КРИСТОФ РАНСМАЙР Кокс, или Бег времени

Посвящается Ань

1 Ханчжоу, Прибытие

Под обвисшими парусами Кокс достиг китайских берегов утром того октябрьского дня, когда Цяньлун, самый могущественный человек на свете, император Китая, повелел отрезать носы двадцати семи налоговым чиновникам и продавцам ценных бумаг.

Полосы тумана тянулись в этот мягкий осенний день над гладкой водою реки Цяньтан, чье песчаное, размытое на протоки русло двести с лишним тысяч подневольных рабочих, вооруженных лопатами и корзинами, изрядно углубили, ибо император пожелал исправить ошибку природы, дабы река стала судоходной и соединила море и бухту с городом Ханчжоу.

Клубы тумана снова и снова скрывали корабль чужеземца от взоров людской толпы, собравшейся возле гавани на площади казней. Согласно полицейскому отчету, две тысячи сто зрителей, свидетелей непогрешимости и справедливости императора Цяньлуна, многие в праздничных одеждах, за разговором или в благоговейном молчании ожидали выхода палача и видели, как трехмачтовый корабль то выплывал из речных туманов, то снова в них исчезал и с каждым новым появлением приобретал все более грозный вид. Ах, какой корабль!

Ни потоп, ни извержение вулкана, ни землетрясение, ни да же солнечное затмение не могут оправдать даже одной-единственной мысли, без разрешения обращенной от блеска и всевластия императора к фактам обычного мира.

Углубив Цяньтан, император продемонстрировал, что его воля способна передвинуть целый город к морю, а море — к садам и паркам Ханчжоу. С тех пор приливные потоки, словно жертвенный дар океана, несли идущие в порт корабли прямо к набережным и складам города, а река, отражающая императорскую власть и со сменой отливов и приливов меняющая направление своего водотока, могла нести целые флоты.

Но что значил Всемогущий, чьи законы определяли всякое движение жизни, бег реки, береговые линии, даже мигание глаз и сокровеннейшие мысли, когда большой, доселе не виданный парусный корабль скользил по черным, смердящим известковым молоком кожевников водам Цяньтана? Вдобавок император был незрим. Не то что корабль, который исчезал из виду лишь на несколько ударов сердца, а затем клубы тумана вновь выпускали его в очевидную реальность.


В толпе у места казней иные из мандаринов, сидящих в портшезах или под балдахинами, начали тихонько передавать друг другу толки последних дней — пробившийся из множества теней императорского двора шепоток о предстоящем прибытии английского парусника, груженного ценными машинами и часами. Но кто бы ни шептал, он ни в коем случае не указывал при этом на трехмачтовый корабль и после каждой фразы украдкой озирался по сторонам, проверяя, не слышит ли одно из многих ушей императора и не видит ли один из многих его глаз, что облаченные в расшитые плащи или в платье с меховой оторочкой подданные, чьи имена любой агент полиции или тайного сыска с легкостью установит, позволяют себе запретные тревоги по поводу того, что происходило нынче утром по высочайшему произволению. Разумеется, осужденные стояли там, где стояли, ибо так повелел Высочайший. Но вправду ли и этот огромный корабль с синими обводами держал курс на один из великолепнейших и богатейших городов империи согласно Его воле?

Цяньлун, не зримый либо сияющий червонным золотом и шелком, был вездесущ — божество. Но хотя в эти дни он намеревался в сопровождении свиты из пяти с лишним тысяч придворных завершить в Ханчжоу свою инспекционную поездку по семи провинциям и с флотом из тридцати пяти кораблей отправиться в Бэйцзин{1} по Великому каналу, прорытому специально для него водному пути, еще ни один горожанин и ни один из высших ханчжоуских сановников не лицезрел его во дни его пребывания в городе. В конце концов император не должен ни утомлять свои глаза видом хлопот будничной жизни, ни обременять свой голос беседами или речами. Все, что должно увидеть или сказать, видели и говорили за него подданные. А он— он видел все, даже с закрытыми глазами, слышал все, даже когда почивал.

Этим утром Цяньлун, Сын Неба и Повелитель Времени, парил в горячечных грезах высоко над башнями и крыша ми Ханчжоу, под охраной сотен латников, высоко над клубящимся туманом средь верениц темно зеленых холмов, где осенний воздух напоен нежными ароматами и где собирают самый драгоценный чай империи,— словно младенец, он лежал в постели, что была подвешена к красным лакированным балкам его роскошного шатра и покачивалась на четырех шелковых шнурах, проплетенных пурпурными нитями и благоухающих лавандой и фиалковым маслом. Нашитые на прозрачные занавеси подвесного ложа соловьиные перышки порой слегка колыхались на сквозняке.

Презрев роскошь приготовленных заранее, за много недель, пустых дворцов Ханчжоу, придворные разбили свои шатры и шелковый шатер Высочайшего так высоко над городом, оттого что в путешествиях император порой предпочитал ветер и эфемерность крепости из тканых полотнищ, шнуров и вымпелов всем палатам и стенам, которые могли таить сокрытые опасности или стать ловушками, расставленными заговорщиками и убийцами. С высоты же холмов казалось, будто Цяньлун в эти дни держит в осаде один из собственных своих городов.

Окруженный бумажным морем ходатайств, приговоров, каллиграфических надписей и стихов, экспертиз, акварелей и несчетных, еще перевязанных шнурком и запечатанных свитков, которые нынче утром, как и в любой другой день, предполагал прочитать и должным образом оценить, разрешить, одобрить или отвергнуть, император лежал в томи­тельных грезах, от которых резко пробудился, когда первый из его камердинеров попытался уберечь ценную грамоту от горячечных судорог больного и утереть его потный лоб батистовым платком, сбрызнутым лотосовой эссенцией.

Нет. Нет! Исчезни! Цяньлун, сорокадвухлетний мужчина, казавшийся едва ли не хрупким средь пышных подушек и про­стынь, отвернулся, как рассерженный ребенок. Он хотел, что­ бы все — в том числе и шуршащий бумажный хаос, в каком он ворочался, — оставалось, где и как было. Едва заметного, лишь чуть обозначенного движения указательного пальца было достаточно, чтобы руки прислужника отдернулись и замерли в готовности.

Но кто из присутствующих, молча склоненных слуг и лекарей, которым под страхом смерти воспрещалось обронить за пределами шатра хоть слово о горячке или об иной хвори Высочайшего... и кто из солдат лейб-гвардии, как бы окаменевших в своих пурпурных доспехах и окружавших сей ша­тер словно недвижно дышащий панцирь, дерзнул бы усомниться, что император, мокрый от пота и горячки, лежал в своей зыбкой постели и в этот миг — одновременно! — находился там, внизу, в окутанном туманами городе, более того, находился даже среди двадцати семи мошенников, ожидающих расправы. Как находился и в черных водах гавани, где сейчас под лязг цепей бросил якорь английский барк.


И словно этот лязг, от которого толпа онемела, послужил сиг­налом к его появлению, еще прежде чем якорь лег на дно и цепи натянулись, к первому из двадцати семи столбов безмолвно подошел сухопарый мужчина с косой до пояса — палач. Он коротко поклонился приговоренному, который заверещал от страха, большим пальцем левой руки поднял вверх кончик его носа, а правой приставил серповидный нож к перемычке меж ноздрями и резанул вверх, через переносицу прямо до лба.

К воплю боли — вместе с фонтаном крови он исторгся из странно пустого лица, вдруг приобретшего сходство с мертвым черепом, и, нарастая с каждым следующим шагом палача от столба к столбу, с каждым его поклоном и взмахом ножа, в конце концов стал оглушительным, — тут и там примешивались взрывы все более громкого смеха:

Наконец-то эти алчные свиньи потеряли не только лицо, но и носы! И это еще мягкое, слишком мягкое наказание за то, что они продавали на биржах Бэйцзина, Шанхая и Ханчжоу ничего не стоящие бумаги и пытались прикрыть обман налоговыми деньгами, золотом императора! Они должны, ползая на брюхе, благодарить своих судей, ведь, по мнению иных собравшихся у эшафота весельчаков, им бы стоило и яйца отрезать да затолкать в задницу, чтоб дерьмо из пасти поперло. То, что кровь брызнула только из их паршивых плоских харь и только их носы, как паданцы, посыпались на доски эшафота, был сущий акт милосердия!

Две шелудивые собаки, не отходившие от палача, обнюхивали упавшую добычу, однако не трогали ее. Этим занялась стая ворон, которые за считаные мгновения, перед тем как последний из осужденных лишился носа, беззвучно слетели вниз с кровель пагоды и в итоге, по неизъяснимым причинам, пренебрегли лишь четырьмя или пятью носами, оставив их средь беспорядочного узора кровавых следов. Испытывал ли император, где бы он ни находился сейчас в своей незримости, те же чувства, что и хохочущие очевидцы его справедливости, и... улыбался ли?

Словно лязг якорных цепей и грянувший вслед за тем снизу, из города, вопль боли окончательно вызволили его из путаницы сновидений, Сын Неба наверху, среди холмов, сел на своей горячечной постели, которая еще слегка покачивалась от его последних судорог. Но и камердинер, преклонивший колени у этой покачивающейся постели, не разобрал бормотания Цяньлуна:

Значит, он прибыл? Англичанин. Прибыл?


Алистер Кокс, лондонский часовых дел мастер, конструктор автоматов и господин над девятью с лишним сотнями меха­ников по точным работам и ювелиров — золотариков и серебряников, — стоял у поручней трехмачтового корабля “Сириус” и зябко ежился, несмотря на сияющее утреннее солнце, которое уже высоко поднялось над холмами Ханчжоу и рассеяло туманы над черной водой.

Холодно. Холодно. Черт побери.

В течение семи месяцев изобилующего яростными штормами морского путешествия — из Саутгемптона вдоль зараженного малярией африканского побережья, вокруг мыса Доброй Надежды и через зараженные малярией гавани Индии и Юго-Восточной Азии до этой вонючей бухты Ханчжоу — “Сириус” был для него единственным, давно опостылевшим жильем и убежищем. Дважды во время рейса у корабля ломались мачты, и оба раза — сначала у берегов Сенегала,а затем в путаных течениях возле Суматры — он грозил затонуть вместе со своим бесценным грузом.

Однако словно оберегаемый неким всемогущим божеством Ноев ковчег, полный чудесных металлических животных — вы­кованных из серебра и золота и усыпанных драгоценными камнями павлинов с распущенным хвостом, механических леопардов, обезьян и серебристых песцов, зимородков, соловьев и хамелеонов из золоченой листовой меди, которые меняли окраску от рубиново-алой до темно-изумрудной, — “Сириус” не канул на дно, но после долгих ремонтных работ у враждебных берегов вновь ставил паруса и брал курс на многообещающую страну, подвластную богоподобному императору.

В гремящие ночные часы, когда капитан и тот уже не верил, что его корабль выдержит натиск исполинских валов, с Коксом, который до этого плавания никогда в море не бывал, произошло что-то странное, и с тех пор он именно так откликался на все чудовищное и грозное — даже в тропическом зное Юго-Восточной Азии или Индонезии опасность бросала его в озноб. Находившийся рядом иной раз слышал, как он стучит зубами. Вот и теперь, в солнечный утренний час, его бил озноб, а все потому, что он посмотрел в изящно гравированную подзорную трубу, которую намеревался на первой аудиенции преподнести в дар императору Китая.

Смех, вопли и удары гонга, которые поднявшийся бриз принес по водной глади от места казни к изъеденным древоточцем бортам корабля, команда “Сириуса”, а с нею и Кокс истолковали как шум праздника: китайский император рас­порядился отметить прибытие самого даровитого конструктора автоматов и часовых дел мастера западного мира! В самом деле, к небу взмывали и ракеты, до того яркие, что даже дымные хвосты всех цветов радуги, бешеными спиралями летящие в зенит вдогонку стремительным вспышкам разрывов, не блекли на фоне солнца. Однако же, глянув в подзорную трубу, Кокс увидал не окаймленное цветами оркестровое возвышение и не флагштоки со стягами, а двадцать семь столбов на эшафоте и убедился: это не праздник.


Кокс зябнул. Как наяву, он снова видел перед собой императорских посланников, двоих мужчин с длинными косами, в одежде странно скромного покроя, но из шелка и лощеной шерсти. Той злосчастной осенью два года назад, когда его пятилетняя дочка Абигайл, его солнышко, его звездочка, умерла от коклюша, они привезли ему приглашение китайского императора.

Посланники подошли к гробу Абигайл, потому что Кокс отказался прервать свое бдение возле усопшей и приветствовать высоких визитеров в гостиной. Он тогда уже три дня не ел и почти ничего не пил, и слова посланников, переведенные толмачом Ост-Индской торговой компании, слышались ему как бы из дальней дали:

От имени Сына Неба и Великого Императора Цяньлуна они просят мастера Алистера Кокса приехать ко двору в Бэй-цзин, дабы первым из людей западного мира поселиться в Запретном городе и создать для высочайшего и ревностнейшего любителя и коллекционера часов и автоматов доселе невиданные механизмы согласно планам и мечтаниям Высочайшего.

Вначале посланники, наверно, подумали, что в комнате, разубранной венками и гирляндами из белых дамасских роз и озаренной мерцанием десятков белых свечей, лежит на возвышении не мертвое дитя, а выкованный из тончайшего металла механический ангел — новейшее творение всемирно знамени того конструктора автоматов, которое в ответ на нажатие кнопки может в любую секунду подняться и открыть глаза.

На веки мертвой дочки Кокс положил синие сапфиры, что были предназначены для красного коршуна, заказанного герцогом Мальборо. Серебряными крыльями коршуна он ук­рыл тонкие ручки Абигайл. На ее изнуренном лихорадкой и кашлем теле, одетом в саван из белого атласа, даже крылья хищной птицы мерцали точно ангельские крыла.

Коксу тогда чудилось, будто собственная его кожа, собственное его лицо отлиты из металла, и жар и медленное течение слез он ощущал будто на статуе, сам пленник в ее беспросветно-черном нутре, когда один из посланников, обнаружив свою ошибку и увидев перед собою не автомат, а мертвое дитя, склонился в глубоком поклоне и, полагая, что тем отдает должное законам чужой культуры, пал перед усопшей девочкой на колени.


За минувшие с тех пор два года Кокс каждый час каждого дня думал об Абигайл и перестал строить часы. Не желал более изготовлять на своих станках ни единой шестеренки, ни единого упорца, ни единого маятника и баланса, коль скоро каждая из этих деталей служит всего лишь измерению уходящего, ни за какие сокровища мира не умножающегося времени.

Пять лет — всего-навсего пять лет! — были отпущены Абигайл из изобилия вечности, и, когда ее маленький гроб опустили на Хайгейтском кладбище в могильную тьму, Кокс при­казал убрать все часы, даже солнечные на южной стороне своего дома на Шу-лейн, оставил лишь одни: загадочный часовой механизм, вделанный в надгробие Абигайл вместо мраморного ангела или скорбящего фавна.

Чертежи этих уже через несколько месяцев оплетенных плющом и розами часов, которые он не показал даже Фэй, он снова развернет только на верстаке в Китае — в поисках механизма, что сумеет вращаться долго-долго, без остановки, и в конце концов уйдет из времени в саму вечность, как насекомое из узилища своего кокона. Жизненными часами Абигайл назвал Кокс это неприметное, замаскированное в зависимости от времени года цветами, листвой или плодами шиповника надгробное украшение, которое являло ему бренность собственной его жизни и связывало ее с вечным покоем Абигайл.

Если его мануфактуры в Ливерпуле, Лондоне и Манчестере и продолжали изготовлять хронометры по заказу аристократических семейств, судовых компаний или Королевского адмиралтейства, — руками многих сотен часовщиков и меха­ников, которые могли придать хронометру форму и голос дрозда или соловья, да еще и сделать так, чтобы означенные птицы в дневные, вечерние или ночные часы распевали разные песни, — то после смерти Абигайл происходило это под надзором его друга и компаньона Джейкоба Мерлина, который сейчас подошел к нему и стал рядом у поручней. В минувшие семь месяцев Джейкоб часто стоял вот так рядом, слов­но опасаясь, что ему придется удерживать Алистера Кокса, самого печального человека на свете, от поисков покоя в черных пучинах океана.

Мы ведь не сойдем на берег именно здесь, у Execution Dock{2} — сказал Мерлин. У него в руке тоже была подзорная труба.

Кокс лишь раз в жизни видел, как на Темзе у Execution Dock повесили трех пиратов, на очень коротких веревках, чтобы они не сломали себе шею и на весу медленно задохнулись. Пиратской пляской назвали зрители беспорядочные дерганья повешенных, тщетно пытающихся глотнуть воздуха, — королевское правосудие.

Кокс зябнул. За истекшие два десятилетия самые блистательные семейства Англии и континента заказывали на Шу-лейн изысканные вещицы — одни, чтобы сделать подарок самим себе, другие, чтобы дружественно настроить могущественные и неукротимые дворы, например, двор русского царя. Но разве получивший дар когда-нибудь спрашивал о творце часов и автоматов, преподнесенных ему с просьбой о разрешении пользоваться торговым путем, о таможенных льготах или об иных привилегиях?

Император Китая спросил.

Когда после двух месяцев размышлений принял приглашение Цяньлуна и в знак согласия отослал в Бэйцзин сделанный тушью чертеж зимородка, Кокс был преисполнен надежды, что путешествие в Китай, может статься, отвлечет его от неумолимости времени и он вновь будет строить автоматы, а не то и часы: механические создания, которые на самом деле всегда останутся лишь игрушками, — павлины, соловьи или леопарды, сверкающие сапфирами и рубинами игрушки для Абигайл.

После князей, толстосумов и военачальников Европы, богатейших и беспощаднейших людей своей эпохи, пусть и сам богоравный император в своих тронных залах и павильонах для аудиенций играет чудесными животными и куклами спящего ангела, ожидающего воскресения под плакучей сосной в Хайгейте, и озарит свою державу сиянием детской невинности.

Загрузка...