16 Гинкэ, Мгновение

Занесенные снегом, скованные морозом павильоны и дворцы летней резиденции цепенели в безветрии, когда Владыка Десяти Тысяч Лет пешком отправился в путь, каким до него не хаживал еще ни один правитель Срединного царства.

Этим зимним утром, когда в воздухе роились ледяные кристаллики, превращенные холодным солнцем в иглы сверкающих молний, Цяньлун непривычно много часов, лежа в постели, покачивающейся на шелковых шнурах, безмолвно отклонял каждый поданный ему документ, каждое прошение, каждое ходатайство. Не предоставлять льгот. Не облегчать налоги. Не продвигать по службе, не разрешать, не награждать. И не миловать. Пусть смерть и все события жизни либо произойдут в этот день сами по себе, не управляемые высочайшим решением, либо замрут в нынешнем своем состоянии.

Покинув постель словно утлый плот и оттолкнув при этом двух евнухов, которые по негромкому возгласу камергера, как обычно, предложили себя в качестве опоры или ножной скамейки, Владыка Десяти Тысяч Лет не пожелал тратить более ни одной минуты на ходатайства и прошения. И не потерпел, чтобы ему помогли одеться, а когда покинул павильон — чтобы секретари, телохранители, гвардейцы или воины сопровождали его, окружив строго упорядоченным кордоном, обычным непробиваемым человеческим щитом.

Он послал лишь за единственной своей возлюбленной и велел ей ожидать его у Павильона Облачных Надписей, в такой студеный день, как нынче, от наполненного горячей проточной речной водой бассейна, который дымящимся, оправленным в нефрит зеркалом лежал перед означенным павильоном, бесконечной чередой поднимались клубы пара — полосами, кольцами, облачками, что вправду напоминали летучие письмена и по определенным дням небесного года соответственно толковались астрологами.

Один. Совсем один. Император в одиночку покинул свой павильон, превосходно защищенное, надежнейшее место на свете. Без телохранителей, без гвардейцев. Конечно же, позднее и два следующих дня, когда снег не шел и только инеи искрился на снежном покрывале, было заметно, как истоптано это сверкающее покрывало в затишье павильонов — истоптано сапогами замаскированных, хорошо спрятанных вооруженных людей, которые из укрытий, куда их отправили высшие офицеры и чиновники, с недоверчивым удивлением следили путь Всемогущего.

Великий в одиночестве, как обычный пешеход, странник в снегу. Кто издали видел, как он идет по снегу, ничего бы не заметил, совершенно бы не заметил глаз, что из укрытия с предельной настороженностью следили его путь, не заметил бы спрятанных за кустами и стенами защитников, которые мерзли, стоя в укрытиях, и боязливо старались остаться незримыми. Действительно, виден был только закутанный в меха мужчина, который в одиночестве шел по обширной чистой белизне дворов навстречу реющим над Павильоном Облачных Надписей дымным знакам.


В густой тени горной сосны, что высилась на полпути туда, поникнув под тяжким грузом снега, его ожидала женщина в собольей накидке, обвеянная струйками пара. Влага ее дыхания тотчас густела и оборачивалась миниатюрным повторением или отрывком облачных надписей, тающих над горячей водой реки: Ань. Здесь дышала, здесь ждала самая нежная, самая прелестная из всех возлюбленных, нежных и прелестных женщин императора.

Хотя в те утренние часы, когда в добром настроении писал стихи, Властелин Мира постоянно искал наиболее точные выражения, он, тем не менее, чаще всего использовал слова нежная и прелестная, когда думал об этой женщине, сочинял строку о ней или даже на глазах у свидетелей гладил ее по щеке, так бережно, будто перед каждым обращенным к ней словом должен сперва проверить, реально ли это существо и ощутимо ли, не есть ли оно просто неземное явление, которое под вожделеющим взглядом, а тем паче от прикосновения вновь растает, улетучится: Моя нежная. Моя прелестная. Моя прекрасная.

Ань нехотя выслушивала эти и прочие затасканные ласковые имена, однако никогда не забывала улыбнуться в ответ. Император освободил ее от обязанности падать на колени, когда призывал ее к себе. Даже позволил ей запрещенный под страхом смерти взгляд ему в глаза, серые, цветом похожие на полевой шпат, в глубине которых виднелись голубые, как море, прожилки, каких, пожалуй, не видела ни одна из других женщин Великого. Еще он позволил ей водить пальчиком по его губам, которые в любой миг могли вынести приговор о жизни и будущем не только каждого из его подданных, но и всего мира, — водить до тех пор, пока сладостная дрожь не вызывала у него странный, звучащий прямо-таки безумно, тонкий смешок.

Ань почитала этого мужчину и восхищалась им, ведь он так возвысил ее над всеми прочими женщинами империи. Она была благодарна ему и все, что он требовал, неизменно выполняла не от страха, а от благодарности. Но она не любила его.


Проложив в снегу ровную, будто проведенную по линейке, цепочку следов, Цяньлун остановился чуть поодаль от небольшой свиты, которая сопроводила Ань к месту встречи и теперь распростерлась в снегу перед Властелином Мира. Но он крикнул, нет, вполголоса, тоном человека, разговаривающего с самим собой, сказал, что им всем должно исчезнуть, одним-единственным небрежным жестом смахнул их с белой заснеженной картины: пусть все-все исчезнут, кроме одной, нежной, прелестной, с которой он спустя несколько мгновений оказался в этот зимний день как бы наедине.

Закутанные в меха, они шли навстречу друг другу по обширному белому пространству, словно два пушных зверька. И множество глаз и ушей, спрятанных в мерцании снежных кристаллов, не могли ни слышать, ни видеть, обнюхали ли они друг друга, коснулись ли, шепнули ли что-то один другому или непонятными звериными голосами обменялись приветствиями и ласковыми именами.

Бесшумно они подошли друг к другу. А потом Владыка Горизонтов мимоходом отвернулся от своей закутанной возлюбленной и зашагал дальше по нетронутому снегу. И Ань, словно в хорошо отрепетированном, в том числе и на снегу, ритуале, последовала за ним на том предписанном расстоянии трех ее ростов, что указано в “Каталоге шагов” и что оставалось законом даже для супруг и наложниц Великого. Только император имел право уменьшать это расстояние по своей воле и желанию.

Назвал ли Цяньлун своей возлюбленной, проходя мимо, цель их прогулки, наблюдатели слышать не могли, зато могли видеть, куда они направились — к часам вечности. К Павильону Четырех Мостов. Облачная надпись лежала на пути к дому английских гостей. Незримые глаза и уши как завороженные следовали за обоими и из все новых укрытий, все новых тайников наблюдали неслыханное зрелище.

Император пешком. Император, будто крестьянин на пути к заснеженному полю, в сопровождении одной-единственной женщины, наложницы, для которой его шаги в снегу были чуть великоваты, и потому порой она шла за ним неуверенно, спотыкаясь.

В укрытие! Живо! Головы, оружие вмиг исчезли за сугробом, за выступом стены, за стволом дерева, за кустами: пусть даже пешеход остановится, поднимет голову и прислушается, если под утренним солнцем какая-нибудь снежная шапка потеряет устойчивость и с шумом упадет с ветки наземь, он ни под каким видом не должен заподозрить близость защитников, чье бдительное, готовое к бою присутствие средь этой голой белизны надлежало скрывать лишь потому, что внимание Великого более всего принадлежало его возлюбленной. Разгоряченная ходьбой по глубокому снегу, она откинула меховой капюшон, и длинные волосы черными, отсвечивающими металлом волнами упали на плечи.

Она смеялась? Вот только что смеялась? Да-да, почти все боязливо спрятавшиеся защитники слышали, как она смеялась. Неловко споткнулась, шагая по следам императора, и тот обернулся к ней, как обычный смертный к жене, как мужчина, какой-нибудь крестьянин, а она со смехом упала ему в объятия.

На глазах множества людей и все-таки словно одинокая пара в заснеженном ландшафте меж павильонами и дворцами, шли они к дому английских гостей. Лишь парящая над летним дворцом речная чайка или зависший в вышине сокол, ищущий далеко внизу добычу, могли бы разглядеть, что эту пару неотступно сопровождала свита, перебегающая, крадущаяся, а не то и переползающая от укрытия к укрытию.

Исчезните, сказал император, исчезните. Однако для мандарина, отвечающего своей жизнью за безопасность Высочайшего, это означало: прочь с моих глаз! И Великий мог поворачиваться во всех направлениях, но нигде не увидел бы ничего, кроме зимней пустоты, заснеженных зданий, морозного оцепенения.

И не было слышно ни чаек, ни сокола, лишь изредка доносился разрывающий тишину крик голодной вороны да негромко журчала горячая река, берега которой и в разгар зимы оставались зелеными и там даже в студеные дни цвели фиолетовые и пурпурные болотные цветы.


В зрелище одинокой, скрытно сопровождаемой свитой пары средь голого зимнего ландшафта живописно и явственно проступило то, что за минувшие недели стало загадочным и неопровержимым фактом: где бы и когда бы ни заходила речь о часах вечности, — упоминал ли о них как о плоде демонических чар встревоженный мандарин или как о чуде евнухи, занятые уходом за курантами и автоматами, — император непременно желал оставаться с этим механизмом наедине, погруженный в своего рода монолог. Он не желал слышать ни оценок, ни суждений, ни экспертных заключений по поводу механизма, который, как никакой другой, касался его собственного существования, ведь эта машина, казалось, все больше и больше становилась знаком и символом его бытия.

Она возвышалась над временами смертных, как и Владыка Десяти Тысяч Лет. Она отсчитывала свои часы за всеми пределами дня и лет и не нуждалась ни в ком, кто бы снова и снова по исчерпании всех резервов продлевал ее ход на следующие периоды. И если когда-нибудь в непостижимом грядущем она перестанет идти, будет достигнут не конец ее жизненного срока, но конец времени. Император словно желал создать вокруг творения англичан то же пустое пространство благоговения, почтения и страха, какое по законам двора окружало его престол, его самого и каждый из его шагов, так что теперь при посещении Павильона Четырех Мостов, императора сопровождало все меньше людей, пока наконец, в этот зимний день, такое право осталось лишь за одним-единственным человеком — за Прекрасной. За Нежной. За Ань.

Трижды император посещал Павильон Четырех Мостов, и словно каждый из этих трех визитов сам по себе не был достаточно значимым событием, Великий к тому же обращался к английским магам как к членам своей семьи. Задавал вопросы и допускал, чтобы те, к кому они были обращены, отвечали стоя, а не распростершись ниц в пыли и не на коленях. Он защищал только свое лицо, ибо и для англичан не отменил запрета смотреть Сыну Неба в глаза.

Уже при втором визите он одним из небрежных своих жестов, который все же нельзя было не понять, показал, что хочет остаться наедине с этим механизмом. Всем, всем без исключения, в том числе и строителям машины, надлежало покинуть помещение, где высилась восьмигранная стеклянная колонна, лишь тогда он вошел туда. Часы должны ожидать Владыку Десяти Тысяч Лет в одиночестве, точно так же, как любая из его жен.

Долго ли еще? Сколько еще до их завершения?

После третьего визита этот вопрос, который Коксу и его товарищам ни разу не задавали касательно других, построенных при дворе машин, передал им одетый в красное мандаринское платье секретарь, вкупе с подарком Великого, большой, с кулак, улиткой из червонного золота. По словам Цзяна, она означала богатство и счастье. Ведь лишь тот, кто умел наслаждаться роскошью неспешности, мог предаваться иллюзии, что обладает бесценнейшим сокровищем из всех возможных для человека — временем. Так сколько еще недостает?

Англичане сказали: несколько недель работы.

Сколько же именно недель? В тот же день секретарь явился снова с этим вопросом. В распахнутые двери дома долетало тяжелое дыхание носильщиков его портшеза. Очевидно, ответ требовался срочно.

Шесть. Возможно, и пять, если новые, сплавленные между собой стеклянные цилиндры для ртутного сердца будут доставлены к обещанному сроку. Но при нынешних снегопадах это обещание, пожалуй, сдержать не удастся.

Нет. Удастся. Любое обещание, данное посланцу императора, сказал секретарь, который на сей раз настаивал на четком ответе, без исключения любое такое обещание будет исполнено, даже если снег засыплет дома до крыш и реки в половодье превратят всю страну в море, а горы в острова.


Ни Кокс, ни Мерлин, ни Локвуд не видели и не догадывались, кто этим утром направлялся к павильону, — четвертый визит Повелителя Континентов и Морей.

Цзян уже распорядился убрать после завтрака со стола, и оба прислужника, которые, как обычно по утрам, приготовили и подали еду, давно успели исчезнуть. Очередной короткий, лихорадочный рабочий день как будто бы начался без помех. Кокс не любил работать при свете лампионов и восковых свечей, а потому еще до захода солнца объявлял работу оконченной. Их труд близился к завершению, и уже сейчас их работа точь-в-точь соответствовала эскизу, который Кокс как чертеж прикрепил к восточной стене мастерской рядом с листом бумаги, разрисованным китайскими иероглифами.

О предыдущих визитах императора каждый раз сообщал посланец главного секретариата, после чего их ожидали с душевным трепетом. Теперь же английские гости молча сидели за работой — стеклянным цилиндрам требовался новый корпус, — когда ледяной порыв сквозняка из коридора дал знать, что дверь либо отворили, либо ее распахнул резкий шквал. Золоченая драконья голова, которая перед каждым визитом ударяла в дверь дома, осталась неподвижна. Сквозняк смел несколько листов бумаги с чертежного стола Кокса, а Цзян с негромким возгласом побежал к двери и вдруг остановился, да так неожиданно, что английские гости подняли головы.

Только Кокс со своего стула мог видеть порог двери меж коридором и мастерской, однако увидел там лишь ноги Цзяна, словно переводчик, спеша затворить дверь или не дать незваному гостю помешать работе, упал во весь рост. Тело его, видимо, указывало на входную дверь дома, но в сумраке коридора его не было видно.


С тех пор как Цзян второй раз предостерег, что создатель часов вечности подобно святотатцу возвышает себя над Владыкой Десяти Тысяч Лет и с завершением своего труда достигнет и конца собственной жизни, Кокс и его товарищи больше не говорили об этой опасности. Мерлин, правда, изредка посмеивался над ревностью придворных, которая в Павильоне Четырех Мостов скорее угадывалась, чем ощущалась или замечалась на самом деле, однако видел в ней не более чем опасность напраслины, каковую легко опровергнуть.

Но нападение на гостей императора в стенах летней резиденции? Такое преступление, говорил Мерлин, определенно заставило бы несчетных придворных бояться, что тайная канцелярия проведет дознание и до смерти их запытает — если по законам лета и не здесь, в Жэхоле, то рано или поздно в застенках Бэйцзина.

Кокс, хотя и он тоже, казалось, забыл предостережение Цзяна, втайне и с каждым очередным рабочим днем, приближавшим завершение их трудов, все тверже верил, что переводчик прав: ведь уже сейчас император предпочитал оставаться с часами наедине. А чего еще мог желать от конструктора автоматов Повелитель Времени или вообще какой-нибудь заказчик после такой вот работы?

Эта стеклянная колонна — все, что могло создать искусство часовых дел мастеров сейчас и, конечно, в далеком грядущем, все, о чем всю жизнь мечтали Кокс и ему подобные и о чем по-прежнему мечтали в других местах на свете, где ничего не ведают о триумфе в Жэхоле: perpetuum mobile. Если когда-нибудь вообще был придуман и построен механизм, заслуживающий такого наименования, то таковым является эта колонна, которая со времени последнего визита императора и по его указанию светилась, словно алтарь, в соседней комнате мастерской.

Даже если бы все физики Англии и Китая, вместе взятые, могли выдвинуть возражение, что эта колонна не содержит замкнутой системы, которая, однажды приведенная в движение, лишь собственной силой будет продолжать свою работу, что она зависит от подъема и падения атмосферного давления, как от подтягиваемой гири, и таким образом не заслуживает называться мечтою, но, как и Кокс, они не могли не знать, что целиком замкнутые системы в этом мире существовать не могут, а потому остаются для человека столь же недостижимы, сколь престол Господень.

Но эти часы, способные отмерить и показать каждый час жизни и смерти своих создателей и их потомков до самого отдаленного будущего, причем уже без участия человека, как нельзя ближе подошли к механическим чудесам, о каких мечтали люди. И по сравнению с преходящей длительностью органической жизни их долговечность ближе к представлению о вечности, чем наши представления о всех героях и святых, которыми сегодня восхищались, а завтра низвергали с пьедесталов, крошили мотыгами или сжигали на костре.

И пусть даже эти часы грозили его жизни и в конце концов могли отнять ее, Кокс хотел и должен был их завершить, не обсуждая более с товарищами означенную опасность. В минувшие недели он старался унять свои предчувствия, внушая себе, что если опасность вправду существовала, то касалась она его одного, не Мерлина и не Локвуда. Ведь и с точки зрения шпика, ни тот ни другой не мог построить такие часы — и не стал бы препятствовать Повелителю Времени в его притязании на единоличное владение. Для него же оба они были незаменимы, без них мечта мастера осталась бы неосуществима. А стало быть, зачем тревожить помощников предчувствиями, в оправданность коих они все равно не верили?

Часы. Его часы. Их необходимо завершить любой ценой. Не только потому, что в них наконец-то воплотилась в жизнь извечная мечта, и не только потому, что такова была воля китайского императора, но потому, что к многим надеждам, связывавшим эту колонну с ее строителем, в Жэхоле, где время замедлило ход и до поры остановилось, добавилась еще одна, куда большая надежда.

Пока он и его товарищи в Павильоне Четырех Мостов делали последние шаги к цели, на другом конце света, в обшитой панелями комнате на лондонской Шу-лейн, его любимая, онемевшая со смертью Абигайл жена, Фэй, вновь обретет речь, придет в себя, возвратится к нему. Как в синхронно подключенном механизме, каждая пружина, каждый ввернутый в Павильоне Четырех Мостов винт вернется к ней слогом, затем словом, затем фразой, которую она произнесет сперва шепотом, а затем отчетливо и внятно, как любое из несчетных ласковых имен, какими награждала его в бесконечно далекое и незабываемое время.

Через шестеренчатый механизм, а в первую очередь через созданные безымянными аньхойскими стеклодувами цилиндры этих часов, чье металлическое зеркало, напитанное ртутью величайших китайских рек, в течение дня незаметно поднималось и опускалось, словно сердце, охваченное тревогами любви, Алистер Кокс полагал себя связанным с далекой женой. Да-да, с восторгом вслушиваясь в шумы пробных запусков механизма, он за шепотом шестеренок стал слышать, как Фэй нарушила свое молчание, слышал ее голос с такой отчетливостью, что уже готов был отвечать, когда она о чем-то спрашивала, и поспешно задать вопрос, если не хотел, чтобы она опять умолкла. Мерлин и Локвуд порой удивленно поднимали головы от работы: мастер разговаривал сам с собой.


Кокс встал со стула и пошел к двери навстречу холодному сквозняку, взглянуть на явно упавшего Цзяна, чьи ноги по-прежнему недвижно лежали на пороге. Вид императора поразил его как удар и заставил пасть на колени.

Снег на расшитых сапогах, снежинки на усыпанном жемчужинами плаще из меха снежного барса и на шапке из того же меха— так Цяньлун молча шагнул через порог. Что через один-два вздоха за ним последовала его возлюбленная, Кокс уже не видел. Он опустил голову и закрыл глаза, чтобы не нарушить запрет.

Мерлин и Локвуд тоже пали на колени, уткнулись лбом в пол и вновь ощутили опилки и стружки своих дневных трудов. Ведь хотя, к возмущению императорской свиты, во время предыдущих визитов Сына Неба им было дозволено подняться и отвечать на его вопросы стоя... и хотя на берегу горячей реки он обходился с ними как с товарищами, — эта милость, да и любая другая, была оказана лишь тогда. И то, что еще вчера было завидной, возмутительной привилегией, сегодня могло оказаться роковой, даже смертельной ошибкой. Встреча с Властелином Мира не имела предыстории, на которую ты вправе сослаться.

Теперь Кокс услышал тихий, низкий голос императора, а через несколько ударов сердца — слова Цзяна: Встаньте. Вам нечего бояться.

Кокс нерешительно поднялся, с опущенной головой и все еще закрытыми глазами. Он не знал, последовали ли Мерлин и Локвуд его примеру, и не видел, кто к нему направляется, когда после очередных слов императора Цзян из дали коридора дрожащим голосом и явно по-прежнему лежа в ледяном коридоре, сказал: Мастер Кокс, откройте глаза. Сын Неба желает видеть ваши глаза.

Еще не успев сообразить, означает ли это, что он должен держать голову опущенной и просто открыть глаза или император действительно повелел, чтобы английский гость посмотрел на него, Кокс учуял дивно благовонный аромат, духи, какими дотоле никогда не веяло от спутниц даже самых богатых его заказчиков. Этот аромат наводил на мысль о саде, где мягкий ветерок смешивал цветочные запахи и уносил в лишенную запахов и красок пустыню.

Закрытые глаза позволили ему и в присутствии императора хоть на несколько вздохов побыть наедине с собой, и он услышал бегущую из этого многообразного благоухания, журчащую струйку, ручеек, вьющийся по саду. А потом увидел Абигайл. Она сидела у мелководья, бросала в волны деревянные стружки, превращая их в корабли, в рыбок, гномиков в беде, кто знает. Она играла. А рядом с нею сидела Фэй.

Кокс был настолько одурманен обвеявшим его ароматом, что даже вопреки воле Властелина Мира хотел остаться с закрытыми глазами. Навсегда остаться под защитой сомкнутых век, за пронизанным собственной кровью занавесом, где все было мыслимо и зримо и не опровергалось видом реальности.

Как вдруг шелковистые руки коснулись его бровей, так бережно, будто сперва надо было обвести их контуры и проверить изгиб, и только потом эти руки скользнули от изгиба бровей по вискам и душистыми кончиками пальцев тронули сомкнутые веки, легонько, как касаются лица умерших, чтобы закрыть им глаза.

Но эти руки... они хотели вызволить его из тьмы, вернуть в жизнь. Этим рукам, этим пальцам надлежало по воле императора открыть ему глаза. Едва лишь они коснулись его век, нежные, как поцелуй, Кокс повиновался — и наконец открыл глаза. И увидел перед собой не императора, а сияющее лицо Ань, самой неприкосновенной, самой запретной женщины империи. Запрещалось коснуться не только ее руки, но и подола ее одежды, и тем паче под запретом были мысли, на какие ее красота могла соблазнить почитателя. Когда на церемониальных приемах Ань появлялась подле Высочайшего вместе с несколькими его женами и наложницами, чтецам мыслей и физиогномистам полагалось всмотреться во всякое обращенное к Ань лицо. И что они там вычитывали, могло стоить должности тайному воздыхателю Прекрасной, Нежной и отправить его в застенок или на плаху.


Ань опустила руки, но по-прежнему стояла перед Коксом так близко, что он оставался в плену ее облика и благоухания, тогда как Цяньлун сделал Цзяну знак, чтобы он и остальные англичане поднялись и первыми прошли в соседнюю комнату, где ждала колонна. Там они ответят на несколько вопросов. Император отступил за спину Ань и ладонями закрыл ей глаза, словно в детской игре или желая избавить Кокса от чар, какими опутал его облик девушки.

Но Кокс был очень далеко отсюда. Теперь он и с открытыми глазами видел свой сад. Только теперь вместе с Фэй и Абигайл там сидела Ань. Каждая из трех желанна, любима и недостижима. Потом на него что-то нахлынуло, волнение, какое он, пожалуй, смутно ощущал, когда родилась Абигайл или когда он впервые лежал в объятиях Фэй. Он почувствовал, что вот этот миг перед лицом императора и его возлюбленной уже не принадлежал ни к какому времени, не имел ни начала, ни конца, был много короче вспышки метеора и все же преисполнен вечности: не измеримый часами, как бы лишенный протяженности, точно отдаленная на миллиарды лет, сияющая точка на небосводе.

Наверное, такой свет причитался каждому человеку, но никто и никогда не мог его удержать, он блуждал в головах и сердцах, замирал на неизмеримое мгновение и продолжал свое странствие. А тот, кто надеялся, что этот огонек, этот свет навсегда останется связан с возлюбленной, с любимым, на самом деле просто шел по запутанному лабиринту. И в итоге находил только пепел.

Но разве каждый, кого на один волшебный миг озаряла такая искра, не был на один удар пульса вечности как бы навеки связан с другим человеком? Связан и полон веры, что все в человеческой жизни, заслуживающее именоваться любовью, стало для него явью. Все, думал Кокс, все.


Внезапно он ощутил полноту этого мига как наивысшее проявление времени, а в нем, точно в капле янтаря, были заключены его любимые, немая и умершая, вместе с тоской по неприкосновенной, недостижимой женщине, что стояла перед ним в зимнем свете и улыбалась. И то, что сейчас обуревало его, было сильнее всякого закона, сильнее всякого страха перед властителем и даже страха перед смертью.

И на глазах возлюбленной человека, который притязал быть Владыкой Неба и Земли, он второй раз пал на колени и не заметил, что плачет.

Загрузка...