ГЛАВА 14

Скалы кончились. Впереди блестит, сияет, взблескивает и пригасает ледяной бок контрфорса, лишь кое-где, будто вуалью легчайшей, припорошенный снегом, крутой до жути и открытый: никаких, кажется, каверз, никакого подвоха. По нему на основной гребень, а там — предвершинное плечо и вершина. Не видна она: заслоняют снежные склоны, гребень. Но эти склоны и гребень — ее; по ним угадываешь центр, вершину, которую они подпирают, которой принадлежат, от которой расходятся.

— Вот уж точно «грань алмаза»! — несколько литературно восхищается Павел Ревмирович, скидывая свой рюкзак и пристраивая к рюкзакам товарищей. Что-то он в себе преодолел, с чем-то разделался, хотя бы на время, — как не возрадоваться. — Только, увы, красота сия переменчива, как… Как… — Он ищет сравнения, имея в виду буран вчерашний, перекрутивший их планы, посеявший раздоры, да что планы — представить на миг, что здесь творилось, Содом и Гоморра! — Ну, в общем… не знаю, — отступается, не придумав ничего подходящего.

Жора Бардошин ввернулся, подсказал, вернее пропел своим бархатистым тенорком, умеренно сфальшивив в словах и мелодии:

— Как «сердце краса-авиц, склонных к изме-ене и пе-ре-ме-ене…» — Следом: — Прошли? Скалы-то! — подмигивает он Павлу Ревмировичу. — А ты боялась!

Изможденный, с втянутыми щеками и остро обозначившимися скулами — правая густо намазана кремом, кровоточит и припухла, — одни глаза на лице, хоть и щурится без защитных очков, а все равно бесшабашной удалью сияют: швырнет сейчас каску оземь и пропади оно все пропадом, завейся горе веревочкой! Весь он словно после боя выигранного, а потери забыты. И улыбается. Губы потрескались, на верхней ссадина, почти как у Жоры, слизывает липкую кровь и улыбается.

— Эх остолопы! Забыли водицы набрать. Сколько лужиц встречалось! — восклицает Бардошин, устанавливая котелок со снегом на разгоревшийся примус.

— Сходить? — вызвался Павел Ревмирович. — Я мигом!

— Мигом, знаешь, кто умеет? Один кошки, и то котята слепыми рождаются.

Воронов морщится, но сдерживает себя.

А голод пробирает. Спали много, смеется Бардошин. Он тоже разговорчив, весьма. Продемонстрировал на скалах великолепную технику и горд. Но что действительно отрадно, так то, что Павел Ревмирович, едва устроились вокруг разложенной еды, вспомнил былое — и только хруст за ушами. Воронов, с несколько презрительным недоумением воспринимающий подобную особенность, теперь откровенно доволен: «Эрго, никаких серьезных рецидивов после срыва нет. И все-таки, — размышляет он, — как ни неприятно будет Сергею, придется освободить его от необходимости приглядывать за своим подопечным. Лед аховый, Сергей пусть первым открывает шествие, надо дать ему поверховодить. Мы с Пашей, замыкающими.

Разбор устроим, когда закончится наша эпопея, но и теперь с огорчением приходится констатировать, что слабоват и весьма Павел Ревмирович Кокарекин. Точнее, слабодушен. Настойчивости, выдержки не хватает, не только умения. Где ж видано: устали, видите ли, руки. Если бы еще камень поехал либо какой технический просчет, куда ни шло. Нет, сам признался: не выдержали руки! Принимая во внимание и этот факт, разумнее будет взять заботу о нем на себя. Сергей пусть в паре с Бардошиным. Мелкий человечишка, но высоты не боится, физически силен, о ловкости говорить нечего».

И Воронов с легким сердцем принялся обсасывать ребрышко копченой грудинки.

…С каким-то болезненным, тягостным и влекущим удовольствием Сергей искал и находил новые и новые свои промахи, случаи, когда явно оказывался не прав, хуже — сам вызывал на ссору, лез на рожон.

Память — удивительная кладовая. Она принимает далеко не все, что происходит перед ее раскрытыми дверями, она выбирает.

Память Сергея с въедливым усердием пристрастного обвинителя — черта, отчасти роднящая с Пашей Кокарекиным, но в несколько ином направлении развитая, — подсовывала в часы душевной невзгоды не только действительные вины, но и такое, в чем ни сном, ни духом, а поди же, казнил себя, убежденный, что не поленись он тогда-то, либо не поддайся мелкому, кружащему голову самолюбию, а не то и вовсе всего лишь смолчи, приняв на себя ерундовую винишку, и не пошла бы вывязываться из больших и малых ссор та самая сеть, в которой чувствовал себя безнадежно запутавшимся.

«Я виноват, я виноват, — твердил Сергей, выискивая и находя тысячу объяснений для Регины. Его эгоизм, его упрямство, желание во что бы то ни стало настоять на своем. — Я толкнул ее на это…»

Солнце печет немилосердно, отраженное снегами и льдом. Да только едва отодвинешься в тень, тут же свитер под штормовку поддеть хочется.

Бардошин вальяжно развалился на нагретом камне, расстегнул свои одежки, так что заросшая шерстью грудь наружу.

— Все бы отдал, не только полцарства, — воркует он, — искупаться бы в море. Понырять, поплавать…

Павел Ревмирович — уж казалось бы, чем не возможность схлестнуться — молчит. Или зарок дал: никаких пикировок с Бардошиным. Закатал штанину, обложил снегом ушибленное место. Взялся за рюкзак, распотрошил, отчищает варенье. Воронов, разумеется, все внимание на ледяной контрфорс, по которому предстоит подниматься. Сергей, переламывая себя, свою ревность, темные, измучившие его мысли, обращается к Воронову:

— Не пора ли?

— Давно пора. — Воронов оглядел товарищей. — Паша, кончай с рюкзаком. Сегодня необходимо выйти на гребень. Там поставим палатку. Завтра, если опять пораньше встать… Конечно, какая будет погода? Снегу местами чересчур много. Весьма возможно пойдут лавины. Удивительно, как до сих пор нет. А нам после вершины спускаться по сплошным снежным склонам. Тут и призадумаешься. — Воронов поднимает на лоб защитные очки, снимает свои обычные и, вынув из нагрудного кармана замшу, протирает аккуратными круговыми движениями. Похоже, ритуал этот помогает собраться с мыслями, прийти к какому-то решению, подобно тому, как заядлый курильщик непременно возьмется за трубку, или сигарету, или чем он создает себе настрой.

— Сам понимаешь, — водрузив очки на переносицу, жалуется Воронов, — график трещит по всем швам. Паша, ты скоро? Если бы мы сумели сегодня же выйти, скажем, на предвершинное плечо! Тогда да, мы на коне. Завтра до жары спокойно прошли бы лавиноопасные склоны — и на юго-западный гребень. Но как успеть, ума не приложу. — И совершенно между прочим заявляет, что Сергею следует идти в паре с Бардошиным. Сергей не в силах взглянуть Воронову в глаза. Да и что увидишь за темными защитными фильтрами. Приказ есть приказ. Но почему?


…С сухим хрустом вонзаются в лед кошки, шуршит веревка, позвякивают крючья и карабины в связке на плече Сергея. Лед хорош: ноздреватый, мягкий, да и уклон вполне позволяет обходиться без рубки ступеней, разве что для страховки. Сергей вкалывает ледоруб впереди себя, поочередно вбивает передними зубьями кошки, — острые, длинные зубья держат отлично. За ним Бардошин. Без каски. Каску подвязал поверх рюкзака, смоляные волосы облепляют лоб, шею. Ему жарко. Несколько в стороне Воронов с Пашей. Нелепая мысль закрадывается: покуда еще не слишком высоко поднялись над скалами, упасть — сдернуть Бардошина… Мысль эта и в самом деле настолько дика и случайна, что недолго преследует Сергея. Но что-то в нем все время ждет, ищет и ждет.

«Постой, откуда я взял, что она… — бьется в нем надеждой, страхом ли опрометчивости или от неожиданно подвалившей удачи, что Бардошин в его руках. — Недоказанное не существует. Не может она делить себя между двумя. И намека не было… Даже в пылу ссор. Ведь так? А Паша? Что Паша! Что еще мог наплести ему тот рыжий?.. — Но все построения разваливаются, подобно карточному домику, при одной мысли, что Жора Бардошин был в Гагре. — Если бы как-то так случилось, что мы с ним оказались бы в тяжелейшем положении. Признался б?.. — вспыхивает и разгорается фантастическое предположение. — Когда смерть рядом, совесть ли, неудержимое стремление к правде, к покаянию… заставляют».

Сто метров. Двести. И еще пятьдесят. И тридцать. Вверх. Все вверх. Иногда немного в сторону и опять вверх и вверх.

С Бардошиным приходится говорить. Ну, не говорить, какие разговоры на ходу: «Пошел; вытяни веревку; страхую; поднимайся». Но и эти слова выжимает с трудом.

Лед. Фирн, в основном тоже обдутый, лишь кое-где занесен снегом, уплотнившимся под ветром до такой степени, что немногим уступает льду. Одно неприятно: набивается между зубьями. Впрочем, вскоре снова лед. На этот раз пожестче, не очень-то поддается кошкам и, что хуже, предательски присыпан мягким, разлетающимся снежком. Сантиметра два-три всего — наверное, когда ветер переменился уже под конец, — и намело. Путает, осложняет, и темпы поневоле снижаются.

«А говорят еще, будто женщина становится такой, какой мы, мы сами, делаем ее», — думает Сергей, вспоминая постоянные разговоры о любовных историях ее подруг, особенно тех, кто на виду, вызывает зависть и жаркую тягу к подражанию; смакование подробностей, от которых подчас становилось не по себе. Кого-то с кем-то она знакомила, кого-то мирила. И все меньше внимания ему. Даже о пустяке бесполезно было ее просить. «Ты после репетиции домой? Купи, если не забудешь, ленту для пишущей машинки. Надо мне статейку мою набело перепечатать». Конечно, она забывала.

«А в театре?» — подумал он и вздрогнул, вспомнив ее в Вальпургиевой ночи, — словно молотком саданул по руке, — не по крюку, который не желал идти в лед. Полуобнаженная, в резком гриме, с наклеенными ресницами, отчего ее длинные глаза становились еще более манящими и загадочными, далекая и страшно близкая ему, в чем-то очень важном она оставалась собой, играла себя и влекла темной, пронизывающей чувственностью, которую источало, казалось, всякое ее движение. И тем мучительнее знать, что такой она бывала в их лучшие часы.

Ледовый склон просекла цепочка следов. Искрошенные зубьями кошек крохотные пятнышки и точечный пунктир от ледоруба. Ничтожные среди всяческих отметин, разрисовавших склоны, и значительные своей упорной направленностью. Нет-нет ступени, вырубленные для охранения, включались ритмично в общую цепь, соединяли отдельные ее звенья. Время шло.

Кончилась благодать — ноздреватый податливый лед, пусть кое-где присыпанный снегом, смерзшийся местами до того, что кошки, если говорить начистоту, то ли держат, то ли нет, и все-таки можно обойтись без ступенек. Конечно, многое зависело от ведущего, от Сергея. Но Сергей шел себе и шел, по временам останавливаясь забить крюк да по настоянию Воронова ступень для охранения, лишь бы ноги поместились, вырубить. И вот до самого неба голубеет отполированный солнцем и ветром натек. Кошки не держат совсем. Надо рубить ступени для каждого шага. Лед дробится мелкими осколками, скалывается параллельными слоями; выемки, где могла бы удержаться нога, не получается. Ступеней придется рубить не десяток, не два — сотни. Обойти? Негде. Слева слабые, полуразрушенные, скалы, засыпанные снегом, то и дело грохочет там. Справа?.. Уж очень круто справа, каска валится, как поглядишь. Надо рубить ступени.

А время шло.


Руки взмахивают ледорубом и бьют, бьют твердый натечный лед, бьют с трудом и превозмогая тупую усталость. Кажется, что все исчерпано в том последнем взмахе. И всякий раз руки находят силу бить снова, бить еще, бить опять, Бить крепкий, прозрачный, глубокого аквамаринового тона и, похоже, такой же каменно-твердый натек, бить ледорубом, бить! Бить… Осколки льда, вспыхивая, разлетаются в стороны и с хрустальным звоном несутся вниз. Легкие со свистом качают воздух.

«Еще пять ступеней, только пять!» — в который раз говоришь себе. (Бардошин сзади что-то там тарахтит — не думать о нем, не помнить. Хотя бы в те минуты, когда не должен подстраховывать его в свою очередь.)

Когда вырублены и пройдены эти пять: «Еще, ну еще три, пять, десять ступеней нужно вырубить и пройти, нужно, и тогда отдых (вперед выйдет двойка Воронова). Отдых! Нужно вырубить, понимаешь? Очень!» Руки сжимают древко ледоруба; поднимают ледоруб — такой тяжелый; руки заносят ледоруб для удара — невозможно громоздкий и тяжелый; выше, за плечо… И обрушивают. Ускоряя, утяжеляя его падение не просто силовым сокращением мышц, но всем устремлением корпуса и ног и головы (сам между тем лепишься на неверной ледяной круче). И горло с коротким хаком выбрасывает пустой воздух в такт удару.

«Если бы увидеться. Хоть на час, хоть на одну минуту, — загорается в Сергее. — Лететь самолетом, ехать поездом, пешком спешить туда, к ней. И понимать, что расстояние сокращается. Меньше и меньше километров…» Но он сам выбрал свой путь, и путь этот ведет на вершину Скэл-Тау. Горы, их зовущая красота, его долг, его обязательства перед Вороновым, перед теми, кто ждет их внизу, оказывались крепостью, в которую он добровольно заточил себя и не мог выйти до срока.

Изнуряющая борьба между необходимостью и не признающим ничего кроме, сумасшедшим желанием быть вместе…

Но руки бьют ледорубом, бьют твердый натечный лед. Сто тысяч раз бьют.

Чтобы сделать еще один шаг к гребню, к вершине.

Чтобы подняться еще на полметра из двух с половиной тысяч, что отделяют ее от ледника, с которого рано утром позавчера завороженно любовались ею.

На одну пятитысячную? Нет. Всякая маленькая ступенька — тоже вершина. Одна из пяти тысяч вершин, которые надо одолеть, и многие нелегким трудом, прежде чем приблизишься к той, единственной сейчас в целом мире.

А ненавистная память являла новые изобличения. Виташа, друг сердечный, пример и едва ли не венец мужских достоинств, с которым Сергею непременно надлежит вести дружбу. Его любезные, покровительственные слова в адрес Сергея и даже похлопывание по плечу; а он потерянно улыбается, несет какие-то банальности в ответ, потому что неловко, и опускает глаза от боязни выдать загнанное внутрь негодование. Нескончаемые разговоры о своих успехах, искреннее, без малейшего наигрыша восхищение своими джинсами, электронными часами, золотым мостом на челюсти, который ставил профессор такой-то, запонками из перуанских зачем-то золотых монет — типичнейший парвеню, не чета и Жоре Бардошину с его скабрезностями и циничным скептицизмом. И Регина… с подобного сорта людишками. «Почему? — пытается он понять. И не умеет понять. Ибо не может мерить успехом человеческие отношения. Ее томность, ее удоволенность… — К черту! К дьяволу! — шепчет Сергей, кусая губы. — Пусть все идет прахом. Чем хуже — тем лучше. Никогда, слышишь ли, не примирюсь с этим», — кричало в нем, билось, комом поднималось к горлу и бросало в лихорадочном стремлении к действию через лед, снег, скорее, скорее, неважно куда, только скорее…


Время шло. Время летело. Крохотные человечьи фигурки, букашки на боках великана, медленно, кое-где и вовсе неразличимо для нечуткого глаза, но неуклонно, как сама необходимость, двигались дальше и дальше, вперед и вперед, вверх и вверх — к гребню, к вершине.

Каким слабым, тщедушным выглядит человек среди сверкающего величия гор. Как уязвим он. Заденет, падая, камень или обдаст своим дыханием лавина, не то сам сорвется на крутизне, а горы стоят спокойные, уверенные, безразличные в бескрайнем небе.

Но люди распознали секреты гор, уплатив сполна запрошенную цену, придумали тысячи уловок, объединились и, сильные своим духом и сплоченностью, идут, одолевают опасность, тяготы почти непомерные, случается, и другие, которые иначе и вовсе не вынести.

И ничего удивительного, если шире взглянуть на причины и следствия, что и здесь, бьешься, скажем, за каждый метр на пути к своей вершине, всю жажду сердца, кажется, подчинив единственному этому стремлению, и замечаешь вдруг, что другие, важнейшие заботы, оставленные до лучших времен, словно в награду за твое усердие и самоотверженность начинают сами собой как бы подрабатываться, разрешаться…


Усталость с каждым часом полнее, глубже. Рюкзак за спиной становится каменной глыбой, два килограмма ледоруба превращаются в пуд. Реакция тупеет. Идешь механически, не думая зачем, для чего… Время, которого мало, погода, которая может испортиться, опасность, таящаяся повсюду, перестают даже и тревожить. Усталость копилась, зрела и теперь наваливается, подчиняя мускулы, нервы. Хочется, раскрепостив мышцы, опуститься, осесть на широкую ледяную ступень, вырубленную для охранения. Ничего не знать. Ни о чем не думать. Сидеть, лежать, отдаваясь душевному и физическому изнеможению.

И надо одолеть привычные возможности своего тела. Нельзя верить усталости, нельзя думать, что силы исчерпаны. Путь сложен и далек, и ты должен пройти его.

Ты должен! Это только кажется, будто не можешь отвести ступню назад и с маху ударить — вбить передние зубья кошки в лед и, распрямляя ногу, выжать себя с рюкзаком за плечами. Следом то же самое другой ногой. И потом снова и снова. А руками — одна ледовым крюком, другая ледорубом — придерживаться о лед. И время от времени рубить широкую ступень — лохань, чтобы, поместившись обеими ногами и забив крюк для самоохранения, страховать товарища, да — именно так и только так! — страховать, пока он, этот «товарищ», поднимается к тебе и уходит вверх или в сторону, куда нужно. И следить за всяким его движением, готовый в любую минуту прийти на помощь ему, да — Жоре Бардошину, поддержать, остановить падение, если волею судеб покатится вдруг к чертовой матери. И видеть, что происходит вокруг, и понимать. И, когда он закрепится, этот твой товарищ, напарник, друг, враг, неважны сейчас нюансы, перебросившись словом, двумя, снова вкалываться в лед и подниматься, подниматься. Рубить и страховать. И подниматься. И нести свой рюкзак, свой груз, тоску и что там еще в твоей душе — можешь! Только кажется, будто нет сил, — можешь. Наверняка! Как ни тягостна усталость, как ни разъедают тебя путаные, из огня в полымя кидающие, впрочем, на иной благоразумный взгляд яйца выеденного не стоящие мысли, ты можешь идти, и ты идешь. Потому что должен.

Потом ты охраняешь. Потом ждешь, чтобы вторая связка подобралась повыше. Весь выигрыш во времени теряется из-за Паши. Покуда он там раскачает крюк, да вытащит его, да отшагает по готовым ступенькам к Воронову, да перестегнет карабин… С ним лаской надо, поразительно, что Воронов никак не уразумеет. Иначе только хуже. Вон опять прижимается к склону, едва де лежит на нем, куда это годится!

Воронов, согнувшись под страшенным своим рюкзаком, поднимался по крутизне. Поднялся. Некоторое время стоял, опираясь на ледоруб и тяжело дыша, как та самая рыба шубункин с выпученными глазами, совершенно так же широко и часто разевая рот, Проверил, как держится крюк во льду. Щелкнул карабином: навесил репшнур, идущий от грудной обвязки. Отстегнулся от охранявшего сверху Жоры, приготовился охранять в свой черед. Крикнул Паше:

— Поше-ол!

Сергей смотрел: «У Воронова самый тяжелый рюкзак. Палатка, бензин, консервы у него. Надо забрать что-нибудь. Если бы вроде приказа… Приказ не обижает. Но он начальник группы, не я. Момент нужен подходящий, а там придумается».

Не только элементарная справедливость руководила Сергеем, спокойнее, когда самый большой груз несешь сам. А еще хотелось стереть отчуждение, возникшее, он чувствовал, после утренней сцены.


Время шло, время летело, и тем стремительнее, чем полнее наваливалась усталость и сложнее работа, которую приходилось совершать.

Кузнечными мехами вбирают легкие и выбрасывают обескислороженный воздух. Сердце бешено гонит кровь. Пот заливает глаза, струится по ложбинам возле носа, каплями срывается с подбородка. По штормовке, где прохватывает солнце, выступила соль. Дыхание туманит стекла очков. Приходится снимать их и протирать. И тогда сквозь смеженные ресницы жжет яростный, льющийся отовсюду свет.

Пересохшее горло свербит, язык липнет к нёбу. А кругов вода, замерзшая вода. Припади к ней, кусай ее, мни языком, пей.. Нельзя. Иначе хуже, сильнее станет жажда. Это понимаешь головой; чувством жадно тянешься к воде, непохожей на воду, смакуешь в воображении вкус ее.

И снова, в который раз, медленными ударами загоняешь ледовый крюк. Навешиваешь репшнур самоохранения. Два слова Жоре Бардошину. Глубоко дышишь расправленной грудью и не можешь вдосталь надышаться. Охраняешь, приглядывая, как и что. Жора неторопливо поднимается по готовым ступеням. Его очередь рубить.

Следишь, как энергично взмахивает он ледорубом. «Неужели не устал?» — спрашиваешь себя, нечаянно восхищенный его силой и ловкостью. Искры летят в твое поднятое лицо, тают на щеках, на лбу. Куски льда проносятся у ног, заражая наперекор разуму и всем инстинктам своим падением.

Но насколько выше уходит Бардошин, настолько ты непроизвольно, как бы даже независимо ни от чего делаешься собраннее, меньше отвлекаешься, сосредоточеннее следишь за всяким его движением. Осколки льда не занимают больше. И горы, и вся красота, которую только-только начал воспринимать раскрепощенным чувством, не трогают. Ты — весь внимание, и все внимание твое на нем, твоем напарнике по связке. Удары ледоруба становятся слабее, реже. И прежде чем ступить на подготовленную ступень, он, опустив голову и опираясь на ледоруб, собирается с силами, и грудь, плечи ходуном ходят от напряженного дыхания.

«Кисловодск, теперь в Гагру. С этой ее приятельницей. Зачем это? — спрашивает себя Сергей. С явным чувством недоумения перед нелепостью тогдашних разногласий и обоюдного упрямства. — Не захотела в горы, что ж, надо было вместе… Куда угодно. Чего ради мальчишеский фарс: не хочешь — не надо! Страдаю-то я. Вон Паша, одно ласковое слово, и как становится покладист, предупредителен, а ты?.. Она принимает мою любовь, я должен быть благодарен и за это. Любящий должен стоять и ждать. Играть в прятки может тот, кто рассчитывает, что его будут разыскивать».

«…Быть вместе. Капризы и ссоры пусть. Пусть что угодно, но вместе. Какая ни есть, она бесконечно дорога мне. Я не могу без нее. Я не могу без нее совсем», — повторяет Сергей, впервые, кажется, осознав самую суть своих переживаний. Удивленный и обескураженный столь полным и категоричным пониманием. Удивленный и восхищенный…

Забит крюк, охранение готово. Бардошин вверху машет рукой.

Быстро, легко, с обновленными силами проходит Сергей готовые ступени. С ходу врубается дальше. И рубит. Рубит. И поднимается. И рубит, рубит, рубит.. И кажется, что никогда не кончится голубой, нет — зеленый, красный, твердый как стекло, как алмазы, которые от него отлетают, натёчный лед.

Не кончается.

Протянулся до самого неба.

Кажется, не кончится никогда. Рубить день за днем, год за годом, вечно рубить, забыв, для чего, потеряв представление о цели, подобно Сизифу, осужденному богами…

Но веревки остается немного, Жора и раз, и другой напоминает о том. Сергей готовит широкую, для обеих ног, ступень. Встает на охранение. И думает, думает, и вспоминает, и… как же много было не омраченных никаким несогласием чудесных, радостных дней…

Потом (так быстро проносятся считанные эти минуты) опять его очередь идти и рубить.

Пять ступеней. Десять. Еще десять. Еще…


Облака завесили небо. Они легки, солнце масляным пятном расплылось на них, но синева нигде не проглядывает. Все поблекло, посерело без теней в ярком рассеянном свете. Снега́ не блестят. Лед тоже померк, пожух и в самом деле становится похожим на камень. А еще совсем недавно какие переливы цвета, и блеск, и сияние!

Вторая связка едва тащится. С такими темпами хорошо, если к завтрашнему дню на плечо взойдут. Воронов в три погибели согнулся, ну и рюкзачище!

Остановились. Благо широкая, заваленная снегом трещина пересекает лед — бергшрунд. Хорошо. Можно не жаться и не касаться друг друга. Справа кулуарчик так себе, ничего особенного, а нет-нет и просвистит там, нет-нет и щелканет сорвавшийся откуда-то сверху камушек или льдинка. Конечно, не ровен час, может и здесь загудеть. Не видно, что там вверху, но вернее всего гребень скалистый. «Что ж, если и загудит, что ж… кто знает, — проскальзывает у Сергея. И тотчас принимает иное обличье: — Говорят, пулю, которая в тебя, не услышишь».

— Мой рюкзак основательно полегчал, — объясняет Сергей подошедшему Воронову. — Вчера сколько съели и позавчера…

Лицо Воронова по белой глетчерной мази в градинах пота. Смотрит на скалы за кулуаром, молчит. Дыхание уже наладилось, тем не менее молчит и, похоже — мимо ушей намек прозрачный Сергея.

«Ведь нипочем не скажет, не поделится, что его тревожит, — нервничает Сергей. — Уставился! Идем, выкладываемся, что еще? Что еще от нас, от меня, в частности, требуется? Хочешь поскорее залезть на эту нашу горочку? Согласен, надо. А спустимся, знаешь, что я сделаю? А вот что: махну… в Гагру. Как там у архисовременного нашего пиита — целая поэма в одной строке: «А не махнуть ли к морю?» (С нечаянной иронией, ибо для него, Сергея, в этом внезапном предположении вся его боль и прозрение, надежда и обещание.) Человек должен совершать неожиданные поступки!»

Воронов глядел, глядел на кулуарчик и скалы за ним и вроде бы нагляделся. Сгрузил с заметным усилием рюкзачище, вытащил из-под клапана смерзшуюся, со старанием увернутую тяжелую палатку и подал двумя руками Сергею:

— Возьми.

— Почему это Сергею? — встопорщился Павел Ревмирович. — Наша двойка палатку несет. Дай мне. Дай! — пытается он отобрать у Сергея. Но Сергей не слушает. Скинул свой рюкзак, не сразу, но запихнул палатку, даже ремни сумел в пряжки вставить и затянуть.

— А ты помалкивай, — утихомиривает он Пашу. — Если по правилам, так после подобного падения, ты не смотри, что счастливо обошлось, еще не известно, что у тебя внутри, после такого срыва следовало бы тебя вниз, а восхождение побоку. Скажи спасибо Воронову, что проявил, так сказать, гуманность и понимание.

Паша продолжал хорохориться.

— Ты бы на себя в зеркальце полюбовался, — окорачивает его Сергей. — Зеркальце случаем не захватил? Ты мастак разную ерунду таскать на восхождение.

— Видок не для девочек! — ухмыляется Бардошин. — Я уж не говорю про эту его… Светлану. Полюбовалась бы сейчас.

Все молчат. Паша, сглотнув слюну, о своем:

— Ты же опять первым рванешь? Пусть хоть Бардошин чего-нибудь возьмет, — старается Паша сколько может миролюбивее. — Крючья ледовые — ты, понятно. А Бардошин? Да хоть свитер: вон, у Воронова из кармана рюкзачного торчит. На общую потребу припасен.

— Почему это я? — с места в карьер защищается Бардошин. — Ты сам только что вызвался тащить. «Наша двойка»!

— Ладно. Наперед известно: не то что лишний килограмм, на пару крючьев тебя не сагитируешь.

— Да почему я-то? — искренне удивляется Бардошин. — Я тоже ступени рублю, ты что! Еще сколько. И рюкзачок у меня дай боже. Так что привет, чья бы корова мычала!

Воронов всматривается в кулуар, ловит изредка раздающийся посвист летящих сверху льдинок и как они, красиво вспыхнув, разбиваются и осколки с затухающим шипеньем уносятся прочь.

Бардошин проследил за его взглядом, вдруг выпалил:

— А чего мы все лед да лед, давайте траверснем за кулуаром, а? Там вернячок лучше. По крайней мере, скалы. За ними вроде снежничек проглядывает. Красота! Не знаю, как кому, а мне этот чертов натек… Честно признаюсь, в печенках сидит.

— «Безумство храбрых — вот мудрость жизни», так, что ли? — насмешливо подытоживает Воронов сказанное Бардошиным, а может, и свои размышления тоже, однако вскидывает рюкзак на плечи и, прощупывая ледорубом снег, осторожно подвигается к кулуару. Понемногу и все за ним.

Остановились на краю, смотрят. По другую сторону изломанные скалы врезаются в серое небо. В прорыве виден склон. Крутой, белый, гладкий. Кулуар иссечен шрамами от ударов камней. Нечасто, но раздается пронизывающий свист и р-р-р-аз! — и чуть ли не дым, где в скалу садануло.

Было бы раннее утро или вечер уже, прихватил бы морозец, сцементировал лед и камни…

— Ишь дает! — Заметили по облачку взбитому, ну и треск тотчас. «Трах-тах-тах-тах-та-та…» — приглушенный донесся из глубины грохот камнепада.

— Такой чемоданчик шарахнет по голове, все мозги отшибет, — взбодренный опасностью, смеется Бардошин. — Никакая каска не поможет. А?

— Это если имеется, что отшибать, — буркнул себе под нос Паша.

Еще зацокало.

Воронов смотрел, слушал, пытаясь уловить, нет ли какого постоянства в падении камней, в интервалах между падениями.

Еще! И этот не видели, хотя неподалеку ударил. Может, конечно, мелкий или ледышка?

— Пойду, — кратко сказал Воронов и начал спускаться. — Веревку держи свободно, не натягивай, — это Кокарекину.

— Стой! Стой, — остановил его Сергей. — Лучше мне сейчас. Дальше скалы, мы с Бардошиным двинем по скалам. Я его выпущу вперед, раз уж он так скалы любит. А то начнется толкотня.

Дождавшись, когда цокнул и дробно застучал, скатываясь, очередной камень, Сергей Невраев бросился со всех ног через кулуар. То есть сильно сказано — бросился. На кошках да с этаким грузом не больно разбежишься, тем не менее как-то очень быстро и мелко переставляя ноги, словно пританцовывая в современном ритме, покатился Сергей вниз и тем же манером вверх, пересекая наискось кулуар. Задрав голову, стараясь увидеть возможно раньше и даже еще раньше, чем возможно, если что полетит. Ледорубом опробуя занесенную снегом массу льда и камней. Не забывая мгновенным взглядом ухватить, что впереди; обостренно, всей кожей ощущая полет времени. (Внутри билось: не зацепить, не промахнуть ногой…) И за скалу. За выступ скальный, который по идее должен, обязан защитить от всякой дряни, летящей по кулуару.

Следующим Жора Бардошин. И конечно, не мог не покрасоваться.

— Ты что, обалдел? — не выдержал Паша Жориной бравады. — Нашел бульвар для прогулок!

Каждый нерв в Сергее — натянутая струна. Но ни словом, ни движением не выказал Сергей, чего он ждал, мучаясь гадливым чувством, стараясь одолеть ночные фантазии и не в состоянии освободиться до конца, забыть хотя бы на минуту. Промолчал Сергей и когда Бардошин вразвалочку, явно рисуясь своим бесстрашием и удачливостью, поднялся в укрытие за скалу.

И новое напряжение. По-иному гнетущее бездеятельностью, томящее ожиданием: Паша Кокарекин, ему предстоит проскочить опасное место. Сам когда — ладно, сам ничего. Когда же близкий человек становится участником разыгрываемой перед тобой, как перед зрителем, драмы, где конец неизвестен и после занавеса не выходят на вызовы… Бессильный что-либо предпринять, прийти на помощь в нужную минуту, стоишь, смотришь и ждешь. Хотя пора браться за дело: вон Бардошин уже двинулся вверх по расщелине. Ждешь. И молчишь. Из опасения словом ли, движением помешать. Пусть человек, которому всей душой сострадаешь, будет один в эти мгновения. Наедине со стуком своего сердца.

— Уф-ф-ф! Молодец, Пашуня, — с облегчением говорит Сергей. Запыхавшийся, улыбающийся Паша Кокарекин быстро-быстро начинает перетягивать к себе веревку, готовится охранять Воронова.


Кстати, Воронов рассказывал мне, жаждавшему подробностей, что в тот день Сергей Невраев словно задался целью удивлять и озадачивать. Обычно приветливый, вовсе не стремившийся к лидерству, в тот солнечный, безветренный, казалось, самой устыженной природой подаренный им день, — ну прямо злой дух гордости и противления обуял его, — мрачен и резок сделался, временами и вовсе невыносим, и только и знал, что вперед и вперед, требовательно беря на себя основную часть работы. Обескураживало такое поведение и заставляло уступать. Пусть основательно вымотается, решил Воронов, делу польза и ему не во вред.

Воронов привел не знаю уж, в качестве объяснений или оправдания, следующую выкладку. Если обозначить суммарные усилия всей группы, потребные для достижения вершины, буквой М… Впрочем, постараюсь лишь самую суть изложить, опустив не слишком доступные мне математические построения Воронова. Так вот, значительное увеличение нагрузки на одного из спортсменов приводит к увеличению общего резерва, таков вывод. А поскольку его формула включала, как он утверждал, любые доступные измерению величины, и отрицательные и всяческие иные, которые он вводил с помощью буквенных обозначений, постольку гарантирован был полный и законный порядок. Опять я подумал: гладко у него получается, умеет создать свой гармоничный мир. И, не удержавшись, воскликнул что-то вроде — да здравствует, мол, законный порядок и спокойствие! Однако Воронов воззрился на меня отнюдь не с удовольствием…


Но закончим с кулуаром. Дважды близко от Воронова просвистели и рассыпались в ударах то ли камни, то ли лед. На краткий миг он застывал, весь как сжатая пружина, и шел дальше. Уверенно, четко, достаточно быстро. Ни тени пережитого волнения, когда очутился в безопасности, либо наигрыша показной удали. Лицо его, как час, как два часа назад, бесстрастно-покойно, каменно-твердо. Разве что веселые сполохи играют в стеклах очков.

Жора прошел одну веревку. Затем Сергей, почти столь же энергично и уверенно, уступая разве лишь в элегантности и непринужденности, что ли. За ними Паша. Сверху его охранял Бардошин, снизу еще Воронов подстраховывал.

И опять тяжело было смотреть на Пашу Кокарекина. Ощупывает едва не каждый выступ, головой вертит, словно принюхивается, тыркается туда и сюда никчемными своими руками…

Перейти скалы и спуститься на снежник, избавить его от дальнейших мытарств? Снег — это просто, снег ерунда, и сравнения никакого с рубкой ступеней в натечном льду, ни тем более со скалами. Но имеется пунктик, заставляющий призадуматься. Склон снежный здесь не сказать чтобы широк: с той, другой стороны ограничен тоже скальной грядой, а вот выше расширяется, переходит в самое настоящее снежное поле. Только безумный решится в такое время суток да после вчерашнего бурана выйти на ровный этот, круто вздымающийся к небу снежник. Так что придется Пашуне поупражняться еще и еще в опостылевшем скалолазании. Тем более Воронов главный. Да разве с Вороновым на подобную тему заговоришь? Воронов есть Воронов, рассчитывать на такого рода снисходительность не приходится.

Тут еще участок встретился… Сергея очередь, впрочем, не в очередности дело, а так получилось, что стоял Сергей именно где начинать надо. Правда, и Жора Бардошин тут же. Ухмылочка скверная на поуродованных губах: наметил уже, где и что, и ждет. Чтобы попросили его. Чтобы Сергей или на худой конец Воронов (он на подходе): «Давай, мол, покажи класс! Крючья скальные, пожалуйста, выбирай любые, для тебя носим. На тебя, дорогой, надежда, выручай!»

Сергей Невраев, повинуясь внезапному внутреннему наитию, ни слова не говоря, скинул рюкзак и безо всяких крючьев (Бардошин не сразу и сообразил: «Чудила! А может, и впрямь жить надоело?») полез по вздыбившейся скале.

Пришлось Жоре на охранение становиться: стоечку соответствующую принять, веревку через плечо и так далее. «Ничего, повыкаблучивается сколько сумеет Серега и пристынет на отвесе, — решил Бардошин. — И будет ждать, когда он, Георгий Рахметович Бардошин, на помощь явится».

Распластав руки, Сергей лепился на скале; вжимался в камень, словно задавшись целью составить с ним единое целое; перетекал мягко и плавно — по едва отходящей от вертикали глади. Отталкивался и клонился вбок, уже начинал падать, чтобы вернее одолеть пространство до недосягаемого иначе уступа. Замирал на минуту, давая напитаться свежей кровью деревенеющим мышцам, — и дальше. А внизу… Впрочем, не смотрел Сергей вниз, не занимало его, что там. Да и некогда.

Тихо звучал голос Сергея:

— Веревку. Еще. Еще немного. Стоп. Чуть потрави. Хорошо. Не тяни, не тяни, сорвешь меня. Еще немного выдай…

Жора тотчас примечал некоторые ошибочки, но помалкивал.

Сергей дошел до перегиба скалы, заглянул, что дальше, ощупью вернулся назад, где был небольшой уступ и можно передохнуть. Постоял, расслабленно опустив голову, пошевеливая пальцами свободной руки. Потом вытянул про запас несколько метров веревки и двинулся к углу. Скрылся за ним.

Веревка спускалась петлей. Петля раскачивалась, становилась положе. Жора выдал еще метра два, волной закинул за уступ.

Веревка — быстрее, медленнее, снова быстрее — вытягивалась. Невидимый, но ощутимый по ее движению Невраев уходил дальше. Жора метр за метром стравливал веревку, и веревка метр за метром исчезала за углом. Веревки оставалось всего ничего. Сорвется Сергей — хватит ли погасить рывок? Из-за угла не доносилось ни звука. Не слышно ни скребыхания окованных сталью ботинок по скале, ни возгласа, ни шороха. Воронов, Паша и Жора Бардошин молчали. В воздухе повисла напряженная тишина, долгие мгновения мерили ее. Жора правой рукой с зажатой веревкой сдвинул на лоб очки. Свет на скалах не резок, без темных фильтров лучше. Со странным выражением следил он за уходящей вверх страховочной веревкой. Снисходительная и лукавая улыбка несдержанно играла на его губах. Веревка не раскачивалась, не ползла по скале, веревка оставалась неподвижной. Воронов рядом молчал. Ниоткуда ни звука. Тишина. Тишина ширилась, разбухала. Давила почти осязаемо на уши, на натянутые до предела нервы… Лопнула от слабого и совсем не из-за стены — из огромного пространства вокруг принесшегося голоса:

— Закрепился. Иди.

Снова скалолазание, теперь с надежным верхним охранением. А там еще. И еще. И опять одна веревка за другой. А время? Погода? Которая грозит испортиться. Хорошо, хоть не тепло. Снег на полочках и по расщелинам не собирается таять. Добрый знак. Но корячиться по скалам труднее и труднее, и медленно очень набирается высота.

Задерживает по-прежнему и даже еще больше Паша. Дело, конечно, не в рюкзаке, который у него надумал отобрать Сергей, чтобы вытягивать на веревке, и не в ушибах — какие ушибы, если кости целы, связки тоже, — дело в том, что несколько часов назад на таких же примерно скалах Паша пережил собственную гибель.

«Тогда, после трещины, — опять вспомнилось Сергею, — чуть иного оттенка снег на леднике — не идут ноги: вот-вот, кажется, сейчас… И ведь долго продолжалось». Еще и теперь некоторое, глубоко затаенное недоверие к снегу. Недоверие и желание перешибить окончательно, навсегда поганенький этот, подворотныи какой-то страшок.

«А что, приковали нас, что ли, к этим скалам? Откуда столь рьяное упорство? — сам того не замечая, накручивает себя Сергей. — Что за беда, если пойдем снежником? Прижимаясь к скальной гряде? Формализм Воронова! Его нежелание применяться к обстоятельствам. Ведь насколько проще, легче и, главное, быстрее. Скорость — сейчас наиважнейшее. Неужели не тревожит его погода и где ночевать? Для палатки в таких нагромождениях места не сыщешь. Подняться на предвершинное плечо, сколько еще лазания. Нет, в самом деле, во имя каких таких высоких идей мы обязаны мытариться на скалах? Кому это нужно? Ответ очевиден: чтобы не отступить от кем-то когда-то сформулированных правил. Все регламентировано. На любой случай имеются соответствующие параграфы, предписания, постановления. А нет, так можно отфутболить старшему по положению товарищу…»

Раздражение Сергея находило обильную пищу в прошлых его злоключениях по части природоохранных мероприятий. Растолковываешь, объясняешь, приводишь строго выверенные данные, ужасающие в своей наглядности цифры, — вроде бы все согласны, да, надо; приходит время выносить решение — нет: план! Черт с ним, с завтра, сегодняшний план важнее.

«Постой, — пришло на ум Сергею, — ведь это он, не Воронов, точнее, он за Воронова столь категорично и безапелляционно отбросил возможность подъема по снежнику и вешает на него всех собак. Воронов покуда слова не вымолвил по элементарному этому, если не считать некоторой инфернальной закваски, вопросцу. Шли и шли по скалам, про снежник и разговору не было. Так сказать, ясно без слов. А вот и не ясно. Совсем не ясно».

Пашина несчастная физиономия. Очки снял, чтобы лучше видеть. Сказать — нипочем не скажет, но в глазах… Тут еще насмешечки и прибаутки Бардошина. И Воронов. Уселся демонстративно на выступе, ждет!

Куда девались обычная благожелательность и терпение Сергея, нарочно спустился на несколько метров к Воронову и, как если бы поставил целью добиться реванша после утреннего поражения, дал волю праведному своему гневу. Чего-чего только не наговорил, чего не припомнил. И о черствости вообще, о нежелании сколько-то приноравливаться к сложностям и неоднозначности любого нестандартного процесса, в котором участвуют живые люди, и, конечно, о бессмысленном увеличении трудностей благодаря этим идиотским скалам, в частности.

— Живые! Ты в состоянии уразуметь? — рубил он, вглядываясь в ничего не выражавшее лицо Воронова и приходя в состояние какого-то страстного ожесточения. — Помочь ближнему своему… То самое, в конце концов… Да хотя бы Паша… об учительнице. Ты, ты!.. Или что же, как всегда — «еллинские мудрости»? Не сечешь!

И еще много чего наговорил, вовсе не имеющего отношения к данному случаю. Одно оправдание: в запале, понесло.


…«Воистину, если бог захочет покарать человека, то лишает его разума», — криво улыбаясь, процитировал Воронов в ответ на мое осторожное недоумение, как могло случиться, что люди оказались на лавиноопасном склоне. Не новички же. Так вот, он, Александр Борисович Воронов, не собирается ни на кого валить, тем более на Сергея. Никто его, Воронова, не принуждал силком, сам после определенных размышлений пришел к своему решению — недостаточно строгому, согласен, не целиком отвечающему правилам безопасности — да; более того, если быть до конца откровенным, так идущему вразрез с однажды и навсегда избранной им системой взглядов. Но, как он уже заявлял и с полной ответственностью повторяет, его решение, выразившееся в согласии перейти со скал на снежник, непосредственно не повлекло известных событий, хотя, и этого он не собирается отрицать, до некоторой степени способствовало созданию определенных условий, ситуации, так сказать. Он подчеркивает: неширокий снежник, расположенный между двумя грядами скал. А то, слышал уже, напридумывали…

«Рядом со скалами! — втолковывал мне Воронов. — Ни в коем случае не отходя в сторону. Не от-хо-дя! Чтобы не подрезать снег, не вызвать лавину». Это было его условием, что подтвердили во всех инстанциях Павел Ревмирович Кокарекин и Георгий Рахметович Бардошин.

А отбросить официальную сторону и попытаться реконструировать предшествующее — что ж, да, минутная слабость, точнее, рассеянность под натиском внешне обоснованных доводов о времени, погоде (погода, по счастью, лишь пугнула, едва Сергей с Бардошиным вышли на снежник, стало проясняться, а там и вовсе распогодилось, солнце выглянуло), еще вопрос с ночевкой тревожил. Ну и кроме того — им, претендовавшим на едва ли не рекордный траверс (если бы осуществился подъем по директиссиме на никем не взятую стену), придется снова выпрашивать у КСП, у Михал Михалыча, чтобы отодвинули контрольный срок на сутки. При одной этой мысли тошно становилось. Да, вот деталь, сыгравшая впоследствии немаловажную роль: их рация барахлила. Накануне во время бурана едва смогли связаться с лагерем.

Наконец, обвинения Сережи!..

Но, думается мне, было и еще другое, оно-то и привело к нежданному согласию Воронова, и это — воспоминание, нечаянно разбуженное упреками Сергея. Многое в поведении, в недомолвках, в старании Воронова увести в сторону склоняет к мысли, что именно воспоминание о том несчастном вечере, когда явился — иначе не назовешь — просить руки, ошеломило его. Болезненное, нелепое, хуже — вредное, как он был убежден. Ибо дальше борьба самолюбий и… чем-то перекликающаяся, столь же невразумительная, горькая и в основе своей не поддающаяся никаким логическим обоснованиям трагедия. А тогда, кто знает, может быть, как раз и поддававшаяся…

Скажут в упрек: попытка автора подвести определенную психологию, заодно связать концы с концами. Не знаю, не знаю. Но резко изменился тон Александра Борисовича, едва дошел до означенного пункта, лицо приняло иное, отстраненное выражение, как если бы такого направления мысль, такое переживание осветили его. Следом застыло в привычной непроницаемой неподвижности — воля и самообладание навели порядок.

Сухим, ровным голосом он еще подтвердил, что, согласен, было проявлено определенное недомыслие с его стороны, утратил временно бдительность, поддался эмоциональному нажиму Сергея Невраева. Сколько неприятностей принесла ему минутная его слабость и сговорчивость. Какая тяжелая наука!


«Снег — это просто, снег — это ерунда. Знай себе вкалывай ледоруб впереди да поэнергичней переставляй ноги. Конечно, подниматься по лестнице к себе домой, когда лифт не работает, несколько легче, — Сергей шуткой старался прикрыть растерянность после нежданной победы над своим супротивником, — а впрочем… Впрочем, бывало и совсем иначе, бывало, что ноги отказывались в лифт идти, так бывало. Э-э, что теперь вспоминать, сказал же себе: как было — не будет. Наизнанку вывернется, а не допустит повторения прежних сцен. Понял уже, что она над ним хозяйка, эрго, как сказал бы Воронов, терпи и жди. И чтобы никакого наигранного безразличия, никакой игры в «не хочешь — не надо». Разве не радость, не великое, дарованное непонятно за какие заслуги счастье, что может видеть ее, быть с нею? Мало этого, мало?»

Сергей глубоко вонзил в снег ледоруб, обернул вокруг древка страховочную веревку, собирался уже крикнуть, чтобы шел этот самый Жора, но опять голос Воронова. Сергей поискал глазами: в широкой ступенчатой расщелине он. Из-за его каски высовывал голову Паша.

— Ну?

Воронов:

— Давай-ка, друг Сергей, поднимись лучше на скалы. Что за страховка на снегу? Запросто стащит. Со скал будем организовывать охранение.

Сергей уже открыл рот, чтобы доказывать и убеждать. «Снег держится хорошо, к тому же морозец, небольшой, а есть, и солнце… солнышко вон вершины на той стороне осветило, сейчас к нам перейдет. Все отлично. Не будет повторения вчерашнего. Что угодно, но только не сидение сутками в палатке, только не лишний день в без того мучительно затянувшейся разлуке — бессмысленной и жестокой… Наконец-то фортунит, — уверен он. — То все не везло, буран, залепленная снегом стена… И теперь тут тратить попусту время, переходить для страховки на скалы? Да что он?.. Ну, поедет кто вместе со снегом, так сам же и остановится. Ледоруб у каждого. Так что все о’кэй, всё, кранты, дорогой профессор… — И не стал спорить. — В главном уломал: идем по снежнику, и на том наше вам с кисточкой. Надо и его поублажать, подарок ему сделать. Раз, другой организуем страховку со скал, как его душа жаждет, а дальше видно будет».

Сергей послушно повернул к скалам, принялся месить снег назад (возле самих скал намело — ужас!) Как раз уступчик подходященький (неужто углядел Воронов?). Что правда, то правда, охранять со скал сплошное удовольствие. Чувствуешь себя… как у Воронова за пазухой, и вообще блеск.

Жора Бардошин резво двинулся по пробитому следу туда, где Сергей поначалу налаживал охранение, и, не останавливаясь, дальше. Снег едва не по пояс, глубокая борозда потянулась за ним.

Не любит Бардошин ишачью работу, ему подавай что потехничнее, пофасонить, нервы пощекотать — помаленьку, полегоньку закосил ближе к середине снежника: снег там не столь глубок, идти легче. А пусть его, на здоровье. Не вступать же в пререкания.

И думать тоже не обязательно о нем. Воронов как-то, пытаясь успокоить ли, примирить, заметил: незачем раздумывать о таком, в чем участие твое невозможно. О Регине буду думать.

«Если я буду думать о Регине постоянно, всякий час, хорошо думать, без упреков… может быть… это сбережет ее. Существует же телепатия. Или нет?

До чего соскучился! По ее голосу, взгляду, повороту головы, движению губ. Вскинет на него глаза, когда уж очень долго смотрит, — чуть испуганно и едва заметно улыбнется… победно.

Что-нибудь сделать ей приятное… Все покупают шерсть у балкарцев, но она не вяжет. А, да что шерсть, что любые подарки!»

Паша где-то выудил: Толстой, живя в Париже, бедствовал, мотался по редакциям бульварных газетенок, не гнушаясь никаким заработком; наступил день рождения дочери, а в кармане ни сантима. Подвел ее к окошку — на верхотуре, в мансарде они жили — и говорит: «Дарю тебе всех воробьев Парижа!» Ведь здорово? А он, Сергей, он скажет: «За неимением лучшего дарю самого себя в полное и безраздельное твое владение».

«Не хочешь, чтобы я ездил в горы? Хорошо, я что-нибудь придумаю. Только совсем без гор не смогу. Для меня это не отдушина, не убежище, где зализывают свои раны, это — Горы. Во всяком случае, отпуск мы будем проводить вместе непременно. Вот увидишь!»

Бардошин остановился, снял каску. Извернулся и приторочил к рюкзаку. Прямые черные волосы слиплись. Жарко ему, распарился. Пошел месить снег дальше. Все дальше и дальше от скал.

«Как трудно любить, — думает Сергей. — Любить и не отказаться от себя. От своего дела. Сохранить личность. Образ мыслей. Сколько требуется такта и деликатной настойчивости. Но Регине труднее, чем мне. Чтобы, быть в искусстве — надо отдавать себя всю…

Я понимаю. Я здесь многое понял, честное слово. За последние дни. За эту ночь. — Сердце его полно. Он едва ли не ощущает ее присутствие здесь, сейчас. И обращается к ней, словно она и впрямь может его слышать: — Знаешь… я верю. Случаются моменты, когда видишь все очень ясно. Без досадных мелочей. Вопреки им. Крупно. Сейчас именно так со мной. А, да что я, прости меня, не хочу о чепухе! Бесконечно хочу тебя видеть…»

…Нарастающее, пронизывающее шипение, переходящее в гул, в грохот… Белое, увенчанное яростно разгорающимся перламутровым, с золотыми всплесками ореолом, огромное и неотвратимое, как вздыбившийся морской вал, но во много крат более могучее и прекрасное, налетало, разрастаясь вширь и ввысь, скрыло снежник, уходивший вверх, к гребню, к вершине, и маленькую фигурку Бардошина, метнувшуюся назад, скальную гряду прямо напротив и скалы вверху — все скрыло, все вобрало в свою клокочущую, стремительно несущуюся в грохоте и реве круговерть.

Весь мир погрузился в снег, клубящийся и ревущий, резкий, колючий — забивает нос, горло — нечем дышать, нечего видеть… И Бардошин — там, в этом адском вихре!

Ненависть и мстительное радостное чувство, вырвавшиеся из неведомых глубин и, подобно лавине, перекрутившие все переживания, смявшие, разбросавшие их, так что одно злое удовлетворение правит бал: «Вот она, справедливость! Совершается!» Но это все пронеслось в мгновенье. Потому что сразу же…

…сильный рывок веревки. Сергей, напружинившись, откинувшись назад, упираясь изо всех сил в каменную твердь, стравливает веревку… Стравливает, подтормаживая спиной, плечами, сжигая рукавицы и спину; стравливает, не различая уже ничего в несущемся белом мраке; стравливает, отдавшись целиком дикому этому противоборству. Откуда-то из страшного далека сквозь рев и грохот донеслись будто с запущенного на высокой скорости магнитофона вопли:

— Веревку!.. Отстегни вере-о-овку-у!.. Ка-ра-би-ин… от-кро-о-ой!

И не отстегнул страховочную веревку, не открыл карабин, соединявший веревку, на которой был Бардошин, с его грудной обвязкой. Наоборот, словно поддержанный и вдохновленный этими командами, обрекавшими Бардошина на гибель, словно хвалу и восхищение услыхав в них, с еще большим, превосходящим все былые возможности упорством — сатанея! приходя в неистовство! — удерживал захваченного лавиной Бардошина.

Не знающий границ своей страшной мощи, плотный, как несущаяся снежная стена, снежный ураган, и неодолимый потяг веревки, и его не знающее предела сопротивление, в котором слились его гордость, его тоска по любви, древнее, без конца нарушаемое, но оттого нисколько не утратившее своей категоричности «не убий» и жажда доказать им всем, доказать, доказать!.. А еще молнией осветившая и наполнившая его существо надежда, более того — уверенность: что, спасая этого человека, он отстоит Регину.

Но тут кончилась свободная веревка. Как катапультой срывает Сергея со скальной площадки. Ревущий снежный вихрь подхватывает его в свои объятия. Сергей выталкивается ногами, гребет что есть мочи. Разогнавшаяся лавина несет его на своем хребте, вскидывает и переворачивает, швыряет вверх, вниз, кружит и ударяет, дергает… Эти рывки за грудную обвязку, внезапные, неподготовленные, едва не вышибают дух из него и затаскивают в самую глубину, из которой он снова выгребает, выталкивается. А лавина, словно играя, ослабляет свою хватку и подбрасывает его как на гребне волны, и вдруг — рывок опять, ломающий ребра, останавливающий дыхание… И опять выгребает руками, ногами, выталкивается. Нечем дышать, снег, снежная пыль забили нос, горло, глаза под очками, и уши не слышат собственный вопль — сопротивляется, выгребает… Но тут воющий этот, гогочущий злорадно вихрь ворвался в самое его тело, в его мозг — и тишина. Не стало снега, кипящей круговерти вокруг, не стало гор, Регины, ничего.

Загрузка...