подходит!.. Коммунар должен быть таким, чтоб про него говорили: вот это человек - чистой души, беспорочный! А какой из тебя, Онисим, коммунар? Да ты хапуга, по тебе тюрьма плачет!

Провалили и Микиту Шамрая, хотя и бедный был, но пьянчуга несусветный.

А когда секретарь зачитал заявление Юхима Плескало, весь сход за животы хватался от хохота.

Ригор Власович потемнел.

- Федор, ты что ж, понимаешь, над коммуной издеваться?!

- Дак он только вчера мне заявление принес... - чесал затылок секретарь. - Ну и сказано было - бедных...

- Юхим?! - крикнул Ригор Власович. - Ты здесь?

- Ну вот я!

- Так чтоб тебя тут не было! Слышь! В двадцать четыре часа ноль-ноль!

Чтоб подальше от беды, Плескало осторожненько выбрался из толпы и подался в неизвестном направлении.

Полищук некоторое время провожал его тяжелым взглядом, потом молча показал кулак Федору.

Когда утих смех, вполне мирно разобрали еще несколько заявлений - все бедняки да вдовы, приняли безоговорочно, - и Ригор Власович взял заключительное слово:

- Вот, стало быть, товарищи и граждане, основали мы коммуну и пожелаем ей доброго здоровья на страх куркулям и мировому капиталу.

Может, и тяжко будет нам поначалу, может, и не будет доставать сперва разума, как хозяйствовать, так есть у нас мудрая советчица Коммунистическая партия, есть у нас советская власть, есть у нас вождь товарищ Ленин. А они нас, коммунаров, и всех трудовых селян вразумят! Да здравствует советская власть! Да здравствует Красная Армия! Да здравствует мировая революция!..

И, вытянувшись в струнку, Ригор Власович и Сашко Безуглый запели "Интернационал".

Первые коммунары, а за ними и все односельчане подхватили гимн:

С Интернационалом

Воспрянет род людской!

Долгой жизни тебе, наша буковская коммуна! - это желаю тебе от всего сердца я, Иван Иванович.

Славься, Коммуна!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой автор рассказывает, как все ополчилось

против Степана, как он потерял всякую надежду на лучшее, но вновь

нашел в себе силы

- Так что будем делать с Яринкой?

- А это уже как ты скажешь... ты ж всему голова.

София смотрела на Степана чистыми-чистыми глазами. Она сейчас и думать плохо не осмеливалась. И не потому, что признала уже власть мужа в семье, но и потому, что так ей было выгоднее: примиряло его с Яринкиной судьбой и он принял на себя ответственность за все, что могло случиться. Теперь уже он за все в ответе. Забрал дочку домой - принял и заботы, и вчерашние и завтрашние.

И, проникаясь этим настроением, София даже льстила мужу:

- Ты же знаешь, Степочка, я за тобой - как нитка за иголкой. Вот и люди говорят мне: "Ой, Сопия, умный у тебя муж!.." А я и говорю... я и говорю... Вот намедни сваха меня перенимала... и сват... мол, пускай бы наши дети помирились... А я и говорю - не нужен нам такой басурман... каторжник... наш батька видеть его не желает... и в холодную посадит, как завидит... Наш, говорю, батька справедливый... вот так...

Степан не поверил ни одному ее слову. Прищуривался, да улыбался, да поглядывал на нее, слушая. Ибо сама ее искренность была неискренней, и сердечность ее - бессердечна, и даже то согласие, что пришло к ним, отсвечивало лисьими глазами. Это он знал. Даже ее покорность - это после арапника! - была обычной рабской покорностью, а у невольника всегда при себе нож, хотя бы и воображаемый. С невольником всегда его оружие готовность к измене. Изменит она ему, изменит... Как затаившаяся норовистая кобылица - в любую минуту может грызнуть всадника за колено. И он готов был, если придется, ожечь ее рукоятью нагайки по зубам.

И для того чтобы усыпить ее злостную бдительность, он внушал ей мысль, что его недоверие - деланное. Это так же, дескать, как муж, вполне уверенный в безмерной верности жены, ревнует ее даже к столбу, чтобы помнила про его мужскую бдительность...

София же была готова верить и в свою покорность, и в свою искренность.

- Повезем Яринку к лекарям. Пускай обследуют. - В своем великом горе он мог сейчас поверить во что угодно.

- А как же, а как же... как ты сказал, так и будет. Мужская голова... конечно.

Степан отпросился у начальства на два дня, София наготовила всего в дорогу, усадили больную и покатили.

На этот раз дорога не радовала Яринку. Не ждали ее новые открытия, мир она уже познала - болью своей. Равнодушно смотрела она вдаль - вон там дорога свернет направо, вон там проедут они над самым оврагом, а дальше напрямик через луг, там, где проезжала она, когда ей не было и шестнадцати лет.

И благодарности не чувствовала к родителям: где вы, мама, были, когда меня таскали за косы да пинали сапогами под ребра, где вы были, дядька, перед тем, как я хрипела в петле?.. Хотя в глубине души сознавала, что отчим ни в чем не виноват, однако, чтоб облегчить свое существование, она должна была кого-то обвинять и ненавидеть, потому что любовь, которой она одаривала весь мир, не дала ей ни капельки счастья. Но, даже нагнетая в себе неприязнь к Степану, она жалела его за то, что возлагала на него вину. За то, что он - муж матери и должен быть в ответе за ее, матери, грехи. Как и она, Яринка, теперь казнится за злую душу Данилы.

- Ой, не гоните так! - крикнула она отчиму со злостью.

Он обернулся и долго смотрел на нее, удивляясь или понимая. Должно быть, почувствовал ее настроение, перевел лошадей на шаг и ссутулился. Мать тоже, видимо, поняла злость дочери.

- Ой, парит как! Дождь будет. - И голос ее был розовый и сладкий, как сок арбуза.

Рассердившись на самое себя, Яринка начала мурлыкать какую-то песенку, но и песня тоже раздражала ее, и она вдруг беззвучно заплакала. Почувствовала себя такой одинокой, что хотелось взлететь с подводы и улететь далеко-далеко, чтоб и родная хата и люди в ней остались по ту сторону. Чтоб и воспоминания не осталось, потому что все это было ненастоящее, как марево...

И поскольку все на этом свете было ненастоящее, так и о болезни своей она не думала, ведь и собственное ее тело тоже было ненастоящее. Ни рук, ни ног своих она словно бы не видела, и даже все окружающее - и дорога, и тополи по обе стороны дороги словно бы и не существовали. Только и видела сама в себе собственную душу - прозрачную, радужно блестящую, подобную ледяному шару.

Украдкой утирала слезы кулачком - опять возвращалась в собственное тело, к опостылевшему дому и к людям, которых не любила. И качала сама себе головой - вон ты какая! - даже отчима, что на руках принес тебя домой, не пожалела!..

И закричала мысленно: ой, дядюшка Степан, какие вы!.. Вспомнила, как Степан хотел познакомить ее с половецким парубком, - и всю ее охватила внутренняя дрожь от восторга, от упоения. И ей захотелось жить в этом мире, горьком, страшном и прекрасном до слез.

И когда Степан нес ее с телеги и легко шагал по каменным ступеням, что вели к высоким стеклянным дверям больницы, крепко обвила его шею руками, едва не задушила в объятиях и, вытянув маленькие, словно приклеенные губы, звонко поцеловала.

- Ох, какие ж вы, какие!..

Встретив взгляд матери, не смутилась, а, наперекор ей, со сладостной злостью, с мстительной радостью еще раз прижала влажные уста к колючей щеке Степана.

"Вот нате вам! Нате!.."

В сердце Софии что-то тенькнуло. Но молчала. Молилась молча. Рыдала молча. И кричала молча.

Понимала: теряет не мужа - дочь. Степана, кажется, давно лишилась. И еще одно стало ясно ей: теперь должна следить за ними обоими. За Степаном - ради Яринки, за дочкой - ради мужа. Потому что стали они очень близки.

Про Степана она знала все. А кем считает сейчас Степана Яринка - не ведала. Только ли добрым отчимом? Отцом? Или...

Решила делать вид, что последнее ее не интересует.

Сидела София с дочкой на скамье, ждали Степана, совавшегося во все двери.

Наконец его впустили, и он долго не возвращался. Потом выглянул, поманил рукой, затем виновато улыбнулся и направился к ним.

Снова осторожно взял Яринку на руки, и все они зашли в тот же кабинет.

Их встретил дородный лысоватый врач в золотом пенсне велосипедом и с засученными, как для драки, рукавами. Бородка у него была уж слишком черной - полосочкой от губы до конца подбородка. Усики - ежиком.

- А-а, вот и мы! - весело потер он руки перед Яринкиным лицом и ласково ущипнул ее за щеку. - Ну, посадите ее вот здесь, - и белой, холеной рукой указал на застеленную простыней кушетку. - А вы уж постойте, стульев нет.

Врач сел за стол, забарабанил пальцами. Глаза его за овальными стеклышками, казалось, смеялись - такими они были добрыми.

- Ну, так что у нас, золотко, болит? - И на каждое Яринкино слово кивал головой: мол, так и должно быть. - Так, так, так... - И когда узнал, отчего все началось, покачал головой: ах, глупое дитя!.. ах, дикость ваша!.. ах, бить вас некому!.. ах, разбойники!.. Ну, я вас!.. Так, так, так...

Потом, нажав на Яринкин подбородок, заставил ее лечь и начал ощупывать ее ноги.

- Так, так... А мы без панталон!.. - И посмотрел поверх очков на Софию. - Вы, золотко, сшейте ей штаники, такие - вот здесь резинки и здесь резинка... так, так... пора быть культурными...

- Конечно, конечно! - радостно закивала головой София. - Как у панов...

- Да, да... как у культурных людей... Да...

Доктор долго бормотал над Яринкой. И постепенно улыбка сходила с его румяного лица, дышал он все тяжелее.

- Ф-фу! - и начал мыть руки.

Сквозь прореху его белого халата на спине виднелось сытое тело в густой сетке.

- Так! - сказал он серьезно. - Отнесите вашу дочку в коридор, потом поговорим.

Когда Степан возвратился, врач долго смотрел на него поверх стекол. Потом стукнул кулаком по столу и закричал:

- Варвары! Разбойники! - Подскочил к Степану и замахал перед его лицом кулаками: - Вот я тебе!..

Он бушевал минуты две. Затем вдруг утихомирился.

- Ах, змеи подколодные!.. Ф-фу! - Упал на стул и начал обмахивать лицо большой книгой. - Н-ну, так слушайте!

Побледневшие от страха супруги старались не пропустить ни одного слова, хотя и не все понимали: острая форма по-ли-ар-три-та... положение очень серьезное... почти безнадежное... спасти может только ку-рорт... да, курорт... с неоднократными повторениями курса лечения... ах, жестокие... обратитесь в уездный здравотдел... плакать... умолять... на коленях стоять... хозяйство загнать, все до нитки... чтоб ребенка спасти... а пока выпишу растирание... на ночь... укутывать ноги... в тепле... Ах, разбойники, ах, ракалии!

И, пыхтя и чертыхаясь, то и дело поглядывая то на одного, то на другого, доктор начал что-то писать на узенькой полоске бумаги.

- Нате, троглодиты, возьмете лекарства в аптеке! - А когда потревоженные Софииной благодарной рукой в кошелке закудахтали куры, доктор раскраснелся, сделался круглым, как шар, затопал на них ногами и выгнал.

Потом просунул брюшко в приоткрытую дверь и еще раз крикнул:

- Ждать!

Через несколько минут, уже спокойный, вынес еще одну бумажку.

- Направление на комиссию. Там же, в здравотделе. Варвары!..

София с перепугу перекрестилась на людей, ожидавших очереди.

- Ой, людоньки, ой, родные!..

- Ну?! - сказал Степан, когда к врачу зашел кто-то другой. Слыхала?..

- Ох ты, господи милосердный!.. Едва не умерла!.. Ну и пан...

- Какой еще тебе пан, дурная?.. Челове-ек! Хороший, добрый человек. Не то что мы с тобою... варвары!..

- А так, так! - заморгала София. - Я и говорю: такой уж приятный, да ласковый, да учтивый!..

Степан захохотал:

- Ха-ха-ха! Учтивый!.. Чуть было морду не набил!

- Чего смеешься? Не на меня же озлился!

- А и правда! - Степан улыбнулся грустно. - На меня! Вот так!

- Ну, ты не обижайся, Степушка. Покричал... Ну и что? За дело. Чтобы голову имел на плечах. Как же иначе.

Попасть на комиссию в тот же день им не удалось. Ночевать решили у Шлеминой Сарры.

И на этот раз при встрече пригожая хозяйка смачно поцеловала Степана на глазах у своего грозного мужа.

- Ой, Сонечка, пускай у меня будет столько добра, какой ваш муж красивый! Не то что мой страшила Шлема!

- Зато видный у вас муж!

Шлема молча смотрел на гостей сверху вниз, чуть склонив голову, и трубка его шкварчала, как сковородка с яичницей.

- Только и всего, что большущий! - вздохнула Сарра. - А разума бог не дал. Да, да, не дал бог разума! Вы подумайте только, - подняла она палец вверх, - подал прошение в артель! Да, да! Ну, зачем мне эта музыка?! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней! Да, да, с клешней! Ай, не говори мне свои слова! - замахала она рукой на мужа, хотя он и не думал отвечать. Вы подумайте, и буланого туда отвел! Да, да, отвел! И что теперь у тебя есть, глупый мужлан?! Да, да, что у тебя есть? Одна только бедная женушка, да, да, бедная! Ай-яй-яй, какой глупый человек!..

- Слышишь? - Степан Софии. - Вон куда люди стремятся!..

- Ну-ну... - сразу съежилась София. - Они люди городские... у них своего поля не было и нет... так им можно гулять... А нам робить надо!..

- А буланый!.. Да, да, буланый!.. - не утихала Сарра.

- А я, ей-богу, не знаю... это дело мущинское... - София решила для себя не спорить с мужем на людях. - Как он решит... а моей охоты туда нету... Да не будем про это балакать... Вот пообедаем... Бери, Степочка, корзину...

- А чего это ваша барышня с воза не слазит?

- Да... знаете... болезнь у нее... скоропостижно прицепилась... вот так, ни с чего... Роматиз.

- Ай-яй-яй! Такая бедная панночка!.. Ну, дай бог ей здоровья. Еще и замуж хорошо выйдет.

После обеда краснолицый Шлема стал сизым и, грозно покашливая, отправился на работу. Степан управился с лошадьми и лег на телеге отдохнуть, а женщины вели бесконечную беседу в светлице.

"Что-то еще запоет мне София по-настоящему, когда скажу про коммуну? - думал Степан. - Тут уж арапником на ум не наставишь... Ух, чертово племя!"

Однако воспоминание о завтрашней комиссии постепенно вытеснило мысли о коммуне.

"Ладно... не убежит... Главное - ребенок". Так и подумал - ребенок.

И чтобы успокоиться, думал еще: "Я и так служу коммуне". Но со стороны вроде нашептывал кто-то: вот и начинается то, за что ты воевал. Так окунайся же в новую жизнь. Не сомневайся!..

Весь тот день Степан был неспокойным и раздражительным. Даже к Яринке чувствовал неприязнь. Кто тебе эта дивчина-молодица? Что за радость доставила она тебе? Чего от нее ждешь? Чем отблагодарит она за твои великие беспокойства? И не вырастет ли из нее точно такая же София? Не ошибся ли ты? Может, она не настоящая, а выдуманная тобой же?

И воспоминание о том, что даже руки хотел наложить на себя из-за нее, вызвало в нем досаду и смущение.

"Уйду. Забудется. Пройдет. Жизнь еще впереди. И свет на ней не сошелся клином".

Незаметно наступил вечер.

Бродил по городу, всматривался в лица встречных. Ловил на себе женские взгляды. Замирало внутри. Это все такое новое - семь лет пробыл на войне, стрелял, рубал, боялись тебя и мужчины и женщины, второй год уже отдаешь свою мужскую силу женщине, что случайно стала на твоем пути, полюбил ничем не примечательную девчушку, а сейчас - как впервые на свет родился.

Не выздоровление ли это?..

Ох, как же было одиноко, тоскливо...

Затрагивали его раскрашенные женщины в широкополых шляпах, с папиросами в зубах: "Симпатичный мужчина, вы такой душка!" Недоуменно поднимал глаза: "Что?" - "Ах, котик, какой вы непонятливый, а на вид военный!.. Три рубля и ужин? Ах, у меня чулки сползают... - юбку выше колена, поглаживает ножку, обжигает взглядом: - Пойдем, котик?.. Нет денег?! Ну, так чего пристал? Деревня! Мурло!.."

А-а, это тоже любовь?!

Почти в отчаянии возвратился на постоялый двор. София и Яринка уже укладывались спать. Наговорившись с Саррой вволю, жена была оживлена и беззаботна.

- Где ты бродишь? Пора уже спатоньки! - И закинула полные руки за спину, расплетая косу.

Пышущая здоровьем, она напомнила ему женщину на панели, и это вызвало привычную томительную тоску.

Любо-о-овь!..

Яринка смотрела на него настороженно, почти со страхом, словно поняв его состояние.

Помявшись немного, Степан сказал скрипуче:

- Я, пожалуй, пойду лягу у лошадей.

- Да-а... можешь и тут, на лавке. Хотя, конечно, лучше поостеречься.

- Ладно.

Устроился на телеге.

Кони хрупали овес, совали морды ему под ноги, разыскивая в хребтуге что-нибудь получше.

Небо открывалось высокое и жуткое своей отдаленностью.

Где-то далеко в заречье лаяли собаки, шумела вода, переливаясь через каменную плотину.

Покой. Мир.

И постепенно раздражение оседало в нем, как муть, прозрачнее становилась душа. Перестал чувствовать течение времени: позади не было прошлого, впереди тоже не было ничего, кроме синего в пятнах неба, вечность без будущего. Улеглись желания, и он стал прозрачным и невесомым.

Утро ослепило и оглушило его. Проснулся легким, сегодняшним, без злой памяти, с одним только ощущением солнечного тепла.

Напоив лошадей, умылся под умывальником, что висел на столбике палисадника, вытерся полою рубахи, от нечего делать, пока проснутся женщины, пошел по узенькой тропинке к мельнице.

Вокруг все гремело, дрожало, люди неторопливо ходили по белому полу, сверкали глазами из-под припорошенных мукою ресниц, было радостно от ощущения несмолкаемого, как сердце, шума машин и знакомой каждому хлеборобу веры в завтрашний день, когда трудолюбивые, как муравьи, грузчики катили железные тачки с похожими на муравьиные личинки туго набитыми чувалами.

И, как каждый хлебороб, Степан чувствовал себя причастным к ласковому теплу муки в мешках, к скрытой в них человеческой силе и радости. И от этого наполнялся великой гордостью, хотелось пройтись по всем закоулкам, расталкивая людей: вот, мол, я, тот, кого вы обязаны благодарить за каравай, который как пух, как дух, как праведное солнце. И кто из вас сможет опровергнуть это?

Никто не спорил, все были согласны с ним, все уважали его. Воспринимали его существование на свете как жизнь очень нужного человека. И Степан от чувства удовлетворенности полюбил всех - от больших белых мельников до певучих босоногих молодиц, что ходили по припорошенному мучкой помосту легонько, будто ощупывая каждую доску, и поглядывали на него свободно, ласково и задумчиво.

Все эти люди были незнакомы ему и в то же самое время были близкими родственниками. И поскольку об этом знал он и, казалось, знали люди, Степан молча улыбался всем, не напоминал об этом родстве.

Радостно усталый вернулся он на постоялый двор. С щемящей нежностью усадил Яринку на подводу, был внимателен к Софии, и его совсем не обескуражило, что на комиссии ничего определенного не пообещали: путевок на курорт очень мало, в первую очередь предназначаются инвалидам гражданской войны, ветеранам труда и беднякам, но больную однако, возьмут на учет, ждите, да, да, должны ждать, другого выхода нет, не теряйте, больная, надежды, - он верил людям больше, чем они сами себе, потому что ему было известно о таинственной породненности между ними и собой, о которой они, возможно, и не догадывались.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой Иван Иванович повествует о благодати,

которой сподобилась святая дуреха

Мне не пристало быть злым. Я не имею права быть недобрым. Но вот беру перо, придвигаю к себе мою Книгу Добра и Зла и ненавижу даже чистый лист, а это бывает так редко...

Я, кто рад каждому доброму человеку и старается не замечать недостатков человеческих, пока они не становятся во вред всем остальным, сегодня ненавижу дитя, которое еще не родилось. Дитя женщины с лицом как цветок, со взглядом мадонны, углубленным в святую тайну. Такой я нечестивец!

Разгневался даже на любимую жену, явившуюся ко мне с этой благостной вестью.

Как всегда, все новости мне сообщают в постели. Лежит вот так Евфросиния Петровна, руки, как у школяра, поверх одеяла, строгая и разумная, смотрит, вероятно, в потолок - а куда же еще могут смотреть святые женщины? - молчит в глубокой задумчивости, а потом вдруг и говорит:

- Слышь, старый, ты не спишь?

- Слышу, - говорю, - да только сплю.

- А ты не спи, может, я тебе что-то скажу.

- Не ну-у-жно... - кряхчу я.

- Как это - не нужно? Да ты что?..

- Да так, - говорю, - не хочу слушать. Сплю. Сплю.

- Да ты послушай! - И теребит меня за плечо.

Я безвольный, как мертвец, которого уже наряжают.

- Ты смотри! Ну, ты смотри!.. Так черта лысого я тебе скажу!

И отворачивается, и вскипает теми пузырьками-словами, что, невымолвленные, так и испаряются из нее. И еще кипит она от досады, что я не люблю новостей. И еще негодует оттого, что я никогда не прошу ее поделиться ими.

Котел распирает острым паром, внутреннее давление в нем становится катастрофически высоким и - б-бух!

- А знаеш-ш-шь... наша Ядзя... - И пауза.

Тут уже не выдерживаю я:

- Что-о?

- ...в интересном положении.

- О! - Я ошеломлен. Убит.

Наша святая дева понесла!

Не от бога. Даже не от дьявола, что я мог бы и простить ей. От Ступы... Ха-ха-ха!..

- Не может этого быть... ибо это невозможно... - бормочу я.

- Вот недоумок! Иль ты не видишь, как она... гм!.. горбится спереди... Ах эти мужчины... о господи!

Та-а-ак!.. И вправду нужно быть слепым, чтоб не заметить по Ядзе этого "интересного положения"! Надо быть придурком, чтобы не смекнуть: благочестивый Ступа не сможет сотворить чуда словом. Нужно быть полным идиотом, чтобы не знать: Ступа подходит к своей узаконенной жене не только со своим обглоданным словом...

Но почему же я не заметил на Ядзином лице следов ее отчаяния, горя не заметил или хотя бы досады не узрел?

Нет. Ходит наша богородица чересчур прямо, носит свой живот осторожно и гордо, будто и впрямь сподобилась божьей благодати, узнав об этом из уст самого архангела Гавриила. На лице спокойствие и даже какое-то сонливое любование собой, своим отяжелевшим телом и внутренней святой работой, процессом творения. И женщины совсем, пожалуй, не касается то, что нива ее засеяна не золотым зерном, а озадками.

Милые женщины! Почему вы такие неразборчивые? Ведь жаждут вас и боги, и герои. Почему же так часто отдаете свое святое лоно никудышникам, а то и мерзавцам? Неужели только из жалости - чтобы, мол, и разбойник побывал со Спасителем в раю?

Теперь я понимаю - жалость опасна, она может обернуться рабством. Люди, остерегайтесь бездумной жалости! Бойтесь жалости! Ненавидьте жалость! Это говорю вам я, нежестокий, жалостливый человек, сам немало поплатившийся из-за своей жалости.

Но вернемся к нашей святой деве.

Имею ли я право укорять ее? Имею ли право побивать камнями? "Кто безгрешен, первый кинь в нее камень!"

Кидаю. Потому что мне больно. За нее. За себя. За мрачного парубка, не пожалевшего ни ее, ни себя ради Красной Звезды, которой боялся изменить.

Ригор Власович, ты, обвенчавший ее со святошей и лицемером, чтоб не заподозрили тебя в недостойной твоего служебного положения ревности, брось в нее камень! Накажи ее за свои сомнения! Убей ее за свою горькую любовь!

Я плачу. И правда, плачу в темноте - вот уже сожжены позади все мосты, никогда не увижу счастливым своего неразумного названого сына, спокойной и радостной - свою приемную дочь.

А какое мне до них дело? Почему я должен казниться?

И сам не знаю.

Тяжело. Плачу.

И все думаю про то дитя, которое будет купать и пеленать, обучать первым словам златокосая женщина с глазами цвета недозревших слив.

Сколько боли и мук причинит оно матери, которой уже никогда не стать мадонной! И чем оно заплатит своей матушке? Пшенной кашей с картошкой на старость, пренебрежением сильного, которому опротивел вид старческой слабости, затаенной ненавистью к человеку, потерявшему способность работать? Или, как и батенька, обсасывая слова, до смерти будет укорять ее бедностью и верностью чужому богу? И никогда не поблагодарит за небесную красу, что принесла его мать в приданое оскотиневшемуся батьке? За кротость и любовь, что даже у его отца выявила что-то человеческое?

Ригор Власович, я ненавижу тебя за твое самопожертвование, за твое глупое благородство, что причинило горе! Ненавижу за муки ее, твои и мои! Ненавижу себя за равнодушие. И прошу вас, люди, постоянно вмешивайтесь во все! И тогда спасете не только чужие души, но и свою собственную.

Помните, писал я: не вмешиваюсь, мол, в жизнь, пускай она течет сама по себе... Отрекаюсь. И клянусь: ныне и присно и во веки веков буду встревать во все драки за душу людскую, за радость людскую, за покой людской. И пускай погибну, но с радостным сознанием, что ничье горе не будет лежать камнем на моей груди.

А вокруг меня клокочет жизнь, кипят страсти, рождаются и умирают люди, окружают новости - нашептывают на ухо смешное и страшное.

Вот как-то наша попадья раскопала в чужих селах новую святую. Жила себе придурковатая девка Малашка, пасла свиней. И вот однажды из кустов в дубняке, где ее паства хрумкала желуди, вышел человек красивый-прекрасивый, кучерявый такой, волосы как овечья шерсть, и нос совсем не курносый, а наоборот, и бородка реденькая рыжеватая, а глаза так и горели святостью - будто голодный-преголодный. И сказал он деве Мелании: а накорми, мол, меня, если тебе душа дорога. И девица Мелания сразу поняла, что человек этот необычный, если так радеет об ее душе, и молоком напоила, и он возложил на нее руки, и гладил ее вельми ласково, и такую напустил на нее благодать, что у нее сердечко затрепетало. А затем Мелания почувствовала такое блаженство, как в раю...

И смикитили бабки, а с ними и матушка, что это было явление святого. И водили дуреху в храм, и на колени ставили, и кое-кто даже видел сияние вокруг ее нищей духом головы.

А милиция искала того "святого", потому как безбожники узнали в том "святом" Данилу Титаренко. Вот как!..

А то еще кто-то проломил голову каменюкой казначею, а портфель с деньгами забрал.

И снова милиция искала "святого".

И еще ходил по селу Тадей Балан и скрипел: "Близко, братья, конец света, ой близко!.. Вот уже нечестивцы коммуну заводят, да землю от хрестьян будут адбирать - на тую коммуну, да еще половцам прирезать будут, и наймитов от хазяив сманят - в тую коммуну. Но не потерпит такого лиха мир хрещеный, будуть еще и бунты, и кровь прольется, да еще Польша и Англия, да еропланы, да пулимьеты! Да газы! Да шонполы! Да виселицы!"

И тревога великая была среди богатеев - как же это без наймитов? Кто это сам управится? Как же без аренды? Да и куда податься, когда оставят всего по десятине на едока? Да где этих едоков взять? Нищих напринимать, что ли? Ох, может, и не надо бы кровопролития, а впрочем - нехай бы уж Польша и Англия, да еропланы, да пулимьеты!..

И мерзким червем точила тревога сердца некоторых бедняков: неужели и впрямь вернется это - и господин урядник, и шомпола, и виселицы?..

Но это у слабовольных.

А те, что позлее, ходили следом за Ригором и Сашком Безуглым, все советовались про коммуну и землеустройство, вчитывались в каждую строчку газеты - нет, не боятся большевики ни лорда Керзона, ни самолетов, ни пулеметов!

А были и такие, что ездили в город и видели красноармейцев - все молодые, красивые, как перемытые, и винтовки у них новые: ложа желтые из свежего дерева, стволы вороненые, сизые, из новой советской стали. И сапоги на красноармейцах новые яловые, и гимнастерки не выцветшие, и пулеметы на тачанках в брезентовых чехлах, а на выгоне возле речки приземлялся самолет, тот, что сделали на наши деньги, - желающих катает под самыми облаками, и все это не на погибель людскую, а в упреждение тем, кто полез бы с аэропланами да пулеметами, с виселицами да шомполами!

А некоторые говорили так: а смотрите, какие большевики крепкие, что даже пани Бубновская к ним на службу пошла!..

Вот так, как видите, и живем. С одной стороны в дрожь бросает от диких слухов, а с другой - согревает свет дня нового.

И еще новость. Закончил Андрюша Титаренко ветеринарную школу, приехал домой в отпуск. А чтоб не сидеть без дела, идет к мужикам, вытаскивают из хлевов кабанчиков за задние ноги, привязывают к лестнице - и новоиспеченный ветеринар, засучив рукава и поблескивая стеклышками пенсне, лишает их желания к продолжению рода. И не засыпает рану пеплом, а смазывает йодом.

И берет за это всего по полтиннику, и возмущается, когда зовут его в дом - на чарку с огурчиком.

- Вот это наука! - удивляются мужики, ибо коновалы и другие специалисты брали значительно дороже. - Такую антилигенцию нужно на руках носить!

И коров лечит Андрюшка, то бишь Андрей Кузьмич, и коней, и зовут его, когда овца закружится, и всех, кто на четырех ногах, приведет в порядок.

Даже повеселел Кузьма Дмитриевич.

- Вот, гадство, как жизня устроена! Через одну, мол, родную кровь, почитай, в ответчики запишут, а через другого, скажем так, чуть ли не на руках носют!.. Значца, так... чуть ли не на руках носют!.. Стало быть, надо за эту власть держаться, ведь, скажем так, всяческое облегчение хрестьянам от нее идет... Значца, так... надо держаться... Может, скажем так, и помилование выйдет Даниле... значца, как дитя дурное... вот так... А мы, хазяи, скажем так, нашу власть без хлеба и мяса не оставим...

Но не верится, чтобы его сват Тадей Балан согласился с его мыслями.

И тревожно мне порою на сердце, предчувствия тяжкие гнетут душу. Как перед грозой - тяжелое низкое небо, рожь прямая, встопорщенная - как волосы от страха. И тишина удивительная - не шелохнется ничто, и куры лежат боком в ямках и копошатся - к сильной грозе.

По вечерам ходим с Павлиной по разным концам села, подсаживаемся к мужикам на бревна и, едва различая строчки, читаем свежие газеты, чтобы прогнать эту глупую тревогу.

Нет, все же не будет бешеной грозы, не будет гоготать гром, не будут сжигать молнии наших мирных жилищ!

И покуда сил моих хватит, буду идти к людям с искренним словом, чтоб каждому веселее ходилось за плугом и по ночам не мучили кошмары трехцветные флаги, офицеры со стеками, чужие самолеты, злые, как церберы, пулеметы, шомпола и виселицы.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой автор "углубляет" дружбу между

двумя действующими лицами

После поездки в город постепенно спадало напряжение в душе у Степана. Еще раз убедился - любит. Ничего уже не требовал от любви своей, ни на что не надеялся, и хотя не было радости от этого чувства, но уже и жить без него не мог. И даже нашел себе новую цель: буду жить, чтоб она жила. Не станет меня - загрызет ее болезнь лютая, захиреет душой - ну, что может дать ей София, кто защитит ее от укоров, а этого не миновать, кто защитит ее от беды, нависшей над нею?

Приключение со святой дурехой, про которое тарабарили пропахшие цвелью и ладаном бабуси, только развеселило Степана. Он даже подтрунивал над Софией: вот какого ты имела зятя, вот, мол, тебе хозяйский сын, и красивый, и известный, - какая ж у него теща и какая полюбовница!..

София маялась, дергалась, будто ее заедали вши, но была достаточно хитрой, чтобы возражать ему:

- А ей-богу, ты будто в воду смотрел!.. Живоглот, да и только!.. Испортил такого ребенка, паскудный, да еще позорит! Излови ты его да посади в холодную... пусть знает, гадство, как больную жену бросать... может, еще попросится...

Такая была искренность в ее словах, что даже слезы блестели на ресницах, и Степан оставил без внимания ее скрытую веру в то, что все будет по-прежнему:

- Ну, ты!.. - только и сказал.

Она сразу поняла его.

- ...попросится, попросится, да так с этим и пойдет себе!

Но когда узнал Степан про убитого казначея, не на шутку забеспокоился. Волк начал оскаливать клыки.

В волости забили тревогу. Наряды конной милиции обшарили все закоулки, заезжали в леса, наведывались в глухие хутора.

Хитрущие хуторяне, столыпинские любимцы, гася жгучее любопытство и злорадство, ломкими от елейной ненависти голосами божились:

- Вот вам крест святой, граждане, не варим мы поганого зелья. Да и зачем хлеб святой губить, ежли наша родная власть свою казенку может из всякой - гм! - мелясы* сделать. Ни даже куба, ни "змейки", хоть обыщитесь, не найдете, ни даже запарки...

_______________

* М е л я с а - отходы сахарного производства.

Брешут, гады. И бандюгу где-то перепрятывают, и самогон гонят. Сколько раз находили в зарослях тальника или ивняка старательно сложенные печи с самогонной "машинерией". Огонь горит, первак журчит, а хозяина не найдешь:

- Не знаем, чье это, может, какие комнезамы - сообща, коммуной... А у хозяина, у настоящего - хлопот по самую завязку: тут тебе и продналог властям вези, и гужповинность тяни, пока килу наживешь, и от комнезамов надругательства терпи, и все, значца, такое и прочее... Титаренко?.. Данилу?.. Ищите где-нибудь еще... иголку в сене... - И руки за спину, и, посапывая, направляется в хату...

Попробуй-ка доискаться хитрого подполья, переворошить все сено на чердаке, перекидать все сучья за поветью - нет ли там ямы, обшарь все канавы и бурьяны...

Искали. Но находили иное. Позеленевшие патроны среди разных железяк. Для чего? Откуда?..

- Да, знаете, хлопчик где-то нашел, разве за ними уследишь? Вот я тебе, чертов сын!..

Немецкие ножевые штыки...

- А это, гражданин, очень способная штука кабанчиков колоть...

Но попадались и винтовки, и обрезы. Сокрушенно разводили руками:

- Ну вы подумайте, что у меня за соседи, - если бы не нашли это, так ни за что не поверил бы, что такие стервы у меня под боком!..

Принимали ли за чистую монету эти объяснения в особом отделе неизвестно. Но торопили: ищите, у бандита должны быть связи.

Степан раздумывал: почему это кулаки перепрятывают этого душегуба? Ведь все банды разбиты и сами богатеи всячески стараются создать видимость, что они в согласии с новой властью... Для чего-то он им нужен... Может, просто для того, чтобы чувствовали люди - есть еще порох в куркульских пороховницах? Есть еще, дескать, люди, готовые стать на прю с самими всесильными большевиками!.. Сегодня, мол, один, а завтра...

Нет! Не будет ни одного! Не бывать страху, подкрадывающемуся по ночам к нашим окнам! Не бывать бандитским выстрелам по коммуне!..

Однако и одинокий волк опасен.

Степан понимал: не только он охотится за серым, но и тот - за ним. Ходит, голодный, лохматый и заросший, неотступно по его, Степановым, следам. Может, даже до самой хаты провожает, вероятно, что и к окнам подходит. Слушает, как люди спят... как тихонько всхлипывает во сне Яринка.

И в этом опасность!

Осталась ли хотя бы кроха тепла в Даниловой душе, Степан не знал. Скорее всего - было сожаление по утраченному, а отсюда и злоба: если не мне, так и никому!

И вот тогда Степан испугался. За соломенную крышу. За наружные ставни. За внешнюю дверную щеколду.

Мучился. Как все это предотвратить? Но так, чтобы София не догадалась, - начнет кричать: вот, пошел супротив хозяев, а нам теперь хоть в землю лезь! - чтобы не всполошить Яринкину тихую радость - в тех цветах, что размалевывала на стенах, в книжках, которые, шевеля губами, прочитывала до единого слова, как молитву.

В выходные дни, вместо накопившихся работ по хозяйству, строгал доски, прилаживал внутренние ставни. Вот так, будем закладывать изнутри, ох и развелось же воров!.. А сам думал: теперь не вбросит бомбу.

Тайком вытащил ломиком пробои из наружной двери. Заметила София, раскудахталась. Не успокаивал. Примерялись, мол, воры забраться в хату, но что-то помешало. Врежу внутренний замок. А сам думал: теперь не завяжет двери снаружи. В случае чего из хаты вырвутся.

Начал было уговаривать Софию, чтобы облить соломенную крышу глиняным раствором: видел, мол, как делают в других селах. Чтоб, если молния ударит... А думал: не подпалит тогда хату.

Но София воспротивилась - не дам, и все. Прогрызут мыши дырки в глине - дожди зальют. Где ж это видано, где ж это слыхано, чтобы не так было, как у людей? Гром только в грешную хату бьет, а у нас все праведные. Чем дитя несчастное виновато перед богом, чтоб ее - молнией?! Иль я сама безбожная, иль грехи за мною?!

Степан вынужден был согласиться, что жена его - едва ль не святая. Правда, остается еще он, но София замолит грехи и за него...

А вот открестишься ли ты от куркуленка?!

И чувствовал себя спокойно только в дождливые дни.

А когда ночевал в чужих селах, в реденькой, как дымка, дремоте чудилось ему зарево от пожара, трещало, пылало злоязыкое пламя, и Яринка, вся в белом, протягивала к нему руки, беззвучно шевелила губами - звала.

Ломал голову: кому довериться?

И как-то в субботу, оставшись в Буках, зашел в хату-читальню.

Долго сидел над газетами, перечитал все, до последнего объявления, и, дождавшись, когда вышел последний посетитель, подошел к Павлине.

- Слышь, дивчина, дело у меня к тебе.

Павлина забеспокоилась, пооткрывала все двери.

- Закрой.

Она пожала плечами и подчинилась.

- Вот что. Дочка у меня, как знаешь, больная... целый день одна как перст... Скучно ей без людей, а у матери хозяйство... да и не такая у меня жинка, чтоб от ее слова у кого-нибудь потеплело на сердце. А Яринка такое дитя... нежное и чуткое, ласковое слово ей раны залечит. И любит она тебя, пример с тебя берет. Так, может, перешла бы жить к нам?.. А если боишься, что через это напад какой, то я тебе у начальника наган достану, как ты есть комсомолка... И станете вы жить душа в душу, как дети матери одной. И Яринка будет все перенимать от тебя, и душа у нее отогреется... Да на тебя только посмотреть: красивая, здоровая - и то радость...

Говорил, а сам думал: "Как все же плохо, что не все ты знаешь, дивчина... что затаил я от тебя самое главное... Но это ничего, она геройская... одно то, что в комсомол вступила, когда вокруг еще лютовали бандюги... и не побоялась от родни отойти... ничего... ничего... может, она и сама понимает..."

Павлина улыбнулась, вспомнив крутой нрав Евфросинии Петровны, внезапное охлаждение учительницы к ней, подумала и о том, что ей самой по душе этот странный человек в милицейской одежде, погрустила о быстроногой девчушке, с которой подружилась у учительницы, и потом спокойно и просто сказала:

- Ну, так что ж... ради Яринки - отчего ж... Только вот... как на это ваша жинка?..

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович восхищен мечтой

Сидора Коряка

Рано-ранешенько, как рассказывают, из половецкого колхоза приехал к нам механик, он же и кузнец. В тот же самый день я и познакомился с ним. Вот как представляю я себе его приезд: небольшой сухощавый человек в потертой кожанке, с худущим смуглым лицом, исчерченным глубокими морщинами, как шрамами от сабельных ран, с черным кожаным кружочком на одном глазу, сидит рядом с возчиком, устало взявшись руками за колено, а за ним в соломе и деревянных сундучках - пудов десять разных железок.

Единственный черный, как у цыгана, пронизывающий глаз механика живо осматривает наши Буки. Молодицы, встретив подводу с таким колдуном, наверняка тайком крестятся.

Возницей у кузнеца был глухой Федор Балацко, - если к нему обращаются с чем, на каждое слово, как обычно, вытаращив лупастые глаза, кричит:

- Чего? А?

И вскорости все село узнало, что тот привез комиссара.

Что был он таки комиссаром, можно было судить и по такому. Когда человек с кружочком на глазу слез с подводы напиться из Харченковского колодца и хозяйские собачищи, у которых шкура от жира вся была в складках, кинулись на него, даже повытягивались от усердия, человек этот, вместо того чтобы вопить "караул", вытащил наган и начал совать ствол в собачьи пасти. А когда собачье неистовство дошло до крайних границ, - это вышел на гвалт хозяин и, засунув пятерню под картуз, раздумывал, как поступить, человечище успел поддать одному псу ногой по челюсти, другого треснуть по голове наганом. И вот так крикнул:

- А н-ну, з-забери! Перестреляю!..

И Харченко сразу уразумел, что следует вмешаться. Бросился к одному церберу, к другому, схватил за ошейники и, боязливо озираясь на наган, потащил свою "скотину" во двор.

- Низзя, низзя! - утихомиривал собак. И, задыхаясь от натуги, кричал одноглазому: - Не бойтесь, не тронут! Они еще маленькие цуценята!

- Я т-тебе покажу цуценят, мироед паршивый!..

Человек в кожанке спрятал револьвер, вытащил шестом ведро воды, не спеша напился и погрозил выглянувшему из-за угла владельцу волкодавов здоровенным черным кулаком:

- Я т-тебе! Ты у меня!..

Лихо впрыгнул на подводу, Балацко снова уставился на него - чего? а? - и лошади тронулись.

Остановилась подвода у крыльца сельсовета.

Оба председателя - Ригор Власович и Сашко Безуглый - сразу вышли во двор, и человек, широко размахнувшись рукой, будто косил, поздоровался с ними.

- Коряк Сидор. Рабочий. В помощь вашей коммуне. Что там у вас чинить? Все можем. Деникина, Петлюру разбивали, то тяжелее было - эх и люблю я воинскую справу! - а какая-то там, звиняюсь, сеялка или триер - так сущий пустяк для красного казака!.. Пулемет вот этими вот исправлял! Замок для орудии! Эх, люблю военное дело! Чтоб всюду сражаться за нашу советскую власть!

- Ох, да тут у нас!.. - покачал головой Ригор Власович. - У нас еще и два трактора паровых без движения! И плуги саковские двухкорпусные! И лобогрейки. Да только от них одно название осталось... а сущность всю живоглоты растаскали.

Кузнец прищелкнул языком. Но, видимо, был оптимистом, рубанул воздух ладонью.

- Соберем! Все до винтика! - И засмеялся какой-то своей мысли. - Все, говорю, соберем!.. Об заклад?..

- Может, пугануть куркуляк! - осторожно спросил Ригор Власович. - В смысле нечищеной сажи в трубах или немазаных потолков в хлевах?..

- Куда там! От страху мужик забудет, куда и запрятал все натасканное. А мы вот позовем молодежь малую да скажем ей такое мечтательное слово! Вот посмотрите!.. Э-э-э! Я уж сумею!.. - И тут же поманил рукой ребятишек, окруживших подводу: - А ну-ка, подите сюда, юноши!..

Из ребячьей стайки послышалось обычное в таких случаях "г-ги!" - но с опаской и взрослой солидностью, заложив руки в карманы, они приблизились.

- Слушайте меня, молодежь! Там видели, что я привез?

- Ги-и!.. Железяки. Нужны они больно!..

- Вы говорите - железяки, а я говорю - совсем не то! Потому как я мастер и буду делать автомобиль, чтобы мог ехать до самого Киева и по всей земле!.. Ту-ту! - и поехал! И вас всех могу взять.

- Ги!.. Не возьмете! Обдурите!

- Я - да обдурить?! Да меня сам Буденный знает! Котовский!.. Красного казака Сидора Коряка! Эх, и любил же я военное дело!..

- А побожитесь!

- Ну, юноши, красному бойцу божиться грех!.. Вот так: сказал отрубил! Только тех возьму на автомобиль, кто перво-наперво принесет мне железные части и поможет для коммуны машины исправить! А тогда - всех юнош посажу в автомобиль и поедем сами в Киев, но не к святым угодникам, а к рабочему люду. А потом - куда кто пожелает. И нехай тогда ваши батьки на коленки становятся: не берите, мол, моего юноша до Киева, а я все одно возьму, потому что люблю молодежь, если она хочет идти к лучшему будущему. Потому что и сам страх как обожаю куда-то ехать - далеко-далеко - и видеть, как разный рабочий люд живет, потому что и самому мне хочется вновь увидать те места, где сражался за нашу советскую власть!..

- Поедем, дядь, поедем!

- Ну, вот и ладно, скажите всем сельским юношам, пускай несут железо - и будем с вами ковать новую жизнь!

- Ну и ну! - повертел головой Сашко-комнезам и даже руки потер.

- А ты как думал? - сверкнул на него цыганским глазом кузнец. - Надо, чтоб во всем мечта была, - без нее всякая работа как тело без души. Рубанешь, бывало, пана шляхтица от плеча до икотки, а сам думаешь: не смертоубийство это, а еще один шаг к коммуне ближе! Мечта, говорю тебе!..

В развалинах кузни, в бывшем имении Бубновского, поселился веселый дух Сидора Коряка.

Какая-то неистовость была в его работе. Чем питался поначалу - никто и не знал. Кто обжигал для него уголь, для меня тоже остается тайной.

Но помогали ему все. А больше всего подростки. Страшная его внешность - домовой, да и только! - не пугала юных, так сказать, кузнецов счастья. Снесли в кузню все, что звалось железом, даже пудовые замки и гаечные ключи от возов. И чтобы не обидеть "молодежь", кузнец принимал все да еще и похваливал:

- Ты, юнош, толковый, разумного отца сын! Для коммуны ты очень способный.

- А когда ж ахтанобиль?

- Вот как только управимся с инвентарем для коммуны. Скоро, скоро, потерпи!

Сначала ремонтировали сеялки, чтобы успеть к озимому севу. Старших подростков Коряк поставил к меху и молоту, меньшие, перемазавшись, как черти в аду, нарезали болты снайдезой. Радостной музыкой звенело и скрипело железо в стальных зубах плашек.

- Олеонафта подливай! - покрикивал кузнец. - Сухая ложка рот дерет даже железу. Каждый раз проверяй, находит ли гайка! Прожируй болты!

Уже в течение первого дня пареньки неплохо усвоили все тонкости кузнечного и слесарного дела.

- Дядечка, а где драчевый напильник? Головку болта запилить.

- Ищите сами. Вы тут хозяева. Эх и люблю ж, когда все сообща!

От белого жара горна нельзя было отвести глаз. Мех вздыхал тяжело и скрипуче, как больной человек. Коряк, опаленный огнем, в прожженном кожаном фартуке, нагребал кочережкой угли на железо, весь напряженный и праздничный, - вот сейчас выхватит клещами кус искристого железа, горячего и слепящего, как солнце, положит на наковальню, и начнется веселая перебранка: тоненьким звонким голоском жинка будет наставлять своего неповоротливого и тупого мужа - день-день! - тот же будет бухать в ответ на это - глуха ночь! - и только будет слышаться: день-ночь, день-ночь, пока все не остынет. Вновь и вновь будет заниматься заря в горне и ложиться на наковальню кусок ослепительного солнца и будет скакать осою звонкоголосая жиночка - день-день! - и угрожающе и глухо бухать дурной мужик - глуха ночь!

Я ходил в кузницу, как на праздник. Часами простаивал, опершись плечами на столбик, оглушенный и счастливый. Радовала меня суета измазанных детей Вулкана, искры окалины, как падающие звезды, сыпались мне к ногам. Потом вместе с подростками начал одной рукой помогать кузнецу где подгоним доску к ящику сеялки, где болт затянем, где смажем олеонафтом шестерни. От постоянных сквозняков схватил среди лета насморк. А каково кузнецу с ребятишками?

И пошел я по селу, собрал молодиц - будущих коммунарок - на толоку. Тесал новые и менял старые заметы для стен. Молодицы лепили и укладывали глиняные валки. За день починили все стены в кузнице. Кузнец, хотя и привычен был к сквознякам, похвалил нас:

- Ну, спасибо вам от коммуны! Эх и люблю казацкое товарищество! То ль ворога рубать, то ль шанцы копать, то ль штаны латать - все сообща!.. Ну и умный же тот, кто коммуну выдумал!

За неделю починили три сеялки.

Над лобогрейкой Коряку пришлось помучиться. Недоставало многих зубцов - отковывал и обпиливал сам. Не было хорошей стали на ножи. Ездил в милицию, набрал там много конфискованных немецких штыков, расплющил их, нарубил треугольников, а наиболее способные его помощники обтачивали их напильниками. А затем завзятый механик приклепывал готовые ножи к полотну.

Разбитые шестерни Коряк просверливал и соединял металлическими стяжками.

Молотилку из хозяйственного двора Бубновского нашли где-то лишь в третьем селе. Прижилась она у богатого мужика и не хотела признаваться, пока Безуглый не поехал в волостной исполком и тот не прислал наряд милиции. И плакала молотилка, и божилась, что она не она, и кивала на революцию: все, мол, наше, но старший милиционер нашел на ней и тавро какие-то номера, записанные и в инвентарной книге Бубновских, а она ссылалась на то, что старый пан продал ее, а документов на это не имела, и снова плакала, и мужик плакал, и жинка его плакала, и круторогие хозяйские волы, что вывозили ее со двора, в коммуну, тоже плакали.

И хотя напоследок мужик сокрушенно качал головой - мы не за такую, граждане, революцию! - но милиционеры думали совсем иначе. Старший так и сказал:

- Революцию, дядюшка, делали для бедных, а не для вас!

И вот таким образом, изменив надеждам куркулей о всеобщей справедливости революции, молотилка вступила в коммуну.

Надо сказать, что была она в добрых приймах, и Коряку не пришлось к ней и рук прикладывать. Обтерли, смазали - и хоть сейчас запускай керат и бросай ей в барабан снопы.

Предусмотрительный Ригор Власович составил из коммунаров очередь, и каждую ночь сторожа, вооруженные его винтовкой, дежурили во дворе.

Два коммунарских плотника перебирали ворота каменного амбара, скоро должны были привезти со станции отборную посевную пшеницу.

Это был первый кредит натурой новорожденной артели.

- Ты гляди, - удивлялись богатые мужики, - какое до них унимание!..

- Ничего, бог даст - уродит сам-один.

- Га-га-га! Будут знать, какова дармовая комиссарская пшеница!

- Голодранцы! Не сеяли, не жали, на печи лежали, а туда же - в хазяины! Кто ж это на них работать будет, на лентяев?!

- А хазяив, которые справные, к ним на барщину погонят. Труд повинность!

- Да, да! Ничего из этого не выйдет! Вот дядька Тадей Балан говорят, что в газетах вычитали: Польша да Англия зуб на коммуну имеют. Как заведете, говорят, сию ипидемию, то пойдем на вас с пулимьетами!.. И батюшку спрашивали - нигде, говорят, в писании про коммуну не написано.

- А мы свое писание напишем, чтоб по-нашему!

- Пишите, пишите! Напишут вам на штанах!..

- Пробовали было Деникин да Врангель - сами без штанов поубегали!..

Значит, коммуна становится реальностью, если ее ругать начинают... Ну-ну!..

А Сидор Коряк, механик коммуны, не обращал внимания на пересуды и со своими юными путешественниками изо дня в день звенел в кузне закопченный, страшный с виду и горячий сердцем.

- Поспешайте, юноши! Нам еще надо всю землю объехать!

Говорю ему как-то:

- И зачем вы, Сидор Ларионович, детей обманываете? Пожалуй, это самое большое преступление - врать ребенку!

- Гм! - приложил Коряк пальцы ко лбу. - Это вы меня, Иван Иванович, сразили наповал. Оно действительно, нельзя юношев дурить. Но ведь мечта! Разве она не больше того, что мы делаем? Вот я не могу летать, так как не птица. А хочется! Во сне летаю. Выходит, и сам себя обдуриваю... Не могу всю землю объехать. А хочется. В мыслях где только не бываю. Потому мечта!.. А вы хотите отнять ее у меня. И у этих юношев. Чтоб они жили как кроты слепые. А разве до всеобщей коммуны мы с вами доживем? Но они, а может - дети их, доживут. Потому - мечта! Такая прекрасная, что для нее и работать надо, и голову сложить не жаль! Ну, а теперь про этих юношев. Не обманываю я их. Пойду к самому председателю уездного исполкома, скажу: "Дай ты мне, товарищ Аристов, своего бенца только на один день - ради коммуны, ради мечты!.." И покатаю я своих боевых юношев хотя бы до Половцев и обратно, всех - до единого, а сколько радости будет!.. Ведь для них мир кончается где-то за горой, по пути в волость. А тут тебе вдруг - и поля, и леса, и горы, и долины. Вся земля, красивая как мечта!..

В тот день пригласил я Сидора Ларионовича к себе на обед. Он не отказывался, только растерянно глянул на свои руки.

Фыркая, как конь, долго умывался под умывальником, тер руки песком и все никак не решался вытереться свежим полотенцем, что вынесла Евфросиния Петровна.

- Мне, мадам, какую-нибудь тряпочку бы, - возвеличил он мою жену. Но поскольку его заставили воспользоваться полотенцем, то осторожно ткнул им несколько раз в лицо, так же наполовину осушил руки и недовольно крякнул: - Забыл уже, как среди людей... а жинку мою деникинцы застрелили... вот так и остался бобыль бобылем... Так что извиняйте за мой "фрак"...

Снисходительная улыбка Евфросинии Петровны не успокоила его. Сидел съежившись и все приглаживал свою жесткую чуприну.

Белая скатерть страшила его.

Евфросиния Петровна расщедрилась на полбутылки казенки.

- После контузии я вроде не пью, но ради такого случаю...

Первая же чарочка ударила ему в голову. Лицо потемнело еще больше, единственный глаз горел черным огнем.

Борщ Евфросиния Петровна варит такой вкусный, что я удивлялся выдержке кузнеца: ел медленно, обороняя ложку куском хлеба.

- Ну, мадам!.. - Таким образом он высказывал свое восхищение кулинарными способностями хозяйки. - Эх, мадам!..

Откуда он набрался такой учтивости, я не знал.

Вареники утопали в сметане, и Сидор Ларионович принялся поспешно их спасать.

- Эх, мадам! - Это было уже вместо послеобеденной молитвы.

А потом Коряк разговорился.

- Вот так бы накормить всех рабочих людей на всей-всей земле... Может, аж тогда я был бы счастливый!..

- "Не хлебом единым...", Сидор Ларионович!.. - возразил я.

- Нет, Иван Иванович! Пока на всей земле великое множество голодных ртов, прежде всего коммуна должна накормить людей. Ведь тот, кто голодный, тот и унижен. А нам нужно, чтоб люд был счастливый и гордый, чтоб не гнулся и никого не боялся, чтоб не подставлял другую щеку, а как потребуется - так саблей, саблей! А тогда уже пускай употребляет и духовную пищу - от нее вреда не будет... А вас, мадам, можно смело назначить поварихой на всю мировую коммуну!

"Мадам" расцвела, она, вероятно, издавна только и мечтала стать поварихой.

Потом Коряк рассказывал про бои на белопольском фронте. Он так горячо переживал прошлое, что на нас с женой даже ветром повеяло от тех яростных атак. А когда пошла речь о нашей неудаче подо Львовом, схватился за голову ветеран и зарыдал.

- Не подумайте, мадам, что я пьяный... А очень мне жаль, что трудящийся люд в Польше остался в панской неволе! Но воевал я честно, говорю вам! Эх и люблю ж я военное дело, когда надо оборонять трудящийся люд! Когда-то и я боролся с буржуями за восьмичасовой, а сейчас вот и по четырнадцати роблю для коммуны, потому - мечта! И в партию записался еще в восемнадцатом, чтоб та мечта скорей расцвела!.. Ну, прощевайте покамест. Спасибо за гостеприимство и за обед, дюже вы правильные люди, что не чураетесь нашего общего дела и - так мне сердце подсказывает - уважаете коммуну... А у меня работы!.. И бороны еще беззубые, и культиваторы безногие, и паровые тракторы - без души. Да только все сделаем! Потому мечта!..

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, где автор рассказывает, как один дедок

способствовал Яринкиному обращению

После разговора со Степаном Курило дня два не решалась Павлина сказать Евфросинии Петровне о своем переселении. Не хотелось ей расставаться и с Катей.

Но все же выбрала удобную минуту и обратилась к Ивану Ивановичу:

- Приходил ко мне ваш сосед. Милиционер.

Учитель внимательно посмотрел на девушку и, догадавшись, что разговор будет не из приятных, промолчал.

- У него падчерица больная. Знаете?..

- Как не знать... Я думаю, что про нее вскоре будут знать многие люди.

- Так я к ним перехожу.

- Вот как...

Наступило молчание.

- Вы не думайте...

Иван Иванович усмехнулся - сожаление, обида, прощение.

- Нас уже вторично покидают... Настанет, видимо, время, когда и Виталик оставит родное гнездо. Старые всегда остаются в одиночестве.

- Ой, Иван Иванович... Привыкла я к вам. Но только есть люди, которым еще тяжелее.

- Понимаю. Вот только Евфросиния Петровна... Ох и достанется мне!..

- Да, наверно, и мне... - засмеялась Павлина.

Однако Евфросиния Петровна не набросилась с упреками ни на мужа своего, ни на Павлину.

- Может, так оно и лучше.

С тех пор как рухнули ее матримониальные намерения в отношении девушки, Евфросиния Петровна постепенно утратила жгучий интерес к Павлине. И все же, когда та собрала свои пожитки и начала прощаться, учительница смекнула: а вдруг скажут - выгнала дивчину, нрав свой показала? А все должны знать: страстная защитница женщин, председатель женсовета не только образец справедливости, но и добрая, уж такая добрая женщина!..

И Евфросиния Петровна, обняв Павлину, вполне искренне расплакалась у нее на плече: "Погоди, детка, я еще не все сказала... еще несколько слов... сядь, посиди минутку..." - а сама ринулась к сундуку, долго рылась в нем, придерживая крышку головой, достала оранжевый в цветах платок и накинула его Павлине на плечи.

- Ты только посмотри, Ваня, как она хороша! - И это должно было означать, что такой красивой девушка стала лишь благодаря подаренному платку.

Павлину заставили хорошенько укутаться, повертеться перед зеркалом, а женщины в стороне тоже склоняли голову от плеча к плечу и тоже поглядывали в зеркало, а там отражались улыбка щедрости и сжатые от гордости губы.

- Носи, деточка, на счастье и хотя б иногда вспоминай вредную Фросину Петровну!

И опять объятия, и опять слезы - на этот раз от умиления своей добротой.

В тот день Павлину обнимали трижды. Евфросиния Петровна, как известно, положила начало.

София Курилиха хлопала своими прекрасными серыми глазами: ой, говорил мне муж, такая уж красивая, как писаная, такая добрая, и прими ты ее, как дочку родную!.. А я во всем слушаю его, это же муж!.. А то, что вы в том комсомоле, так что ж... разве там безбожники какие?.. Неверующие, говорите?.. Гм!.. Ну, это уже как кто...

А Яринка так едва не задушила девушку в своих объятиях.

- Ой, Павлинка, какая ж ты, какая!.. Я думала - не придешь... Плакать хотела... А ты!.. Вот так бы откусывала от тебя, как от конфетки!.. Вот так бы ела тебя с паляницей, как мед! Вот так бы вслушивалась в тебя, как в сказку!.. Вот так бы разрисовывала тебя, как цветок!.. И что ты такая красивая? И почему я не такая?.. Ты будешь теперь носить мне книжки каждый день? Ведь так? И спать будем вместе? Я не брыкаюсь, ей-богу!.. А чтоб храпеть - ни за что! Я тебе сказки буду рассказывать, пока не заснешь. Я знаю хорошие-прехорошие!.. А то и стихи на память. "Рассветает, край неба пылает..." Ой, как хорошо!.. А то еще хату-читальню тебе разрисую... Любишь меня?.. А я тебя так люблю, так уже, так!.. Только не напоминай мне, что я калека. Если с тобой, то мне и ног не надо. Словно бы как лета-аю-у-у-у с тобою-у-у вме-е-есте!..

И Павлина тоже заплакала.

И в душе для себя решила обить все пороги, чтобы люди позаботились об этой женщине-ребенке. Может, и произойдет чудо. И сказала:

- Я тоже буду заступаться за тебя. И перед людьми, и перед судьбой.

И больше ничего не сказала, потому что не была разговорчивой.

И поверяли девушки друг другу свои тайны. И плакались друг другу о своих печалях. И выискивали друг в друге что-то родственное, сестринское, чтоб не разлучаться на веки вечные. И забывали про то, что каждая из них может полюбить - и никакая сила тогда не удержит их вместе...

И когда наступило полное доверие, Павлина сказала:

- Хочу, чтоб были мы с тобою - как одна душа. Записывайся в комсомол.

Замкнулась Яринка.

Все думала, взвешивала.

Как-то еще мать посмотрит на это. Ведь, вступив в комсомол, станет Яринка не только против Данилы, но и против его родителей, родичей, всех баланов, прищеп, харченко, близнецов. Поступит наперекор и матери своей, которая так стремилась породниться с богатеями.

Восстанет против самого бога.

А разве не восстала она против всех их, когда накинула петлю на шею и саму смерть поставила между ними и собой? И разве не разбила она надежд матери, не преступила божьей заповеди? О терпении до самой смерти... Не терпела. Кричала всему свету - болью своей, чистыми розами, что малевала на стенах, ненавистью своей: вот, топчите сапогами мои цветы - не будет вам спасения ни на этом, ни на том свете! Восстала и тем, что ушла от них к отчиму и Павлине, к тем, кто знает иную правду.

И когда взвесила все это, осуждения материнского уже не боялась. Потому что не верила ни одному ее слову. И мать, родная мать перестала быть для нее примером. Даже порядочной. Ведь для матери мало народить дитя, она должна быть еще и святой.

Яринка заранее знала, что ответит на ее вопрос отчим, и про Степана она не думала.

Оставался еще обыкновенный человеческий страх. Подстережет где-нибудь Данила, истопчет сапогами. Пугали кулацкие слухи про аэропланы и виселицы. Но она уже умирала дважды - от Даниловых тумаков и в петле. Пугали еще и образа - тонконосые деды с голубыми неистовыми глазами и смуглые тонкогубые и безгрудые женщины, долгие годы умиравшие у нее на глазах то ли с голоду, то ли от чахотки.

Но отчим не боялся их. Не боялась и Павлина.

Яринка чувствовала себя слабой. Но знала: отчим жизни не пожалеет, чтобы защитить ее. И Павлина - с нею.

Но оставалось еще одно сомнение. Нужна ли такая калека самим комсомольцам? Что она, немощная, может сделать, чтобы стать полноценной в их среде?..

Так пока что ничего и не решила.

Павлина никак не решалась напомнить об их беседе.

А Яринка молчала - чувствуя себя виноватой перед ней.

Подруга, вероятно, понимала ее состояние. И тоже наедине мучилась чем она поможет Яринке, чтобы та ощутила себя сильной телом и душой?..

На облупленной скрипучей бричке в Буки приехал старичок в низенькой соломенной шляпе и в брезентовом пыльнике.

Возле сельсовета фаэтон остановился, старичок небрежно кинул свой балахон на крыло и бодро забежал в помещение. Приглаживая свою серебряную - клинышком - бородку, обратился к секретарю:

- Э-э, скажите, милейший, где здесь у вас проживает народная художница Ирина Николаевна Корчук?

- Какая это Ирина Миколавна?

- Сказано, народная художница. - Старичок достал из кармана бумажку, поднес к глазам пенсне, которое держал за петельку, пробежал глазами запись и погрозил пальцем: - Э-е, милейший, стыдно вам, местному, не знать своих знаменитых людей!.. Да, да, Ирина Николаевна!..

- Вы, гражданин начальник, видать, не туда заехали! Возчик ваш, видать, еще вчера напился.

- Милейший!.. - Старичок угрожающе поднял вверх палец.

- А кто вы такие, звиняюсь, будете?

- Театральный художник Синцов в должности методиста народного творчества уездного политпросвета.

- Ну, тогда садитесь, товарищ ме... ме...

- ...методист. Да, да, милейший, вы совершенно правильно промекали название моей должности. А теперь переберите в вашей светлой памяти все сельские фамилии и подайте мне Ирину Николаевну живую и здоровую!

- Дак это ж... Дак это ж... - На секретаря нашло внезапное просветление. - Дак это ж Сопиина Яринка!.. Что-то там малюет на стенах... Да куды ей до моей Харитины! Как проведет черту на завалинке желтой глиной, ну, точно отрежет!.. Ну, как вам уже Яринку, то нехай. Сю минут. Вы садитесь на бричку, а я побегу впереди.

- Нет, милейший, вы сядете со мною рядом, ибо мне надоело, чтоб передо мной бегали глашатаи!..

Когда бричка подкатила к хате Софии, Синцов милостиво отпустил писаря.

- Можете, милейший, быть свободным. Только вот поезжайте с кучером и реквизируйте где-нибудь гарнец овса для моих жеребцов. - Он величественно указал на понурых кляч, что повисли в шлеях. - Вашу нераспорядительность буду рассматривать как непочтение к политпросвету. - Старичок приложил ладонь ко рту и сообщил заговорщицки: - Моим жеребцам сечка опротивела.

- Сю минут.

А старичок, подхватив одной рукой раздутый портфель, а другой побитый этюдник, смело пошел к дому.

Он влетел так стремительно, что едва не сбил с ног Софию, удивленную появлением брички возле ее ворот.

Ему сразу бросились в глаза Яринкины рисунки.

- Тихо! - погрозил он пальцем Софии вместо приветствия.

И, оседлав горбатенький нос пенсне, начал жадно рассматривать причудливые цветы, буйный праздник линий и красок.

- Тихо! - еще более угрожающе цыкнул он на женщину, хотя та с перепугу совсем потеряла дар речи.

Оглядев стены, печь, рисованные бумажные рушники на портрете Шевченко, зацокал языком:

- Ай-яй-яй! Вот так пассаж! Ну, милейшая, ну и ну!.. Так это вы будете Ирина Николаевна?

- Да... да... - наконец-то прорезалась речь у Софии. - А ей-богу, не я... Мне и в голову такое не пришло б... Не виновата я, товарищ, ни в чем, вот вам крест святой!..

- Виноваты! - прикрикнул старичок. - В таланте вашем! В красоте вашей. Телесной и духовной. Правду про вас сказывали!

- Ой, товарищ, извиняйте, то дочка моя. Вот, ничего не делает, оттого что больная да и... Если бы знала, что от власти такое осуждение, так я бы ей... я бы ей!

Старичок в недоумении заморгал глазами. Потом в сердцах швырнул портфель на лавку.

- Ну, что я мог увидеть в вас! А еще, старый дурень, считал себя физиономистом!.. Обыкновенное хорошенькое личико, туповатое даже... Ну, прощаю... Показывайте мне вашу знаменитую дочку!

- Яри-и-ина! Вот видишь!.. Говорила тебе!..

И София с видом святой непричастности и благородного возмущения провела приезжего в комнату к дочери.

Яринка встретила его настороженным и в то же самое время твердым взглядом (защитят ее и отчим, и Павлина!), обороняясь прижатым к груди "Кобзарем".

Старичок и здесь так же придирчиво и долго изучал Яринкины рисунки, время от времени поблескивая стеклышками пенсне на автора.

- Ну и ну!

- Видиш-ш-шь! - покачивала головой София. - Я ль тебе не говорила!

- Ти-и-ихо! - шепотом пригрозил ей старичок. - Невежды молчат, когда говорит искусство! - И затем совсем по-простонародному прикрикнул: Цыц!..

Расхаживал по комнате, покачивал головой, теребил коротенькую бородку, жевал кончик уса, потом обернулся к Яринке:

- А скажите, милейшая, у кого это вы перерисовывали?

Яринка съежилась.

- Это она еще у свекрухи... - стала защищать дочку София.

- У свекрухи?.. Вы замужняя?.. Такая молоденькая... Вы комсомолка?

Яринка молчала. Потом насупилась и сказала почти со злостью:

- Ну и рисую, так и что? Хлеб у кого отбиваю?.. И не от свекрухи переняла, а из своей головы!.. Когда тяжко мне, так и малюю.

И крепко зажмурилась.

- Детка моя, ты еще сама не знаешь, что...

- Говорила тебе!.. - перебила его София. Но старичок так глянул на нее, что та даже пошатнулась.

- А вы когда-нибудь встречались с такой женщиной - Шостак-Собачко?

- У нас, в Буках, такой тетки нету.

- Ах, вот оно что!.. А как вам кажется - хорошо рисуете?

- Ой, что вы, деда!.. Плохо. Еще в школе нарисуешь, бывало, коня, а Иван Иванович, учитель наш, спрашивают: "Это у тебя собака, что ли?" Нету у меня способности к рисованию. А это - так себе, чтоб душе было легче.

- Вот вы какая!.. Да вам цены нет, золотое вы дитя! Иу, вот что. Талант у вас нешуточный. Цвет - просто чудо. Грандиозно! Но только тревожит меня разбросанность композиции. Не ощущаете вы еще границ прекрасного. Частенько несдержанность ваша приводит к сладенькому любованию. Вам это трудно понять сегодня, но станет ясным позднее. Надо сдерживать руку, слышите, девушка?! Будьте строже к себе и к своим цветам. Чтобы они не все рассказывали, а заставляли людей в мыслях еще и свое дорисовывать.

- Ой, дедушка!..

- Вот так. А теперь позвольте скопировать ваши композиции. Может, устроим выставку. Чтоб все увидели, на что способен наш народ, наши комсомольцы. И работайте, работайте, детка, на радость людям. Ибо все прекрасное должно принадлежать народу. Слышите, комсомолочка?..

- Ой, дедуся, какие ж вы, какие... Да после того, что вы сказали... да я... такое нарисую... чтобы аж пело... аж пахло!

А старичок уже удобно уселся на одной табуретке, на другую поставил этюдник и кружку воды и, прикрепив лист бумаги к крышке, начал перерисовывать Яринкины цветы. Делал он это быстро и вдохновенно, откладывал готовые листы на лавку сохнуть и быстренько брался за следующие.

Успокоенная София несколько раз заходила в комнату, мялась. И наконец осмелилась пригласить деда пообедать.

Тот сразу же согласился. Только предупредил:

- Как приедет мой кучер, так накормите и его. Иначе и сам не сяду.

- Ну что вы! - замахала на него руками хозяйка. - Иль мы живоглоты какие!..

Синцов уплетал обед за обе щеки. И, подобрев, похваливал Софию:

- Достойная вы мать, если воспитали такую дочку!!

- Ой, вся в меня!.. Но малость с причудами... непослушная... покрикивает на мать!

- Ну, это для творческих натур не новость!

- Я и говорю...

До самого вечера художник перерисовывал Яринкин сказочный цветник.

Прощаясь, попытался поцеловать руку молодичке, но та, вспыхнув, выдернула ее. Поцелуй достался Софии - в щеку.

Курилиха долго гордилась этим:

- Вот чертов дед! Ему бы только целоваться!.. Такой уж лакомый до красивых молодиц!..

Поздно вечером приехала из волости Павлина.

Яринка стеснялась рассказать ей о посещении художника. То и дело вздыхала, сгорая от нетерпения. Однако не изменила себе. Засыпая, прошептала:

- Записывай. Меня люди и так считают... ну, комсомолкой.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович с прискорбием

сообщает, что настойчивость высшего начальства обернулась для него

злом

С неделю назад вечерком пожаловал ко мне пресимпатичнейший старик художник Константин Львович Синцов. Давненько я уже просил его посмотреть художественные произведения Яринки Корчук (никак не могу привыкнуть, что она замужняя).

Мне не удалось зазвать его в хату, - он торопился домой, ссылаясь на какие-то неотложные дела.

Встретившись со мной, обнял и расцеловал:

- Ну, Иван Иванович, милейший, спасибо! Благодаря вам открыл я такой феномен!.. И боже ж ты мой - совсем еще девочка!.. Ну и талантище! Это, вполне возможно, вторая Шостак! Спасибо, родной, спасибо!..

- Эта, как вы говорите, девочка очень много пережила. Неудачное замужество, увечье. Безысходность.

- Да, да. Я заметил. Непосредственность ребенка и дух взрослой мудрой женщины.

- Что-то нужно делать.

- Сначала я попробую обратить на нее внимание общественности. Может, удастся устроить ее персональную выставку. Или хотя бы уголок на выставке декоративного и прикладного искусства, что вскоре должны устроить в уезде. А там... ну...

- Учиться ей надо. Художеству.

Константин Львович покачал головой.

- Хотя это вам покажется странным, но я опасаюсь, чтоб ее не испортили. Боюсь, что начнет она свою науку в живописи с жеребчиков и собачек, а закончит казаком с дивчиной где-нибудь в роще или над прудом. Вот только посоветовал бы ей - читать. Поддерживать тот огонь, что живет в ее душе. А все остальное... Ведь вы в течение четырех лет не научили ее рисовать лошадок?..

- Каюсь, Константин Львович, каюсь...

- Ну, извините, милейший, тороплюсь. Еще раз благодарю. Помолодел на двадцать лет. Вот как приобщишься к молодой силе - и самому не терпится вспыхнуть магнием.

Синцов церемонно поклонился, махнув мне шляпой, запахнулся в дождевик и затормошил сонного кучера:

- Ну, милейший, пошел, пошел!

Лошади закивали головами, бричка заскрипела всеми своими старческими ребрами, и только пыль золотистым облачком взвилась над дорогой.

От радости меня дрожь проняла. Ну, слава богу, не ошибся я, не обмануло меня чутье. Может, и удастся вывести яркого человека на широкий путь. Надо, чтобы у людей перед глазами был добрый пример. Читаешь, бывало, благополучные повести про Золушек, про пай-мальчика, который стал королем или богачом, а здесь вот без всякого обмана трудящийся человек становится знаменитым. Без счастливого случая, без доброго волшебника, без богатой тетушки, что, отдав богу душу, завещала состояние благодарному племяннику... "Роботящим умам, роботящим рукам перелоги орать, думать, сiять, не ждать!" Какое пророчество! Сила какая!..

С Евфросинией Петровной своей радостью не поделился. Знаю, каково ей: горько быть умным человеком без всякого таланта. Тогда - зависть, маскирующаяся под нигилизм и скепсис.

Ну что ж, будем ждать добрых вестей.

Дня через два после приезда Синцова получили мы с женой письмо от Нины Витольдовны.

Читали за столом. Жена ревниво следила за каждым словом. Теплая ее рука на моем плече готова была тут же сжаться, как только она услышала бы зашифрованную речь.

"Здравствуйте, моя дорогая подруга и вы, Иван Иванович! - Пока что все шло гладко, и женина рука была расслаблена. - Будь здорова и ты, доченька. Надеюсь, что ты не очень докучаешь своей второй маме Евфросинии Петровне... - Рука жены легонько сжалась - она могла истолковать эту фразу как двусмыслицу. - Спешу сообщить, что я уже закончила педагогические курсы.

Только полгода прошло, как попала я в непривычную среду, только-только успела подружиться с прекрасными людьми, набраться мудрости на лекциях, где и педагогика, и педология, и украинский, и русский, и немецкий языки, и история философии, и научный коммунизм, и текущая политика, и многое другое, и вот уже - прощайся со всеми и со всем, а главное, воюй за назначение.

Как вам известно, я совсем не придала значения предложению начальства работать в штате уездного наробраза. Я твердо заявила тогда, что намерена вернуться в Буки, где меня знают люди, перед которыми я в неоплатном долгу.

Начальство посоветовало тогда подумать, отпустили меня с некоторой предупредительностью, с милыми улыбками, и я, наивная, успокоилась. А оказывается, это был подвох, и эти "милые" люди преисполнены черной изменой. Сразу же после окончания курсов стало известно, что меня оставляют в уезде. Инспектором народных школ.

Заведующий уездного наробраза принял меня опять-таки с милой улыбкой.

А когда узнал, в чем дело, моментально помрачнел и забарабанил пальцами по столу, будто я стала для него очень неприятной.

"Мадам, - сказал мне этот бессовестный бюрократ (вы видите: я уже усвоила современную терминологию!), мадам, я не намерен дискутировать с вами в то время, когда еще не решена проблема безработицы!" Подумайте только, на что он намекает!.. Просто убил меня этот жестокий человек!.. "Вы не имеете права!" - вспыхнула я и, кажется, почувствовала на глазах слезы. "Товарищ Бубновская, - процедил он, - вы очень красивая женщина, но я уже вышел из того возраста, когда на меня могут подействовать женские чары. Кроме того, ваше назначение согласовано с уездным партийным комитетом..." - "Я - беспартийная", - прохныкала ваша покорная слуга. "А это не имеет значения!" - был холодный ответ. Я хотела крикнуть ему в лицо, что... что это грубое принуждение... крепостничество... но смогла только промямлить: "Я буду жаловаться!.." Бурбон откровенно засмеялся и сказал: "Мне нравится ваша настойчивость. Чувствую, что и в работе будете проявлять эту похвальную черту характера"...

В тот же день побежала я к секретарю уездного парткома, жаловаться, конечно.

И вот что он мне сказал:

"Товарищ Бубновская, а вы войдите в наше положение. В уезде всего двенадцать учителей с высшим и незаконченным высшим образованием. Подавляющее большинство из них, а это всего лишь единицы, работают в средней школе, в отделе просвещения. И случаются среди них и такие, что их просто невозможно использовать на руководящих должностях. Ну, вы понимаете... грешки... Деникин... Петлюра... А в воспитательной работе мы можем полагаться только на честных, лояльных людей... Прошу, учтите это".

Загрузка...