Суть морального субъекта Бруно осмысливает в понятии героической любви. Какое значение в этике Бруно приобретает понятие любви, заимствованное из платоновского наследия?

В понятии любящего человека выражается не только живая, эмпирическая, конкретная натура деятельного субъекта, единство его телесных, эмоциональных и интеллектуальных способностей. Речь идет о новом человеке, который отличается от человека, погрязшего в обыденности, замкнутого на повседневность. Любящий человек у Бруно - это человек, который стремится вырваться из круга вечной погони за богатством и прочими благами, из жесткой социальной иерархии и нацелен на новый общественный синтез. Он герой, творец, он не приемлет привычной повседневности, где "любовь принижена и движется, как бы пресмыкаясь, по земле, охваченная низкими силами"; его любовь "отдается более высоким деяниям" (14, 106). Бруно не мог выразить конкретность общественной практики иначе как в форме любви, тоски, вдохновенного чувства жизни. Речь здесь в сущности идет о возвышении индивида до уровня универсального общественного человека. Поэтические образы любовного стремления выражают разные аспекты деятельности субъекта.

Платоновское понятие любви Бруно истолковывает фактически как эстетический и философский шифр, кодирующий выход за повседневность жизни и преодоление отчужденности мира. Понятие любви у Бруно имеет, таким образо.м, своим содержанием деятельность, которая обозначает иной по сравнению с буржуазным приобретательством уровень практики. Состояние любви преодолевает закостеневшее противопоставление индивидуальности и общественной взаимосвязи. Пантеистическая теория стремится переосмыслить совершенно естественные для повседневного сознания очевидности, когда субъект неизменно имеет дело со сферами наживы, конкуренции, политической власти, общественного успеха. Бруно не просто антропологизирует платоновский Эрос. В его интерпретации любовь одновременно предстает как субъективный аспект пантеистически понятой природы.

Любовь представляет собой единство форм деятельности субъекта с миром реальных объектов. В ней практически осуществляется синтез субъекта и объекта.

Чтобы учесть оригинальность и величие антропологии Бруно, следует обратиться к роли эмоциональности в его понятии человека. Эмансипацию творческого человека Бруно понимает как освобождение его эмоциональной природы. Он разрушает фальшивый образ человека, чувственность которого подчинена разуму. Функция разума по отношению к конкретному субъекту не должна быть авторитарной, репрессивной. Бруно в своей этике выступает тем самым против сугубо идеологической, говоря точнее, идеологически ограниченной интерпретации разума, якобы призванного дисциплинировать субъекта путем его самообуздания. Критическое содержание классического понятия разума как метода рационального овладения природой применительно к этике оборачивается рационалистическим разрушением конкретного субъекта, состоящего якобы из хаотичной чувственной части и конформно-упорядоченной разумной части. Бруно не отрицает противоречивости страстей, более того, подчеркивает разорванность эмоционального, обуреваемого страстями субъекта. Он раскрывает противоречивость бытия человека.

И все же он не ставит вопроса о подчинении индивида неким абстракциям. Ему в корне чуждо представление об иерархии различных сторон субъекта под верховным началом калькулирующего разума. Бруно сознательно избегает такого рода закабаления индивида. Для Бруно конкретность природы человека и его способность действовать в качестве универсального общественного существа являются неприкосновенными. Понятие субъекта Бруно стоит выше односторонней рационалистической концепции; оно также выше эмпирического решения вопроса о моральности человека. Этика Бруно утверждает личность во всем богатстве и противоречивости ее проявлений - и индивидуальных и социальных.

Отрицая авторитарное понятие разума, Бруно спрашивает: "Почему интеллект вмешивается, чтобы диктовать закон чувству и лишать его собственной его пищи? Чувство же, наоборот, почему сопротивляется этому, желая жить по своим собственным, а не по чужим уставам?.. Нет гармонии и согласования там, где есть единственное, где какое-нибудь одно бытие хочет поглотить все бытие..." (14, 78). В другом месте того же сочинения он пишет: "Нет сильнее владычества, нет худшей тирании, нет лучшего господства, нет более необходимой власти, нет вещи слаще и нежней, не найти более жесткой и горькой пищи, не увидеть более жестокого божества, нет более приятного бога, нет более предательского и лицемерного деятеля, нет более царственного и верного творца, чем Амур, и, чтобы договорить до конца, мне кажется, что он есть всё и делает всё..." (14, 147). Противоречивость эмоциональности не устраняется, но точно так же она не дискредитируется перед лицом буржуазного благоразумия, выступающего под маской упорядочивающего разума.

В своей этике (и в этом ее своеобразие) Бруно не ставит вопроса о необходимости преодоления во что бы то ни стало внешней и внутренней противоречивости человека. Покой и внутренняя безмятежность - это не идеал Бруно. Ни в стихийном разуме, ни в интеллектуальной любви, ни тем более в религиозной вере не видит он выхода из творческой муки действующего субъекта. Пантеизм Бруно носит характер последовательно критический, направленный на изменение общества; он оттеняет творческую сущность человека. Бруно исходит из неустранимости страстей. "...Нет, - говорит он, - видов, ограничивающих вселенную (говорю относительно фигуры и размера), нет видов, ограничивающих ум, и нет видов, ограничивающих страсти... высшее благо должно быть бесконечным; и толчок страсти по направлению к нему также должен быть бесконечным... такое счастье страсти начинается в этой жизни, и в этом состоянии оно имеет свой модус бытия" (14, 172 173). Бруно, следовательно, утверждает реального, деятельного, поставленного перед моральным выбором индивида, и он (в этом его отличие от позднейших форм пантеизма) не стремится заменять действительного индивида вымышленным, философски препарированным субъектом.

Сочное описание героической любви возбудителя новой жизни, заполняющее многие диалоги Бруно, носит автобиографический характер. Познание выступает у Бруно как самопознание; героический энтузиаст в такой же мере познает мир, в какой исповедуется. Он преисполнен надежды победить, но если столкнется с превратностями судьбы, то мужественную смерть предпочтет недостойной жизни. Это - явный "ренессанс", возрождение античности не только как гуманистического образования и культуры, но и как личной готовности к новому типу героизма. Ниспровержение гомеровского героического идеала с его культом силы и мужества показывает, с каким необычайным простодушием и оптимизмом эпоха Возрождения обратилась к обновлению античности, которую она понимала на свой манер. Когда Бруно говорит, что не нужно никакого щита и оружия, кроме силы непобедимого духа и мужества, связанных с наукой и искусством, чтобы гарантировать гармонию и соразмеренность жизни, то это в такой же мере является возрождением античности, в какой и ее критикой.

Бруно решительно освободил внутренний мир субъекта от христианского самоистязания. Ничто из того, что происходит только в душе человека, не имея дурных последствий, нельзя назвать грехом. Внутреннюю установку одинокого, проводящего жизнь в никому не нужных молениях христианина необходимо заменить позицией деятельного, имеющего целью человеческое благо субъекта. Через все произведения Бруно проходит этот призыв к жизни во имя Родины и Человечества. Если теперь, говорит он, статуи ставятся лентяям, врагам разумного государственного устройства, то придет время, когда в высшем почете будут дела во благо Отечества и всех людей; для этого необходимо учреждать университеты. Традиции, которая связывала ценность человека с чистотой моральных мотивов, Бруно противопоставляет требование моральности поведения, реальной общности в самой жизни. Мораль выступает уже не как внутренняя субстанция, охраняемая от всех собственность индивида, а как его деятельность, его способ интеграции в общность. Ценность человека обнаруживается прежде всего в действии.

Как раз в контексте такого понимания отношения между моральным характером субъекта и его предметным поведением следует рассматривать понятие труда у Бруно, суть которого состоит не в деятельности, направленной на добычу средств к существованию, а в свободной самодеятельности человека. Деятельность должна быть сменой труда и досуга.

Бруно говорит, что забота и труд должны быть отграничены от досуга и досуг от труда, чтобы они могли отдохнуть друг от друга. Благодаря досугу работа становится разумнее, крепче, свежее, так как без отдыха трудно переходить от работы к работе. Поскольку непродуманные, разумно не осмысленные действия вообще не представляют ценности, то ничто ценное без достаточного досуга вообще не может состояться. Представление о движимом страстями, деятельном субъекте вполне последовательно находит продолжение в понятии неотчужденного труда: "Труд должен управляться Досугом, а Досуг - умеряться Трудом. Благодаря Досугу Труд становится разумнее, скорее и производительнее, ибо от труда очень тяжело переходить снова к труду... Пусть же не всегда ты, Досуг, будешь приятен, а только после достойных занятий!" (12, 142).

В этике Бруно важное значение придается внутренней сосредоточенности и силе духа человека. В ней встречается даже идея, связывающая мудрость с возвышением над толпой.

Но все же Бруно нигде не переходит границу, которая привела бы его к стоическому идеалу самодовлеющего мудреца.

Обращенность к внутреннему миру не имеет у него также религиозной окраски, наоборот, связана с критикой религии.

Для разума человека, говорит он, "не будет величайшим таинством уставить очеса в небеса, воздеть вверх руки, направить в храм стопы, навострить уши так, чтобы больше было слышно, нужно иное: уйти вглубь себя, имея в виду, что бог настолько близок с тобою внутри тебя, насколько это только возможно..." (14, 132).

Акцент на внутреннем мире субъекта ведет у Бруно не к стоической невозмутимости перед лицом мировых катастроф, а, напротив, к обоснованию личности, которая находит себя в деятельном служении всеобщему. Внутренняя самососредоточенность - не самоцель, а предпосылка принятия разумного решения, она призвана не удерживать от активных действий, а дать им правильное направление. Не в том состоит задача разума, чтобы регламентировать чувства или строить защитный вал против якобы чуждого индивиду внешнего мира. Если моральный субъект обращается к самопознанию, то это имеет целью яснее обозначить всю совокупность общественных условий поведения.

Объединение моральности и деятельности, выходящей за узкий горизонт эгоистического интереса, представляет один из самых значительных результатов пантеистической этики Бруно. Разрыв между духом, который призван заботиться только о самом себе, и реальным предметным поведением, лишенным морального содержания, был камнем преткновения для теории. Философы, начиная уже с Эпикура и стоиков, видели, что такой разрыв на деле разрушает внутреннюю целостность личности, вынуждает ее искать утешение в самой себе. Они как бы "изымают" мораль из мира, сводят ее к мотивации, субъективной настроенности. Моральность оказывается не чем иным, как формой снятия с морального субъекта ответственности за его поведенческие акты. Бруно же формулирует возможность преодоления разрыва между моралью и повседневными нравами в деятельности героического энтузиаста. Его этика постулирует устранение жизненных условий, которые предопределяют неизбежность разрыва между внешней и внутренней моралью, а самого субъекта разлагают на противоположные составные части.

Его этика не признает одномерности внутреннего мира человека, достигаемого насилием стоического самообладания.

Место Бруно (и самое почетное место) - среди, говоря словами Ф. Энгельса, "титанов по силе мысли, страсти и характеру, по многосторонности и учености" (1, 20, 346), которые в XV - XVI вв. выступили против духовной диктатуры церкви, средневековой тьмы, феодального застоя и положили начало одному из величайших прогрессивных переворотов, имевших своим содержанием развитие наук, промышленности, свободную инициативу индивидов. По историческому содержанию и классовому смыслу своего творчества Бруно открывает буржуазную эпоху.

Глава II

СКЕПТИЦИЗМ - НАЧАЛО КОРЕННОЙ

ПЕРЕОРИЕНТАЦИИ

ЭТИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ

Переход этики от одного исторического этапа к другому осуществляется путем прерыва единой линии развития, скачка, перехода в противоположность. Христианская этика настолько решительно порвала с античной традицией, что она, если брать не глубинные детерминации, а непосредственную историю идей, вообще возникла не из нее, а рядом с нею и в течение нескольких столетий ревниво охраняла свой неокрепший дух от "ядовитого" влияния языческой интеллектуальной вольности. Возникшая в результате кризиса античной культуры, она начала с отчаянных проклятий в ее адрес.

Этика Нового времени также вырастает из отрицания средневекового прошлого. Однако здесь разрыв был не столь резким, как в случае перехода от античности к средневековью. Коренная переориентация ценностей - с трансцендентной морали на человеческую, с этики откровения на эмпирическую этику, со слепого поклонения внешнему авторитету на ясное суждение разума, с темной мистики на достоверное свидетельство чувства, с текста на опыт сочеталась с признанием идеи бога и абстрактно-всечеловеческого морального языка, которые выражали преемственность с предшествующей средневековой системой ценностей, были своего рода охранной грамотой, необходимой, поскольку церковь сохраняла господствующее положение в духовной жизни. Это прикрытие обеспечивал скептицизм. Как буржуазная политика долгое время осуществлялась от имени короля, голову которого она потом не без удовольствия положит на плаху, так философия прикрывается средневековыми идеями, которые она в скором будущем отбросит как ненужную шелуху. Скептицизм, который мы рассмотрим на примере М.

Монтеня и П. Бейля, обозначил проблемное поле поисков и принципиальную идейную основу этики Нового времени.

1. МОНТЕНЬ

Эмпирическая этика Нового времени начинается с моралистических эссе Мишеля Монтеня (1533 - 1592), отмеченных необычайно тонкой психологической, социальной наблюдательностью. В них с поразительной безыскусностыо собраны бесчисленные моральные ситуации из жизни различных эпох и народов. Опыт моральных размышлений Монтеня неразрывно связан с живым моральным опытом его времени.

Это определяет продуктивность его в общем-то субъективистского стиля мышления, который совершенно чужд притязаний на научность, полноту, сверхиндивидуальную значимость: "Рассказывая о случившемся со мной, я не поучаю других, а поучаюсь сам; это урок, извлеченный мною для себя, а не наставление для других" (53, 1, 331). Впечатление субъективности усиливается тем фактом, что Монтень неустанно подчеркивает необязательность, случайность своих личных размышлений. Этическая рефлексия выступает для пего как нечто сугубо интимное. Монтень испытывает особую радость скептика, когда он, словно грациозный фехтовальщик, поражает школьную ученость, научную спесь, беллетристическую красивость, более того, самое тщеславие официального мира. Тем самым нарочито выставляемый субъективистский подход оказывается взрывоопасным, приобретает разоблачительный смысл. Монтеню удается проложить узкую тропинку, которая ведет одновременно и в царство поэзии, и в топи философской рефлексии.

С грубостью простолюдина выставляет Монтень на обозрение всю суровость фактов, считая все остальное простой или наукообразной фетишизацией этих фактов. Нужно, говорит Монтень, сорвать маски как с вещей, так и с людей.

Этот критицизм включает также саморазоблачение, беспощадную самокритику. Монтень вновь и вновь обращается к самому себе, подвергая свою душевную жизнь строгому эмпирическому анализу. Рискованное предприятие, более рискованное, чем можно предположить, - следовать за изменчивыми движениями пашей души, стремясь проникнуть в ее необозримые глубины (см. 53, 1, 91).

Монтень как бы со стороны рассматривает себя, свое место в обществе и, преисполненный искреннего отвращения к условностям, излагает собственные мысли, свои внутренние склонности и чувства, в том числе обычно скрываемые интимные ситуации. Так складывается морально-биографическая книга-исповедь XVI столетия. Нарочито подчеркиваемая субъективность взгляда и опыта, как мы считаем, служит в данном случае своеобразным прикрытием, позволяющим проникнуть в мир общественного опыта, взглянуть на него без идеологических шор. Здесь развивается стиль мышления, который с гордостью именует себя здравым человеческим рассудком и претендует на универсальную компетентность.

В рассуждениях Монтеня, которые на первый взгляд представляют результат его, как он сам говорит, чрезмерной болтливости, на самом деле утверждается ответственность субъекта перед самим собой, - субъекта, для которого собственное опытное мышление является одновременно лабораторией экспериментального разума. Дискредитируются все табу, и утверждается безусловное право и обязанность индивида быть лично убежденным в том, во что он верит и что проповедует.

Bon sens (здравый смысл) приобретает критически-разоблачительный характер: "Надо судить о человеке по качествам его, а не по нарядам, и, как остроумно говорит один древний автор, "знаете ли, почему он кажется вам таким высоким? Вас обманывает высота его каблуков". Цоколь - еще не статуя.

Измеряйте человека без ходулей" (53, 1, 234).

Как заклятый враг всякого обмана здравый человеческий рассудок разрывает прежде всего, обруч, которым сумасбродство и суеверие затянули разум, который нужен человеку, чтобы обеими ногами стоять ка земле и с открытыми глазами шествовать по миру. При всей вполне понятной осторожности Монтеня в его эссе "О том, что судить о божественных предначертаниях следует с величайшею осмотрительностью" мы читаем, что "истинным раздольем и лучшим поприщем для обмана является область неизвестного" (53, 1, 199). Этика Монтеня, которая имела влияние на последующие столетия и почти дословные заимствования из которой встречаются у Р. Декарта, Дж. Локка, Ж. Ж. Руссо, выступает как самосознающий разум моральной личности. Будучи скептической, она никогда не вызывает чувства пресыщения.

Свойственный эмпирическому разуму скептический дух выполняет в этике Монтеня критическую функцию. Вопреки идолопоклонству, которое свойственно как официальному миру, так и мещанской повседневности, эмпирический разум стремится понять наконец вещи такими, какими они непосредственно предстают перед нами. Ключевое положение Монтеня, разъясняющее его скептицизм, гласит: "Кто пожелает отделаться от всесильных предрассудков обычая, тот обнаружит немало вещей, которые как будто и не вызывают сомнений, но, вместе с тем, и не имеют иной опоры, как только морщины и седина давно укоренившихся представлений. Сорвав же с подобных вещей эту личину и сопоставив их с истиною и разумом, такой человек почувствует, что, хотя прежние суждения его и полетели кувырком, все же почва под ногами у него стала тверже" (53, 1, НО).

Ничуть не приходится сомневаться в буржуазно-освободительном контексте рассуждений Монтеня, ибо что может быть более противоестественным, чем зрелище, когда "целый народ должен подчиняться законам, которые были всегда для него загадкою..." (там же). И что может быть более варварским, чем включать разум в орбиту купли-продажи и торговать законами, предоставлять судебное ведомство тому, кто больше платит, отменять приговоры за наличные деньги и, наоборот, невинно осуждать тех, кто не может свою честность подкрепить тугой мошной?

Здравый человеческий рассудок, который пользуется "той же речью, какою пользуются на парижском рынке" (53, 1, 161), во времена Монтеня и Локка обладал еще необычайной взрывчатой силой, направленной на критику традиций, официальной идеологии, отличаясь в этом отношении от здравого буржуазного рассудка XIX столетия, получившего выражение в либеральном позитивизме и выполнявшего социально-охранительную функцию. В размышлениях Монтеня был намечен поворот к объективности суждений, к самим вещам. Прочь от предрассудков эпохи - таков был скрытый подтекст эмпиризма.

Эмпиризм с самого начала связан со скептицизмом.

В данном случае, однако, сомнение не имеет своей целью воздержание от суждений, античное epoche, а, напротив, призвано открыть путь к правильным суждениям, соответствующим самому реальному положению вещей. Скепсис в отношении предрассудков подготавливает почву для того, чтобы наконец подойти к явлениям объективно. Сомнение Монтеня является зеркалом, которое уменьшает вещи до их действительных размеров и возвращает им их естественный вид. С критически-скептической функцией эмпиризма связан поворот к богатству исторического, морального, психологического материала. Понятие разума в эмпиризме в принципе антидогматично. Едва ли можно себе помыслить философскую позицию, которая была бы более опасной для господствующего класса в эту эпоху абсолютизма и воюющих между собой религиозно-фанатических партий! Эмпиризм ориентирует на полноту фактов, которые нужно учесть для вынесения суждения. Отдельное он характеризует как одностороннее и тем самым подчеркивает момент относительности познания и практики. Эмпиризму XVI и XVII столетий присущ диалектический характер. Это выражается как в стремлении понять противоречивость действительности, так и в попытке охватить целостность общественных связей. Эмпирическое мышление, культивирующее прежде всего индуктивный метод, еще в том отношении антидогматично, что оно подчеркивает незаконченность индуктивного процесса.

Каждое суждение, как говорил Ф. Бэкон, верно лишь в рамках определенного круга фактов. Если возникают новые факты или видоизменяются старые, то следует, разумеется, изменить и само суждение.

Эмпирическое понятие разума подчеркивает подвижность мышления. Но не только. Оно требует также искренности мысли. Высказывать истину - это значит избегать заблуждений в том, что касается собственных речей и собственного опыта. Еще один момент, определяющий исключительно важное значение эмпиризма в философии Нового времени, состоит в открытии мыслящего Я. Это открытие, собственно говоря, и составляет основной предмет рассуждений Монтеня. Он исходит из права выносить суждения на основе одного лишь личного опыта и вменяет это в долг человеку. В неисчислимых вариациях обрисовывает он пользу и приятность жизни, которая направляется трезвым размышлением. Под ширмой субъективности излагаемых мыслей целеустремленно вырабатывается новое, а именно сенсуалистическое понятие субъекта. Оно заменяет теологическое понятие субъекта и точно так же противостоит спекулятивной традиции платонизма.

"Опыты" (1580) Монтеня провозглашают эмансипацию человека от феодально-теологического мировоззрения уже тем простым фактом, что они объявляют человека существом, способным к критической переработке опыта. Всем строем своих рассуждений автор показывает, что мы неизбежно втянуты в поток опыта. Он порождает в нас живую силу воображения. Тем самым весь мир становится некой сырьевой массой, из которой сила воображения создает свои образы. В нас возникает необозримое царство туманных образов, и сами мы все больше становимся всего лишь элементом в этой динамике воображения. В наших чувствах и представлениях заключено беспрерывное движение, которое нами осознается лишь отчасти. Многообразные впечатления и желания переполняют нас. Они в конце концов понуждают нас задуматься о самих себе. Диалектическое понятие эмпирического субъекта предопределяет центральную тему рассуждений Монтеня - открытие и раскрытие себя в мыслительном опыте. Монтень интересуется всеми вопросами, которыми интересовалась его эпоха. Но даже при рассмотрении самых отдаленных предметов он занимается самим собой.

В рамках скептицизма разум возвышается до исключительно конструктивной функции. Только самосознание индивида может породить субъекта как целостную монаду.

Субъект вырастает из сопряженного с опытом мышления, из рефлексии. Функция эмпиризма в данном случае вовсе не состоит в том, чтобы, как может показаться, растворить индивида в отдельных ассоциативных представлениях или состояниях воли и тем самым рассмотреть его как оттиск внешнего мира фактов. Напротив, эмпирически обоснованный разум пытается воспроизвести целостность субъекта.

"Жить - вот мое занятие и мое искусство. Тот, кто хочет запретить мне говорить об этом по моему разумению, опыту и привычке, пусть прикажет архитектору говорить о зданиях не своими мыслями, а чужими, на основании чужих знаний, а не своих собственных... Но я изображаю главным образом мои размышления - вещь, весьма неуловимую и никак не поддающуюся материальному воплощению... А тут я выставляю целиком себя напоказ: нечто вроде скелета, в котором с одного взгляда можно увидать все - вены, мускулы, связки, все в отдельности и на своем место... Тут я описываю не свои движения, а себя, свою сущность" (53, 1, 332-333).

Монтень не ограничивается фиксацией многообразия единичного опыта, а стремится выявить его всеобщность. Так, вполне в духе рационализма XVII столетия звучат его слова:

"Никакая добродетель не улучшается от искажения, а истина никогда не покоится на лжи" (53, 1, 333). Р. Декарт в "Рассуждении о методе" (1637), Дж. Локк в своем сочинении "Опыт о человеческом разумении" (1690) почти буквально повторяют это высказывание. В рассуждениях Монтеня можно усмотреть симптом и даже начало просветительского мышления. Заниматься самим собой - на первый взгляд это кажется индивидуальной прихотью, тщеславием. "Это, конечно, бывает. Но такая крайность проявляется только у тех, кто изучает себя лишь поверхностно; у тех, кто обращается к себе, лишь покончив со всеми своими делами; кто считает занятие собой делом пустым и праздным; кто держится мнения, что развивать свой ум и совершенствовать свой характер - все равно что строить воздушные замки; и кто полагает, что самопознание - дело постороннее и третьестепенное" (там же).

Единство, целостность субъекта предстают у Монтеня в духовной форме. Понятие духовной целостности человека не является в данном случае догматичным, точно так же как понятие опыта не было прагматичным. Понятие неэгоистического субъекта, который отмежевывается от буржуазной погони за выгодой и властью, предопределяет диалектичность монтеневского подхода к субъекту, стоящего выше разлада между прагматической эмпирией и догматическим моральным разумом. Диалектически окрашенный эмпиризм Монтеня связывает рациональность с противоположным ему миром опыта и преодолевает стоическое догматизирование субъекта как неизменной, всегда равной самому себе духовной сущности. Он дискредитирует саму установку всю жизнь хотеть одного и того же и одно и то же ненавидеть, рассматривая ее как порожденный рационализмом догматический миф.

Налицо необычайная противоречивость человека, этой неустойчивой, подверженной изменениям вещи; сама жизнь оказывается постоянным спором и переменой, состоянием непримиримого раздвоения, мерзостью, сопряженной с молитвой. "Молимся мы по обычаю и по привычке или, вернее сказать, мы просто читаем или произносим слова молитв.

В конце концов это всего-навсего личина благочестия. Мне противно бывает, когда люди трижды осеняют себя крестом во время benedicite ("благословите". - Авт.} и столько же раз во время благодарственной молитвы, а все остальные часы дня упражняются в ненависти, жадности и несправедливости" (53, 1, 282); "У порога дома, в который грабители пытаются проникнуть... возносят они молитвы, питая намерения и надежды, полные жестокости, жадности и сластолюбия" (53, 1, 286). Все это у Монтеня без особого оханья по поводу драматичности человеческого существования связывается с определенными формами мышления. Может быть, в представлении человека мир стоит на голове? Хороши же в таком случае критерии наших суждений! И когда, говорит Монтень, мы играем с кошкой, то, кто знает, не играет ли она с нами. За этими парадоксами скрывается больше, чем просто игра ума. Исторический опыт эпохи абсолютной монархии во Франции, которая возникает в ходе гражданской войны между королевским домом и крупной аристократией, а также Католической лигой и гугенотами, и придает эмпиризму Монтеня яркий диалектический характер. Важное рассуждение "О совести" говорит о том, что в пылу раскаяния, мучась совестью, человек и мир сплавляются воедино, события, которые происходят, суть мы сами, а сами мы исчезаем за событиями. "Аполлодору привиделось во сне, - читаем мы, будто скифы сдирают с него кожу и варят его в котле, а сердце его при этом приговаривает: "...это я причина всех этих зол"" (53, 1, 322). В высшей степени примечательно, что скептицизм Монтеня не изолирует индивида от общества, а на свой манер соединяет и даже растворяет в нем.

Эти тонкие размышления ведут далее у Монтеня к требованию отмены пыток и вообще унижения человека. Эмпирический метод, в котором властвует сомнение, критически заострен против всего, что вслед за Ницше можно было бы назвать монументалистским пониманием истории. Он учит, что и целое королевство - это лишь едва приметная песчинка в необъятности матери-природы (см. 53, 1, 147). В этом контексте следует также понимать низвержение мифа об Александре Македонском в эссе с элегантным и в то же время многозначительным названием "Различными средствами можно достичь одного и того же": молодой царственный герой античности предстает как оголтелый убийца, палач, разрушитель городов и целых народов (см. 53, 1, 13 - 14). Рассматривая вроде бы случайные и не представляющие всеобщего интереса события, Монтень приходит к исключительно взрывоопасным утверждениям, которые по своему духу вполне были бы достойны XVIII в. и к которым сам Руссо вряд ли бы смог что-либо прибавить. Можно только удивляться тому, говорит Монтень, что у угнетенных и забитых не вспыхивает революционный фанатизм.

В этой связи следует также упомянуть образцовое по языку и мыслям произведение "О каннибалах". В нем содержится известная идеализация дикаря, но суть дела состоит в другом - в идее о том, что унижение человека в цивилизованном обществе увеличивает меру несчастья. Здесь утверждается, что значительно большей дикостью, чем пожирание умерших, является поедание живых людей, что значительно хуже в тисках частной собственности разрушать живое, наделенное чувствами тело, чем жарить и есть его после того, как оно станет мертвым. Гордый своей цивилизованностью, человек XVI столетия вдруг становится в глазах скептицизма варваром, а презираемый дикарь - типом человека с характером. Оказавшись в Европе, этот дикарь должен был бы очень удивляться, "что между нами есть люди, обладающие в изобилии всем тем, чего только можно пожелать, в то время как их "половинки", истощенные голодом и нуждой, выпрашивают милостыню у их дверей", и найти весьма странным, "как эти столь нуждающиеся "половинки" могут терпеть такую несправедливость, почему они не хватают тех других за горло и не поджигают их дома" (53, 1, 198).

Этот скептицизм аристократа, укрывшегося от мира в библиотеке в башне своего замка, может показаться эстетической игрой, упражнением в иронии, вынужденным времяпрепровождением пресыщенного жизнью человека. Но такое впечатление сугубо поверхностно. В действительности мы имеем дело с познавательной установкой, которая вскрывает противоречивый характер человеческих отношений, не стремясь при этом скрыть или якобы преодолеть эти противоречия в некоей систематизированной умственной конструкции.

Скептицизм А1онтеня лишает мир самоочевидности, чтобы научить человека глубже и по-новому понять его содержание. Скептическая рефлексия превращается в поток, в котором исчезает все устоявшееся, официально принятое. Скепсис - это не только мировоззрение, которое в пору общественного хаоса (период складывания абсолютизма во Франции) позволяет гражданам вырабатывать свое собственное мнение и удерживает их от того, чтобы искать утешения в вере. Он является в то же время методом, вскрывающим противоречивость общественной жизни и человека. Он представляет собой позицию, которая позволяет индивиду оставаться суверенным субъектом в эпоху непримиримо борющихся между собой массовых движений, непрерывных политических интриг и переворотов. Более глубокие мыслители второй половины XVI в. отказались от образа гармоничного и универсального человека ренессансного платонизма, который до этого был господствующим также во французской литературе.

Монтень постоянно подчеркивал свою враждебность к системности. Фрагментарность и незаконченность его мышления есть нечто большее, чем факт личной биографии, - это отрицание школьного знания и школьного мышления, ориентированных на официальную точку зрения. Скептицизм Монтеня явился буржуазным обновлением мышления по сравнению со средневековым представлением об извечном мировом порядке со всеохватывающей многоступенчатой субординацией. В рассуждении "О суетности" Монтень говорит о хаотическом и изменчивом характере своей эпохи - тем самым ясно указывается историческая основа скептического сознания.

Суть монтеневского мышления лучше всего, пожалуй, воспроизводит рассуждение "Об упражнении". Здесь показано трудное рождение субъекта, свободного от религиозной скованности, преисполненного любопытства в отношении самого себя, вооруженного скальпелем наблюдательного разума. Подчеркиваемая субъективность мышления здесь уже выступает как оправдание сосредоточения разули на анализе своего Я. Только самонаблюдение позволяет субъекту открыть себя как особый мир, как микрокосмос. Открытие самого себя становится у Монтеня формой теоретической и моральной эмансипации субъекта еще по той причине, что саморефлексия противопоставляется им повседневному, обыденному сознанию. Разум выводит нас на просторы, где мы перестаем быть для себя чем-то чуждым.

Разъяснение себе самого себя является условием моральности. Но как бы познание и добродетель ни были связаны между собой, в этике Монтеня можно найти лишь предпосылки систематизированного этического знания. Суть же самой монтеневской позиции - рефлектирующий субъект, обозначающий себя в игре духа, эксперименте самопознания.

Монтень далек от того, чтобы ставить вопрос о преодолении практических преград на пути морального развития. Он хочет лишь показать, как при заданных условиях человек может благодаря саморефлексии приобрести духовную самостоятельность. Он - хороший знаток Стой - создает что-то вроде буржуазного варианта стоической личности. Говоря по-другому, он применяет к условиям своего времени стоическую модель нравственного отношения к миру.

Скептический эмпиризм Монтеня имел фундаментальное значение в ходе формирования классически-буржуазной этики еще, а может быть, и прежде всего по той причине, что в его рамках осуществлялось отделение этики от теологии и морали от религии.

Впервые немецкий гуманист XV в. Агриппа Неттесхеймский (1486-1535) в своем памфлете "О недостоверности и тщете всех наук и искусств" (1530) решительно противопоставил новый скептицизм аристотелизму, схоластической теологии, астрологии и алхимии, а своей критикой инквизиции, охоты за ведьмами, непомерных церковных прав, паразитирующего монашества и т. д. придал ему форму идеологической программы раннебуржуазных революций. Его сомнение простирается на все религии, включая христианскую, явившиеся, как он полагал, результатом обмана со стороны их основателей. Он придерживается идеи естественной религии, которая до середины XVIII в. была преимущественной формой отрицания религии. Скептицизм был хотя и неадекватной, но доступной формой теоретической критики религии и всей средневековой эпохи в целом; он представлял собой как бы форму стыдливого атеизма.

Скептицизм и его мировоззренческую функцию в XVI и XVII столетиях можно понять только в конкретном контексте нового исторического опыта. Великие путешествия, открытие новых стран и континентов, проникновение ведущих торговых держав Европы во все уголки земли существенно изменили саму опытную основу философско-этических размышлений и предопределили их антитеологическую направленность. П. Бейль, знаменовавший своим творчеством кульминацию раннебуржуазного скептицизма, в своей работе "Разные мысли, изложенные в письме к доктору Сорбонны по случаю появления кометы в декабре 1680 г."

(1683) доказательства против веры в кометы, абсолютности христианской религии, в пользу возможности морали без бога черпает в основном из появившихся тогда многочисленных описаний путешественников. Скептицизм доказывал связь господствовавших религиозных и моральных суждений с климатом, расовой принадлежностью и другими факторами. Для скованного официальной идеологией сознания уже открытие цивилизации индейцев было сопряжено с необычайно трудными вопросами: от кого произошли американцы? Как их не увлек греховный поток? Возникли идеальные образы дикаря, египетского мудреца, китайского мандарина, которые скептическим сознанием осмысливались в их контрастности по отношению к европейскому обществу, государству и церкви. Многие свидетельства путешественников (в том числе французских дипломатов и духовных лиц, участвовавших в посольстве 1685 1687 гг. на Сиам, сообщения из Китая о конфуцианской этике, не связанной с религией откровения) говорили о существовании таких же, как в Европе, моральных представлений при полном различии исповедуемых религий. Казавшаяся нераздельность морали и религии была опровергнута фактами.

"Опыты" Монтеня приобрели необычайную популярность, став самой читаемой книгой XVII столетия не только потому, что в них в живой и блестящей литературной форме были раскрыты необъятная глубина, крайняя напряженность и увлекательная сложность внутреннего мира человеческой личности. Решающее обстоятельство заключалось в том, что "Опыты" выражали исторические потребности эпохи: саморефлектирующий субъект Монтеня, рассмотренный в контексте конкретного исторического развития, является формой критики религиозно-феодального подавления человека, способом осмысления социальных и моральных перспектив общества. В "Опытах" Монтеня вместо человека, решения которого заранее предопределены высшими социальными инстанциями или "объективными" духовными системами, предстал человек, думающий собственной головой. Сам дух "Опытов", сам подход, извлекающий теоретические результаты из почти неисчерпаемого многообразия отдельных событий и их детализированного рассмотрения, выражает изменившуюся теоретическую ситуацию.

Историческое содержание эмпиризма обнаруживается в смелых обобщениях Монтеня о том, что религиозное заблуждение вовсе не является моральным преступлением, что религиозные и моральные представления есть дело привычки и что само необычайное многообразие противоречащих мнений исключает возможность установления того, какое из них является истинным. Реально практикуемая мораль противоречит соображениям о ее божественном происхождении; этот аргумент играл впоследствии важную роль у П. Бейля.

В своей апологии вероотступничества Юлиана в рассуждении "О совести" Монтень утверждает, что справедливость, терпимость, геройство вполне возможны вне христианской религии; более того, они могут сочетаться с самыми абсурдными представлениями.

Субъективно окрашенное моральное мышление скептицизма направлено против всего абсолютного и предстает как элементарная форма, в которой реальный субъект вновь овладевает моралью. Скептицизм начинает обозначать контуры "естественного" морального поведения. Особенно многозначительна позиция Монтеня в отношении центрального для понимания связи морали и религии вопроса, а именно вопроса о смерти. Основным свидетелем материалистического взгляда Монтеня по этому вопросу становится Лукреций. В рассуждении "О том, что философствовать - это значит учиться умирать" Монтень говорит, что смерть является частью природного порядка, частью нас самих:

"...вы становитесь мертвыми, прожив свою жизнь, но проживаете вы ее, умирая..." (53, 1, 88). Монтень понимает, что эта позиция враждебна психологии религии, которая фетишизирует смерть. Другой аналогичной проблемой являлось отношение к чуду. Монтень дает психологическое объяснение этого феномена. Он сводит переживание чуда человеком к вопросу о его образовании, к власти, которую образование имеет над нами, в том числе над нашим телом. Этот вопрос обсуждается им главным образом в эссе "О силе нашего воображения ".

Радикальное субъективирование проблем, истоки которых традиционно возводились к богу, оборачивается совершенно новым понятием субъекта: человек истолковывается как конкретность, состоящая из многочисленных, относительно самостоятельных органических сил. Естественный человек, чья сознательная деятельность суммируется из многочисленных неосознанных психических процессов, предстает у Монтеня, как и в последующей сенсуалистской антропологии, в качестве впечатлительного, эмоционального субъекта.

Эмоциональность человека является аргументом в борьбе против насилия над совестью, за независимость от государства, церкви, за справедливый суд и гуманное право. В такой фор.ме был осуществлен решительный поворот этики от теологического истолкования моральной проблематики к естественной морали человеческого сердца и индивидуальной рефлексии. Первоначально, в частности у Монтеня, это с неизбежностью было связано с эмпирически-описательным, фрагментарным понятием субъекта. Лишь впоследствии Локк придал эмпирической антропологии систематизированный вид, позволивший ей противостоять последовательной рационалистической теории картезианства.

Антропологический контекст скептицизма начального периода классической буржуазной философии, который изъял моральную проблематику из ведения религии и предложил новое понимание человека, правильно зафиксировал Гегель.

Как раз благодаря тому, говорил он, что скептицизм релятивирует действительность, отрицает плоский догматизм, а вместе с ним и те нравы и законы, для которых индивид является всего лишь объектом, он возвышает свободу над природной необходимостью. Гегель вскрывает двойственный характер скептического эмпиризма - его критическую настроенность по отношению к обществу и признание наличного состояния вещей.

Вместе с теологическим понятием разума в "Опытах"

Монтеня одновременно подвергается отрицанию всякое понятие разума, которое отвлекается от эмпирического индивида, игнорирует его. В том, что касается морали, разум буквально захлебывается в потоке различных не исчерпаемых в своем многообразии нравов, не способный свести их к единой основе. Решения разума в сложной психологической структуре человека являются лишь одним из моментов. Отсюда делается вывод, что никакая гармонизирующая духовная форма, никакой долг или добродетель не могут гарантировать субъекту покой, что нравственность не может быть сведена к определенной совокупности жестких, однозначных норм. "В зависимости от того, как я смотрю на себя, - читаем мы в эссе "О непостоянстве наших поступков", - я нахожу в себе и стыдливость, и наглость; и целомудрие, и распутство; и болтливость, и молчаливость; и трудолюбие, и изнеженность; и изобретательность, и тупость; и угрюмость, и добродушие; и лживость, и правдивость; и ученость, и невежество; и щедрость, и скупость, и расточительность... Всякий, кто внимательно изучит себя, обнаружит в себе, и даже в своих суждениях, эту неустойчивость и противоречивость.

Я ничего не могу сказать о себе просто, цельно и основательно, я не могу определить себя единым словом, без сочетания противоположностей" (53, 1, 296).

При всех достоинствах сенсуалистская концепция субъекта не выходит за рамки буржуазной идеологической перспективы и ведет к ряду неразрешимых проблем. Она не может перебросить мост между пропастью, отделяющей конкретного индивидуального субъекта от общественного субъекта как носителя всеобщих интересов. В этом ее основная трудность.

Для Монтеня непреодолимое раздвоение между всеобщим и индивидуальным является оборотной стороной существования абстрактных, отчужденных от индивидов добродетелей - героизма, самоотверженности, известности, славы, которые суть не что иное, как "самые бесполезные, ненужные и фальшивые из всех монет, находящихся у нас в обращении" (53, 1, 220). Эти добродетели-фетиши опутали индивида. "Среди тысячи наших привычных поступков мы не найдем ни одного, который мы совершали бы непосредственно ради себя" (там же). Герои войны, погибающие на поле боя, разве они совершают подвиги ради себя? Нет, отвечает Монтень, не ради себя, а ради тех, кого они никогда не видели и кто в это время, когда эти несчастные "герои"

испускают последний дух, утопают "в праздности и наслаждениях". И когда он формулирует свое программное положение: "Сосредоточим на себе и на своем собственном благе все наши помыслы и намерения!" (там же), то это следует понимать именно как требование буржуазной эмансипации личности. Но связь, опосредствование между индивидуальными и всеобщими интересами в рамках чувственноконкретного понимания субъекта предполагает, по .крайней мере в зародышевой форме, перспективу реальных общественных изменений.

Однако сам Монтень - впоследствии его почти дословно повторил Декарт в "Рассуждении о методе" - в эссе "О привычке и о том, что не подобает менять укоренившиеся законы" отрицает гражданские войны, всякое массовое движение и революционные изменения наличного состояния.

Он как бы боится определенности выводов, которые вытекают из его же рассуждений. Эту позицию можно объяснить отчасти непосредственным опытом философа, имевшим в виду прежде всего разрушительные религиозные войны: "Я разочаровался во всяческих новшествах... и имею все основания для этого, ибо видел, сколь гибельные последствия они вызывают" (53, 1, 112). Она имеет одновременно и теоретическое объяснение. Дело в том, что идея исторически преобразующего действия вообще несовместима со скептическим понятием субъекта. Субъект, как его истолковывает скептицизм, не располагает столь точным знанием, которое возвысило бы его до роли преобразователя истории. Никакой синтез между конкретным субъектом и всеобщими общественными интересами с точки зрения скептического эмпиризма невозможен. Но что же он тогда предлагает?

Скептицизм вынужден пойти по пути расчленения понятия субъекта на две области - личностную, внутреннюю и общественную, внешнюю. Расчленение субъекта на внутреннюю и внешнюю части является наряду с абсолютнзацией индивидуума решающей характеристикой классической буржуазной этики. Этот разрыв между внутреннесубъективным и внешнепредметным уровнями личностного развития определяет своеобразную ограниченность моральной свободы буржуазного индивида. Размышления о раздвоенности субъекта не обязательно должны вести к цинизму и, например, у Монтеня вовсе не носят цинического характера. Образ раздвоенного субъекта встречается во всех разновидностях классической буржуазной этики. Лишь пантеистическое направление стремится устранить его путем постулирования неантагонистического опосредствования между индивидом и обществом. Монтень очень резко подчеркивает двойственность моральной жизни. Его скептицизм стремится превратить саморефлексию в своеобразный внутренний защитный вал личности. "...Мудрец,- говорит Монтень,- должен внутренне оберегать свою душу от всякого гнета, дабы сохранить ей свободу и возможность свободно судить обо всем, - тем не менее, когда дело идет о внешнем, он вынужден строго придерживаться принятых правил и форм. Обществу нет ни малейшего дела до наших воззрений; но все остальное, как-то: нашу деятельность, наши труды, наше состояние и самую жизнь, надлежит предоставить ему на службу, а также на суд..." (53, 1, 111).

Моральная ситуация буржуазного индивида однозначно осмысливается Монтенем в ее противоположности между субъективностью и реальным поведением. "Опыты" Монтеня имеют ту несомненную заслугу, что они вскрыли эту противоположность и рассмотрели ее как условие социального общежития и подключения индивида к обществу. Официальная жизнь и выставляемые ею добродетели низводятся при этом до уровня условностей и церемониальных масок.

В той мере, в какой ограничивается сила и сфера действия официальных добродетелей, открывается простор частным интересам. Этика как бы реабилитирует частные интересы, рассматривает их как естественные устремления человека.

Противоречие между внутренней и внешней моралью, моральной мотивацией и фактическими нравами в реальной истории буржуазного общества приобретает самые драматические формы. Благородное сердце и просвещенная добродетель возмущаются насилием и мошенничеством, осуществляемыми, так сказать, по правилам; изощренный интриган со стоическим спокойствием подчиняет себе безобидное окружение; субъект и объект не могут вступить в отношения друг с другом, не вступив для этого в борьбу. Монтень, острый наблюдатель нравственной жизни, ощущает катаклизмы, которые таит в себе расчлененность субъекта. Этот тонкий и поразительно искренний мыслитель пишет: "И поведение человека, который сочетает гнусную жизнь с благочестием, кажется мне гораздо более достойным осуждения, чем поведение человека, верного себе во всем и всегда одинаково порочного... Один человек, открывшись мне, признался в том, что всю свою жизнь исповедовал догматы религии и выполнял ее обряды, хотя и отвергал их в душе, для того чтобы не утратить своего высокого положения и почетных должностей... Эта противоречивость, эта столь внезапная резкая переменчивость мнений, которую они выказывают, притворяясь перед нами, кажется мне каким-то чудом. Они являют нам душу в состоянии невыносимой агонии" (53, 1, 281-282). Эмпиризм Монтеня, скрытый смысл которого значительно глубже явного, не останавливается на ироническом релятивировании отдельных наблюдений и чувств, проистекающих из опыта: наряду с этим Монтень видит всеобщий характер фиксируемых им противоречий.

И само мышление Монтеня находится в их власти. Теоретически эта противоречивость наиболее ясно обнаруживается в переплетении стоицизма с аристотелизмом.

Рассуждение Монтеня "Об уединении" позволяет понять роль стоицизма в классической буржуазной этике: стоическое состояние духа прокладывает путь ко внутренней рефлексии, чтобы хаос внешнего мира, с которым мы неизбежно связаны, уравновесить порядком нашего внутреннего Я.

Тем самьш индивиду открывается возможность морально устойчивого существования в условиях катастроф буржуазного мира. Стоицизм потому и имел влияние на буржуазную мысль, что он позволял противостоять действительности буржуазных отношений, отмежевываться от них, оставаясь в то же время на их почве. Мотивы аскетического индивидуализма широко представлены в творчестве Монтеня.

Стоической является вся линия его размышлений, направленная на поиски устойчивого субъекта, который неизменно противостоит конкретной жизни. Порок - это непостоянность, неупорядоченность; добродетель и мудрость, напротив, говорит Монтень вслед за Сенекой, состоят в том, чтобы всегда желать одного и того же - справедливости. Абстрактное стоическое понятие добродетели у Монтеня приходит все время в конфликт с живым субъектом, который в каждой новой ситуации вырабатывает новые представления, до краев переполнен противоречиями, руководствуется своими впечатлениями и интересами. Разве не антистоически звучат слова Монтеня: "Ведь мудрость это умение владеть своей душой, которой она руководит осмотрительно, с тактом и с чувством ответственности за нее" (53, 1, 307)? Так понимаемая мудрость не столько властвует над душой, сколько приноравливается к ее чувственным стремлениям и даже капризам.

Сенсуализм Монтеня еще не дошел до развитого понятия социально активного человека, которое было выработано Руссо и Гельвецием. Стоическая традиция рассматривает конкретно чувствующего субъекта как страдающее существо, жалкое в своих горестях. Такое толкование присуще и Монтеню. И все же его сенсуалргзм выходит за рамки стоической традиции. Монтень истолковывает чувственность как форму индивидуальной активности. И хотя он не поднялся до понимания социальной природы человека и радикального обновления общества, его стиль личностного самоуглубления, нравственного самоанализа является гениальным духовным экспериментом, имеющим большое историческое значение.

Это был важный этап на пути освобождения личности от феодально-церковной идеологии.

Сосредоточенный на внутренней жизни личности, Монтень сужает формы ее нравственной активности, среди которых решающее место отводится дружбе. В своем понятии дружбы он заново возрождает великую тему античной этики, связывая с нею возможность социальных отношений, которые преодолевают разрыв между внутренним миром и внешним поведением субъекта и тем самым делают излишними официальные добродетели и обязанности, противостоящие реальному индивиду. Дружба привлекает Монтеня как общественная связь, которая зависит от самого субъекта.

Монтень отграничивает дружбу от всех других форм общения, которые рано или поздно оказываются сопряженными с институциональным насилием. Даже брак остается действием, которое свободно только до его заключения. Монтень исследует дружбу, ищет в ней возможность свободного общения, т. е. такое социальное отношение, которое поднимает индивида над его эгоистичностью и позволяет остаться верным самому себе. Натолкнувшись на антагонизм между субъективной свободой и социальным порядком, Монтень пытается преодолеть его таким образом, чтобы одно не приносить в жертву другому [О том, что размышления над этим противоречием составляют суть этики Монтеня, хорошо показывает О. Г. Дробницкий в своей книге "Понятие морали". Монтень, рассуждает Дробницкий, с одной стороны, фиксирует две различные ипостаси морали: субъективные установки и объективно существующие нравы; понимает, что ни то ни другое нельзя вынести за ее скобки; с другой стороны, он видит, что эти два компонента взаимоисключают друг друга, не поддаются синтезированию. Монтень и в самом деле установил, что мораль расколота на две половинки, и он стремится объединить их в целое.

В этом его великая заслуга (см. 138, 40 - 45)]. Абстрактный характер моральных добродетелей, которые, как фетиши долженствования, противостоят человеку и реализовать которые можно, лишь заплатив определенную, притом очень дорогую, цену, в принципе может быть преодолен. Конкретным случаем такого преодоления и является дружба. О ней Монтень говорит восторженно, но не впадая в социальные утопии и не изменяя общему автобиографическому духу своего мышления. Рассмотрение дружбы - этого морального идеала скептика, которого он сам стыдится, - также носит у Монтеня социальнокритический характер. Единение между подлинными друзьями, "будучи поистине совершенным, лишает их способности ощущать, что они тем-то и тем-то обязаны один другому, и заставляет их отвергнуть и изгнать из своего обихода слова, означающие разделение и различие, как, например: благодеяние, обязательство, признательность, просьба, благодарность и тому подобное. Поскольку все у них действительно общее: желания, мысли, суждения, имущество, жены, дети, честь и самая жизнь - и поскольку их союз есть не что иное, как - по весьма удачному определению Аристотеля - одна душа в двух телах, - они не могут ни ссужать, ни давать чтолибо один другому" (53, 1, 178).

Однако слишком жестокой была действительность человеческого бытия, слишком трезвым мыслителем был Монтень, чтобы не видеть, что человеческая ассоциация - дружба не имеет корней в наличном мире и, если появляется, то случайно, "один раз в три столетия" (53, 1, 171). Скептический взгляд, который обнаружился даже во взгляде на дружбу, показывает: вскрыв противоречия социально-нравственного бытия человека своей эпохи, Монтень был далек от того, чтобы сглаживать, идеологически прикрывать их.

В этом и заключалась его сила.

2. БЕИЛЬ

Ранний просветитель Пьер Бейль (1647 - 1706) возвысил монтеневсккй скептицизм, носивший у того по преимуществу характер личностно-самоутверждающей рефлексии, до уровня исторической критики. Его первоначальный замысел - на примере популярного в то время "Исторического словаря"

Л. Морери дать исправление ошибочных представлений по вопросам истории, религии, политики. Он вылился в знаменитый "Исторический и критический словарь" Бейля, направленный против предрассудков с точки зрения естественного света разума. Применительно к этике это прежде всего означало отделение морали от религии, доказательство самодостаточности морали, ее независимости от веры. Социально-критическая направленность скептицизма приняла у Бейля форму конкретного исторического анализа, обсуждения насущных проблем духовной жизни той эпохи. Во французской культуре XVII в. он увидел массу нерешенных вопросов и противоположных тенденций; он чувствовал одновременно, что все философские системы заключают в себе примирительное, некритическое начало и что общественные противоречия не могут быть адекватно осмыслены в рамках метафизической традиции. "Пьер Бейлъ не только разрушил метафизику с помощью скептицизма, подготовив тем самым почву для усвоения материализма и философии здравого смысла во Франции. Он возвестил появление атеистического общества, которому вскоре суждено было начать существовать..." (1, 2, 141).

Вклад Бейля в историю этики связан прежде всего с положением, "что все законы морали без исключения необходимо подчинить естественной идее справедливости, которая, точно так же как и метафизический свет, озаряет каждого человека, рождающегося на свет" (9, 2, 271-272). В особенности это относится к библейским текстам, и "всякая отдельная догма, выдвигается ли она как содержащаяся в Писании или как-нибудь иначе, ложна, если ее опровергают ясные и отчетливые понятия естественного света, в особенности касающиеся морали" (9, 2, 279). В данном случае Бейль придерживается социнианской точки зрения [Т. е. точки зрения последователей Л. Социна (1525 - 1562).], согласно которой не может быть ничего в откровении, что не было бы доступно познанию, хотя сам он и не отождествлял себя с социнианами.

Подлинные основоположения христианской религии, из которых лишь некоторые (о триединстве, наследном грехе, предопределении и др.) враждебны Писанию и разуму, могут и должны быть подвергнуты суду разума, потому что и то и другое - и откровение, и естественный разум - даны богом. Поэтому вера и знание в принципе могут не противоречить друг другу. В такой форме рационализм скрывает свою антирелигиозную суть.

Бейль переносит моральную проблематику на почву исторического опыта и, как эмпирик, фиксирует кричащее противоречие: религиозность не обязательно связана с моральностью. Напротив, история всех христианских народов, даже история самой церкви полна мерзостей. Свои примеры Бейль заимствует из истории папства, крестовых походов, повседневного поведения христиан.

Кроме того, Бейль находит много нехристианских народов, не знающих лжи, убийства, торгашества и других пороков, которыми изобилуют богомольные христиане. Более того, полагает Бейль, скорее можно представить, допустить существование морального общества атеистов, чем фанатичных христиан, хотя само христианство и учит терпению деятельной любви [Это знаменитое положение Бейля уже во второй половине XVI в.

было общим достоянием нидерландских свободомыслящих (см. об этом: 257, гл. 1)].

За этим известным парадоксом Бейля скрыта та в высшей степени смелая и правильная мысль, что христианская религия ведет к фанатизму и моральной испорченности, а атеизм является выражением здравого разума и естественной порядочности. В этом смысле Бейль реабилитирует атеистов Л. Ванини, Б. Спинозу, Диагора Мелосского. Говоря о том, как набожный французский королевский двор преследовал кальвинистов, рассказывая об ужасах Варфоломеевской ночи, Бейль заключает: "Если бы французский двор был атеистическим, он никогда не поступал бы так" (9, 2, 230).

Историческая аргументация Бейля выявляет также ограниченность и подвергает смелой критике некоторые моменты рационалистического понимания человека. Еейль раскрывает противоположность между разумом и религиозной верой, с одной стороны, и поведением индивида - с другой, поназывая тем самым идеологический характер философии и религии. Отвлекаясь от немногих всеобщих правил естественной морали, которая древнее философов и Моисея, можно с достоверностью утверждать, "что познания души отнюдь не являются причинами наших действий" (9, 2, 222), что не общие представления головы, а непосредственные страсти сердца определяют наши действия и, вообще говоря, "вера в религию не управляет поведением человека..." (там же). Более того, люди не соблюдают даже элементарных положений естественной морали (таких, как благодарность по отношению к благодетелю, верность данному слову, следование ГОЛОСУ совести и т. д.), хотя они и являются божественными заповедями, воплощением вечного разума.

Чем же руководствуется человек?

Радостью, непосредственным личным интересом, отвечает Бейль. Это утверждение не является, однако, для него само собой разумеющимся. Он видит противоречивость реального эмоционального субъекта и пытается дать ей сенсуалистическое истолкование. Одновременно он признает важную регулятивную роль рационалистически истолкованного понятия разума. Есть законы мышления, которые независимы от воли и служат основанием ее правил; самое важное из них состоит в том, что "существуют благородные дела, совершать которые прекрасно и похвально не по причине пользы, каковая от этих дел последует, а потому, что дела эти согласны с разумом" (9, 2, 248). Отсюда Бейль делает вывод, что атеисты также могут соподчинять свою волю разуму и следовать законам естественной морали. Общий дух этих рассуждений, вне всякого сомнения, направлен на изгнание теологии из этики, на истолкование религии как формы отчуждения морали от реальных индивидов. Более того, Бейль обнажает скрытый за религиозной моралью эгоизм, когда нечто делается или в ожидании награды, или из страха наказания; он не без удовольствия приводит рассказ о женщине, которая хотела сжечь рай и затопить пламя ада, "дабы люди служили божеству не из корыстных расчетов..." (9, 2, 247).

Обосновывая расхождение между мышлением и действием, всеобщую противоречивость человека, Бейль выходит за рамки классической культуры XVII в. и предвосхищает более поздний философский анализ человека. Он пишет: "Человек - существо разумное, не спорю, но не менее верно, что он почти никогда не поступает сообразно своим принципам" (9, 2, 213). Из того факта, что не познания разума детерминируют каши действия, Бейль делает некоторые существенные выводы. Первый состоит в разграничении теоретического и практического поведения. Человек может логически рассуждать, но едва ли будет "логически", т. е. соответственно общепризнанным максимам, действовать.

Далее, Бейль выявляет расхождения между намерением, объяснением и действием и делает следующий вывод о противоречивости самого морального поведения. Он, разумеется, видит, что за нагромождением всеобщих теоретических правил поведения скрывается живая личность, которая принимает решение соответственно своим частным желаниям, склонностям и привычкам. Но Бейль не останавливается на противопоставлении разума и страстей. И он не стремится в духе сенсуализма свести личные интересы к некоей эмоциональной целостности. Бейль показывает, что человек всем сердцем вовлечен в противоречие между интересом и верой, он столь же тверд в практическом эгоизме, сколь искренен в моральных помыслах. К наиболее сильным страницам его сочинения "Разные мысли, изложенные в письме к доктору Сорбонны по случаю появления кометы в декабре 1680 г."

относятся размышления о крестовых походах, где он показывает, что рыцари разбоя были одновременно ревностными верующими: "Большинство участников крестовых походов... не отрекались в душе от своей религии, когда начинали творить все те опустошения, какие они совершили" (9, 2,

219).

То, что теоретически общепризнанные положения весьма слабо влияют на практическое поведение, слово и дело противоречат друг другу, - довольно типичная постановка вопроса, свидетельствующая о трезвости, реализме Бейля. Но мыслитель идет дальше - распространяет скептицизм на исторический опыт и выявляет противоречивость господствующей культуры. Фактически он формулирует проблематику последующего столетия - столетия Просвещения: не являются ли традиционные идеи колоссальным заблуждением или даже попросту обманом? Как возникли эти "противоестественные" идеи, какова их функция по отношению к противоречащему им фактическому поведению ? Каково на самом деле отношение между всеобщим и частными интересами и чьим реальным интересом является этот фиктивный, но представляющий грозную силу так называемый всеобщий интерес?

Наконец, историчность взглядов Бейля позволила ему вплотную подойти к пониманию социальной сути так называемого морального парадокса между благими помыслами и порочными поступками. Он установил, что по мере перехода от теоретических максим к их реальному осуществлению в действии намерения претерпевают часто такие метаморфозы, которые имеют целью скрыть действительные мотивы поведения. Бейль обнаруживает, что в человеке рядом и как бы параллельно сосуществуют взаимоисключающие уровни духовной жизни, среди которых расхождение между мотивами и мотивировкой является для этики самым важным. Лицемерие субъекта есть предпосылка его интегрирования в общество, где благородная вера идет рука об руку с жестоким эгоизмом. "...Человек - орешек, который всего труднее раскусить всем создателям философских систем. Он представляет собой камень преткновения и для верных, и для ложных взглядов. Он ставит в тупик натуралистов... Он ставит в тупик ортодоксов... Здесь перед нами хаос более запутанный, чем хаос поэтов" (9, 2, 430). Разум сопровождает характер от одного триумфа к другому или пленяя его, или становясь его пленником. Человек пытается бороться с заблуждением и в конце концов боится открыть, что наша душа больше приспособлена ко лжи, чем к правде.

Согласно моральному учению Бейля, человек есть одновременно и разумное существо, и подлый эгоист. Его особая заслуга состоит в том, что он этот факт не психологизирует, а рассматривает как историческое явление. Он не дает решения этих проблем, его мышление - критически разоблачающее, а не систематизирующее. В творчестве Бейля скептицизм достигает своего высшего пункта. Однако сам скептицизм оказался не в состоянии дать решение моральных проблем, столь остро и глубоко им поставленных.

Впрочем, как мы увидим, этого не смогла сделать и вся последующая классическая буржуазная этика. Оставаясь буржуазной, она не могла этого сделать в принципе, ибо разящий антагонизм между нравами, поведением, внешним социальным существованием личности, с одной стороны, и ее моральным сознанием, разумом, внутренним опытом - с другой, принадлежит к самой сути буржуазных общественных отношений и не может быть решен на их основе. Но для осознания этой глубокой и печальной истины необходимо было исчерпать различные варианты теоретического синтеза той противоречивости морального бытия человека, которая столь остро, смело и искренне была вскрыта скептицизмом:

чтобы понять безвыходность положения, надо убедиться, что все выходы закрыты.

Прежде всего поиски сосредоточились на выяснении того, может ли разум и если да, то каким образом внести гармонию, организовать, упорядочить хаотичное и противоречивое бытие людей. Возникают различные варианты рационалистической этики.

Скептицизм всегда выражает нечто большее, чем простое сомнение. Анализ этического творчества Бейля полностью подтверждает это. В его случае, как, впрочем, и в случае Монтеня, скептицизм является компромиссной формой, под прикрытием которой этика Нового времени эмансипируется от теологии, вообще от средневекового строя мысли. Непреходящая заслуга скептической этики состоит в том, что она обратилась к исследованию реальных нравов и тем самым обозначила новую, историческую перспективу морали; она перевела вопрос о нравственном самоосуществлении личности в эмпирический план.

Глава III

РАЗУМ ПРОТИВ ХАОСА СТРАСТЕЙ

XVII век является по преимуществу веком рационалистической этики, которая исходит из убеждения, что только человеческий разум может стать источником и основой нравственного порядка. Мораль - не трансцендентная сущность, предзаданная человеку, а состояние самого человека как разумного, мыслящего существа. Эта установка означала, что этика Нового времени окончательно освободилась от средневекового мышления, сбросила религиозную оболочку и выработала свою собственную теоретическую основу. То, что считалось прерогативой и привилегией бога, - ответственность за нравственный порядок в мире, честь и бремя решений относительно целей, смысла человеческой жизни - берет на себя разум.

Этику XVII в. нельзя понимать как возрождение или новый вариант традиционного идеала созерцательного блаженства, хотя, разумеется, такого рода мотивы в ней встречаются. Разум становится принципом этики лишь в единстве познавательных и регулятивных функций. Он адекватно выражает законосообразность мира, всеобщее, интересы рода и привносит эти знания в реальный жизненный процесс.

Разум в философии и этике XVII в. - не способ ухода от мира, а средство его организации. Он выступает в качестве высшей инстанции внутри индивида, решительным образом подчиняющей себе все его страсти, склонности, интересы.

Разум не просто уравновешивает страсти, указывая каждой свое место и время, а стремится придать всей человеческой жизнедеятельности разумный смысл. В разуме и через разум эмпирическое бытие получает этическую санкцию. Более того, сама вера в силу разума становится нравственным принципом, социальной позицией.

В зависимости от того, как понимается конкретный механизм приведения страстей, интересов, живых нравов в соответствие с моральными нормами разума, возникают различные варианты рационалистической этики, наиболее выдающиеся из которых - моральные системы Декарта, Спинозы и Гоббса - мы рассмотрим в данной главе.

1. ДЕКАРТ

Применение Рене Декартом (1596-1650) механики для объяснения телесных и элементарных психических функций человека привело к решительному повороту в понимании морали - ее естественнонаучному истолкованию. Эта переориентация, как ясно сознавал сам Декарт, открывала новые перспективы и находилась в явном диссонансе с господствовавшим образом мыслей. Этика Декарта, которая излагается им в сочинении "Страсти души" (1649), в письмах (1645)

принцессе Елизавете Пфальцской, а также в третьей части "Рассуждения о методе" (1637), характеризуется острым противоречием между естественнонаучным подходом и традиционными идеалистическими установками моральной философии. Попытка механистического объяснения психических процессов означает прежде всего переход к анализу деятельности души как явления объективного, подчиненного каузальности. В одном из писем Декарт прямо говорит, что хочет рассмотреть страсти как физик, естествоиспытатель.

Сочинение "Страсти души" намечает механистическую модель субъекта и его деятельности. Его непосредственный замысел - материалистически-причинное объяснение психических процессов, которые были до этого вотчиной теологии. Декарт выделяет в человеке две функциональные области: телесную и чисто духовную, которые противостоят друг другу как антиподы. Меж ними расположено "поле"

эмоций, состоящее из шести чувств: удивления, любви, ненависти, желания, радости, печали. Чувства образуют одновременно систему рычагов, соединяющих дух с телом и с окружающим миром вещей. Как приводные ремни души и побудительные силы телесного движения, они придают действию субъекта настойчивость и постоянство. Благодаря эмоциям мыслящая душа во имя собственного самосохранения устанавливает согласие с самодетерминирующимся предметным миром.

Декарт развертывает законченную теорию предметного поведения с точки зрения механики. Различные уровни деятельности - мышление, воля, чувства предстают как взаимодействующие, но разделенные факторы. Сильная сторона этой теории заключается прежде всего в богатстве эмпирических психологических наблюдений и в ориентации на опыт естественнонаучного исследования в психологии, что для первой половины XVII в. было смелым шагом и свидетельствовало о гениальной прозорливости Декарта, осознавшего широкие возможности новой, механистической науки. Он начинает в деятельности души выделять моменты, которые подвергаются им естественнонаучному рассмотрению. Он демистифицирует и истолковывает как систему рефлекторных механизмов область инстинктивного поведения животного, и прежде всего загадочную область бессознательного, говорит в этой связи о возможностях дрессировки. Рефлекторные механизмы возникают благодаря привычке и образуют стереотипы, о существовании которых мы не знаем.

Эмоциональные процессы, с точки зрения Декарта, представляют собой вращающийся диск, на котором состыковываются, соединяются тело и мыслящая субстанция в человеке. На "поле" эмоций взаимно уравновешиваются механическая детерминация и мир духовной свободы. Страсти усиливают сигналы тела настолько, что они становятся предметом постоянного внимания мыслящей души. Душа обуздывает чувства, которые склонны к беспокойству, безмерности, приключениям, и через них управляет телом.

Предположение о связи души и тела через посредство особого органа - так называемой шишковидной железы - было в этой связи очень важной попыткой соединить воедино динамизм субъекта, действующего свободно, со всеобъемлющим механистическим детерминизмом естественнонаучного материализма.

Во второй части "Страстей души" дается механике-материалистическая систематизация человеческих чувств в единстве с их телесными выражениями (изменение цвета лица, слезы, смех и т. д.). Человек изображается как автомат, который благодаря психическим процессам (страстям) и в целях оптимизации своего существования приспособляется к внешнему миру или вступает с ним в конфликт. Здесь мы видим трезвый, стимулированный буржуазной эпохой взгляд на человека; в нем нет ничего от католической скованности или протестантского страха перед душой: телесная машина, которая обслуживает нас, должна быть хорошо отлажена, чтобы функционировать с пользой. В психологии и этике Декарта господствует принцип эффективности. Разум регулирует аффекты - любовь, радость, печаль, наслаждение и т. д., чтобы при минимальном расходе сил получить максимальный эффект. Экономное расходование страстей, устранение излишних эмоциональных "инвестиций", которые вредят здоровью, этой фабрике телесной машины, - такова утверждаемая Декартом добропорядочная буржуазная мораль, в которой успешное действие одновременно выступает как положительное сальдо чувств. Упорядочивание психического участия в жизнедеятельности человека приковало внимание в меру оптимистичного теоретика. Порой просто забавляет та детальность, с которой описывается жизнь конкретного человека, а человеческие эмоции сводятся к их физиологической основе, как, например, описание движения крови и "духов" при любви: "...я замечаю лишь при одной любви - то есть когда она не сопровождается ни радостью, ни желанием, ни печалью, - что пульс бьется ровно, чаще и сильнее, чем обычно, в груди чувствуется приятное тепло, а пищеварение в желудке происходит значительно быстрее.

Следовательно, эта страсть полезна для здоровья" (31, 643).

Излюбленным примером материалистически мыслящих теоретиков, на который они ссылаются при распространении на область психических процессов законов механики, являются успехи в деле дрессировки животных. Широко им пользуется и Декарт. Не можем и не должны ли и мы точно так же отладить наши чувства и поведение, как отлажена любая машина? А1ораль в ее механико-аналитической части приобретает оптимистически-просветительскую функцию, с ее помощью оказывается возможным добиться наконец того, что с точки зрения религиозной этики считалось недостижимым: расчленения нашей внутренней жизни и осуществления полного самоконтроля над нею. Рассмотрев опыт дрессировки легавых собак, Декарт довольно трезво замечает: "Это полезно знать для того, чтобы научиться управлять своими страстями. Но так как при некотором старании можно изменить движения мозга у животных, лишенных разума, то очевидно, что это еще лучше можно сделать у людей и что люди даже со слабой душой могли бы приобрести исключительно неограниченную власть над всеми своими страстями, если бы приложили достаточно старания, чтобы их дисциплинировать и руководить ими" (31, 623). Довольно обнадеживающая перспектива - даже со слабой душой быть властелином самого себя. Декарт не отрицает огромного значения страстей в жизни человека и одновременно занят проблемой их укрощения. Человек, нравственный образ которого он рисует, наделен потребностью стремиться навстречу опасностям, которые угрожают страстям, и развивать мораль как некую технику самообуздания. В целом естественнонаучное психологическое обоснование морали, значение которого выходит за рамки своего времени, получая продолжение, например, в современных методах психотерапии, является несомненным вкладом Декарта в развитие этики, в ее окончательную эмансипацию от теологии.

В своей аналитической психологии Декарт остается на точке зрения изолированного субъекта, но, чтобы охватить социальное поле в его целостности и комплексности (а иначе и нельзя понять моральное поведение), нужно выйти за рамки естественнонаучных методов. Декарт, как мы видели, расчленяет субъекта на три совершенно различные составные части: телесную машину, эмоциональность (страсти), разум (врожденные идеи и абстракции представлений). Специфичной для картезианской антропологии является идея о столь резкой, полной противоположности этих трех сфер, что их единство мыслимо лишь как насильственная конструкция, состоящая из направляющих и подчиненных частей. Чистый разум отделяется от чувственно-инстинктивной жизни: не без подозрения наблюдает он за успехами и бездействием тела. Среднее звено чувств выполняет по преимуществу стимулирующую функцию. Но оно, к сожалению, имеет склонность абсолютизировать свою роль. Следствия такого превышения страстями своего скромного предназначения являются для индивида, как полагает Декарт, катастрофическими. Чувства - это расход, на который конкретный человек вынужден идти, но они имеют тенденцию вырождаться в изощренные наслаждения, приобретающие самоцельное значение. Чувства существуют во имя физических процессов, а не во имя самих себя. Они напрягают силы, позволяют концентрировать их на определенном объекте. Отношение разумной части души и страстей, как и в целом внешнего мира, отмечено глубокой враждебностью.

У Декарта встречается утверждение, что жизнью более других наслаждается тот, кто подвержен сильным страстям, но философ тут же добавляет, что самые сильные страсти оборачиваются самыми сильными страданиями. Путь страстей, с его точки зрения, иллюзорен, гибелен. Все сочинение "Страсти души" стремится научить человека тому, как можно подавлять свои чувства. В конце третьей части ( 211) говорится даже о "главном средстве против страстей": поскольку предмет чувства всегда кажется привлекательнее, чем он есть на самом деле, рационалистическая критика чувственности призвана выполнять моральную функцию.

Как только моральный анализ Декарта переходит от изолированного индивида, являющегося предметом естественнонаучных методов, к общественным формам поведения, сразу же обнаруживается существенно новый момент в ключевых картезианских понятиях. Когда речь заходит о действующем субъекте, взятом в единстве его различных проявлений, материя приобретает ценностный характер, хотя прежде она описывалась сугубо каузально, в ценностно нейтральных терминах. В человеке материя вдруг становится низшим бытием, которое образует иррациональный противовес ясному разуму. Тем самым Декарт отступает от своей грандиозной концепции психологии как естественной науки, а также от истолкования эмоциональности в рамках механистически-материалистической теории человека. Однако эта непоследовательность имеет глубокий смысл. Мир материальных тел, включающий также и субъекта, противостоит спонтанной интеллектуальности. Духовное может существовать лишь по ту сторону тождественного с протяженностью телесного мира. Разум и материя, как только речь заходит о человеке, вступают в длительную борьбу между собой; совершенно очевидно, что в морали и психологии понятие материи приобретает иной смысл, чем в естественнонаучной теории. Материя уже не просто отличающееся ясностью и математической точностью царство, в котором господствуют законы механики. Она противоразумна и как таковая является ущербным бытием. Враждебная разуму материальность разрушающе воздействует на стройный мир понятий всюду, где это возможно. Как утверждается в 47 "Страстей души", только телу "следует приписывать все то, что противоречит нашему разуму" (31, 619). Душа человека, таким образом, представляет собой поле непрерывной борьбы, где исходящие из тела "животные духи" стремятся перехитрить разум, а тот в свою очередь, вооруженный методом и использующий волю, противостоит давлению страстей.

Нетрудно заметить: сквозь образ субъекта, который упорядочивает свои эмоции и экономно их расходует, имея в виду лишь оптимальное функционирование телесной машины, проглядывает рассудительный буржуазный индивид, отмеченный прилежанием и занятый своей пользой. Антагонизм духа и тела и вытекающая отсюда идея обуздания чувств представляет собой существенный признак буржуазного понимания человека. При всем величии образа человека, который умеет властвовать собой, в нем все же живут постоянная неуверенность и страх перед самим собой. Разум делает в нас то, что в гражданской жизни делает полицейский на углу улицы. Чувства оказываются обманутыми, преданными, ибо мы не можем быть такими, какими они хотят нас видеть; здесь, на наш взгляд, можно усмотреть скрытую критику антагонизмов буржуазной жизни. Путем релятивирования чувственности рационализм подвергает критике буржуазную повседневность. Надындивидуальный, предшествующий всякому опыту разум призван нейтрализовать, преодолеть опасности дурной эмпирии. Рационализм XVII столетия осмысливал историческое содержание разума под углом зрения учений о методе, обобщавших естествознание и промышленное производство: разум как всеобщий инструмент познания и действия, параллельность рационального и предметно-практического освоения мира - в этих пунктах общественный подтекст понятия разума Декарта обнаруживается более явно и в менее фетишизированной форме, чем, например, впоследствии у Канта.

Моральный разум Декарта не имеет в виду человека как общественное существо. Его функция состоит не в том, чтобы преодолеть изолированность индивида, а в том, чтобы придать этой изолированности некое морально совершенное качество. Разум призван способствовать тому, чтобы субъект в своей внутренней, духовной жизни преодолел антагонизмы внешней, практической жизни. Моральный разум выступает как интровертная сила и культивирует оптимизм, свойственный стоицизму. Этика рационализма XVII в. является в своих нормативных выводах по преимуществу стоической.

Ее предшественник в этом плане - Фрэнсис Бэкон, который обозначил опытно-научный поворот к стоицизму. Стоицизм как превалировавшее настроение в этике был преодолен французским Просвещением.

В письмах Елизавете Пфальцской Декарт опирается на сочинение Сенеки "О счастливой жизни", в ходе интерпретации которого он систематизирует свою собственную этику.

Кроме того, он мог апеллировать к выдержанной в стоическом духе многочисленной моральной литературе гуманистов XVI столетия - Эразма Роттердамского, М. Монтеня, Ю. Липсиуса и др. Функция стоической этики в гуманистической культуре XVI и XVII столетий состояла в обосновании того, что образованный, но изолированный индивид способен силой своего естественного разума преодолеть противоречия социальной жизни. Проблема действительного единства индивидов, создания гармонического общества не ставилась. Социальные связи индивида скорее мыслились как слепой случай. Механистический материализм представлял собой как раз форму сознания, которая соответствовала тому реальному положению, когда общественные отношения имеют вещный характер. Стоицизм выдвигал идею единства непреложного закона природы, естественных законов политического господства и природосообразной жизни единичного индивида. Он, разумеется, включал в себя также отказ от традиционных авторитетов, расшатывание или рационалистическое переосмысление христианской этики, а также идею универсальной всемирной взаимосвязи, которая формулировалась в простых, общезначимых и неизменных правилах.

Элемент стоицизма, который особенно силен у Декарта, является одновременно критикой претенциозности, самодовольства феодальной и буржуазной повседневности, которая представляет собой обман и самообман захваченных этой повседневностью индивидов. Стоическая этика своей рационалистической критикой непосредственно-чувственного мира, который дискредитируется как ложный, стремится наметить выход из неясности и рабства обстоятельств к образу жизни, лишенному иллюзий и объективно размеренному.

Пример этики Декарта ясно показывает, что стоицизм XVII столетия в отличие от античного оригинала акцентирует внимание на возможности рационального конструирования поведения в соответствии с неизменными законами природы. Мистические тенденции Древней Стой с естественной телеологией и верой в провидение оказываются полностью преодоленными. Декарт в своей интерпретации Сенеки дает совершенно новое истолкование стоицизма. Первым и весьма многозначительным моментом является преодоление точки зрения конкретного индивида в ходе рационалистической критики чувств. Эмоционально-чувственное отношение к миру Декартом дискредитируется. Чувства препятствуют человеку ясно и отчетливо воспринимать внешний мир и самого себя. Они создают принципиально искаженную оптику благодаря тому, что желаемое изооражают в приукрашенном, а неприятное - в отвратительном виде. Свобода человека поэтому прежде всего предполагает способность создать в себе сферу автономного разума и все эмоциональное подчинить этому бастиону самообуздания. Самоудовлетворенность разума и является высшим благом. Есть, как пишет строгий и галантный Декарт своей царственной ученице, возможность быть счастливым помимо страстей тела и души. Он не считает (письмо Елизавете от 1 сентября 1645 г.), что надо презирать чувства или стремиться полностью освобождаться от них; достаточно того, чтобы они были подчинены разуму, и, обузданные таким путем, они временами более полезны, чем тогда, когда они находятся в разнузданном состоянии.

В отличие от Древней Стой, которая признавала нравственную самоценность желаний, сдерживание чувств в рационализме оборачивается инструментарием успешной техники жизни, простыла расчетом, удобством, выгодой.

Критика чувственно фиксируемого мира как ложного бытия может показаться формой философски сублимированного воспроизведения христианского мышления. На самом же .деле рационалистическая этика обозначает переход от гетерономной христианской этики с ее основополагающей установкой на самоотрицание человека к самоутверждению субъекта силой присущего ему разума. Кроме того, впечатлительная чувственность субъекта христианского мировоззрения - это нечто иное, чем холодное суждение, благодаря которому в рационалистическом стоицизме достигается более полезное использование чувств. Подчинение чувств, которое Декарт выставляет в качестве предпосылки свободы воли и объективности суждения, несет в себе скрытый просветительский смысл: самовоспитание путем прояснения наших душевных движений. Декартово понятие субъекта похоже на лейбницевское. Наши чувства испытывают воздействие внешних предметов, и в мозгу беспрерывно накапливаются малые впечатления. Они возбуждаются в душе без участия воли и проистекающей из нее деятельности. Морализирование субъекта с этой точки зрения состоит в том, чтобы осознавать бессознательные рефлекторные процессы и подчинять их рациональному. В отличие от Лейбница Декарт остается на точке зрения антиномии бессознательного и рационального.

Решающая роль упорядочивающего разума в нравственном поведении, обосновываемая стоическим рационализмом, сопряжена, впрочем, с общим пессимическим воззрением, которое как раз четко отличает этику гуманизма XVI и XVII вв. от сенсуалистической этики Просвещения. Моральность у Декарта является выражением рационального суждения. Он полагает, что для адекватного поведения нужны две вещи - познание истины, а также привычка каждый раз, когда это требуется, вспоминать об этом знании и действовать в соответствии с ним. Выдвигаемую Декартом необходимость подчиняться разуму следует рассматривать в контексте его установки на покорность перед природой и многочисленными, но также природно обусловленными социальными обстоятельствами. Хотя каждый из нас, рассуждает философ, является отличной от других личностью, тем не менее надо помнить, что наши возможности действовать нравственно свободно ограничены в той мере, в какой мы являемся частичкой вселенной, и в особенности частичкой этой земли, данного государства, данного общества, данной семьи.

Это натуралистическое пораженчество необходимо осмысливать с учетом его теологических следствий, которые в случае Декарта формулируются в сослагательном наклонении:

осознание ограниченности моральных возможностей человека учит принимать все вещи и обстоятельства внешней жизни так, как если бы они были предназначены нам богом. Такой подход, по мнению Картезия, позволит человеку извлекать радости из невзгод. Софистика спекулятивного самоосвобождения субъекта наглядно демонстрируется Декартом на примере злоключений и несчастья Фридриха V Богемского и его семьи, потерявших трон в 1620 г. Но она, эта софистика, вкраплена в стоический принцип его этики и составляет оборотную сторону культа разума, горизонт которого замыкается технико-инструментальным описанием изолированного индивида. Целостность исторического мира остается вне поля зрения и воздействия рационально мыслящего субъекта. На нашу долю остается лишь сомнительная победа: даже при самых печальных обстоятельствах и неимоверных болях можно быть довольным, если знать, как правильно применить разум. К жизни надо относиться как к театру. Моральность, по мнению Декарта, состоит как раз в том, чтобы, сопоставляя свою судьбу с вечностью, относиться к судьбе не с большей серьезностью, чем к событиям, изображаемым в комедиях.

Рационалистическая линия классической буржуазной философии в этике постоянно отзывается стоическими мотивами. Оправдание эмоциональности состоит с этой точки зрения в том, что она включается в инструментарий разума, подчиняется разуму. Кант со свойственной ему трезвостью назовет этот процесс "этической аскетикой". Он при этом также апеллирует к стоическому компоненту рационализма и даже свою этику долга подводит под девиз стоиков:

"Приучай себя переносить случайные жизненные невзгоды и обходиться без столь же излишних наслаждений" (36, 4(2), 430). И все же Кант со своим ориентированным на равновесие и правильную пропорциональность мышлением старается разбавлять стоический элемент эпикуреизмом. А вообще-то его этика, рассмотренная в историко-теоретическом контексте, представляет собой синтез стоицизма, эпикуреизма и скептицизма. К стоическому принципу, говорит он, "должно присоединяться еще нечто такое, что обеспечивает наслаждение жизнью и есть в то же время что-то чисто моральное. Это нечто - всегда радостный дух, по идее добродетельного Эпикура" (там же). Именно этого дополнения явно не хватало стоическому рационализму Декарта.

Стоическая этика воспроизводит основные установки теории познания рационализма, его учения о методе. Деятельный субъект и мир объектов связаны между собой только внешне. Пользующийся правильным методом разум создает порядок, который состоит в подчинении конкретного абстрактному. Он в гносеологии рационализма выполняет ту же главенствующую роль по отношению к эмпирии в целом, какую в конкретном индивиде он выполняет по отношению к чувствам. Природа выступает как механическая взаимосвязь вещей, существующая помимо субъекта. Место последнего в вещном мире двойственно. Он включен в него и одновременно противостоит ему. Контакт осуществляется через посредство безличного метода. Перед человеком стоит дилемма: или быть подчиненным логике вещей внешнего мира, а тем самым и природно-телесной части в нас самих, или возвыситься над природой вне нас и над нашей собственной, как завоеватель над покоренной страной. Достигается же такое господство человека над самим собой ценой того, что он отчуждает свою конкретность и конструирует себя в качестве абстрактно-логического субъекта. Природа рассматривается не как союзник, а как эффективный автомат. Совокупность конкретных интересов, желаний индивида не ведет к его счастью, а представляет лишь угрозу в жизненной борьбе. Таковы наиболее общие предпосылки декартовской этики, заложенные в самой картезианской философии. Культ машинообразного субъекта соответствовал мануфактурной эпохе с ее огромными и преувеличенными надеждами, которые связывались с грядущим веком машинной индустрии. "Декарт, с его определением животных как простых машин, смотрит на дело глазами мануфактурного периода в отличие от средних веков, когда животное представлялось помощником человека" (1, 23, 401).

Своеобразие стоической этики всегда заключалось в ее двойственном характере, сочетающем героизм изолированного субъекта с разочарованием. Героизм почти растрачивается полностью на настойчивые усилия по самопреодолению, укрощению собственных желаний. Субъект лишает себя предметности, чтобы выстоять в предметном мире. Разум оборачивается дисциплиной насилия, самопринуждения человека. В эпоху, когда явно обозначился взлет капитализма и он стал распространяться по всей земле и переделывать человека по своему образу, отмеченные стоические мотивы были формой самосознания буржуазного субъекта на этом начальном этапе его становления. Это была одновременно эпоха, которая не думала, что эгоистическое разложение нравов, подлая буржуазность станут массовым явлением. Более поздней фазе индустриального капитализма соответствует евдемонизм. А время торгового и мануфактурного капитализма осмысливало себя в холодной гордости стоицизма, его встревоженном, но уверенном интеллектуализме.

Внешний мир в механистической философии очень похож на вражеский лагерь. Свобода может заключаться только в независимости от этого чуждого мира объектов. Субъект как бы находится в стане врагов. Механический образ действительности, в создание которого существенный вклад внес Декарт, как бы является отражением того общественного состояния, когда еще не было очевидным единство процессов предметно-практического освоения природы и исторического воспроизводства общественного тела. Проблемы практики, освоения реальности и распредмечивания субъекта приобрели ограниченную форму вопроса об индивидуальных возможностях и позициях. Маркс говорил о натуралистическом материализме: "Главный недостаток всего предшествующего материализма - включая и фейербаховский - заключается в том, что... действительность... берется только в форме объекта,., а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно" (1, 3, 1). Рассматривая мир в форме объекта, механистический детерминизм истолковывает свободу как воздержание. Фетишизация телесной формы бытия распространяется механистическим детерминизмом также и на социальную действительность. Неотвратимость причинного сцепления событий побуждает нас к смирению, и "если мы будем следовать указаниям разума и с нами все равно приключится какое-нибудь несчастье, потому что оно было неизбежно", то нам "останется только сознание, что мы стремились сделать самое лучшее из того, что мог понять наш разум" (31, 668). Социальная практика, которую обобщает этический рационализм, есть практика торговца, который может образцово упорядочить свое поведение и потому преуспевает. Такой расчет, однако, не всегда возможен. Рационализм как метод, утверждающий возможность абсолютно достоверного объяснения любого физического явления, находит свое продолжение в интеллектуальнонравственном пораженчестве, ибо разум не может ничего поделать со сплошной детерминированностью необозримого мира вещей. Активность субъекта оказывается сдобренной изрядной долей скептицизма, разочарованности и смирения.

Разум, являющийся применительно к природе всесильным, в отношении человеческого мира оказывается ограниченным и даже склонным к капитуляции. Эта брешь в понятии разума отражает противоречивость буржуазной практики. Именно социально-идеологические причины объясняют в конечном счете те возражения против всесилия разума, которые Декарт выдвигает во второй части своего сочинения о методе. В третьей части он стремится показать плодотворность самоконтроля и скромности человеческих притязаний. Здесь, впрочем, мудрость, заключающаяся в осторожности и воздержании, именуется им предварительной моралью, иными словами, Декарт оставляет открытой возможность формулирования абсолютных правил морального поведения, которые будут столь же безусловны, как и выдвинутые им принципы познания. Я составил себе, говорит Декарт, "временные правила нравственности", суть которых передает третье правило - "стремиться всегда побеждать скорее самого себя, чем судьбу, и менять скорее свои желания, чем порядок мира..." (31, 277). Относительная мораль будет править до тех пор, пока основоположения разума не получат господства во всех областях знания. Декарт тем самым определяет свою эпоху как время перехода к новой, сознательно управляемой культуре. Разум учит всему, а предварительно также и необходимости самоограничения.

2. СПИНОЗА

Великий нидерландский философ-материалист Бенедикт Спиноза (1632 1677) исходит из рационалистического тезиса, согласно которому морально положительное поведение является следствием истинного познания. Он пытался детализировать отношение между ступенями познания и уровнями морального роста. У него одновременно намечается поворот к рассмотрению разумного поведения как момента всеобщей взаимосвязи мира. Разумность и связанная с нею мораль истолковываются как высший слой мирового целого; интеллектуальная любовь просвещенного гражданина есть любовь бога к самому себе. Здесь наряду с рационалистическими и механистически-материалистическими элементами теории Спинозы выступают пантеистические тенденции, восходящие к ренессансному платонизму. Рациональное познание и любовь встречаются в автономном субъекте Спинозы и должны слиться - концепция, совершенно немыслимая для Декарта. Напряженность между рационалистическими и пантеистическими компонентами, которая свойственна всей спинозовской теории, в этике оборачивается сложным отношением между абстрактно-рационалистическим и конкретным понятиями субъекта. Идея эмансипации мыслящего субъекта, вообще понятие разума как общественной функции существенно расширяется благодаря повороту от рационализма и механистического материализма к пантеизму. Родовая, общественная природа конкретного субъекта рассматривается в спинозовской этике совершенно иначе, чем у Декарта. Мышлению Спинозы свойственна антииндивидуалистическая направленность, заостренная против преобладающего в рационалистической этике стоицизма. Спиноза как бы посягает на неприкосновенность отдельного индивида - этого комплекса утилитаристских и властолюбивых интересов, но таким образом, что эгоизм механистически и рационалистически понятого субъекта преодолевается не на пути действительной социальной общности, а сублимируется в интеллектуальной любви.

Уже в раннем "Кратком трактате о боге, человеке и его счастье", написанном предположительно в период между 1658 - 1660 гг., обнаруживается поворот спинозовской антропологий к природе. Спиноза устраняет картезианскую субстанциальность мышления. В этом заключена суть его критики дуализма, и вообще картезианства. Мышление становится атрибутом бога. Все это нацелено на обоснование нового понятия субъекта. В резкой противопоставленности интеллектуального мира природе Спиноза видит компромиссный характер картезианской философии. Первоначальность духасубстанции теоретически не выводит за рамки всей традиционной культуры абсолютной монархии, ибо в модели духа, который изначально противостоит физическому ряду причин, есть некоторое соответствие доприродному богу.

С помощью самых передовых для своего времени методов познания рационалистического естествознания и философии Спиноза стремится включить понятия субъекта и деятельности в понятие природы, признавая при этом противопоставленность Я и мира, интеллектуальности и материальности. Отрицание субстанциальности духа имеет одновременно антирелигиозную тенденцию. И сам Спиноза ясно понимал, что этот тезис вызовет яростное возражение. Человек как зависимая от естественных законов часть природы нуждается в знании каузальных связей, а не в социальной конформности, не в предписаниях веры. В объяснении природы идей Спиноза не дошел до раскрытия их общественно-исторического происхождения. Его философия направлена на то, чтобы глубже охватить и с помощью методов передовой науки своего времени доказать вторичность духа. В этом состоит огромное значение определений субстанции и атрибутов, сформулированных в демонстративно схоластической форме в начале первой части "Этики" - основного произведения Спинозы, над которым философ работал с 1662 по 1675 г. и которое было издано уже после его смерти, в 1677 г.

Здесь речь идет о выработке нового понятия всеобщей взаимосвязи бытия, в котором мышление как атрибут бога является отношением, а не изначальной вещью.

Этот функциональный характер духа, который Спиноза в отличие от предшествовавшего пантеизма стремится обосновать рационально, в теоретически концентрированной форме, имеет значение со многих точек зрения. Если мышление является не изначальной субстанцией, а некоей функцией в системе взаимосвязей реальности, то, следовательно, око выходит за рамки теологии и подлежит объективному описанию. Это был важный шаг на пути деантропоморфизации действительности, в особенности более высоких ступеней бытия, которым, с точки зрения Декарта, вне всякого сомнения, свойствен телеологизм. Христиан Вольф, который в своем сочинении "Разумные мысли о боге, мире и душе человека, а также о всех вещах вообще" (1720) хотел распространить рационалистический метод на область теологии, отклонил как атеистическую попытку рассмотрения разума в качестве отношения объективного мира, справедливо рассудив, что в этом случае мир принимается за самостоятельную, а следовательно, и необходимую сущность.

Далее теология становится излишней не только благодаря прямой эмпирической натурализации понятия человека, но и благодаря его включению в объективное отношение материи и духа. Понимание человека как комплекса естественных влечений и интересов создает предпосылку для его рассмотрения в свете объективно каузальной всеобщей взаимосвязи. Само понятие бога переосмысливается Спинозой как идея всеобщего закона, необходимой связи всего со всем. В "Прибавлении" к первой части "Этики" Спиноза суммирует свою критику традиционной идеологии, ее антропоморфных, телеологических форм мышления. Телеологическое мышление исходит из первоначальной субстанциальности идеального, которое рассматривается как целезадаиность, а не каузальная связь. Спиноза не стремится вообще устранить принцип цели. Он отрицает только объективное целеполагание. Принцип цели должен быть ограничен полем деятельности изолированного субъекта с его интересами и взглядами. Это поле является одновременно пространством формального противостояния субъекта объекту, а тем самым и относительной или кажущейся субстанциальности духа. В этом пространстве возникают также все извращенные антропоморфные понятия как ложная форма непосредственного преодоления противоположности деятельного субъекта объекту. Оно же для Спинозы - место всех неадекватных моральных понятий и поведенческих актов, внепонятийного мира аффектов (эгоизма, страха, властолюбия, религиозных предрассудков и т. д.) с их неразрешимыми антагонизмами.

Спиноза рассматривает человека не только как отношение, но и как деятельность. При этом он не ограничивается непосредственной деятельностью субъекта. Внимание Спинозы направлено преимущественно на то, чтобы синтезировать деятельность и объективную взаимосвязь мира. С этим связывает он постулат объективного, математически строгого анализа человеческого поведения. Он говорит, что будет "рассматривать человеческие действия и влечения точно так же, как если бы вопрос шел о линиях, поверхностях и телах" (67, 1, 455). Спиноза очень тщательно анализирует познавательный процесс по той причине, что последний для него одновременно демонстрирует восходящие уровни поведения. Надстраивающиеся друг над другом и переходящие друг в друга способы поведения выступают в качестве ступеней опосредствования субъекта и объекта. Если для обыденного сознания, функционирующего на уровне мнений, представлений без познания причин, деятельность является только попыткой целенаправленного удовлетворения субъективных интересов, то познание всеобщей взаимосвязи мира, т. е. тотальности, объединяет человека и окружающую его действительность в необходимой связи и расширяет свободу до идеального выражения необходимости.

Отказ от идеи субстанциальности духа приводит также к ряду специфически этических следствий. Возникает вопрос: как можно конкретно-антропологически охватить субъект-объектную деятельность, объект-субъектную целостность? Пантеистическая традиция сформулировала идею порождения бога в человеке. Наша деятельность при таком подходе рассматривается как самореализация бога. Уже в "Кратком трактате о боге, человеке и его счастье" Спиноза утверждает, что человек вместе со всем, что существует, заключен в боге и бог состоит из всех существ. То же самое повторяет он в "Этике" (см. 67, 1, 612 - 613). Этот ясный антитеистический тезис был связан в истории пантеизма с идеей единства человеческого рода и нацелен против индивидуализма. О теоретическом обосновании этих выводов в спинозовской философии довольно ясно говорит близко стоящий к спинозизму оратор и писатель Дойерхоф: "Все, что реально существует, создано с самого начала богом. Так как созданное богом является или протяженностью, или мышлением, то люди по их действительной сути есть та же протяженность и тот же дух, которые первоначально созданы богом. Все, что с ходом времени вновь и вновь возникает, не является новой сущностью, а есть модификация единого, первоначально созданного человечества. Индивидуальный человеческий дух также является лишь модификацией, особой формой проявления единого духа, который вообще был создан богом" (240, 380).

Здесь ясно обрисована связь между первой и последующими частями "Этики". Понятие субстанции у Спинозы призвано обосновать пантеистическое понятие объективной деятельности, ориентированной на целое и лишенной стоического эгоцентризма, - деятельности, которая позволяет индивиду возвыситься над своей партикулярностью до родового существования. В истории пантеизма (особенно отчетливо у С. Франка) была мистическая ветвь, в которой понятия субстанции и общности сопрягаются с примитивными социалистическими выводами (см. 273). Спиноза не следует этой традиции.

Основное противоречие этики Спинозы - это противоречие между трезвым признанием эгоистической сущности буржуазного субъекта, что является исходной ступенью его этики и теории действия, и попыткой (в пятой части "Этики") посредством совершенного познания полностью возвысить этого субъекта до сознательного синтеза с родом. Действующий эгоистически и порождающий соответствующие антагонизмы между субъектом и средой индивидуум оказывается преодоленным. Однако это не действительное преодоление, так как реальные социальные изменения подменяются познавательной трансформацией мира: субъект преодолевает свой эгоизм в интеллектуальной любви к богу-природе, являющейся высшей ступенью истинного познания.

Такова стержневая проблематика спинозовской этики, которая позволяет более рельефно выявить ее достижения и противоречия. Спиноза попытался постулированием многоступенчатого морального субъекта уравновесить противоречия рационалистической этики - между чувствами и разумом, между беспокойным, несвободным характером интересов и умиротворенностью разумного субъекта и др. Различные уровни поведения изображаются как выражение различных ступеней познания. Этот вывод, на наш взгляд, был формой, в которой вообще только и могут быть осмыслены проблемы сознательной социальной практики и индивидуальной свободы, если рассматривать их только в свете понятия человека, выработанного естественнонаучным материализмом.

В "Кратком трактате..." Спиноза различает мнение, веру (здесь имеется в виду эмпирически обоснованное логическое познание) и ясное познание. Мнение выражает предположение, догадку, в морали ему соответствует действие, мотивированное индивидуальным чувством. Вере как выражению осознанного личного уоеждения соответствует добрая воля, добросовестное субъективное намерение. На этой ступени элементарно аффективный характер действия обуздан здравым разумом, но моральность действия заключается лишь в благом намерении. А оно может потерпеть крах или вообще быть ложным. Моральность действия неизбежно предполагает единство намерения и осуществления.

Загрузка...