ШЕСТАЯ ЧАСТЬ

К делу недавно арестованного Владимира Аланова был подшит его дневник.

Некоторые листы с наиболее любопытными, как предполагал следователь, для следствия записями были заблаговременно вырваны самим автором дневника, словно он предвидел, что его дневник попадет в чужие руки. Записи, сделанные до марта, отсутствовали целиком.

«21 марта, 1910 г. Не зря Настя говорила, когда встречали Новый год: если хорошо встретишь Новый год, то весь год будет удачным.- Пожалуй, сейчас у меня все идет хорошо. И с Н. — тоже. Правда, в последнее время к ней липнет один гимназист, придется темной ночью навешать ему фонарей, чтобы ходил со своим фонарем.

Я заметил, что в этом году по шестым числам происходят любопытные события: шестого января закрылось «Религиозно-философское общество», в чем там дело, не знаю, слышал только, что на банкете были обильные возлияния. Шестого февраля в Петербург прибыла Французская парламентская делегация. Шестого марта Хомяков отказался от председательства в Государственной думе. Через два дня на его место был избран А. И. Гучков. Социал-демократы. кадеты и трудовики голосовали против него».

«Апрель… У нас все потешаются над одним реалистом. Он увидел в газете объявление: «Долой керосин! Любой может приобрести для своего дома электрическую лампочку! Одна штука — 1 рубль 20 копеек, за пересылку по почте — 50 копеек. Заказавшему три-лампочки и более — пересылка за счет фирмы. Адрес: город Лодзь, почтовый ящик № 129, «Коммерческое товарищество»… И вот этот реалист, надумав подарить лампу своей матери, послал в Лодзь деньги. Лампа прибыла. Реалист спрашивает у одного приятеля; «Что же мне с ней делать?» Тот отвечает: «Вкрути в свою глупую голову и ходи». — «Почему?» — «Ну, не дурак ли ты? В городе нет электростанции, для чего было выписывать электрическую лампочку!»

Так прибавился еще один анекдот про лодзинских ловкачей-лавочников. Мне самому приходилось читать их объявления такого рода: «Высылаем костюм за два рубля. Адрес: г. Лодзь, фабрика С. Розенталь. Деньги просим высылать за. ранее». Вот оно как! И ведь находятся дураки, вроде того реалиста, шлют деньги. Впрочем, и во всей нашей жизни — сплошная «Лодзь», а говоря по-русски, сплошная «ложь».

Говорят, рыбу ловят неводом, курицу — на просе, а человека, случается, одним взглядом…»

«5 мая. На пасху подхожу я к одной красивой гимназистке и говорю: «Христос воскрес!» Она смутилась, растерялась: «Ах, нет, нет!» Я говорю: «Как это — нет?» Взял и поцеловал ее. Мы еще зимой поспорили с Гришкой на бутылку коньяка, что я поцелую эту девушку, так что коньяк — мой!

Снова «Лодзь», только на этот раз исходит от лица духовного. По городу воззвание: «В селе Дерново в честь святителя чудотворца Николая строится церковь. Денег нет. Благодетели, откликнитесь на мою коленопреклоненную просьбу, помогите, кто сколько может. Укажи, добрый человек, свое имя, я буду молиться за тебя. Адрес для присылки денег: ст. Мятлево, Калужской губ., с. Дерново, священнику Александру Тихонову».

«20 июня. Н. познакомила меня со своим отцом. Потом я отозвался о нем не очень лестно: сравнил с отцом Горио. Н. рассердилась. Ничего, до конца экзаменов я с ней помирюсь.

Раздобыл «Марийский календарь» за 1908 год, перечел статью о переписи марийского населения. По переписи 1897 года числится марийцев 375 тысяч: в Казанской губ. — 122.688, в Вятской—141.897, в Уфимской — 77.751, в Пермской—15.345, в Нижегородской — 6.667, в Костромской— 1.985 и т. д. При этом надо учесть, что в Уфимской губернии не считали мензелинских марийцев, в Вятской — не учли сарапульских марийцев и т. д. На самом деле марийцев, должно быть, не менее 500 тысяч. Например, только по нашей волости марийцы шести деревень показали, что они — мещеряки; казанские марийцы, переселившиеся в соседнюю волость, показали, что они — русские; были подобные случаи и в других волостях. когда марийцы старались скрыть свою национальность. Неужели и другие малые народности так же поступают? Не знаю. Вот татары, те не стесняются того, что они татары!

14 нюня Николай II утвердил закон о ликвидации крестьянских общин. Это дополнение к Указу от 9 ноября 1906 года. Он…»

После этого многие листы вырваны, следующая начинается февралем 1911 года.

«4 февраля. Дядя Петр Николаевич Моркин позвал на каникулы. Ехали на одной подводе с Настей. Было очень хорошо. Увидел я этого оскандалившегося этнографа Эликова. Четыре года прошло с Ббярсолинского дела, но в деревне его не забыли. Говорил с Эликовым, он считает, что его совесть чиста, в том, что людей присудили к каторге, его вины нет; впрочем, разговоров на эту тему он не любит. Он продолжает свои труды по описанию марийских обрядов, изучает сочинения Ерусланова о марийской семье, материалов, говорит, много. Хочет сравнить семью марийскую с австралийской, этот труд будет печатать в Известиях Русского Географического общества. Нынче он собирается поступить туда на службу.

Познакомился со стариком Кугубаем Орванче. Он отец мужа Настиной сестры (кем он доводится Насте? Наверное, Эликов знает, он в этом разбирается). Сказочник, балагур, веселый старик, вроде Санчо-Пансы.

Все еще пишут о Толстом, винят в его смерти жену. Но многие считают, что его убила жизнь. Говорят об этом по-разному».

«7 апреля. С 26 февраля у дяди Петра Николаевича новый начальник: министром народного просвещения назначили Л. А. Киссо. Теперь-то дела пойдут вперед! (1-й апрель — никому не верь!). В конце марта во главе Думы встал Родзянко. Теперь-то жизнь пойдет вверх! (опять: 1-й апрель…). В прошлом году в июне Гучков участвовал в дуэли. Посадили в тюрьму, но, говорят, ему там было не так уж плохо: для него там оборудовали целую квартиру».

«15 мая. Стало веселее… Читаю стихи Городецкого, Князева, Ахматовой и многих других. Почему бы и мне не попробовать?

«Хорошо бы быть поэтом…» Как становятся поэтом? «Расскажите нам об этом».

Впрочем, это ни к чему, мы и нерифмованными словами можем покорять сердца девушек! Директорская дочка Василиса опять прислала мне письмо (второй раз со времени бала в реальном училище!). Говоря о рифме, вспомнил забавный анекдот: возле магазина Стахеева стоят господин с женой и смотрят на витрину. Жена говорят: «Ах, Павлуша, взгляни, какая красивая шляпа! Не шляпа, целая поэма!» Муж стал тянуть жену от витрины: «Пойдем, пойдем! Ни одно слово в этой поэме не рифмуется с моим кошельком».

С нетерпением жду летних каникул. Но куда деваться на лето? Думаю с кем-нибудь из приятелей побродяжничать по стране.

В нашем городе живет один старый француз. Прежде он был русским помещиком, но промотал все состояние и теперь занимается тем, что учит молодых людей хорошим манерам, умению держать себя в обществе. Мне сказали, что он занятный человек, и я сходил к нему (отдал последний полтинник, теперь и на папироску нету). Он говорит полушутя, полусерьезно: «Запомните, молодые люди, в обществе никогда нельзя говорить то, что у вас на уме, иначе сразу же наживете себе врагов. Например, боже упаси вас сказать кому-нибудь, что он лжет, нужно сказать с милой улыбкой: «Ваши суждения весьма оригинальны». Никогда не говорите человеку, что он глуп. Скажите: «Должно быть, вам неизвестно мнение ученого такого-то об этом предмете?» Вам хочется сказать: «Ну и чучело! Из какой мусорной кучи она вылезла?» Но так говорить ни в коем случае не подобает. Следует о вышеозначенной даме отозваться учтиво, сравнив ее красоту с красотою Венеры. Не следует сообщать любителю музыки, что он дилетант. Лучше выразиться так: «Очень мило, жаль только, что я не понимаю подобной музыки». Или вы пришли к провинциальному врачу, и он неудачно сделал вам операцию. Скажите, что он не врач, а коновал, и вы наживете себе врага. Посоветуйте ему подыскать себе другое занятие, более соответствующее его незаурядным способностям. Если кто-то надоел вам своей болтовней, не показывайте ему этого, а скажите: «Мне не терпится узнать, чем же кончилась эта история: Скажите, пожалуйста, скорее!»

«7 июня. Миша Апшатов загадал загадку: не бог, а в трех лицах един. Гадали-гадали, еле отгадали. Оказывается, это омоним. Слово-то одно, а значений у него три: коса девичья, коса, которой косят, и коса — песчаный узкий мыс на реке.

На базаре встретил Настю. Она сама подошла ко мне. Было видно, что рада встрече. Как она хорошеет с каждым днем!»


Следователь отодвинул дневник, из ящика стола достал папиросу, закурил. Потом взял дневник в руки, повернул так, что луч солнца упал на страницу, и крикнул:

— Знаменский!

Вошел молодой человек.

Следователь показал на раскрытый дневник, произнес одно только слово:

— Молоко!

Знаменский взял дневник и вышел. Полчаса спустя он вернулся и положил тетрадь перед следователем.

Тот взглянул.

— Хорошо, оч-чень хорошо! Можешь идти. Следователь снова углубился в чтение.

Он читал те же страницы, но теперь между строк проступали другие слова, написанные молоком и проявленные Знаменским.

Под 5 мая между строк о красивой гимназистке было написано:

«Появился новый способ тайнописи — молоком. Научил Р. Читал написанное по-марийски воззвание Ардаша. Размножили в… п… е, распространяли среди крестьян, приехавших на базар. Эмаш рассылал воззвания в конвертах, на которых были штампы страхового общества. У Н. произвели обыск (выдал Журавлев). Наш. ли оставшиеся воззвания на чердаке. Н. посадили, но за недостатком улик выпустили».

Следователь подчеркнул это место в дневнике и, пропустив несколько страниц, дошел до описания правил хорошего тона. Там между строк было написано:

«Маевку провели на другом месте, неподалеку от озера. Меня хвалили за хорошее выступление… После ареста Поповой книги получать стало труднее. Две брошюры Н. Ильина привез человек, приехавший из II. Читали, собравшись в п…е, дело дошло до спора, эсеры даже полезли в драку, кое-как разняли… Яик Ардаш живет как ссыльно-поселенец возле Минусинска, неподалеку от той деревни, в которой жил Ильин-Ленин. У нас для оказания помощи пострадавшим от землетрясения в Семиреченской волости был устроен благотворительный бал и концерт. Половину вырученных денег послали Ардашу и его товарищам, отчет лежит в п…е»..

Следователь обвел карандашом эти таинственные «п…е», стукнул по столу тупым концом карандаша и задумался. Потом нажал кнопку на столе, в соседней комнате раздался звонок, пришел помощник следователя.

— Как ты думаешь, что это может означать — прочти отчеркнутые места повнимательнее, — спросил следователь.

— П…е… П…е… Надо подумать.

— Думай, расспрашивай, переоденься в штатское, сходи в семинарию, завтра к полудню мне нужно знать, что это значит. Можешь идти!

Он снова нажал на кнопку, на этот раз в дверях появился солдат. Он встал по стойке смирно, но не успел произвести «Что прикажете?», как следователь сказал:

— Веди арестованного!

В скором времени в кабинет следователя ввели Аланова. Начался допрос…


В это самое время Матвей Матвеевич Эликов сидел в читальном зале петербургской публичной библиотеки. Перед ним на столе были разложены книги по этнографии удмуртов, марийцев и мордвы. Во многие из них вложены закладки — отмечены места, предназначенные для повторного чтения. Края одних закладок загнулись в одну сторону, других — в другую, и они кажутся разноцветными праздничными флажками.

Мысли Эликова растрепаны, подобно этим закладкам. Уж который день сидит он над книгами, но не может сосредоточиться, выделить основное, отбросить мелочи и начать, наконец, статью.

Он думает о полученном на прошлой неделе письме от тестя из Комы. Он писал, что к нему приходили боярсолинские марийцы с требованием: пусть, мол, твой зять похлопочет о людях, из-за него попавших на ка-, торгу, мол, если бы он не приехал тогда в Боярсолу, то не пролилось бы столько слез, люди не пошли бы в Сибирь, мол, зять живет возле царя, человек ученый, все порядки знает, пусть поможет… Они, оказывается, еще в прошлом году написали в Петербург прошение, но ответа до сих пор так и не получили. Тесть рассердился, прогнал мужиков взашей, те ушли, но пригрозили отомстить. Старик напугался и скорее написал зятю.

«Невезучий я, — думал Эликов, выйдя из зала и расхаживая взад-вперед по коридору. Невезучий я, другие умеют жить, а я — нет. У других что бы ни случилось, они не горюют, знай себе подвигаются по ступенькам карьеры. А я… я слабохарактерный, до сих пор не могу забыть пережитого тогда страха… Да, я невольно послужил причиной большой несправедливости, из-за меня засудили, оторвали от семей, от родной земли тех темных марийцев. «Нет, Матвей, не переживай так, ты же не виноват», — говорил в нем другой успокаивающий голос. «Нет! — возразил первый голос. — Надо смотреть в глаза страшной беспощадной правде. Тогда, в самом начале, когда велось следствие по этому делу, не нужно было давать никаких показаний. Я должен был скрыть, замолчать этот случай. Но кто знал, что им вынесут такой суровый приговор! А потом, после суда, когда уже ничего нельзя было поправить, отчего я не уехал куда-нибудь подальше из тех мест? Ведь не родной же там город, не свой уезд! Эх, дурак, дурак! Как это меня угораздило влюбиться и обзавестись родней в Коме? Хотя, если честно, не очень-то я и влюбился, женился скорее по расчету, думал: будут деньги — смогу спокойно заниматься этнографией. Да, это было моей большой ошибкой. По- еле Боярсолы нужно было уехать оттуда как можно дальше. Не новую родню заводить, нужно было старую забыть. Ошибка! Теперь и деньги есть, и любимым делом могу заниматься, а все равно карьеры мне не сделать: не умею подладиться к начальству, не могу постоять за себя. Более расторопные присваивают собранные мною материалы, мои мысли, гипотезы. Стараешься, стараешься, странствуешь, себя не щадишь… — Эликов даже сплюнул с досады. — А может, зря я стараюсь? Напрасно трачу силы? Хе-хе, уж не послушаться ли жену, не заняться ли коммерцией? Жена надоела со своей «коммерцией», и тесть все время уговаривает открыть магазин. Вот до чего ты дожил, Матвей! Стыд и позор! Готовил себя в большие ученые, хотел изучить этнографию уральских марийцев, собирался присоединиться к экспедиции, которая едет в Австралию, чтобы собрать сравнительные материалы… и вдруг — мысли о магазине! Вот что делает с тобой жизнь в чужой тебе среде…»

Эликов сел за стол, хотел работать, но статью так и не начал. Вместо статьи он написал большое письмо в Кому, в котором просил тестя прислать копию приговора боярсолинцев, их письма и другие бумаги. И только после этого он почувствовал, что на сердце у него стало спокойнее.

Вечером Эликов пошел к одному знакомому, но того не оказалось дома. Вернувшись домой, он взял валявшуюся на диване книгу — сборник фольклорных текстов, записанных в Казанской губернии, и от нечего делать стал читать.

«Однажды вор ограбил дом. Хозяин это видел, он взял перину и пошел вслед за вором. Вор заходит к себе в дом, хозяин — за ним. Заметив это, вор спрашивает, что ему тут нужно. «Разве мы не переселяемся сюда?»— удивляется хозяин.

Однажды этот человек одолжил у соседа котел. Возвращая котел владельцу, человек вложил в него сковороду. «Что это?» — спрашивает владелец котла. «Твой котел родил сковороду», — ответил человек. Сосед оставил сковородку себе. В другой раз тот человек снова одолжил у соседа котел. Прошло несколько дней, и сосед, не дождавшись, сам пришел за своим котлом. «Я должен сообщить тебе горестное известие, — сказал ему человек, взявший котел, — твой котел умер». — «Что за вздор, — возмутился сосед. — Как может умереть котел?» — «Ты же поверил, что он может родить, отчего бы тебе не поверить, что он мог и умереть?»

Однажды этот человек попросил у соседа веревку. Тот ответил: «Веревка занята: жена насыпала на нее муку». — «Разве можно насыпать муку на веревку?» — «Я не хочу дать тебе веревку, поэтому говорю, что на нее насыпана мука».

Однажды этого человека позвали в гости. Он пришел в старом зипуне, и никто не обратил на него внимания, не пригласил за стол. Он вернулся домой, переоделся в дорогую шубу и снова отправился в гости. На этот раз хозяин встретил его у самого порога, усадил за стол на почетное место, принялся угощать самыми изысканными блюдами. Человек сидит за столом и приговаривает: «Ешь, шуба, угощайся!» — «Что такое ты говоришь?»— удивился хозяин. — «Если у тебя шуба — почетный гость, пусть шуба и угощается!»

— Верно подмечено! — засмеялся Эликов. — Везде так: по одежке встречают. У иного дворянского отпрыска или у сынка фабриканта в голове пусто, зато одет хорошо, именем отца может козырнуть, вот и счастье у него в руках, деньгами, как щепками, сорит, вокруг него день и ночь веселье…

Хотя тетушка Эликова давно живет в Петербурге, она не вполне просветила его насчет столичных порядков. Как-то раз Эликов явился на юбилей одного ученого не во фраке, а в сюртуке, и, поняв свою оплошность, ушел, не дождавшись конца банкета.

Эликов, вспомнив этот случай, перевернул две-три страницы и стал читать дальше.

«Однажды один человек привел на базар корову, чтобы продать ее. Стоял-стоял, никто не покупает. Подошел к нему знакомый, спрашивает: «Корову что ли продаешь?» — «Да вот с самого утра стою, никто не покупает». Тогда знакомый принялся выкрикивать: «Продается стельная корова! Продается стельная корова, шестой месяц пошел!» — тут же набежали покупатели, и человек продал свою корову за хорошую цену. Поблагодарил он знакомого за помощь, дал ему немного денег и отправился домой. Жена встретила его словами: «Приехали сваты, ты посиди в сторонке, а я покажу им нашу дочь, расхвалю ее получше, чтобы она им понравилась». Муж говорит: «Нет, ты лучше помолчи, я сам стану хвалить дочь, теперь я знаю, как это делается». Жена согласилась. Вошли они в дом, муж обратился к сватам: «Не стану говорить слишком много, скажу прямо, что дочь наша беременная, шестой месяц пошел». Не успел он это сказать, как сватов и след простыл».

В комнату вошла жена. Она взглянула на книгу и, усевшись рядом, попросила почитать вслух.

— «Жена одного человека, желая досадить мужу, калила ему очень горячего супу, по сама забыла, что суп горяч, взяла ложку и хлебнула. Обожглась так, что слезы из глаз хлынули. Муж спросил, отчего она плачет. Жена ответила: «Я вспомнила покойную мать, она любила такой суп». Тут муж хлебнул из миски, и у него потекли слезы. — «А ты почему плачешь?» — спросила жена. — «Я плачу оттого, что твоя мать померла, а ты, а ты, негодница, все еще жива», — ответил муж».

Эликов взглянул на смеющуюся жену, читать ему расхотелось, он захлопнул книгу и, тяжело вздохнув, сел за рояль.

С нетерпением ожидая ответа тестя, Эликов то и дело выходил к почтовому ящику (обычно письма, газеты и журналы доставала из ящика жена или прислуга), так что жена спросила подозрительно:

— От кого это ты так нетерпеливо ждешь письма? Уж не от какой ли курсистки?

Эликов обнял жену, поцеловал, сказал как можно нежнее:

— Любушка моя, соловушка, кошечка, что такое ты говоришь? У меня нет знакомых курсисток.

— А на днях приходила…

— Кошечка моя, ты же знаешь: меня пригласили прочесть доклад с демонстрацией диапозитивов на тему «Волжские инородцы» в пользу бедных студентов, и курсистка просто пришла сообщить мне о дне доклада. Я с ней вовсе незнаком.

— Ладно, ладно, молчи, — сказала жена и, взяв его за уши, поцеловала в лоб.

И утром и вечером заглядывал Эликов в почтовый ящик, письма из Комы все не было. Ему хотелось получить и прочитать письмо тайком от жены, чтобы не вести лишних разговоров.

«Получу документы, — думал он, — обращусь к адвокату, не пожалею денег. Эти темные люди страдают из-за меня. Чтобы снять с себя этот грех, никаких денег не пожалею! Адвокат посоветует, что предпринять. Нужно будет, до самого царя дойду, а их выручу! Только тогда я смогу показаться в Коминскую волость. А ведь только там я смогу найти недостающие материалы к моей монографии о мордве, удмуртах и марийцах. Только там еще сохранились старинные оригинальные обряды. До сих пор ни один этнограф не- видел этих обрядов своими глазами, никто их не описал. Да если я выручу боярсолинцев с каторги, то студенты нашего города, знакомые в губернии, мои молодые коллеги в Казани и в Петербурге станут смотреть на меня совершенно другими глазами. Ведь сейчас меня едва ли не называют прохвостом… Ну, ничего, все изменится, вот выручу боярсолинцев…»

В другой раз он спрашивал себя:

«Скажи честно, Матвей, в самом ли деле тебе так уж важна их судьба? — и отвечал сам себе — Нет, не стану притворяться хотя бы перед собой; дело вовсе не в них, а во мне: я хочу очистить свою совесть, успокоить сердце, не мучиться больше сознанием этого греха, освободиться от изнуряющих мыслей, которые только мешают работе… Выходит, ты эгоист, Матвей, и твоя жена не напрасно называет тебя так? Ну и пусть, пусть я эгоист и думаю только о себе, но кто об этом узнает? Если я выручу боярсолинцев с каторги, разве придет в голову Володе Аланову, Моркину, моему тестю и всем другим, что я сделал это ради собственного спокойствия? Нет! Они, конечно, поверят, что я сделал это доброе дело, поскольку я человек передовых взглядов, честный ученый. Не только так подумают, но и будут» то говорить. Правда, тогда мне не миновать полицейской слежки. Ну и пусть! Пусть следят. Хлопотать об осужденных — мое законное право. Никакой революционной работы я никогда не вел и не буду вести, так что бояться мне нечего… Эх, Матвей, сумеешь ли ты осуществить свои благие намерения?..»

Наконец долгожданное письмо пришло? Эликов вскрыл конверт тут же, возле почтового ящика, взглянул и засмеялся от радости. Он кинулся в комнату, обнял жену, несколько раз поцеловал ее и, подняв письмо над головой, торжествующе закричал:

— Ура! Вернулись!

— Кто вернулся?

— Бояреолинцы! С каторги вернулись! Оказывается, их прошлогоднее прошение возымело действие, и вот теперь их освободили!

Эликов на радостях снова принялся обнимать и целовать жену, потом кинулся к роялю, заиграл что-то бравурное, перешел на плясовую, сам зашел во все горло:

Эх, сидит баба на крыльце

С выраженьем на лице…

— Спляши, женушка, вспомни молодые годочки!

Жена не помнила, чтобы Эликов когда-либо так горячо и нежно целовал ее, не слышала, чтобы он так весело пел. Ее глаза радостно засияли, лицо зарумянилось. Смеясь, взяла она в руку шелковый платок и пустилась в пляс.

Вошла старая прислуга. С удивлением посмотрела она на пляшущую хозяйку, а та подхватила старуху и стала кружить ее.

Эликов смотрит на них и хохочет.

Старуха взмолилась:

— Барыня, не могу, ох, не могу, стара я для плясок!

Хозяйка с ходу посадила ее на диван, сама продолжала плясать.

Наконец Эликов решительно ударил по клавишам, словно бы поставил точку, и поднялся. Жена перестала плясать, и все трое рассмеялись.

После этого жена увела Эликова в кабинет и стала расспрашивать, чему же он так обрадовался.

Летом Эликов в сопровождении одного студента выехал в экспедицию. Он хотел пригласить с собой Володю Аланова, но оказалось, что тот арестован…


Володя Аланов не знал того, что сидел в той же камере, где раньше сидел Унур Эбат. Когда он гостил у Моркина, то слышал от деревенских, что посадили какого-то Унура Эбата, но тогда, подумав, что парень, наверное, попался по собственной дурости, не заинтересовался им. Зато про Яика Ардаша старался расспросить коминских марийцев, ему был интересен этот человек, который приходил к ним в семинарию как представитель социал-демократов, но те прикинулись ничего не знающими и особо об Ардаше распространяться не желали.

В первый же день своего пребывания в- тюрьме Аланов познакомился с здешними порядками. Он узнал, что корпус, в котором сидит, прежде был конюшней, что раньше в его камеру проникало немного света, теперь же прямо перед окном, в каких-нибудь двух аршинах, выстроили новый корпус, красные кирпичи еще не потемнели, и в затененной камере даже в полдень стоит полумрак. Про новый тюремный корпус среди арестантов ходили самые мрачные слухи. Говорили, что в нем карцеры оборудованы по новому методу: нельзя ни стоять, ни лежать, ни даже сидеть, вытянув ноги, можно только сидеть на корточках или стоять, согнувшись и скособочившись.

«Ладно, не стану нарываться, буду соблюдать тюремные порядки, — решил Володя. — Конечно, если не станут слишком издеваться, иначе придется бороться. Жаль, что товарищи мне достались неудачные. Двое все время плачут, глядеть тошно. Один без конца поет одну и ту же песню, другой слоняется по камере, при этом так шаркает ногами, что хочется стукнуть его по ногам. Остальные трое: удмурт, тихий, вроде меня, и двое русских — эти постоянно спорят между собой. «Забастовки еще не являются показателем того, что поднялся весь народ», — утверждает один. Другой ему возражает: «Забастовки показывают, что рабочее движение развивается, набирает новую силу; они ведут к пролетарской революции, показывают готовность масс к такой революции».

Аланов в камере держался особняком. Он старался осмыслить свое положение. Ему с трудом верилось, что он в тюрьме. Он подолгу разглядывал красную кирпичную стену корпуса за окном камеры, наблюдал за сокамерниками, прислушивался к топоту кованых надзирательских сапог за дверью. В глаза назойливо лезла безрадостная обстановка камеры: грязные стены и пол, заплесневелые углы, деревянные нары, табуретка, параша…

Временами у него возникало желание рассказать этим пожилым бородатым людям о своей революционной работе, но он видел, что никто не хочет слушать его, никто им не интересуется, и он подавлял в себе это желание.

«Как бы повел себя на моем месте настоящий революционер? — размышлял Аланов. — Стал бы говорить о своих заслугах? Наверное, нет! Ведь такие рассказы похожи на хвастовство. Товарищи его узнай, что он собрался хвастаться, просмеяли бы его… Но и голову вешать нечего!»

Аланов вспоминал, как с товарищами собирались в сыром подвале семинарии, читали и обсуждали брошюры, спорили, как собирали деньги в помощь ссыльным. Здесь же, в подвале, обсуждался вопрос о проведении первомайской демонстрации, говорилось о товарище, который без задания группы социал-демократов убил провокатора Журавлева. В подвале хранилась библиотека, отчеты, списки, протоколы.

«От сырости бумага покрылась плесенью, — думал Аланов. — Может быть, товарищи теперь нашли для них другое укрытие? Неужели жандармы пронюхали про наш подвал? Когда следователь сказал на допросе, что они, мол, разгадали, что означает в моем дневнике «п…е», я еле сдержался, так хотелось поздравить его с «победой». Правда, о хранившихся в подвале документах он не упоминал. Похоже, что он ничего не разгадал, просто хитрит, подлавливает меня».

Когда на другой вечер Аланова снова вызвали на допрос, следователь спросил с усмешкой:

— Господин эсдек, это ваша книга?

Володя увидел в руках у следователя брошюру «Террор и революция».

«Где ж они ее взяли? — думал он. — Если в подвале — дело плохо. И откуда они знают, что это моя? Неужели кто-нибудь из товарищей надписал на ней мое имя?»

Но, на всякий случай, сказал:

— Нет, это не моя книга.

Тогда следователь достал из стола лист с показаниями, написанными им в прошлый раз, спросил:

— Вы писали?

— Я.

Он открыл брошюру где-то посредине и показал. Володя увидел на полях надпись, сделанную им.

— Ваша рука?

— Разрешите посмотреть.

Володя схватил брошюру и стал листать, нет ли там еще и других каких записей. Нет, эта была единственная, но почерк его — тут не отопрешься.

Следователь смеется:

— Отпираться бесполезно, индентичность почерков вне всякого сомнения! Кроме того, мы с точностью установили, что буквы в дневнике «в п…е» означают «в погребе». Так ведь?

У Аланова сразу отлегло от сердца.

Значит, они пронюхали лишь про погреб, а про подвал нм ничего неизвестно. В погребе, под бочкой из-под капусты, лежали всего три книги, вот они их, выходит, и нашли. А про целую библиотеку в подвале им и невдомек.

Володе стало ужасно смешно. Услышав его смех, следователь взглянул удивленно, потом налил воды в стакан и протянул.

Аланов уже раньше слышал, что у полиции есть свои приемы в обращении с молодыми подследственными: следователи стараются казаться добрыми, участливыми, чтобы легче было выведать интересующие их сведения.

В руках следователя оказалась и другая из трех книг: обложка — от стихов Пушкина, а внутри был вклеен отчет о Лондонском съезде. Там нет пометок Аланова, это он знал твердо.

Следователь протянул Володе бумагу:

— Подпишите, молодой человек, что брошюра «Террор и революция» была вами читаема.

Володя взял эту бумагу, положил перед собой. Следователь протянул ему ручку и, развалившись в кресле, закурил папиросу.

Тут Аланов, не долго думая, вырвал из брошюры страницу со своей пометкой, смял в комок и быстро проглотил. Следователь бросил на стол зажженную спичку, хотел схватить через стол его руку, но было уже поздно. Он снова опустился в кресло, отбросил незажженную папиросу, закричал:

— В тюрьме сгною, на каторгу сошлю!

Потом он потянул за тугой воротник мундира, весь как-то обмяк, как мешок с мякиной, и сказал укоризненно:

— Эх ты, революционер!..

Володю увели.

Обо всем этом Аланову очень хотелось рассказать, но в камере никто не интересовался его делами. Если ему случалось обратиться к кому-нибудь с вопросом, то в ответ он всегда получал односложные «да» и «нет».

«Эх, хоть бы какое-нибудь чтение было!» — невыносимо томясь своим положением, думал Володя.

Однажды он обратился к надзирателю с просьбой о выдаче книг из библиотеки. Тот повел его в канцелярию, там ему предложили написать заявление. Володя слышал, что новый начальник тюрьмы, желая прослыть либералом, организовал тюремную библиотеку, но ему не слишком верилось, что он в самом деле получит в камеру книги.

«Ладно, хоть из камеры на полчаса вывели, и на том спасибо», — подумал Володя.

Прошло больше недели, на заявление не было никакого ответа. Аланов все больше томился, горевал и впадал в уныние. Он совсем перестал общаться с сокамерниками и, возможно, вскоре разругался бы с ними, но тут некоторых из них, в том числе и Аланова, перевели в новый корпус.

— Прошу вас, не сажайте меня в одну камеру с этими людьми, я с собой покончу, — сказал Володя надзирателю.

Тот усмехнулся в обвислые усы:

— Не горюй, парень, теперь вы друг другу мешать не будете!

Человек, который постоянно пел одну и ту же пес-ню, услышав эти слова, закричал. на весь коридор:

— A-а, хотите нас по одиночкам рассадить, без суда замучить? Не пойдем!

Заволновались и остальные. Все были наслышаны, как страшны в новом корпусе общие камеры, но одиночные — еще страшнее.

— Молчать! — рявкнул надзиратель.

Аланов опомниться не успел, как очутился в одиночке. Захлопнулась дверь. Теперь из коридора не доносилось ни звука.

Аланов повернулся к окну. Оно находилось высоко, под самым потолком. В него, как и в прежней камере, виднелась лишь стена из красного кирпича.

— Что это? — в смятении Володя проговорил вслух. — Кажется мне или в самом деле еще одно здание построили?

В дверях бесшумно приоткрылось маленькое окошечко, надзиратель сказал:

— Разговаривать не положено!

Окошечко снова закрылось.

Аланов сел на железную койку, прикрепленную кете-не, посмотрел на грязный матрац, подумал: «В таком месте, наверное, и клопы жить не могут».

Он попытался качнуть маленький железный стол, но тот, как оказалось, был прикреплен к полу. Нет, здесь все было сделано прочно, стояло незыблемо. Аланову подумалось, что вот так и жизнь его теперь уж никогда не стронете с места, что его молодость понапрасну пропадет в этих стенах. В отчаянье он бросился на кровать. Горькие думы охватили его. Он думал о том, что, видно, таким уж несчастным уродился, что суждено ему всю жизнь мучиться, не видя белого света, что даже Настя, должно быть, отказалась от него — до сих пор не написала ни единого олова.

И все же Володя сумел взять себя в руки. По утрам, сразу после подъема, он делал гимнастические упражнения, которые сам для себя придумывал, правой и левой рукой поочередно выжимал по нескольку раз табурет, потом принимался размеренно ходить из угла в угол, считая шаги:

«Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Теперь повернуться. Снова семь шагов — повернуться. Не спеши, а то голова закружится. Теперь через левое плечо, теперь— через правое. Не спеши, Володя, не спеши, брат, успеешь. И на Север успеешь, и в Сибирь».

Желание читать не давало Аланову покоя. Он спросил про свое заявление у надзирателя.

— Доложу начальству, — пообещал тот.

На третий! день в обед вместе с обычной порцией жиденького крупяного супа Володе принесли книгу. Как ни голоден был Володя, он прежде всего жадно ухватился за толстый том. Оказалось, что это библия, и он со злостью швырнул ее в дверь.

Он сел обедать. От куска черного, как земля, ломтя хлеба, что выдали еще утром, остался небольшой кусочек. Володя съел его и стал безо всякого желания хлебать суп.

После еды он немного полежал, но потом все-таки поднял библию, без интереса перелистнул несколько страниц.

«В насмешку принесли, — думал Володя с обидой, — в тюремной библиотеке, наверняка, есть и другие книги, а мне подсунули библию».

Во время вечернего обхода Аланов попросил, чтобы, ему принесли произведения Пушкина, а за библию поблагодарил. Через два дня опять в обед ему принесли еще две книги: «Житие Стефана Пермского» и «Отчет о переселении». Он бросил книги на стол и принялся, ходить из угла в угол. Немного успокоившись, взял «Отчет», подумав, что эта книга, пожалуй, не лишена интереса. Аланов углубился в чтение:

«Цена продажной земли (при посредстве крестьянского банка) в 1901 г. такова: в Казанской губернии — 68 руб. за десятину, в Уфимской губернии — 21 руб. Арендная плата в первой — 7,6 руб., во второй — 2,9 руб. Продолжает расти число продающих свою землю. В 1860 году крестьянское население составляло 50 млн. человек, в 1900 — 85 млн. человек. Тогда на душу в среднем приходилось 4,6 десятины, теперь — лишь 2,6 десятины. В 1900 году по подсчету «Комиссии центра» было 33 млн. безземельных крестьян. Некоторые из них переселяются в город, другие получают угодья из колонизационного фонда, третьи занимают пустующие земли. Правительство оказывает большую помощь переселенцам…»

«Как же, помогают им! — подумал Аланов. — Наслышан о том, как по всему Сибирскому тракту переселенцы мрут от голода! Ну-с, почитаем, что там еще пишут…»

В положении от 10 марта 1906 года о порядке исполнения Закона от 6 июня 1904 года было сказано: «Тех, кто желает переселяться, земские начальники и волостные правления не задерживают, а предоставляют льготы для проезда по железной дороге. В 1905 году в поисках земли было отправлено 5 тыс. ходоков, после чего переселилось почти 40 тыс. крестьян; в 1906 году на 140 тыс. переселенцев насчитывалось 75 тыс. ходоков, из коих 27 процентов, не найдя свободной земли, вернулись обратно. В 1907 году на 150 тыс. ходоков ни с чем вернулось 43 процента…»

«Вернуться-то они вернулись, — подумал Аланов, — да только тут не записано, что вернулись они нищими. А сколько убытку понесли те, кто их отправлял…»

«Если считать всех, переселившихся за Урал из центральных областей России, то имеем такие данные: в 1901 году — 84 тыс. человек, в 1904 году — 31 тыс., в 1905 году — 44 тыс., в 1909 году — 220 тыс. человек.

По отдельным губерниям в течение 1910–1914 гг. поначалу переселились, но затем вернулись на прежние места: в Казанской губ. — переселилось 7 тыс., вернулось обратно 2 тыс., в Уфимской губ. — переселилось 7 тыс., вернулось — 1 тыс. 700 человек. После голодного 1911 года много семей переселилось из Вятской, Уфимской, Казанской, Саратовской, Самарской и Симбирской губерний…»

Аланов с интересом прочел эту книгу, а потом взялся и за «Житие Стефана Пермского».


Судьба многих не миновала и Володю Аланова: его отправили в Енисейскую губернию в административную ссылку.

За месяцы пути — в арестантском вагоне, на баржах и пешком — Аланов исхудал, его лоб покрылся морщинами, одежда обтрепалась.

Наконец ссыльные прибыли в город Минусинск. Переночевали на грязном полу полицейского управления, наутро Аланов уже ехал в деревню, назначенную ему для проживания. Его сопровождал полицейский, который ночи всю дорогу дремал. Ямщик — мордвин — попался словоохотливый, да такой словоохотливый, что время от времени полицейский прерывал его рассказ, произнося строго:

— Ну-ну, залапортовался!

После этого он опять впадал в дремоту. Ямщик продолжал рассказывать седоку о местах, мимо которых они проезжали, показывая кнутовищем то в одну, то в другую сторону.

Аланов слушал ямщика с интересом. Не по своей воле приехал он в эти края, но уж раз приехал, следует знать, что они из себя представляют.

Вот полевая дорога, ведущая от Минусинска, переходит в Тараскинский уклон, потом начинается небольшая горка, потом покажется Тесинская степь, и дорога резко уходит вниз. Рядом с дорогой протекает река Туба, ее быстрое течение несет разноцветную гальку, шуршание которой слышно с дороги. Ямщик рассказал Аланову, что в Тубу слева впадает Амыл, которая течет по ту сторону горы, а Туба на двадцать пять верст ниже Абакана впадает в Енисей.

Не доезжая до Тесинского, Аланов увидел древние курганы, насыпанные над древними захоронениями. Он машинально принялся считать. их, подобно тому, как считал шаги в тюрьме.

Уже в самом Тесинском, подъезжая, к волостному правлению, ямщик опросил с улыбкой:

— Сколько курганов насчитал?

Аланов удивленно взглянул на него, подумал:

«Оказывается, тут знают даже мысли ссыльного, вот в какие края забросила меня судьба!»

— Почему ты об этом спрашиваешь? — спросил он ямщика.

— Хе-хе, все ссыльные здесь курганы считают, больше глазу зацепиться не за что: лес давно вырубили, только кустарник остался да вот эти курганы…

— Ну-ну, смотри за лошадью! — прикрикнул на ямщика полицейский.

Конвоир сдал Аланова в волостное правление под расписку и ушел по своим делам.

Писарь долго изучал бумаги Аланова, что-то куда-то записывал, потом дал прочесть инструкцию о том, как должен вести себя ссыльный, и велел расписаться.

— Теперь найдите себе квартиру и живите. Если в нарушение инструкции отлучитесь в город, это увеличит срок вашей ссылки, — сказал писарь.

— По закону вы должны выдать мне восемь рублей пособия, — напомнил Аланов.

— Знаем, мы законы хорошо знаем, — недовольно отозвался писарь. — Вы сначала найдите квартиру…

— У меня и трех копеек нет, как я пойду искать квартиру? — возразил Аланов.

— Это нас не касается.

— Вы не имеете права задерживать выплату мне пособия. Есть предписание центральных властей…

Писарь перебил горячую речь Володи:

— «Центральная власть»! Ну и чудак! С местной властью следует считаться! У нас есть возможность показать вам, на что способна местная власть! Не таких образумливали!

Ямщик, который присутствовал при этом разговоре, вынул трубку изо рта, подошел к Аланову и сказал дружески:;

— С ними, сынок, лучше не связывайся.

Между тем писарь запер свой стол и вышел в другую комнату.

Ямщик продолжал:

— Э-эх, сынок, уж коли попал в такое место, нужно себя вести как положено.

Аланов опустился на скамейку, потер лоб, ничего не ответил.

— Я, сынок, немало таких, как ты, повидал, такие дела наперед знаю, потому и не уехал обратно, решил подождать, что будет…

«Помочь мне хочет или обмануть как-нибудь?» — по-думал Аланов, вслух спросил:

— Ты, дедушка, говори прямо, что тебе нужно?

— Видишь, кровь-то у тебя какая горячая, торопишься очень, так не годится. Тридцать лет тому назад, когда мы только переселились сюда, знавал я одного такого же горячего ссыльного. Так ведь не вытерпел он, нет, не вытерпел — через год сгорел. Сибирь, сынок, не дои родной… У тебя родственники-то есть ли?

Аланов взглянул в добрые глаза старика и почему-то вспомнил Моркина.

— Близких нет, сирота, — ответил он.

— В таком случае тебе еще терпеливее надо быть, сынок. Ведь тебе никто ни деньгами, ни добрым словом не поможет. А чужие люди на твои злые речи станут злом тебе платить, тут и голову потерять недолго.

— Есть очень хочется, — вздохнул Володя, — у тебя, дедушка, нет ли хлебца в тарантасе? Вон уж сторож собирается правление закрывать. Куда я денусь?

— Айда со мной, устрою тебя на квартиру.

— Правда?

— Конечно, правда.

— Вот спасибо, дедушка! А вдруг хозяин квартиры потребует задаток? И тебе бы надо заплатить, да нет у меня-ничего…

Аланов снова приуныл.

Когда, выйдя из правления, усаживались в тарантас, старик сказал:

— Ты не думай, что я ради денег стараюсь. Просто жаль мне тебя, такого молодого. Хозяин квартиры с тебя сейчас никаких денег не спросит, потом отдашь. Он человек хороший, много не возьмет…

Только через неделю Аланова начала отпускать дорожная усталость. Первые ночи он спал беспокойно, кричал во сне, так что хозяйка, испугавшись, стала закрывать его в комнате на замок.

Время шло. Вот уже и снег прикрыл грязную землю на улице. Хозяин дома, где жил Володя, сделал завалинку вокруг дома, подлатал худые стены сарая, починил ступеньки крыльца. Во всех этих трудах Володя помогал ему. Зато хозяйка стирала Володе белье, пекла ему хлеб, принося муку от лавочника.

Однажды Аланов получил от одного приятеля-семинариста посылку с книгами, среди других там оказалась брошюра «О чуме», переведенная на марийский язык.

Хозяин квартиры, раскрыв эту книгу, спросил с удивлением:

— Ты разве не русский?

— Почему ты так думаешь?

— Книга-то не русская.

— Верно, книга марийская. Я мариец крещеный.

— Что еще за мариец такой? Мордву знаю, вот старик, который тебя привез, мордвин.

— Русские нас «черемисами» зовут, слыхал?

— A-а, так вот кто! Слыхал-слыхал, сюда в прошлом году ходоки из Вятской губернии приходили, искали землю незанятую, вот они черемисами себя называли.

— Ну и как, переселились?

— Нет, куда-то на север подались.

В Тесинском кроме Аланова, жило еще четверо ссыльных: старик-врач и трое рабочих. Врач — бывший народоволец, имел вечное поселение. Узнав, что Аланов социал-демократ, старик стал смотреть на него косо, при встрече проходил мимо без единого слова. Рабочие же тут находились не в административной ссылке, как Аланов, а на поселении, поэтому им не полагалось восьмирублевого ежемесячного пособия и жить им было не на что. Найти работу в Тесинском — дело немыслимое, местные богачи нанимают староверов, а ссыльных и близко к себе не подпускают. Поэтому рабочие перебивались редкими и случайными заработками, часто ссорились между собой, враждовали с теми крестьянами, которые называли их «каторжниками», ненавидели врача и Аланова, считая их «господами». Один из этих рабочих раньше жил в Шушенском, Аланову хотелось расспросить о месте ссылки Ленина, но это ему так и не удалось.

Володя, кроме того, что помогал по хозяйству, платил за квартиру и за еду пять рублей, сам покупал муку. Он совсем обносился, и хозяин отдал ему свой старый зипун и валенки.

Володе тяжело далась первая сибирская зима. Он свел было знакомство с волостным писарем, но однажды неосторожно прочел ему одну эпиграмму Пушкина, которую писарь принял на свой счет, обозлился и с тех пор перестал приглашать его к себе.

Дома бывало тоскливо. Хозяин жалел керосин, поэтому длинными ночами Володя лежал и предавался горестным размышлениям, прислушиваясь к завываниям ветра.

Как-то раз в середине зимы хозяйская дочка позвала его на посиделки, на которые собирались деревенские парни и девушки. Аланов стал ходить на посиделки постоянно до тех пор, пока один парень не приревновал его к хозяйской дочери и, подговорив других парней, не избил его. После драки самого же Володю два дня продержали в каталажке.

Аланов впал в уныние. Он как-то растерялся и. спрашивая себя, как и раньше, что бы предприняли, оказавшись в таких условиях, большие революционеры, не находил на свой вопрос ответа.

В это время в Тесинское из Ачинска перевели еще одного ссыльного.

На другой же день по приезде Порховский (такова была фамилия нового ссыльного) познакомился с Алановым, расположил к себе его хозяина тем, что, здороваясь, подал ему руку, и Володя с помощью хозяина сумел снять новому знакомому квартиру по соседству.

Вскоре Порховский стал получать из Москвы посылки и бандероли с книгами, кроме того, он выписывал газеты и журналы, издаваемые в Сибири.

«Была бы у меня мать графиня, я бы тоже хорошо жил! Вон как заботится о нем его мать, как хлопочет об облегчении его участи», — с завистью думал Володя.

— Читай, товарищ, не ленись, — сказал Порховский Володе, — книги, газеты, журналы — все в твоем распоряжении!

Аланов, изголодавшийся по чтению, ухватился за журналы «Молодая Сибирь», «Сибирская Новь», «Сибирская неделя», взял книгу «В дебрях Сибири», сборник «Перлы русской поэзии» и еще несколько других, собираясь прочесть их все разом.

Они сдружились. Порховский начал писать труд о Минусинском крае, Аланов помогал ему: собирал материалы, делал выписки, расспрашивал крестьян, занимался перепиской.

«Минусинский край расположен вдали от теплых океанов: на расстоянии в 4.700 верст от Атлантического океана и 2.700 — от Тихого. На эту территорию оказывает влияние Северный Ледовитый океан, и климат тут континентальный. Зимой морозы достигают 40° (в пойме реки Уса — свыше 46°). По низким температурам этот край можно сравнить с Чукотским мысом, Северной Камчаткой и островами Шпицберген. По высоким температурам его можно сравнить с Воронежем, Полтавой и Константинополем. Земля тут сухая, испарений не бывает, воздух чист и прозрачен. Весною прежде других рек вскрывается Туба. На Тубе расположены деревни Тесинское, Курагинское».

Аланов поставил точку и посмотрел в окно. Там, как и на его родине, летел мягкий, пушистый снежок; по улице проехал мужик на паре, запряженной цугом, из-04 под ворот вылезла и залаяла собака, похожая на волка, сугробы к весне начали оседать.

«Вот где суждено мне жить… — подумал Володя. Его рука потянулась было к ящику стола, где лежали письма от Насти — всего два за целый год, но он сказал себе — Нет, хватит, и так уж я перечел их раз пятнадцать! Нужно скорее закончить переписку рукописи, Порховский не любит, когда дело не доведено до конца. Вот недавно я не смог вовремя достать статистические сведения, он был недоволен… Правда, он ничего не платит мне за переписку, подарил лишь полотенце и две общие тетради, зато я могу пользоваться его книгами, без чтения мне пришлось бы совсем тяжело…»

Аланов снова взял ручку и продолжал писать:

«История Минусинского края такова: в 1581 году русские захватили центральный город Сибири Искер и, по словам Латкина, с ружьями в руках и со словами убеждения продолжали завоевание всей Сибири. Но Минусинский край не был завоеван почти до семнадцатого века. Русским завоевателям оказывал сопротивление малочисленный хакасский народ. Отряды Алтынхана в 1642, 1652 и 1659 годах заставляли русские рати вновь отступать до Красноярска, но в конце концов все-таки были побеждены. После смерти князя Иринека самое сильное хакасское племя ушло через Саянские горы в Южную Монголию. На места их прежнего обитания с севера пришли качинцы, с северо-запада — сагайцы, с юго-востока — моторы, с Алтая — тувинцы. Этот край заселялся первоначально казаками, потом ссыльными и крестьянами-переселенцами. Впервые Минусинский край был обследован и описан ученым Гмелнным, который побывал здесь в 1739 году, потом Палласом, проезжавшим эти места в 1771 году, Мессершмидтом, который здесь жил. Кроме них, в Минусинске был проездом в 1847 году Кастрен…»


В течение зимы Володя не раз просился в город, но его не отпускали.

Однажды весной Порховский получил извещение, что ему послана в Минусинск посылка. Можно было дождаться, пока посылка дойдет до Тесинского, но он вручил Аланову доверенность и попросил его съездить за ней в Минусинск. Володя с радостью согласился. Ему дали разрешение на один день отлучиться из села.

В Минусинске, ожидая прибытия парохода, Аланов долго бродил по берегу, сидел на пне под толстой сосной.

Город, город! Сколько нищего, оборванного люда на берегу в этот весенний день! Лежат, сидят на берегу, может быть, такие же ссыльные, как и Аланов, чего-то ждут…

Мимо проходят городские девушки — купеческие дочки, мещаночки. Они, проходя мимо оборванных людей, ускоряют шаг, чему-то смеются.

Аланов, чисто выбритый, приодевшийся ради поездки в город, все же выделяется в толпе.

— Посмотрите, какой молоденький! — услышал он голос одной из девушек, говорившей явно о нем.

Он встал, приподнял шляпу, поклонился, но девушки лишь засмеялись и ушли. Правда, одна оглянулась и посмотрела на Володю долгим взглядом.

Наскучив ожиданием, Володя решил пройтись по улице. На одном из угловых домов он увидел вывеску: «Библиотека при музее им. Н. М. Мартьянова». Он остановился. Порховский говорил ему, что в городе есть музей и библиотека, организованные ученым Мартьяновым с помощью ссыльных, что книги в библиотеке подобраны очень умело.

«Читать не буду, зайду, хоть посмотрю», — решил Аланов и подошел к двери музея, но она в это время открылась, и оттуда вышел человек. Аланов взглянул и воскликнул:

— Дядя Ардаш, ты ли это?

— Погоди, погоди, а ты-то кто? Ага, вспомнил — семинарист! Ты как сюда попал, мало того, что мы здесь! Эх, браток!.. Ну, дай руку! Пойдем прогуляемся, нынче воскресенье, народу много, людей посмотришь, небось, надоело в своем медвежьем углу сидеть?

У Яика Ардаша в волосах поблескивает, хотя лицо еще не старое. В ту зиму, когда он бывал в подвале семинарии, он казался высоким и худым, теперь же его фигура стала более приземистой, возле глаз появились морщинки.

Аланов, собираясь рассказать о своих делах, с беспокойством оглянулся по сторонам:

— Нет ли здесь марийцев? Никто нас не подслушает?

— Нет, говори без опаски.

Аланов рассказал все о своей жизни до самых последних дней. Сказал и о Порховском, по поручению которого он оказался в городе.

— Спорите с ним, наверное? — поинтересовался Ардаш.

— Какое там! Он о политике никогда не заикается. Кроме своей этнографии и истории, ничем не интересуется. Только один раз высказался в том смысле, что никакие нелегальные партии, мол, не нужны, сама жизнь показала их никчемность.

— Я Порховского очень хорошо знаю. Он состоит в группе «Новая заря». Самый отъявленный ликвидатор, о таких, как он, Ленин очень верно сказал…

— Я ничего не слышал ни про каких ликвидаторов, в тюрьме и ссылке сильно отстал.

— Ио конференции, которая в позапрошлом году состоялась в Праге, тоже ничего не знаешь?

— Нет.

— Ты, и правда, отстал, так не годится. Эта конференция сыграла большую роль в реорганизации нашей партии, она исключила из рядов РСДРП ликвидаторов. Пражская конференция покончила с прежним, пусть формальным, объединением большевиков с меньшевиками и показала, что только партия большевиков является подлинно революционной социал-демократической партией.

Пока они прохаживались по улице, Яик Ардаш несколько раз приподнимал свою черную шляпу, здороваясь с встречными, двоим подал руку и познакомил с ними Аланова. Потом он пообещал дать Володе брошюру Н. Ильина-Ленина «Ликвидация ликвидаторства», рассказал о расстреле рабочих на Ленских приисках.

Они зашли пообедать в чайную на углу. Хлебая суп, Яик Ардаш спросил:

— Про «Туруханское дело» слыхал?

— Слыхал немного, но толком ничего не знаю.

— Я тогда сидел в Красноярской тюрьме. Попался с «липой»: сбежал из Ачинска и жил по чужим документам. Сижу в одиночке. Как-то раз надзиратель говорит: «Наверху туруханские бунтовщики сидят».

Оказалось, что в камере надо мной сидят Аксельрод, Великанов и Иваницкий. Все трое ранены были в перестрелке с солдатами. Когда их вели в кандалах через тундру, они сильно обморозились, Аксельроду обе ноги пришлось ампутировать. Теперь они сидели в ожидании суда.

— Я слышал, что их много было, это правда? — спросил Аланов.

— Больше двадцати человек, руководил ими анархист Дронов. Он задумал побег ссыльных из Туруханского края. Но затея его была безумной. У него было два пути — или к Енисейску, или на север. Возможно, если бы они пошли к Енисейску, может, и добрались бы они до железной дороги, может, и убежали бы, но они выбрали другой путь — на север, через тундру, где народу совсем мало.

— Помогали им люди?

— В том-то и дело, что нет! Даже ссыльные в тех местах, через которые они проходили, не всегда их поддерживали, считая, что их затея обречена на провал. Между тем Дронов со своими людьми дошел до Туруханска, там они убили несколько провокаторов, сожгли «дела» ссыльных и двинулись дальше. В это время из Красноярска был послан карательный отряд под командой капитана Натурного, другой отряд вышел из Иркутска. На своем пути каратели расправлялись со ссыльными за то, что они, якобы, помогали Дронову.

— Выходит, все это обернулось большой трагедией, — сказал Аланов.

— Между тем Дронов дошел до последней деревни, до Гольчихи, — продолжал Ардаш, — дальше начинались совершенно незаселенные места. Посовещавшись, решили, что, пройдя 2000 верст, можно пройти еще 5000, и двинулись на Лену, на соединение с Якутской ссылкой. Надеялись у самоедов купить оленей. Но в Хатанге Дронова нагнал карательный отряд… Многие были убиты в перестрелке, троих сослали на каторгу, трое сидели в Красноярской тюрьме.

— Те, что нал тобой сидели?..

— Вот-вот. В потолке, у самой оконной решетки, оказывается, была небольшая дыра. Однажды сижу я, ем суп. Вдруг вижу — спускается мимо окна бумажка на ниточке. Взглянул на дверь, не видит ли надзиратель, и схватил записку. Меня просили прислать табаку и бумаги. Я привязал к той же нитке то, что просили. Тем же путем завязалась у нас переписка. Они писали мне про подробности Туруханского дела, жалели, что не дождались весны. Я, как мог, утешал их, посылал табак. Иваницкий посылал мне разные фигурки, сделанные из хлебного мякиша. Он сделал для меня шахматы. Правда, их у меня потом отобрали.

— А самих-то их ты видел?

— Нет, не пришлось. Их осудили на смерть и перевели в другую камеру, а меня вскоре выслали сюда.

— Сразу в город?

— Нет, сначала я жил в деревне.

— Как же тебе удалось перебраться в город?

— Было бы желание, можно сделать что угодно, — Ардаш дернул Володю за рукав: — Слушай, а ты не хочешь ли в город переехать?

— Я бы хоть сегодня! Да нельзя…

— Ну, ладно, об этом мы потом поговорим. Сейчас тебе на пристань пора, наверное?

— Да, пароход, говорят, прибудет к пяти часам.

— Иди, закончишь дела, приходи ко мне, вот тебе адрес, — Ардаш. вырвал из записной книжки листок, отдал Володе. — Пойдешь сначала по центральной улице, потом два квартала направо. Ты на квартире где остановился?

— Вместе с ямщиком на постоялом дворе.

— Знаешь что? Отправь посылку с ямщиком, а сам оставайся.

— И я так думаю. У меня срок только завтра выходит.

— Поживи еще дня два-три. У вас кто исправником? Ларионов?

— Он. А ты откуда знаешь?

— Я от Тулы и до Красноярска всех исправников знаю.

— Если так, то тебе немало пришлось повидать…

— Что поделаешь, теперь уже не только за разговоры, а даже за мысли ссылают. Про меня и говорить нечего: столыпинский галстук уже был приготовлен…

Они еще стояли возле чайной и разговаривали, когда послышался гудок парохода. Аланов протянул Яику Ардашу руку:

— Ну, я пошел. До вечера!

— Ты вот что: ямщика отправь, с ним передай, что вернешься завтра, только на словах, приятелю своему ничего не пиши. Ты вообще старайся поменьше заниматься писаниной, только в крайних случаях. Если твой исправник узнает, что ты не приехал вовремя, не подаст вида: ему же надо начальству рапортовать, что у него «все в порядке», ему по-другому невыгодно, сам знаешь…

— Знаю. Но все-таки боязно.

— Ничего, учись не только слушаться начальства, но и не слушаться. Ссыльному нельзя жить, как пришибленному. Ну, иди, пароход уж, наверное, пристал.

— До свидания.

Ямщик уже запряг лошадь и спустился на пристань. Получив с ним вместе большой ящик («Книги там что ли?» — подумал Володя), погрузили его на телегу. Ямщик попрощался и уехал. Аланов остался в городе.

Он прожил у Яика Ардаша три дня. Раньше он видел Ардаша в подвале семинарии лишь издали, теперь познакомился с ним близко. Когда Ардаш рассказывал о революционной работе, проводившейся в Уфимской и Казанской организациях, у Володи загорались глаза. А когда, смеясь, повествовал, как на Тульском заводе впервые влюбился в русскую девушку, Володя от души смеялся вместе с ним.

Однажды Аланов спросил про Унура Эбата, о котором слышал от своего дяди Моркина.

— Мы с ним во дворе Уфимской тюрьмы однажды встретились, — сказал Ардаш, и вспомнил, как во время прогулки им с Эбатом удалось перекинуться парой слов. — После не приходилось встречаться, может, погиб в тюрьме, может, в ссылке где-нибудь в батраках живет.

— Он в самом деле был революционером?

— Он у нас как бы связным был и прокламации распространял. В деревне его всерьез не принимали, на самом же деле он был умный и хитрый парень. Более двух лет никто не догадывался о его делах. Поначалу он и сам не знал, кого возит: мы отправляли своего человека из города со своим ямщиком, тот довозил человека до дома Эбата, дальше его вез Эбат. Так было вернее, потому что на волостной станции, когда ляжешь спать, рылись в наших чемоданах и об их содержимом докладывали полиции. Так двое наших попались.

— Кто же их выдал?

— Оказалось, что сам хозяин станции был полицейским шпионом. Таких, как Эбат, многих посажали. Он хотя не был сознательным революционером, все же помогал нам по силе возможности, потому что бедный крестьянин стал разбираться в классовой борьбе.

— Наверное, его освободили по случаю празднования трехсотлетия дома Романовых. Раз за ним не было большой вины…

— Нет, тогда амнистировали только тех, кто был осужден за литературную деятельность. Другим политическим амнистии не было.

— В Тесинском есть трое случайно попавших в ссылку рабочих. Они, кроме одной-единственной демонстрации, ни в чем не замешаны: ни собраний не посещали, ни в кружках не были, о партии и вовсе не слыхивали…

— Откуда они?

— Из Иванова-Вознесенска.

— Ну, таких — один на тысячу! В Ивавове-Вознесенске есть кому вести разъяснительную работу среди рабочих, там народ стойкий, много борцов. Вот когда я жил в Нарыме…

Ардаш рассказывал так интересно, что Володя готов был слушать его с утра до ночи.

Хорошо было Аланову в городе, но нужно было возвращаться в Тесинское.

Не успел он приехать на попутной подводе домой, как явился урядник и отвел его в каталажку за то, что пробыл в городе дольше разрешенного срока. Пять суток продержали Аланова под арестом, потом приказали собрать вещички и на повозке отправили в другую деревню.

Хотя жизнь в Тесинском была тяжела для Аланова, все же ему взгрустнулось, когда пришлось уезжать. Порховский не вышел провожать Володю, попрощался за руку и снова сел что-то писать. Но Володя на него не обиделся, он был рад, что тот на прощание подарил ему целую корзину книг. Правда, сначала, вспомнив слова Ардаша о Порховском, Володя хотел отказаться от подарка, но потом подумал, что без книг в дальней деревне будет совсем тоскливо, и взял.

Когда отъехал от Тесинского, начались луга с голубыми цветами. Володя смотрел на цветы, на голубое чистое небо и думал о том, что у Насти глаза такого же ярко-голубого цвета.

«Почему жизнь не так красива, как цветы, как небо. почему она не радует так, как взгляд голубых глаз любимой девушки?»

Володя махнул рукой, как будто отмахиваясь от этих грустных мыслей, и стал насвистывать какой-то мотив.

Началось мелколесье, изредка попадались сосны и березы, которые напоминали родные места. На опушке леса, среди травы, виднелись желтые, красные, синие цветы. Аромат шиповника доносился до проезжавших по дороге. Откуда-то издалека слышался голос кукушки, стрекотали пестрые сороки. По бокам дороги шуршали куропатки, иногда мимо пролетали черные вороны.

Дорога пошла на подъем. Слева стал виден Енисей, его изгибающиеся и образующие острова рукава издали кажутся серебряными кольцами. За рекой простирается Абаканская степь. Раньше там паслись табуны диких лошадей, Аланов много раз слышал об этом от местных жителей. Далеко-далеко на юге сверкают белые вершины Саянских гор. Они напомнили Аланову его далекий Урал, и его радость от созерцания великолепной природы снова сменилась грустью. Как тяжело быть вдалеке от родных мест, от семинарии, от товарищей, и особенно — от Насти.

— Не горюй, парень, скоро приедем, — вдруг сказал возница.

Аланов был рад, что тот до сих пор ехал молча: ему надоели всегдашние расспросы о том, кто он и откуда, есть ли у него мать с отцом, сколько ему лет, за что сослан и тому подобное. С кем бы ни встречался Володя — с крестьянином ли, с мещанином или ссыльным — все спрашивали одно и то же.

Спустившись с холма, въехали в густой лес. По обеим сторонам дороги стояли высокие сосны и кедры, толще, чем в два охвата толщиной. Сверху беспрерывно доносился гул, похожий на шум морского прибоя, это вековые деревья вели свой бесконечный разговор с ветром. Деревья стояли прямо, горделиво подняв кроны, словно гордясь тем, что первыми встречают восход солнца. Внизу, среди стволов, безветренно и немного прохладно. Сильно пахло смолой. В вышине, над самой дорогой, парил орел, как будто следил за путниками. Володе казалось, что орел спрашивает у него: «Что тебе надо в моем краю?»

Но вот лес начал редеть, и впереди показалось село Ермаковское. За ним, словно маня к себе, снова засверкали серебристыми вершинами горы.

Приехав на место своей новой ссылки в село Ермаковское, Володя долго ходил из дома в дом, пока не нашел квартиру.

Опять нужно привыкать на новом месте, опять искать какую-то работу. На одно пособие не проживешь. Еще три месяца назад, когда в Ермаковском было мало ссыльных, цены на продукты стояли умеренные. Теперь ссыльных стало больше, и цены подскочили: фунт хлеба, стоивший две копейки, теперь стоит четыре, крынка молока, вместо трех копеек, стоит семь, а то и восемь, за десяток яиц спрашивают уж не пятак, а двадцать — двадцать пять копеек, за фунт мяса — десять копеек, за ведро картошки — семь.

Аламов познакомился с другими ссыльными, узнал, что вое они живут в очень тяжелых условиях. Из двенадцати ссыльных двое живут в батраках, но хотят уходить, потому что хозяева ничего не платят им, приходится работать только за харчи. В прошлом году шестнадцать человек из двух соседних деревень организовали артель по сбору кедровых орехов. Но у них не было никакого инвентаря, пришлось покупать лошадь, лодку, ставить амбар, приобретать гвозди, рукавицы, нитки, иголки, ложки и керосин. Еще был расход на квартиру, на оплату лечения заболевшего товарища. Продав 110 пудов орехов и получив доход 258 рублей 82 копейки, посчитали расходы, и оказалось, что каждый — в результате тяжелых трудов получил лишь шесть-семь рублей в месяц. Но если учесть, сколько одежды и обуви при работе в тайге изорвалось, то оказывалось, что доход артельщиков вовсе ничтожен.

— Жизнь очень трудная, — сказал товарищ, заключая свой рассказ об артели. — Нынче весной мы открыли столовую. Как и у артели, доходов никаких, лишь бы прокормиться.

— А что, если открыть сапожную мастерскую? — предложил Аланов. — Я слышал, что в некоторых местах открывают.

— Открывали и мы в позапрошлом году, да толку не было: привезешь в волость на базар — продавцов много, покупателей нет. Если увидишь на базаре человека, торгующего сапогами, так и знай, что это — ссыльный.

— Может, купить земли и обрабатывать ее?

— На какие средства? Нужны кони, плуги, а тут и за землю нечем платить. В прежние времена в Ермаковском один декабрист жил. Вот он пахал и сеял, даже батрака держал. Теперь — другие времена.

Недели через две Аланова догнало письмо, посланное Настей в Тесинское. Оно добиралось больше месяца, Володя поспешно распечатал конверт и стал читать.

«Добрый день! Володя, мой милый, мой далекий, свет моих очей, что мне делать? Я очень соскучилась по тебе. Ухожу на высокий берег Белой, подальше от людских глаз, и там плачу. Села бы на краешек белого облачка, полетела бы к тебе, обняла бы и поцеловала. Зачем только я встретила в жизни такого человека? Отчего ты не вел себя тихо? Тогда мне не пришлось бы так горевать. Мои коллеги-учительницы косятся на меня, доносят инспектору, что я переписываюсь с ссыльным. Отец, узнав, что я переписываюсь с тобой, отказался от меня, за целый год ни разу не навестил. Отцовский дом вскоре после того, как уехал Эман, кто-то спалил; говорят, что это отомстил отцу какой-то обсчитанный им батрак.

Горемычный ты мой, тяжело мне приходится, но я не могу тебя забыть. Вот только не знаю, любишь ли ты меня… Может быть, ты женился на какой-нибудь конторской барышне? Или вошел в дом к богатой сибирячке? И не вспоминаешь о далекой Насте, вот уже полгода от тебя нет писем. Что случилось с тобой, горе ты мое?

Я часто вспоминаю, как мы гуляли с тобой по улицам, разговаривали. Помнишь, ты называл моего отца мироедом, сосущим кровь бедняков? Но хотя я дочь такого отца, ты любил меня. Говорил, что любишь, не знаю, искрение ли… Иногда я думаю, что, может быть, ты сейчас зависишь от такого же, как мой отец, мироеда, и поэтому возненавидел и меня. Вот и письма не пишешь. А может быть, ты заболел? Я послала тебе 20 рублей, получил ли ты их? Не обижайся, что так мало, я теперь живу на собственный заработок. Отец ничего не дает, да я бы и не взяла у него ничего- За эти годы я сильно изменилась, только тебя, как прежде… нет, сильнее прежнего, люблю! Володя, скорее бы ты вернулся! Теперь ведь осталось недолго ждать, правда? Шесть месяцев и два дня, если не считать сегодня. Значит, всего сто восемьдесят четыре дня. Не знаю, как проведу наступающее лето. Если бы у меня были деньги, чтобы развеять грусть-тоску, поехала бы за моря, поглядеть чужие страты (такие компании все время собираются) или же побывала на Кавказе. Если бы ты был поближе, а не в такой дали, обязательно приехала бы к тебе. Но нет, видно, придется провести все лето в нашем городе, который мне так надоел.

В городе интересных новостей нет. Открыли еще один кинематограф, зимой приезжал малороссийский хор. В семинарию понабрались новые парни, живут тихо, прилежно учатся. Недавно я возвращалась из школы, проходила мимо их общежития и услышала звуки скрипки, показалось на миг, что вот-вот ты выглянешь-из окна, улыбнешься мне. Но нет, ты далеко…

Между прочим, есть такие, кто непрочь бы жениться на твоей Насте. Знаешь, кто? Ни за что не догадаешься! Эмаш! Да, Эмаш. Он вернулся из Казани, служит у нас секретарем мирового судьи. Когда я отказала ему, он женился на Лене Новиковой, ты ее знаешь… Но как-я могла выйти замуж, бросив своего Володю? Я дала ему слово, я столько ждала его, я привязана к нему всем сердцем!

Володя, я верна своему слову, дни и ночи я жду тебя, ты не можешь не чувствовать этого. Возможно, не вытерплю, накоплю денег, брошу все и осенью приеду к тебе. Я просто с ума схожу, не знаю, что и делать. Сестра Амина и зять Эман звали меня. Они живут возле Урюпа, может быть, ты сумеешь с ними встретиться? Я тебе послала адрес зятя, спрашивала, не можешь ли ты поехать к ним. Получил ли ты это мое письмо? Или тебе нельзя к ним съездить? Неужели внутри одной и той же губернии нельзя передвигаться? Бог мой, как издеваются над ссыльными! Как бы то ни было, снова посылаю адрес. Когда у тебя кончится срок, хорошо бы нам встретиться у моей сестры. Я бы могла устроиться там на работу, наверное, и в Сибири нужны учителя.

Здесь мне невыносимо. Лучше нам с тобою жить на-стороне, Амина и Эман помогли бы нам поставить дом, мы бы открыли в их деревне школу, организовали бы библиотеку и какое-нибудь товарищество… Ой, какая ты, Настя, дура! Разве можно так много загадывать? Правда, Володя? Написала много лишнего, может быть, ты посмеешься надо мной, назовешь, как когда-то. наивной… Кто знает, может быть, ты уже не любишь меня, может, давно обзавелся семьей и хозяйством. Только я, дура-девка, жду тебя и горюю, вместо того, чтобы весело проводить свою молодость, петь да плясать… Нет, все не так, ведь все не так, Володя? Наверное, у тебя было трудное время и не писал поэтому, или болел, или письмо потерялось. Правда?

Ну, Володюш мой, горе ты мое, успокой мою душу, напиши скорее и вышли свою карточку. Не горюй слишком, теперь уж немного осталось потерпеть. Дай правую руку, дай поцелую, я тоже не стану больше плакать, буду жить, надеясь на нашу встречу, хорошо? Я давно послала тебе свою карточку, получил, наверное? Как она тебе понравилась? Сильно я изменилась? Ну, еще раз горячо тебя целую, не тоскуй, и я не буду, нам с тобой еще жить и жить, надо быть стойкими!

Настя Орлаева.

1914 год, май».

Володя с письмом в руках выбежал на улицу. Он прибежал к тому ссыльному, который рассказывал ему про артель, и, смеясь от радости, как ребенок, показал ему письмо, некоторые места перевел на русский язык.

Товарищ слушал без особого интереса, но, видно, не хотел омрачать Володину радость. Он понимал, что такое душевное письмо поднимет настроение любого человека, тем более двадцатидвухлетнего юноши, поэтому он сказал приветливо:

— Хорошая девушка! Ты, Аланов, оказывается, счастливый человек!

Весь день Володя ходил пьяный от счастья. Ему хотелось всем и каждому рассказать про письмо. Но он сдерживал себя, и лишь когда его спрашивали, что за письмо он получил, принимался рассказывать про родной город, семинарию и, конечно, про Настю.

Один из его приятелей сказал, выслушав восторженный рассказ Володи:

— Ну, ладно, письмо, что и говорить, хорошее. А куда ты идешь, что сегодня собираешься делать?

— Иду на тот конец работы поискать, говорят, Кирилл Хромой хотел нанять кого-нибудь вывозить навоз на поле.

— Опоздал ты, Петрунин уже вывозит.

— Правда?

— Сам видел.

— Что же мне делать? Я в столовой много задолжал…

— Надо найти какой-то выход, пока не получишь Настины деньги.

— В этом медвежьем углу трудно сыскать выход!..

— Егор Микряков нанял двоих наших городьбу городить, но они оба заболели. Я нанялся к нему, нужен еще человек. Пойдешь?

— За сколько?

— Да за сколько бы ни было!

— Ладно, согласен.

Вечером усталый Аланов вернулся домой и увидел у себя Яика Ардаша.

— Ты откуда взялся? — удивился Аланов.

— Из Минусинска.

— Теперь я тоже могу сказать: для чего ты в этот медвежий угол приехал, мало того, что я здесь? — улыбнулся Володя.

— Ну да ничего, Ермаковское так Ермаковское, и здесь люди живут, как-нибудь и мы… Деревня эта не такая уж безвестная, напрасно ты ее медвежьим углом называешь. Знаешь, кто здесь до нас жил в ссылке?

— Знаю, Курнатовский.

— Не только он. Тут жили Лепешинский с женой, потом Сильвин и Панин. Но главное: сюда в 1899 году приезжал из Шушенского Ленин и провел тут собрание марксистов. Тогда была вынесена резолюция против ревизионистов. Да, деревню Ермаковскую многие знают.

— Но почему тебя сюда перевели? — спросил Аланов.

— Помнишь, я тебе показывал своего хозяина?

— Лавочника?

— Ну да. В прошлом году он согласился взять меня приказчиком, и даже исправнику написал, что берет меня. Только благодаря этому меня перевели в город. Лавочник видел, что я работаю честно, старательно, и хо-рошо ко мне относился. Но второй приказчик был вор и прохвост, он и меня подбивал жульничать, да я не согласился. Тогда он на ремингтоне напечатал такое письмо: «Дорогой Петр Леонтьевич! Мы начали работу, дела идут хорошо. Исправник только за гимназистками бегает, ничего не замечает, это нам на руку. И мой хозяин-лавочник— дурак, его легко обманывать. Пиши, что у вас, скоро ли начнете? Боевой привет! Ардаш Яиков».

— И куда он с этим письмом? К исправнику что ли? — спросил Володя.

— Нет, он сделал хитрее: вложил в конверт, на конверте безо всякого адреса напечатал: «Петру Леонтьевичу», подкрался к моему окну и через открытую форточку забросил на стол, а сам побежал с доносом в полицейское управление. Я в это время в магазине был, без меня пришли, сделали обыск, нашли это письмо. Больше ничего, мои бумаги им в руки никогда не попадутся. Соседская девочка видела, что письмо было мне подброшено. Но исправник слушать ее не стал. Хозяин мой перепугался, сказал, что увольняет меня, вот я и очутился снова в деревне. Ну да ничего, брат, всюду жизнь! Не пропадем, верно? — Яик Ардаш схватил Володю и попытался его поднять. — Ох, не получается, видно, стареть начинаю. Бывало, на Астраханской пристани пятипудовые ящики, как игрушки, таскал… Да, года проходят, не остановишь… Ну, а ты как живешь? Знаешь что, я не стану искать себе квартиру, пусти к себе.

Володя обрадовался. Что бы там ни было, а с хорошим другом, да еще с таким, как Яик Ардаш, будет легче.

Он показал Настино письмо. Яик Ардаш прочел, «сказал одобрительно:

— Хорошая девушка, видать.

Потом он показал Володе конверт, спросил:

— Видишь?

— Конверт как конверт.

— Посмотри внимательнее.

— Ничего не вижу.

— Край конверта заклеен: это в полиции сделали перлюстрацию: вскрыли конверт, письмо прочли, потом снова заклеили.

— Совсем незаметно!

— Теперь они наловчились делать это незаметно.

— А если бы на письме была сургучная печать?

— На сургучную печать наклеивают хлебный мякиш, и она на нем отпечатывается. Потом сургуч ломают, письмо читают и на новый сургуч переводят печать с хлебного мякиша.

— Действительно, наловчились охранники!

— Мы тоже не лыком шиты. Если, нужно сообщить что-нибудь тайное, у нас есть свои методы.

— Знаю я один метод, — вспомнив, как писал дневник молоком, сказал Володя.

Возвращая письмо, Ардаш улыбнулся.

— Ну, Володя, скоро домой вернешься, свадьбу сыграешь, а?

— Кто знает, вернусь ли, не своя воля…

— Не бойся, минет срок, никто тебя здесь задерживать не станет… Эх, жалко, не придется мне на твоей свадьбе погулять… — вздохнул Яик Ардаш, но потом засмеялся и сказал:

— Слышал я одну забавную историю про женитьбу. В прошлом веке один богатый поляк князь Любомирский женился на девушке по фамилии Шейковская. Женился он против воли отца. Отец пожаловался царю Николаю Первому на непослушного сына. Царь распорядился так: «Брак объявить недействительным. Любомирского в наказание за неподчинение отцу отправить на Кавказ солдатом на три года. Шейковскую считать девицей».

Долго еще в тот вечер Ардаш и Володя сидели, разговаривали и смеялись.

Загрузка...