— Видимо, — согласился Тырнов. — Сами категории «плохих» и «хороших» очень расплывчатые.

— Наверное, и поэтому. Но, конечно, все-таки есть. Ну как скатка? Удобно?

— Очень. Правда, тепло и легко — руки свободны.

Ардатов поправил ему лямки, вскинул свой вещмешок и подал Тырнову свою скатку:

— Наденьте мне также… Хорошо. Еще чуть дерните вниз — чтоб не соскочила. Ага. Все готовы? Нет? Ну пусть, не торопите, теперь пойдем без привала. Лишь перекурим часа через два минут пять. Так вот… Но попьем сначала.

Они попили из фляг — вода уже потеряла родниковую свежесть — переболталась на ходу, согрелась, а у Ардатова отдавала еще и алюминием трофейной фляжки. Но все-таки после табака пить ее было приятно — пить по глотку, ополаскивая рот.

— Перед войной были и уголовники, были и тюрьмы — ведь было такое, — развивал свою мысль Ардатов. — Война все усилила, обострила, подтолкнула, на поверхность и всплыла всякая гадость — в том числе и предатели. Но не в них дело, Тырнов, не в них.

Часа через два Ардатову вместе с Тырновым предстояло встретить новый день войны, новый день на фронте, быть может, последний день в жизни Тырнова или в его, Ардатова, жизни, и он хотел, чтобы Тырнов в свой первый бой вошел человеком, который смотрит и на себя самого лишь как на часть целого, чтобы Тырнов оторвался от эгоизма, свойственного любому человеку, и посмотрел на свое участие в войне, как на молекулу огромной силы, которая неизбежно победит немцев.

— Не в них, не в предателях, главное. Даже не в поражениях этих двух лет главное. Главное в том, что страна осталась, народ остался, экономика осталась, руководство всеми нами, всей жизнью страны, осталось. То есть — это как кости, а мясо нарастет. Ведь вы же выполнили мой приказ — повернуть к фронту? — спросил в упор Ардатов. — А я был один! Теперь мы ведем роту — по фронтовому девяносто человек — рота, и люди идут. На смерть, а идут. Вот что главное, Тырнов. Главное — наши люди и то, что у них за спиной. Там — наша страна. Завтра мы будем останавливать немцев, как это делали другие, как делают другие, вместе с другими, и, случись с нами что — придут другие нам на смену, и так, пока не остановим немцев, пока не погоним их, пока не разобьем, пока последний из них или не будет уничтожен, или не поднимет руки. Это главное — что мы победим, несмотря ни на что!

Они стояли друг против друга, в темноте только угадывая лица, не видя глаз, не видя выражения в них. Ардатов прикоснулся к плечу Тырнова, поворачиваясь вместе с ним к красноармейцам.

— Выбросьте из головы всю эту чушь о предателях. Надо просто хорошо воевать — вот в чем ваша и моя задача. И если были ошибки, все равно их исправлять надо. Кто их исправит, если не мы сами? Сначала надо кончить войну!

Ардатов подошел к красноармейцам.

— Приготовиться к движению! Становись! — Он подождал, пока все построятся. — Порядок движения — прежний. До рассвета, товарищи, без привала! Будет лишь короткий перекур. По команде «К бою!» — в цепь. Если ракета — ложись немедленно? Ясно? Направляющие — шагом марш! Не растягиваться!

Он повернулся к Тырнову.

— Если «В цепь!» — разворачиваетесь от центра вправо к флангу. Щеголев — к левому флангу. Если что — сжиматься к центру, только к центру — без команды ни в коем случае назад! Ясно? Товарищи командиры — по местам! Чесноков! — позвал Ардатов. — Красноармеец Чесноков!

— Я! — откликнулся из темноты Чесноков и подбежал.

— Отстань к Тягилеву. Он один, слепцов трое. Будь с ними рядом. В случае чего — поможешь. Возьми у кого-нибудь из них автомат, все патроны. Принеси мне.

Ардатов сам представлял смутно, чем можно, если они наткнутся на немцев, помочь слепым, что можно сделать тогда для слепого? Разке схватить за руку и тянуть за собой? Или кричать что то, надеясь, что за выстрелами слепец расслышит? Но Ардатов хотел, чтобы возле этих слепых был еще человек.

— Есть, товарищ капитан. В случае чего — Тягилев с одного боку, я с другого. Чтоб не побежали куда не надо, — понял Чесноков.

Чесноков еще шагал рядом и на шаг сзади. Ардатов, конечно, не видел его лица, но по голосу догадался, что Чесноков улыбается.

— Скоро рассвет, так что осталось недолго, Чесноков. Когда найдем батальон, я отправлю их в хозвзвод.

«А есть ли в батальоне он? Этот хозвзвод? — подумал Ардатов. — Хотя… Должен быть. Хозвзводы отходят первыми, так что шансов уцелеть у них больше, чем у кого угодно в батальоне. Но здесь степь, здесь днем летчикам хозвзвод виден так же, как и все остальное».

— В общем, действуй по обстановке, решай… Сам. Я на тебя надеюсь. Выполняй! Неси автомат!

Через полчаса стали попадаться воронки от бомб, помельче — от снарядов и совсем мелкие — от мин. Ардатов, наклонившись на ходу, зачерпнул из одной земли и понюхал — земля еще остро пахла сгоревшей взрывчаткой.

«Теперь близко! — сказал себе Ардатов. — Или наши, или уже немцы».

— В цепь! — скомандовал он негромко и развернул автомат стволом вперед.

— В цепь! В цепь! В цепь! — повторило за ним так же глухо несколько голосов.

Они минули артиллерийские позиции, там не было ни убитых, ни брошенного второпях имущества, лишь тускло светились гильзы, да белели исструганные доски снарядных ящиков.

«Отошли, — уверился Ардатов. — К северу. Если бы на восток, мы бы слышали».

Небо из черного стало просто темным, звезд на нем поубавилось, а те, что еще не погасли, горели тусклей, когда Белоконь громким шепотом позвал его, разыскивая.

— Немцы! Немцы, товарищ капитан! — сообщил он взволнованно и даже как бы радостно, как если бы они всю эту ночь искали немцев, а не своих. — Идут чуть правее, нам напересек. Напарники наблюдают.

— Стой! Ложись! К бою! — скомандовал Ардатов. — Много? Цепь? Группа? А если это наши отходят? Не перепутал? Точно — немцы?

— Какие там наши! Шпрехают, сам слышал. Форвейтс! Шнеллер! Шухры-мухры! — подтвердил Белоконь, лежа рядом с ним. — Идут тесной цепью, а много ли — не разглядишь. Но вроде бы — по звуку — не очень много. Чу! Слышите! Вроде собака рычит! Там! — вытянул вперед — влево руку Белоконь. — Там, где траншея. Там есть траншея, товарищ капитан, я прыгнул через нее. Может, в нее?

— Успеем? — Ардатов вскочил. — Успеем в нее?

— Успеем! Успеем! — быстро ответил Белоконь. — Если враз — тут один бросок! Метров…

— До траншеи! — громко, чтоб было слышно подальше, — до траншеи!.. Броском, вперед! — скомандовал Ардатов и, дернув затвор автомата на себя, побежал по весь дух, втянув, насколько это было возможно, голову в плечи.

Почти сейчас же не стало тишины — всего какие-то секунды Ардатов слышал, как топали по земле сапоги и ботинки его людей, а после этих секунд хлопнул первый винтовочный выстрел, как бы сигналя «Огонь!», и немцы, выполняя этот сигнал, засадили очередями из автоматов.

«Промажут! — крикнул себе Ардатов и наддал, насколько у него оставалось сил, вдруг и сам, как и Белоконь, вновь ощущая тот восторженный холодок опасности, который он уже было забыл, скитаясь по санлетучкам, госпиталям, резервам. — Не проскочить бы траншею!»

«Фить! Фить! Фить!» — свистнули над ним пули, но он снова, как заклинание, закричал себе мысленно: «Промажут! Ни хрена же не видят! Промажут! Промажут! Промажут, сволочи!» — и, чуть не пробежав ее, свалился в траншею.

Рядом с ним и дальше в обе стороны по траншее, крякая, что-то выговаривая, ругаясь, хрипло дыша, прыгали в нее красноармейцы.

— Батальон! — крикнул, едва переводя дыхание, Ардатов. — Батальон! Огонь! — и, нащупав спуск и поводя стволом на вспышки немцев, начал стрелять короткими очередями. Он забыл, вгорячах, что никакого батальона у него нет, а есть группа в девяносто человек, с бору по сосенке, но, употребив слово «батальон», он мысленно махнул рукой на ошибку, оправдавшись перед самим собой, что и по девяносто человек бывают и еще долго будут бывать батальоны на войне.

Когда стрельба утихла, Ардатов, опасаясь, как бы немцы не попробовали подползти на бросок гранаты и потом атаковать их, выдвинул парные секреты, один секрет он выдвинул и в тыл, прошел до крайних красноармейцев по траншее, осматривая ее и приказывая:

— Дозарядить оружие! Не спать! Ждать их атак! — Потом он выбрал себе место в центре цепи и присел на корточки на дне, чтобы удобнее было набивать в магазин патроны.

Траншея оказалась неважнецкой — где в полроста, где еще мельче — по колено, ходы сообщения были лишь намечены. По всей длине, что Ардатов прошел, не попалось ни блиндажа, ни земляночки, но все равно это была удача — утро заставало их не на голой степи.

— Не получилось! — сказал он Щеголеву и Тырнову, когда они пришли к нему. — Не примкнули ни к кому. Эти фрицы явно заходили нашим во фланг или изучали этот фланг. — Он, зажав магазин между колен, левой рукой крутил улитку, а правой, наощупь, ставил один за другим перед ней патроны. — Знаете, что значит просачиваться? Да? Так вот, ночью они любят просачиваться или за открытый фланг или в стыки. Мы им помешали, и то хорошо! Но утром они постараются от нас избавиться. Поэтому главное для нас — к рассвету закопаться. Пусть углубляют ячейки, хотя бы по грудь, и — круговая оборона! Тырнов, вам ясно это? В землю и — круговая оборона! Утром осмотримся, решим, что делать дальше.

А теперь — к людям. Я направо. Пусть роют. Хоть руками — но в землю. Как можно глубже в землю! Выполняйте!


— Найти наших! Найти и доложить! Командиру любой части, любого полка, любого батальона!

Ардатов вглядывался в лицо этого красноармейца, как будто заранее ища в нем ответ — найдет Стадничук своих или не найдет. Если не найдет, тогда они здесь, в этой траншее, останутся вновь до ночи одни — горстка разведчиков, чуть большая горстка автоматчиков, стрелки, портные, сапожники, пекаря, артист, музыкант, старший лейтенант Щеголев, химик-лейтенант Тырнов и он, капитан Ардатов, командир батальона без батальона. Останутся на целый длинный день, а кто-то, конечно, останется навсегда.

— Доложить, что связи нет ни с кем. Обстановка неясна — знаем только то, что видим. Нет воды, продовольствия. Почти нет боеприпасов. Вооружение только стрелковое, — ни одного пулемета.

Стоя в положении «смирно» напротив Ардатова, Стадничук смотрел ему в глаза и повторял с готовностью:

— Связи нет… Обстановка неясна… Боеприпасов почти нет…

Когда на вопрос: «Нужен связной к своим. Добровольцы есть?» — пришло человек десять, в том числе все разведчики, Ардатов выбрал Стадничука, потому что решительность Стадничука на мосту ему запомнилась, а разведчиков он посылать не хотел, сберегая их для себя. Впереди был длинный день с неизвестными делами, каждый человек, на кого он бы мог положиться, был на счету, и четверо разведчиков-фронтовиков в его разношерстной группе представляли, конечно, большую ценность.

В дни прежних боев, в их кровавой сутолоке, когда все перемешивалось так, что, казалось, ничего нельзя и запомнить и понять, Ардатов все-таки многое запоминал, а понял главное — война, в которой побед было куда меньше, чем поражений, стала тем фоном, на котором смерть, придвигаясь к каждому тем ближе, чем ближе к нему был фронт, а на фронте, повиснув над каждым, — смерть беспощадно высветляла главное в человеке, его душу — стержень, скрытый намеренно или ненамеренно раньше. Под этой, над всеми висевшей, всюду витающей чудовищно могущественной смертью душа человека на фронте проступала четко, как на рентгене просыпает его позвоночник, и Ардатов не раз думал, что фронт и есть рентген человеческой души.

В дни прежних боев, в их кровавой сутолоке — под бомбежками, во время поспешных отходов (все восточней! восточней! восточней! — сначала к Киеву, потом к Смоленску, потом к Вязьме, потом к Москве), в минуты торопливых похорон (для одного — могилка глубиной в метр, для многих — кусок противотанкового рва), при атаках немцев (идущих на них так дьявольски спокойно — деловито, будто они — командиры и красноармейцы Красной Армии — совершенно не умеют стрелять, ни в кого из этих немцев никогда не попадут, а значит, не убьют), во время наших отчаянных контратак (подпустив на два броска гранаты, надо по крику командира выскочить из окопа, для легкости оставив в нем и полевую сумку, и бинокль, и шинель, и вещмешок, и, обгоняя друг друга, подбадривая себя и соседей хриплым «ура», надо бежать навстречу немцам, чтобы сшибиться с ними, видя сначала, как они все ближе и ближе, как ярче вспыхивают ножевые штыки на их винтовках, как желтее становится пламя от выстрелов из этих винтовок, слыша все громче не только очереди их автоматов, но и топот сапог, и сшибившись с ними, надо стрелять в них в упор, судорожно перезаряжая винтовку, отпрыгивая от их выстрелов, от их штыков, ловча ткнуть своим штыком кого-то из них, когда уже нет времени сунуть в винтовку новую обойму, и так то ли секунды, то ли минуты надо метаться в рукопашной, замечая все-таки, как падают немцы и как падают свои, слыша хриплую ругань по-русски и по-немецки, и так метаться, метаться, метаться в рукопашной, чтобы потом, когда не остается уже сил, даже чтобы схватить сухим горлом воздуха, вдруг радостно увидеть, как дрогнет ломанная линия, на которой сшиблись наши и немцы, увидеть, как вдруг немцы начинают отрываться от нее, поворачивают к тебе спиной, как бегут к своим окопам, как пытаются отойти, отползти с ними их раненые, и, увидев все это, надо, упав на колени, судорожно и радостно дыша, надо тебе и тем, кто с тобой остался жив и цел, торопливо стрелять по убегающим, целясь для верности не в головы, а в эти спины, во все уменьшающиеся спины, замечая, как после твоего выстрела эти спины вдруг сгибаются, как от удара ломом, тебе надо беспощадно и торопливо стрелять, стрелять и стрелять, пока не стукнет в мозгу, что последнюю обойму следует оставить на всякий случай), так вот, в эти дни, часы, минуты боев его люди — его подчиненные — Ардатову раскрывались (то мельком, как в оторванных кинокадрах, то подолгу, как в чьем-то неторопливом пересказе) и в неожиданных качествах: скромники, тихони оказывались отчаянными смельчаками, забубенными головушками, а всякие там говоруны, исполнительные, передовые, скисали тем более, чем острее становилась опасность.

Посылая с донесением Стадничука, он помнил и его решительность на мосту, и молчаливость у костерка в овраге, и то, что винтовки всех их стояли в козлах, а не лежали кое-как на земле. Конечно, из числа всех, кто был в его подчинении, Ардатов, если бы послужил-повоевал с ними подольше, мог бы найти и человека более сообразительного, более спокойного, но сейчас он пока мог полагаться на Стадничука, на его надежность.

— Оба наши фланга открыты, тыл не обеспечен, — продолжал Ардатов. — Но тактически позиция выгодная, она позволяет иметь круговую оборону, так как мы на доминирующей высоте.

— Фланги открыты… Тыл не обеспечен… Круговую оборону, — повторял Стадничук, все так же сосредоточенно глядя Ардатову в глаза.

— Ясно все? — закончив, спросил Ардатов. — Когда доберетесь до своих, скажите, что я приказал вам немедленно вернуться. Ясно? Повторите название этого населенного пункта.

Ардатов показал в тыл, на небольшой поселок, который находился как раз у них за спиной.

— Ясно, товарищ капитан.

Стадничук поглубже натянул пилотку, поправил скатку и приподнял от земли винтовку.

— Населенный пункт Малая Россошка. Мы западнее его один километр.

Ардатов отдал ему честь и протянул руку.

— Выполняйте.

Та тишина и то внимание, которые соблюдали все, когда Ардатов отдавал приказ, сейчас сломались — Тырнов из-за спины Ардатова тоже протянул Стадничуку руку, говоря:

— Ждем! Все время помните — ждем! Так что…

— Будет помнить! — ответил за Стадничука Белоконь и легко стукнул его кулаком по плечу, как бы для одобрения.

— Да он одна нога здесь, другая — там, — сказал Тягилев. — Это он может, раз вся надежда на него! Раз на тебе смотрит столько люду — тут уж в лепешку распластайсь, а сделай. Так аль не так? Так аль не так?

— Так! Так! Так, — подтвердил Стадничук, пожимая тянувшиеся к нему руки. — Вы тут сами-то, не того… В общем… Я постараюсь…

Торопливо, как если бы он опаздывал куда-то, Стадничук пошел по траншее к ходу сообщения, прорытому в сторону Малой Россошки, пробежал по этому ходу и, согнувшись, выскочил из него, держа в правой руке винтовку и раскачивая ее в ритм бегу.

«Правильно бежит», — отметил Ардатов, бежать именно так он и учил до войны красноармейцев.

— Ишь как несется, ишь как! — одобряюще говорил и Тягилев. — Глядишь и проскочит. А чего ему тут не проскочить? Осталось всего ничего. И проскочит себе, и наших найдет, а то мы как сиротинки! Чего мы тут можем без людей-то, без мира-то? Ишь как наддал! Ишь как сигает. Как этот, хвостатый, — как генкуру какой! Ишь как он!.. Ну, помогай ему…

Немцы не видели Стадничука пока он спускался за высотой, но как только Стадничук выбежал из мертвого пространства, немцы начали стрелять. Они стреляли не очень дружно, от них до Стадничука было уже метров пятьсот, и Ардатов, наблюдая в бинокль, как Стадничук бежит, пригнувшись и петляя, мысленно подбадривая его: «Давай! Давай! Давай! Давай! Ну еще! Ну еще! Давай! Давай! Давай!», думая, что хорошо, что он отобрал именно Стадничука, уже готов был вздохнуть облегченно, когда откуда-то слева ударил одиночный выстрел, и Стадничук упал.

— Хитрит! Это он хитрит! — возбужденно, с надеждой для всех и для себя крикнул Чесноков и подбежал к Ардатову и стал так близко, как если бы он тоже хотел вместе с ним смотреть в бинокль.

— Жив? Жив? Он жив? — возбуждение спрашивал он. — Товарищ капитан, он жив? Стадничук жив? Разрешите посмотреть! Разрешите.

— Не надо.

Ардатов и Щеголев переглянулись.

Если бы Стадничук упал не так — не на спину, если бы он потом перевернулся или хоть пошевелился, можно было бы надеяться, что он упал нарочно, заметив, что к нему пристрелялись, упал, чтобы обмануть немцев, но он упал на спину, вяло вскинув руки, и даже с такого расстояния Ардатову в бинокль было видно, что он лежит неподвижно. И он лежал лицом вверх, в положении, из которого потом неудобно вскочить и побежать дальше.

Несколько минут все молча следили за Стадничуком, ожидая, что вот он сейчас резко вскочит и побежит, побежит, побежит, но Стадничук не вскакивал, не шевелился, и все как-то вдруг (но каждый внутри себя, как если бы каждый линией зрения ощупал Стадничука) почувствовали, что он убит, а потом и поняли это.

— И вся недолга! — сказал кто-то. — Есть — нет. Есть — нет! И вся недолга.

— Не повезло, — уронил Белоконь. — Не повезло мужику.

— Пухом земля ему будет, — прошептал сокрушенно Тягилев. — Эхма!..

Ардатов посмотрел на часы. С той минуты, когда он их собрал, когда объяснял, что требуется, и спросил: «Добровольцы есть?» — и Стадничук тоже вызвался добровольцем, и он отобрал его, с той минуты прошло всего лишь четверть часа. Последние четверть часа жизни Стадничука.

«Мы похороним тебя ночью, когда они ничего не будут видеть. Так что до ночи там полежи. Тебе ведь, друг, теперь все равно», — сказал он про себя Стадничуку. Он еще раз поглядел в бинокль и опустил его.

— Передать по цепи — беречься снайпера! Больше посылать никого не будем, — сказал он Щеголеву.

— Да, — кивнул Щеголев. — Нет смысла.

Это было очень плохо, что против них где то устроился снайпер. Ардатов и Щеголев хорошо знали, как одиночка-снайпер терроризирует — ни поднять головы, ни перебежать, целый день не высовывать носа над окопом, потому что в любое мгновение снайпер может послать точную пулю. Никто ведь не знает, кроме самого этого снайпера, когда он дремлет, устав следить через прицел, не появится ли цель, когда ест, когда готов нажать на спуск.

«Так! — подумал Ардатов. — Дела! — Он стал смотреть вперед и прикидывая, как лучше расположить свое воинство. — Вот и начинается этот день! Ну-ну…»

После смерти Стадничука, которая, конечно, подействовала плохо на всех, все копали торопливо и ожесточенно, углубляя траншею, но Ардатов не слышал ни громкого разговора, ни шуток, за которыми многие люди, попав на передний край, прячут взволнованность, и поэтому радостный голос Чеснокова зазвенел над их позицией неожиданно громко и чуждо, ломая установившуюся тишину, отдаляя их всех от Стадничука, как отсекая их, живых, от него — мертвого.

— Фрица! Фрица поймали! — сообщая всем, бежал к Ардатову Чесноков. Он еще издали доложил: — Товарищ капитан, захвачен пленный! Фриц! Настоящий! Вон его ведут! Вот это да! — Чесноков был рад, почти по-щенячьи ему рад. Он так и сиял улыбкой и глазами. Можно было подумать, что кончилась война. — Вот это да! А, товарищ капитан?..

И правда, по траншее в цепочке красноармейцев, которые были и впереди и позади него, выделяясь своей серо-зеленой шинелью, шел, держа чуть растопыренные, поднятые на уровне плеч руки, немолодой — лет сорока — немец, которого чуть не подталкивал в зад штыком Тягилев. Он вместе со своими слепыми и захватил его.

— Мне, значит, слепыри говорят: «Шумит чего-то в полыни». Вот, значит, Авдеев, он первый услышал, а потом Никонов, он тож услышал…

Тягилев, объясняя, как оно было, показал на Авдеева и Никонова, и оба они закивали, подтверждая, что было именно так, что Тягилев говорит по справедливости.

— А я не чую, малость глуховат, кузнецы, они все, товарищ капитан, глуховаты…

Тягилев говорил торжественно, потому что, полагал он, захватить пленного дело не простое, не каждому дается, тут нужна и сообразительность и отвага и все остальное, что, звучало в тоне Тягилева, у него, не в пример другим, имелось.

Конечно, возле пленного сгрудились все, кто мог. Вытягивая шеи, красноармейцы старались рассмотреть его получше, теснились так, что пленный через минуту оказался плотно прижатым к Тягилеву и, нависая у него над головой, слушал, чуть улыбаясь, Тягилева.

Что ж, для Тягилева это были дорогие мгновения.

Маленькому ростом, щуплому, хотя и по-рабочему жилистому, пожилому, ему, конечно, уже не раз, за недолгую его службу запасника, не раз пришлось слышать насмешечки молодых и здоровых, и хотя все эти насмешечки, все это традиционное в армии подшучивание было беззлобным и делалось лишь ради того, чтобы как-то скрасить однообразие военной службы, чтобы потешить честной народ, все таки роль предмета насмешек была обидной. И теперь Тягилев брал реванш за все те смешки и шуточки.

— Потом глядю — полынь то заколыхалась, глядю, а там голова! Эна! Я было на вскидку, а он как заорет: «Нет! Сдаюсь! Гитлер капут!»

Тягилев переживал вновь это событие.

— Ну, думаю, вот те на! Тута слепыри подоспели, я ему: «Иди! Иди!» И чего-то вроде как бы пса какого-то звал, приблудного, — признался он, что именно так почему-то позвал перебежчика. — А ведь вроде тоже человек хотя и немец, а? Все как надо: руки, ноги, глаза человечьи… Ну, значит, он поднялся, пошел… Ишь, — Тягилев обернулся к немцу, — смеется, смеется, фрицка! Надо же!..

— Молодец! — сказал ему Ардатов, соображая, что перебежчик — это, конечно, и хорошо, и плохо — хорошо, потому что от него можно кое-что узнать, а плохо, потому что возле него теперь придется постоянно держать часового, да не какую-нибудь тюхтю-матюхтю, а толкового, чтобы, вздумай немец удрать — черт его знает, что у него может быть в башке! — чтобы, вздумай немец удрать назад, к своим, часовой мог бы с ним справиться. Пристрелить или заколоть.

Он отдал честь Тягилеву.

— Объявляю благодарность!

— Служу… Служу Советскому Союзу! — поперхнувшись от радости, ответил Тягилев и принял бравый вид.

— Вам, красноармейцы Авдеев и Никонов, также объявляется благодарность!

Он им тоже отдал честь, и они вразнобой, пряча смущение, стараясь выполнить получше в этой толкотне стойку «Смирно», тоже ответили, что служат Советскому Союзу, а потом, опустив глаза, некоторое время рассматривали свои обмотки и ботинки.

«Ах, старики! Ах, вы мои старики! Что-то будет со всеми нами? — подумал тепло Ардатов. — Если бы мы вышли к своим!..»

Что ж, они имели право на это тепло. Ардатов давно убедился, что солдаты из пожилых — отличные солдаты. Они, конечно, не могут ни быстро, ни долго бекать, перебежки делают тяжело, слабы в рукопашной, в рукопашной их много погибает, но уж кто-кто, a они, скомандуй только, всегда поднимаются для этих перебежек, всегда готовы идти в рукопашную. Они уважают начальство, делают, что приказывается, в трудные дни ропщут тихонько и робко, тянут, покряхтывая, солдатскую лямку и верят, что делают нужное дело. За спиной у них семьи, родные гнезда, в которые они вложили нелегкий свой труд, и та жизнь — их семьи, их работа, что у них были до мобилизации — для них единственная, последняя, и, так как ее надлежит беречь, они, во избежание осложнений, слушаются начальство, считая, коль уж пришлось попасть на службу, так надо служить добросовестно.

— Какой части? — спросил Ардатов перебежчика, вспоминая фразы из разговорника. Немец, опустив руки, свел каблуки вместе, прижал руки к бедрам и слегка оттопырил локти.

— 23-й танковой дивизии. Обер-ефрейтор, ружмастер разведбатальона Густав Ширмер. Дивизия передана из группы «А» с кавказского направления в 6-ю армию генерала Паулюса.

С готовностью отвечая, перебежчик смотрел на Ардатова без страха, больше того, с какой-то затаенной радостью.

И дальше он отвечал подробно и медленно, четко выговаривая каждое слово, как бы давая возможность лучше понять его. Тех не очень богатых знании школьного и университетского немецкого плюс вызубренный военный разговорник было достаточно, чтобы Ардатов понимал его ответы.

— Задача дивизии?

— Мне неизвестна, — Ширмер наклонил голову вбок, как бы сожалея, что задача дивизии ему неизвестна. — Задача разведбатальона — двигаться в авангарде полка в направлении Малые и Большие Россошки с последующим выходом к Гумраку и далее к западной окраине Сталинграда.

При этих русских названиях Тягилев, который стоял с открытым от удивления ртом с той самой секунды, как пленный заговорил, словно это было так же удивительно, как если бы заговорила корова, при этих русских словах Тягилев вмешался:

— Эва, как чешет! Россошка, Гумрак! Сталинград!.. — Удивление на его лице сменилось сердитым выражением. Он осмотрел немца сверху вниз и снизу вверх и ловчее поставил у ноги винтовку. — Ишь, Россошка!.. Гумрак тебе!.. Ишь он какой! А кабы я пальнул тебе в физию? Кабы пальнул? Раз — и квас! Кабы так? Был бы тебе Гумрак!..

— Отставить! — приказал ему Ардатов. — Есть ли в разведбатальоне танки? Сколько? Какого типа?

«Нда!» — подумал он, когда Ширмер сказал, что разведбатальону придан батальон танков, что вообще 23-я дивизия, хотя и понесла потери на кавказском направлении, перед переброской к Сталинграду была пополнена и техникой и людьми, так что представляет из себя весьма боеспособное соединение. Далее Ширмер сообщил, хотя Ардатов его и не спрашивал об этом, приблизительный состав дивизии — ее полки и приданные средства усиления, фамилии командиров, которых он знал, где, когда, с каким полком разгружался разведбатальон, предположительные пункты разгрузки остальных частей дивизии и другие сведения. Эти сведения были очень важны для Нечаева и бесполезны для Ардатова.

Он узнал главное для себя: против них за высотками — разведбатальон и батальон танков. Этот разведбатальон, видимо, острие немецкой стрелы, в которую был построен авангардный полк 23-й дивизии, вот-вот должен был начать движение и вот-вот должны были завести моторы танки. И хотя он, Ардатов, со своими людьми удачно отбился от пешей разведки, щупавшей ночью предполье батальона, он знал, что днем ему и его плохо вооруженным людям будет кисло, так кисло, что кислее и не придумаешь.

«А Нечаев прав, они действительно перебрасывают части с Кавказского направления, — все же хотя и не к месту, подумал Ардатов. — Не хватает на все задачи. Но сегодня они дадут нам прикурить. Раздавят, сволочи!..»

Его интерес к пленному упал, все, что надо, он получил от него, он уже прикидывал, где его держать, кого поставить охранять, причем, вспомнил о контрразведчиках, считая, что это их хлеб, но и сразу же отодвинул эту мысль соображением, что контрразведчиков, особенно Жихарева, надо оставить в цепи, что один Жихарев будет стоить в ней пяти, а, пожалуй, и больше необстрелянных красноармейцев, сапожников или пекарей. Он вспомнил Васильева, Талича, и стал искать их глазами, переводя взгляд с лица на лицо Тягилева, Чеснокова, Жихарева и Просвирина, других красноармейцев, когда немец вдруг сказал:

— Прошу доставить меня к старшему начальнику. Прошу, как можно быстрее, — Ардатов понял это — «как можно быстрее». Немец сказал это твердо, глядя прямо на Ардатова, и в интонации просьбы Ардатов услышал и ноту требовательности.

— Чего это он? Чего? А, товарищ капитан? — уловил перемену в разговоре Тягилев. — Чего ему надо?

— Я старший начальник, — отрезал Ардатов.

Еще когда немца вели к нему, Ардатов заметил, что немец не то тревожно, не то озабоченно оглядывает попадавшихся ему навстречу красноармейцев, их оружие, снаряжение, вертит головой по сторонам, рассматривая окопы и ходы сообщения, что он несколько раз, вытягивая шею, посмотрел в тыл. Можно было предположить, что пленный делает все это, просто нервничая, опасаясь, не пристрелят ли его, не начнут ли мучить. Но сейчас Ширмер, вновь вытянув шею, посмотрел в тыл.

— Чего он говорил? Чего говорил-то? А, товарищ капитан, — не отставал Тягилев.

— Давал сведения.

— Сведения? Это хорошо! Это знатно! — обрадовался Тягилев, поворачиваясь ко всем. — Значит, толк есть. Есть ведь, землячки? Оно, конечно, не генерал попался, но…

— А если врет? Так тебе он и раскололся, держи карман шире! — бросил презрительно ему Жихарев. — А ты хлебало раскрыл и…

— Да брешет он, брешет, собака! Шкуру спасает. Трясется, как бы не шлепнули тута! — врезался в разговор Просвирин. Он выбросил вперед руку наподобие семафора. — Гад! Травит свою легенду! Да такого надо!..

Отталкивая других, он было рванулся к Ширмеру, ко Жихарев с силой дернул его за ворот, а Ардатов как хлестнул по лицу командой:

— Назад!!!

— А может, и врет, правда, товарищ капитан, — вмешался Авдеев. — Вы ему не больно-то верьте. Вдруг подослан?

— Ну и что же? — крикнул звонко Чесноков. — Ну и что же? Мы же не дураки! Мы ему и верим и не верим!..

Ширмер с полуулыбкой смотрел на все это, но потом снова твердо не сказал, а как потребовал у Ардатова:

— Если вы старший, прошу выслушать меня наедине. Имею сведения особой важности.

«Что за черт! Какие там особые сведения», — подумал Ардатов.

— Чего ему надо, капитан? — спросил Щеголев. — Хоть что то дельное сообщил? Или так — обычное: «Арбайтер, мобилизован… Прощай, Москва! Гитлер капут?». Песенки, которые они поют, пока их не уведут с переднего края. Это?

— Да нет, не только это. Есть и дельное. — «Разведбат и батальон танков! — повторил он про себя. — Куда уж как дельней!» — Пошли. — Ардатов расстегнул кобуру. — Пошли, — повторил он Щеголеву, который, не понимая, посмотрел на него и на кобуру. — Пошли, пошли!

Щеголев взял автомат за шейку приклада так, что его ствол был направлен вперед и вниз.

— Ну, что ж, но, может…

— Комм! — приказал Ардатов Ширмеру, но тут Чесноков, золотая мальчишеская душа, отчаянно закричал:

— Этого нельзя! Товарищ капитан, нельзя! Он же пленный! Он сам перешел! Товарищи!..

— Отставить! — бросил через плечо Ардатов. — Отставить! По местам! Лейтенант Тырнов — разведите людей.

— Правильно, — выкрикнул, перебивая Чеснокова, Просвирин. — На распыл его!

— Дурак! Дурак ты! И сам — гад! — Чесноков крикнул это, задыхаясь, отчего его голос сорвался на громкий шепот. Вдруг, изловчившись, он увернулся от Тырнова и подбежал к Ардатову. — Товарищ капитан… Это же не эсэсовец… Он же…

Чеснокову показалось, что сейчас будет совершено гнуснейшее дело — два командира Красной Армии заведут в тупичок траншей безоружного пленного и расстреляют, пустят, как предложил Просвирин, «на распыл». При мысли об этом, еще не ожесточившееся, не заматеревшее сердце Чеснокова переполнилось таким возмущением, что он забыт, что он — на войне, забыл, что он подчиненный и не имеет права ни возражать, ни протестовать против действий командира, тем более в боевых условиях.

— Назад! — Щеголев стал между Ардатовым и Чесноковым, но Ардатов отвел Щеголева.

— К ноге! Автомат к ноге! Спокойно! Никто не собирается стрелять его. Стой здесь. Никого к нам не пускать. Ясно? Выполняй. Комм! — повторил он немцу.

Немец улыбнулся Чеснокову и кивнул: «Данке! Данке, камерад!»

Шагов через десять, как бы оправдываясь, Ардатов бросил Щеголеву:

— Видал? Этот Чесноков… Все еще…

— Привыкнет. — хмуро ответил Щеголев. — Так чего он хочет, капитан? Или — чего ты хочешь?

Они и правда завернули в тупичок и здесь, в пулеметном окопе для отсечного огня, остановились.


— Слушаю! — Ардатов в упор смотрел на немца. — Быстрей.

Немец кивнул и вдруг сказал по-русски:

— Прошу доставить к офицеру разведки. Имею особое сообщение. Это все, что я могу сказать. Не имею права добавить ничего. Товарищ капитан, — Ширмер так и сказал — «Товарищ капитан», — прошу отправить меня в штаб.

Щеголев от удивления свистнул:

— Фюи-и-ить! Вот так сюрприз! Вот так подарочек! И говоришь, ничего не имеешь права добавить? Так-таки и ничего? А где эти сведения? Где они? Ну?!

Ширмер показал пальцем на лоб и постучал по нему.

— Там, там. Только там!

— Да? Да? Там? — усомнился Щеголев, но сразу же и смирился: — Вообще логично. Не таскать же через фронт засургученные пакеты. — Он посмотрел на Ардатова. — Что будем делать? Держать его, конечно, нельзя, надо побыстрей отправить, но, с другой стороны, только они высунутся, а послать с ним надо минимум пару человек…

«Не этих, — подумал Ардатов о контрразведчиках, уж больно ненадежным показался ему Просвирин. — Не доведут!»

— …Только они высунутся, и их всех перестреляют. Или вы рискнете? Хотя… Если он действительно такая важная птица, рисковать нельзя, нельзя, капитан. Надо ждать… Хотя что там будет впереди?

«Впереди будет, — мыслено ответил ему Ардатов, — разведбат и батальон танков».

Пока они обговаривали, что делать дальше с Ширмером, Ширмер стоял слушая, и на его лице не было ни тени страха, ни заискивания, он держался как равный и как свой, как будто разность их армейской одежды то ли была так, мелкая деталь, то ли вообще ее не существовало.

— Нет, рисковать нельзя, — согласился Ардатов. — Но пост к нему выставим. Посменный пост. Не помешает.

— Ты ему веришь вообще-то? — Сам Щеголев судя по его тону, не очень верил. — Веришь?

Ардатов пожал плечами.

— И да, и нет.

Они не отошли, они говорили, как если бы Ширмер не понимал их.

Расспрашивать Ширмера дальше, задавать вопросы вроде: «Почему раньше не перешел фронт? Почему именно тут решил перейти?» — расспрашивать об этом Ардатов считал бессмысленным. Ширмер мог ответить, как угодно, и поди проверь его! Определяющим являлось, однако, то, что Ширмер действительно сам сблизился с ними, сам незаметно подполз, сам обнаружил себя, сам сдался, то есть был перебежчиком чистейшей воды, а не плененным в бою, подобранным раненым или взятым в других обстоятельствах. Ширмер был натуральным перебежчиком, и это было неоспоримо. И, второе, Ширмер сделал такое заявление, которое или надо было принимать как достоверное, или следовало отвергать начисто, во всяком случае, перепроверить хоть крошку его Ардатову было не по силам. Поэтому все дополнительные вопросы оказывались ненужными, а так как Ардатова ждали дела, куча дел, он, кивнув, объяснил Ширмеру, что при первой же возможности он отправит его в ближайший штаб, и что, пока такой возможности нет. Он только заметил:

— Вы хорошо говорите… Откуда такой русский язык?

— Я говорю по-русски, потому что родился в России. В Саратовской области. Там жило много немцев, — с готовностью ответил Ширмер. — Я уехал с родителями в Германию в двадцать втором году. Отец получил маленькое наследство — домик и слесарную мастерскую. Я русский язык помню — половина нашей деревни была русской. Это где-то там, — Ширмер показал на северо-восток. — Близко. Я прошу вас, товарищи, верьте мне.

Ему очень хотелось, чтобы ему верили. Он прижал руки к груди, как бы подчеркивая этим жестом свою искренность.

— Здесь моя родина. Здесь. Близко!

— Да-а-а, сейчас близко, — хмуро подтвердил Щеголев, и Ширмер сразу поправился:

— Я хотел, я мечтал увидеть мою родину, по не так! — Он с чувством покачал готовой. — Не так! — Он с силой дернул за борт мундира, как будто срывая мундир. — Не так! Как гость. По… — он вспомнил: — по-людски. По-людски! — с грустью и обидой повторил он. — Приехать, ходить по домам, разговаривать, смотреть, что есть как, кушать, немножко водка, петь песни. Говорить про жизнь!

Ардатов и Щеголев молчали — все-таки проклятый фрицевский мундир как будто затыкал им рот, не позволяя говорить с этим Ширмером так, как он хотел бы, и так, как они, может, и должны бы были говорить с ним — «по-людски». Но на мундире Ширмера, над правым карманом, всего в каком-то метре от них — протяни руку и потрогай! — был все тот же ненавистный им фашистский знак — орел с распластанными крыльями, державший в когтях круг со свастикой. На погоны, на петлицы можно было бы наплевать, сами по себе они их не очень-то трогали, не очень-то задевали, но этот фашистский значок как будто все время звонил, что ли, как будто кричал, что ли, про фашизм, все время напоминая о лете, осени, зиме прошлого года, о трудностях этого. Тщательно сотканный из шелковых нитей в два цвета — серо-черный и светлый, этот фашистский орел ставил между ними и Ширмером невидимую стену отчуждения и заставлял верить холодно, даже если они и верили. Сдерни Ширмер мундир, останься в человеческой майке или там рубахе, и разговор бы, наверное, пошел лучше.

Когда Ширмер сказал «говорить про жизнь, петь песню», Щеголев снова недобро усмехнулся, глядя на этот значок.

— О, это ужас! Это грех! Это плохо! Это фашизм! — Зацепляя за край крыла, Ширмер старался его отковырять. — Это только маскировка, для меня — маскировка. Я — коммунист! Я коммунист с тридцатого года! — Он вздернул к плечу сжатый кулак:

— Рот фронт! Рот фронт, камерады! Но пассаран! Фашизм не пройдет!

— А потом? Вы уехали с родителями, а потом? Что потом? — спросил Ардатов.

Ширмер вздохнул, улыбнулся, как бы извиняясь, что не сдержал своих чувств.

— Мастерская была маленькая. Плохая. — Он свел выцветшие, соломенные брови к переносице, вспоминая:

— Инфляция, марка падала. Голод. Разруха. У нас это тоже было. Контрибуция победителям. Отец разорился. Капиталист не получился. — Ширмер опять извинительно улыбнулся, улыбнулся вспоминая несбывшиеся мечты отца, если не разбогатеть в Германии, то хотя бы иметь пусть маленькое, но свое дело. — Голод, — повторил он. — Классовые бои. Тельман. Спартаковцы. — Он похлопал себя по карманам, достал сигареты.

Ардатов успел прочесть на пачке «Болгария».

«И там они!» — отметил он.

Ширмер, стукнув пачку о ладонь так, что несколько сигарет выдвинулось, товарищеским жестом протянул пачку им.

Они закурили.

— Потом? — Ардатов выпустил дым. Табак был хотя и слаб, но хорош, ароматен, и здесь, в сожженной солнцем степи, его запах казался странным, неуместным. — Потом?

— Я работал на заводе. «Симонсверке». Рур. Токарь. Там стал функционером.

— Потом? С тридцать третьего?

Лицо Ширмера потемнело, он насупился, его небольшой тонкогубый рот сжался. Он посмотрел между ними, на запад, где за две тысячи верст от них была Германия.

— С тридцать четвертого на конспирации. Партия потеряла много функционеров. Ушла в подполье. Гестапо умело работать — много, очень много провалов! После Испании на свободе осталось мало. Считанные, наверное, сотни. Я только функционер. Я знаю мало. Несколько человек. Но я знаю, что такое фашизм.

— Мы тоже, — процедил Щеголев. — Познакомились. На своей шкуре.

Ширмеру, видимо, очень хотелось сломать отчужденность. Он, наверное, считал, что для этого должен им объяснить свое понимание фашизма.

— Фашизм — это когда нет человека. Есть Рейх. Фюрер. Фатерланд. Фольк. Народ — фольк — вообще. Человека, одного человека — нет. Он есть лишь как часть фолька. И нужен как эта часть. Только. Сам по себе — нет. Его сердце, голова, мысли — нет. Они не нужны фюреру, рейху, фольку. Вредные. Их следует коренить. М… М… м… — Ширмер сделал жест, показывая, как что-то надо отрубить в самом низу.

— Искоренять, — помог Ардатов.

— Да! Да! Искоренять! — подхватит Ширмер и показал опять как будто что-то рубит, а потом, что как будто что-то выдергивает из земли. — Поэтому все, что не есть из фюрера, рейха — плохо. Вредно. Хорошо — немец над всеми другими, — он поднял высоко руку, — а среди немцев — немец над немцем. Хорошо — рейх — дисциплина. Думай, говори, делай, как приказано. Не рассуждать. Не обсуждать. Выполнять! За всех думает фюрер. Он знает, что хорошо, что плохо. Ты — не знаешь. Хорошо то, что хорошо рейху, а что тебе нехорошо — мелочь. Глупость. Рейхдисциплина, — повторил он. — Дисциплина рейха. Выполнять! Тебе приказывают — ты выполнять! Ты приказываешь — он выполнять.

Щеголев понял все это по-своему. Он хмыкнул:

— Ты начальник — я дурак. Я начальник — ты дурак! И не тот прав, кто прав, а тот прав, у кого больше прав.

— Не совсем так! — возразил было Ширмер, но, подумав, согласился: — Но, может, есть и так.

— Так! — подтвердил Щеголев. — Гражданская жизнь — не армия, и если на гражданке заводят военную дисциплину, — он махнул рукой, — тогда жизнь пропала!..

Ардатов посмотрел на часы. Казалось, этот разговор должен был бы занять много времени, и Ардатов хотел бы, чтобы он занял много времени, осталось бы меньше до вечера, до ночи — меньше для разведбата и батальона танков — но прошло лишь пятнадцать минут.

— Ну и что? — механически спросил он, думая, что же ему надо сейчас будет делать, но, затягивая разговор, как будто это могло затянуть и действия разведбатальона и батальона танков. — Чем все это кончится? Этот рейх… Этот фатерланд… Фольк?

Ширмер отрицательно покачал головой.

— Не знаю. Но страшным.

Ширмер уже не пытался убедить их верить ему. Он заговорил торопясь, как бы освобождаясь от всех тех мыслей, которые приходили к нему не раз и не раз мучили, потому что он все не находил главного ответа на главный вопрос: «Чем все это кончится для Германии?». Видимо, он понимал, что так, как началось в тридцать третьем году, вечно в Германии продолжаться не может, что все эти штучки насчет тысячелетнего рейха, господства все эти тысячи лет над другими народами — лишь абсурд, гигантский пропагандистский обман. А раз так, значит, весь этот фашизм должен кончиться. Но вот когда? И как?

— Тоталитарный ражим! Руководят страной несколько человек — Гитлер, Геринг, Борман, Гиммлер, Шахт, Риббентроп, еще каких-то несколько — кучка. Во главе целой нации кучка…

— Да? — перебил его Щеголев. — Кучка? А как же эта самая, национал социалистическая рабочая партия? Она что, не руководит? Не ведет немецкий народ за собой? Все вперед и вперед к национал-социализму?

Ширмер рассерженно отмахнулся.

— Какая там рабочая! Только название…

— Да? А что в ней, одни капиталисты? Несколько миллионов капиталистов?

Иронию Ширмер понял, но сдержался. В его положении он должен был сдерживаться.

— Масса, число партии — не капиталисты. Но рабочие только так… Они не делают политику. Не решают ничего ни внутри, ни иностранные вопросы. Все решает эта кучка. А немецкий народ ей не нужен. Нужна слава, богатство, всякие лозунги. Но конец придет…


К ним подбежал Чесноков.

— Товарищ капитан! Товарищ капитан! Гляньте. — Он показал туда, откуда они ушли — там возле Белоконя были какие-то штатские. — Еще гости!

— Вижу. На место, — приказал ему Ардатов. «Этого еще не хватало!» — с досадой подумал он.

Что штатские попадают в оборону, было делом обычным — Ардатов сто раз сталкивался с ними во время отступления. Люди, уходя от немцев, должны были проходить через боевое расположение войск, и от этих штатских — женщин, детворы, стариков — следовало, пропуская их в тыл, лишь побыстрее избавляться. Усталых, растрепанных, часто голодных женщин, стариков, детвору и живыми-то было видеть тяжело, а убитыми вообще невыносимо.

— Как это вы пустили такую кучку к власти? — спросил Щеголев Ширмера в спину, когда Чесноков убежал и они пошли. — И ты слишком хорошо помнишь русский язык. Прошло двадцать лет, а говоришь так… Очень хорошо говоришь. Как по писаному.

На первый вопрос его Ширмер не ответил, а второй явно смял:

— До тридцать третьего была возможность практиковаться. В Германии работало много русских инженеров. На заводах. И после… было… было… — Он не договорил. Наверное, подумал Ардатов, не имел права и на это.

Они вошли в траншею, Ардатов, не доходя до своею места, остановился, думая, где оставить этого Ширмера, и Ширмер, а за ним и Щеголев тоже остановились.

— Практиковаться с пленными? — все ни к чему любопытствовал Щеголев.

— Нет. Мало. — Ширмер покачал головой. — Но они теперь работают в цехах. Токари, фрезеровщики, другие специалисты. Привозят из лагеря. Но нельзя. Запрещается. И — конспирация. Ширмер не родился в России! Ширмер родился в Баварии, — пояснил он. — Моя настоящая фамилия другая…

«Пусть будет на глазах! — решил Ардатов. — Раз, черт, заявляет такое, надо, чтоб уцелел. Надо, чтобы его сведения попали командованию. Хорошо бы его отправить прямо к Нечаеву! Именно так! К Нечаеву! Нечаев распорядится, что к чему!»

Они пошли дальше.

Ардатов все-таки поверил Ширмеру, почти твердо поверил и не потому, что сухощавое усталое лицо Ширмера внушило ему эту веру, не потому, что Ширмер говорил так, что в его словах звучали искренность, не потому, что Ширмер не юлил, а серьезно смотрел им в глаза, давно внутренне подготовившись, что ему не сразу будут верить. Все эти детали, конечно, складываясь, весили немало, но немало значило и другое.

Немцы слишком редко переходили сами. Взятые в плен в бою, они, лишь почувствовав, что их не пристрелят, сразу же начинали ерепениться — смотрели свысока, если даже и не говорили презрительных или высокомерных слов. А многие их говорили. Дескать, ваши армии разгромлены, дескать, они, немцы, наступают по полста километров в день, дескать, мы воевать не умеем, дескать, сопротивление бесполезно и лучше всего побыстрее сдаваться им в плен, дескать, превосходство ума немца над умом русского лишний раз показали победы немцев — меньшим числом солдат и техники они побеждают несметные азиатские орды, которые, сколько ни давай им хороших танков и самолетов, все равно не сумеют ими воспользоваться, так как тупы, чувствительны, живут не разумом, а рефлексами и инстинктами. Словом, низшая раса, для которой будет тем лучше, чем быстрей она покорится. Эти пленные были так уверены в близкой и окончательной победе Германии над Россией, что порой и спорить об этом не хотели, а когда заходил разговор, что и их брали в плен, а, значит, где-то побеждали и наши, они это рассматривали, как частный случай, который естественен даже в их победной войне.

Глядя на таких пленных, слушая, что они говорят, Ардатов сначала поражался их какой-то немыслимой ограниченности, нежеланию или неспособности посмотреть и подумать шире — не с позиции сорок первого или сорок второго годов, а со времен Святослава, чтобы понять, что военные победы врагов не в состоянии уничтожить ни Россию, ни тем более русский народ, который теперь перевалил в своем числе за сотню миллионов.

Возможно, он ошибался, требуя от пленных немцев, от людей конкретной, повседневной жизни такого вот, исторического, что ли, подхода к событиям. Например, он не мог, наверное, требовать от них простого знания, что в каждом народе, великом ли, малом ли, живет вместе с его кровью чувство определенной национальной принадлежности, самосознания этого народа, что уничтожить это самосознание можно лишь физически — или растворив этот народ в каком-то другом или истребив всех до единого человека, что пока жив хоть один из этого народа, народ существует и ему органично присуще стремление к свободе, к своей жизни — своему укладу, своей вере, своим критериям добра и зла, ощущению своей истории в прошлом и в будущем тоже. Что же касается той страны, в которую полезли теперь немцы, того народа, который они теперь хотели победить, и страна и народ эти были огромны, и немцы должны были, неизбежно должны были потеряться в них, утонуть. Чувствуя, как всякий русский, за собой, спиной эту огромность, Ардатов, после того, как прошло удивление от ограниченности пленных немцев, стал смотреть на гитлеровцев как на часть зла, которая не поддавалась никаким другим действиям — разговорам, объяснениям, а подлежала либо строжайшей изоляции, либо истреблению.

Так вот, немцы слишком редко переходите сами. Их, конечно, агитировали, — по радио и листовками, но они пока наступали, значит, побеждали. А победителям зачем же сдаваться? Конечно, одиночки переходили, Ардатов слышал о них, но это были, как правило, немецкие коммунисты или какой-нибудь немец, которому за что-то — подрался с офицером, например, — грозил полевой суд и для него сдача в плен была в этом случае единственным выходом спасти жизнь. Наоборот, в ответ на наши листовки сдаваться, они бросали свои, в которых издевались, говоря, что рады бы сдаться, да вот никак не могут догнать нас, что все гонятся от самой границы — через Украину, Белоруссию, Западную Россию, подходят, бегут к Москве, да все равно не могут застать Красную Армию, чтобы сдаться. Ардатов сам читал такие листовки, последние уже где-то около Москвы, в каком-то дачном поселке.

И то, что Ширмер пришел сам, когда немцы опять наступали с Украины и подходили к Волге, было очень серьезным фактором. Но за уголовника его нельзя было принять. Его руки в заживших ссадинах, со многими шрамами, темные от въевшейся металлической пыли, жилистые, с деформированными суставами, подтверждали, что он рабочий металлист и подкрепляли его слова, что он в армии служил ружмастером. Было в Ширмере и то достоинство, которое Ардатов до войны не раз видел у мастеровых людей. Ежедневно, своими руками, создавая из ничего бы кажется, из сырья — болванок ли, досок ли, глины ли, нужную людям вещь, которая долго и верно будет служить им, мастеровой человек знает себе цену. И с уважением, с высокой тоже ценой, он относится к другому человеку, если только этот человек не был лентяем, пьяницей, дармоедом. Таким вот мастеровым и выглядел Ширмер.

Нет, Ширмер не походил на уголовника, которому надо было спасаться в плену у отступающего, терпящего поражения противника.

Правда, у Ардатова было мелькнула мысль: а вдруг этот Ширмер всего лишь хитрая сволочь, шпион, которого таким вот образом забрасывают к ним в тыл, но Ардатов сразу же отмахнулся от нее — и сдавшийся в плен будет сидеть в лагере, а если шпион и выдает себя за коммуниста-перебежчика, который принес какие-то важнейшие сведения, то ведь и его будут проверять. Версия насчет шпионства сразу же показалась Ардатову делом глупейшим.

— Разрешите? — Ширмер показал на винтовку на бруствере, как раз там, где под ней лежал убитый красноармеец. — Разрешите? — повторил он.

Во время перестрелки пуля попала этому красноармейцу куда-то в лицо, и он умер, опустившись сначала на колени, а потом лег на бок, свернувшись калачиком и закрыв простреленное лицо грязными руками. Винтовка, как он стрелял, так и осталась на бруствере. Около нее, на солдатском застиранном полотенце, была еще большая горка патронов.

— Разрешите, геноссе капитан? Я хорошо стреляю. Я… пристреливал оружие.

— Да? — переспросит Щеголев. — Пристреливали оружие? — Он накрыл красноармейца его шинелью. — Хорошо пристреливали? Чтоб било точно и кучно? — Щеголев выплюнул окурок сигареты. — Это очень мило с вашей стороны, Ширмер. Что вы его пристреливали. «Шмайссеры?» Карабины? МГ-34? Тем более мило, что вы от души делитесь этими заслугами с нами. А что, у вас, в вермахте, станки для пристрелки? Чтобы оружие не прыгало? Тоже есть мишени с электропоказателями? Как у нас, в РККА? Да? Их бин!.. Ду бист!.. Анна унд Марта фарен нах Анапа![2] — закончит он, и Ардатов услышал в «Их бин!.. Ду бист!.. Нах Анапа!..» и бога, и трех святителей, и вообще все, что есть в этом пласте русского языка.

«На кой черт он говорил про пристрелку?! — подумал он. — Ружмастер есть, конечно, ружмастер. Сбил кто-то мушку или еще что-то случилось с оружием — ружмастер поправит, починит, заменит негодную деталь и сам же пристреляет оружие. Наверное, так во всех армиях мира. Все это ясно. Как дважды два. Но на кой об этом говорить? Помалкивал бы…»

— Нет! — резко сказал он. — Никакого оружия! Тихо! — приказал он Щеголеву. — Ширмер, вы не знаете русского! Понятно? Понятно? Ни слова ни с кем по-русски! Это приказ! Ни слова! Щеголев!

Щеголев смотрел на него непонимающе, но он не стал ему объяснять. «Потом!», — решил он, — он не стал ему объяснять, что если их раздавит разведбат, да еще батальон танков, то, попади кто-нибудь из уцелевших в плен и проговорись про Ширмера, Ширмеру — конец. И пропали тогда его сведения. Ардатов не мог позволить, чтобы эти сведения пропали, сообразив, что они, видимо, крайне важные, иначе бы Ширмер не пошел через фронт. Поэтому Ширмера следовало беречь. «Если они нас раздавят, он, может, отговорится, что попал, мол, в плен случайно, заблудился или еще как, пусть сам думает, что говорить, а потом, быть может, попытается еще раз перейти. Может, на этот раз удачней» — решил он.

— Ни слова Ширмеру по-русски! — приказал он Щеголеву. — Ширмер просто пленный. Фриц и только! Понятно?

Щеголев кивнул.

— Ладно. Если ты так считаешь…

— Пошли, — не дал ему досказать Ардатов. — Потом… Ни слова по-русски! — еще раз приказал он и Ширмеру. — Никаких винтовок и прочего. Вы — только пленный. Ясно? Пошли.

— Пошли… — усмехнулся Щеголев. — Яволь, капитан. Яволь! Форвертс, дойтчише швайн! — гаркнул он на Ширмера и ткнул автоматом ему в бок.

«Нет, Ширмера вы не получите, — подумал Ардатов о немцах из разведбата и батальона танков. — Мы его сбережем, а вам, сволочи, не раскопать такого конспиратора. Я позабочусь, позабочусь, чтобы его сведения не умерли с ним. Даже если вы всех нас тут передавите!..»


Белоконь был явно доволен — довольством светилась каждая черточка его веснушчатого лица; больше того, он по-клоунски сломил свои рыжие брови, как бы говоря: «Ну как? Как представление?» — пряча под рыжими же, тараканьими усишками ухмылку.

Что ж, он и правда мог посмеиваться — за его спиной, теснясь друг к другу, стояла живописнейшая группа — девушка в серой куртке, лыжных брюках и растоптанных босоножках, здоровенная собака и старик. На голове девушки, схваченная под подбородком в узел, который прикрывал высокую шею, была зеленая косынка. Девушка выглядела никак не старше семнадцати лет — с ее смуглого, обветренного лица на Ардатова смотрели глаза старшеклассницы, хотя на куртке девушки, слева, над приподнимавшей куртку грудью, были приколоты под комсомольским три в ряд значка — «Готов к ПВО», «Готов к труду и обороне» и «Ворошиловский стрелок».

Намотав на руку поводок, девушка удерживала у ноги кудлатого, всего в репьях, колючках, пыльного, хоть выбивай палкой, пса. Пес отжимал уши назад, приподнимал губы и показывал всем какие у него страшные клыки. Клыки — белые на фоне черной пасти и розового языка, величиной с чесночины — и правда были страшные.

— Рядом! Рядом, Кубик! Свои! Спокойно! Свои, Кубик! — говорила девушка псу, пока все, на кого пес начинал смотреть, суетливо отодвигались.

За этой парой, возвышаясь над ней как колокольня, высовываясь из траншеи почти по пояс, важно стоял белобрысый, белобородый сухой старик в кепочке и черной косоворотке с двумя, наверное, десятками белых пуговиц на ней. Поверх этой косоворотки на старике было распахнутое сейчас, хорошее, но очень тоже пыльное, в пятнах осеннее пальто с мехом по воротнику и бортам. Брюки на старике были летние, из чертовой кожи, и обут старик был тоже по-летнему — в разбитые донельзя сандалии, казавшиеся из-за этого просто чудовищных, не менее 46, размеров.

— Разрешите должить? — Белоконь с разведческим шиком приложил ладонь к виску и щелкнул каблуками: — Найдены в левом крайнем фасе. Говорят, ночевали там. Говорят, не собираются уходить. Говорят, были беженцы, а теперь считают себя партизанами.

Тон Белоконя псу не понравился, он глухо, предупреждающе зарычал, и Белоконь сразу же сделал два шага вперед.

— С таким зверем только на тигра ходить, а жрет сколько! — сказал кто-то за Ардатовым. На этот раз Ардатов узнал голос пекаря.

— А вот и нет, а вот и нет, — запальчиво возразила девушка. — Кубик добрый, да, добрый! И не жрет, а ест! Как вам не стыдно!

Голос у девушки был высоким, чистым, прекрасным, но в нем звенели нотки дерзости.

— Да! И не смейтесь! Мы — партизаны! Мы так решили! Дедушка и я. Мы имеем право быть партизанами, каждый имеет право быть партизаном! И если кто-то не признает нас…

— Кто вы? Откуда? Почему оказались здесь? — хмуро спросил Ардатов старика, который, как если бы он и не заметил этой хмурости, ответил с неторопливым достоинством:

— Старобельский. Глеб Васильевич Старобельский. Бывший инженер-путеец… Гм… — назвался он приятным совсем не старческим баритоном.

В Старобельском, несмотря на седину и бороду лопатой, было еще очень много жизненной силы, эта сила угадывалась в сухом длинном теле, в жилистой шее, в голубых открытых глазах, которыми старик смотрел на него прямо — доброжелательно.

«Ай да дед! — подумал Ардатов. — Только все это, дед, не ко времени».

— А это, — Старобельский положил на плечо девушки сухую ладонь, — моя внучка, Надежда Старобельская. — И она права: угодно ли это признать или неугодно — мы считаем себя партизанами!

— Да! — подхватила Надя, отважно глядя на Ардатова и как бы призывая его присоединиться к этой отваге. — Мы — советские люди. Да! Советские!

Она порывисто обернулась к деду:

— Им надо показать документы. Вдруг они нас считают диверсантами? Конечно же!

Удерживая Кубика коленом, прижимая его к стенке, она лихорадочно расстегнула куртку, лихорадочно же вырвала из внутреннего кармана пачечку бумажек и лихорадочно же протянула их Ардатову.

— Здесь все — комсомольский билет, билет учащегося, что я учусь, то есть училась в техникуме, удостоверение на значки. Здесь все-все!

Старобельский тоже протянул: Ардатову свои бумаги, сказав:

— Извольте. Пенсионная книжка, паспорт, профсоюзный билет. Паспорт прописан в Старобельске — мы искони из Старобельска, еще от прадедов. Прописан по улице Приречной, дом 36. Что еще? Ах да! Вероисповедания православного, беспартийный, состоял в масонах, вдов, за границей родственников имею, но связь с ними не поддерживаю. Не судим. В белой армии не служил. В оппозициях не участвовал. Прошу записать в вашу часть.

Ардатов механически взял документы, но не стал их ни смотреть, ни открывать.

— Минутку.

Солнце поднялось над горизонтом, косо освещая землю, еще не грея ее, и тени от кустов полыни и от островков ковыля лежали на земле длинными темными пятнами, на которых чуть поблескивали редкие капли росы.

Еще когда бежал Стадничук, еще когда он упал, в том молчании, наступившем после его смерти, и когда Ардатов разговаривал с Ширмером, Ардатов, то и дело поглядывал на Малую Россошку и в стороны от нее, надеясь увидеть какое-то движение людей, запоздавшие уйти в тылы машины или повозки, хоть что-нибудь, что сказало бы ему, что у Малой Россошки есть какая-то часть, есть свои… Но он ничего этого не заметил — Малая Россошка казалась безлюдной, хотя над несколькими дворами и над несколькими домами в бинокль можно было различить дымки — оставшиеся жители что-то стряпали в печках или на таганках.

От этих дымков на душе становилось грустно.

— Белоконь! Продолжать разведку: на фланги и насколько возможно вперед, — приказал Ардатов. — Собрать все боеприпасы — до патрона. Все, что найдете — несите сюда. Ясно? Выполняйте. Лейтенант Тырнов, ваша задача — следить, чтобы у каждого была хорошая ячейка, в полный рост. Объясните людям, что от танка спасает только глубина окопа. Ясно? Выполняйте! Всем остальным — по местам!

Так и не полистав документов, он вернул их Старобельскому.

— А с вами я не знаю что и делать. Ах ты, Кубик, Кубик! Да какой же ты Кубик? Ты не кубик, ты целый куб!.. Так что же делать с вами? — повторил он Наде. — Почему не ушли дальше в тыл? Пока было можно? Теперь отсюда до ночи не выбраться, а до ночи… («До ночи разведбатальон и батальон танков!» — напомнил он себе). Слышите?

Все прислушались, обернувшись в сторону немцев, в сторону низкого, все усиливающегося гула, и так и стояли молча, пока самолеты немцев не стали различимы и пока Надя не начала их считать.

— Три, семь, двенадцать, двадцать четыре, тридцать, еще семь, еще девять, так… И там… Сколько же? Одиннадцать, еще четыре… Так… Еще… Семьдесят шесть! И откуда у них их столько? Все дни, что мы шли, мы их только и считали. Наши попадались редко. Я злилась ужасно… Эти летят на Сталинград? Прямо на Сталинград?

— Да. Видимо, на Сталинград, — ответил хмуро Ардатов.

Самолеты летели в тройках, тройки составляли девятки, и хотя самолетов не было и сотни, казалось, они занимали всю ту часть неба, которая была северней их траншеи. Ардатов знал, что никто сейчас не копает, вообще никто ничего не делает, все только зло смотрят на эти самолеты да озираются, ища в небе свои. Но своих не было.

«Может, встретят поближе. У города? — подумал Ардатов. — Есть же там ПВО?»

— Товарищ капитан! Товарищ капитан!

Надя порывисто подошла к Ардатову вплотную и тронула его руку, которой он держал бинокль у глаз.

— Разрешите мне! Разрешите мне пробраться в тыл! Я видела — он не прошел! Мы все видели! Но я пройду! Я маленькая, они в меня и не попадут… — пылко говорила она. — Может, они и стрелять не будут в штатского. Они же увидят, что я не военный, что я… что я не красноармеец. Ведь может же так быть? А? А если может то… то… Разрешите мне, вы только расскажите, куда идти. Куда и зачем!..

— Отставить! — приказал ей Ардатов.

Он приказал так, потому что вовремя не пришли гражданские слова, он просто растерялся от этого нелепого предложения. «„Не будут стрелять в штатского!“ Глупости какие-то! Еще как будут. Откуда им видно с такого расстояния, штатский ты или нет? Ты только цель, ты вообще для них не человек, ни штатский, ни военный, ты только цель! „Не попадут!“ Дурочка, еще как попадут. И будешь ты лежать, как Стадничук, недвижимо, как страшная кукла, с неловко подвернутой ногой. Нет, нет, нет, Надя!»

— Отставить! — повторил он сердито.

— Но почему, почему, почему! — не соглашалась Надя. «Отставить» на нее не подействовало. — Я пройду! Я же пройду. Я пройду. Честное слово, пройду!

Она уговаривала Ардатова все так же пылко, блестя глазами, душа ее загорелась желанием помочь им и, может быть, совершить подвиг. Ее ведь в школе, в кинотеатрах, по радио готовили к подвигам.

— Прекратить! — как красноармейцу, жестко оборвал ее Ардатов.

— Ах так! — Надя отвернулась от него и сделала два шага назад. — Тогда я пойду сама. С Кубиком. Я вам не подчиняюсь, я не военный. Я пойду. Я имею право пойти куда хочу и когда хочу! Вы же не приняли нас в свой… в свою роту, — нашла она нужное слово.

Это было совсем глупо, но и совсем по-детски, и Ардатов не мог сердиться.

— Ты — комсомолка. Значит, не имеешь права мне не подчиняться. Ясно? Все мои приказания для тебя — закон. Поэтому делай то, что тебе говорят. И не мешай. Старайся не мешать, — объяснил он добрее, а когда она было открыла опять рот, он не дал ей ничего сказать:

— Все! Ясно? Все!

Он снова подумал: «Только до ночи! А там мы тебя вытолкаем в тыл, а если будешь ерепениться, получишь ремнем!» — Это было, конечно, фантастика — «получишь ремнем», но Ардатов считал, что было бы неплохо разик-другой ощутимо перетянуть Надю ремнем пониже спины. «Чтобы быстрей бежала! До Волги! До переправы!» — усмехнулся он.

Ардатов привычным движением отстегнул клапан на левом кармане гимнастерки, почти вынул серебряный, с отцовской монограммой портсигар, но вспомнил, что папиросы кончились, уронил портсигар в карман и застегнул клапан.

— Все! — еще раз, уже для себя сказал он, собираясь с мыслями. Старобельский и Надя как-то сбили его, выбили из колеи, одним своим видом напомнив ненужное; не общая — защитно-зеленая для всех одежда, а кто что хочет, руки без оружия — усталые руки стариков, нежные руки девушек, беспомощные детские руки, книги, музыка, тепло близкой тебе, родной, совсем родной, совсем, совсем, совсем твоей — до последней клеточки ее тела — женщины, гул школьной перемены, реки, в которых можно купаться и которые не нужно форсировать или защищать, небо с птицами, а не с самолетами, земля, на которой можно просто лежать или сидеть и в которую совсем не к чему зарываться. Но он знал, чтобы это все было, сейчас нужно было от всего этого отказаться из-за проклятых гитлеровцев. Между той, прошлой человеческой жизнью, и той, которой он жил сейчас, стояли они, гитлеровцы, в человеческую жизнь можно было вернуться только через их смерти.

Но Старобельского он спросил мягко:

— Так как же, Глеб Васильевич?.. Так чем могу быть полезным?

Заботы давили Ардатова — он чувствовал их плечами, спиной, сердцем, но эта милая, живописная троица так напряженно-ожидающе смотрела на него, как будто он мог дать им что-то большое, что-то великое, что-нибудь вроде пропуска в вечный мир красоты и тишины.

До возможного боя, то есть до времени, когда немцы отзавтракают, получат приказ, в котором есть, как во всех военных приказах, «задача дня», изготовятся к движению, начнут движение, то есть до того времени, когда их остановившаяся на ночь машина наступления заработает, осталось мало времени. Это время Ардатову надо было употребить с максимальным толком — сделать хоть примитивную рекогносцировочку — осмотреться, прикинуть, чем они располагают, и получше использовать все. Ему следовало попытаться хоть чем-то накормить людей, поесть самому, прикинуть, где и как лучше встретить немцев, попробовать разгадать, где у них боевое охранение, с тем, чтобы и попытаться угадать, как они пойдут, потолковать с людьми, подбодрить их — да мало ли еще что надо было сделать, и Ардатов должен был как-то закончить разговор с этими милейшими, но сейчас совершенно ненужными ему людьми, ставшими для него обузой.

— Примите к сведению, Сталинград и прилегающий к нему участок Волги — прифронтовой район. Вы были под бомбежкой? — сказал он.

— Сто раз! — запальчиво от обиды заявила Надя, не дав ответить деду. — Сто раз! Дедушка может подтвердить, хотя вы ничему и не верите. Даже Кубик, даже Кубик теперь знает, что под бомбежкой надо лежать, а не бегать, потому что в лежащего человека — и в собаку тоже — осколки не попадают.

— Ну не сто, а раз восемь были, — уточнил Старобельский. — Но дело не в этом. Странно то, что… Простите, как ваше имя-отчество?

Ардатов назвался, и Старобельский продолжал:

— Странно то, Константин Константинович, странно, что вы отказываетесь от наших услуг. Вот что я никак не приму в ум. Мы готовы воевать, мы это решили твердо, говорим вам об этом, а вы, с позволения сказать… Потрудитесь объяснить, Константин Константинович. Осветите, так сказать, ситуацию…

— Минутку! — Ардатов посмотрел, что приволокли на плащ-палатке разведчики — десятка два противотанковых гранат, чуть поменьше противопехотных, штук триста патронов в обоймах и россыпью к винтовкам, но автоматных патронов было мало, магазина на два.

— В ходе сообщения, метров сто отсюда, два ящика с КС[3],— доложил Белоконь. — И штук сорок противотанковых мин.

— КС? — обрадовался Ардатов. — Мины? Очень хорошо! КС не раздавать. Только тем, кто был в боях. Только тем! Чтоб ни одна бутылка мимо! Ясно, Белоконь? Обойдите всех и расспросите. Три бутылки мне. Три — старшему лейтенанту Щеголеву. Тырнову… Нет, Тырнову не надо. Передайте Тырнову — пусть обойдет всех, узнает, у кого нет продуктов. Вообще нет. Если есть хоть что-то, хоть на раз поесть, не считать. Пусть узнает, нет ли саперов. А взрыватели есть? Отлично! Если саперов нет, мины и взрыватели сюда. И чтобы все твои люди с тобой. Выполняй! Бегом!

— Так вот… — Ардатов посмотрел на Старобельского.

Старобельский, Надя и Кубик, прижавшись к стенке траншеи, теснясь так, чтобы занимать как можно меньше места и не мешать красноармейцам, молча и скромно следили, как все торопятся, подхлестнутые жестким голосом Ардатова.


— Так вот, я объясняю, что вы хотели…

Ардатов поднял бинокль, вглядываясь в сторону немцев, полагая, что ему удастся хоть разбросать эти мины перед траншеей. Он знал, что не может быть и речи о том, чтобы их зарыть — невозможно было работать на виду у немцев, но даже растащить их метров на сорок — пятьдесят от траншеи, спрятав в полынь, хоть чуть-чуть замаскировав, и то было великим делом. Из двигающегося танка четко различить через смотровую щель серый деревянный ящик под полынью практически невозможно, и эти сорок мин, не то оставленных, потому что их нельзя было увезти, не то забытых теми, кто вчера занимал здесь оборону, эти сорок мин, установленных «в наброс», хоть как-то, хоть жиденько, могли прикрыть их позицию. Вообще-то он хотел сам побежать с Белоконем к минам, но надо было ответить этому деду.

— До вечера я разрешаю вам — всем вам — пробыть здесь. Но как только стемнеет, прошу, приказываю, — поправился Ардатов, — приказываю отходить в тыл. — Кубик зарычал на него, но он не обратил на это внимания. — Не могу, не считаю ни нужным, ни возможным зачислить вас в свою группу. Ясно, Глеб Васильевич? Найдите лопату, заройтесь поглубже и — до вечера…

«Постарайтесь дожить — все вы трое — вы, Надя, Кубик, постарайтесь дожить до вечера. Это не шуточка, разведбат и батальон танков! Не игрушки!» — подумал он, но не сказал.

По мере того, как он говорил, подбородок Нади поднимался все выше и выше, пока она, стоя спиной к деду, не коснулась его груди. Старобельский же, положив руку на плечо Нади — сохранял невозмутимое достоинство.

Свободной рукой Старобельский провел по пуговицам косоворотки, как бы проверяя — все ли они на месте, все ли застегнуты, и лишь чуть-чуть озабоченней сказал:

— Позвольте спросить вас, Константин Константинович, почему вы не находите ни возможным, ни нужным принять нас в свои ряды? Я утруждаю вас, но…

— Потому что не вы и не Надя должны воевать! — вырвалось у Ардатова.

— Совершенно верно, Константин Константинович. Это — занятие армии, так сказать, специалистов, — неожиданно согласился Старобельский. — Мы же…

— В чем же дело? — Ардатов собрался пойти к минам, ему казалось, что Белоконь медлит. — Все ведь ясно, а коль ясно, то…

— Да, ясно. Но ясно и то, что армия, к превеликому нашему сожалению, не может пока остановить нашествия немцев, — возразил Старобельский и поднял тонкий, как карандаш, палец. — Смею вас заверить, Константин Константинович, я и в мыслях не имею бросить тень на вас лично или на всех, здесь присутствующих. Глубоко убежден, что каждый из вас, и вы тоже, не щадили себя. Но однако же, как это и ни прискорбно, немцы почти на Волге.

— Восемнадцать человек. Восемнадцать без продуктов, — доложил подошедший Тырнов. — Говорят, последнее съели вчера.

Старобельский вежливо прервался, ожидая продолжения разговора Ардатова и Тырнова, но так как этого продолжения не последовало, закончил:

— И постольку, поскольку армия не выполнила этой своей святой обязанности, во всяком случае — по сей день — не сумела уберечь ни землю, ни народ от тевтонского нашествия, объявлена война всенародная. Я и Надя — мы тоже народ. Потрудитесь, Константин Константинович, принять это во внимание…

— Как, как вы сказали? — возмутился Тырнов. — Как? Не сумела, не выполнила своей задачи? Вы, отец, говорить говорите, но не заговаривайтесь!

— Мы вам поверили, а вы… А вы… А… — вмешался было из-за спины Ардатова Чесноков, но Надя перебила его:

— Вот вам и «а». Вот вам и «а»! И будет еще б, в, г, д, е, и, ж, з!.. — и Ардатов даже подумал, что она сейчас покажет Чеснокову язык.

— Надежда! — Старобельский укоризненно остановил Надю. — Неприлично! Изволь, пожалуйста…

— Хорошо! — быстро согласилась Надя. — Но зачем они нас пугают? Угрожают зачем?..

— И, к, л, м, н, о, п, ре… — подхватил за Надей, не обидевшись, Чесноков, но Ардатов повел в его сторону головой, и он умолк, как выключился.

Ардатов хмурился и молчал. Что ж, по-своему Старобельский был прав. Но ведь прав был и Тырнов — армия делала все, что было в ее силах, чтобы остановить немцев — красноармейцы и командиры своим телом, костьми, кровью старались удержать немцев и у границы летом, и зимой в Подмосковье, и этой весной на Дону, и сейчас в сожженных беспощадным солнцем приволжских степях. И если им пока не удавалось остановить немцев, так вина в этом была не их, не Щеголева, не Чеснокова, не его, Ардатова.

«Но деду от этого не легче, — подумал Ардатов. — И что ты ему ответишь, здесь, у Волги?»

— Нас, — Старобельский положил теперь обе руки на плечи Нади, и она, опять вздернув подбородок, прижалась затылком к его груди, — нас, — Старобельский посмотрел сурово всем в глаза, — не устраивает, как все получается. Посему, после того, как немцы взяли Старобельск и… А до этого… А до этого…

Старобельский проглотил комок и начал прокашливаться, и обе руки задрожали на Надиных плечах…

— А до этого…

— А до этого они убили мою маму! И Кирилла! Они убили их бомбой! Прямо в дом! — крикнула Надя и закусила губы, но слезы все равно потекли у нее по щекам. Она еще сильнее прижалась к груди деда. — Мы были на окопах, и если бы мы не были на окопах, то… то… А вы еще не позволяете нам!.. Не принимаете к себе! Как будто мы… Как вам не стыдно!..

Она заплакала и спрятала лицо в ладонях.

— Так вот, посему мы решили, как это пишут в газетах, взяться за оружие, — закончил Старобельский. — Примите вы нас или нет, решать, конечно, вам, Константин Константинович, но своего права защищать нашу землю и себя — отнимать у нас никто не волен.

— Хорошо! — согласился Ардатов. — Хорошо! Не плачь, Надя. Не плачь, девочка. Здесь не до слез.

«Разведбат и батальон танков», — еще раз вспомнил он.

Все равно этот день они должны были быть вместе. Все равно, хотел этого или не хотел Ардатов, но бой неизбежно захватил бы их всех, и если Старобельскому и Наде надо было получить еще какое-то устное подтверждение права воевать, было нелепо его отнимать у них.

— Зачисляю вас. Ваше место — слева от меня. Ясно? Все приказы — обязательны. Идите и оборудуйте ячейки. Выполняйте. Лейтенант Тырнов — проследить и помочь.

— Так что же вы? — Надя медлила, и Ардатов должен был спросить это. — Вам все ясно? Слева от меня. Повторяю, все приказы выполнять беспрекословно.

Так как Надя была шагах в трех от него, Ардатов слышал все, что она говорила и почти все, что ей отвечал или что ее спрашивал Щеголев. Конечно же, было видно, что оба они с первых же секунд потянулись друг к другу, даже исключительность обстановки оказалась слабее их стремления быть рядом, и Ардатов пожалел, что их встреча произошла в этой проклятой траншее, и понадеялся, что им повезет, что они до ночи останутся живы и целы. Что будет дальше с ними, Ардатов не загадывал, важно было, чтобы и они дотянули до темноты, до этого рубежа.

— Я сама о себе позаботилась. Винтовочка попалась новая, не винтовочка, а мечта! Сейчас мы ее почистим, смажем, попробуем, — говорила Надя. — Главное, чтобы у нее не сбили мушку. — Она с беспокойством осмотрела эту мушку. — Нет, кажется, все на месте — черточки совпадают. Это очень, очень хорошо!

Надя вывинтила шомпол и потребовала:

— Мне надо ветошь, щелочь и масло. И паклю.

Щеголев принес ей двухгорловую масленку и небольшую тряпочку.

— Прошу. К сожалению, пакли нет.

— Эх вы! — сказала обидно Надя. — Эх вы! Даже пакли у них нет!

Загородив собой рюкзак, она стала что-то вынимать из него, какие-то вещи из одежды, потом, затолкав все обратно, с треском порвала что-то белое на тряпки, а кружева спрятала в карман рюкзака.

Она чистила винтовку быстро и умело, что-то мурлыкая себе под нос, и Ардатов подумал, что так вот она чистила винтовку после тренировочных стрельб в техникуме, тоже мурлыкая. Она, наверное, привыкла мурлыкать, когда чистила винтовку, и поэтому мурлыкала и сейчас. Но здесь-то ожидались не тренировочные стрельбы…

— Готово, — сказала Надя, отставляя винтовку и занимаясь патронами. Она вытерла их и обоймы насухо, а пули покачала. Три пули шатались в гильзах, и эти патроны Надя сначала хотела выбросить, она даже замахнулась, но в последнюю секунду, видимо, передумав, не бросила, а отложила их в сторону, на обрывок тряпочки.

Потом в передней крутости траншеи она вырыла полукруглую нишу со ступенькой для ног. Она становилась на эту ступеньку и примерялась, удобно ли ей будет стрелять.

— Готово, — еще раз сказала она, когда все было сделано. — Очень хорошо!

Она подошла к Щеголеву, как будто так просто, без особой цели.

— Все хорошо, но мне здесь не очень нравится, — заявила она, и Ардатов улыбнулся, чувствуя, что она задирается к Щеголеву, и подумав, как быстро просохли ее глаза.

Хоть и пробыл Ардатов со Щеголевым всего-ничего — считанные часы какие-то, хоть и слышал он от Щеголева считанные слова, но и этого было достаточно, чтобы заметить, что у Щеголева был явно иронический склад ума. Это подтверждалось тем, как Щеголев смотрел ему в глаза — одновременно почтительно к его шпале в петлицах, к орденам и в то же время испытующе, как бы говоря: «Ну, что прикажешь дальше? Это не на развод, не на занятия выводить батальон…»

Что ж, и правда, он, Ардатов, здесь должен был не на развод выводить батальон.

Но ироничность Щеголева, видимо, относилась и ко всему, потому что даже на задиристость Нади он ответил все в том же ироническом тоне.

— Как же это — и хорошо и не нравится?

— Хорошо, потому что просторно. Ну, свободно, — она обвела рукой горизонт. — Все отлично видно, и вообще — как-то свободно. И жаворонки опять будут петь. Они каждый день поют. Вы заметили? Вам нравятся жаворонки? Или вы ничего, кроме «направо, налево!» не знаете и знать не хотите? Вам нравятся жаворонки? — переспросила она серьезней.

— Нравятся, — сознался Щеголев. И тут же добавил: — Под них хорошо засыпать.

— Фи! — возмутилась Надя. — Как вам не стыдно.

— А что — «плохо»? — Щеголеву ни капли не было стыдно. — Что не нравится?

— Почему там, — Надя показала на их открытые фланги и в тыл, — почему там никого нет? Почему вас мало? Это что же за такой полк, в котором так мало людей и вообще ничего нет — ни пушек, ни пулеметов, ни даже пакли? Где пушки, где пулеметы? Где пакля? Где все?

— Кошка съела, — мрачно пошутил Щеголев.

— Военная тайна? — съязвила Надя.

— Да! — еще мрачнее сказал Щеголев. — И всяким штатским ее не положено знать.

— Глупости какие-то! — Слова Щеголева насчет штатских задели ее, и она сделала ладонью перед лицом такой жест, как если бы она отбила от лица что-то летевшее в него — мячик, палочку или майского жука.

Надя, чтобы подчеркнуть пренебрежение к этим глупостям, отвернулась от Щеголева, и Ардатов увидел, что ее глаза горят возмущением, и так как Надя стояла отвернувшись, некоторое время и не знала, что он смотрит на нее, он разглядел, какие у нее прекрасные глаза — громадные, чуть удлиненные к вискам, темно-серые, потемневшие сейчас от гнева еще больше, отчего ослепительно белые белки казались еще белее. А может, они были такие ослепительные, потому что промылись слезами.

Он сумасшедше — совсем не к месту, не ко времени, подумал, как им — ей и Щеголеву, было бы, наверное, великолепно, если бы не было войны, если бы они встретились в каком-то городе, если бы они гуляли вечерами на набережной или катались на лодке, или загорали на пляже, или ходили бы в кино, или бы делали еще что-то, что в их возрасте делают юноши и девушки, когда жизнь у них идет по-человечески.

Он подумал, что они, конечно бы, друг друга бы и обижали, ссорились бы, потому что оба были ершистыми, потому что оба не желали, чтобы ими кто-то командовал, даже тот, кого любишь, но потом бы, конечно, они бы все больше тосковали друг по другу, все больше каждый из них уступал бы, и им бы было очень хорошо и вдвоем и и среди людей.

Ардатов даже увидел на секунду, как они едут в переполненном трамвае — рослый, ладный Щеголев, держась за верхний поручень, отгораживает Надю от толчков, а она, принимая это как бы между прочим, счастлива, что он делает это для нее, и незаметно поглядывает, видят ли все это девушки в трамвае. Девушки, конечно, видят, и от этого Надя чувствует себя еще счастливей.

Надя резко обернулась к Щеголеву.

— А вот и не штатские!

Щеголев ответил мягче, уже улыбаясь:

— А вот и штатские!

— А вот и нет! — сердито возразила Надя. — Мы зачислены. Мы — как все здесь!

— А вот и нет, — улыбнулся Щеголев.

— А вот и да!

— А вот и нет… Хотя у нас и нет пакли, но…

— Какой вы гадкий! — заявила Надя, едва переводя дыхание. — А… а еще… а еще командир!

Она отвернулась от Щеголева, снова вскинула винтовку на бруствер и примериваясь, как она будет стрелять, стала водить стволом в стороны, перезаряжать, клацая затвором, но вдруг отложила винтовку и побежала к Ардатову.

— Товарищ капитан! Константин Константинович! Это, это… — она показала на что-то на ничьей земле. — Это вам… нам не понадобится? Но как достать?


Ардатов, наведя бинокль туда, куда показывала Надя, обомлел: в сотне метров от траншеи, чуть наискось от того места, где все они были, тускло поблескивал вороненый ствол противотанкового ружья.

Ошибиться было невозможно — ружье прикладом упало в окоп, задрав под углом к небу квадратный дульный тормоз.

«Надо быстрей! Надо быстрей, пока еще не очень видно, пока их слепит солнце, через минуту будет поздно! — быстро сказал он себе. — Разведбат и батальон танков! Черт! Но хоть одно!»

Он сунул Тырнову бинокль, сдернув его с шеи, бросил Наде: «Спасибо, — и Щеголеву, — останешься за меня! Всем замереть, не привлекать внимания немцев!» — и побежал по траншее с тем, чтобы вылезти как раз напротив ружья, на ходу застегивая ремень потуже, сдвигая кобуру на спину и глубже натягивая пилотку.

Ползти в полыни было неловко — ничего не просматривалось в двух шагах, и сухие листья, веточки, пыльца набивались Ардатову в рукава и за шиворот, но зато немцы пока его не видели. Он полз некоторое время, не поднимая головы, прикидывая, сколько же осталось метров за ним, и выполз почти точно к первому брошенному окопчику, который он наметил себе, как ориентир. Не спускаясь в него, а только заглянув и ничего не увидев, Ардатов чуть передохнул.

Здесь, рядом с брошенным окопом, всего в каких-то сорока метрах от своих, он вдруг почувствовал, как он страшно беззащитен. А что он один и вправду мог сделать, когда полз на брюхе, спиной кверху, полуслепой оттого, что в глаза ему уже насыпалось всякой пыли и он должен был их держать почти все время закрытыми?

Подождав, пока сердце перестанет колотиться, Ардатов вынул пистолет и поставил его на боевой взвод.

— Не могу же я вернуться! — сказал он себе и всем божьим коровкам, которые ползали у него под самым носом, занятые своими делами, и которым, конечно, было наплевать на него самого, на ПТР и на немцев, на эту проклятую войну и вообще на все на белом свете, кроме того, что было рядом с ними. На секунду Ардатов позавидовал этим козявкам, но он сразу же себе повторил:

— Нет, нет, нет! Только вперед! Разведбат и батальон танков!..

Он сказал так, потому что представил, как он возвращается с пустыми руками и как на него смотрят Тырнов, Щеголев и все остальные, в том числе эта девочка Надя, которая, видите ли, пришла, первое: защищать себя и, второе: помочь армии защищать Родину!

Когда немцы его заметили, до ружья оставалось ползти всего ничего. Немцы стреляли опять лениво и недружно, наверное, он для них был слишком ничтожной целью, наверное, они стреляли, переговариваясь друг с другом и смеясь, что не попадают, но из пулеметов они по нему не стреляли — не хотели раскрывать пулеметные точки.

Пули посвистывали — фить-фить-фить! — над ним и рядом с ним, а те, которые врезались в землю, зловеще чпокали — чпок-чпок-чпок! — но он полз и полз, быстро дыша и уже не приподнимая головы. Но вдруг за его спиной часто-часто, как бы торопясь, захлопали винтовочные выстрелы.

«С чего бы? — подумал он. — Прикрывают меня? Ах, дьявол, снайпер! — вспомнил он и похолодел весь. — Ну брат, влип ты…»

В окопе, где было ружье, куда он, задыхаясь, свалился, сидел убитый. Ардатову даже показалось, что он и не убитый вовсе, а просто затаился, так спокойно на корточках сидел этот убитый, да еще под рукой у него, как у хозяйственного живого человека, в маленькой нише все было приготовлено — две гранаты и патроны в обоймах. Этот солдат, когда был живой, положил их на тряпочку, чтобы не испачкать; тут же лежал и кисет, и свернутая в доли на закрутки газета, и коробок спичек. Лицо у убитого было чистым, без крови на нем. Пуля попала этому солдату в грудь, а так как он в это время лежал за ружьем, она вышла не через спину, а у поясницы, и солдат умер, наверное, быстро, еще до того, как его товарищ, наводчик, стащил его в окоп и усадил около стены, чтобы помочь перевязать. Но помочь этому солдату уже ничто не могло.

Все, что ему теперь надо было от живых, это — знал Ардатов — только чтобы его похоронили. Положили, пусть не обмывая ни крови с него, ни многодневного пота, смешанного со степной пылью, положили бы осторожно с такими же, как он, кому на войне, в один с ним день, на этом же участке, тоже горько не повезло. Положили бы осторожно в могилу да прикрыли бы плащ-палаткой лицо от земли, да засыпали покрепче, чтобы не добрались лисицы, — вот и все, что теперь нужно было ему лично.

Что же касается других людей, оставшихся жить, так он, конечно же, хотел, чтобы побыстрей кончилась для них война, и, конечно же, чтобы она кончилась победой.

Еще — чтобы ему после победы поставили здесь, на могиле, памятник. Пусть простой, но чтобы на нем хорошо читалось и звание «гвардии рядовой», и имя, и отчество, и фамилия, и день, месяц, и год. Чтоб все было чин по чину, чтоб все было, как у хороших людей.

И, наверное, он, конечно же, хотел бы, чтобы за его жизнь платили, пусть небольшую, но все же пенсию. Платили бы жене, или матери, или детям, или еще каким-то родичам, чтобы каждый месяц кто-то, получая эти горькие деньги, вздохнул.

«Может быть, — мелькнула у Ардатова фантастическая мысль, — может быть, после войны надо было бы установить за убитых пенсию так, чтобы она была вечной — шла в роду от ребенка к ребенку, а не обрывалась бы со смертью матери или совершеннолетием детей. Нет, пусть бы она шла вечно — до отмены денег. Чтоб вечно кто-то помнил не вообще о всех убитых, а помня о ком-то одном особо, помнил бы о всех них. А если бы почему-то чей то род оборвался, то пусть бы эта пенсия шла сиротам — на счет какого-нибудь детдома, пусть со временем сократилась бы до рублей, но никогда бы не умирала. Пусть эти кровавые деньги жили бы вечно, пусть заставляли бы кого-то задуматься, кого-то вздохнуть и через сто лет!»

— Товарищ, — сказал убитому Ардатов, усаживаясь рядом на корточки. — Ладно, браток.

Перед Ардатовым была нижняя половина ружья, и так как он от усталости не мог еще погладить ее ладонями, он погладил глазами, одновременно ощупывая ими прицел и затворную коробку — «Все ли с ружьем в порядке?» — и в мгновенье опять похолодел, как если бы его бросили в прорубь! Ему показалось даже, что его мокрые под пилоткой волосы зашевелились и седеют, начиная от корней, от кожи, седеют, как будто сгорают и превращаются в серый пепел: в затворной коробке не было затвора!

— Ах, дьявол! — вскрикнул Ардатов. — Ах, дьявол! Ведь разведбат же! Ведь батальон танков!..

Он схватил ружье, ощупал его, как если бы не поверил глазам, его пальцы судорожно залезли в открытый патронник, и он ощутил ими нагар в нем, он еще секунду судорожно стискивал ружье, а потом оттолкнул от себя, оттолкнул со злом и отчаянием и, сказав убитому — «Извини!» — быстро обшарил его карманы, и гимнастерку над ремнем, и голенища сапог и, отодвинув, подхватив его под мышки, обшарил землю под ним.

— Лихо! Лихо получилось, — в отчаянии бормотал Ардатов. — Ах, дьявол!

Вертясь в окопе, Ардатов начал драть пальцами стенки, ища в них, потому что у него в голове мелькнуло: «А может, он спрятал его где-то?» Потом, не найдя ничего в стенках, набив под ногти плотной глины, так что казалось, ногти отломятся, не обращая на это внимания, он начал рыть дно окопа, и перерыл все его на глубину ладони, все так же вертясь в окопе, чтобы рыть под ногами и оттаскивая убитого из угла в угол.

— Ах, дьявол! — повторял он сухим ртом, в котором язык был шершавым, как наждачная бумага. — Неужели? Да, его унес второй из расчета.

Он высунулся над краем окопа и завертел головой, напряженно вглядываясь в землю вокруг окопа, хотя увидеть он мог мало, так как полынь и ковыль скрывали ее.

Сзади его, в траншее, уже не стреляли — стрельба оборвалась так же внезапно, как и началась, но он не придал этому никакого значения, все повторяя: «Ах, дьявол! Ах, дьявол!»

«Раз пэтэеровец выдернул затвор, значит, он был хороший солдат, а раз он бросил ружье, значит, он ранен! — соображал он лихорадочно. — Но раз он хороший пэтэеровец, хороший солдат, но ружье бросил, значит, он ранен тяжело, иначе бы он хоть сколько-то, но проволок его! Но он не проволок, он мог унести только затвор! Только затвор и патроны! И винтовку своего товарища!»

Ардатов быстро посмотрел на задний край окопа, на этом краю чуть ниже его, там, где пэтэеровец вылезал, на белой сухой глине было темное пятно. Он наклонился и пригляделся.

— Кровь. Конечно! И полосы от сапог. Он, наверное, и вылезти сразу не смог! Надо искать!

«Искать!» — крикнул он мысленно и перекинул себя через край на бруствер.

«Если я даже найду затвор, но не будет патронов! — подумал он и опять похолодел внутри: — Ведь батальон же танков!»

С затвором, но без патронов, ружье тоже становилось бессмысленной тяжелой железкой, ради этой железки не стоило ползти сюда и подставлять себя, как бесчувственную мишень, под пули.

Он хорошо помнил, что патронов для ПТР там, дома (а траншея с его людьми сейчас из этого окопчика, где ты один на весь свет! — траншея отсюда ему казалась домом), он хорошо помнил, что патронов для ПТР дома нет и тоже хорошо понимал, что их найти, просто найти где-нибудь без ружья невозможно, потому что самих ружей в армии было мало, а раз их было мало, значит, и патроны к ним были редкостью.

Он знал, что на любой брошенной позиции, как хотя бы в траншее, которую они сейчас занимали, можно найти винтовочные патроны, патроны к пистолетам и автоматам, гранаты, каски, телефоны, лопатки, противогазы, шинель, ремень, плащ-палатку, можно найти даже винтовку, даже ручной пулемет, черт знает что можно найти, что было впопыхах или в темноте брошено, потому что хозяева их или не успели взять или не могли, так как были убиты, или очень тяжело ранены, но найти патроны к ПТР без ружья было просто немыслимо!

«Искать! — крикнул опять он себе! — Хоть по запаху, как собака (как Кубик!), искать!»

Ему пока ничего не угрожало: в стороне немцев, глухо ухая и глухо тумкая — тум-тум-тум! — били пушки и тяжелые минометы, но они стреляли далеко, наверное, за Малую Россошку; Ардатов даже не слышал, как летят над ним снаряды и мины — они летели очень высоко, а из винтовок немцы стрелять по нему перестали, как только он свалился в окоп и они потеряли его из виду.

— Осмотреть все! До травинки! — бормотал он себе, ползая по расширяющейся спирали, в начале которой было ружье. «Ты правильно сделал, наводчик! — крикнул он про себя наводчику, который унес затвор. — Но как ты нас подводишь!»

Ардатов все ползал и ползал, забыв про немцев, про всякую опасность, вообще забыв обо всем на свате, кроме затвора и патронов к ПТР, как будто каждый из них содержал не порох внутри, а живую воду и как будто затвор был пропуском в страну бессмертия.

Ему попался противогаз, он, стиснув его, тотчас же оттолкнул этот груз пехотинца и, все расширяя спираль, пополз к другому окопчику, но там тоже ничего не было, кроме стреляных гильз.

Он отметил про себя, что тут человек остался живой — много стреляных гильз и только, ничего другого не брошено, значит, с этим солдатом было все в порядке.

«В этот день! — уточнил он себе. — В этот день все в порядке было с этим солдатом!»

Он пополз дальше, но так как у него ломило от ползанья руки и саднило исцарапанное полынью лицо, он подвал уже не по-пластунски, а на получетвереньках.

— Собаки! Сволочи! Бандиты! — ругался Ардатов, представив себе, как он мерзко выглядит со стороны — как весь грязный, с прилипшими ко лбу волосами, с выпученными слезящимися от набившегося в них сора глазами, с пересохшим и перекошенным от злости ртом, он ползет на брюхе, на локтях, на коленках, получеловек, полу какое-то животное, и он был мерзок сам себе. Но и вся война с бесконечными убийствами, бомбежками, пожарами была мерзостью, а так как он знал, что начали ее эти фрицы, то самой большой, изначальной мерзостью, от которой пошла вся мерзость другая, были сейчас фрицы, и он ненавидел их последней клеточкой своего тела.

Ему попалась окровавленная шинель. Он лихорадочно ощупал ее карманы, в них ничего не было, и он было пополз прямо через нее, но вдруг его колено наступило на что-то жесткое, кругленькое и длинное. Колено заломило так, что он застонал, но он все-таки почувствовал, что этих жестких, кругленьких длинных было много и, забыв боль, откинул полу шинели.

Под ней, вдавленные слегка в землю, блестели патроны к ПТР. Они были точно такие, какими он и представлял их — по форме винтовочные, только громадные, с толстенными тяжелыми пулями, похожими на снарядики.

Ардатов судорожно, будто патроны могли, как ящерицы, разбежаться, накрыл их снова полой, и прижал левой рукой и осмотрелся, держа в правой наготове пистолет.

— Ах, молодец! Ах, умница! Да золотой ты мой! — сказал он мысленно наводчику, оставившему свою окровавленную шинель и патроны под ней. Он сейчас безумно любил этого солдата, как никогда никого и ничто не любил на свете. Он бы сейчас обнял его и расцеловал и готов был спрятать этого солдата в самом заветном, в самом теплом уголке своей души.

— Три, пять, семь, десять, двенадцать! — радостно считал он, вновь откинув шинельную полу. — Шестнадцать! Восемнадцать! — судорожно перекидывая шинель, он поискал еще под ней и рядом, но патронов больше не было.

— Но где затвор?

Он знал, какая трагедия, маленькая трагедия, если сравнить ее вообще с войной, разыгралась тут, на том клочке его земли, и участниками которой стали первый и второй номер противотанкового ружья. Такие вот трагедии разыгрывались на его земле уже второй год ежедневно, ежечасно, ежесекундно, и развязкой в них была кровь или смерть его товарищей по оружию, его товарищей по жизни, которую вместе с ними он и строил и которой он тоже вместе с ними и жил. Фронт громадной и страшной лентой в сотни, сотни, сотни, сотни, сотни километров рассекал его страну с севера на юг, и там, на этой ленте, и там, куда за нее доставали немцы, они ежесекундно убивали его товарищей по жизни.

Что произошло здесь, Ардатов ясно представлял: второй номер был убит, а наводчик, а раненый наводчик, не в силах унести ружье, уполз от него с затвором и патронами, но так как он был ранен тяжело, он очень скоро должен был бросить и тяжелые патроны и шинель. Или нет, не так, или наводчик давно уже был один, и один отбивался из ПТР, а когда и его ранило, он унес от ружья последние патроны и затвор, потому что некому было стрелять, и он не хотел, чтобы немцам досталось ружье в боевой готовности, не хотел, чтобы они могли использовать его против наших.


Пули снова свистели над Ардатовым и рядом с ним, чпокались в землю, стряхивая с полыни серую пыльцу, одна из них ударила ему под носок ноги, но он, стиснув зубы, пополз от шинели по следу ее хозяина, от шинели на восток. Полынь — полоска шириной в плечи человека — была смята, не все стволики полыни успели разогнуться, а некоторые были просто сломаны, и след был виден.

— Ну, вот, — сказал пэтэеровцу Ардатов, обползая его ноги, обутые в хорошие ботинки и обвернутые еще не выцветшими обмотками. — Где затвор? Ведь разведбат же! Где затвор?! И батальон танков!

Ни в карманах, ни под наводчиком затвора не было, в карманах были комсомольский билет, солдатская книжка, письма и несколько рублей. Этот паренек даже не курил, у него не было ни табака, ни железки с камушком и трутом.

Когда Ардатов его поворачивал, чтобы заглянуть под грудь, он посмотрел ему в лицо — лицо было чистым, без морщинки, с длинными светлыми ресницами, со сведенными к переносице бровями.

— Ах, мальчишечка, мальчишечка. Где же ты дел затвор? — сказал ему мысленно Ардатов. — Где? — пробормотал он, жадно и быстро обшаривая землю вокруг наводчика. — Я знаю твою судьбу — доброволец, ушел до срока, три месяца подготовки, погрузка в эшелон, песни, бомбежки, ночь, выгрузка, марш, часть занимает рубеж обороны, первый бой, потом второй, десятый, и ты все время теряешь своих товарищей по роте, одних хоронишь, других увозят в бинтах, и ты помнишь, все время помнишь, кого похоронил и кого увезли в бинтах, и на душе у тебя нехорошо, и ты за день взрослеешь на год и ждешь, что будет с тобой…

— Но ты хорошо держался! Ты и отполз-то от своей ОП[4] на какие-то метры. Отполз тогда, когда уже не было мочи!.. — похвалил пэтэеровца Ардатов. — И ты забрал патроны — все до одного, и затвор. Но где затвор?

Ардатов вспомнил, как лежал этот мальчишечка — левая рука у него была рядом с грудью, а правая откинута в сторону.

— Ты швырнул его от себя, ты швырнул, как можно дальше! — догадался Ардатов. — Чтобы они не нашли. Ты приподнялся на левой, а правой швырнул его, — повторил он. — Но я найду.

И он нашел его, этот затвор, и спрятал за пазуху, и, проползая мимо мальчишечки, сказал мысленно ему:

— Спасибо тебе. И прости, что так все получилось, но ты же видишь, что я тоже в этом не виноват — не виноват, что мы их не могли удержать у границы…

Ссыпав все патроны в пилотку, Ардатов в один, как ему показалось, затяжной бросок перебежал к ружью и вновь свалился рядом со вторым номером. Он хотел, отдышавшись всего полминуты, вытолкнуть ружье из окопа и — марш! марш! марш! — ползком с ним и патронами к траншее, к дому, когда услышал, как кто-то его зовет: «Товарищ капитан! Товарищ капитан!» — и через секунды к нему, ушибив его автоматным прикладом по бедру, свалился Чесноков.

— Старший лейтенант Щеголев… старший лейтенант беспокоится. Где вы пропали, говорит? — выдыхая усталость, объяснил Чесноков, и в глазах у него были еще и страх, потому что он полз под пулями, и шальной восторг оттого, что он под ними прополз. — Белоконь нашел раненых. А патронов сколько!

Чесноков потеребил пилотку.

— Удача, правда, товарищ капитан? Сейчас мы его уволокем и… А снайпера они сняли — эта деваха и старший лейтенант. Враз сняли — увидели, как блеснуло стеклышко на прицеле — старший лейтенант в бинокль увидел, солнце-то прямо в немца, — увидели и враз сняли!

— Он тебя послал? Щеголев? — спросил Ардатов.

— Я сам, а в общем, да… Помочь бы капитану надо, говорит, — неопределенно ответил Чесноков. — Давайте так — вы спереди, за дуло, а я сзади толкать буду. И гранаты заберем! И табак, и бумагу!

— Живо! — скомандовал Ардатов. — Оружие за спину! Патроны, гранаты — все в его вещмешок!

Но было уже поздно. Когда они вылезли из окопа, когда они проволокли ружье несколько метров, немцы ударили по траншее из минометов и пушек и, прикрываясь этим артналетом, вытолкнули из-за высоток, за которыми они ночевали, пехоту и танки, давая пехоте подтянуться для атаки.

Мины и снаряды долго и густо ложились по обе стороны траншеи, накрывая полосу шириной метров в триста, ползти сейчас к траншее не было никаких шансов: шваркни мина рядом, она бы их поубивала и исковеркала бы ружье. Спасение было в одном — упасть в любой окопчик на дно и ждать там, пока немцы перенесут огонь в глубину, молясь, что по тебе не придется прямое попадание, а когда разрывы уйдут за спину, изготовиться и встретить танки и пехоту.

— Назад! — скомандовал Ардатов. — Назад, Чесноков! Быстро!

— Вот тебе и удача! — возмутился Чесноков, когда они устроились возле убитого второго номера. — Удача называется!

Чесноков то и дело выглядывал и докладывал ему:

— Танков четыре, пять, девять. Вроде больше и не будет. Фрицы жмутся к ним, с роту их, фрицев-то, может, чуть больше. Дистанция метров девятьсот — километр.

Ардатов, перетирая испачканные землей патроны к ПТР, выкладывал их на площадочку перед окопом. Несколько мин пришлось рядом, их осколки, попадая в ствол, шевелили ружье, и Ардатов следил с тревогой, как оно, словно живое, дергается, но спрятать его было некуда — в окоп все оно не вмещалось и поэтому приходилось надеяться, что в мушку они не попадут, толстому стволу от осколков ничего не сделается, а затворная коробка, спусковой механизм и прицел были в безопасности.

— У вас попить нет? — спросил Чесноков, нырнув головой ниже края окопа, когда новая серия мин рванула все вокруг, сыпля на них землю и ветки полыни. — Во рту пересохло.

— Нет. — У Ардатова тоже пересохло так, что язык, как напильник, задевал за небо и за щеки. — Посмотри у него.

— Есть! — обрадовался Чесноков, отцепляя флягу у убитого. — На донышке. — Он хорошенько поболтал флягу. — По глотку.

Когда разрывы ушли за спину, Ардатов, поставив ружье на сошки, разложил в ряд патроны и примерился к ружью. Через прицел все казалось четче и резче — маневрирующие, выстраивающиеся к атаке танки, степь перед ними и немцы за ними.

До танков было метров шестьсот, и он мог уже бить из ружья, но, замирая внутри и как-то успокоившись от этого, он медлил, поставив прицел «500».

«Куда дошли! Куда дошли! — с тоской и злостью подумал он, вглядываясь в немцев, — Ого надо же!.. Надо же, а?..»

Однажды, когда Ардатов скитался, петляя по лесам возле Вязьмы, уходя от большаков, возвращаясь, если дальше вперед идти было нельзя, — однажды рассвет застал его и его товарищей на окраине большого села, на кладбище, под развесистыми дубами. Никаких других деревьев здесь не росло — и село, и кладбище были древними, под холмиками замшелых могилок лежало не одно поколение сельчан, и дубы, видимо, затеняли все другие деревья, даже если их и сажали, не давали им расти. Поднявшись высоко к небу, дубы сомкнулись в нем кронами, отчего под ними всегда были вечный сумрак, сырость и тишина.

Вот на этом-то кладбище, чуть в стороне от сельских могилок, в стороне и от церковки, на фоне серых, серых до синего оттенка, который бывает у старого серебра, на фоне старых шестиконечных крестов, четко, ранжирно, как в строю на плацу при проверке начальством, стояли с полста белых, из свежей березы крестов о четырех концах; с табличками званий, имен и фамилий покойников-немцев. Их, наверное, свезли к этой деревне и построили в последний раз, чтобы и после смерти каждый немец не остался сам с собой, а занял отведенное ему по боевому расчету место: «В затылок равняйсь! Смирно!». И они равнялись, держа интервал и дистанцию, Ардатову даже показалось, что в этот ранний час, под мелким дождем, кресты идут, что их ведет тот большой, тоже березовый, но двойных размеров по сравнению с остальными, общий крест, на котором крупно же, чем-то черным на белом железном прямоугольнике, было написано: «Kameraden! Unser letzter Aufruf „Nur voran!“»[5]

«Так вот куда вы дошли! Так вот куда вы дошли! — подумал Ардатов, вновь пристально глядя на выстраивающиеся коробочки танков, на пехоту, как будто ему надо было запомнить их. — Так вот вы куда уже дошли, сволочи!..»


— Ты стрелял из него? — спросил он, не отрываясь от прицела, Чеснокова.

— Нет, товарищ капитан. Только видел, как пэтэеровцы тренировались. — Чесноков стал так, что мог заряжать.

— Жаль. Но ладно, — пробормотал Ардатов. — Ладно. Запомни — ПТР сделано по принципу винтовки. И бить из него надо, как из нее. Все так же! Это очень точное оружие — если хорошо прицелиться, не промажешь…

— Но они, товарищ капитан, они пройдут мимо! — вдруг жарко, быстро и сбивчиво, и одновременно робко, тихо и неуверенно, заговорил Чесноков. — Глядите, они разворачивают левее. Они левее пойдут, левее! Честное слово, левее! А, товарищ капитан? А? Ведь левее же пойдут! А?..

— Ну и что? — оборвал его Ардатов. — Если… если останешься один — бей как из винтовки. Понял? Как из винтовки! Понял? Понял, Чесноков? Понял, Чесноков? В заднюю часть — под верхнюю гусеницу. По мотору, по бакам с горючим! Если в лоб — то гусеницу, иначе не пробьешь. В верхнюю часть гусеницы, по ведущему колесу. Понял? Понял, Чесноков?

— Понял… — выдохнул Чесноков, наверное, замирая от страха. — Понял…

— То-то! — отрезал Ардатов. — Все!

Танки, и верно, построившись углом вперед, все вдруг сделали разворот градусов под тридцать от прямой линии к ним, и курс их проходил метрах в трехстах левее их траншеи.

Припоминая карту, Ардатов мысленно увидел, что танки выйдут именно к той дороге, по которой он вел сюда людей, к тому мостику, где он собрал их, еще дальше по дороге к сгоревшей полуторке, еще дальше, дальше — к сталинградским окраинам, а если, пройдя вглубь через голый стык, повернут на север, то окажутся в тылах того полка, в который он шел и вел свою группу.

«Конечно же, повернут на север! — решил за немцев Ардатов. — Полковые, а может, и дивизионные тылы слишком заманчивая дичь: ворваться туда, втягивая за собой мотопехоту, ворваться и громить штабы, узлы связи, склады, жиденькие резервы — куда как любо! Попробуй удержись, воюя с перевернутым фронтом! Они должны повернуть, чтобы на их северный фланг мы не бросили все, что сумеем собрать», — решил за немцев Ардатов.

— Они пройдут левее! — опять было зашептал Чесноков. — Они же пройдут. Эк их сколько! Зачем же?.. Они левее пройдут!.. Левее, товарищ капитан.

— Цыц! — рявкнул на него Ардатов.

«Мне бы сейчас сюда батарейку семидесятишести, — шально мелькнуло у него в голове. — Толковых наводчиков! Я бы кинжальным поколол эти танки, как орехи! Ведь как идут, как идут, дьяволы! Почти бортами! Бей — не хочу!»

Он ударил не в ближний к нему танк, а в головной — хотя тот и был дальше, но головной вышел бортом почти под прямой угол, и Ардатов, прицелившись в заднюю часть борта, хорошо угодил в мотор, а может, и в бак с горючим, и танк, еще пройдя сколько-то секунд, задымил, задымил, а потом, вспыхнув багровым пламенем, почти весь закрылся черным дымом.

Но Ардатов забылся, Ардатов забыл, что стрелял не из винтовки, а из ПТР, что отдача у ПТР чудовищна, он давно не стрелял из него, не вспомнил, что приклад надо вжать в плечо со всей силой, и ружье так ударило его, что он хотя и устоял, но застонал от боли — казалось, железка приклада разбила ему ключицу.

— Есть! Один есть! Горит, сволочь! — приплясывал от восторга Чесноков, забыв все свои страхи. — Вон, вон, вон — вылезают фрицы! Смотри, как пошпарили! Ах, не достать их из пепеша! Я бы!..

— Заряжай! — рявкнул на него Ардатов, прижимаясь ключицей к прикладу и замирая от боли. — Семнадцать, — считал он оставшиеся патроны.

— Мимо! Мимо, товарищ капитан! — ужаснулся Чесноков. — Мимо! Да мимо же! — закричал он в отчаянии, — когда Ардатов и второй пустил в белый свет, как в копеечку.

«Боюсь! Боюсь!» — понял Ардатов.

Он и правда перед самым выстрелом замирал, ожидал, как при отдаче приклад будто ломом ударит ему по ключице, и в последнее мгновение, когда спуск освобождал ударник, закрывал глаза и — мазал!

Он прижался к прикладу, он втиснул его прямо в центр этой боли, ловя танк в прицел и подводя под танк мушку, — и, открыв оба глаза пошире, нажал не дыша, как ныряя с высоты, на спуск, и попал, и этот танк тоже загорелся.

— Заряжай! «Пятнадцать… Еще много…»

— Готово! Молодцы! Вы молодцы, товарищ капитан. Молодцы, очень даже молодцы, товарищ капитан! — жарко шептал Чесноков. — Теперь того, ближнего…

Ардатов с третьего выстрела поджег и ближнего, и ветер вместе с дымом принес запах горящей солярки, краски, накаленного металла.

«Ага, завоняли! Завоняли, сволочи!» — подумал он, целясь, еще в один танк, но танки вдруг повернули к ним, Ардатов поторопился, выстрелил, чиркнув пулей по борту, но ничего не сделал танку, так как пуля срикошетила, вспыхнув звездочкой возле брони, и Ардатов понял, что теперь для него уже нет шансов зажечь хотя бы еще один танк — они шли лбами к нему, на этих лбах была самая толстая броня, непробиваемая для ПТР.

«По смотровым щелям… По приборам наблюдения… — вспоминал он уязвимые места. — Нет, по гусенице!! Только по ней!»

Он ударил и раз, и два, и три, и четыре, целясь в одну и ту же гусеницу одного и того же танка, различая под конец, как все четче мелькают траки этой гусеницы и хорошо уже видя, как садит по нему из курсового пулемета пулеметчик, и хорошо слыша, как Чесноков, лежа щекой на площадке для ружья, быстро перезаряжая его, бормотал: «Скорей, скорей, скорей, товарищ капитан!» — хорошо слыша, как свистят над ними очереди этого курсовою пулемета, хорошо видя все, хорошо слыша все, ожидая, что вот-вот курсовой пулеметчик все-таки изловчится в качающемся танке и поймает их на прицел и всадит в них очередь, и они с Чесноковым умрут тут, за ружьем, так и не расстреляв все патроны.

Но ему повезло — он сбил все-таки гусеницу у этого танка и сразу же крикнул Чеснокову: «Ложись!» — и они с Чесноковым одновременно упали на дно окопа, а через секунду из танка быстро и зло ударила по ним пушка, и первый снаряд из нее сделал перелет, изорвавшись сзади («Рядом с наводчиком ПТР» — подумал Ардатов, ощущая щекой, губами, носом горячую потную спину Чеснокова), второй взорвался рядом с окопом («Под сошками», — подумал Ардатов), швырнув исковерканное ружье через них, третий снова сзади, но ближе, а пулеметчик) все косил и косил по их окопу, и пули с краев сбивали на них глину, и им ничего не оставалось делать, как только лежать, слыша, как грохоча, приближается другой танк.

Загрузка...