«Какие там гранаты! — мелькнуло у Ардатова в голове. — Только высунься — и он в упор!»

Он даже представил себе, как зло припал к прицелу курсовой пулеметчик с подшибленного танка, ожидая, высунутся ли они. Курсовой пулеметчик, конечно же, уже наполовину отжал спуск, чтобы в долю секунды дать по ним очередь.

«Только бы не рванули! — подумал Ардатов о гранатах. — Окоп выдержит, только бы не смяло запалы, а то рванут», — снова подумал он о гранатах, слыша, как грохот все ближе, ближе, ближе, чувствуя, как на них пахнуло отработанным теплым горючим, потом в окопе потемнело, танк, клацая всеми своими железками, развернулся на нем, и Ардатова сжало с боков землей, вдавило в Чеснокова, он почувствовал, как хрустнул весь его скелет, как глуше стал скрежет гусениц, как словно внутри его разорвалась граната, раскидывая его на тысячу частей, и как тысячи же искр мелькнули перед его глазами.

Он что есть силы крикнул мысленно «Лена! Женя!» и упал в тьму.


Когда Ардатов очнулся, первое, что он увидел, быт глаз Нади. Она стояла над ним, сбоку его, на коленях, отодвинув его ноги к стенке траншеи, чтобы поместиться на узком дне, на котором он сейчас лежал.

Так как Надя наклонилась над ним, прядь волос закрывала часть ее лица, и поэтому на Ардатова смотрел лишь один взволнованный мокрый глаз.

Еще до того, как он ощутил вкус очень холодной и свежей воды, он улыбнулся этому взволнованному глазу, и Надя захлопотала над ним, наклоняясь к самому его лицу.

— Пейте, пейте! Пейте больше, Константин Константинович. Воды у нас много, — говорила она радостно, но все же еще удерживая прыгающие губы.

«Откуда? Такая вода — откуда?» — подумал Ардатов, различая уже всех: Кубика, который старался протиснуться между Надиным бедром и его ногами и наступал лапами Ардатову на сапоги — Ардатов через сапоги чувствовал, как упругие лапы Кубика соскальзывают с голенищ; Щеголева, нависшего над головой Нади — лицо Щеголева было озабоченным и грязным от пороховой копоти, деда Старобельского, возвышающегося над Надей и Щеголевым, Белоконя, который тянулся из-за спины Старобельского, чтобы лучше взглянуть и больше увидеть. А над всем этим была полоса неба, которое со дна траншеи казалось особенно чистым, особенно голубым.

— Да отойди же ты, наконец! — рассерженно приказала Надя Кубику, отталкивая его голову. — Как ты мешаешь!

Кубик и вправду мешал ей мочить из фляги платок и оттирать Ардатову лоб, щеки, подбородок.

— Да уйди же! — очень уже сердито крикнула Надя, и Кубик отступил под ноги Щеголеву и, махая хвостом, постучал им Щеголеву по коленям.

— Я же сказала, что живой! Что очнется! — крикнула Надя за спины тех, кто видел Ардатова, тем, кто не видел его, и Ардатов услышал, как Васильев сыграл на гобое первые такты «Славься! Славься во веки веков!»

Странно, гобой как подтолкнул его, он сел, потом привстал и потом встал. Его тело ломило, и по нему бежали мурашки, как по ноге, если ее отсидеть.

Все посторонилпсь, только Кубик, наоборот, все протискивал к нему свою кудлатую голову.

— Где Чесноков? Как Чесноков? — спросил он, не очень уверенно двигая языком. — Спасибо, Надя. Где Шир… где пленный? Жив?

— Я здесь! Здесь, товарищ капитан, — ответил сам Чесноков, и Ардатов увидел его: бледный Чесноков стоял, положив локти на бруствер, а подбородок на локти, как будто разглядывая сожженные танки и убитых пехотинцев и танкистов.

— Дали мы им прикурить, дали ведь, да? Да, товарищ капитан? А этого, проклятого, — Чесноков обернулся и показал на танк за линией траншеи метрах в двадцати в тылу, — его, проклятого, зажег лейтенант Щеголев.

— Чуть не задавил нас, сволочь. А если бы, а? А, товарищ капитан? Вас не рвет? Меня рвет…

— Если бы да кабы, да во рту росли грибы, — поддразнил Чеснокова Белоконь. — Барышня какая — ее, видите ли, тошнит. Может, ты еще монпасеек захочешь?

— Да иди ты! — обиделся Чесноков. — Тебе бы так!..

— Потери? — спросил Ардатов Щеголева, тоже устраиваясь у бруствера и тоже кладя подбородок на локоть, потому что все вдруг перед ним пошло, поехало, поплыло по кругу — влево, влево, влево: сожженные танки, их, считая с тем, что был за траншеей, оказалось шесть (Ардатов отметил, что, значит, три ушло), серые бугры убитых немцев-пехотинцев и более темные бугры убитых немцев-танкистов, темные ямки воронок от мин и снарядов и вообще вся пепельно-серая, хорошо уже освещенная солнцем степь, с чуть шевелящейся под ветерком полынью, ковылем, последними дымками, отходящими от догорающих танков.

— Шестеро убитых. Восемнадцать раненых. Тяжело — три. Один вот-вот… В полость живота. Зря, капитан, ты… — добавил Щеголев почти без паузы, и Ардатов понял, что это «зря ты», этот упрек для Щеголева сейчас был главными словами, что Щеголев хотел их сказать еще с той минуты, когда Ардатов перелез через бруствер и пополз за ПТР. — Можно было послать кого-то, — закончил Щеголев. — Шир… пленный цел. Как стеклышко!

Конечно, Щеголев был прав — Ардатов мог послать за ружьем, а не лезть за ним. Негоже старшему командиру было делать то, что может сделать любой рядовой, негоже было бросать группу, терять управление ею, рисковать оставить людей без себя — командир должен делать лишь то, что заставляет всех вести бой и вообще действовать наилучшим образом.

— Ладно! Ладно, Щеголев, — отмахнулся он, думая, что и он все-таки тоже прав. Негоже все время лишь командовать, иногда надо показать, что кроме того, что ты комбат, ты еще что-то стоишь. К тому же, он как увидел это ружье, так чуть не помешался от радости и полез за ним так спешно, как если бы промедли он, ружье вдруг могло провалиться под землю, растаять в воздухе или улететь на небо.

— Ладно, — повторит он. — Забудем. Главное — пожгли же? И при минимуме потерь.

— Теперь потерь будет больше, — кивнул, соглашаясь, Щеголев. — Пристрелялись, и эти танки для их авиации ориентиры.

— Костыль был?

— Нет. Вот он, — Щеголев показал на точку в небе, приближающуюся к ним. — Жаль, пугнуть нечем.

— Пусть смотрит! — сказал Ардатов. — Белоконь! — крикнул он. — Белоконь!

— Я! — Белоконь подошел. Автомат висел у него на плече по-охотничьему — стволом вниз, а в руке у Белоконя была противогазная сумка, набитая гранатами.

«Где это он раздобыл столько?» — подумал Ардатов.

— На правый фланг траншея идет далеко? — спросил он. — Метров триста? Да? А дальше? Раненые? Что за раненые? Отставшие раненые? Не успели увезти?.. Триста метров, — прикидывал Ардатов. — Маловато, но ничего, но ничего, но ничего… Оружие, боеприпасы у раненых есть?

— У них «Дегтярев» и три магазина. Я просил — не дают, — объяснил Белоконь. — Я хотел проявить инициативу — только за приклад, а она — эта старшина в юбке, в общем, Саня-с-трубкой — «вальтер» мне в бок и давит на крючок, и вот-вот всадит насквозь и глубже. Глаза — полтинники, побелела, как напудрилась, в общем, не в себе — жди, что хочешь и не хочешь, а майорша поддает: «Я приказываю! Не сметь трогать пулемет! В трибунал захотели, сержант?!..» Я им и музыку водил, говорю — вы нам пулеметик, мы вам вальсы по заказу, так сказать, по заявкам радиослушателей…

— Ясно, — остановил его Ардатов. — Пулемет возьмем. Я возьму. Сейчас снять с этого танка и с тех, — он показал на два ближних танка и с фронта, — их пулеметы. Может, им ни черта не сделалось. Посмотри. Возьми своих и кого хочешь. Но — головой ответишь! Чтоб пулеметы были здесь. И все ленты! Снимаются так…

Ардатов вспомнил, где у немецких танков в пулеметном гнезде стопора, как нужно пулеметы расстопорить, и объяснил Белоконю.

— Действуй. Живо!

— Где Тырнов? — спросил он Щеголева. — Цел? Хорошо. Пусть прикажет всем собрать у убитых что можно. Проследи. Тьфу, черт, опять все поплыло! Надя, дай еще водички!

«Костыль», кружась над ними, высматривал, то снижаясь, как бы предлагая пострелять по нему, то поднимаясь снова, то делая совсем маленькие круги, для чего ему приходилось заваливаться на крыло, то, выпрямившись, улетал далеко в тыл и на фланги, высматривая и там, и Ардатов косился на этот «костыль», когда он пролетал над ними.

«Сейчас ротные доложили, что ничего не получилось и сколько они потеряли, — соображал о немцах Ардатов. — Пожалуй, и командир батальона уже доложил — связь у них хорошая. Может, даже и их полковник доложил, да, конечно же, доложил, раз прилетел „костыль“, его вызвал командир дивизии. А может, этот „костыль“ и от авиации. Сейчас он, сволочь, наверное, передает по радио данные командиру бомбардировщиков, а та сволочь наносит эти данные на карту, и, может, даже командиры их „Юнкерсов“ тоже, сволочи, наносят данные на свои карты, и вот-вот они вылетят, а лететь им до нас минуты…»

— Всех ко мне! Всех ко мне! — приказал он.

«Но надо, чтобы „Юнкерсы“ поднялись, чтобы, даже если их наземные наблюдатели и засекут нас, чтобы, пока их сведения дойдут до их авиаштаба, самолеты бы уже вышли на цель. Если поторопиться, они в полете получат с земли поправку, и тогда наш маневр ни к чему», — додумывал он, пока все подтягивались к нему по траншее.

— По моему сигналу, по команде — быстро перебежать как можно дальше правее и там рассредоточиться. И там рассредоточиться! — приказал он. — Щеголев! Проследи, чтобы не сбивались в кучу. Если я не успею, командуй. Но маневр начать только тогда, когда точно увидишь, что самолеты летят на нас. Я к раненым. Надо взять пулемет. И пусть там медики чего-нибудь дадут мне…


Почти в самом конце траншей от нее отходил короткий ход сообщения в неширокую и овальную балочку. В балочке густо росла трава и несколько кустиков. Эта свежая трава и кустики говорили, что подпочвенная вода здесь подходила близко к поверхности, так близко, что трава и кустики росли хорошо и, несмотря на жару, на бездожье, выглядели сильными и свежими.

Когда те, кто занимал здесь оборону, наткнулись на эту балочку, похожую на след от чего-то большого, что как будто бы упало с неба и продавило здесь степь, когда те, кто наткнулся на эту балочку, покопали тут, с метровой глубины в ямку стала сочиться вода — не очень много, но постоянно. Возле этого временного колодца саперы подрыли в балочке откос, и в получившейся неглубокой нише-пещерке развернулся ПМП[6], где сейчас, загорюнившись, ожидали бог весть знает чего и ожидали всего раненые — шесть человек, в той числе и женщина — майор медицинской службы. С ними были медсестра и ездовой, который, как оказалось, ехал ночью за ними да не доехал, потому что лошадь была убита шальной пулеметной очередью. Ездовой добрался сюда пешком и приволок на себе хомут, сбрую и уздечку. Сейчас все это бесполезной грудой лежало в стороне.

На этом ПМП и правда был ручной пулемет «Дегтярева» и три магазина к нему: пулемет стоял на площадке, на краю балки перед окопчиком. В окопчике, углубляя его, возился ездовой.

— Вы нас не бросите, не бросите, капитан? — спросила его майорша, согласившись отдать пулемет почти сразу, после того, как Ардатов ей объяснил, что ездовой или медсестра будут только зря жечь патроны, и что его группа все равно прикрывает и раненых, и в интересах этих же раненых, чтобы группа была боеспособной.

— Ваш сержант вел себя так, словно мы уже покойники. Что за манера — брать силой? — пожаловалась на Белоконя майор. — Ходил тут, забирал гранаты. Потом привел зачем-то музыканта. Играли тут «Утро красит нежным светом…» Что за несерьезность? Говорит, что разведчик, а похож на какого-то отпетого типа! — возмущалась майор. — Мы, капитан, не в оперетке!

Майор была полной, смуглой женщиной лет сорока с темной полоской усиков на верхней губе. То ли от боли, то ли от потери крови, то ли от страха за себя и за всех раненых она была бледна, и усики выделялись на губе четко, как подрисованные.

— Нет, — сказал Ардатов. — Не бросим. Обещаю. У нас свои раненые. День только начинается, так что… Так что их прибавится. У вас нет ничего?.. Вы не можете сделать мне укол — болит все и, главное, кружится голова.

Он рассказал, как их с Чесноковым придавило, и майор приказала:

— Идите сюда!

Так как она была ранена в голень и могла только сидеть, она посадила и его рядом с собой и, пощупав пульс, заглянула ему под веки и постучала ребром ладони по пояснице.

— Ничего страшного — все пройдет. Надо только время. Хорошо бы полежать недельку в госпитале, чтобы уж быть уверенным. — Майор, вздохнув, махнула рукой, как бы вспомнив, где она: «Какие глупости говорю», — и, порывшись в никелированном ящичке, ловко наладила шприц, успокоив его:

— Нет, нет, не морфий. Понимаю, вам надо быть на ногах. Я вам сделаю другое — боль снимет, а командовать сможете. Только чуть задеревенеете. Ну-ка, повернитесь! Поднимите гимнастерку. Вот и все!

«Это хорошо, задеревенеть, — подумал Ардатов. — А еще бы лучше закаменеть!»

Он хотел было встать, но майор, сказав, «ну-ка, что тут на шее», наклонилась к нему и прошептала в ухо:

— Не бросайте нас, капитан. Не знаю, как все, а я бы… А меня лучше пристрелите. Не хочу попасть к ним живой.

Ардатов встал и застегнул ремень.

— Спасибо. Мы прикроем вас, товарищи, — сказал он громко. — Но лучше перебраться в траншею. Кто, конечно, хочет. С воздуха ваша балка бросается в глаза, привлекает внимание. С воздуха не видно — раненые или нет, так что… И вообще лучше быть поближе. Кто может — прошу в строй. Людей у нас мало… Тебе надо укол? — спросил он Чеснокова.

— Нет, — отказался Чесноков и отступил подальше. — Ну его. Я уж как-нибудь без него. Уже не тошнит.

— Медики у вас есть? — спросила его сестра, девушка лет двадцати, кряжистая, большегубая и пучеглазая.

— Я могу… — Сестра повернулась к майору. — Правда ведь, Софья Павловна? Правда ведь? Здесь все равно делать нечего. Возьмите меня, товарищ капитан.

— Возьму, — согласился Ардатов. — А ездовой пусть останется. Вместо вас.

— Капитан, это вам! Курите! — Софья Павловна протянула ему начатую коробку папирос. — Берите, берите, у меня еще есть.

— Спасибо. Спокойно!!! — сказал Ардатов Софье Павловне, перекладывая папиросы в портсигар. — Нам только продержаться до ночи…

— Помогите! — Софья Павловна подала руку сестре, и сестра помогла ей встать. — Я провожу капитана.

Обнимая сестру, Софья Павловна на одной ноге, опираясь на вторую лишь чуть-чуть и все равно морщась от боли, отойдя шагов десять, снова спросила:

— Значит, эвакуация невозможна?

— Невозможна.

— Или вы просто не хотите дать нам людей, потому что у вас у самих их мало? Скажите честно, не хотите дать людей?

— Не могу, — признался Ардатов. — Вернее, не хотел бы, даже если бы я мог вас отправить. Но не могу. Все тылы просматриваются. И простреливаются. Предположим, я дам вам людей. На какой сотне метров они сами станут ранеными? Сколько из них будет убито? Вы уверены, что вас донесут живой? Вы уверены?

Софья Павловна промолчала. Молчала и сестра. Они стояли обнявшись, глядя ему в лицо, и Ардатов видел, что в их глазах бьется отчаяние, то отчаяние, которое рождается от обреченности беспомощного.

Когда они в сорок первом, выбираясь из окружения, сначала на Украине, потом под Вязьмой, когда они, скитаясь по немецким тылам, пробиваясь с боями через тылы немцев, должны были оставлять своих тяжелораненных в деревнях, на хуторах, у лесников, он видел это отчаяние в глазах тех, кого они оставляли.

Каждый, кто оставался, понимал, что взять его нельзя — нет сил нести, раненые сковывают тех, кто может вести бой, что обстоятельства таковы, что нет никакой, ну, никакой возможности взять раненых с собой, что будь хоть малейшая возможность, их бы взяли, их бы не оставили, и если оставляют, значит, иного выхода нет. Каждый, кто оставался, понимал это. И все-таки, не укоряя никого ни словом, оставшиеся смотрели на уходивших вот так же — с отчаянием беспомощных. А на что они могли полагаться? На сердоболие тех, кто приютил их, на счастливую звезду, которая позволит им подлечиться и уйти к партизанам еще до того, как их или выдадут предатели из местных, или найдут полицейские, или нагрянут немцы?

Те, кто уходил, отдавали раненым что могли — последние сухари, кусок сахара, индивидуальный пакет, шинель. Но здоровые все-таки уходили, потому что должны были идти, чтобы, пробившись к своим, продолжать войну.

С каждым переходом число уходивших уменьшалось — снова часть их ложилась навсегда в землю, новая часть должна была оставаться у новых сердобольных деревенских жителей в затерянных хуторах, в глухих лесничествах. Но и из тех, кто уходил, никто не знал, что ждет его завтра, никто не знал, что ждет завтра другого, кому повезет, кому не повезет, так что его уже больше ничто на земле не будет касаться.

— Я не хочу попасть к ним в руки живой! — тихо крикнула Софья Павловна. — Вы понимаете? Вы понимаете, капитан?

— Понимаю, — кивнул Ардатов. Что тут было не понимать? — Так вы идете с нами? — спросит он сестру.

— Вот! — выхватила из кобуры свой «ТТ» Софья Павловна. — Семь им, восьмой мне!

— И какой вы подаете пример! — возмутился Чесноков. — А еще старший командир! А еще майор! Да… — Чесноков даже не нашел слов, а только сокрушенно махнул рукой.

Ардатов от слов Софьи Павловны поморщился. В этой обстановке, конечно, у каждого раненого был выбор — можно было выбирать между пулей немцев и своей собственной.

— Главное, не торопитесь, — сухо сказал он. — Это — всегда не поздно. И вы не одни, с вами люди. Или им тоже «восьмой себе»? Надо продержаться до ночи. Спасибо за папиросы. Бери! — приказал он Чеснокову взять пулемет.


«Юнкерсы» стали в круг и, падая из него поочередно, включив сирену, которая должна была нагонять дополнительного страха, клали бомбу за бомбой по тому куску траншеи, против которого стояли их подбитые танки.

«Юнкерсов» было восемнадцать. Они слаженно работали, пикируя из круга и вновь поднимаясь по изогнутой кривой в него, пока шестерка «мессеров», летая над ними значительно выше, охраняла их от наших истребителей. Но наши истребители не показывались.

Ардатов, сидя на корточках в траншее и прижимаясь к ней спиной, чувствовал, как дергается земля, толкая его в позвоночник. Когда «юнкерс» пересекал ту полоску неба, которая просматривалась, Ардатов, как и все, секунды видел его — поблескивающий дюраль, желтые в черных углах кресты, шасси — «юнкерсы» были восемьдесят седьмые, шасси у них не убирались, — застекленные кабины и подвешенные под плоскостями бомбы, которые летчики должны были класть со следующих заходов.

— Может, в свой танк вмажут, — помечтал Щеголев. — Чтобы потом и отремонтировать нельзя было!..

Вся их группа сбилась в дальней правофланговой части траншеи и рассредоточилась в ходах сообщения, насколько эти ходы позволяли рассредоточиться. Обычно при таких маневрах и вообще, когда можно было оставить своих подчиненных без особого ущерба для дела, командиры старались держаться ближе к старшему, чтобы быть под рукой у него и чтобы просто побыть вместе — обтолковать что-то свое, командирское, даже просто вместе перекурить.

Щеголев после того, как растолкал всех по ходам сообщений, вернулся к Ардатову, а Тырнов не пришел. Когда Тырнов пробегал мимо Ардатова, Ардатов мельком взглянул на него, и лицо Тырнова ему не понравилось.

Конечно, у всех в душе был страх — они перебегали, когда «юнкерсы» были так близко, что каждый мог видеть, как ведущий взял курс на танки. Сначала «Юнкерсы» шли чуть стороной и можно было надеяться, что они пролетят мимо, но когда ведущий взял курс на танки и из походного строя самолеты начали строиться в боевой круг, тут уж сомневаться, что бомбить будут их, не следовало, и у каждого — Ардатов мог ручаться — душа начала замирать.

Вся группа пробежала мимо него — он стоял так, что мог их торопить, покрикивая: «Быстрей!», «Быстрей!», «Быстрей!». И видел их всех — Щеголева, Чеснокова, Тягилева, Талича, Васильева, у которого обе руки были заняты винтовкой и футляром с гобоем, Старобельского, Надю, Кубика. Даже Кубик, не понимая человеческой жизни, чуял опасность, она передавалась ему от людей, и Кубик шмыгнул вслед за Надей, спрятав хвост под живот, низко прижав уши и оскалив зубы.

Когда мимо Ардатова пробегал Тырнов, их глаза встретились, и Ардатов заметил, что Тырнов посмотрел на него, как бы не узнавая.

— Без паники! — хрипло и запоздало крикнул ему вдогонку Ардатов. Тырнов вздрогнул, как если бы его ударили по спине, но не обернулся, ничего не ответил, а лишь прибавил ходу.

— Как ты считаешь, скисает он? Скисает Тырнов? — спросил Ардатов Щеголева. — Как он был тогда?

Щеголев понял, что его спрашивают о тех минутах, когда Ардатов стрелял из ПТР, когда его задавило землей и когда задавивший их землей танк прорвался в оборону, увлекая за собой немцев-пехотинцев.

— Я не видел, он был левее, — ответил не сразу Щеголев.

— И не слышал… — почти утвердительно сказал Ардатов. — Только бы они не тронули этот край, — подумал вслух Ардатов, когда бомбы стали ложиться ближе.

— Вот именно, — согласился Щеголев и спросил: — Может, попросим их? А насчет Тырнова — не рано судить? — заметил он, возвращаясь к разговору о Тырнове. — Мне кажется он ничего.

Щеголев выругался: «Ах, ясное море!» — потому что бомба легла так близко, что фонтан земли, который она выбросила, упал на них, колотя по головам, по плечам, по коленям.

— Да, кстати, — сказал вдруг ни к чему Щеголев, — Кубик, когда тебя принесли, от радости лаял. Ты у него — любовь… Слышишь? Это — Надя. Это она! Сходить что ли? Или нет, сходи ты, капитан.

Кричали раненые, их крик был слышен, когда «юнкерсы» смещались левее и вместе с ними смещалась и бомбежка. В паузах между разрывами было слышно, как кто-то проклинал все на свете, причитая на самой высокой ноте: «Ой, умираю! Ой, умираю! Ой, умираю-ю-ю!! Ой, умира-а-а-ю-ю-ю! Санитары! Санитары! Санитары! — звал кто-то то ли к себе, то ли еще к кому-то. — Санитары!!!»

Уловив за этими криками голоса Нади и Старобельского, Ардатов медлил.

— Приглядывай за Ширмером, — приказал он Щеголеву. — Он, если не врет, дорого стоит.

— Ага.

— Я сейчас.

— Ага.

— Не высовывайся.

— Ага. Ты иди. Она просто душу мне рвет.

— Успокойся! Успокойся, Надюша! Я тебя очень прошу! Так нельзя, — уговаривал Надю Старобельский. — Нельзя же так… Я прошу!..

— Мамочка, мамочка, мамочка, мамочка! — причитала, не останавливаясь, Надя. — Я не могу, не могу… Мамочка! Мамочка, мамочка…

А тут еще Кубик, дрожа, то скулил, то рычал, то лаял, сбиваясь на визг.

— Тихо! — приказал ему Ардатов. — Тихо! Ну!

— Я тебя очень прошу, Надежда. Возьми себя в руки. Нельзя же так. Ты же комсомолка! — уговаривал Старобельский.

— Мамочка, мамочка, мамочка, мамочка, мамочка… — с каким-то нечеловеческим страхом и отчаянием все громче повторяла Надя.


Они лежали на дне траншеи, а по обе стороны ее творилось что-то немыслимое. Став в круг над высотой и снизившись так, чтобы не повредить себя взрывами, «юнкерсы» клали и клали бомбы. «Юнкерсы» поочередно, как на каком-то представлении, вываливались из круга в пикирование и, несясь к ним со страшным ревом, от которого дрожь пробирала до ступней, целясь носом самолетов прямо тебе в спину, бросали и бросали бомбы.

Бомбы рвались и далеко и близко от них, и Ардатов с Надей чувствовали своими телами, как дергается от этих взрывов земля. Они лежали уже полузасыпанные, на них все время летели комочки, комки, комья земли, клочья разорванной полыни, и комки били им по спинам и по рукам, которыми они закрывали затылки.

— Мамочка, мамочка, мамочка, мамочка, — уже чуть-чуть не срываясь на крик, повторяла и повторяла Надя. — Когда же это кончится?!

— Перестань! — не выдержал Ардатов. — Ну же!

— Когда же это кончится!..

— Перестань! — прикрикнул более нервно Ардатов. — Спокойно! Кубик! Молчать! Тихо! Ну!

Быстрая, ревущая тень на секунду мелькнула над ними, и сразу же один за другим ударило несколько взрывов.

— Гады! — крикнула вдруг Надя. — Гады! — Она вскочила и, тряся около головы сжатыми кулаками, закричала: — Гады! Гады! Гады!

Ардатов, тоже вскочив, хотел было повалить Надю, но она оттолкнула его с такой силой, что он упал на колено, но все-таки успел схватить ее за ноги и, дернув на себя, свалил и жестоко прижал ее плечи к земле.

— Цыц! — крикнул он ей. — Пшел! — рявкнул он Кубику, который бросился на него.

Сквозь последние разрывы бомб Ардатов вдруг услышал, как начали рваться снаряды. «Артподготовка, потом, на закуску, они ударят из минометов и полезут…»

Надя дергалась под ним и жалко просила: «Пустите! Пустите! Пустите! Не имеете права!» Но он всем своим весом прижал ее к земле, повторяя:

— Сейчас они минами! Понимаешь? Минами! Голову снесут! Понимаешь? Убьют к черту! Убьют! Понимаешь, дурочка! Я приказываю!..

Надя билась под ним, стараясь сбросить его, но он держал ее, все сильнее прижимая к земле, чувствуя, как ее рывки слабеют.

— Мне больно, — вдруг сказала она совсем уже жалобно, но тут целая серия мин ударила вокруг них, одна мина взорвалась на бруствере, так что их обдало горячим воздухом и вонью сгоревшего тола. Ардатов уткнулся в лицо Нади, закрывая его. И через всю эту вонь тола и запахи траншеи почувствовал, как нежно пахнет Надина щека — каким-то кремом, кожей и даже леденцами.

Он отпустил ее, сказав:

— Нельзя так. Всем страшно. Но не распускаться же до… до…

Ему не подвернулось подходящее слово, а тут как раз к ним, согнувшись, почти на четвереньках, потому что левой рукой он отталкивался от дна, перебежал Тягилев. Ошалело оглядывая их и не зная, бежать ли дальше или дальше бежать не велено, Тягилев приткнулся к стенке возле Ардатова и забормотал:

— Заступник мой еси… Возьми под крыла твоя… От стрелы летящей, от меча, от ножа, от любого лиходея!..

Ардатов, поймав его за руку, сжал так, что почувствовал, как у Тягилева хрустнули кости.

— Тихо! Тихо, отец! Тихо! Тихо… Сейчас он кончит, сейчас, сейчас, сейчас! Еще минутка…

— Господи, господи, — бормотал не успокаиваясь Тягилев. — Я, значится, только туда, глянуть, как там слепыри, они за своротом, саженей за десять, но за своротом, только я туда, а он, аспид, как метил, так и угодил, и были слепыри, и нету их — одна земля, а их как вынесло! Ах, ирод! И ведь не достать его из винтовки! Кабы достать! Ах, ирод! Как вша перед ним бессловесная — давит и все тебе!..

— Тихо! Тихо, отец! — Ардатов опять сжал руку Тягилева. — Не они нам важны, не они! Те, кто на земле важны, те, отец! Те сейчас, те! Понял? Понял? С ними счеты своди, с ними, понял?

— Чу! Чу! Кто-то стреляет! — дернулся Тягилев у него из руки. — Да пустите же! Пусти, тебе говорят! — крикнул он на Ардатова и с неожиданной силой так дернул руку, что вывернулся и побежал, почти не прячась, к углу, где траншея ломалась.

Ардатов, отстав, кричал ему:

— Назад, назад, назад!

Они оба выбежали в следующий фас. У дальнего конца его, там, где фас снова ломался, припав к фрицевскому танковому пулемету, который он выкинул прямо на бруствер, лихорадочно водя стволом туда и сюда, какой-то красноармеец ловил в прицел «юнкерсы». Выходя из пике, «юнкерсы» секунды летели вдоль их обороны и из самой нижней точки пикировали, выравнивались как раз на линии этого фаса траншеи, а значит, и пулемета, и красноармеец ловчил поймать выходящий «юнкерс» на очередь.

«Зря! — мелькнуло у Ардатова в голове. — Даже если и собьет одного, если кто-то с другого самолета заметит откуда били, они же нас перепашут! У них же радио! Вывалят все, что у них осталось. Прямо на головы! На кой же черт тогда было маневрировать? Нужно держать землю! — это важнее какого-то вшивого „юнкерса“»…

— Отставить! — крикнул он. — Отставить!

То ли красноармеец не слышал, так как до него было далеко, то ли не захотел подчиниться, он даже не обернулся.

— От… — было крикнул Ардатов и подавился концом слова, потому что в полосе неба, видной из траншеи, вдруг возник пикирующий «Юнкерс», и Тягилев и Ардатов хорошо различали его задранный хвост, верхние плоскости крыльев, обычно непросматриваемые с земли, круглое туловище, в конце которого, устремленной к земле, была пилотская рамчатая кабина.

Секунды «Юнкерс» падал, ревя моторами и сиреной, потом от него отделилась четко видимая бомба, «юнкерс» резко начал отваливать хвост вниз, под себя, задирая тем самым кабину, в которой сидели летчики, защищенные от пулемета лишь плексигласовым стеклом, и вот в эти-то две три секунды красноармеец, не отрывая пальцы от спускового крючка, удерживая прыгающий пулемет, изловчился и всадил в плексиглас очередь.

«Лихо», — подумал Ардатов. Ему показалось, что он увидел, как от кабины что-то полетело — какие-то осколки, щепки, железки, или это были просто брызги плексигласа, а может, и вспышки зажигательных пуль, но «юнкерс» в ту же секунду дернулся, продолжая все выходить из пике по инерции, проревел над ними и, мелькнув за спинами так быстро, что Ардатов не успел и оглянуться, упал где-то сзади, бухнув одновременно с ударом об землю бензиновыми баками.

— Назад! — крикнул Ардатов. — Назад! Ко мне! За мной!

Стукаясь об углы траншей, задыхаясь, они пробежали все эти незанятые отрезки ее и свалились без сил возле Щеголева, который, развернув узел плащ палатки, набивал магазины к шмайссерам.

— Выбирай, — показал он Ардатову на оба шмайссера. — Становимся на довольствие к фрицам. Белоконь принес.

Красноармеец, который сбил «Юнкерса», еще не отдышавшись, вдруг засмеялся, нервно вздрагивая и судорожно хватая ртом воздух.

— Эк я его! Отлетался, собака! Поди, скольких он! Но есть и ему конец! Из их же машинки…

— Как фамилия? Какой части? — спросил Ардатов. — Какой части?

«Я представлю его к ордену! — решил Ардатов. — Если останемся живы… За „юнкерс“ дадут. Лишь бы выбраться к своим. Но сначала надо дожить до ночи, — опять подумал он. — И удержать этих фрицев здесь… Разведбат и батальон танков!..»

— Кожинов я. Кожинов Семен Лукич, — вдруг тихо, задумчиво, как если бы Кожинов вглядывался в себя или разглядывал себя со стороны, зная, что он — это он, но в то же время как же это может быть, чтобы человек сам себя видел со стороны, — вдруг тихо, задумчиво назвался красноармеец. — Кожинов Семен Лукич, 1903 года рождения. Из города Горького. Завод «Красное Сормово», слышали про такой, а?

Некоторое время Кожинов гладил фрицевский пулемет, поворачивая его, разглядывая, бормоча:

— Ладная машинка. Исхитрится же человечья голова задумать такую.

Пальцы у Кожинова были короткие, толстые, поросшие желтой шерстью, с желтыми же от махорки ногтями, по чуткие, осторожные, и казалось, что Кожинов ощущает ими не только поверхность металла, но и узнает и то, что там, в его глубине.

— Если запастись патронами, я их, фрицев, накосю из нее вагон! — пообещал Кожинов Ардатову, когда Ардатов встал, потому что «юнкерсы», сделав круг, перестраиваясь на ходу, полетели домой. Улетало, Ардатов посчитал, семнадцать.

— То то! — сказал им вслед Ардатов. — То-то, сволочи. Дайте срок, дайте нам срок!

— Вагон и маленькую тележку, — развил обещание Кожинова Щеголев. — Ты смотри мне, не жги даром патроны!


В бинокль все виделось четко и близко — в километре от них, за увалом, степь, не очень круто поднимаясь, переходила в новую гряду пологих холмов, таких же высоток, какую должны были удержать они. Высоток, обозначенных на военных картах малыми цифрами. Так вот, из-за противоположной им высотки, развернувшись в цепи, быстро шли, сбиваясь на бег, немцы-пехотинцы. До немцев было с километр.

— Пока пулеметчики живы, пока пулеметы исправны и есть патроны, спасенья пехоте от этого огня нет, — объяснил Ардатов Щеголеву, Тырнову, Белоконю и Кожинову. «Вот насколько нас хватит, это другой вопрос», — прокрутилось у него в голове.

Ардатов подумал было, что ему следует самому лечь за один из пулеметов, но ключицу от ударов ПТР еще так ломило, что он, с ужасом представив, как будет колотить в нее приклад, отказался от этой мысли, из пулемета он обязательно бы мазал, а мазать никак было нельзя. Он решил, что ему сейчас надо стрелять из винтовки, что с винтовкой он справится, а когда немцы подойдут ближе, он возьмет «шмайссер».

Он высунулся над бруствером и еще раз взглянул на позицию, которую они должны были удерживать сейчас от пехоты.

Их высота, имея форму почти правильной трапеции, лежала основанием — своей длинной стороной к фронту. Траншея проходила по западному скату высоты, загибаясь концами вперед — к немцам. Расстояние от концов траншеи до тех точек, где она изламывалась, чтобы идти вдоль высоты, было метров двести, и если бы немцы прорвались на это расстояние к длинному куску траншеи и если бы на ее коротких концах были бы пулеметы, немцы попадали бы под кинжальный огонь во фланг.

Когда Ардатов лежал под бомбежкой, он, прикидывая, как лучше использовать танковые пулеметы, и нашел это решение, и как только «Юнкерсы» полетели от них, он быстро набросал в командирском блокноте схему обороны и, показав ее сейчас Щеголеву, Белоконю, Тырнову и Кожинову, торопил их.

— Вторым номером бери кого хочешь! — приказал он Белоконю. — Но чтоб позиция была у самого конца! — Он ткнул карандашом в ту часть схемы, где была оконечность траншеи. — Чем дальше от нас ты их встретишь, тем легче будет всем. Ясно? Давай, друг! Метров с трехсот. Чтоб каждая очередь — в цель.

Белоконь, досасывая окурок, щурился, словно ему резал глаза свет.

— Ага. Шухры-мухры!

— Чем позже начнешь, тем позже обнаружат, — подсказал Щеголев.

— Ага.

— Бегом! — приказал ему Ардатов.

— За второй ляжешь сам, — сказал он Щеголеву и показал на схеме, что Щеголев должен лечь за пулемет метрах в тридцати от Белоконя, ближе к общей траншее. — Прикроешь его. Проследи, чтобы Белоконь делал все как надо. Он парень надежный, но все равно — проследи. И смотри, чтобы они не зашли тебе слева, за спину. Ясно?

— Ясно.

Щеголев было дернулся бежать, но Ардатов досказал:

— Присмотри запасные позиции. Когда мы их остановим, они ударят из минометов, в первую очередь по вас и по Кожинову. Тогда быстро на запасную или к нам, к центру. Ясно?

Ардатов сказал все это Щеголеву, как сказал бы своему командиру роты, если бы он с ним уже давно воевал, и поэтому у них уже давно установились отношения фронтового командирского братства, которое делит и риск, и власть над людьми, и водку, и сон и все остальное честно, по-товарищески.

— Этот фланг на тебе. Отвечаешь за него. Ясно?

Их лица были рядом, и Ардатов видел, как побледнел Щеголев. Но Щеголев ответил хорошо:

— Ясно.

— Бегом, — приказал Ардатов. — Патроны — беречь! Только наверняка!

Ардатов слегка подтолкнул Щеголева в спину, и Щеголев побежал по траншее. Он и не глянул на Надю, пробегая мимо нее, и Ардатов видел, что Надя как-то удивленно посмотрела ему вслед.

Ардатов подхватил у Кожинова магазины с лентами, прикидывая, насколько хватит Кожинову патронов и бросив ему: «За мной!» — побежал сам. Кожинов тяжело трусил за ним, неся, как косу, на плече пулемет, не поспевая, и Ардатов, оборачиваясь, два раза крикнул ему:

— Быстрей! Быстрей!

Когда они пробегали мимо Васильева, Васильев хотел остановить его, сказав: «Товарищ капитан! Можно мне?..» Но Ардатов отмахнулся: «Некогда. Потом!»

Недалеко от поворота была позиция разведчиков, тех двух, которые остались от четверки Белоконя, и Ардатов приказал им:

— За мной! Живо!

Они было замешкались со своими вещмешками и шинелями, которые у них лежали в нишах окопов, но Ардатов как хлестнул их: «Бегом!»

Не переводя дыхания, они добежали до противоположного теперь для Щеголева и Белоконя участка траншеи.

«Хорошо!» — подумал Ардатов о комбате, который до него тут готовился к обороне — в этом куске траншеи были основные и запасные позиции для станкового пулемета. Он их сразу увидел и сразу определил по форме окопа, часть которого выдавалась вперед, чтобы второму номеру было легко направлять ленту в приемник «Максима», по большой площадке для него, по следам от колес.

— В упор! Только в упор! — внушил он Кожинову, выкинув «МГ»[7] на площадку и втискивая его ножки покрепче в грунт. — Только когда они выйдут на эту линию! Видишь, Кожинов? Видишь? В упор и наверняка. Патронов мало! Очень мало, а впереди день!

— Чего ж тут не видеть-то! — неожиданно очень спокойно, даже с ноткой неодобрения, что ему все это втолковывают, как будто он несмышленыш какой, ответил Кожинов. Он снял пилотку, положил ее в сторону, погладил сразу обеими ладонями свою большую голову с оттопыренными ушами и потоптался по дну окопа, выравнивая под ногами землю, чтобы стоять на ней плотнее. — Чего же тут не видеть?..

— Когда остановишь их, когда положишь — а они лягут, они обязательно лягут, — и когда они начнут бить из минометов, быстро ко мне.

— Коль лягут, зачем же, — возразил было Кожинов. — Коль лягут, так…

— Они тебя накроют! — оборвал его Ардатов. — Мгновенно ко мне! Понял? Чтоб сам цел и чтоб пулемет цел! Понял? Выполнять.

— Ну! — скомандовал сам себе Ардатов и, прикинув, что у него есть еще минута, побежал по траншее, приказывая на ходу всем, мимо кого он пробегал:

— Стрелять с четырехсот! Зря патроны не жечь! Беречь патроны! Взять боеприпасы у тех, кто вышел из строя! Быстро! Быстро!..

Он видел убитых, уже оттащенных в ходы сообщения, он насчитал их семь, чуть больше попалось ему раненых, и он, прикинув, что потерял уже процентов двадцать, весь внутренне сжался, подсчитывая, что, если дело пойдет и дальше так, ему не хватит людей продержаться до вечера. У него мелькнула мысль, что надо будет похоронить убитых, чтобы убитые не деморализовали живых, и что, если они отобьют эту атаку и немцы отойдут, чтобы их артиллерия и авиация снова обработали его высоту, то, первое, надо будет сразу же бросить всех оставшихся ползком вперед к убитым немцам, чтобы за счет их снова пополнить боеприпасы, взять все, сколько сумеют, немецкое оружие, то есть, как сказал Щеголев, снова стать на довольствие к фрицам, и, второе, переждать артобстрел и новую бомбежку на этой линии, так как там, в открытой степи, будет безопасней, чем в траншее, к которой фрицы уже пристрелялись.

Когда он вернулся на свое место, таща с собой винтовку и патроны к ней, которые он забрал у убитых, Надя уже пришла в себя. Он стал рядом с ней, всего в метре от нее, но она, как будто не замечала его. Она была бледной, сосредоточенной, задумчивой, как будто что-то решала про себя.

— Главное — не торопись! — быстро сказал он ей, присматриваясь, сколько же против них немцев. Получалось меньше батальона, значительно меньше, по две-то полных роты было. — Бей спокойно. Старайся в тех, кто машет руками, подгоняет других. Это офицеры. Без них фриц быстро ложится. А нам главное — положить их. («Там будет видно, что дальше, — подумал он, но не сказал это Наде. — Там будет черт еще знает что!»). — Видишь — подравниваются.

Немцы и правда подравнивались — цепи замедлили бег, ожидая отставших и набирая дыхание, чтобы потом дружно, в один рывок пробежать последний кусок степи до траншеи.

«Одну роту держишь в резерве? — спросил Ардатов мысленно командира немецкого батальона. — Как будто правильно, но все равно это тебе не поможет. Я выбью твой личный состав, — злорадно развил он свою мысль. Он был уверен, что эту атаку они отобьют — уж очень удачно вписались в позицию пулеметы Щеголева, Белоконя и Кожинова, на которых он мог надеяться. — Я тебе выбью личный состав из этих рот, — повторил он мысленно. — И твое начальство тебе, сволочь, всыплет по первое число. Может, и с должности снимет. Может, даже твоя контрразведка займется тобой. Оправдывайся тогда перед презрительным и бездушным следователем, объясняй, как ты потерял полбатальона в бою за эту высотку, где, как ты считаешь, засели какие-то жалкие остатки какой-то разбитой части. Конечно, мы вообще-то остатки, — уточнил он. — Так, публика с бору по сосенке… но не жалкие, будь покоен, не жалкие! Сейчас мы это тебе покажем. Еще метров двести пробежите… Ну, а если он не дурак? — спросил Ардатов теперь себя. И признался, не мог не признаться: — Но если он не дурак, если он сразу же введет третью роту, если он введет ее тогда, когда мы пожгем патроны, да ведь потеряем тоже и людей, если он введет эту роту именно тогда, тогда… Тогда нам будет кисло!»

Он быстро посмотрел назад, в сторону Малой Россошки, но там ничего не переменилось — там было все так же безмолвно, пусто, безнадежно для него и его людей.

«Лихо!» — подумал он, чувствуя, что наполняется той обычной холодной дрожью, которая всегда приходила перед боем, которая мгновенно исчезала, когда бой начинался, потому что в бою, в ближнем пехотном бою, надо было все время, все секунды действовать — командовать людьми, перебегать, стрелять, кидать гранаты, принимать секундные решения, и не оставалось времени ни на длинные мысли, ни на глубокие переживания. Но стоило выдаться спокойной минутке, и эта дрожь наполняла его опять.

Он отнял бинокль от глаз и высунулся, чтобы посмотреть на своих людей. Все было обычно. Припав к брустверам, его люди напряженно ждали приближавшихся немцев, над линией траншеи он видел головы Тягилева, Васильева, Талича, Чеснокова, остальных, чьи фамилии он не знал, но лица запомнил. «Ну! Ну, святое воинство!» — шепотом подбодрил он всех, замечая, что Старобельский, переступая мелкими шажками, боком, боком передвигается поближе к Наде, отчего голова Старобельского в нелепой, совершенно неподходящей для армейской траншеи штатской кепке, как бы плыла к тонкой, нежной, беззащитной Надиной косыночке.

«Ну, может, пронесет! — подумал он. — И пусть она, — подумал он о Наде, — останется жить…»

Мысль о своей смерти он гнал.

Год назад, после первых боев, после многих смертей других, он неожиданно решил, что он не очень-то много значит на земле, коль на ней жизнь человека вообще стоит так мало, ежедневно ее лишали десятков тысяч людей. Каждый бой напоминал ему, что бессмертия нет, он тоже уйдет, растворится на атомы в этом мире, все лишь вопрос времени — чуть позже, чуть раньше, годом позднее, годом раньше, и к нему доберется костлявая. Поэтому, считал он, если его найдет пуля или осколок, особой трагедии не будет. «Миг — и тебя нет! — думал он. — Как всех тех… Но лишь бы это было сразу! Чтобы не корчиться от боли. Лишь бы в миг!» — просил он неизвестно кого, но, может быть, судьбу.

Он думал так не потому, что устал жить, нет, он совсем не устал, наоборот, он становился к жизни жадней, он глубже понимал и тоньше ее чувствовал — удовольствие от чего-то, что он хорошо сделал, радость от мысли, что день прожит не впустую, усталость и отдых, улыбку женщины, улыбку, которая всегда и проста и загадочна, вкус вина и еды, запах листьев и хвои, ветер, обдувающий лицо, книги, из которых он много узнал, глаза и голоса дочери, отца, жены. Да мало ли в жизни было прекрасного! Да мало ли в жизни оставалось прекрасного и в это проклятое время!

Войну он проклинал тысячу, миллионы раз, как проклинали все, с кем он встречался, потому что, при всей необходимости воевать, при всей нужде быть на этой войне и вести эту войну, она все-таки была трижды проклятой, как, например, чума, которая всегда трижды проклятая была, есть и будет.

Но даже во время войны жизнь, считал Ардатов, все-таки была прекрасна. Особенно прекрасна, потому что ее все время оттеняла смерть.

Одно лишь сжимало ему сердце — если его убьют, это будет страшно, немыслимо тяжело отцу, дочери, жене, больше всех, видимо, отцу. И Валентине. «Надо остаться, — говорил он себе. Я нужен. Ах, Валентина! — вздохнул он. — Валентина… Что ты для меня? Радость или беда? Беда или радость? Как все понять?»

А Надя в это время привычным движением заправила в брюки выбившуюся кофточку, спрятала поглубже под косынку волосы, затянула косынку потуже, отряхнула с рукавов глину и ровней положила обоймы. Но Ардатов видел, что она, прищурившись, как бы прицелившись, не спускает глаз с немцев.

— С шестисот! С шестисот? — спросила Надя никого. — Нет, с пятисот, — ответила она сама себе. — Цель? Ростовая. Двигающаяся. Упреждение? Упреждения нет, цель движется на стрелка…

Надя аккуратно вставила обойму в пазы, надавила большим пальцем на верхний патрон, патроны скользнули в магазинную коробку, тогда она вынула обойму, нашла ей место рядом с набитыми, и резко послала рукоятку затвора вперед и вправо.

— На! — дал ей Ардатов бинокль. — Там, где они бегут кучками — это пулеметчики. Приглядись! Их надо обязательно! Они вот-вот лягут, чтобы поддерживать огнем стрелков. Они нам головы не дадут поднять! Они… Они сразу же начнут бить по нашим пулеметам! Их надо раньше всех! — повторил он. — Раньше, чем даже офицеров — офицеры не уйдут, а пулеметчики лягут, в них тогда не попадешь, поэтому… Ясно, Надя? Ясно, девочка?

— Ясно! — резко перебила его Надя, ткнула ему назад бинокль, торопливо поставила локти на бруствер и припала щекой к прикладу. — Не мешайте. Не мешайте, Константин Константинович.

«Ишь ты, — успел на ходу к своей винтовке подумать Ардатов. — Видите ли, ей мешают. Ах, елкин корень! Но ведь если она сбила снайпера, как говорит Чесноков, если она так стреляет, это тебе, брат…»

Ардатов не додумал, что же будет означать «это тебе, брат…», потому что Васильев, подняв гобой торчком в небо, дал стрельбищный сигнал «По-па-ди! По-па-ди! По-па-ди!»

В той последней минуте тишины, которая оставалась им всем на ближайшие час-два, а для тех, кто должен был быть убитым в эти часы, в той вообще последней для них минуте тишины, гобой пропел громко, призывно и грустно: Васильев дул в него, что есть силы, было слышно, как, всхлипывая, напряженно дрожит тростинка в мундштуке, и от этого скребло по душе.

«Ну, братцы! Ну, держись, — чуть было не крикнул Ардатов. — Эх-ма, подумал он. — Мне бы приличный батальончик, я бы этим вшивым фрицам»… Он не додумал. «По-па-ди! По-па-ди! По-па-ди!» — еще раз просигналил гобой, и тут рядом с Ардатовым выстрелила Надина винтовка. Ее выстрелы пошли один за другим, чередуясь через почти равные интервалы.

Эти выстрелы сбивали его с прицеливания, он только подводил мушку под фигуру пулеметчика, как ему в правое ухо бил громкий хлопок, он смигивал, отчего мушка уходила с немца, а когда он должен был искать цель опять, этой цели уже не было.

При всей спешке боя, несмотря на то, что у Ардатова похолодело в сердце и пересохло во рту, несмотря на то, что он был лихорадочно возбужден, как если бы выпил возбуждающее лекарство, отчего все теперь он делал слишком быстро и как-то резко, Ардатов все-таки видел, как рядом с теми немцами, в которых он стрелял, падали другие немцы, а иногда падали и те немцы, в которых он целился, но не успевал выстрелить.

— Она! — говорил он себе. — Это она! Ах, умница! Умница! Умница! Умница! Смотри-ка, как лихо!

Он готов был броситься к Наде, чтобы обнять ее и похвалить, погладить по голове, как любимую свою сестру, которая сделала что-то особенно хорошее, но надо было стрелять, быстро-быстро выискивая нового немца — пулеметчика или офицера. Их — его и Надю — отделял всего шаг, и Ардатов, перезаряжая и целясь, слышал, как она разговаривала сама с собой, и отвернувшись от винтовки, видел, как она стреляла.

— Есть! Есть! Есть! Нет! Есть! — считала Надя, попадая и не попадая. Не отрывая глаз от подбегающих немцев — лица она еще не могла видеть, но их фигуры уже различались хорошо: подлинней, покороче, потолще, потоньше, — она наощупь хватала следующую обойму, быстро выталкивала из нее патроны в винтовку, отшвыривала пустую обойму, теперь времени аккуратно положить у нее не было, и быстро подводила мушку примерно в средину фигурки.

— Есть! Нет! Нет! Как же так? Как же так! Прицел! Прицел! Ах, кулема! — ругала она себя. — Они же подошли! Вот уж и правда — кулема! Прицел на пятьсот, а они… а цель на… на триста. Так! Теперь другое дело. Того… Есть! Того… Есть!

Надя, наверное, не слышала, что творилось по сторонам ее, и, конечно же, не видела, она все время смотрела вперед, но все-таки не могла уже не торопиться, потому что немцы подошли так близко, что было уже хорошо видно, как сыпятся из их автоматов красные искры. Странно, ее не испугали и пули, которые быстро свистнули над ней — фить! фить! фить! — она подумала, значит, так они свистят, но когда одна пуля попала ей в винтовку, отщепнув от ствольной накладки щепки, которые впились ей в щеку, она зажала ладонями лицо и присела.

— А вдруг в глаз! — крикнула она Ардатову. — Какой ужас!

Ардатов подскочил к ней, отдернул ее руки, увидел, что глаза целы, что в левой щеке и около виска торчат занозы, из-под которых сочится кровь, крикнул:

— Ерунда! Огонь, Надя, огонь! Какого дьявола ты!.. — и бросился опять к винтовке.

Немцы были так близко, что различалась их одежда — сапоги, пряжки ремней, пилотки. Ардатову показалось, что он может отличить светлых немцев от темных.

«Что ж они!.. Какого дьявола!» — выругался Ардатов, стреляя под светлые квадратные пряжки немцев, и как будто услышав его, Щеголев дал длинную-длинную очередь — с боку, по изломанной цепи немцев, и как бы толкнул своим пулеметом всю ее — цепь словно ударилась во что-то невидимое, шатнулась назад, но инерция ее бросила снова вперед, и Белоконь, Кожинов и подключившийся опять Щеголев срезали ее почти всю, а те из немцев, в кого они не попали и в кого не успели попасть в упор из траншеи, сразу же легли.

— То-то! — крикнул немцам Ардатов.

Вторая цепь подхватила упавших живых немцев и стала от этого гуще, плотней. Она катилась к ним еще уверенней, как будто с первой ничего не случилось, как будто то, что произошло с первой, не видели из второй, как будто немцы из второй не пробегали мимо своих убитых и раненых, и Ардатов уже в бесчисленный раз за войну вновь поразился выучке немецкого солдата, с которой он мог наступать, наступать, наступать. На секунду ему показалось, что этих немцев никогда никому не удастся остановить, так машинно-механически делали они свое дело — бежали на них, стреляли из автоматов, с готовностью и усердием прибавляя ход по команде офицеров, машущих призывно им руками, увлекающих их за собой вот уже вторую тысячу километров от германской границы. Он даже за долю секунды с ужасом увидел, как немцы такими цепями, растекаясь от границ Германии по земле, как по громадному глобусу, сползают по нему к экватору, еще ниже, ниже на юг, чтобы встретиться всем где-то там, у Южного полюса, в белоснежной, девственной Антарктиде.

Но Щеголев, Белоконь и Кожинов срезали и эту цепь, она прошла ближе к траншее всего на каких-то три десятка шагов, остатки ее легли так же быстро, как первой, как будто всех живых немцев кто-то дергал за ноги, и пулеметы Кожинова, Щеголева, Белоконя, как осветили, как озарили потемневшую душу Ардатова, и Антарктида снова засияла белым снегом, озаряя весь земной шар.

Весь его земной шар!

Третья цепь успела подбежать так близко, что Ардатов, бросив винтовку и схватив шмайссер, беспрерывно стреляя из него, стараясь удержать прыгающий ствол на уровне груди подбегающих немцев, уже видел, как белеют у них в сумках гранатные ручки. Он знал эти гранаты — железные, наподобие консервных банок, навинченные на точеные длинные березовые ручки, которые, когда банки взрывались, отлетали целыми. (Ручки можно было после боя собирать для костерка — сухая, отборная березка горела хорошо, и на кучечке этих ручек можно было сварить суп или кашу из концентрата).

Все, что сейчас надо было сделать немцам, это сблизиться на бросок гранаты, потом дружно, с ходу швырнуть их в траншею, размести, оглушить ими тех, кто был в ней, за считанные секунды последним рывком добежать до траншеи, стреляя по головам тех, кто хоть высунулся, спрыгнуть в нее и, разбегаясь по ходам сообщения, добивая автоматами и последними гранатами уцелевших, кончить этим атаку — выполнить приказ своего комбата.

Этот комбат, наверное, дал бы им час, чтобы опомниться, передохнуть, пополниться боеприпасами, и, начав с третьей роты, наверное, бросил бы их потом на Малую Россошку, выполняя дальше задачу дня.

Их остановили раньше, чем они взялись за гранаты, хотя уже совсем близко. Щеголев, Белоконь, Кожинов били их, почти не промахиваясь, потому что немцы виделись через пулеметные прицелы рядом, потому что, наверное, и азарт захватил пулеметчиков, и еще потому, что они понимали, понимали каждой клеткой тела, что немцев во что бы то ни стало надо удержать.

Как только остатки третьей цепи упали, Ардатов крикнул:

— Приготовиться к атаке! Приготовиться к атаке! — Он сунул новый магазин в шмайссер, еще один в карман, в другой карман синюю немецкую гранатку — яйцо, рявкнул на засуетившуюся было Надю: — Не сметь! Остаешься! Не сметь! Поддерживать огнем! — вдохнул, как перед прыжком с вышки в воду, побольше воздуха, и побежал по траншее к середине, все время крича: «В атаку! В атаку! В атаку!»

Он обегал или перепрыгивал скорчившихся раненых и осевших, как кули, убитых, вглядываясь на бегу в лица живых, крича каждому прямо в выпученные глаза, в запекшиеся сухие рты: «В атаку!», «В атаку!», — отрывая этим криком их от траншей, ломал, коверкал, стирал в их душах страх выскочить наверх, на бруствер, под пули залегших немцев. Он толкнул кого-то, припавшего к стенке, в плечо, заорал на него: «Шевелись! Быстро!» — дернул другого за гимнастерку, так что она затрещала, поймал третьего, убегавшего в ход сообщения за воротник, швырнул ко всем, ткнул шмайссером ему в грудь, прохрипев: «Пристрелю!» — услышал, как Васильев дал на гобое: «Слушайте все! Слушайте все!» — подумал до половины: «Сумасшедший! Черт! Лихо…» — и, выпрыгнув на бруствер, махнул всем шмайссером, крикнул, как выстрелил во всех:

— Вперед! Вперед! Вперед!

К его радости слева и справа от него неожиданно дружно выскочили его люди, их было немного, он даже подумал: «Как жидко!» — но радость, что они подчинились, пошли за ним, вытолкнула ему в голову другие слова: «Золотые мои! Хорошие! Только не ложиться! Только не ложиться — пропадем! Все пропадем!..»

Атаковать так вот жидко было крайне рискованно. Ардатов знал это, но он знал и другое — не атаковать было вообще нельзя. Стоило дать немцам еще несколько минут — три, пять, десять минут — и они бы пришли в себя, их оставшиеся офицеры подняли бы их в атаку, патронов у Щеголева, Кожинова, Белоконя, наверное, осталось на секунды стрельбы, и немцы в один последний бросок могли на одном дыхании добежать до траншеи и закидать всех их, кто оставался в ней, гранатами.

«И пиши — пропало», — подумал с ужасом об этом Ардатов.

Поэтому-то и надо было, надо было, как воздух, как жизнь, самим броситься в атаку и тоже на одном дыхании бежать к лежавшим, растерянным еще после неудачной атаки немцам, сбить их с того рубежа, куда они вышли, и, расстреливая их в спины, выйти на линию дальнего танка, на линию дальних убитых немцев. Только в этом было спасение, только в этом.

Щеголев, Белоконь, Кожинов, конечно, видели, как они побежали в атаку, и, зная, что в этом случае надлежит пулеметчикам делать, били по немцам, стараясь не дать им поднять головы. Но патронов им не хватало — пулеметы Кожинова и Белоконя замолкли, как захлебнулись, позволив Ардатову и всем остальным сделать от траншеи всего несколько десятков шагов, а один Щеголев прикрыть их не мог — он коротко тыркал из своего пулемета — Тырр! Тырр! Тырр! — очередями по два-три патрона, как жадно отсчитывал их.

И немцы — живые немцы — опомнились. Хотя и не дружно, вразнобой, торопливо, они ударили по Ардатову и его людям, Ардатов отлично видел, — куда уж может быть отличнее! — как вдоль всей цепи немцев вспыхнули винтовки и автоматы, опять услышал зловещее — фить! фить! фить! — пролетавших пуль, набрал еще раз побольше воздуха, и скомандовал:

— Ура-а-а!..

Он тянул это «а-а-а-а-а» насколько хватило дыхания, и снова, как секунды назад, когда он выпрыгнул из траншеи и увидел, что его люди выпрыгнули за ним, сердце его зашлось от радости:

— Урааа-аа-а-а! Рааа-аа-а-а! Аааа-аа-а-а-а! — подхватили его автоматчики, стрелки, телефонисты, сапожники, пекарь, музыкант, артист, старик Старобельский и все-все остальные.

«Золотые!» — шально подумал Ардатов, делая громадные шаги прямо на вспыхивающие в полыни выстрелы, держа шмайссер перед животом, направляя его ствол на эти вспышки, нажимая на спусковой крючок.

— Урааа-аа-а-а!.. — повторил он, когда общее «А-а-а-а!» должно было оборваться, и его люди с готовностью подхватили:

— Рааа-аа-а-а!.. Ааа-аа-а-а-а-а!..

Это были те три-пять-семь-десять критических секунд в атаке — в эти мгновенья, именно в эти, чьи-то души: лежащих и лихорадочно стрелявших немцев, или бегущих с Ардатовым, кричащих отчаянное «А-а-а-а а!», красноармейцев — чьи-то души должны были дрогнуть раньше.

— Бей их! Бей их, братцы! Ураааа-ааа-аа-а-а-а-а!.. — отчаянно крикнул Ардатов, наддав из последних сил, судорожно нажимая на спусковой крючок, достреливая последние патроны. — Рааа-аа-а-а-а!..

— Уаааа-ааа-аа-а-а-а!.. — ответили его люди, и опять на какую-то долю времени, на этом времени, кольнула Ардатова в сердце любовь к ним.

Будь до немцев дальше на каких-то полста метров, и они бы остановили атакующих, успев все-таки часть их перестрелять, но с такой короткой дистанции, сделать этого они не могли: рывок Ардатова и его людей был слишком короток и быстр, а немцы из положения «лежа» должны были неудобно стрелять вверх, но такая стрельба неприцельна, не то, что стрельба из траншеи, где ты стоишь, положив локти на бруствер, прочно держа винтовку или автомат.

И дрогнули немцы.

«Ага!» — злорадно подумал Ардатов, увидев, как сначала один, потом другой, потом сразу несколько немцев вскочили и побежали назад, пригибаясь, даже не отстреливаясь, но тут, шагов с десяти, вскочив с колена, ударил по нему из винтовки худой, большеносый, пучеглазый ефрейтор, и не рванись Ардатов вбок, запоздай отклониться, и эта атака для него была бы последней, но он успел отклониться, и пуля, сбив пилотку, лишь обожгла ему кожу на голове, а вот для этого пучеглазого все на земле было последним.

Судорожно передернув затвор, — Ардатов видел, как вправо, назад от немца, вылетела, блеснув, гильза — пучеглазый вскочил, чтобы выстрелить из положения «стоя», и именно в этом для него была последняя в жизни ошибка — не надо было вскакивать, надо было, не вставая с колена, всадить в Ардатова следующую пулю, но немец вскочил, потерял на это движение секунды, и Ардатов успел стволом шмайссера отбить ствол винтовки, и пуля пучеглазого ушла далеко-далеко вбок, и Ардатов, рванув ствол автомата вниз, а приклад вверх-вперед, так что приклад описал полдуги к голове немца, ударил его в висок. Приклад у шмайссера был из изогнутой, толстой овальной железки, висок немца под ней жалко хрустнул, немец мгновенно закатил глаза и выпустил винтовку, и Ардатов, бросив шмайссер, успел подхватить ее и перезарядить и выстрелить по второму немцу, который уже был в трех шагах, и хорошо угодил ему в живот. Нет, конечно, Ардатов не стал, как пучеглазый, например, целиться в голову — в голову можно промахнуться, нет, Ардатов всадил второму немцу пулю в живот, и этот немец, словно запнулся за проволоку, ткнулся грудью в полынь, и Ардатов сразу же сделал на правой пятке, вздернув винтовку штыком к небу, поворот «кругом!», бросил винтовку штыком вперед и одновременно выставил вперед же левую ногу, так что ее носок был под прямым углом к правому.

Но тот, третий немец, которого он должен был встретить в этой позиции для штыкового боя, тот немец тоже знал все его приемы, а так как немец был молод, ему было года двадцать три, двадцать четыре и, наверное, он был еще и отличный спортсмен, так как под кителем у немца мускулы просто дулись, то этот немец сделал сначала длинный с выпадом, сделал его, как на учении, как в спорт-городке где-нибудь на соревнованиях, и Ардатов, отбив длинный с выпадом от себя вниз, ничего не успел, как только отбить средний, а потом короткий, а потом увернуться от удара приклада сбоку ему в челюсть, а потом отпрыгнуть, чтобы не получить штык в грудь, но чувствуя, что немец полоснул ему все-таки по левой кисти, а потом у Ардатова мелькнула страшная мысль: «Кажется, он меня… Неужели все?!» Но бежать было нельзя, этот спортсмен всадил бы штык в спину или поясницу, и Ардатов только пятился, отпрыгивал, отбивал укол за уколом, не имея три секунды, чтобы выдернуть пистолет — так бы и дал ему немец эти секунды, так бы и дал бы он их ему! — как вдруг на кителе немца, левее второй пуговицы сверху, как вдруг на кителе немца вспыхнула серая дырочка, как вдруг немец, немец-спортсмен, который мог его, как дважды два четыре, заколоть через полминуты, как вдруг этот немец обмяк, как вдруг его сжатый рот раскрылся, хватая воздух, отчего стали видны великолепные — им могла бы позавидовать любая кинозвезда — зубы: ровные, белоснежные, даже чуть, как сахар, синеватые, как вдруг закрылись его голубые глаза, а раскрасневшиеся от штыковых упражнений щеки побледнели, как вдруг упали вниз вместе с винтовкой его руки, и Ардатов, мгновенно сделав длинный с выпадом, всадил этому немцу-спортсмену немецкий же ножевой штык между ребер и не стал даже выдергивать его, зло и радостно подумав: «Нет, не меня не дождутся отец, жена, дочь, тебя не дождутся отец и все остальные! А какого дьявола надо было тебе в этих степях, а? Какого? Так получи!..»

Еще этот немец-спортсмен не упал, еще он только свалился на колени, а Ардатов уже выхватил пистолет и стрелял, пока пистолет не замолк, по ближним к нему другим немцам, потом рванул из кармана гранату, рванул из нее кольцо, швырнул гранату в кучку, которая бежала к нему, сразу же сунул в пистолет новую обойму, крикнул:

— Урааа-аа-а!.. Бей их, гааа-аа-а! доввв-вв-в!.. — и пристрелил какого-то немца-коротышку, который неожиданно вдруг оказался спиной к нему, потому что бежал к Старобельскому, наклонив голову, сбычившись, целясь Старобельскому штыком в бок.

Все это время, стреляя, отбиваясь винтовкой, даже кидая гранату, Ардатов помимо того, что видел перед собой, что непосредственно касалось его, каким-то боковым зрением замечал лихорадочно, запоминал и общую картину их атаки.

Еще в самом начале, за два шага от траншеи, он видел, как кто-то упал, как, не замедлив бега, глянул на него на ходу Васильев, и что у Васильева зачем-то был засунут под ремень гобой — черная, нелепейшая в рукопашной трубка, как бежал, мелькая громадными своими сандалиями Старобельский, хотя Надя и кричала ему: «Дедушка! Дедушка! Не надо! Не надо!»; как Тягилев, вытянув по-куриному голову, быстро-быстро перебирал ногами, стараясь не отстать от других, и лицо у Тягилева было очень сосредоточенное, словно он делал какую-то ответственную работу, причем, Тягилев еще и что-то не то шептал, не то говорил на бегу, может, ругался, а может, молился; как мчался с ним рядом Чесноков, первым подхватывая его «Ура!», и как тяжело, как будто с натугой растягивая резину, которой он был привязан к траншее, топал большими для него сапогами сбоку от Чеснокова пекарь, и как этого пекаря убил немецкий офицер из парабеллума, и как офицера застрелил на ходу Чесноков, и как, чуть приотстав, бежала, прижимая сумку, медсестра, и как она стреляла из «Вальтера», и как упала возле Тырнова, когда Тырнов упал, и как справа и слева от него, от Ардатова, сшибались его люди и немцы, и как, наконец, немцы, сломавшись, стали отбегать, отбегать, отбегать.

Тогда Ардатов, крикнув: «Огонь! Огонь! Бей! Огонь!» — упал на колено возле ближнего к нему убитого немца, схватил его карабин и, дергая из подсумка убитого обоймы, несколько минут не переставая стрелял по отступающим немцам, зло бормоча им: «Подальше! Подальше! Подальше, собаки! Вот тебе разведбат! Вот тебе батальон танков! Собаки…»


Ящерицам было хорошо. Танки вмяли, вдавили полынь, и след от гусеницы для ящериц стал широкой просекой, ее заливало солнце, и ящерицы вылезли на этот след и, вцепившись лапками в веточки, грелись, дремали, лениво согнув хвостики.

Ящериц на этой просеке было много — Ардатов насчитал, пока глаз различал их серые на серой полыни тельца, больше двадцати. Самая ближняя к нему лежала в каких-то сантиметрах от его головы и быстро-быстро дышала, отчего ее шейка билась, пульсировала. Ящерица иногда смигивала, и казалось, что она делает это от удовольствия, от солнца, от тех мошек, которыми она уже наелась, и оттого, что ей, наверное, не надо было думать ни о чем. Новая шкурка на ящерице поблескивала, лапки цепко держались за стволики полыни, а живот и грудь покойно касались земли.

Ардатов вздохнул, пошевелился, и ящерица мгновенно исчезла с просеки, как растворилась в своем травяном лесу.

— Извини! — сказал ящерице Ардатов. — Я не хотел… Не бойся… Извини…

Прошло минут десять, как они отбили атаку, и душа у Ардатова почти перестала дрожать, он несколько раз глубоко, как будто вынырнув из плотной холодной воды, вздохнул, оглядывая и начиная ощущать себя. Саднила голова, он притронулся к ней, но кожу зажгло сильнее, саднила кисть левой руки, он повертел ее, осматривая через запекшуюся кровь, как полоснул его штыком немец-спортсмен: глубокий порез начинался у ногтя большого пальца, рассек мякоть у его основания и захватил кусок предплечья. Морщясь, Ардатов сжал и разжал кулак, пальцы слушались, так как сухожилья не были задеты, и Ардатов приподнял гимнастерку на левом боку. И гимнастерка и майка под ней тоже были располосованы, как и кожа на ребрах, но ребра не ломило, и это означало, что они целы, а мясо, знал Ардатов, зарастет. «Быстрей, чем на собаке», — горько подумал он, поднялся и сел, опираясь спиной на катки.

— Так! — сказал он себе и всем, кто был тут, за танком, то есть Чеснокову, Васильеву, Тягилеву и еще десятку красноармейцев, — Так! Всем, кроме раненых, кроме Чеснокова! Собрать оружие! Боеприпасы! Ползком! Перебежками! Пока фриц не опомнился. Быстро! Выполнять!

Красноармейцы зашевелились, он подождал, пока они начнут перебегать от танка в обе стороны, и приказал Чеснокову:

— К ним! — Он показал на два других танка, за которыми и под которыми тоже сгрудились его люди. — Оружие! Боеприпасы! Оттуда — к Щеголеву и в траншею. Всех, кто остался — сюда. Сам тоже. Пересчитать людей! Выполнять! Быстро!

— Я и так быстро! — возмутился на ходу уже Чесноков, отбегая, согнувшись, от танка. Чеснокову не понравилось это слово «быстро», он и правда не нуждался в понукании, но у Ардатова в голове уже замелькали одна за другой мысли, и это «выполнять, быстро!» было просто отражением их.

Он знал, что на этот раз они поживятся у фрицев скудно — атакуя, немцы сами расходовали боеприпасы, подсумки у них были уже наполовину пусты, пулеметные коробки тоже, не то, что в танках, но все-таки это было хоть что-то, хоть какой-то боекомплектик, и он еще прикинул, что если считать, что он уже потерял половину людей, то на каждого боеспособного могло прийтись по паре, даже, может быть, по тройке гранат. «Хотя, конечно, — досказал он себе, — будет куда как кисло, если немцы в следующую атаку прорвутся на бросок гранаты».

Наверное, Чесноков сказал сестре, что его зацепило — сестра от второго танка бежала, пригнувшись, к нему, но пока она бежала, Ардатов представил себе командира немецкого батальона и злорадно сказал ему: «Дурак ты! Чего же не ввел третью роту?»

Сестра знала свое дело. Еще подбегая, она рассмотрела, что с ним все более-менее в порядке, но упав рядом, толкнув его сумкой, все-таки подбодрила:

— Сейчас я все — сейчас все сделаю! Пустяки, царапины. Нате-ка! — она дала ему попить, а когда он попил, посоветовала: — Перекур, товарищ капитан!

Ему и правда вдруг ужасно захотелось курить, он достал портсигар, тупо посмотрел на дырочку на крышке, открыл его, увидел, что две папиросы перерублены, сдвинул их, из внутренней крышки выковырял осколочек величиной с подсолнечное семечко и закурил.

— Повезло! — сказала сестра, беря у него из пальцев папиросу. — А могло быть…

Она два раза затянулась, отдала папиросу, скомандовала: «Курите, курите», — обмыла ему чем-то вроде перекиси водорода рану на голове, намазала йодом, сказав довольно: «Даже перевязывать не надо — никакого кровотечения!» — занялась боком, который, помыв и помазав, заклеила поверх марлевой подушки пластырем и быстро перевязала, оставляя четыре пальца свободными, руку.

— Хорошая свертываемость у вас, товарищ капитан, — похвалила его сестра. — У другого пустяковое, касательное, а кровит, как артериальный.

Ардатов, пока она перевязывала его, разглядел ее получше. Сестра была ширококостной — видимо, деревенской девушкой. С ее загорелого, курносого лица испуганно-озабоченно смотрели на него и по сторонам светло-голубые, как будто выцветшие глазки без ресниц, а брови и волосы у девушки были соломенные, даже чуть рыжеватые. Сестра все время суетилась, что-то делала, пряча за нужные и ненужные заботы свой страх. И курила-то она от страха, неумело затягиваясь, кашляя, смигивая слезы и отворачиваясь.

— Спасибо, — сказал ей Ардатов, когда она закончила лепить пластыри. — Теперь его, — показал он на Тырнова.

Тырнов бежал к ним, зажимая правой рукой ногу выше колена, наклонившись в эту же сторону, задевая повисшей рукой за полынь, а за ним бежал Щеголев.

— Не снимайте, резать надо! — сестра ловко располосовала ножницами гимнастерку Тырнова от обшлага до ворота и, поднатужившись, разрезала и ворот и развела половинки, и перерезала лямку майки. — Проникающее, — отметила она, обрабатывая плечо Тырнова. — Пулю достанут в санбате. Потерпите минутку и достанут. Перекурите. Дайте, товарищ капитан, ему.

Ардатов зажег новую папиросу и сунул ее Тырнову в рот.

— Белоконь? — вспомнил он. — Как Белоконь?

— Цел, — ответил Щеголев, беря папиросу изо рта Тырнова. — Убит второй номер. В последние минуты. Казалось, все… Но они засекли нас… Я даже не видел, откуда. Мой второй ранен — хороший был парень. Жалко. Умрет. — Он затянулся так, что папироса сгорела до половины. — Дай-ка нам по целой.

— Нда-а-а… — сказал неопределенно Ардатов и дал им портсигар.

— А кого не жалко? Кого не жалко? Всех жалко, — быстро перебила их сестра. — Каждого. — Она закусила губу и продолжала бинтовать Тырнова, и когда обводила бинт вокруг его шеи, чтобы повязка с плеча не сползла, как будто обнимала его, нежно прикасаясь к его груди своей грудью.

— Сейчас они повременят. Сейчас они вряд ли полезут сразу — пока доложат, пока командир полка обдумает, пока перебросит что-то из своего резерва, пока снова сосредоточится, а может, он захочет подтянуть еще артиллерии, пока то да се — сколько-то времени у нас есть, — рассуждал Ардатов, решая за немцев. — Успех у них там, — он показал юго-восточней, откуда слышался далекий гул и куда все время летели немецкие самолеты. — И они, раз наметился успех, бросают все туда, чтобы пробить дыру глубже и раздвинуть ее пошире. Так что может им сейчас особо и не до нас.

— До поры до времени, — согласился Щеголев, наблюдая, как сестра пыталась зашпилить рукав Тырнова булавками. — Да обрежь ты его к черту! Не возись! — посоветовал он, но сестра не согласилась, возразив:

— Зачем же — обрежь? Я ведь его вдоль шва. Зашьют в госпитале. Чего же добро портить?

Она пришпилила рукав, чтобы он не болтался, к боку гимнастерки.

— Вася! Вася-кукурузник! — закричал Белоконь, перебегая к ним. Он кричал так радостно, как будто кукурузник мог их всех вывезти отсюда, как будто кукурузник за этим и летел. — Кукурузник! Ай да ну!

«У-2» (по тому, что обе плоскости у него были одинаковы, Ардатов определил, что это У-2, а не Р-5), подлетал к ним с левого фланга. Летчик то снижал самолет, то задирал его в горку, то опять снижал, причем, все время бросая его из стороны в сторону, и поэтому У-2 как будто плыл по штормовому морю.

Немцы стреляли по самолету, но летчик не набирал большой высоты, и Ардатов, определив, что У-2 пройдет над ними, скомандовал:

— Махать! Махать самолету! Подсумки вверх! Пустые подсумки вверх! Открыть подсумки! Показывать! Кричать: «Патроны, патроны!»

Когда У-2 прошел над ними, они, размахивая открытыми подсумками, тыкая в подсумки пальцами, орали что есть сил «Патроны! Патроны! Патроны!», и Ардатов заметил, что летнаб[8], перегнувшись за борт кабины, кивнул им, как бы говоря: «Понял», «Понял — нет патронов».

У-2, заложив вираж, сделал круг над танками, за которыми они прятались, над убитыми немцами, прошел еще раз вдоль траншеи, и летнаб опять покивал головой и швырнул горсть патронов, как бы подтверждая, что он точно знает их нужду. Эти патроны он, наверное, выдернул из ленты к пулемету, который торчал над ним, как палка, на поблескивающей турели.

Летнаба, когда он был против Ардатова, отделяли какие-то метров двадцать, Ардатов даже различил очки на его лице, парашютные лямки на плечах, как трепещут на ветру ремешки незастегнутого шлема, и Ардатов, крича по инерции «Патроны!», тыкая пальцем в пустой вздернутый над головой подсумок, позавидовал летнабу, который через несколько минут должен был быть у своих: сесть на свой аэродром, подкатить к таким же краснозвездным легким самолетикам, слезть к механикам и мотористам, пойти доложить командиру. Потом летнаб и летчик могли поесть что-то, передохнуть, покурить спокойно, все время находясь среди своих, в своей, человеческой жизни. А он, Ардатов, ничего этого не мог — он должен был стоять тут насмерть, удерживая немцев. Но он подумал, что он со своими людьми загораживает от немцев эту — человеческую! — жизнь, и ему стало чуть-чуть легче.

«Давайте, летите! — мысленно сказал он летчикам. — Счастливо вам, ребята».


— Дальше, голубчик? Что восемьдесят седьмая? Что Казанцев?

Летнаб, заглядывая то в свой планшет, то в блокнот с записями, продолжал:

— Казанцев докладывает, что когда они выдвигались к Дону, оба полка попали под бомбежку. Немцы сделали по ним полторы тысячи самолетовылетов. Но хотя потери в людях были незначительны — личный состав укрывался в балках и оврагах, — восемьдесят седьмая потеряла всю матчасть, весь артполк и очень много лошадей. Основные потери вчера — в результате атак танков и мотопехоты противника. С линии хуторов Бабурыкин — Власовка, — летнаб подождал, пока Нечаев взглядом нашел эту линию на своей карте, — отходят к Питомнику. Совместно с Орджоникидзевским училищем. Петров ранен. Командование принял Чернышев. В семьдесят девятом полку — потери до сорока процентов.

— Та-а-а-к, голубчик, — протянул Нечаев, делая пометки на карте. — Садились?

— Два раза, — признался летнаб. — Степь ведь. Сесть есть где. Что одно визуальное наблюдение, товарищ полковник, — добавил летнаб, как бы оправдываясь за то, что они с пилотом садились и тем самым из двигающейся воздушной цели превращались в неподвижную земную. — Точных цифр, других данных, с воздуха не получишь. А тут — только сели у дороги, и, пожалуйста, сам Чернышев.

— Отчаянные вы головы! — сказал ему на это Нечаев. — Еще что?

— Еще… У Малой Россошки, километр на северо-восток, какая-то группа ведет бой на высоте 77,3. Группа до роты, точней — до полуроты, — поправился летнаб. — Траншея. Перед ней четыре подбитых танка, много убитых немцев. Кто, какая задача — неизвестно. Нуждаются в боеприпасах — показывали пустые подсумки. Надо бы помочь как-то…

Нечаев нашел среди листков копию донесения начальника политотдела 87-й стрелковой дивизии, в котором говорилось, что в районе Малой Россошки 33 красноармейца во главе с младшим лейтенантом Г. Стрелковым и младшим политруком Е. Ефтивеевым остановили атаку 70 танков, 27 сожгли и подбили, уничтожили до 150 человек противника и отошли.

«Нет, это не они, то было вчера, — сообразил Нечаев. — Но такие же. — Он почему-то вспомнил об Ардатове. — Где он? Что с ним?»

Но летнаб, закрыв планшет, перебил его мысли:

— Разрешите быть свободным?

— Да. Этим, у Россошки, надо подбросить патронов. Доложите командиру, что это — приказ. Килограммов двести поднимете?

Летнаб смущенно переступил с ноги на ногу.

— Уже сделано, товарищ генерал. Пока я добирался к вам, пилот слетал. С летнабом с подбитой машины. Мы договорились.

— Спасибо, голубчик. — Нечаев подал летнабу руку. — Свободны.

От двери летнаб пояснил:

— Я не знаю насчет килограммов, сколько будет, но они должны были взять столько ящиков, сколько вместится в кабину.

Созвонившись с командиром полка штурмовиков, рассказав ему об обороняющихся на высоте 77,3, Нечаев не дал ему возразить, зная, что возражений у командира полка могло быть тысячу, и попросил, убеждая:

— Если мы и сегодня удержим Малую и Большую Россошки, мы выиграем там ночь. И без потерь выдвинем к ним все. Если отдадим Россошки, завтра днем придется развернуться восточнее. Сумеет авиация прикрыть завтра это развертывание? — Не дожидаясь ответа, который был явно отрицательный, Нечаев продолжал. — День еще долог. Они сожгли несколько танков, отбивают мотопехоту. Их обязательно надо поддержать. Если ты им поможешь, они, вероятно, удержат этот рубеж.

Вновь опережая командира полка, говоря почти за него, Нечаев закончил:

— Я знаю, что все брошено против их четырнадцатого корпуса. И все-таки подумай. Вот все, что я прошу. Эти, что рвутся к Россошкам, это, видимо, резервы для четырнадцатого, он нацелен на центр города, а из Россошки к Сталинграду не одна, а даже две дороги.

На той стороне провода не сразу, не вдруг, ответил командир полка штурмовиков: «Подумаю. Обещаю — подумаю», — но Нечаев большего просить не мог — 14-й танковый корпус немцев в районе Вертячего прорвался и вышел к Волге на линии Лотошинка — Рынок, разрезав оборону надвое. Минуту помедлив, чтобы сделать глоток остывшего кофе, закурить новую папиросу, Нечаев подумал, что поляки и французы были в Москве, а Россия выстояла. Выстояла же… Но он представил себе, как черпают котелками и флягами солдаты 14-го немецкого корпуса воду из Волги, как их фотографируют и снимают для кино, как эти солдаты улыбаются, как такие фотографии и кинокадры в спешном, экстренном порядке отправляются в Германию, где пропагандистская машина вовсю спекулирует ими, как грохочут аплодисменты в кинозалах немецких городов, когда, например, на экране показывают, что толстый повар заливает кухню волжской водой, и Нечаеву стало очень больно: в кухнях гитлеровцев волжская вода! Но эта боль и как бы подтолкнула его мозг — он перестал переживать, снова, в который раз думая, что все равно у немцев ничего не получится, ничего уже не получается, так как Роммель завяз под Эль-Аламейном, Лист на Кавказских перевалах, а Паулюс пробился к Сталинграду только за счет сил Кавказского направления, отчего там немцам главную задачу этого года выполнить будет невозможно.

Совсем не к месту, не ко времени Нечаеву представился Гитлер, тот несимпатичный внешне, манерный человек, которого до войны он видел в кадрах кинохроники, и Нечаев наполнился к нему презрением, как к какому-то гадкому, мерзкому выскочке, силою обстоятельств ставшему во главе страны, народа и дьявольски хитро использующему для своих целей всю эту страну, этот оболваненный им народ.

— Не получится! — твердо пробормотал себе под нос Нечаев. — Только малограмотный, упрямо-тупой человек мог, так принижая противника и так переоценивая свои силы, мог замыслить этот охват гигантского куска земли — Роммель через Египет и Суэц, Лист через Кавказ — Иран, чтобы сомкнуться где-то на Среднем Востоке, переводя войну в масштабы глобальной.

Как штабисту, сведущему и в оперативном искусстве, и в стратегии, Нечаеву было понятно, что дал бы немцам этот, удайся он, стратегический охват: отрезались коммуникации через Иран, по которым поступало в СССР снабжение союзников, закрыв Суэц, немцы бы перерезали кратчайший морской путь в Индию, заставив корабли огибать Африку, а нефть Малой Азии — значит бензин, масла, — топливо войны — не просто исключались бы из потенциала антигитлеровской коалиции, но и включались бы в потенциал Германии. Ради этих целей и задумал Гитлер все три одновременных удара — Роммеля в Египте, Листа на Кавказе, Клейста на Сталинград, с тем, чтобы со временем бросить вермахт из Малой Азии дальше на Восток, к Индии, а с Волги на Север — к Москве.

Можно было поражаться маниакальности Гитлера. Пожимать плечами, понимая, что все эти планы о мировом господстве все-таки бред сумасшедшего — нельзя силой оружия удерживать захваченное бесконечно, но пока все-таки немцам из вермахта и немцам из СС удавалось, выполняя волю Гитлера, продвигаться и в Африке, и на Кавказе, и здесь, к Волге. Они шли, сея смерть, оставляя после себя рвы с расстрелянными, пепелища, взамен которых устраивали аккуратные кладбища для своих убитых. Но чем дальше они уходили от Германии, тем слабее был их напор, и рано или поздно их должны были остановить.

— И отмерить той же мерой, что мерили они, — пробормотал вслух Нечаев. — И к злодеям причислить. На века. Пока жив род человеческий…

Он потребовал от телефониста разыскать начарта 35-й дивизии и, когда его соединили с ним, изложив вкратце о группе у Малой Россошки, приказал:

— …Выдвините к ним, насколько возможно ближе, энергичного командира с тем, чтобы он управлял огнем в непосредственной близости от них. Сделать это надо немедленно. Отсечный огонь силою не менее артдивизиона по пехоте. На рубеже балка Мельничная — балка Западновская. За высотой 137,2 по дороге Котлубань — Малая Россошка подвижная группа противника силою до мехполка. Доложите комдиву. О принятых мерах по организации отсечного огня доложить не позднее чем через час. У меня все…


Казалось, солнце на чем-то висит, так медленно оно опускалось к горизонту, все так же немилосердно обжигая давно пересохшую степь, и в этой иссохшей степи ничто не двигалось, ничто не шелохнулось. Полынь и желтый сухой ковыль покрывали степь как толстый слой уже умерших растений, просто как полметра пепла, под которым умерла вся жизнь.

А где-то рядом — за каких-то три десятка километров — текла Волга, до нее был всего один дневной переход, всего один дневной переход до песчаного бережка, поросшего ивняком, в котором вовсю пели пичуги и летали стрекозы, до теплой, нежной воды, расплескавшейся на километр вширь и на сотни километров вверх и вниз, через всю Россию.

Ардатов представил, как хорошо было бы ходить босиком по этому песку, сидеть и лежать на нем, как чудно было бы входить все дальше и дальше в реку, чтобы она охватывала тебя сначала до колен, потом до пояса, потом по грудь, по подбородок и как отлично было бы, оттолкнувшись ногами от дна, поплыть, поплыть, поплыть, ощущая воду каждой клеточкой своего тела, а потом где-то на средине перевернуться на спину, так, чтобы уши были в воде, и, ничего не слыша, кроме глухого журчания, покачиваясь на легкой волне, лежать и смотреть в небо — в его бездоннейшую синеву, в которой идут чередой белоснежные, округлые горы кучевых облаков.

«Какая гадость эта война, — подумал он. — Гаже гадости не бывает!»

— Нам бы только дотянуть до ночи, — сказал Ардатов Наде. Надя сидела на ступеньке окопа, спустив ноги в траншею. Правая щека, переносица и правая половина лба у нее были закопчены пороховой гарью, а глаза смотрели устало и безразлично. — Нам бы до ночи, продержаться до ночи.

Ардатов сел на корточки рядом с Надей и покосился на ее руки — они, как будто поддерживая друг друга, лежали на ее коленях, были в глине, а правая еще и в пороховом нагаре.

Ардатов осторожно погладил эти руки — тонкие пальцы и запястья. Надя не отдернула их, Ардатов только почувствовал, что руки Нади настороженно замерли у него под ладонью, и он нежно пожал их.

— И что тогда? — спросила почти неслышно, как выдохнула Надя.

Ардатов подумал, а как ей ответить, что изменится, когда придет ночь, он и сам не знал, что изменится, ведь могло же ничего не измениться! И он сам был не очень уверен, что они доживут до этой ночи. Но ему надо было говорить Наде хоть что-то утешительное, не мог же он просто ничего не говорить!

— Ночью могут подойти наши. Или мы отойдем к ним. — Он сказал это тихо, чтобы слышала только Надя. — Что ты думаешь, там, — он махнул в сторону тыла, — нет частей? Там, знаешь, их сколько? Там, знаешь, сколько наших? Прилетал же самолет… Главное — мы их остановили. Вот что главное…


Самолет и правда прилетал. Тот самый У-2, Ардатов узнал его по большой треугольной перкалевой заплате на левой плоскости и по несколько разноразмерным круглым на правой.

Самолет прошел над их траншеей, и летнаб, как подарки, ронял им, перегибаясь из кабины, патронные ящики. Хотя самолет шел низко и летнаб старался уронить ящик так, чтобы он ударился углом, ящики все-таки разбивались и, отпрыгивая, вываливали из себя блестящие цинковые коробки. Но патронам ничего не делалось, они годились, и Ардатов, радостно суетясь, стараясь заметить, где упали все ящики, бормотал: «Вот молодец! Вот спасибо! Вот молодцы!..»

— Живем, братцы! Живем! — суетился и Белоконь. Он с помощью малой саперной лопатки вскрывал цинки и раздавал патроны. — Живем, братцы!

— Зажили! — передразнил Белоконя Просвирин, уже отойдя от него со своей долей. — Зажили! Собаку нажили. А то сами лаяли!

— Что? — мрачно протянул Белоконь. — Что ты сказал, дешевка? — Он в один прыжок оказался рядом с Просвириным и, схватив его за ворот гимнастерки, тряхнул так, что у Просвирина заболталась, словно наполовину оторванная, голова. — Как дам между рог — глаза выскочат!

Белоконь занес кулачище и если бы действительно дал в то место, где у человека могли бы расти рога, то и правда, у Просвирина глаза бы выпрыгнули.

Лицо Просвирина посерело, он хрипел, беспомощно хлопая глазами. Но Жихарев легким, вроде бы даже небрежным рывком дернул Белоконя за плечо, и Белоконь, отлетев, упал на ящик.

В их положении эти патроны значили очень много, возможно, все: последний шанс отбиться, продержаться до ночи. И в слове Белоконя «живем», употребляемом обычно по мелочам, сейчас был заложен прямой, главный его смысл — жить.

Белоконь, как разведчик, сотни раз ставил себя под смерть, и в нем постоянно и сильно, как ни в ком из них всех, жило светлое чувство солдатского товарищества. Рывок поисковой группы через ничью землю, скитания по ближним тылам фрицев — ночью ли, на раннем рассвете, в сумерках ли или страшно рискованно днем — день, два, три, пяток таких дней — делали всех в группе почти братьями. И тон Просвирина, смысл издевки как будто ударили Белоконя в лицо и в сердце.

По-кошачьему мягко Белоконь вскочил и, как будто где-то в немецкой траншее, как будто подбираясь к сонному часовому, чуть согнувшись, левым плечом вперед, слегка выставив левый локоть, пошел к Жихареву, поднимая правую руку с лопаткой.

О, это было отличное оружие — малая саперная лопатка. Ее короткий, отполированный солдатскими ладонями дубовый черепок был всажен в кованый раструб, приклепанный к стальному прямоугольнику. Крепчайшая, увесистая в хороших — сильных и ловких руках лопатка в рукопашной была страшным оружием. Лопаткой рассекали не только шею до позвонков, но и сами позвонки, словно стебель подсолнечника, она входила в череп, если не как в арбуз, то как в сухую глину. А у Белоконя и были такие руки — Белоконя, поди, инструкторы рукопашного боя сто раз учили, как действовать малой саперной.

— Отставить! Белоконь! Назад! — быстро скомандовал Ардатов. — Ко мне! Ну!

Белоконь опомнился. Он опустил лопатку, весь обмяк и, глубоко вздохнув, остановился и обернулся к Ардатову. На его лице беспощадность сменилась выражением растерянности, и скажи Жихарев сейчас ему: «Ладно, погорячились мы, извини, брат!» — и Белоконь, конечно, сразу же отошел бы душой, подхватил бы добрые слова. Он, наверное, сказал бы тоже что-то вроде: «Меня извини! Черт попутал!»

— Я, товарищ капитан… Вы видели…

— Ладно! — Ардатову не нужны были объяснения.

— Раскрывай, — приказал он, ткнув пальцем в сторону ящика.

Но ни Просвирин, ни Жихарев не сказали ничего, что могло бы как-то смягчить стычку. Наоборот, Просвирин, которого Жихарев подталкивал, как гнал перед собой, повертев в воротнике шеей, собрав рассыпанные патроны, не глядя никому в глаза, ушел, бормоча:

— Ну, погоди! Дай срок! А срок скор… Господи, да помоги ты мне!..

— Вы на него не обращайте внимания! — объяснительно сказал Жихарев Ардатову. — Чумной он! Кабы не я… — Жихарев сделал жест, который должен был означать полнейшую безнадежность, и чмокнул губами, подкрепляя этот жест. — Кабы не я… Ну, чумной и чумной! Что с него взять, товарищ капитан. Вы уж забудьте!

«А этот ничего, — решил Ардатов. — Нянчится с психопатом».

— Никуда не отлучаться. Ясно? — приказал он Белоконю. — Твое место здесь.

— Есть, — поборов новую вспышку, ответил Белоконь. — Но я этой чувырле…

— Брось! — отрезал Ардатов. — Не связывайся!

Ардатову было неприятно, что все это видел и Ширмер, он покосился на него, но Ширмер, поймав его взгляд, кивнул, слегка развел руками и в подкрепление к этому жесту скривил угол рта, как бы говоря: «Бывает. Чего на воине не бывает. Чего вообще на свете не бывает? А так, вообще, все, дескать, в норме…»

Была та пауза, которая наступает в бою, когда атакующие устали атаковать, а их командиры убедились в бессмысленности понуждать их делать это и должны были искать или иное решение, или усилить атакующих, на что в обоих вариантах требовалось время.

Ардатов, воспользовавшись этой паузой, перебросил всех, кто остался жив, с линии танков снова в траншею, потому что маленькие, разрозненные под танками кучки уже не управлялись и представляли по отдельности, как растопыренные пальцы, силу, крайне слабую. Он стянул всех в ту часть траншеи, которая примыкала к ПМП, где майорша и медсестра, насколько могли, обхаживали раненых, сняв с Ардатова эту заботу, прикрыл жидкой цепочкой из сорока шести найденных Белоконем мин подступ к этому куску траншеи, раздал бутылки с горючей жидкостью, усадил несколько красноармейцев набивать диски к майоршиному пулемету, который теперь для них оставался единственным, так как к немецким патронов было так мало, что он приказал эти патроны распределить тем, у кого были трофейные винтовки, и приказал Тягилеву, Васильеву, Таличу и еще двум красноармейцам похоронить или, во всяком случае, перенести подальше от теперешней их позиции убитых.

Это, конечно, было тяжкое дело, Васильев косо, почти зло, посмотрел на него, Талич отвернулся, оба других красноармейца хмуро уставились на свои сапоги, но Тягилев проявил такую странную готовность, что Ардатов уверился, что все будет сделано в лучшем виде.

— Действуйте! Быстро! — приказал он.

— Как же иначе! Как же иначе! — Тягилев, как ненужную вещь, как помеху, отставил винтовку к стенке и всплеснул руками. — Земля еси, и в землю отыдеши… И все человецы пойдем! — Он остановился, сделав было два шага, и махнул на убитых немцев. — А энти бусурмане пущай так! Пока не засмердять!

Занимаясь с другими красноармейцами минами, Ардатов видел, как Тягилев с помощниками сносят убитых в слепой, недорытый ход сообщения, как укладывают их там, присыпая землей со стен и брустверов, и слышал, как тонким голоском, каким-то детским, нежным дискантом поет, не переставая, два совершенно разных куплета Тягилев:

— Ай ду-ду, ду-ду-ду-ду! Потерял мужик дугу. На зеленом на лугу потерял мужик дугу!.. Сударыня-барыня, отрежь полотенца, отрежь полотенца накрыть малыденца… — Дальше Тягилев колыбельной не помнил и, сказав, ласково строжась: — Спитя! Спитя все! Я вам ужотка! — начинал другую песню. — Эх, кожух, рама! Шатун с мотылем! Возвратная пружина! Приемник с ползуном!..

Через сколько-то времени к Ардатову подошел Васильев. Он был мрачен, левый глаз у него как-то непроизвольно дергался, и Васильев должен был придерживать этот глаз грязным пальцем.

— С Тягилевым плохо. Кажется, он того… Увести бы его оттуда, товарищ капитан! — не предложил, а потребовал угрюмо Васильев.

— Уведите! — согласился Ардатов. — Чесноков! — крикнул он. — Помоги Васильеву. Тягилева — к раненым. Пусть майор сделает ему укол.

— Сейчас! — Прилет самолета, патроны подействовали на Чеснокова возбуждающе. Он снова сиял, как будто это не его давил в окопе танк, как будто не его рвало после этого чуть ли не до желчи. Радость в Чеснокове была просто неистребимая.

— Знают, да, товарищ капитан? Значит, знают про нас? — переспрашивал его Чесноков, хотя Васильев и смотрел на него угрюмо. — Могут дать подкрепление, да? Да, товарищ капитан? А тут эти шипели, что мы брошены, мол, мясо мы пушечное и все такое. Жалко, Белоконь ему не двинул. В следующий раз вы, товарищ капитан, разрешите его немного проучить!

— Кто шипел? — быстро переспросил его Ардатов. — Кто?

Чесноков махнул вбок, показывая направление, куда ушли Просвирин и Жихарев.

— Они, трепачи те же! Кто же еще. Жихарев да Просвирин. Дружки подобрались. Оправляться по двое ходят! Зато когда остаются сами, грызутся, как собаки. Я шел — они меня не видели — и слышу: «В другой раз, если пошлют опять с тобой, я тебя просто пришью и весь сказ!» Это так Жихарев говорил, а Просвирин ему в ответ: «Я тебя, вошь уголовную…» Что он хотел сказать дальше, не знаю, они меня услышали. Видели бы вы, как Просвирин смотрел потом! Живьем готов был проглотить! Нет, товарищ капитан, их надо проучить! Не так чтоб очень, а немного надо. Тут про нас знают, тут патроны, тут мы их, — он кивнул на убитых немцев, — удерживаем, а они трепятся!

— Он так и сказал: «вошь уголовная?»

— Ну да, — закивал Чесноков, — «Я тебя…» Нет, — уточнил он. — «Я тебе, вошь уголовная…» Так он сказал.

— Пошли, пошли, — сказал ему Васильев. — Пошли же! Выполнять! — сказал он тоном Ардатова.

«Ну, а что я могу с ними сделать? — соображал Ардатов. — Предположим, они не те. Разоружить? Допрашивать? Отделить их, обыскать тщательно? Белоконь, Щеголев, я, Чесноков, — прикидывал он, кого привлечь к этому делу. — „Вошь уголовная“, — повторил он про себя. И такой отобран для службы в контрразведке! Хотя, конечно, он просто рядовой — стоять на посту, конвоировать. Велик ли с него спрос? Самый мелкий исполнитель. А может, он служил в охране лагерей уголовников и эти словечки оттуда… Но только не на глазах Ширмера», — решил он.


«Лихо! Ай-да лихо!» — думал Ардатов, следя в бинокль за тем, как из Малой Россошки, петляя по степи, к ним мчится, газуя вовсю, мотоцикл с коляской. Мотоцикл кидало на кочках, но мотоциклист-водитель, не сбавляя хода, гнал, припав к рулю, словно на какой-то сумасшедшей гонке, врезаясь в полынь и ковыль, сбивая с них пыль, оставляя за собой хвост дыма и этой пыли, отчего казалось, что мотоцикл от натуги горит.

Немцы запоздало ударили по нему из минометов, но мины рвались или далеко сзади него, или в стороне, или слишком впереди, и Ардатов, представив себе, как торопливо-зло крутят ручки наводки немецкие минометчики, с издевкой сказал им: «Промажете все равно, сволочи!» Конечно, немцы стреляли по мотоциклистам и из винтовок, но тот, кто сидел за рулем, бросал машину влево, вправо, как будто выполнял сложные повороты в этом бензиновом слаломе.

Ардатов знал, что мотоциклистам за ревом мотора не слышно пуль, прикинул, что в таких гонщиков и из винтовки не очень-то попадешь, и сказал опять, на этот раз немцам-стрелкам: «И вы промажете, сволочи! Конечно же, промажете!.. А снайпер бы сбил! Со второй, с третьей, но сбил бы, — подумал он. — Хорошо, что его самого сбила Надя! Молодец девочка!»

Все нераненные и те раненые, кто мог, выглядывая на секунды из траншеи, смотрели, как приближается к ним мотоцикл и, конечно же, у всех на душе полегчало, все обнадежились, потому что сам дымно-пыльный след этого связного был для них ниткой, которая соединяла их со своими.

— Наши! — кричал, радостно приплясывая, Чесноков, забывая, что высовываться нельзя, и выставляясь под пули. — Наши! Как жмет! Подкрепление! Подкрепление будет!

— Пригнись! — крикнул ему Ардатов. — Голову!

Когда до них оставалось с полкилометра, мотоцикл вдруг резко остановился, тот, кто ехал в люльке, махая в стороны руками, что-то — Ардатов не мог разгадать именно что — что-то поделал, потом отшвырнул какой-то предмет, мотоцикл снова по-суматошному рванулся, как будто не то нахватался нужного ему воздуха, не то накопил новых сил, и сделал это как раз в пору. Немцы целились в него с упреждением на скорость, и во время остановки мотоциклистов мины немцев веером легли значительно впереди него, но за остановку наводчики довернули прицелы, и, обожди мотоцикл на месте еще мгновения, они бы накрыли его. Но пока мины летели по поправленной траектории, мотоцикл умчался вперед, и они ударили за ним.

— Лихо! — снова сказал себе Ардатов, хорошо уже различая и того, кто припал к рулю, и того, кто лежал животом на задней части люльки, спиной к ним, удерживая в руках телефонную катушку, следя за тем, чтобы при всех бешеных эволюциях машины провод сматывался с нее равномерно, — оборвись этот провод, и надо было бы останавливаться, чтобы стачать его, и, наверное, немцы бы уже с такого расстояния не промазали.

«Они останавливались, чтобы срастить провод, когда кончилась первая катушка, первые полтысячи метров кабеля. Ну, живем! — радостно подумал Ардатов. — Связь есть, теперь есть связь!» Но он все-таки быстро покосился на солнце — солнцу до горизонта еще оставался порядочный кусок неба.

Мотоциклисты на предельном газе подлетели к траншее, водитель, рванув руль, заложил вдоль нее дугу и, дернув декомпрессор, зачихал цилиндрами, отчего мотоцикл потерял сразу скорость, и оба мотоциклиста не спрыгнули, а свалились в траншею. Еще падая, один из них, тот, кто вел мотоцикл, крикнул:

— Осторожней, телефон!

— Вроде все цело, — сказал он, стоя на одной ноге, поднимая, как гусь, другую простреленную в икре, и осматривая телефон.

Это был молоденький лейтенант, у которого на петлицах рядом с кубиками были эмблемки из старинных пушечных стволов.

— Связь! Дать связь! — приказал он своему пассажиру, сержанту, упавшему в траншею с катушкой, на которой оставался последний и неполный ряд кабеля.

Сержант быстро присоединил провод к клемме и крутанул ручку.

— Есть связь! Есть! — доложил он и сказал в трубку: — Еще бы полсотни метров, и все впустую!

— Мотоцикл вниз! Быстро! — приказал всем Ардатов.

— Расширить траншею! Землю только вниз! Не демаскироваться! Вызвать сестру!

Оставленный на виду мотоцикл был вехой, давал немцам точный ориентир, где проходит траншея, поэтому те, кто стоял ближе всего к мотоциклу, начали лихорадочно резать, копать, рубить стенки, и очень скоро Белоконь, лежа на животе за мотоциклом, подталкивая его сзади, и еще несколько красноармейцев, подтягивая мотоцикл на себя, свалили его боком в образовавшуюся яму, так что теперь мотоцикл, как и все, кто был в траншее, стал невидим для немцев.

— Тпру, лошадка! Тпрру! — похлопал мотоцикл, как шею лошади, Белоконь. — Передохни, милая. Спасибо, что довезла нам…

— Молись, святое воинство! Молись, пехота! — перебил его связист, передавая трубку лейтенанту. — Молись, чтоб связь не рвалась, и будете, как за каменной стеной.

Все еще захваченный ожесточенным ритмом, лейтенант закричал в телефон:

— Ухо! Ухо! Ухо! Ухо! Я — глаз! Я — глаз! Вы? — горячо и радостно спросил он кого-то на том конце проволоки, видимо, хорошего своего знакомого или товарища. — Видели? Да, жал газ до предела. Я же говорил! Ого-го! — вдруг сказал он по-иному. — Больно, ломит.

Из согнутой ноги лейтенанта, чуть выше голенища хромового сапога из маленькой дырки в брюках быстро капала кровь.

— Нет, не вам, — крикнул лейтенант в трубку. — Это я так.

Он, изогнувшись, секунды разглядывал свою продырявленную ногу, как капает из нее кровь и как эта кровь смачивает утоптанное глиняное дно траншеи.

— Готовы? — спросил в трубку, отвернувшись от ноги, лейтенант и, передав трубку связисту, дернув кнопки чехла бинокля, подкрутив барашек резкости, начал командовать:

— Репер номер один! По реперу!..

— По реперу! — повторил связист, привычно устраиваясь полусидя, полулежа на дне траншеи.

— Гранатой, взрыватель осколочный, угломер 42–80, прицел 64, уровень 30–00. Первому, один снаряд… Огонь!

— Гранатой! Взрыватель!.. Угломер!.. — эхом откликнулся связист, передавая команду на батарею.

Снаряд разорвался правей и дальше крайнего, того самого танка, который Ардатов подбил первым, этот танк и служил лейтенанту репером.

— Ай-я-яй! — пробормотал лейтенант и дал поправку: — Левее 0–06, прицел меньше 4. — После второго снаряда он приказал: — Стой! Записать установки!

— Действуй! — сказал сестре Ардатов, когда она протиснулась, приподняв над головой сумку, между мотоциклом и стенкой. — Ножницами. Пусть пристреливается. И побыстрей, ладно? Сейчас они опять полезут!

— Ясно! — Сестра, поддернув юбку, стала на колени у ноги лейтенанта, мелькнули ножницы, сестра ввела одну их половинку в пулевую дырку на штанине, надавив на каблук, положила носок сапога себе на юбку, и полоснула ножницами брюки сначала вверх-вниз, а потом поперек, так что мокрый кусок брюк обвис, и обнажилась сухая мальчишеская икра.

— Репер два! — скомандовал лейтенант, но тут сестра положила на икру тампон, и лейтенант обернулся. — А-а-п-п! — сказал он, как будто подавился воздухом, и сразу же изогнувшись, подул на икру, как дуют на ушибленный палец! — Нельзя ли поосторожней?

— Нельзя! — Сестра сдвинула по бинту второй тампон так, что он прикрыл выходное отверстие. — Не в детской поликлинике! Командуй! Командуй! Да не дергайся. — Она туго обвела бинт вокруг икры.

— А-а-а-п! — снова задохнулся лейтенант, поглядел растеряно на Ардатова, дескать, что это за такое отношение, дескать, это никуда не годится, но не встретив сочувствия, проглотил возмущение и продолжал командовать:

— Репер два! Угломер… Прицел…

Чтобы лейтенанту было легче переносить боль, сестра, когда он, пристреливая второй репер, делал паузы, бинтуя, говорила ему:

— Разве это ранение? Фи! Тебе просто повезло. Другой бы позавидовал, а ты еще… Как фамилия, имя, отчество? Мне надо тебя записать. На фронте не только артиллерия записывает установки!..

Лейтенант удивленно посмотрел ей на затылок, потом вновь на Ардатова, как бы спрашивая: «Что, на фронте все сестры так себя ведут, так пренебрежительно разговаривают с комсоставом?» Но тут следующий пристрелочный ударил уже хорошо, и лейтенант, перехватив у связиста трубку, закричал в нее:

— Записать установки! Да, все! Привет канонирам-бомбардирам! Ладно, не маленький! Отставить разговорчики!

— Так как же твоя фамилия, имя-отчество? — переспросила его сестра, завязывая концы бинта бантиком. — И номер полевой вашей почты.

Лейтенант, цепляясь за стенки, неловко сел.

— Рюмин, Всеволод Васильевич Рюмин. 236-й отдельный полк АРГК — артиллерии резерва главного командования. Полк, особо отличившийся под Тулой. Правда, лично я там не участвовал, но…

Несмотря на боль лейтенант все еще внутренне мчался на мотоцикле, и тот гоночный темп пока звенел в его душе, потому что этому лейтенанту было всего года на три больше, чем Чеснокову, — было двадцать один, двадцать два, — и, судя по его «хромочам», специально укороченной гимнастерочке, фуражечке с крошечным козырьком и заниженной тульей, несомненно, сделанной на заказ где-то в тылу, судя по тому, как он залихватски носил ее, — по-кавалерийски, ремешок под подбородок, — лейтенант и в войне был еще очень зелен.

«Ничего, — смирился с этим Ардатов, прощая Рюмину и его шик, и его зеленость, и его хвастовство, прозвучавшее в словах „артиллерия резерва главного командования“. — Лишь бы стрелял хорошо!»

— Заградогонь по рубежам, — объяснил лейтенант Ардатову, хотя этого и не требовалось, это и так было понятно. — В случае необходимости — целым дивизионом. Сейчас они вычислят для первой и третьей батарей. Они это быстро сделают: какие-то минуты, успеют. Вы тут здорово держались. С ПНП[9] мы видели, но без приказа… — Рюмин, как бы извиняясь, пожал плечами. — У нас полтора БК, так что если полезут… Огонь дивизионом — это знаете… будет крепко! — Он посмотрел на повязку. — Черт, не повезло. И надо же!..


Огонь, заградогонь дивизиона, — это и правда могло быть крепко, если еще учесть, что у него было полтора боекомплекта, и предположить, что командир дивизиона не станет трястись над каждым залпом.

Ардатов наклонился, назвал себя и подал лейтенанту руку.

— Из какого училища? А, слышал, Первое Ленинградское — хорошее училище. Наверное, досрочный выпуск? Сиди, сиди, тебе пока и надо сидеть. Когда полезут, тогда и встанешь. И зря над бруствером не торчи.

— Да, досрочный! — подтвердил лейтенант. — На четыре месяца раньше. И весь взвод — в один артполк! Здорово, правда? Все ребята — свои!

Что было там, в этом полку АРГК, Ардатов знал — взвод таких лейтенантов разлетелся по дивизионам и батареям полка, как парашютики с одуванчика. Но за короткую формировку, еще более короткую дорогу к фронту все эти новенькие лейтенанты не вошли еще в иную для себя ипостась — командиров. Они во многом все еще оставались вчерашними курсантами, которые между зубрежкой перед выпускными экзаменами гоняли на плацу в футбол, вечерами удирали на часок в самоволку к девушкам, а, попавшись, отхватив за это наряд вне очереди, драили полы казармы. И, служа в полку, служа честно, со рвением юности, стараясь делать все на «хорошо» и «отлично», эти лейтенанты пока жили не его жизнью, а жизнью училища. Встречаясь, они говорили о нем, писали письма преподавателям, еще видели его во сне. Что ж, это училище стоило того, чтобы его помнить — отличное в Ленинграде здание, традиции, великолепный преподавательский состав.

И для таких, как Всеволод Рюмин, курсантов довоенного набора, комсомольцев и значкистов до единого, эвакуация из Ленинграда и выпуск там, на востоке, не играли роли. Они были ленинградцами и в Кирове, и в Свердловске, и в Уфе.

— Вы мне связь обеспечите? Обеспечите, товарищ капитан? Главное — связь! — сказал Рюмин, все-таки поднимаясь. — Ого! — поделился он тем, как больно ему ступать. — Если будут обрывы, я не смогу управлять огнем.

Ардатов помнил фамилии двух связистов и, не видя поблизости, крикнул:

— Варфоломеев! Николичев!

Ища их, он заметил за спинами столпившихся в траншее сосредоточенное лицо Жихарева. Казалось, Жихарев решает в уме какую-то важную задачу, но как только Жихарев встретился с ним взглядом, его лицо сразу же приняло выражение подчиненного, готового слушать и слушаться.

Николичев был легко ранен, осколок рассек ему кожу на шее, и он был перевязан так, как будто мучился ангиной. Но его руки-ноги были целы и для задачи он годился.

— Поступайте в распоряжение лейтенанта Рюмина! — сказал Николичеву и Варфоломееву Ардатов. — Все его приказы — выполнять беспрекословно! Задача — обеспечить связь! Ясно? Поищите, может, где-нибудь есть обрывки кабеля. Пригодятся.

— Да, уж если он на лапшу порубит — тачать придется. Пошли, — сказал Николичев товарищу, и они ушли искать эти обрывки.

— Я свободна? — спросила Ардатова сестра, он кивнул, и сестра, обернувшись, поздравила лейтенанта: — С первым боевым ранением! Кость цела, вена тоже. Сделают тебе рассечение, и через месяц будешь танцевать вальсы.

— Что это еще за рассечение? — огорчился Рюмин, не зная, конечно, что сквозную рану икры в ППГ[10] рассекут у входного и выходного отверстий, чтобы не было газовой гангрены, да сделают это под местным наркозом, так что ему придется покряхтеть, да протянут через рану — насквозь икры — кусок смоченной чем нужно марли, да в ГЛР[11] будут эту марлю время от времени менять, не давая скапливаться гною, так что Всеволоду Рюмину на перевязках без всяких наркозов придется не только покряхтеть, но и постонать; словом, Рюмин еще не видел, что его ждет впереди, что ждало впереди каждого раненого, если он благополучно выбирался из зоны боев и по дороге в тыл не попадал под бомбежку.

Но дело было совсем не в этой боли, которую Рюмину предстояло испытать. Огорченный тон лейтенанта объяснялся другим: уж очень быстро он отвоевался — какие-то минуты на мотоцикле, и все для него кончилось. Он, знал Ардатов, наверняка хотел побыть в боях дольше, он, наверное, и письма еще не успел отправить, в котором в верхнем углу мог бы поставить слова «Действующая армия». Ему, конечно, хотелось, чтобы такие письма получили и его родители, какие-нибудь почтенные ленинградские папа и мама, если они не умерли от голода, в блокаде, если эвакуировались еще до голода. Хотелось, конечно, Рюмину, чтобы и девушка, с которой он гулял, ходил на танцы, целовался во время нечастых увольнений из казармы, тоже получала такие письма и переживала за него, а он бы, между прочим, писал так, пустяки — о товарищах, например, о погоде, о том, что читать совершенно некогда, о своих подчиненных, писал бы все так, чтобы военцензоры не могли придраться, но чтобы между строк сквозили бои и сражения и его, Всеволода, непосредственное участие в них. И чтобы девушка читала такие письма подруге и чтобы ответы девушки приносили прямо на боевую позицию его батареи.

А тут вдруг — в первый же день! — на тебе, ранен. Да не в первый же день, а в первый же час! И может же так человеку не повезти! Так быстро отвоеваться! Да ведь зайди разговор о том, как и где, в каких боях ты был ранен, и рассказать стыдно! Вернуться в тыл, так быстро вернуться не то что без ордена, а даже без медали! Позор! Позор! Как людям-то на глаза показываться? Ардатов знал, что Рюмин думает так или примерно так — не первого такого лейтенантика он встретил.

— Нельзя ли без него? Без этого рассечения? Мне оно ни к чему! Как рыбе зонтик, — огорченно спросил лейтенант.

Сестра, старая фронтовичка, переглянулась с Ардатовым: «Приехал мальчик поиграть в войну, а война-то, оказывается совсем не то, что ему представлялось… Получил пулю в икру и возмущается. А если бы в лоб? Или в область живота? Или в горло?»

— Там решат. Может, и не будут делать. Тогда вальс через три недели. Хотя и прихрамывая. Сойдет?

Сестра, конечно, говорила это просто так, как говорят все сестры раненым — для поддержки, чтобы человек не раскисал, но Рюмин не раскисал, в такой поддержке по молодости не нуждался, воспринимал все это всерьез, больше того, как панибратство.

— При чем тут вальсы! — сердито возразил он. — Свободны. Можете идти, старшина. Спасибо.

Он крутнул телефон.

— Ухо? Ухо? Я — глаз! Проверка связи…

Ардатов заглянул к нему в блокнот, запоминая установки. Он знал азы артиллерии, разбирался достаточно, чтобы при нужде, по готовым данным, имея блокнот лейтенанта перед глазами, передать команды на батарею. Прицел 60 означал самый дальний рубеж заградогня, прицел 58 приближал разрывы на сотню метров, так как каждое деление прицела равнялось на местности полусотне. По команде «Прицел 54» снаряды должны были рваться всего в каких-то ста с небольшим метрах от траншеи, а чтобы они ударили по ней, надо было всего лишь скомандовать «Прицел 52!». И только. Всего ничего.

Загрузка...