Уродина


Для своих пятнадцати лет Кацуко была слишком низкоросла и худощава, с плоской грудью и совершенно неразвитыми бедрами, темной, огру­бевшей кожей на руках и лодыжках, обильно поросшей волосами. Ее непривлекательный облик заставлял забыть о свойственной этому возрасту девичьей свежести. Она производила впечатление вдоволь хлебнувшей горя пожи­лой женщины.

Кацуко с младенчества воспитывалась в семье своей тетки О-Танэ. Мать ее вскоре после рождения девочки вышла замуж за владельца торговой фирмы, родила ему троих детей и, по слухам, жила вполне зажиточно. Она ре­гулярно присылала деньги на воспитание Кацуко и изредка приезжала ее проведать.

Муж О-Танэ, Ватанака Кёта, преподавал когда-то в средней школе, но давно бросил работу и теперь бездельни­чал, беспробудно пьянствовал, пропивая не только деньги, присылаемые Канаэ, матерью Кацуко, но и все то, что за­рабатывали надомной работой жена и девочка.

Кёта любил при случае блеснуть своей эрудицией и имел привычку научно комментировать любое явление.

— Мой алкоголизм имеет генетическую основу, — гово­рил он.

Или:

— Раз эта рыба разрезана на куски и пожарена, ее сле­дует рассматривать не с точки зрения зоологии, а как пред­мет диететики.

Кёта очень гордился своей внешностью и утверждал, что его профиль — точная копия профиля Джона Барримора[78]. Подвыпив, он начинал позировать, заставляя жену и Кацуко внимательно разглядывать его профиль.

— Погляди на мой нос, — обращался он к случайному собутыльнику. — Его нельзя рассматривать как предмет анатомии или френологии. Это объект эстетического ис­следования.

Однажды давнишний его друг Сима решил тонко со­стрить и сказал:

— Для твоего носа надо создать специальную науку: носологию!

Человек, который гордится своей внешностью, не выно­сит, когда отпускают шуточки на этот счет. И хотя Сима нисколько не намеревался уязвить Кёту, последний с той поры перестал с ним встречаться и распивать бутылочку.

— Ну и противная же погода, — посетовала однажды О-Танэ, — кажется, будто все нутро от этих дождей заплес­невело.

Сезон дождей в тот год действительно затянулся, и даже циновки в доме покрылись грязно-зеленым налетом. Дни шли за днями. О-Танэ и Кацуко занимались надомной рабо­той — клеили искусственные цветы, а Кёта с утра пил холодное сакэ.

Услышав жалобу О-Танэ, Кёта встрепенулся и с серьез­ным видом спросил:

— Ты вот говоришь о погоде, а с какой точки зрения: с метеорологической или с астрономической?

Невдалеке от дома, где жил Кёта, стояла старая разва­люха. Ее давно не ремонтировали, и она настолько покоси­лась, что казалось, вот-вот завалится. Чтобы этого не слу­чилось, развалюху подперли тремя бревнышками из крип­томерии. Но когда налетал ураган, жители этого дома поспешно убирали подпорки. Любой человек со стороны, глядя на их действия, невольно подумал бы: «С ума посходи­ли, что ли?» И был бы, здраво рассуждая, прав: раз идет буря — надо укреплять дом, а не убирать подпорки. Но жильцы на собственном опыте убедились, что для их дома это не годится. Они говорили: если оставить подпорки, буря, встретив на своем пути сопротивление, разнесет дом в щепки. Единственный способ его сохранить — убрать подпорки и положиться на волю ветра: ветер будет сво­бодно раскачивать дом из стороны в сторону, и он уцелеет.

Услышав столь необычную версию, Кёта сказал:

— Такое с точки зрения архитектуры объяснить невоз­можно. Скорее, это проблема из области науки о сопротив­лении материалов.

О-Танэ никогда не перечила мужу, и не потому, что была на год старше — ей исполнилось пятьдесят семь. Оба они достигли того возраста, когда разница в один год не имела значения. Самого Кёту интересовало только вино, но он никогда не пил в харчевнях, где были женщины.

— Бабий дух портит вкус сакэ, — любил повторять Кёта.

Учительская практика наложила отпечаток на поведе­ние Кёты: он никогда не ругал жену и Кацуко бранными словами и, уж конечно, не кидался на них с кулаками. О-Танэ слушалась мужа, но не потому, что он заставлял ее подчиняться. Просто такой уж она была от рождения. Она никогда не жаловалась и не упрекала Кёту за безделье, хотя ей приходилось работать не покладая рук, чтобы кое-как сводить концы с концами.

— Есть сколько угодно семей, где родители, чтобы не умереть от голода, вместе с детьми кончают жизнь само­убийством, — нередко внушала О-Танэ племяннице. — Как представишь себя на их месте, просто оторопь берет. Счи­тай, что нам еще везет.

Кацуко молча слушала, иногда тихонько вздыхала или, прекратив на минуту работу, замирала, уставившись в ста­рую циновку.

Трудно было представить человека, работавшего так же прилежно, как Кацуко, и столь же безответного.

Казалось бы, О-Танэ должна питать к Кацуко насто­ящую материнскую любовь — ведь это была ее родная пле­мянница, к тому же взяла она ее совсем еще малюткой. Но дело обстояло далеко не так. Четыре года назад поселилось здесь семейство Ватанаки, и соседские женщины вскоре поняли, что Кацуко им не родная. В ту пору Кацуко было одиннадцать лет, но уже тогда никто не видел, чтобы девочка хоть минуту сидела сложа руки. Она все время работала, за исключением лишь тех часов, которые прово­дила в школе. В ее поведении не было детской непосред­ственности. Она вела себя как взрослая и работала с такой быстротой, словно ее погоняли плеткой.

— Что за странный ребенок? — удивлялись соседки. — О чем ее ни спросишь, уставится на тебя своими глазища­ми — и ни слова в ответ. Глухонемая она, что ли?

— Должно быть, слишком жестоко обращались с ней в детстве — вот она и стала такой пугливой. Всех боится, никому не верит.

Между О-Танэ и Кацуко не было ни любви, ни близости. Это становилось ясно каждому, кто случайно соприкасался с семьей Ватанаки.

О-Танэ с покорностью принимала все, что происходило вокруг, никогда ни в чем не решалась идти наперекор, подобно тому как священник боится поступить вопреки воле божьей. Кацуко дичилась ее — она и это воспринимала как должное. Кацуко была настолько молчалива, что и в самом деле казалась немой. Когда О-Танэ с ней заговарива­ла, она молча ее выслушивала, но сама в разговор не всту­пала, и О-Танэ не упрекала ее за это.

Кёту же покорность жены выводила из себя.

— Ты не живое существо! — возмущался он. — К тебе нельзя подходить с антропологическими или даже с зооло­гическими мерками. Ты, скорее, явление из области бота­ники.

Только однажды О-Танэ позволила себе оспорить мне­ние мужа. Когда Кацуко окончила начальную школу, Кёта решил, что ей незачем учиться дальше. О-Танэ же считала, что ей надо окончить хотя бы среднюю школу, тем более что деньги на содержание девочки мать присылает.

— Сколько она присылает — курам на смех! — рассви­репел Кёта. — Навязали на наши головы ублюдка, а денег дают — кот наплакал. Да на них не выпьешь толком. И мы же обязаны еще учить ее!

— Все это так, но ведь сейчас для всех введено обяза­тельное среднее образование, — пыталась возразить О-Танэ.

— Хорошо, — вдруг согласился Кёта после нескольких чарок. — Давай сделаем так: ты сообщи Канаэ, что, мол, для занятий в средней школе потребуются новые расходы, пусть она присылает вдвое больше на содержание дочери. Если согласится, я, может быть, еще подумаю.

По-видимому, О-Танэ сообщила сестре о решении Кёты, гак как вскоре на нашей улице впервые появилась госпожа Канаэ, родная мать Кацуко.

Канаэ была моложе О-Танэ лет на десять. Значит, в то время ей было уже сорок шесть, а то и сорок семь. На вид же ей нельзя было дать больше тридцати пяти. В ярком кимоно, с красиво уложенными волосами, напудренная и накрашенная, она казалась только что вышедшей из косметического кабинета. Появление Канаэ буквально ошело­мило жителей нашей улицы. Она проходила сквозь толпу детей и женщин, выбежавших посмотреть на нее. Их глаза, полные любопытства, восхищения и зависти, неотступно провожали Канаэ, пока она не скрылась в доме сестры.

— Вы только понюхайте, — говорила на следующий день одна из местных женщин. — Там, где она прошла, до сих пор пахнет духами.

Когда Канаэ вошла в дом, Кёта, как обычно, пил в оди­ночестве. Он поспешно вскочил, пригласил Канаэ к столу и приказал жене и Кацуко немедленно приготовить еду.

— Сестрица, — обратилась Канаэ к О-Танэ. — Это и есть моя дочь? — И, оглядев девочку с головы до ног, уста­вилась в ее лицо.

Кацуко покраснела и отвернулась. Канаэ покачала голо­вой и вздохнула:

— Лицо как раздавленная котлета. Ну и уродина! Кацуко безразлично взглянула на мать и молча вышла из комнаты. Вместе с О-Танэ она сходила за провизией, потом помогала ей жарить рыбу и варить рис. В выпивке недостатка не было: сакэ всегда доставляли на дом из вин­ной лавки. Кёта пил много и за сакэ всегда расплачивался в срок, поэтому виноторговец отпускал ему в кредит — ценил постоянного покупателя. Подгоняемые нетерпеливыми окриками Кёты, О-Танэ и Кацуко быстро приготовили закуску. За стол сели только Кёта и Канаэ.

— Ой, неужели ты пьешь? — удивилась О-Танэ, глядя, как сестрица лихо опрокинула чашечку сакэ.

— Это мой муженек виноват, его выучка. В один при­сест выпивает бутылку виски. Гости у нас в доме не перево­дятся, а если сам отправляется с визитом — никогда не забывает женушку. В нашем обществе считается неприлич­ным, если хозяйка, принимая гостей, сама не пьет.

— Вот это жизнь! — воскликнул Кёта. — При ваших средствах вам не составит труда и в женский колледж дочку отправить.

— Не говорите глупости, Кёта! — сказала Канаэ, шаловливо ударяя его по плечу. — Чем больше предпри­ятие, тем меньше наличных денег у его хозяина. Вам этого не понять. Мне даже за мелкие покупки приходится не день­гами, а чеками расплачиваться.

— И все же девочку надо бы хоть в среднюю школу от­править, — вступила в разговор О-Танэ.

Альапареи[79], ничего не выйдет! — замахала руками Канаэ. — Слыханное ли дело: такую уродину отдавать в среднюю школу! Хватит с нее и начальной. И не напоминай мне больше об этом, — добавила она, протягивая Кёте пустую чашечку.

Слова «общество», «прием гостей» и тому подобные никак не вязались со стилем речи Канаэ и ее поведением за столом. Вино она выпивала залпом, закуску хватала со всех блюд подряд, жареную рыбу обсасывала до костей, запус­кала в рот пальцы, вытаскивала застрявшие в зубах мелкие косточки и бросала их прямо на лакированный столик. Опья­нев, она стала распевать скабрезные песенки, то и дело похлопывая Кету по плечу, громко хохотала, широко раскрывала рот.

Когда вторая двухлитровая бутылка сакэ была наполо­вину опорожнена и вся закуска съедена, Канаэ, громко рыг­нув, стала собираться восвояси.

— Прекрасно провела время. Вы — человек образован­ный и так все интересно рассказываете, — прощаясь, ска­зала Канаэ. — А когда пьешь с невежей, не испытываешь никакого удовольствия. Альапареи, да и только. Спасибо за угощение.

— Верно, прямо в точку попали, — пробормотал Ке­та. — Такие типы и есть альапареи.

О-Танэ проводила сестру до пересекавшей пустырь сточ­ной канавы.

— Послушай, Канаэ, — прощаясь, сказала О-Танэ, — нехорошо смеяться над внешностью девочки. Ведь она в этом не виновата.

— А-а, ты про уродину?

— Не надо так говорить! Тебе-то хорошо — ты кра­сивая.

— Ну что ты? Так ли уж я красива? — приосанившись, жеманно произнесла Канаэ. —Правда, мой муженек влюб­лен в меня до сих пор. Ну, пока.

С той поры жители нашей улицы, в особенности дети, стали называть Кацуко не иначе как уродиной. Кацуко так и не отправили в среднюю школу, и она по-прежнему целыми днями была занята работой. А когда выпадала сво­бодная минута, подметала дом и улицу перед домом, а то и перед соседними домами, собирала обрывки бумаги, выры­вала сорняки. Раз в месяц Кацуко чистила даже сточную канаву — от этого все отлынивали.

— Просто удивительно, совсем еще девочка, а такая работящая. Ни минуты не сидит сложа руки, — судачили соседки. — Была бы только чуть-чуть поприветливей.

Раз или два в год появлялась Канаэ в нарядном кимоно, обзывала дочь уродиной, напивалась с Кётой сакэ и гово­рила непристойности.

Супруг Канаэ, по-видимому, был крупным предпринима­телем. Однако Канаэ никогда не рассказывала, чем кон­кретно он занимался, не распространялась и о подробностях их семейной жизни. Если же она упоминала торговую фирму супруга или рассказывала, что к каждому из ее детей ходят на дом по два учителя, то делала это исключительно для того, чтобы похвастаться, выставить себя напоказ. При случае она любила щегольнуть иностранными словами, употребляя их совсем не к месту, часто не понимая даже их смысла.

О детстве О-Танэ и Канаэ, об их родителях и родствен­никах ничего не было известно, как, впрочем, и о прошлом других жителей нашей улицы. Здесь интересовались только настоящим, а если и случалось, что заговаривали о прош­лом, то рассказы эти, как правило, были на девяносто про­центов приукрашены вымыслом.

Вполне сознавая надуманность своего повествования, рассказчик тем не менее так проникался тем, о чем говорил, что даже плакал, если рассказ его был печальным. Да и слу­шатели нередко бывали тронуты до глубины души, хотя тоже прекрасно понимали, что потрясшая их история — чистый вымысел. Когда рассказчик начинал тешить свое тщеславие, они сердились на него, хоть и знали, что он все выдумал. А уж если он начинал похваляться тем, что в свое время был, к примеру, крупным богачом, или кичился своим нынешним процветанием, ему и вовсе не было по­щады.

Канаэ появлялась шикарно одетая, распространяя вокруг одуряющий запах духов. Она не обращала ни малей­шего внимания на глазевших на нее любопытных и, уж конечно, ни с кем не здоровалась. И тем не менее ее не порицали. Даже известные своим злоязычием здешние хозяйки, провожая Канаэ любопытными взглядами, испы­тывали к ней лишь чисто женскую зависть.

Однажды на нашу улицу прибыли важные дамы, осоз­навшие вдруг свое высокое призвание служить обществу. Они бесплатно раздавали старую одежду, сладости, порош­ковое молоко и кое-какие лекарства. Здешний люд неска­занно обрадовался. На нежданное богатство накинулись, как голодные звери на добычу. Ошеломленные дамы не успели и рта раскрыть, как к ним подступила толпа с крика­ми:

— И это все?! Чего ж так мало приволокли?! Натаскали всякого дерьма, да еще нос задирают, будто подвиг какой совершили! Катитесь отсюда, пока целы!

Подгоняемые градом камней, который обрушили на них ребятишки, дамы поспешили убраться восвояси.

И что удивительно, эти же самые люди питали к Канаэ, которая была воплощением спесивости и высокомерия, не вражду, не злобу, а уважение.

— Благотворительницам наподдали потому, что они унизили достоинство здешних людей, откровенно намекнув на их бедность, — пояснил принявший христианство Сай­та. — Эти важные дамы решили потешить подачками свое тщеславие и искупить свои прегрешения. Бедняки очень чувствительны к этому. Вот они и разозлились. А ведь в Библии сказано: «У тебя же, когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая».

— Чего тут понимать? — вступил в разговор старый Тамба. — Нет у нас вражды к госпоже Канаэ, потому что чувствуем: она одного с нами племени.

— А над Кацуко здешний люд насмехается, прямо в глаза уродиной называют, — продолжал Тамба. — Оправ­дываются тем, что, мол, без злого умысла. Да ведь это как сказать. Ненавидят ее, потому и дразнят. А за что ненави­дят? За то, что в этой Кацуко воплощена вся их горькая жизнь: работаешь-работаешь, а не воздается.

Зимой, когда Кацуко исполнилось пятнадцать лет, О-Танэ положили на три недели в больницу: нужна была срочная операция. Расходы взяла на себя Канаэ, но преду­предила, что эта сумма будет вычтена из денег, которые она высылает на содержание дочери. Последнее особенно возмутило Кёту, поскольку ударило по его карману.

— Слышь, Кацуко, — говорил он, рыгая, отчего ком­ната наполнялась запахом винного перегара. — Твоя тетка, которая заботится о тебе больше родной матери, больна. Не исключено, что смертельно больна. Понимаешь?

Кацуко продолжала молча работать.

— В доказательство того, что ты помнишь о ее заботах, ты должна работать вдвое больше. Ты ведь понимаешь, о ком сейчас больше всего беспокоится твоя тетка, о ком у нее болит сердце! — И Кёта внимательно глядел на Кацуко, пытаясь убедиться, что до нее дошел смысл сказанного.

Выражение лица Кацуко не изменилось, только руки стали работать еще быстрее.

— Эх, была бы ты лицом посмазливей да телом покреп­че, можно было бы найти для тебя прибыльную работу. А так, кроме надомной работенки, ничего не сыщешь. Ты уж работай как следует, чтобы свою и теткину долю выпол­нить. Поняла?

Кацуко молча кивнула головой.

Три недели она работала так, словно хотела узнать пре­делы своих физических возможностей. Надомная работа не бывает постоянной. Случается, подваливает столько, что и рук не хватает, а потом дней десять, а то и больше — ника­ких заказов. Этого Кацуко боялась больше всего. Она твердо усвоила, что работу надо выполнять быстрее и лучше других, чтобы все говорили: «На эту девочку можно положиться». Мысль о заказах не давала ей покоя ни днем, ни ночью.

Кёта, не в пример другим пьяницам, регулярно ел три раза в день. Даже если он пил где-то, то обязательно шел обедать домой и всякий раз требовал, чтобы ему подавали рыбу, мясо и непременно мисосиру.

— Что это за скумбрия? Погляди на шкурку, — ворчал Кёта, брезгливо тыча палочками для еды в рыбу. — У све­жей рыбы шкурка плотно прилегает, а у этой клочьями висит! А мясо! Сколько раз тебе говорил: не покупай мелко нарезанное. От него такой запах, будто оно у лоточника куплено. Это вопрос не столько кулинарии, сколько диете­тики.

Кацуко молчала и делала все возможное, на что была способна в свои пятнадцать лет. Но у нее не хватало ни денег, ни житейской мудрости, чтобы покупать свежую рыбу и ненарезанное мясо. Да и не было времени угождать привередливому Кёте. Кацуко работала до полного изнемо­жения, спать ей приходилось не больше трех часов в сутки.

Как-то Кёта проснулся далеко за полночь. Вышел по нужде, а когда возвращался в спальню, невольно обратил внимание на мерно посапывавшую Кацуко.

Кацуко лежала на спине, широко раскинув ноги. Поза была необычной. Она всегда спала, свернувшись калачи­ком, не меняя позы до самого утра. Кёта наклонился над девочкой, чтобы поправить сползшее одеяло. Слабо разви­тое тело Кацуко не таило в себе девичьей прелести. Но в тот момент — может, в этом был повинен лунный свет, про­никавший сквозь щель в двери, — обнаженное бедро Кацуко показалось Кёте округлым и чертовски привлека­тельным.

Кацуко открыла глаза и недвижными зрачками устави­лась на Кёту, будто и не спала вовсе.

— Закрой глаза, — хриплым голосом произнес Кёта. — Закрой глаза и лежи тихо. Ничего плохого я тебе не сде­лаю.

Но Кацуко продолжала молча глядеть на него. Тогда Кёта сам закрыл глаза, но и сквозь веки он продолжал видеть ее расширившиеся зрачки.

— Закрой глазищи! — визгливо закричал он.

На лице Кацуко появилось подобие улыбки. А может быть, она насмехалась над ним? Кёта затрясся, словно в ознобе, и поспешно зажмурился...

На следующий день, потягивая сакэ в соседней харчевне, он говорил хозяину:

— Знаешь, старина! Все бабы одинаковые — что в пят­надцать лет, что в тридцать. А некоторые в тридцать, а то и в тридцать пять наивнее, чем пятнадцатилетние. Бывает, девочка еще, а глядит на мужчину такими глазищами — как взрослая. Прямо сатана, да и только! Баба, скажу я тебе, старина, — это предмет не антропологического ряда, а, ско­рее, объект естествознания, а то и монстрологии — наука такая о чудовищах.

Когда О-Танэ вернулась из больницы, хлопот у Кацуко прибавилось. Девочке приходилось теперь еще и ухаживать за больной, отдельно готовить для нее, ходить за лекар­ствами и выполнять массу других мелких дел.

— Мне так повезло, так повезло, — словно опьяненная своим везением, повторяла О-Танэ, лениво потягиваясь на постели. — Когда меня положили на операционный стол, я подумала: суждено умереть — умру, зато не надо будет больше работать из последних сил. Но все прошло удачно, а теперь вот бездельничаю. Скажу тебе откровенно: с тех пор как я себя помню, впервые мне такое счастье привали­ло.

О-Танэ не пришло в голову поблагодарить Кацуко за труд и заботу, но девочка и не ждала от тетки слов благо­дарности. Измученная, она засыпала порой прямо за рабо­той, и О-Танэ всякий раз безжалостно будила ее. Кацуко ни разу не пожаловалась на усталость, ни словом не выразила свое недовольство. Только соседи заметили, что девочка очень похудела и осунулась.

Время шло, и О-Танэ окончательно выздоровела. Как-то раз, получив за работу деньги и решив как следует помыться, она отправилась вместе с Кацуко в бани Кусацу. Когда она увидела племянницу раздетой, она буквально оторопела. На исхудавшем теле девочки резко выделялись набухшие груди с почерневшими сосками и выпуклый живот.

О-Танэ стала более пристально наблюдать за Кацуко и заметила, что по утрам ее нередко тошнит, что иногда она полдня в рот ничего не берет, а то съедает по две порции кряду.

И, ничего не говоря Кацуко, О-Танэ отправилась с ней в больницу Ниёси. Больница помещалась в стареньком зда­нии, да и врачи были неопытные, но среди местных жите­лей она пользовалась популярностью, поскольку плата за осмотр и лечение была невелика.

Врач быстро осмотрел Кацуко и, выпроводив ее в ко­ридор, четко сформулировал диагноз: беременность на исходе второго месяца, опасных отклонений не наблюда­ется.

О-Танэ намекнула насчет аборта. Врач спокойно отве­тил, что не исключает такую возможность, поскольку девушка еще не достигла совершеннолетия, но на это нужно согласие родителей и... определенная сумма денег. О-Танэ скромно поинтересовалась суммой, и врач скромно назвал цифру.

Выйдя от врача, О-Танэ резко рванула Кацуко за руку.

— Кто он? Скажи, кто тебе заделал ребенка? Дело это твое, но все же скажи правду, кто он?

Поняв наконец, что она беременна, Кацуко сжалась в комок, рот ее приоткрылся, дыхание перехватило.

— Послушай, Кацуко, какой тебе смысл скрывать его имя? — настаивала О-Танэ.

Кацуко молчала. Может быть, она даже не слышала того, что говорила О-Танэ. Она машинально следовала за теткой, бессмысленно уставившись в одну точку.

О-Танэ подозревала, кто был виновником случившего­ся. По срокам выходило, что все произошло как раз во время ее пребывания в больнице и, конечно, дома — ведь Кацуко работала, не зная отдыха, и никуда не отлучалась. О-Танэ смущало только, что Кёта вот уже более пяти лет не касался ее, да и вообще всячески избегал женщин. По-видимому, это было следствием слишком бурно прожитой жизни. «Пьянице женщина ни к чему», — чванливо заявлял он и не нарушал своего правила. Неужто Кёта мог поль­ститься на Кацуко, которую даже родная мать называет уро­диной? Впрочем, О-Танэ не придавала случившемуся боль­шого значения, не испытывала ни досады, ни ревности. Но надо было решать: дать возможность появиться ребенку на свет или уничтожить его. Деньги, конечно, придется про­сить у Канаэ — другого выхода нет. И О-Танэ решила пре­жде всего поговорить с мужем.

Вечером, отправив Кацуко в харчевню за едой, О-Танэ рассказала обо всем Кете.

Кёта не на шутку перепугался. От страха он готов был выпрыгнуть из собственной шкуры. Однако, заметив, что в поведении О-Танэ нет ничего драматического, что она совершенно спокойна и намерена выяснить только одно: оставлять ребенка или нет, Кёта поспешил юркнуть обратно в покинутую им было шкуру.

— Надеюсь, — с дрожью в голосе сказал он, — надеюсь, ты не думаешь, что это я сделал ей ребенка?

— Я всего лишь спрашиваю у тебя совета.

— Да-да. Прежде всего надо решить, как поступить. А поиски виновника можно и отложить. Хочу только тебя предупредить с самого начала: я здесь ни при чем. Шутка ли! Ведь я для нее не просто дядя, я как отец родной, так и в книге посемейных записей отмечено, да разве я бы осме­лился на такое...

— Так что же все-таки? Пусть рожает? — прервала его О-Танэ.

— Где уж ей рожать! Слишком молода, да и что люди скажут? В этом случае разумней подходить с позиций не морали, а уголовной медицины, нет, что я говорю, — с позиций судебной медицины.

— Можешь ты, наконец, сказать что-нибудь вразуми­тельное? Оставлять ребенка или нет?

— Что с тобой поделаешь! Ты ведь понимаешь только язык газетных происшествий. Конечно, нет!

Затем О-Танэ заговорила об оплате врача. Придется вновь обращаться к Канаэ, но надо привести такие доводы, чтобы Канаэ не отказала, ведь недавно у нее уже просили деньги на оплату операции самой О-Танэ.

Послышался стук в дверь. Супруги прекратили разго­вор, и О-Танэ-пошла отворять. У порога стоял полицей­ский.

— Здесь проживает Ватанака Кацуко? — спросил он. О-Танэ утвердительно кивнула.

— Прошу вас немедленно следовать за мной к лавке Исэмаса. Совершено преступление.

— Что-нибудь с Кацуко?

— Ранили человека. Не исключено, что рана смертель­на. Возможно, пострадавший погибнет — ждем медицин­ского заключения. Попрошу вас следовать за мной.

В дверях появился Кёта.

Он вежливо поклонился и обратился к жене:

— Я слышал, что-то случилось с Кацуко. Пойди за ней скорее. Иди в чем есть, не трать время на переодевание.

Глядя на Кёту, полицейский спросил, не он ли является отцом Кацуко. Проведя тыльной стороной ладони по лбу, как это делают тестомесы, когда вытирают пот, Кёта поспешно ответил, что Кацуко приходится племянницей его жене, и, стараясь переменить тему, поинтересовался, насколько пострадала девочка.

— Поймите наконец, ваша Кацуко не потерпевшая, она сама совершила преступление, — раздраженно возразил полицейский. — Украла в рыбной лавке кухонный нож и пырнула им О-Кабэ, рассыльного из винной лавки Исэмаса. Мальчик в очень тяжелом состоянии.

У О-Танэ даже челюсть отвисла. Не говоря ни слова, она во все глаза смотрела на полицейского.

Кёта пытался осмыслить ситуацию, но никак не мог уло­вить суть происшедшего и, не зная, какой позиции ему при­держиваться, стоял с таким выражением лица, будто хотел сказать: вы, мол, поступайте как знаете, а моя хата с краю.

— Поторапливайтесь, — напомнил полицейский. — Я должен доставить вас к месту преступления и сразу же воз­вратиться в участок.

О-Танэ сняла висевшее у нее на шее полотенце и пере­дала его Кёте. Потом пошла в прихожую и сунула ноги в гэта. Ошеломление первых минут прошло, и теперь на лице ее не было и следа растерянности.

В лавке Исэмаса толпились полицейские и какие-то люди в штатском, видимо тоже имевшие отношение к поли­ции. Кацуко уже отвели в полицейский участок, а постра­давшего О-Кабэ отправили в ближайшую больницу Кусада. Полицейский, сопровождавший О-Танэ, передал ее чело­веку в штатском, который назвался Хориути. Он кратко записал показания О-Танэ и пригласил ее в полицейское управление.

— Мне хотелось бы сначала навестить О-Кабэ, — попросила О-Танэ. — Свидание с Кацуко можно и отло­жить. Меня очень беспокоит состояние мальчика.

Хориути посоветовался с усатым человеком в штатском и сказал, что возражений нет.

Перед винной лавкой собралась толпа — одни о чем-то шептались, другие, указывая пальцем на О-Танэ, доста­точно громко отпускали нелестные замечания в ее адрес. Но О-Танэ шла, ничего не видя перед собой и не прислуши­ваясь к их словам.

В больнице О-Танэ и Хориути встретил полицейский. Он выслушал просьбу О-Танэ и пошел посоветоваться с доктором. Вскоре он вернулся и сообщил, что во встрече ей отказано.

— Сейчас мальчик без сознания, ему делают перелива­ние крови, — сказал полицейский. — Когда придет в себя, обязательно передам о вашем посещении. А пока следуйте в полицейское управление.

— Как он себя чувствует? Действительно ли рана опасна для жизни?

— Трудно сказать что-либо определенное, — ответил полицейский. — Пострадавший потерял много крови. Он все время звал Кацуко, пока не потерял сознание. Ничего больше сказать вам не могу. Повторяю, вы должны немед­ленно следовать в управление. Не надо забывать, что вы родственница преступницы.

О-Танэ вернулась домой лишь после восьми вечера. В нос ударил резкий запах самогона.

— Ну как там? Что с Кацуко? Действительно ли она пырнула ножом этого сопляка из винной лавки? — заплета­ющимся языком спросил Кета.

— Погоди, сейчас расскажу все по порядку, — ответила О-Танэ, проходя в кухню. Она вымыла руки и начала гото­вить ужин.

— Я все думал, думал и решил: если Кацуко в самом деле пырнула этого мальчишку — причина одна: именно он заделал ей ребенка. Ты, полагаю, того же мнения.

Пока О-Танэ ужинала, Кёта продолжал свою бессмы­сленную болтовню. Но О-Танэ не покидало ощущение, будто за дымовой завесой слов он пытается скрыть от нее что-то важное.

— До чего же ты бесчувственная! — возмутился Кё­та. — Родную племянницу забрали в полицию как преступ­ницу, а ты ешь себе преспокойно. Поистине женщина — существо не психологического, а, скорее, физиологичес­кого склада.

О-Танэ продолжала есть, не обращая внимания на кол­кости Кёты. Своим видом и поведением она давала понять: ничего особенного не произошло, время позднее, и она про­голодалась, поэтому сначала поест, а потом расскажет все по порядку.

— Кацуко молчит, — заговорила О-Танэ, принимаясь за работу. — Полицейскому, который ее допрашивал, она призналась лишь в том, что стащила кухонный нож в рыб­ной лавке и пырнула этим ножом О-Кабэ. Сколько поли­цейский ни пытался выяснить причины, толкнувшие ее на преступление, Кацуко больше не сказала ни слова. Я тоже пробовала расспросить Кацуко, узнать, не обидел ли ее кто-нибудь, убеждала ее не упорствовать, ведь ей всего пятнад­цать лет и приговор не будет очень жестоким, но она молча­ла.

— Дело ясное, — перебил ее Кёта. — Этот парень обрюхатил девчонку — вот ей и стыдно признаться. Было бы что другое, она сразу бы рассказала.

О-Танэ молча слушала мужа, чересчур горячо настаи­вавшего на своей версии.

— Учти, если будут вызывать в полицию, меня это дело не касается. Кацуко не моя племянница, а твоя, — заклю­чил Кёта и отвернулся.

Допрос Кацуко пока не давал результатов. Все попытки выяснить причину преступления ни к чему не приводили.

— Противная девчонка, — пожаловался допрашива­ющий Кацуко полицейский инспектор. — Молчит, словно воды в рот набрала. А то вдруг начинает скалить зубы — вроде бы смеется. А присмотришься — нет, не смеется. Бывает, раздразнишь обезьяну, а она в ответ зубы скалит — злится. А здесь не поймешь — то ли смеется, то ли злится. Глянешь на этот оскал — и оторопь берет. До чего же неприятная девица!

О-Кабэ, к счастью, остался жив. Лезвие ножа прошло совсем рядом с сердцем, но не задело его, и теперь О-Кабэ быстро поправлялся.

— Не могу понять, почему Кацуко так поступила, — говорил он О-Танэ. — Она мне нравилась. Я жалел ее, угощал пирожками, и иногда мы вместе ходили поклониться Мёкэнсаме[80].

О-Кабэ и в самом деле часто защищал Кацуко от обид­чиков, ему не нравилось, когда ее обзывали уродиной. Кацуко, видно, тоже нравился О-Кабэ. Когда он угощал ее пирожками, она радостно улыбалась и всегда с удоволь­ствием принимала его приглашение пойти к Мёкэнсама, а по дороге даже разговаривала с ним.

— Наверное, Кацуко ранила меня по ошибке, иначе и быть не может, — рассуждал О-Кабэ. — Я не сержусь и готов сделать все, чтобы снять с нее вину. А раз я не считаю Кацуко виновной, значит, ее не за что и наказывать. Не правда ли?

Когда О-Танэ передала Кёте свой разговор с мальчиком, тот воскликнул:

— Так я и думал! Чувствует, прохвост, что нашкодил, вот и оправдывается. Где это видано, чтобы человек, кото­рого без всякой причины чуть не убили, стал бы так гово­рить: не за что, мол, наказывать! Да ведь тем самым он прямо-таки признает свою вину. Каков наглец, а ведь сопляк еще!

Надомная работа почти не оставляла О-Танэ свободного времени. Все же она успевала побывать и в лавке Исэмаса, и в полиции, и в больнице.

О-Танэ отправила письмо Канаэ, в котором в общих чер­тах описала ситуацию и попросила денег на лечение О-Кабэ. О-Танэ пыталась также добиться у полицейского инспектора разрешения забрать Кацуко домой, но пока ее попытки не увенчались успехом — упорное молчание девочки производило в полиции неблагоприятное впечатле­ние.

Однажды, в который раз вернувшись ни с чем из поли­ции, О-Танэ сообщила Кёте, что человек, вступивший в связь с девушкой, не достигшей совершеннолетия, может быть обвинен в изнасиловании. Так ей сказал полицейский инспектор.

— Это верно, — пробормотал Кёта, позевывая. — И если мы, родители Кацуко, как это записано в книге посе­мейных записей, подадим на этого парня в суд, его, само собой, обвинят в изнасиловании.

— Инспектор велел тебе явиться в полицию, — мед­ленно произнесла О-Танэ, приступая к своей обычной рабо­те. — Он сказал, что за неявку тебе грозит наказание.

— Меня? В полицию?! С какой стати? — возмутился Кёта, подозрительно вглядываясь в лицо О-Танэ.

— Кацуко о чем-то рассказала полицейскому инспекто­ру-

— А при чем тут я?

— Не знаю, — ответила О-Танэ, не прерывая рабо­ты. — Когда Кацуко узнала, что О-Кабэ остался жив, она согласилась дать показания. Вот инспектор и потребовал вызвать тебя.

— Какой вздор! Не знаю, что уж наплела эта испорчен­ная девчонка! Я всегда подозревал: когда-нибудь эта небла­годарная дрянь обязательно меня укусит, как собака кусает вскормившего ее хозяина.

Продолжая выполнять привычную работу, О-Танэ пере­вела взгляд на Кёту. Должно быть, ее удивило, что он так яростно поносил Кацуко. Однако лицо ее оставалось совер­шенно бесстрастным, словно окаменевшим.

— Вздор, вздор, конечно же, все это чепуха! И разве можно что-либо доказать?! — раздраженно выкрикивал Кёта.

— Кацуко солгала? — тихо спросила О-Танэ.

— Разве не ясно? Иначе зачем бы им вызывать меня в полицию! — продолжал вопить Кёта. — Мы воспитали эту чертовку, как родное дитя, а она отвечает нам черной неблагодарностью. Да она хуже скотины, подлая тварь!.. Ничего... У них нет никаких доказательств, никаких!

На следующее утро, допив оставшееся сакэ, Кёта ушел из дому, но в полиции так и не появился. Он обошел посред­ников, снабжавших работой его жену, выпросил у них аванс и исчез.

За лечение О-Кабэ заплатила Канаэ. Как-то она появи­лась в доме Кёты, разодетая в пух и прах, расселась и приня­лась чесать язык. На этот раз мишенью был Кёта. По-види­мому, он и у нее пытался выманить деньги.

— Но меня не проведешь! Я сразу поняла: что-то здесь не так, — тараторила Канаэ, горделиво вздернув носик. — У труса все на лице написано. А у него было такое лицо, такое лицо, словно ему предстоит бежать сотню миль в ботинках, надетых не на ту ногу. Я сразу смекнула: дело нечисто. Не дала ему ни гроша — и адиос[81]!

Наговорившись всласть, но не обмолвившись ни словом о Кацуко, Канаэ оставила деньги и удалилась.

Кацуко вернулась домой спустя три месяца. И сразу при­нялась за работу, словно ничего не произошло. С теткой она вела себя как обычно — не поблагодарила ее и не изви­нилась. И даже не поинтересовалась, куда девался Кета. Соседские дети, получив строгий наказ от родителей, пере­стали обзывать Кацуко уродиной и испуганно сторонились, когда она проходила по улице.

Кацуко так никому и не рассказала о том, кто надругался над ней и почему она пырнула ножом О-Кабэ. Похоже, девочка кое в чем все же призналась полицейскому инспек­тору, но, сохраняя служебную тайну, он ни с кем этим не поделился, и дело, как говорится, кануло в мрак неизвест­ности.

С той поры, как исчез Кета, отпала нужда покупать сакэ в лавке Исэмаса. А за соевым соусом и мисо Кацуко ходила в другую лавку, где они стоили дешевле.

О-Кабэ поправился и вышел из больницы, но О-Танэ сочла за лучшее не сообщать об этом Кацуко. Сама же девочка делала вид, будто разговоры об О-Кабэ ее вовсе не интересуют.

Но однажды, когда Кацуко возвращалась с покупками домой, О-Кабэ окликнул ее. На нем были шерстяные брюки и свитер, поверх — передник с изображением рекламы сакэ, на ногах — короткие резиновые сапоги.

— Здравствуй, Кацуко, — приветливо сказал он, оста­новив велосипед и опуская одну ногу на землю. — Почему не заходишь в нашу лавку?.. Извини, забыл, ведь дяди твоего теперь нет...

Кацуко спокойно взглянула на него, медленно опустила глаза и едва слышно прошептала:

— Простите меня.

Она сказала это так тихо, что О-Кабэ с трудом расслы­шал.

— Никак не пойму, почему ты это сделала, — заговорил он, в упор глядя на Кацуко.

Кацуко подняла на него глаза и снова потупилась.

— Хотела умереть, — ответила она.

— Хотела умереть? Ты?.. Кацуко кивнула.

— Что-то не пойму, — удивился О-Кабэ. — Умереть хотела ты, а убить пыталась меня...

— Трудно объяснить, — сказала она после некоторого раздумья. — Сейчас мне и самой это непонятно. Когда я решила умереть, мне вдруг стало страшно, очень страшно оттого, что ты меня забудешь. Забудешь, как только я умру...

— Так вот оно что... — с расстановкой произнес О-Кабэ. И неожиданно предложил: — Пойдем, я тебя пирожками угощу.

— Я не хочу есть, — сказала Кацуко.

— Ну, тогда до встречи. — О-Кабэ широко улыбнул­ся. — Знаешь, я начал кататься на коньках. Не на ролико­вых, а на настоящих. Когда научусь, приходи поглядеть.

Кацуко молчала. О-Кабэ вскочил на велосипед, махнул рукой и заработал педалями. Глядя ему вслед, Кацуко про­шептала:

— Прости меня, О-Кабэ...


Загрузка...