Глава 4. Великий спор: 1932—1940 гг.

Противники: Гувер и Рузвельт

Герберт Гувер был, несомненно, видным прогрессистом. Будучи членом Республиканской партии, он сделал взнос в избирательную кампанию Теодора Рузвельта и в 1912 г. публично поддержал созданную им «Партию сохатого»251. Во время Первой мировой войны Гувер заслужил уважение таких людей, как Луис Брандейс и Вудро Вильсон, — в первую очередь благодаря налаженной им системе помощи американцам, оказавшимся в трудном положении в Бельгии, и затем благодаря его деятельности по организации помощи этой стране. К 1918 г. Гувер пользовался такой общенациональной репутацией прекрасного продовольственного военного администратора, что имя его было у всех на устах252. В 1920 г. Луис Брандейс и «Нью рипаблик» начали кампанию за избрание Гувера президентом253. В это время Франклин Рузвельт писал о Гувере: «Он, конечно, явление удивительное, и я хочу, чтобы мы выбрали его президентом Соединенных Штатов. Лучшего и быть не может»254. В 1920-е годы, когда страна терпела президентство Уоррена Гардинга и Калвина Кулиджа, когда прогрессизм исчез из Белого дома и потерял большинство в Конгрессе, Гувер рассматривался как один из приверженцев прогрессизма в национальном правительстве255, 256.

Вместе с тем Гуверу был присущ трагический недостаток. Большой поборник прогресса, большой инженер257 и большой гуманист, Гувер был и большим догматиком. Он составил себе очень ясное представление о том, что такое прогрессизм; отступить от этого представления хоть на шаг значило для него повести себя совсем не по-американски. Гувер использовал бы президентскую власть отрицательным образом — например, традиционно проводил бы в жизнь антитрестовское законодательство, — но отнюдь не стремился бы использовать такую власть позитивно — например, чтобы обеспечивать людей пищей258. В 1931 г. он заявил, что крайне нуждающиеся должны быть накормлены, но эта забота о них — добровольная и частная обязанность: «…если мы начнем ассигнования такого рода, мы не только повредим нечто неизмеримо ценное в жизни американского народа, но и подрубим корни самоуправления»259.

Гувер на практике применял то, что проповедовал. В годы Первой мировой войны он пытался перевести Продовольственное управление Вильсона по возможности на добровольную основу260. Впоследствии, будучи министром торговли, он склонял Гардинга убедить сталелитейные компании согласиться на восьмичасовой рабочий день. Заметим, что сталелитейные компании согласились на восьмичасовой рабочий день; Гувер не добивался закона, регулирующего рабочее время, а настаивал на добровольном регулировании261. Позднее, при Кулидже, Гувер как министр торговли учредил около 2000 добровольных торговых ассоциаций, чтобы помочь малому предпринимательству, — ассоциаций, которые теоретически могли «устанавливать моральные кодексы, вводить стандарты на продукцию, определять эффективность и накапливать значительные сбережения». На практике многие члены добровольных ассоциаций не придерживались их устава, как вскоре обнаружил глава Американского совета по строительству Франклин Рузвельт262.

Рексфорд Тагвелл подытожил свою характеристику личности Гувера словами: «Гувер был вовсе не инженером в каком-либо фактическом смысле, а человеком принципа… По его понятиям, государственная помощь безработным, к примеру, мало чем отличалась от коммунизма»263.

Если Гувер был догматиком, то Рузвельт проявлял гибкость. Так, например, с одной стороны, Рузвельт верил в необходимость экономии государственных средств: будучи губернатором штата Нью-Йорк, он возражал даже против столь малых расходов, как посуточная оплата работы членов Комиссии по уничтожению москитов в округе Нассау264, а в 1932 г. с энтузиазмом воспринял пункт платформы демократической партии, касающийся экономии265. Но, с другой стороны, в том же году он утверждал: «Я убежден, что мы находимся на пороге коренного изменения в экономическом мышлении народа… Страна нуждается в неустанном смелом экспериментировании, и, если я не ошибаюсь относительно ее настроя, страна требует его… Главное — попытаться что-то сделать»266.

И Гувер, и Рузвельт перенимали методы, которыми пользовались прогрессисты, управляя экономикой в период Первой мировой войны, но Рузвельта не связывали догмы Гувера. И Гувер, и Рузвельт готовы были «назвать эти меры добровольными — но в противоположность Гуверу… [Рузвельт] был не прочь проявить жесткость и придать им обязательный характер, прибегнув к принуждению. Добровольные методы работали неважно»267.

Рузвельт и Гувер принадлежали к одной и той же школе социально-политической мысли, доминировавшей в 1930-е годы. Гувер и его сторонники категорически возражали против нарушения Рузвельтом догмы, согласно которой правительство совершает ошибку, если действует позитивно268. Гувер был, конечно, не Герберт Спенсер, но отличался таким же фанатическим рвением: он и его единомышленники доказывали, что программа Рузвельта является преддверием социализма, или, хуже того, что она и есть социализм, скрывающийся под маской либерализма.

Рексфорд Тагвелл отмечал, что и Гувер, и Рузвельт «рассматривали себя как либеральных сторонников капитализма, даже если определение Рузвельта подразумевало государственное планирование и управление. Расходились они в вопросе инструментальности: что — цель, а что — средство и чем соответственно можно и нужно руководить, а что следует считать неприкосновенным. Пусть это кажется слишком узким полем для столь грандиозного сражения, тем не менее развернулось оно именно здесь»269. В настоящей главе мы рассмотрим определенные элементы этого сражения, которое для подавляющего большинства людей закончилось, а именно — мы исследуем попытку Гувера сорвать с Рузвельта маску либерала.

Рузвельту нужен символ

Чтобы на деле приступить к «неустанному смелому экспериментированию», президент Рузвельт должен был завладеть каким-нибудь благозвучным символом, который помог бы отразить ожидаемую критику его программ как «коммунистических» или «социалистических». Как заметил Тагвелл, для того чтобы получить поддержку в своей борьбе против перемен, реакционеры должны были обвинить «своих противников либо в мошенничестве, либо в политическом отступничестве, с тем чтобы затем иметь возможность с негодованием утверждать собственное моральное превосходство». «Однако политическая машина работает по своей собственной логике, и обвинения оппонентов в мошенничестве были инструментом реформаторов, — продолжает этот советник Рузвельта. — При этом обвинения реформаторов в политическом отступничестве являлись отличным полемическим ресурсом для их противников. В XX в. “красные” стали тем, чем в Средние века были еретики. Они воспринимались как реальная угроза… Опасность получить ярлык “красного”, со всеми вытекающими отсюда последствиями, заставила Рузвельта поостеречься объявлять какую-либо цель помимо “сохранения капитализма”, т.е. пойти на определенную сдачу позиций, к чему вынуждены были присоединиться и другие прогрессистские лидеры»270. ФДР обладал достаточно тонким политическим чутьем, чтобы понять, что в Соединенных Штатах ярлык «красный» или хотя бы «социалист» — это знак позора. В США «социалист» неодобрительное слово в силу существования в Америке того, что Луис Харц называет нашей либеральной традицией271. Так как в Америке никогда не было феодализма, здесь не сформировалась аристократия с идеологией, поддерживающей ее привилегии, и, следовательно, никакие крайне левые не могли развиться в оппозицию. Там же, где в политике появляются крайне левые, для обоснования своей позиции они создают собственную идеологию, которая базируется на принципах, противоречащих убеждениям аристократии. В США торизм и социализм, а также слова-символы, обозначающие обе эти доктрины, воспринимаются как неестественные и чуждые. Распространяя американскую либеральную традицию на Новый курс, Харц замечает: «Если бы Рузвельт сказал “мы должны выйти за пределы того, что писал Локк, но при этом не заходить так далеко, как Маркс” и переформулировал концепцию Локка в “американизм”, который, конечно, был здесь ее смыслом, он оттолкнул бы от себя многих своих сторонников… “Американизм” был евангелием, был тем самым, что сделало социализм чуждым, и любое сознательное посягательство на него… вызывало острое чувство неприятия»272. Поэтому Рузвельт нуждался в подходящем символе, чтобы оправдать свою новую политику, избегая термина «социализм».

Рузвельту выгодно было завладеть привлекательным, «передовым» словом также и для противодействия силе консервативных символов, создававшихся в обществе годами. И Рексфорд Тагвелл, и Термонд Арнольд перечислили ряд «священных слов», захваченных консерваторами. «Индивидуализм», полагали Тагвелл и Арнольд, использовался некоторыми из них в качестве предлога, чтобы не заботиться о неимущих; «независимость» бралась на вооружение, чтобы воспрепятствовать вступлению трудящихся в профсоюзы; а «свободу и отсутствие ограничений» кое-кто из них ухитрялся толковать в том духе, что корпорации — это некие индивиды, которых надо защищать любой ценой. «Право заключать договоры» означало, что Конгресс нарушил Конституцию, установив минимальную заработную плату для женщин и детей, работающих в Вашингтоне (округ Колумбия)273, 274.

Рузвельт должен был противодействовать этим старым священным словам, отчасти определяя их по-иному, отчасти используя новый символ. Ему необходимо было уяснить функции символов, чтобы, выражаясь словами Термонда Арнольда, «вызвать у людей такой же энтузиазм относительно разумных вещей, какой они испытывали в прошлом относительно безрассудных и разрушительных предприятий». Недостаточно было того, чтобы правительство помогало неимущим, поощряло членство в профсоюзе или поддерживало страхование от безработицы: эти меры, которые могли быть оправданы на прагматическом или на гуманитарном основании, Рузвельт должен был оправдать и на символическом уровне. Как ясно сознавал Арнольд, «те гуманитарные ценности, которые были воплощены во многих институтах, созданных Рузвельтом, и которые не позволяли нам отказаться от этих институтов, следовало связать с некой теологической структурой, способной дать нам покой и уверенность в будущем»275.

Третья главная причина, по которой для Рузвельта было особенно важно идентифицировать себя с помощью термина, имеющего благоприятные коннотации, состояла в том, что он мог использовать это слово-символ, чтобы получить поддержку на выборах от тех, кто не был сторонником Демократической партии. Рузвельту требовался политический символ, который позволил бы избирателям мыслить в иных понятиях, нежели «республиканец» или «демократ». Ассоциируя его политику не со словом «демократический», а с таким словом, как «либеральный», сочувствующий республиканец легче оправдал бы свое голосование за ФДР, поскольку мог бы мысленно сказать себе: «Я за Рузвельта не потому, что он демократ, а потому, что он либерал». Рузвельт использовал этикетку «либеральный», чтобы противодействовать значимому фактору партийной идентификации.

Должно быть, Рузвельт полностью отдавал себе отчет в том, что его партия находится в явном меньшинстве. В 1920 г. кандидаты от Демократической партии на президентских выборах (когда Рузвельт баллотировался в вице-президенты) получили только 34,1% общего числа голосов. Четырьмя годами позже эта цифра опустилась еще ниже, до 28,8%, а в 1928 г. демократы, хотя и добились увеличения числа поданных за них голосов, все-таки потерпели серьезное поражение, набрав всего 40,8%276. Все политики обычно обращаются также и к избирателям, не принадлежащим к их партии, но для Рузвельта было принципиально важно завоевать как можно больше голосов республиканцев.

Будучи губернатором штата Нью-Йорк, Рузвельт отдал прямое распоряжение своему спичрайтеру Сэмюэлу Розенману никогда не критиковать республиканцев и даже Республиканскую партию, так как это оттолкнуло бы от него многих республиканцев, в чьих голосах он нуждался. Рузвельт, который придерживался этой линии поведения на протяжении всей своей карьеры, разъяснял Розенману: «Тысячи людей, называющих себя республиканцами, думают о правительстве так же, как вы и я. Они записались в республиканцы, потому что в их семьях поколение за поколением все были республиканцами… Поэтому никогда не критикуйте республиканцев или Республиканскую партию, а только республиканских лидеров. Тогда любой избиратель из республиканцев, услышав такую критику, скажет себе: “Ну, это он не обо мне, я ведь не верю в то, во что верят там, в Олбани, Мейчолд, Магиннис, Найт и другие реакционеры”»277.

Эта стратегия позволяла Рузвельту не отталкивать автоматически избирателей-республиканцев, однако, чтобы победить на президентских выборах, он должен был республиканцев привлечь. Значит, логическим продолжением стратегии ФДР должно было стать введение термина, маркирующего представления Рузвельта о государственном управлении и вместе с тем не настолько связанного с Демократической партией, чтобы его нельзя было использовать для привлечения республиканцев. Понимая это, Рузвельт прямо заявлял: «Я всегда был убежден, и часто говорил, что моя партия может добиться успеха на выборах, только если будет оставаться партией воинствующего либерализма… Есть огромное множество независимых избирателей, не расположенных вступать ни в какую партию, чьи социально-политические взгляды определенно являются либеральными и чьи голоса могли бы быть отданы за либеральных кандидатов. С другой стороны, миллионы избирателей — сторонников Республиканской партии, по каким-то причинам объединившихся под консервативным республиканским руководством, — все-таки последовательно голосовали за тот тип управления и за тех кандидатов, которые выступают под знаменем либерализма»278.

Президент Рузвельт осознавал: чтобы надежнее защитить себя от обвинений в том, что он «красный», чтобы лишить ореола консервативные символы, чтобы воодушевить мужчин и женщин на претворение в жизнь его программы и расширить свою базу электоральной поддержки, он должен завладеть выигрышным политическим словом-символом.

Символы, не подходящие для программы Рузвельта

Существовало несколько возможных терминов, с помощью которых Рузвельту было бы невыгодно себя идентифицировать. Он мог бы называть себя социалистом, но эта иностранная этикетка оттолкнула бы от него многих сторонников. Можно было воспользоваться названием «демократический», но, делая акцент на этом слове, Рузвельт не смог бы получить ощутимую поддержку республиканцев. Слово «социал-демократический» соединяло недостатки обоих предыдущих, поскольку оно звучало «как-то не по-американски» и тоже не привлекло бы республиканцев279.

Чтобы идентифицировать свою программу, Рузвельт мог бы положиться на одно только выражение «Новый курс»; и в самом деле, этот термин, которому Рузвельт не придавал особого значения, когда впервые употребил его в своей речи на съезде Демократической партии, где он дал согласие баллотироваться в президенты, стал опознавательным знаком его программы, пусть даже не ФДР после предварительного обдумывания, а пресса вложила в это выражение важный смысл280. Большое преимущество словосочетания «Новый курс» заключалось в том, что у него отсутствовало историческое определение и этот пластичный термин приобретал конкретное содержание, которое полностью определялось действиями Рузвельта. Но это преимущество термина одновременно было и его недостатком: поскольку наименование само по себе не имело ни положительного, ни отрицательного значения при своем появлении, оно хуже подходило для противодействия консервативным символам и для завоевания поддержки тех избирателей, которые не хотели тесно связывать себя с администрацией Рузвельта. По этим причинам в интересах ФДР было не полагаться только на метку «Новый курс», а ввести еще и символ, которому были присущи положительные коннотации, даже если подобным словом, возможно, оказалось бы труднее завладеть.

Без сомнения, первым претендентом был ярлык «прогрессивный»; советник Рузвельта Рексфорд Тагвелл предпочитал этот термин из-за его «несходства с английским термином “либеральный”»281. «Прогрессизм» имел, однако, весьма значительный недостаток — это слово было занято. В общественном сознании оно прочно связывалось с прогрессистским движением, участниками которого были многие республиканцы, в частности Теодор Рузвельт и Роберт Лафоллет. Даже Герберт Гувер пользовался широкой известностью как видный прогрессист. Кроме того, Рузвельт собирался экспериментировать, но «экономическая доктрина американских прогрессистов была как раз экспериментальной»282. Вместо того чтобы пытаться изменить значение привычного слова и подвергать себя риску ассоциации с Гувером, для Рузвельта гораздо логичнее было постараться завладеть термином не менее выигрышным, но не таким распространенным и не имеющим никакого общепризнанного определения.

Рузвельт выбирает символ

Рузвельт интуитивно выбрал последнее — завладеть словом «либеральный» и характеризовать свои программы с помощью этого термина. Мы никогда точно не узнаем, почему он выбрал конкретно это слово-символ. Тагвелл вспоминал, как однажды он спросил Рузвельта о том, что именно побудило его начать пользоваться словом «либеральный», однако Рузвельт не ответил ему, хотя «рассмеялся и спросил, а так ли это важно?»283. Возможно, Рузвельт не ответил потому, что либеральный символ он выбрал безотчетно, так же как и термин «Новый курс». Как полагает Реймонд Моли, «использование этого термина в то время не предварялось обдумыванием или точным расчетом». «Я говорю достаточно уверенно, — добавляет Моли, — потому что я собрал и возглавил группу, от которой зависела стратегия избирательной кампании Рузвельта 1932 г., и мы работали с ним бок о бок в 1933 г., когда его программы были сформулированы и представлены Конгрессу»284.

Нет ничего неожиданного в том, что для самоидентификации Рузвельт воспользовался словом «либеральный», ведь он, скорее всего, читал «Нью рипаблик» и уяснил, в каком смысле в этом журнале употребляли слова «либеральный» и «консервативный». Он, вероятно, знал, что данный символ используется отдельными сторонниками реформирования общества.

Рузвельт пользовался этим термином и до Нового курса, но не пытался присвоить его. Еще в 1919 г., выступая на банкете Национального комитета Демократической партии, он говорил о «консерватизме, привилегиях и деструктивном духе партийности, с одной стороны, и о либерализме, здоровом идеализме и прогрессе — с другой»285. Однако он не популяризировал дихотомию «либеральный—консервативный»; мы обнаруживаем, что и в 1931 г. Рузвельт подчас противопоставлял консервативных политиков и консервативные представления прогрессистским (но не либеральным!) политикам и представлениям286. Очевидно, Рузвельт начал популяризировать либерально-консервативную дихотомию не ранее 1932 г.

Интуитивно почувствовать потребность в символе, который позволил бы ему заниматься неустанным смелым экспериментированием, было совершенно в духе Рузвельта. Видимо, так же интуитивно он уловил и то, о чем я писал в главе 2: «либеральный» — это, в сущности, выигрышный термин для политика, готового его принять; этот символ вызывает положительные ассоциации и соответствует долгосрочным тенденциям современности.

Вероятно, главной причиной, по которой ФДР выбрал термин «либеральный», было то, что он разделял доктрину британской Либеральной партии. Как мы видели, и либеральные республиканцы в 1872 г., и «Нью рипаблик» в 1916 г. присматривались к британским образцам. Очевидно, Рузвельт следовал этой же традиции. Реймонд Моли пишет: «возможно, оно [слово «Либеральный»] стало использоваться потому, что мы почувствовали: доктрина, которую мы разделяли, довольно близка к доктрине Либеральной партии в Англии — партии Гладстона и Ллойд Джорджа»287.

Мы уже видели, что в Англии правительства Кэмпбелла-Баннермана и Асквита приняли законы, послужившие образцами для некоторых законодательных актов Нового курса. Мы видели также, что в период Нового курса Кейнс воспринимал британскую Либеральную партию как «золотую середину» в отношении контроля над экономическими силами и управления ими. Рузвельт и многие из его советников также рассматривали свою доктрину как некий средний путь; у них были те же представления, что и у Кейнса288.

Рузвельту требовался средний путь, и он ясно охарактеризовал его: «Средний курс — процитирую то, что сказал раньше, — “лишь чуть-чуть левее центра”»289. Подобно английским либералам, все члены «мозгового треста» отвергали принцип laissez faire, стремление к разделению трестов на части, социализм. Они одобряли различные формы взаимодействия предпринимателей и государства и считали, что никакой элемент в обществе не должен иметь преобладающую власть290.

Если представить себе Рузвельта в Англии, нам легче было бы оценить сходство его доктрины с доктриной британских либералов. Луис Харц задается вопросом: «Что он сказал бы, будь американская Социалистическая партия английской Лейбористской партией…? Ясно, что в таких обстоятельствах Рузвельт, конечно, говорил бы весьма странным языком. Он бы защищал частную собственность, ополчался на излишнюю “бюрократию”, критиковал утопический настрой в политике. Выступив в поддержку TVA, SEC и HOLC291, он тут же принялся бы смягчать свою веру в государство, нападая на более широкий радикализм, разворачивавший его влево. Иными словами, вместо того чтобы быть “радикалом”, он был бы наполовину радикалом, наполовину консерватором, и это именно та неудачная позиция, какую поневоле пришлось занять либеральным реформаторам Европы. Он уже не повел бы за собой молодежь с ее юношеским задором — его вполне можно было бы счесть усталым человеком, не сумевшим принять решение; либералом, который пытался порвать с Адамом Смитом, но так и не смог этого сделать»292.

Я не утверждаю, что на Рузвельта оказали прямое влияние представления Кейнса о либерализме, ведь эти два человека в действительности даже не понимали друг друга293. Однако оба они — и Кейнс, и Рузвельт — были свободны от догматического убеждения, что государство не может действовать позитивным образом, оба ставили своей задачей найти выход из Великой депрессии и оба увидели выход из нее в политике третьего пути. Поэтому предположение Моли — что в 1932 г. приверженцы Нового курса почувствовали близость их доктрины к доктрине британской либеральной партии и соответственно назвали себя либералами — логично и разумно.

Обладая хорошей интуицией, ФДР ощутил необходимость в удобном слове-символе и нашел его, но на этом история термина «либеральный» не закончилась. По крайней мере один из членов «мозгового треста», Рексфорд Тагвелл, оценил масштаб проблемы: «При переходе от старого прогрессизма к новому… требовалось соблюдать большую осторожность… Быть прогрессистом считалось достаточно респектабельным; но наши противники задались целью доказать, что отдельные прогрессисты — “радикалы”. Поэтому любое новое вино нужно было очень осторожно наливать в старые сосуды, а буквы на этикетке должны были увеличиваться пропорционально степени разбавления содержимого»294. Борьба за право владения словом «либеральный» началась.

В преддверии дебатов: 1932—1933 гг.

Рузвельт стал именовать себя либералом с самого начала Нового курса. Так, соглашаясь с выдвижением его кандидатом в президенты от Демократической партии, он назвал ее «носительницей либерализма и прогресса»295. Во втором президентском послании Конгрессу от 10 марта 1933 г., в речи, написанной Моли296, ФДР обосновывал свое требование полномочий сократить бюджет на 500 млн. долл., предостерегая: «…в последнее время либеральные правительства слишком часто терпели крушение, разбиваясь о скалы безответственной налоговой политики»297.

В то время американцев, вообще говоря, не волновало, как Рузвельт себя называл. Это был период (до 15 июня 1933 г.), когда страна испытывала лихорадочное возбуждение «ста дней»298. Президент не мог ошибаться. В мае 1933 г. Энн О’Хэр Маккормик выразила настроение Америки: «Нечто гораздо более позитивное, чем вынужденное согласие, облекает президента диктаторской властью. Эта власть — свободный дар, что-то вроде единодушно выданной доверенности… Промышленность, торговля, финансы, рабочий класс, фермеры, домовладельцы и арендаторы жилья, штаты и города фактически отказываются от своей самостоятельности в его пользу»299. Некоторые из президентских мер, даже дефляционные, такие как сокращение бюджета, не ставились под сомнение, а принимались как «хирургические меры по удалению застарелых опухолей в политической и финансовой системах»300.

В целом, отмечает Артур Шлезингер-мл., «чувство движения было неодолимым» и признаков протеста наблюдалось немного301. Одним из редких предвестников позднейшего расхождения во взглядах оказалась газета «Де-Мойн Реджистер»302. «Сегодня мир еще не знает, — утверждалось в ее передовице, — что в действительности означает применение инструментов истинного либерализма к нынешним условиям». «В этой стране, — продолжал автор статьи, — для нас наступила пора ошеломляющей путаницы в вопросе, в котором мы всегда хорошо разбирались. Несомненно, что в наше время тип мышления Гувера по-прежнему связан с индивидуалистической догмой, основополагающей для первоначального либерализма, а тип мышления Рузвельта сопряжен с далеко идущими мерами, полностью противоречащими индивидуализму. Однако практически все, единодушно, верно или ошибочно, смотрят на Гувера как на консерватора, а на Рузвельта — как на либерала»303.

В действительности не все смотрели на Рузвельта как на либерала. Мы обнаружили, что в этот момент впервые вопрос о том, что на самом деле означает либерализм, стал достаточно важным, чтобы побудить одного из читателей «Нью-Йорк таймс» написать редактору письмо относительно подлинного определения либерализма. Рузвельт жаждал неустанного смелого экспериментирования, но, возражая во имя самого либерализма, читатель категорично утверждал, что «либерал — не экспериментатор»304. Однако большинству было все равно, как Рузвельт обошелся с великим старым словом «либеральный». И даже журнал, издававшийся одной из крупнейших американских корпораций для ее сотрудников, — вероятно, не понимая, что Рузвельт подразумевал или мог подразумевать под «либерализмом», — с гордостью заявлял своим читателям: «Если вы не вполне полагаетесь на понимание нашим президентом многих проблем, которые должны быть решены прекращением резко участившихся банкротств и переходом к наглядному восстановлению экономики на здоровой основе, прочтите только что вышедшую книгу Франклина Рузвельта “Глядя вперед”. На суперобложке помещены слова: “Мы готовы вступить в новый период либерализма и разумной реформы в Соединенных Штатах… Как президент Соединенных Штатов я буду делать все возможное”»305.

Уиллард Киплингер, выпускавший влиятельный бизнес-бюллетень, писал, что негативная реакция предпринимателей на политику Рузвельта стала ощущаться никак не ранее 1 марта 1934 г.306 То, что такое осуждение справа не проявилось до 1934 г., пошло на пользу Новому курсу, поскольку это обеспечило «льготный период», когда программы Рузвельта могли отождествляться с либерализмом и это не сопровождалось сколько-нибудь серьезными сомнениями в способности приверженцев Нового курса определить термин «либерализм».

Первый раунд дебатов: выборы 1934 года

Так как 1934 год был годом выборов в Конгресс и Сенат, правые усилили натиск, стремясь убедить американцев в том, что только они, правые, — истинные либералы. Именно тогда группа крайне консервативных демократов и ряд крупных предпринимателей, в частности Альфред Слоун, «считая Республиканскую партию недостаточным орудием для выражения своего возмущения», учредили Лигу свободы, чтобы спасти государство, начав прямую атаку на Новый курс. Члены Лиги предпочли бы Новому курсу нового Мак-Кинли, а возможно, и тому и другому — нового Марка Ханну307. (Марк Ханна — известный промышленный магнат XIX в., председатель Национального комитета Республиканской партии, влиятельный политический деятель — олицетворял существовавший в начале столетия тесный союз Республиканской партии и большого бизнеса.)

Меня не очень интересует деятельность этой группы, потому что лига была настолько радикальной и в столь малой степени представляла общественное мнение, что вступить в нее отказался даже Герберт Гувер308. Кроме того, ее ключевым понятием в политическом споре, символом, на котором она сконцентрировала внимание, был не либерализм, а Конституция США. Один из членов исполнительного комитета лиги, говоря о Конституции, утверждал: «Думаю, немногие из обсуждаемых вопросов могли бы получить большую поддержку или вызвать больше воодушевления у наших людей [чем Конституция]… Народу свойственна твердая — хотя и не осознаваемая с полной ясностью — приверженность ей. Я полагаю, народ нуждается лишь в лидерстве и подсказках»309.

Более важную и представляющую больший интерес атаку предприняли не столь крайние консерваторы, возглавляемые Гувером. Книга Гувера «Вызов свободе» («The Challenge to Liberty»), вышедшая в свет в 1934 г., по мнению Артура Шлезингера-мл., «содержала всестороннее изложение консервативной позиции»310. Гувер заявлял:

«Либерализм стоит на том, что человек — хозяин государства, а не слуга; что единственная цель правительства — питать и оберегать эти свободы. Все прочие твердят, что свобода — отнюдь не данное от Бога право; что государство — хозяин человека…

Я уже высказывался в других случаях насчет извращения и присвоения термина “либерализм” разного сорта теориями — будь то государственное регламентирование, фашизм, социализм, коммунизм или что там еще. Я указывал на то, что эти доктрины — прямое отрицание американского либерализма.

Для тех людей в правительстве и вне его, которые играют с огнем социализма, не думая, что он вспыхнет, я могу сказать, что даже частичное внедрение социалистических методов приведет к дезорганизации экономической системы, законодательных органов и фактически всей системы организованной свободы… В Соединенных Штатах реакцией на подобный хаос станет не распространение элементов социализма, а движение по направлению к фашизму»311.

Гувер и его сторонники донесли это соображение до народа, во всеуслышание заявив, что Рузвельт проводит социалистическую политику.

Что же такое либерализм? Этот вопрос активно обсуждался широкой общественностью. Как мы видели в предыдущей главе, в 1924 и 1930 гг. в двух редакционных статьях «Нью-Йорк таймс» утверждалось, что освященное временем слово «либерал» после войны было экспроприировано. В 1934 г. газета еще раз повторила это утверждение: «После окончания войны старое доброе довоенное слово “либеральный”, означающее прогресс и порядок, было захвачено гораздо более жесткими ребятами, так что “либерал”, “радикал” и “красный” стали взаимозаменимыми словами»312. Эта редакционная статья впервые вызвала отклик читателей: «Мы читаем, что “старое доброе довоенное слово ‘либерал’ было захвачено гораздо более жесткими ребятами”. Разве это не порочащая характеристика таких людей, как Герберт Гувер и Джон Дэвис, — чуть ли не единственных в наши дни граждан, которые готовы публично заявить о своем либерализме?»313.

Другой взволнованный читатель немедленно возразил. Его ответ заслуживает того, чтобы привести его целиком:

«По какому праву и на каком основании Элмер Дэвис [автор цитированного выше письма] говорит о Герберте Гувере и Джоне Дэвисе как о “либералах”? В известных нам принципах и действиях этих людей нет ничего, что в каком-либо смысле оправдывало бы такое название.

Слово “либеральный” несправедливо присваивали себе очень многие со времен Мировой войны, но, конечно, самое несправедливое — применять его к людям, чьи взгляды не согласуются с этой характеристикой либерального умонастроения.

Либеральная позиция есть не что иное, как убеждение в возможности улучшить положение людей посредством определенного законодательства, не отпугивая их нелепыми и ненужными лозунгами: “регламентирование”, “социалистический” и т.п. Причем либерал не против, чтобы и другие сколько угодно высказывали свои политические суждения»314.

На симпозиуме, посвященном будущему либерализма, профессор Джон Дьюи заметил, что те, кто противится фундаментальным реформам, — «слепые и упрямые реакционеры»315. Однако «Таймс» язвила: «“Либеральная” администрация — та, которая выкладывает деньги. А “либерал” — патриот, который хочет получить все, что можно, от “либерального” дяди Сэма, выворачивая его карманы и карманы налогоплательщиков»316. Спор не утихал.

Так как либералами объявляли себя и Рузвельт, и Гувер, и сторонники обоих политиков, неминуемо возникла полная путаница. Сэмюэл Бир предположил, что для разрешения этой семантической проблемы либералы Нового курса назвали своих оппонентов «консерваторами»317. То, что Дьюи пытался навесить на школу Гувера ярлык реакционной, и то, что оппоненты ФДР протестовали против неверной, по их мнению, оценки Гувера как консерватора, подтверждает мысль Бира. Но, поскольку Гувер неохотно принял наименование «консерватор» и поскольку в Соединенных Штатах не было либеральной партии, которая имела бы право давать определение понятию «либеральный», путаница, как будет показано ниже, продолжалась еще некоторое время.

Одна из статей, появившихся в тот период в «Нью-Йорк таймс мэгэзин», вероятно, довольно точно отражала путаное общее представление о либерализме, которое сложилось у простых людей к началу 1930-х годов. Вряд ли она могла бы быть написана сегодня. Статья озаглавлена «Либерализм перед вызовом мира», автор — Ф. У. Уилсон318.

Уилсон сразу излагает суть проблемы. Америка столкнулась с «острым вопросом… Это вопрос, который получил самую ясную формулировку. Как сказал министр Уоллес, нация должна решить, желает она или не желает подчинить определенные свободы народа экономической необходимости. В Старом Свете от либерализма в основном отказались. Значит ли это, что либерализм стал невозможен и в Новом Свете?».

Далее Уилсон отмечает, что никогда не бывало «такого множества организаций, свидетельствовавших о торжестве либерализма, как в 1934 г. В Женеве работала Лига Наций, и «даже в Азии существуют парламенты». Быстро возрастало число общеобразовательных школ. Казалось, мы живем в эпоху открывающихся возможностей; но тем не менее, пишет автор, почему-то «в значительной части цивилизованного мира истинный либерализм, способствовавший прогрессу нашей цивилизации, теперь должен быть искоренен полицейскими мерами как некое зло».

Либерализм, несомненно, победил, не став, однако, победителем. Пытаясь объяснить этот парадокс, Уилсон пишет: «Ясно, что мы должны очистить наши умы от путаницы и спросить себя, что же в действительности означает либерализм». «Либерализм, — заявляет он, — есть хартия свободы индивидуума», обращенная ко всем правительствам, независимо от формы правления. Эта хартия гарантирует наличие таких сфер (как, например, совесть), «в которых у свободного гражданина есть право и обязанность быть хозяином самого себя». Уилсон, похоже, утверждает, что либерализм означает толерантность.

Дальше, описывая, какие чудеса породила доктрина либерализма в прошлом, Уилсон дает нам другое определение: «Именно либерализм претворил в жизнь великие планы введения пенсий по старости и государственного страхования от безработицы и на случай болезни, а также пособий по беременности и родам. Либерализм открыл Оксфордский и Кембриджский университеты для всех классов и рас, установил первую, и основополагающую, национальную систему образования». Либерализм теперь, кажется, означает деятельность государства в области социального обеспечения. Как будто в подтверждение этого толкования Уилсон ниже пишет: «Не надо роптать, если в сложно организованном обществе государство расширяет свои функции, принимая на себя ответственность за регулярное удовлетворение потребностей в газе, воде, электричестве и т.п, Нет повода для недовольства тем, чтобы государство контролировало железные дороги и банки настолько, насколько такой контроль необходим для защиты интересов общества».

Теперь либерализм означает нечто гораздо большее, чем толерантность. Однако Уилсон противоречит сам себе, когда объясняет, в чем состоит экономическая доктрина либерализма:

«В экономике учение либералов было не менее ясным. Они разделяли суждение Адама Смита, что богатство народов взаимозависимо, что международная торговля служит общему благу всех и частному благу каждого народа в отдельности…

Бюджетный дефицит, колебания курсов валют, отказ от финансовых обязательств — все эти признаки хаоса, видимо, были немыслимы для крупных британских финансистов: Питта, Пиля, Гладстона и других, которые, независимо от их формальной партийной принадлежности, управляли министерством финансов, применяя либеральные идеи».

Итак, либерализм — это толерантность и индивидуализм, но это также и осуществляемое государством социальное обеспечение, и регулирование предпринимательства в интересах общества, причем по правилам классической экономической науки.

Предлагая свои определения либерализма, Уилсон к тому же квалифицировал некоторых людей как либералов. Сомнительно, чтобы подобный перечень устранил путаницу относительно значения слова «либерализм».

На самом деле результат получился противоположный. Уилсон называет в числе либералов Джона Стюарта Милля, но и Томаса Карлейля, критиковавшего Милля, либерализм и принцип наибольшего счастья, почему-то тоже считает либералом. Мы узнаём, что Авраам Линкольн «стал символом [либерализма] для всего человечества» и что Томас Джефферсон «возможно, величайший из всех либералов». Уолт Уитмен, Чарльз Диккенс и некоторые другие — тоже либералы. В сущности, Уилсон говорит, что всякий, оставивший по себе добрую память, был либералом. О том, кто такие либералы, он имеет столь же смутное понятие, как и о том, что такое либерализм.

Американский народ в целом, наверное, был так же дезориентирован относительно подлинного значения «либерализма», как и Уилсон. Рузвельт почувствовал эту дезориентацию и постарался убедить американцев, что позитивное правление — не диктатура. Преуменьшая степень расхождения Нового курса с американской традицией, Рузвельт особо отметил: «Консервативная британская пресса толкует нам с простительной иронией, что многое в программе нашего Нового курса всего лишь попытка скопировать английские реформы, продолжающиеся лет десять или больше».

На вызов Гувера Рузвельт ответил вызовом: «Друзья мои, я все еще верю в идеалы. Я против возврата к тому определению свободы, при котором на протяжении многих лет свободные люди постепенно оказывались на службе у привилегированного меньшинства. Я предпочитаю и, не сомневаюсь, вы тоже предпочитаете то более широкое определение свободы, при котором мы движемся вперед к такой свободе и такой защищенности для обыкновенного человека, каких еще не знала история Америки»319.

Я уверен, что подавляющее большинство американцев по-прежнему были дезориентированы; они едва ли пришли бы к согласию относительно того, что же представляет собой истинный либерализм. Но для преодоления депрессии Рузвельт развернул наглядную позитивную деятельность, и было понятно, что свобода еще не погублена. «Большинство людей просто не приняли бы изображения американского правления как тоталитарной диктатуры», — говорит Артур Шлезингер-мл.320 На промежуточных выборах 1934 г.321 демократы не потеряли мест, что было бы естественно в год, когда президентские выборы не проводятся. Наоборот, у них прибавилось по десятку мест в Палате представителей и в Сенате322.

Дебаты еще не закончились, но сторонники Нового курса выиграли первый раунд.

Второй раунд: 1935—1936 гг.

С самого начала Нового курса методы Рузвельта отличались от методов Гувера и других прогрессистов. Тагвелл считал методы Нового курса настолько непохожими на все, что было ранее, что заключил: «Когда мысленно оглядываешься назад, рассматривая период до начала Нового курса в 1933 г., то все предшествующие ему радикальные меры кажутся довольно мягкими — похоже, радикальными их именовали скорее из вежливости, а отнюдь не в сопоставлении с другими мерами»323. После выборов 1934 г., санкционировавших то, что назовут «вторым Новым курсом», американцы окончательно убедились, что методы Рузвельта во многом нарушают американскую традицию. Теперь он придавал большее значение реформе как таковой, видя в ней уже не только средство оживления экономики. «Второй Новый курс» был гораздо левее первых ста дней и дал Рузвельту возможность выступать от имени «новой политической коалиции фермеров, рабочих и миллионов малоимущих»324. Хотя с самого начала Рузвельт совершал в американской политике нечто необычное, его отход от прошлых методов стал намного более очевидным для общественности в основном в период «второго Нового курса», так как президент своими новыми законодательными предложениями отвечал запросам более классово-ориентированного электората. Именно в это время, особенно на сессии Конгресса 1935 г., говорит Реймонд Моли, Рузвельт решительно отстаивал «социальное страхование, касающееся преимущественно городских наемных работников; закон о холдинговых компаниях, подрывавший силу крупных могущественных компаний; закон Вагнера, прямо заставлявший правительство содействовать рабочему движению325. В главных посланиях и речах Рузвельта ощущалась сильная оппозиция интересам бизнеса»326.

Тагвелл заметил: «Отступление от традиции какое-то время соответствовало практическим нуждам, пока не стало ясно, что разработанный Рузвельтом план показался бы странным Вильсону или предыдущему Рузвельту»327. Одним из первых осмыслил новый план и понял, что Новый курс — это изменение стратегии, проницательный современник Артур Крок. Комментируя первое появление Рузвельта перед Конгрессом в 1935 г., Крок отмечал: «На этой неделе в своем послании, открывающем сессию первого Конгресса, избранного на основе референдума по Новому курсу, — члены Конгресса в подавляющем большинстве обещали поддержать президента и его вызревающие методы, — президент определенно приветствовал движение к тому, что со временем, возможно, будет известно как американский либерализм ХХ века» (курсив мой. — Р. Р.)328. Крок предрекал, что новые методы Рузвельта получат наименование либеральных, и добавлял, что по крайней мере в Вашингтоне значительное большинство лиц, причастных к управлению государством, одобряли президента «не обязательно и не единственно как демократы или сторонники Нового курса… а как положительно оценивающие его неизменный либерализм. В целом ответственные законодатели и представители администрации, кажется, не нашли в его политике социализма».

Хотя Вашингтон согласился, что новые методы можно назвать либеральными, не вся страна была в этом убеждена, ибо Крок признавал: «Либерализм никогда не имел определения, полностью удовлетворяющего всякого либерала». Тем не менее Крок попытался дать «правильное» определение:

«В Британской энциклопедии помещено определение, рассматриваемое ее издателями как лучшее, и, если проанализировать послание президента в свете этого определения, мы увидим, что послание отражает многие из содержащихся в нем принципов: “Либерализм есть вера в ценность человеческой личности и убеждение в том, что источник прогресса — свободное проявление энергии индивидуума. Либерализм порождает стремление эмансипировать всех индивидуумов или все группы, так чтобы они могли свободно проявлять свои способности, насколько это возможно без ущерба для других. Следовательно, либерализм предполагает готовность использовать силу государства ради создания условий, при которых энергия индивидуума может найти себе наилучшее применение ради предупреждения любых злоупотреблений властью ради обеспечения каждому гражданину средств распоряжения собственными способностями; и ради установления реального равенства возможностей для всех. Эти цели совместимы с весьма активной политикой реорганизации общества, предполагающей значительное расширение функций государства, и несовместимы с социализмом, который, при строгом его понимании, изгнал бы свободную личную инициативу и ответственность из экономической сферы”.

Несмотря на то, что часть современных либералов воспротивится тем ограничениям личного обогащения и личного могущества, какие обязался ввести президент, другая группа либералов всегда придерживалась мнения, что государство должно в той или иной степени защищать множество слабых от полного развития экономической и политической мощи сильных. Таков был тезис президента, и он подкрепил его более детально, чем когда-либо прежде» (курсив мой. — Р. Р.)329.

Как и Рузвельт, Крок использовал определение либерализма для оправдания Нового курса. Признавая, что есть такие, кто называют себя либералами и в то же время допускают неограниченное личное обогащение и личное могущество, он, однако, игнорировал их. Но те не желали, чтобы их игнорировали, и на выборах 1936 г. предприняли отчаянную попытку захватить ярлык «либеральный».

Согласно республиканской предвыборной платформе 1936 г., партия, провозгласившая «Америка в опасности», посвящала себя «сохранению… политической свободы». Пожизненные выплаты по старости, пособия по безработице осуждались как «нереальные». Республиканцы «обещали отстоять Конституцию и сохранить свободное предпринимательство»330. Кандидатом в президенты противники Рузвельта выдвинули губернатора штата Канзас Альфреда Лэндона, который в 1912 г. отошел от своей партии и поддержал прогрессистскую «Партию сохатого». Но хотя кандидатом был Лэндон, Гувер еще не сошел со сцены. Он «был экс-президентом Гувером, устно и письменно критиковавшим образ действий демократов и без устали разъяснявшим правоту республиканцев», — пишет Денис Броуган331.

Представляя позицию отрицания, сутью которой была борьба против Нового курса, Гувер говорил Республиканской партии, что впервые со времен Линкольна на нее возлагается «величайшая ответственность», ибо ей надлежит нести «знамя американских идеалов». Есть один «вопрос, который никогда не утратит актуальности», — утверждал он. «Это человеческая свобода. Наша партия должна стать подлинно либеральной партией Америки». Критика Гувера была конкретна. «Сегодня о своих правах на термин “либерализм” заявляет каждое течение, стремящееся ограничить человеческую свободу и подавить активность человеческого духа, будь то фашисты, социалисты или сторонники Нового курса». Новый курс, сказал он, это «мнимый либерализм», регламентирующий действия людей и раздувающий бюрократию. «Свобода и возможности, — продолжал Гувер, — не расцветают при дефиците бюджета в размере трех миллиардов долларов в год»332.

В другой своей речи, перед которой он был представлен аудитории как «настоящий либерал, а не либерал анархического, коммунистического или социалистического толка, каких сейчас немало», Гувер предупреждал, что идеи Нового курса «почерпнуты из котлов европейского фашизма и социализма». В этой речи Гувер внезапно изменил тему и посвятил остаток времени в основном обсуждению символа «либерализм». Он сетовал:

«Мы много слышим о том, кто такой тори, кто — реакционер, консерватор, либерал или радикал… Вы можете сами зачислить себя в любую из названных групп, если будете объявлять о своей принадлежности к ней достаточно часто. Если вам кто-то не нравится, вы можете отправить его в ту группу, которую больше всего ненавидят ваши слушатели.

Когда имеешь дело с мешаниной определений, исходящих из Вашингтона, создается впечатление, будто… либералы обладают исключительным правом определять убеждения других…

Если говорить серьезно, эти наименования использовались по большей части для отвода глаз и для политической дискредитации. Молодежь, естественно, выбирает подлинный либерализм…

Только мнимый либерализм истолковывает себя под диктовку правительства»333.

Рузвельт ясно понимал, что республиканские лидеры решили «построить свою избирательную кампанию на обвинении: Новый курс — это “чуждый” тип философии», и потому ФДР поспешил прямо высказаться на эту тему. В первой же предвыборной речи он заверил избирателей: «Я не искал и не ищу поддержки со стороны какого-нибудь защитника коммунизма или любого другого чуждого нам “изма”, который, не стесняясь в средствах, переделал бы американскую демократию. Я чураюсь такой поддержки. Вот моя позиция. Это всегда было моей позицией. Это всегда будет моей позицией»334.

Приверженцы Рузвельта, как и он сам, отстаивали Новый курс с помощью символа «либерализм». Так, Джон Дьюи, написавший исторический обзор либерализма, указывал, что в либерализме есть два течения: гуманитаризм и laissez faire. В Соединенных Штатах, утверждал он, «либерализм почти отождествляется с идеалом использования государственных учреждений для облегчения бедствий, от которых страдают менее обеспеченные классы». Дьюи обвинял Гувера и Лигу свободы в «отождествлении значения свободы и здорового идеализма с поддержанием системы, при которой процветали они сами». Подобно Рузвельту, Дьюи заключил, что «либерализм laissez faire исчерпал себя», но средство создания лучшего общества — не насилие, а скорее либерализм, не боящийся использовать деятельность государства335. Даже «Нью-Йорк таймс», прежде горевавшая о потере этого слова, теперь поместила редакционную статью, где проводилось различие между либералами и коммунистами, хоть там и было сказано, что многие либералы предвкушают будущее «демократически управляемое бесклассовое общество, в котором коллективизм сосуществует с полной свободой индивидуума»336.

Хотя Гувер упорно настаивал на том, что он истинный либерал, выборы 1936 г. выявили первые примеры подобных ему либералов, начавших называть себя консерваторами. Отвечая на выступление Дьюи в защиту либерализма, один читатель утверждал — как и следовало ожидать, — что «истинные либералы… категорически против государственного контроля над повседневными делами граждан» и что нет никакой необходимости в новом законодательстве. Однако он добавил: «истинный либерализм и консерватизм сливаются воедино»337.

В другой статье говорилось: «…ваш истинный либерал может быть предельно консервативным по отношению ко многим идеям и идеалам, но он… торопится. На его стороне — не меркнущие в истории ценности и опыт, пренебрегать которым не может позволить себе ни одна эпоха»338. Некоторые консерваторы, не столь твердолобые, как Гувер, в 1936 г. стали отказываться от слова-символа «либерализм» и претендовать на название консерваторов.

В 1936 г. американскому народу предстояло решить, означает политика Рузвельта большую свободу или же тиранию. Направленность его политики была тогда гораздо яснее, чем в 1934 г. Рузвельт, конечно, одержал победу во всех штатах, кроме Мэна и Вермонта. В отличие от ситуации на выборах 1932 г., когда избиратели из всех классов общества отворачивались от республиканцев, в 1936 г. Новый курс завоевывал «одну за другой каждую малообеспеченную группу населения… в возрастающих пропорциях»339.

В главе 2 мы показали, что передовые виги захватили слово-симмвол «либеральный» и сумели сделать его жизнеспособным и долговечным, так как изменение наименования сопровождалось у них фундаментальным изменением принципов и переходом к классовой политике. Хотя дихотомии Америки менее резки, чем дихотомии Англии, Новый курс выиграл сражение за слово «либеральный» примерно по тем же причинам.

Когда окончательно выяснилось, что Новый курс нарушает американскую традицию, логично было применить к этим новым политикам новое наименование. Таковым стало наименование «либерал», а не «социалист» — отчасти благодаря политической интуиции Рузвельта, отвергавшей метку социалиста и побуждавшей его утверждать, что он — либерал, чьи действия подпадают под то определение свободы, которое допускает позитивную деятельность правительства; отчасти же потому, что для школы общественной мысли, к которой принадлежал Гувер, социализм означал регламентацию и тиранию. Так как огромное большинство не почувствовало сколько-нибудь существенной потери свободы, люди, руководствуясь определением Гувера, не приравняли бы Новый курс к социализму.

До 1932 г. мало кто называл Гувера либералом, так как он был прогрессистом. Поскольку принципы его не изменились, по мнению публики, не имело смысла прилагать к нему новый ярлык. И в 1936 г. большинство тоже, вероятно, соглашалось с тем, что Гувер не либерал. Итоги процесса, в ходе которого название «либеральный» стало указывать на проекты Рузвельта, подвел Реймонд Моли. При «втором Новом курсе», пишет Моли, «партия держала марку “демократической”, но существо партийного наследия… [подверглось] метаморфозе. И вместе с этой переменой в обиход вошло слово “либеральный”, характеризующее идеологию, основанную на расширении власти федерального правительства и обилии программ социального обеспечения»340.

После выборов 1936 г. спор за право владения либеральным символом, казалось бы, должен был прекратиться. В следующем разделе мы увидим, почему он в действительности продолжился.

Третий раунд: план «утрамбовки» Верховного суда

Результаты выборов 1936 г. вполне убедительно показали, что подавляющее большинство американцев приняли новые меры ФДР и то новое наименование, которое он к ним применял. Вероятно, консервативные республиканцы осознали бесполезность своих усилий доказать, что они (консерваторы) и есть подлинные либералы. Спор и в самом деле мог бы закончиться уже тогда, если бы не попытка Рузвельта «утрамбовать» Верховный суд.

Из-за большого количества постановлений Верховного суда, направленных против Нового курса, ФДР, получив колоссальный вотум доверия, решился реформировать этот институт341. 5 февраля 1937 г. он внес следующее законодательное предложение. По достижении судьей Верховного суда или судьей федерального суда низшей инстанции возраста 70 лет Конгресс дает ему шесть месяцев для выхода в отставку. Если судья или член Верховного суда не выйдет в отставку в указанный срок, он не может быть смещен с поста, так как Конституция гарантирует судьям пожизненное пребывание в должности. Но, согласно предложению ФДР, президент получает право назначить дополнительного судью или члена Верховного суда, более молодого и — теоретически — более пригодного к тому, чтобы заниматься тяжелой судейской работой. Максимальное число дополнительных судей, которые могут быть назначены, — 50 человек, максимально возможное общее количество членов Верховного суда — 15. Достигнуть такого максимума было реально, поскольку возраст шестерых [из девяти] членов Верховного суда в то время превышал 70 лет. Рузвельт тогда сделал бы шесть новых назначений в Верховный суд342. Хотя Рузвельт представил свой проект как способ влить новую кровь в судейский корпус, оппозиция и широкая общественность сочли этот довод лукавством и наградили предложение президента неодобрительным эпитетом «план утрамбовки суда».

С самого начала план натолкнулся на сильнейшую оппозицию со стороны многих конгрессменов, подавляющего большинства газет и, разумеется, Американской ассоциации юристов, потому что Верховный суд сам по себе был важным символом — символом свободы в мире, наблюдавшем приход Гитлера к власти. Широкие массы, которые совсем недавно безоговорочно поддержали политику Нового курса, отдав на выборах 1936 г. подавляющее большинство голосов за Рузвельта, тоже присоединились к политической оппозиции плану президента, так как «с течением времени американский народ, несмотря на все большую очевидность того, что исполнительная власть сковывается не Основным законом, а судебными толкованиями, стал рассматривать суд как символ своей свободы»343.

Конец этой истории известен. Рузвельту не удалось «утрамбовать» Верховный суд, а Верховный суд прекратил попытки отменить законы, принятые в рамках Нового курса344. Значение этого эпизода в долгом споре о либерализме состоит в том, что для сопротивления плану реформирования суда консерваторы объединились с либералами, подвергнув критике предложение Рузвельта как нелиберальное. Это не было главным основанием для критики плана относительно суда, но на этот аргумент тоже можно было опереться. Хотя либерализм вряд ли был решающим фактором в борьбе вокруг суда, борьба эта стала важным фактором в споре о либерализме.

Так например, в Сенате лидером оппозиции, сложившейся после внесения Рузвельтом предложения о суде, оказался не консервативный, а либеральный сенатор Бертон Уилер, который оправдывал свое сопротивление приверженностью либерализму. «Дело либерализма никогда не побеждало за счет перетасовки колоды карт, заполнения избирательных урн фальшивыми бюллетенями или утрамбовки суда»345. Поскольку даже либералы критиковали Рузвельта во имя либерализма, консерваторы не преминули выступить с такой же критикой и еще раз заявить, что они-то как раз истинные либералы.

Листая страницы «Нью-Йорк таймс» того периода, мы обнаруживаем, что подавляющее большинство статей, в которых обсуждается либерализм, написано как отклик на предложение Рузвельта о суде. Например, бывший государственный секретарь Бейнбридж Колби «предостерегал от неверного употребления термина “либеральный”». После традиционных магических формул вроде: «Либерализм есть сотрудничество на началах добровольного объединения, торизм есть сотрудничество по принуждению» — он изъяснился конкретнее, указав на то, что либерализм «предполагает абсолютную независимость судебной системы. Торизм — это слияние (integration) власти, и подобный принудительный режим представляется полной противоположностью либерализма»346. Нетрудно было понять, что подразумевал автор.

Позднее «Таймс» напечатала длинную передовицу, озаглавленную «Либерализм и дух времени»347. Статья начиналась с общей критики новых либералов: «Либералы могут отстаивать присутствие куклуксклановца в составе Верховного суда [речь идет о судье Хьюго Блэке, который одно время был членом этой организации], потому что он воспринимает экономическую программу правительства как надо.

Новый либерал готов потворствовать насилию со стороны рабочего класса, мотивированному тем, что работодатели долгое время прибегали к насилию при забастовках и теперь “наша очередь”». «Славное старое слово “либерал” с маленькой буквы, — говорилось в передовице, — у Либерала с большой буквы порой превращалось в пустой звук». Если либералы верили в умеренность, то «новый Либерал все время спешит».

После такого введения редакционная статья «Таймс» во имя либерализма обрушила град возражений на предложение об «утрамбовке» суда. Реформы в рамках Нового курса Рузвельта благотворны, было сказано в статье, но истинные либералы скорее согласились бы на приостановку этих реформ, чем приняли бы рузвельтовский план в отношении суда. Возможно, из-за Верховного суда Америка отставала в социальной справедливости, но отставание — не отрицание. В заключение «Таймс» предостерегала: «Насколько опасной может стать антидемократическая гонка, хорошо продемонстрировали те страны, где дух времени определяется деспотизмом».

Возможно потому, что эта статья верно отражала тогдашнее общественное мнение, она получила огромное количество откликов. Один из читателей предостерегал: «так называемые новые либералы» движимы «слепым рвением». Другой, соглашаясь с Верховным судом, что многие программы Нового курса «нарушают признанные принципы правления народа», добавлял: предложение о суде — плод «самодовольной “либеральной” мысли», которая, как минимум, создала прецедент, заставивший «серьезно задуматься о грозящей опасности». Еще один читатель назвал передовицу прекрасным «примером либерального мышления», а один заметил: «Джефферсон, истинный либерал, если вообще кто-нибудь был либералом, в письме от 12 июля 1816 г., проинформировав своего корреспондента, что конституции при необходимости можно совершенствовать, добавил: “Разумеется, я не сторонник частых и не опробованных изменений в законах и конституциях”»348.

Конечно, не все отзывы на эту редакционную статью были благоприятными. Многие из тех, кто одобрял план преобразования суда, оправдывали его во имя либерализма. Говоря о той же статье, один читатель изобличал ее авторов: «Это старая история о школе, проповедующей laissez faire и осуждающей борцов за социальный прогресс как радикалов и революционеров». Другой убеждал: «Либерализм выступал за постепенность тогда, когда мир развивался постепенно. Почему он не может позволить себе сделать один шаг в наше время, когда прогресс или, во всяком случае, перемены во многих других областях совершаются с головокружительной быстротой? Разве либерализм не должен ускорить темп, если он вообще хочет выжить?». Третий ограничился внушением: «За статью “Либерализм и дух времени” вам прямая дорога на вечные муки»349.

Поскольку многие из тех, кто протестовал против плана преобразования суда (как либералов, так и консерваторов), выступали против него потому, что он не соответствовал духу либерализма, дискуссия о том, что следует называть либеральным и действительно ли Рузвельта следует называть либералом, была искусственно продлена, несмотря на то что Рузвельт, по всей видимости, уже завладел этим термином. Но хотя предложение о суде продлило споры о значении слова «либеральный», оно также помогло подготовить почву для принятия консерваторами слова-символа «консервативный». Так как план преобразования суда в глазах многих граждан до некоторой степени дискредитировал Новый курс, план этот — по ассоциации — дискредитировал также и либерализм Нового курса. Поскольку либерализм Нового курса стал сомнительным, слово «либерализм» приобрело легкий негативный оттенок, И теперь консерваторам легче было принять другой ярлык, в их глазах ничем не запятнанный.

Чистка 1938 года

В 1938 г. президент был ошеломлен попятным движением в Конгрессе, которое началось всего через два года после его переизбрания подавляющим большинством голосов. Сторонников Нового курса более всего приводило в негодование то, что страна, по их убеждению, была более либеральной, чем Конгресс, и что «многие демократы победили на выборах благодаря популярности Рузвельта лишь затем, чтобы нанести ему удар в спину, едва только будут подсчитаны голоса». Был образован совет либералов, призванный обдумать возможность удаления консерваторов из партии350.

24 июня, не желая мириться с консерваторами в собственной партии и раздраженный избранием в сенаторы от штата Айова Гая Джиллета, непоколебимого противника Нового курса, Рузвельт начал чистку Демократической партии. Против своих оппонентов он пустил в ход новый (и вместе с тем старый) символ, обвинив их в том, что они — «медянки»351: «Никогда еще на нашем веку президент и сенаторы не сталкивались с такой организованной кампанией, направленной на поражение собственной партии, как при нынешнем Конгрессе 75-го созыва. Никогда прежде у нас не было столько медянок, — а вы, должно быть, помните, что именно медянки во время Гражданской войны изо всех сил старались вынудить Линкольна и его Конгресс сдаться, оставить нацию расколотой надвое и вернуться к миру любой ценой».

Рузвельт заявил, что не как президент страны, а как глава Демократической партии, на которого возложена обязанность проводить в жизнь ее либеральную платформу, он имеет право выступать на первичных выборах Демократической партии, когда речь идет о выдвижении консервативных или либеральных кандидатов либо в случаях «очевидного злоупотребления моим именем». Либералы, утверждал Рузвельт, признают, «что новые условия во всем мире требуют новых средств», тогда как консерваторы «не признают необходимости вмешиваться в ход событий и предпринимать меры для решения новых проблем»352.

Позднее Рузвельт пошел в своих декларациях еще дальше, заявив, что он предпочел бы <видеть в Конгрессе> либеральных республиканцев, чем консерваторов, принадлежащих к его партии, и что он по-прежнему будет ратовать за избрание либералов на федеральных выборах и на выборах в штатах — независимо от их партийной принадлежности353.

То, каким образом при чистке использовались символы, показывает не только, что ФДР прекрасно понимал их значимость, но и что его оппоненты все яснее осознавали степень могущества слов. Когда Рузвельт попробовал окрестить всех консерваторов «медянками», «Геральд трибюн», газета Республиканской партии, отозвалась обвинением, что Рузвельт навешивает новый ярлык на своих критиков, чтобы «опорочить их совершенно незаслуженным предубеждением». Интересно, что газета задавала вопрос: «Уж не подсказаны ли “медянки” сторонником такого полемического приема г-ном Термондом Арнольдом?»354 Учитывая, что Арнольду принадлежит исследование «Символы правления» (книга вышла в 1935 г.), а в марте 1938 г. он был назначен заместителем генерального прокурора355, «Трибюн» имела все основания задавать такой вопрос. Вместо того чтобы спорить, кто «настоящие медянки», консервативные оппоненты ФДР, у которых к тому времени уже имелось несколько лет опыта сражения за символы, назвали действия Рузвельта «чисткой». Уильям Лейхтенберг отметил, что, поскольку слово «чистка» быстро стало общим названием, обозначающим действия Рузвельта, «президент как бы принял неправую сторону в “моральном” вопросе». Это слово «вызывало в сознании картины физического уничтожения Рёма и других нацистских лидеров Гитлером в 1934 г. … [и] так как чехословацкий кризис привел к мюнхенскому сговору, нетрудно было представить себе, куда идет Рузвельт с той же неутолимой жаждой власти, какой отличались европейские диктаторы»356. Хотя ФДР возражал против такого названия и утверждал: слово «чистка» применялось «теми, кто находился в оппозиции к либерализму», чтобы «представить мое поведение в ложном свете», — этот ярлык все же пристал к нему357.

Рузвельт боролся за избрание либералов в Конгресс и законодательные органы штатов, но в целом чистку расценили как провал. Из всех предвыборных гонок, в которых он принял деятельное участие, только в Нью-Йорке кандидат, враждебный Новому курсу, потерпел поражение358.

Чистка провалилась по многим причинам. Одна из них состояла в том, что из-за плана преобразования суда, проблем с профсоюзами в 1937 г. и рецессии осенью 1937 г.359 авторитет Нового курса понизился360. Да и сама чистка была плохо организована и «проведена неумело и половинчато»361. Вероятно, еще одна важнейшая причина провала заключалась в том, что Рузвельт преувеличивал степень идеологизированности страны. Хотя политика, связанная с Новым курсом, была в большей мере классово-ориентированной, чем политика любого другого периода американской истории, и хотя слово «либеральный» служило словом-символом, помогающим Рузвельту оправдывать собственные действия и добиваться поддержки избирателей конкурирующей партии, американцы все еще жили в старой либеральной традиции: политика у них была не только классовой, а идеологические взгляды отличались умеренностью. Уильям Лейхтенберг отмечал: «Проводя черту между либеральными и консервативными конгрессменами, Рузвельт надеялся, что получит широкую поддержку в деле создания либеральной Демократической партии. К сожалению, идеологические вопросы, казавшиеся ясными в Вашингтоне, становились туманными в Южной Каролине. <…> Различия между либерализмом и консерватизмом не были видны, когда федеральная политическая машина всей своей мощью обрушилась на членов Палаты представителей законодательного собрания штата, где каждый кандидат старался превзойти другого в разжигании расовой ненависти. В конечном счете [в Южной Каролине] победил [противник Нового курса] Смит, которому удалось расколоть голоса фабрично-заводских рабочих. “Требуется очень много времени, — устало комментировал президент, — для того чтобы изжить прошлое”»362.

Неудавшаяся чистка поучительна в двух отношениях. Она показывает, что сила, какой обладает символ «либеральный», не безгранична, и, кроме того, свидетельствует о тенденции, обозначившейся в 1936 г., но ненадолго прервавшейся в 1937-м, а именно: в откликах прессы на чистку 1938 г. нередко можно прочесть, что по сравнению с 1936 г. в этом году выросло число консерваторов, называющих себя консерваторами. Конечно, некоторые консерваторы все еще настаивали на том, что они и есть либералы в собственном смысле слова. Один кандидат в сенаторы от республиканцев утверждал, что суть истинного либерализма «выражена в изречении: “Лучше всего правят тем народом, которым управляют в наименьшей степени”363». С ним соглашался председатель Национального комитета Республиканской партии, заявлявший: «Настоящие республиканцы, баллотирующиеся в Конгресс в этом году, — либералы, а большинство демократов, стремящихся к переизбранию, нет»364.

Однако очень многие консерваторы уже начали принимать, и весьма охотно, определение «консерватор», доказывая, что консерватизм лучше либерализма. Например, именно тогда политик такого уровня, как сенатор Гласс, впервые заявил, что либерал — это «человек, готовый тратить чужие деньги». Как и следовало ожидать, консерватор определялся как «человек, обладающий здравым смыслом». Эллиот Рузвельт, который порой весьма критично относился к программам отца, «определял либерала как того, кто готов “хоть раз что-то испробовать”, а консерватора — как того, кто “останавливается, смотрит вокруг и прислушивается, прежде чем сделать прыжок”». Один читатель критиковал либералов, определяя их так: «“Либерал” в Конгрессе… это тот, кто всегда либерально тратит деньги налогоплательщиков», а другой защищал консерваторов, утверждая, что основы нашего государства были заложены «консервативной американской философией»365.

Среди консерваторов становилось все больше и больше таких, которые уже не боялись называть себя консерваторами и критиковать либералов. Даже «Де-Мойн Реджистер», газета, как мы видели, одной из первых посетовавшая на то, что ФДР неправильно называют либералом, теперь спокойно принимала новую терминологию и выражала надежду, что Америка «опять вступает в трезво-консервативный период». Одна нью-йоркская политическая группа, настолько реакционная, что члены ее думали, будто Дьюи хочет превратить государство в коммунистическое, учредила новую партию и без колебаний назвала ее консервативной партией366.

Если 1936 год знаменует собой логическое окончание спора о терминах, то 1938 год знаменует начало конца фактического спора. С этого времени наблюдается резкое сокращение количества новостных материалов о либерализме — не потому, что люди перестали пользоваться этим словом, а потому, что либерализм был для них уже не так интересен. О нем постепенно прекращали спорить, и все больше консерваторов соглашались с обозначением «консерватор»367.

Конец публичного спора: 1939—1940 гг.

После 1938 г. интерес инициатора Нового курса был сосредоточен по большей части на международной политике. Рузвельта все больше тревожил мировой политический кризис — как отметили некоторые историки, «он не отказался от Нового курса, но отложил дальнейшие преобразования на будущее»368. Так как президент и американцы стали больше думать о возможной войне, они меньше говорили о термине «либеральный». В 1939 г. один из газетных заголовков возвещал, что демократы, занимающие различные посты, и в том числе начальник Управления социального страхования Пол Макнатт и начальник Национального управления по делам молодежи Обри Уильямс, предсказывают: либерализм будет главным вопросом выборов 1940 г. В действительности главным вопросом политической повестки дня стала национальная оборона369.

Вопрос о праве собственности на слово «либерализм», однако, не был полностью решен, ибо редко какие вопросы решаются окончательно. Проведенное в 1939 г. социологическое исследование показало, что «четыре из десяти избирателей имеют слабое представление о том, что стоит за словами “либерал”, “консерватор” и “радикал”, хотя президент Рузвельт всячески подчеркивал различие между ними»370. Если же мы примем во внимание только начитанную публику, умеющую выражать свое мнение, только тех, кто был лучше информирован о политических проблемах и, вероятно, представлял себе, что означает слово «либерал», тогда мы должны рассмотреть мнения 60% опрошенных — тех, кто смог дать определение словам-символам. Только 1% из тех, кто смог дать какое-то определение этих понятий и у кого были политические убеждения, считали Рузвельта консерватором; 55% полагали, что он либерал, и 41% назвали его радикалом (опрос показал, что большинство назвавших его радикалом принадлежали к республиканцам). Только 5% из тех, кто мог дать какое-то определение понятий и у кого были политические убеждения, считали, что Гувер либерал; 3% почему-то говорили, что он радикал, хотя подавляющее большинство (92%) назвали его консерватором.

Короче говоря, интенсивность обсуждения либерализма, конечно, существенно ослабили слухи о приближающейся войне, но одновременно с этим все больше консерваторов принимали определение «консервативный политик», а общественность в целом сходилась в том, что Рузвельт либерал, а Гувер — нет. Рузвельт завоевал символ, у которого оказался гораздо более долгий век, чем у Нового курса.

Загрузка...