Дом с бассейном


Июньским дождливым вечером отец и сын брели по мокрой улице. Отцу на вид было лет сорок, мальчику — шесть или семь. Пожалуй, он был слишком мал и худ даже для шестилетнего, но, если судить но их разговору с отцом, ему можно было дать и немного больше.

Одеты они были в обноски, на ногах — разбитые гэта[65]. Одежда их давно утратила первоначальный вид, и невоз­можно было определить, чем она была поначалу: кимоно ни на подкладке или ватником. Глядя на свалявшиеся, давно не стриженные волосы и худые, землистые лица, мужчину и мальчика можно было принять за обычных уличных нищих, да и жизнь их мало чем отличалась от нищенской.

Но имелось все-таки в самой сути их бытия нечто такое, что выделяло отца и сына из среды уличных бродяг. И пусть чужие люди из милости давали им еду и одежду, а жильем им служила жалкая лачуга, походившая на собачью конуру, мо все же они никогда не сидели на обочине дороги и не канючили, прося подаяние. Если на улицах женщины подавали мальчугану милостыню, он кланялся и благодарил их. Но сам никогда ничего не просил и, в общем, почти не отли­чался от всех прочих детей. И конечно, отец и сын не были похожи на обычных нищих еще и потому, что вели между собой нескончаемые беседы.

В тот вечер, бредя по улице и не имея даже зонта, чтобы укрыться от назойливого дождя, они говорили о собствен­ном доме, который собирались когда-нибудь построить.

— Хорошо бы поставить его на вершине холма, — рас­суждает отец. — Японцы испокон веку строят дома в низи­нах: где-нибудь у подножия горы, в лощине или между хол­мами.

— Ага, верно, — задумчиво вторит ему мальчик, кивая головой. — Когда мы были в Иокогаме, я заметил: волоса­тые[66] всегда строят дома на вершинах холмов или на скло­нах, а японцы — внизу, в долинах.

— Ну, на это есть свои причины, — продолжает отец. — В Японии часто бывают землетрясения и тайфуны. Дере­вянным домам нелегко устоять перед ними, и поэтому для застройки японцы выбирают защищенные от ветра низины, где не так велик риск пострадать от стихийных бедствий. Но дело не только в этом. Японцы крайне чувствительны к контрастам света и тени и прямому освещению всегда предпочитают скрытое, а залитым светом пространствам— помещения, где свет рассеивается экраном. В повседневной жизни они избегают слишком ярких красок и склонны, напротив, к красоте неброской, спокойной. Вот почему япон­цы никак не могут привыкнуть к шумной жизни в камен­ных домах, где не надо у входа снимать ботинки. Не мо­гут — и все тут!

— Угу-у, — задумчиво тянет мальчик, склонив голову набок, — мне тоже не нравятся каменные дома, очень уж в них холодно. Нет, не люблю дома из камня.

— Да, но такая точка зрения тоже не во всем справедли­ва, — словно колеблясь, продолжает отец. — Не спорю, японцам больше по душе деревянные дома, но, когда всю жизнь проводишь в жилищах из дерева, глины и бумаги, это постепенно начинает отражаться и на характере людей, да и всей нации в целом, человек со временем утрачивает силу и душевную стойкость.

Тут отец пускается в рассуждения о характере европей­цев и американцев. Послушать его — все их творческие спо­собности, вся сила коренятся в их образе жизни: они живут в домах из камня, железа и бетона, едят за столами, не сни­мая при этом ботинок, закатывают то и дело шикарные банкеты...

Мальчик внимательно прислушивается к каждому слову отца, кивает головой, когда следует выразить свое согла­сие, иногда вздыхает и охает. Отец разговаривает с сыном как с равным, и мальчик внимает ему вовсе не так, как это обычно делают дети. Так уж у них заведено. И, слушая их, можно подумать, что эту беседу ведут не отец с малолетним сыном, а взрослые братья или давние близкие друзья.

— Все это верно, — продолжает отец, — но, когда строишь свой собственный дом, тут уж дело не только в национальном вкусе. Если речь идет о доме, где человек сам будет жить, нельзя пренебрегать практической стороной вопроса.

— Вот и я считаю: подумаешь — на... национальность!

— Так-то оно так, но разве национальный характер не определяет ваше будущее? Для нас, стариков, уже все едино. Жить нам недолго, и характер свой нам не переделать. Горбатого, говорят, могила исправит. Но если взять проб­лему в целом, подумать о вас, о ваших детях и внуках, было бы, конечно, неправильно исходить из одних лишь личных нкусов.

— Угу, верно.

Наступает вечер, а дождь все не прекращается. Улица становится оживленнее: мчатся такси, снуют прохожие, грохочут грузовики. Но весь этот шум и суета не имеют никакого отношения к отцу и сыну, как, впрочем, и они сами не существуют ни для водителей такси, ни для прохо­жих и владельцев лавчонок, стоящих вдоль тротуаров, ни для покупателей, делающих здесь свои немудреные покуп­ки.

Вечером отец и сын возвращаются в свою лачугу — пол­тора метра в высоту, один — в ширину и два — в длину. Стоит лачуга, прислонясь к дому старого Яды, который дав­ным-давно живет на этой улице. Пол внутри выстлан доска­ми, на которых валяются циновки вперемежку с грудами соломы — вся их постель. Перед лачугой — ящик из-под пива, в нем хранятся две миски, палочки для еды, глиняный горшок без крышки и помятая алюминиевая кастрюля, в которой кипятят воду. Рядом с ящиком высится обмотанная проволокой переносная печурка, такая старая, что кажется, сними с нее проволоку — и она развалится тут же на глазах.

Отец и сын едят обычно на вольном воздухе. Глиняный горшок и кастрюлю они наполняют едой и подливой. Ино­гда это бывает хлеб и кусочек мяса в соусе, иногда рис с тушеными овощами и кофе, а иной раз — кусочки мяса и рыбы вперемешку с овощами, хлебными крошками и ри­сом — теперь, уж конечно, никто не рискнул бы опреде­лить, под каким изысканным названием значились все эти блюда в ресторанном меню. Но и отцу и мальчику это совершенно безразлично. А может, это и не безразличие; просто они стараются не думать о том, что они едят. Слу­чается, среди остатков риса и хлеба они вылавливают лако­мые кусочки, и тогда у отца и мальчика радостно загора­ются глаза.

— Вот это да! — восклицает отец, ловко подцепив палочками ломтик мяса. — Редкостная удача, настоящий ростбиф, в меру прожаренный. Это большое искусство — зажарить мясо так, чтобы внутри сохранился натуральный цвет. Будешь есть?

— Спасибо, ешь сам, — отвечает мальчик и хмурит бро­ви, — я не люблю недожаренное мясо.

— Знай же, — поучительно произносит отец, отправляя в рот выуженный из объедков кусочек ростбифа, — что в Германии и во Франции говядину вообще едят сырой. Нет, пожалуй, только в Германии. Не исключено, что это и есть баварский способ приготовления. Сначала маринуют в лимонном соке репчатый лук и лавровый лист, потом нена­долго кладут в маринад сырую говядину. Мясо к столу подают с мелко нарезанным луком и специями и едят с чер­ным хлебом.

— И с тертым сыром, — добавляет мальчик. — Или сыр идет к другому блюду?

— Как кому нравится, но, по-моему, тертый сыр портит вкус мяса. — Отец проглотил наконец ростбиф и, предста­вив себе, должно быть, сырое мясо с тертым сыром, мед­ленно покачал головой. — Н-да, в этом случае тертый сыр не годится. Он, скорее...

Далее следуют подробнейшие рецепты мясных блюд, к которым идет тертый сыр.

Услышь его рассказы специалисты, они тотчас догада­лись бы, что он переиначивал на свой лад некогда вычитан­ное из книг или услышанное из разговоров. Он обладал обширным опытом, познаниями и мог вести беседы на самые разные темы. Мальчик был для него идеальным слу­шателем.

В теплое время года они, поужинав, отдыхали обычно на улице. Вставив в самодельный бамбуковый мундштук подобранный на улице окурок сигары, мальчик передавал его отцу, и тот, скупо затягиваясь сигарным дымом, заводил неторопливую беседу. А сын внимательно слушал, порой вставляя в разговор и свое словечко. Оба старались не касаться повседневной жизни, и потому беседа их на девяно­сто девять процентов носила отвлеченный, а порой и фанта­стический характер.

Мальчик никогда не заговаривал о матери, отец же в своих рассказах избегал всего, связанного с женой и семейними отношениями вообще. Но как бы то ни было, семилетний ребенок не мог не думать о матери, будь она жива или уже отошла в мир иной; ведь каждый взрослый, а ребе­нок в особенности, хранит в душе образ матери.

И все же мальчик ни разу не обмолвился о своей матери. Не говорил он и о матерях других детей. Иногда он просы­пался среди ночи или, гуляя с отцом, вдруг останавливался посреди улицы и тоскливо глядел перед собой. Может быть, именно в эти минуты перед ним возникал образ матери, и тоска по материнской любви сжимала его маленькое сер­дце. И тогда он не пытался сдержать, подавить в себе это чувство, однако ни разу не поделился своими переживани­ями ни с отцом, ни с кем-либо другим.

Откуда явились сюда отец с мальчиком, что за жизнь пели они в прошлом? Об этом здешние старожилы ничего пс знали. Соседям неизвестны были даже их имена. Когда старик Яда, разрешивший им построить рядом со своим домом лачугу, спросил у мужчины, как его зовут, тот неве­село усмехнулся и, почесав затылок, ответил, что не такая уж он важная персона и ни к чему его величать по имени.

Старый Яда давно уже жил в одиночестве. Он был одер­жим верой в свои деловые способности и время от времени затевал грандиозные проекты, которые неизменно с трес­ком проваливались. Яда считал, что настоящий предприни­матель должен быть тактичен и благороден, поэтому он больше не стал ни о чем расспрашивать мужчину и даже отказался от платы за землю, на которой тот построил лачугу.

Правда, великодушие это было показное, потому что никто из жителей здешней «улицы» не владел ни землей, ни домами, и Яда не был среди них исключением. Домо- и зем­левладельцы жили совсем в другом месте, но знали об этом лишь немногие, в том числе и исповедовавший христиан­скую веру господин Сайта, которому не раз приходилось выступать третейским судьей в спорах между домовладель­цами и жильцами. Вот почему отказ старого Яды от аренд­ной платы был лишь красивым жестом, призванным подтвердить широту его натуры.

Не только соседи не слыхали ни разу имен мужчины и мальчика. Они и сами не называли друг друга по имени. Отец никогда не говорил мальчику «сын» или «сынок», а мальчик, обращаясь к нему, не называл его «папа» или «отец». Они ограничивались лишь краткими словечками вроде «эй» да «послушай», как бы лишний раз подчеркивая, что между ними сложились отношения, скорее, дружеские или братские, а вовсе не те, какие обычно бывают между отцом и сыном...

Поздним вечером, часов около десяти, мальчик выходит обычно из лачуги и направляется к переулку Янаги, что южнее центральной улицы. Переулок Янаги славится маленькими ресторанчиками и дешевыми харчевнями, тор­гующими китайской лапшой, блюдами из сырой рыбы, батата и соевой пасты. Здесь собираются любители опроки­нуть стаканчик-другой, и сам переулок поэтому называют в округе «пьяным».

Мальчик сначала подходит к задней двери сусия[67], поскольку эта харчевня закрывается раньше других. Нака­нуне он оставляет здесь пустую посудину.

Если его встречает хозяйка, она говорит:

— А, это ты! Холод-то какой! Сегодня гости жрали в три горла. Ты уж прости, для тебя осталось всего ничего.

Если же дверь открывает хозяин, он говорит:

— А, это ты, мальчик! Бери-бери, кое-что и тебе пере­пало. Да смотри, попадется сырой кусок — поджарь как следует.

Мальчик кланяется, произносит слова благодарности и умолкает. Иногда хозяин — не совсем, конечно, всерьез — приглашает его в дом, но мальчик всегда отказывается. Посудина, которую он накануне оставляет в харчевне, состоит из трех старых алюминиевых кастрюль, вставлен­ных в проволочный каркас с ручками, — их можно нести в одной руке все сразу. Одна кастрюля предназначена для супов и соусов, другая — для овощей, мяса и рыбы, третья — для риса и лапши. Само собой, до краев они наполняются очень редко. И если можно еще с трудом отличить подливу от еды, то лишь опытнейшему глазу под силу определить, из чего приготовлена сама еда.

Мальчик заходит и в другие небольшие рестораны и хар­чевни, стараясь попасть в них перед самым закрытием. Это очень важно, ведь, приди он слишком рано, его встретят руганью: хочет, мол, распугать гостей, которые еще и не думают собираться домой. Стоит хоть раз попасть впро­сак — и дожидайся потом, когда вернется к тебе хозяйская милость. А конкуренты — они не дремлют: глядишь — и уплывает хлебное местечко.

За объедками ходит в харчевни не только мальчик. Ьывает, и взрослые, оставшиеся без работы, тайком сту­чатся в заднюю дверь ближайшего заведения, надеясь хоть чем-нибудь поживиться. Регулярно совершают обход харче­вен и «чужаки» с дальних улиц. Заглядывал сюда — смешно сказать! — даже старый Яда. Правда, его гнал к дверям хар­чевни вовсе не голод; просто он задумал превратить сбор отбросов в большой «бизнес». Пожалуй, из всех его бесчи­сленных прожектов этот мог оказаться самым реальным и прибыльным, но, увы, лопнул и он из-за упрямства хозяйки харчевни «Ханахико».

— Ну, я понимаю, приходят за объедками нищие: голод не тетка, — возмущенно говорила она своим коллегам из «пьяного» переулка. — А этот ведь хочет все себе заграба­стать и на отбросах делать деньгу. Да разве это человек? Чем такому подонку подавать, я л'учше все в сточную канаву спущу...

Мальчик прекрасно знает о подстерегающих его опасно­стях. Он понимает: владельцы харчевен и ресторанов не признают за ним никаких преимуществ и, ежели кто другой точней рассчитает время и явится к закрытию харчевни, когда кончается уборка, остатки еды, безусловно, доста­нутся ему. В этом смысле здесь полное равенство. И стоит хоть раз упустить момент, как давняя, привычная «кормуш­ка» перейдет в чужие руки. Такое уже случалось.

И еще одно надо было не упускать из виду: хозяева, в общем-то, не всегда с восторгом отдают объедки нищим. Многим не так уж легко управиться с заведением, и порой приходится лезть вон из кожи, чтобы кое-как свести концы с концами. Но, как известно, реклама и популяр­ность — основа всякого процветания. Тощ ли, толст ли твой кошелек, изволь, как говорится, держать фасон. Репутация — она, глядишь, и вывезет в трудную минуту. Вот поче­му, вынося нищему объедки, хозяин не только тешит душу добрым делом, но и показывает всей округе: у нас, мол, дела в наилучшем виде. Это в особенности относится к вла­дельцам маленьких харчевен, которые сами обслуживают посетителей. В ресторанах же побогаче, с барами и офи­циантками, нищих отнюдь не жалуют. Многое там вообще непонятно. Для чего, к примеру, иные официантки гасят окурки в тарелках с остатками пищи, кидают в них комочки косметической бумаги со следами помады, обгорелые спич­ки, зубочистки, а бывает и кое-что похуже? Встречаются среди них и такие, кто назло опорожняет прямо в ведра с объедками пепельницы, полные окурков...

Вот мальчик подходит к черному ходу ресторана «Риза». Стеклянная дверь открыта, но знакомый повар, должно быть, уже ушел. Две официантки, прислонившись к кухон­ной мойке, дымят сигаретами и громко болтают.

— А-а, опять пожаловал! — восклицает одна из них, завидев мальчика. — Зря трудился, сегодня ничего для тебя нет.

Мальчик глядит в угол, туда, где стоит большой бак, на две трети полный объедками. Повар обычно оставлял для него остатки еды в эмалированной кастрюле из-под соуса, но сейчас кастрюли нигде не видно.

— Чего глаза пялишь? — снова кричит официантка. — Сказано ведь, ничего нет. Проваливай-ка, нечего здесь сло­няться без дела!

Мальчик молча уходит. На лице его — безразличие, и не поймешь: то ли от привычки к обидам, то ли от презрения к оскорбившей его женщине.

Хотя ему на вид не больше семи лет, он держится спо­койно, как взрослый, и в выражении его лица, в интонациях заметны мудрость, проницательность и еще усталость — усталость человека, вынесшего немало невзгод, утомление, переходящее порой в безвольную покорность судьбе.

Здесь, между заведениями «пьяного» переулка, его частенько подстерегают коварные и злые враги, и ему не нссгда удается избежать встречи с ними.

Главные его враги — это собака по имени Мару и вечно шатавшаяся без дела троица парней. Мару вопреки своей кличке[68] — огромная псина с такой страшной мордой, что ее постыдилась бы даже горилла. Едва завидев мальчика, Мару всегда скалит зубы и, грозно рыча, приближается к нему.

Знатоки считают, будто крупные псы с устрашающими мордами беззлобны и спокойны. И правда, Мару почти нсегда спокоен и вдобавок еще труслив. Даже при виде вдвое меньшей, чем он, собачонки Мару робко отводит глаза и старается куда-нибудь спрятаться. Он никогда не дерется с другими собаками и не смеет облаять незнакомых людей. Но стоит мальчику попасться ему на глаза в «пья­ном» переулке, он тотчас ощеривается и, словно похваляясь страшным оскалом и всей своей могучей статью, надви­гается на него с грозным рычанием.

Быть может, между людьми и животными тоже суще­ствует несовместимость характеров, и Мару невзлюбил мальчика, который считает себя слабее пса и, встретив ею, сразу выбрасывает из кастрюль объедки. Если объедков нет, он открывает одну за другой все три кастрюли и пока­зывает их Мару: видишь, мол, пусто.

В тех случаях, когда мальчик опорожняет кастрюли на землю, он больше уже не заходит в харчевни и возвра­щается домой ни с чем. Мару же, порычав для острастки, уходит, даже не прикоснувшись к объедкам.

Ну а трое парней — самые что ни на есть обыкновенные хулиганы, из тех, что без всякой нужды и причины запуги­вают и тиранят слабых и при этом считают себя истинными героями. В этом для них вся радость жизни. Старшему из этой троицы лет пятнадцать, остальные чуть помоложе. Внешне они ничем не отличались бы от прочих подростков из солидных семейств, если бы в модных своих рубашках и брюках не продирали нарочно дыры, чтобы придать себе более лихой и бывалый вид. Ходят все трое развинченной походкой, словно все суставы у них разболтаны вконец.

Завидев мальчика, вся троица неизменно издает боевой клич индейцев и начинает кружиться вокруг него в каком-то дикарском танце. Время от времени они награждают его тумаками, дергают за волосы, за уши, отбирают кастрюли и вытряхивают их содержимое прямо в уличную грязь.

Мальчик молча сносит издевательства и никогда не пытается сопротивляться. Не потому, что чувствует раз­ницу в силе, просто он, наверное, осознает бессмыслен­ность всякого сопротивления. А может быть, воспринимает хулиганов как неизбежное зло, которое каждый из нас дол­жен терпеть в этом мире.

Пресытившись своими выходками, бандиты награждают мальчика хорошим пинком и удаляются восвояси. И только когда они скрываются из виду, мальчик дает волю слезам.

Он беззвучно плачет, собирая разбросанные кастрюли. Слезы ручьями текут по его щекам, но он упрямо молчит. Он никогда не плачет в голос и, вернувшись домой, не жалу­ется отцу. Тихонько прокравшись в лачугу, чтобы не потре­вожить отцовский сон, он ложится на груду тряпья, заменя­ющего ему постель. Нередко отец, успев уже к этому вре­мени основательно выспаться, открывает глаза и заводит обычный свой разговор — бывает, чуть ли не до рассвета.

— Я вот все лежу и думаю, — говорит отец, — как бы нам при планировке дома не забыть о воротах. Ведь воро­та — это все равно что лицо дома. Достаточно один раз гля­нуть на лицо — и можно определить характер человека. В общих чертах, конечно.-

— Угу, верно.

— Правда, пословица гласит: не суди о человеке по его внешности, но, с другой стороны... Погоди, ты вроде бы засыпаешь?

— Нет-нет, мне совсем не хочется спать, — спохваты­вается мальчик и усиленно трет глаза.

Не удержавшись, он зевает. После огромного нервного напряжения в «пьяном» переулке он чувствует неодолимую усталость. Ноги словно ватные, глаза закрываются сами собой, но мальчик изо всех сил борется со сном, стараясь не упустить ни слова из того, что говорит отец. А отец не заме­чает состояния сына, а может, и замечает, но чувствует, что должен говорить, говорить, говорить. «Если я прервусь, — думает он, — может случиться что-нибудь неприятное». И продолжает свои бесконечные разглагольствования о раз­личных стилях и эстетических особенностях ворот. Маль­чик, с трудом одолевая сон, терпеливо слушает и со всем соглашается.

Еду они разогревают редко. Зимой, правда, кипятят воду, но объедки обычно съедают холодными.

— Холодная пища очень полезна для здоровья, — поучает отец. — Возьми, например, собак. Пес, которого холят и лелеют, всегда беспомощен и хил, а у бродячей собаки, набивающей брюхо отбросами и спящей на голой земле, и зубы в порядке, и желудок работает безотказно.

— Ага, верно! Так оно и есть, — вторит мальчик.

— В далеком прошлом все живые существа питались сырой пищей. О-о, да никак это свиная отбивная... Будешь есть?

— Спасибо, ешь сам. — Мальчик мотает головой. — Мне тоже попался кусочек.

Тщательно прожевывая остатки отбивной, отец разви­вает теорию о том, что теплая одежда и горячая пища ослабляют человека, делают его подверженным чуть ли не всем болезням и, напротив, холодная еда и жизнь под от­крытым небом укрепляют здоровье и силы.

Однако, отстаивая естественность и благотворность постоянного пребывание под открытым небом, отец про­должает мысленно строить дом для себя и для сына, стара­ясь довести его до совершенства. Оба решили, что ограда вокруг дома должна быть каменной, а ворота кипарисо­выми и непременно с козырьком. Европейские комнаты на первом и втором этажах решено оборудовать кондиционе­рами и провести водяное отопление. В японской же части дома будет отведена специальная комната для чайных цере­моний. Весь участок перед фасадом займет зеленая лужайка в английском стиле. Примерно треть участка вдоль запад­ной стороны дома должна занимать дубовая роща; намечено также высадить молодые кипарисы. Цветов же вокруг дома не будет.

Так представляется отцу и сыну окончательный вариант их дома с усадьбой, к которому они пришли, тщательно обдумав все детали.

Будущий дом кажется им настолько реальным, что, раз­буди их среди ночи, они тотчас вспомнят любую его деталь.

— По-моему, пришло время подумать и о мебели, — с полной серьезностью заговорил однажды отец, бредя с мальчиком по улице. — Европейские комнаты я хотел бы обставить в шотландском стиле. Вот так... — И он выводит рукой в воздухе какие-то фигуры. — Самый подходящий для этого материал — толстые дубовые доски. Все должно быть как в старом шотландском поместье; нет, лучше, пожалуй, как в загородном охотничьем домике. Обстановка должна сочетать деревенскую простоту с изысканным ари­стократическим вкусом, но только без всякой вычурности.

Мальчик склоняет голову набок и, не находя, должно быть, подходящих слов, молча трет ладонью щеку и как-то странно то опускает, то поднимает правое плечо.

Сложна, конечно, и проблема кухни, — продолжает отец, сощурив глаза, словно пытаясь представить себе эту воображаемую кухню. — Делать ли ее в японском стиле? — И он снова чертит фигуры в воздухе. — Или же в западном? В последнем случае придется оборудовать ее газовой пли­той и кухонным столом, покрытым стальным листом, чтобы удобней было поджаривать бифштексы.

— Н-да... — тянет мальчик, хмуря брови. — С этим, должно быть, не надо спешить.

— Так-то оно так. Да я, собственно, и не спешу. Не в спешке дело. Но ведь с домом и садом у нас все решено. Значит, они, считай, все равно что построены. Теперь оче­редь за кухней.

— Вот оно что... Тогда кухня...

Отец скребет заросшие щетиной щеки и принимается взвешивать все «за» и «против» японской и европейской отделки кухни. Найдена новая тема для бесед, и отец с сыном постараются продлить их как можно дольше. Бродя по улицам, отдыхая на обочине дороги и лежа по вечерам в тесной и темной лачуге, они будут разбирать кухонную проблему во всех подробностях, тщетно пытаясь обмануть пустые, урчащие желудки.

К великому, должно быть, сожалению отца, когда их дискуссия снова коснулась меблировки европейской гости­ной, мальчик умер.

Это случилось душной сентябрьской ночью в их нищен­ской, жалкой, как собачья конура, лачуге. Мальчик угас неправдоподобно быстро, неделю промучившись от жесто­кого расстройства желудка. Трудно сказать, в чем была истинная причина его смерти. Однажды утром, когда приближалось время завтрака, мальчик разжег печурку. Топливом ему служили собранные накануне сырые щепки и ветви. Дым разбудил отца, который высунул голову наружу и удивленно спросил, для чего это мальчик затопил печур­ку, ведь кипяток нужен зимой, а сейчас, в этакую жару, можно обойтись и холодной водой.

— Да нет, я не собираюсь кипятить воду. — Мальчик обернулся к отцу, глаза его ввалились, под ними залегли черные тени. — Еда вся сырая, надо ее сварить.

— Сырая, говоришь? Ну-ка покажи. Мальчик снял с огня кастрюлю и поднес к отцу.

— Да ведь это же маринованная скумбрия! — восклик­нул отец, потянув носом. — Ее маринуют с солью и уксу­сом. А ты говоришь, сырая еда!

— Хозяин харчевни, где продают суси, сказал, что ее надо обязательно сварить.

— Он глубоко ошибается. — Отец затряс головой. — Маринованную скумбрию не варят.

— Но ведь хозяин-то знает, — пытался возразить маль­чик, однако, увидев, как отец решительно мотнул головой, он со смехом, похожим на рыдания, опустил кастрюлю на землю.

К вечеру у обоих начались рези в желудке и понос. Воз­можно, они отравились маринованной скумбрией, но утверждать это было бы трудно. Скумбрия казалась вполне съедобной, вкусно пахла, и ничего необычного они в ней не заметили. Да и ели они в тот раз не только скумбрию: в кас­трюле было такое месиво, что никто не смог бы устано­вить, из чего, собственно, оно состояло.

— Нет, не маринованная скумбрия тому виной, — рассу­ждал отец; он хотел не столько оправдаться, сколько уточ­нить симптомы болезни. — Если бы мы отравились скум­брией, первым делом у нас появилась бы крапивница и нача­лась рвота. Но ведь ни у тебя, ни у меня этого не было. Вот и думается мне, не пищевое это отравление. Тут все дело в переохлаждении желудка.

— Угу, верно, пожалуй, так оно и есть, — кивает голо­вой мальчик, морщась от невыносимой рези в животе.

Под обрывом, над которым возвышается храм Сэйганд-зи, есть полуразвалившаяся общественная уборная. Кое-как сколоченные подгнившие дощечки не позволяют человеку укрыться в ней, и ею давно перестали пользоваться. Лишь отец и сын, мучимые жестоким поносом, протоптали туда тропинку от своей лачуги.

Спустя три дня отец выздоровел. Боли в желудке утихли у него к вечеру следующего дня, а на третий день прекра­тился и понос.

Но состояние мальчика оставалось тяжелым и с каждым днем все ухудшалось. Он так ослабел, что не мог даже дота­щиться до обрыва.

— Все будет в порядке, ты не волнуйся, — подбадривал мальчик отца. — Я скоро поправлюсь.

— Да я нисколько не беспокоюсь. В подобных случаях единственный метод лечения — голодание, но, конечно, до какого-то допустимого предела, — отвечает отец, поглажи­вая живот.

Мальчик виновато глядит на него. «Отец уже выздоро­вел, и ему надо поесть», — думает он. Мальчик понимает, что отец очень голоден и, говоря о пользе голодания, ско­рее всего старается убедить в этом не столько сына, сколько самого себя.

— Эх, если б я мог ходить... — говорил мальчик. — Но ничего, скоро я встану, и тогда...

— Что ты, что ты, ни в коем случае! — машет рукой отец. — Я говорю это вовсе не для того, чтобы послать тебя за едой. Уж если станет невмоготу, я и сам могу сходить в «пьяный» переулок. Но пока еще я не настолько голоден. От этого поноса только одно лечение — голод. И чем дольше не есть, тем лучше. Человек, знаешь ли, без пищи может прожить десять дней, а то и пятнадцать.

Сморщившееся лицо мальчика кривится от боли, он подтягивает колени к самому подбородку и до крови заку­сывает губы, стараясь не закричать от мучительного при­ступа боли.

Отец будто не замечает этого. Он отводит глаза в сто­рону и, приподняв висевшую над входом тряпку, выходит из лачуги.

Состояние мальчика стало угрожающим. Он совсем ото­щал, кожа сморщилась, как у старика, началось кровотече­ние.

А что же отец? Неужели он по-прежнему ничего не замечает? А может быть, он просто делает вид, что ничего ме происходит, стремясь обмануть самого себя?

Выйдя из лачуги, отец сует ноги в поношенные гэта и садится на ящик из-под пива. Лицо его ничего не выражает, сонный взгляд устремлен куда-то вдаль. С опаской покосив­шись на свою лачугу, он тяжело вздыхает.

— Послушай, — обращается он к лежащему в лачуге мальчику, — знаешь, я передумал. Пожалуй, не стоит обставлять гостиную в шотландском стиле.

Стараясь подавить голодное урчание в желудке, он торо­пливо повышает голос и с воодушевлением излагает новый замысел меблировки гостиной.

(Эй, кончай-ка свои рассуждения, бери мальчика на ру­ки — и скорее к врачу! О плате за лечение не думай — отдашь как-нибудь потом. Немедленно к врачу! Нельзя оставлять ребенка в таком состоянии в грязной лачуге, на голой земле. Его надо сейчас же доставить в больницу, иначе конец! Послушай, неужели ты все еще не пони­маешь?.. Скорее, не то будет поздно...)

Отец лениво поднимается с ящика и долго зевает.

Прежде чем завилять хвостом при виде хозяина, собака обычно судорожно зевает, широко раскрыв пасть. Вот и отец мальчика тоже зевает, хотя вроде бы и не время ложиться спать. Может, он зевает от скуки или от растерян­ности? А может быть, есть что-то общее между ним и соба­кой? Пожалуй, нет. Ведь чувства его вовсе не схожи с той радостью собаки, которая зевает, глядя в лицо хо­зяину.

К исходу пятого дня мальчик почти уже не приходил в сознание. Иногда он начинал что-то бормотать, но понять его было невозможно, а когда отец окликал его, мальчик ему не отвечал.

И отец бесцельно слонялся, то заходя в лачугу, то выходя из нее. К ребенку он так ни разу и не приблизился и не дотронулся.

Он вел себя не как взрослый мужчина, а как беспомощ­ный младенец, брошенный родителями посреди чужой, незнакомой улицы, не знающий, кого умолять о помощи, и готовый вот-вот расплакаться.

Вечером, часов в десять, отец, прикорнувший у входа в лачугу, вдруг очнулся, вроде бы приняв наконец какое-то решение, и протянул руку к кастрюлям.

— Нет-нет, человек не может существовать без пи­щи, — проговорил он себе под нос. — Даже больного вредно бесконечно морить голодом. — И, утвердившись, должно быть, в своем решении, поднялся и взял кастрюли. — Я отлучусь ненадолго! — крикнул он в сторону лачуги. — Добегу до «пьяного» переулка — и сразу обратно. Принесу тебе чего-нибудь вкусненького.

Шагая по ночному городу, он старался вспомнить назва­ния харчевен, которые мальчик не раз упоминал в разгово­ре. Су сия... «Ханахико»... Спустя час он вернулся, что-то жуя на ходу, поставил кастрюли на землю и заглянул внутрь лачуги.

— Вот и я, — смущенно сказал он. — Сообщил хозяйке «Ханахико», что у тебя расстроен желудок, и она прислала тебе кое-что повкуснее.

— Послушай, — раздался вдруг голос мальчика. — Я все забываю тебе сказать, надо бы к дому пристроить еще и бассейн.

Голосок у мальчика слабый и чуть охрипший, но эти слова он произнес с ужасающей ясностью. Отец чуть было не расплакался, но, совладав с собой, улыбнулся.

— Ага, верно, так мы и сделаем, — согласился он. — Выстроим все, как ты хочешь!.. Ну, раз уж ты заговорил — значит, дело пошло на поправку.

«Кризис миновал, — решил отец, — известное дело: у детей воля к жизни особенно сильна». Лицо его просветле­ло, и, весело насвистывая — чего уж давно за ним не води­лось, — он разжег огонь в печурке.

Когда же он сварил в кастрюле горсточку риса и вошел в лачугу покормить сына, мальчик был мертв.

На другое утро исповедовавший христианскую веру господин Сайта, проходя мимо лачуги, увидел отца мальчи­ка. Тот сидел на ящике из-под пива и, глядя в небо ничего не видящим взглядом, что-то бормотал себе под нос. В руках у него была алюминиевая кастрюля.

— Доброе утро, — приветствовал его. Сайта. — Как себя чувствует мальчуган?

Отец уставился на Сайту, словно видел его впервые в жизни.

— Спасибо, у него все хорошо.

— Я слышал, малыш был болен. Значит, уже поправил­ся? — спросил Сайта.

— Да, благодарю вас, он выздоровел, — ответил отец, как бы отмахиваясь от назойливой мухи, и отвернулся.

Соседи, конечно, не могли не видеть, как в последние дни он с мальчиком на руках то и дело ходил к обрыву близ храма Сэйгандзи. И наверное, кто-то из них рассказал об этом господину Сайте. Но при столь откровенном нежела­нии собеседника поддерживать разговор Сайте ничего не оставалось, как пробормотать несколько слов о чересчур жаркой погоде и поспешно удалиться.

С тех пор никто больше не видел мальчика. Первым шметил его отсутствие старый Яда. Когда он спросил у отца, где ребенок, тот ответил, что отправил его к матери.

— Да неужто у парнишки есть мать? — изумился Яда.

— А у тебя разве не было матери?

— Имелась... Имелась, конечно, мамаша, — смутился Яда. — Без матери-то небось и дети на свет не рождаются...

— Должно быть, так, — сердито подтвердил отец и отвернулся. Старый Яда хотел его расспросить еще кое о чем, но, встретив равнодушный и холодный взгляд, промол­чал.

Вскоре кто-то пустил слух, будто видел, как однажды ранним утром, когда не растаяла еще предрассветная мгла, отец с мальчиком на руках вышел из лачуги и направился к храму Сэйгандзи. Одни утверждали, что он решил бросить больного ребенка — надоело, мол, с ним возиться; другие говорили, будто у малыша где-то еще жива мать и отец отвез его к ней. Но, в общем-то, оба они не очень интересо­вали соседей, и вскоре разговоры о мальчике прекратились.

Миновал сентябрь, прошел и октябрь. Каждый вечер часов в одиннадцать отец отправляется теперь в «пьяный» переулок за объедками и, возвратившись в лачугу, уклады­вается на боковую. Утром он выходит во двор, ест в одино­честве, моет три старые кастрюли, относит их в «пьяный» переулок и оставляет у хозяйки «Ханахико». А затем целый день бродит где-то по городу. К полуночи он возвращается в свою лачугу и валится на постель.

В один из ноябрьских дней к нему прибилась собака. Это был коротконогий полуторамесячный щенок, беспород­ный, черно-белой масти, с хитрой морщинистой мордочкой и смешным, вздернутым носом. Собака повсюду сопрово­ждала его, а вечером, когда они возвращались в лачугу, — залезала к нему в постель.

— Да-да, именно так, — бессвязно бормочет он, бредя по улице. — Но погоди! Так утверждать было бы тоже неверно. Все это не так просто, как кажется на первый взгляд. Бывает иногда и по-другому...

Щенок семенит за ним, стараясь прижаться к его ногам. Время от времени он поднимает свою мордочку, глядит на хозяина и виляет хвостом, как бы говоря: «Угу, верно». Когда же хозяин обращает внимание на собаку, она сильнее прежнего виляет хвостом и смотрит ему в глаза, словно пытаясь его успокоить: мол, я здесь, рядом, ты не волнуйся, все в порядке, все будет хорошо. Случается, он подолгу гля­дит на щенка, и тогда на лице у него появляется какое-то странное выражение: то ли он хочет пожаловаться собаке, то ли горюет, зная, что она все равно его не поймет.

(Послушай-ка, что ты сделал с ребенком? Куда подевал умершего сына? Неужели ты так скоро забыл о нем? Разве ты не вспоминаешь бедного мальчугана, который собирал для тебя объедки, кормил тебя, терпеливо выслушивая твою болтовню, бродил с тобою по улицам в дождь и в холод, угождал тебе и ухаживал за тобой, забывая про сон и усталость?! Отвечай же, что ты сделал с мальчиком?)

— Ничего, ничего особенного, — бормочет он, бредя по улице. — Ничего особенного. Так ли, этак ли — все одно...

С неба сеет мелкий холодный дождь. Близится декабрь, и в этот послеполуденный час прохожие попадаются редко. Дорога понемногу намокает, влажные булыжники отли­вают холодным блеском. Опустив хвост и понурив голову, отяжелевший от намокшей шерсти щенок устало следует за мужчиной. На перекрестках, не дожидаясь хозяина, он сворачивает за угол, словно зная наперед, куда лежит их путь. Но хозяин не всегда поворачивает за ним — иногда он продолжает идти прямо или поворачивает в другую сторо­ну. Тогда собака останавливается и удивленно глядит на пего до тех пор, пока он не оборачивается и, молча повер­нув назад, не следует за нею, покорный и безвольный...

Дорога, по которой он поднимается, все время идет в гору и кончается у ворот храма, шагах в тридцати за поли­цейской будкой.

Он входит в ворота, пересекает двор перед главным зда­нием храма и направляется к кладбищу. Щенок неотступно следует за ним. Дождь, правда, не очень сильный, но заря­дил, должно быть, надолго. Голые ветви деревьев роняют на хозяина и собаку тяжелые капли воды.

Кладбище довольно четко разделено на участки. Здесь есть и свои «дворцы», и «коттеджи», и «ночлежки». За бога­тыми могилами тщательно ухаживают: их регулярно посе­щают в течение пятидесяти, а то и ста лет родственники усопших, затем дети родственников. За «ночлежками» же через год-другой никто уже не присматривает, и они посте­пенно разрушаются. Немало здесь безымянных, всеми забытых могил, к которым давно не прикасалась рука чело­века.

Отец подходит к западному краю кладбища и останавли­вается у пустыря шириной метра в два — за ним начинаются заросли бамбука, а справа и слева торчат несколько чах­лых, высохших деревьев. Этот ничем не примечательный клочок глинистой земли кое-где порос пожелтевшим бурь­яном. Присев на корточки, отец долго глядит на маленький холмик из красной глины посередине пустыря.

— Знаешь, насчет бассейна я, пожалуй, с тобой согла­сен, — тихо говорит он. — Думаю, лучше всего соорудить его в центре двора. Выложенный белым кафелем бассейн посреди зеленой лужайки... Не плохо, как по-твоему? Прав­да, все это будет выглядеть чуть-чуть по-буржуазному...

Вымокший щенок мелко дрожит от холода и плотней прижимается к ноге хозяина. Время от времени собака про­сительно поглядывает на него и тихонько скулит, как бы говоря: «Пора домой!»

Его заросшие щетиной щеки, давно не чесанные волосы и жалкая одежда так намокли, что из них можно выжимать воду. Капли дождя стекают со спутанных волос на лоб, ска­тываются по щекам, по подбородку, по шее.

— Конечно, трудновато будет оборудовать устройство для подачи и стока воды, — шепчет он, проводя ладонью по мокрому лицу. — Поскольку бассейн расположен на возвы­шенном месте, летом с водой начнутся перебои. Значит, надо позаботиться о баке, а также о сливе воды, когда она будет в избытке.

Щенок тихо скулит.

Он поднимает руку, пытаясь нарисовать что-то в про­странстве, потом бессильно опускает ее и печально скло­няет голову. Затем, словно обращаясь к собеседнику, сто­ящему тут же, рядом, он говорит:

— Но ты не беспокойся, я его обязательно построю. Жаль, что ты больше ни о чем меня не просишь. Я рад бы исполнить и другие твои желания.

Он опять вытирает ладонью капли с лица. Небо темне­ет. Содрогаясь всем телом, щенок негромко скулит, словно взывая к человеческой жалости.


Загрузка...