БОЛЬШОЙ АТЛАС ПОЛЬСКИХ ТЕТОК

Тетки-Элегантки

Взяла я сигареты и илу через дюны в сторону Свиноустья, смотрю: Аптекарша наша из Быдгощи лежит, зонт белый с надписью «Виши» раскрыла и, как обычно, мажется солнцезащитными кремами. Я вежливо так ее поприветствовала, свое почтение выразила и давай расспрашивать про мандавошек, как их вывести. Она мне тут же целую лекцию прочитала: все, что только возможно, начисто сбрить, и на ногах, и под мышками, потому как переберутся, потому, как в крайних случаях и не леченные, они даже в волосах в носу, ушах и на бровях ухитрятся, суки, поселиться. Дальше — обязательно «Якутин» купить в аптеке, без упоминания об этих вшах, а просто приходишь и спрашиваешь: «Якутин, пожалуйста».

Я ее поблагодарила и быстренько слиняла, потому что она мне сказала, что, мол, если уж я мандавошек подцепила, то вполне возможно и чего похуже могла подцепить, и надо мне сюда, в поликлинику, на анализ RW и прочие… Ну и снова начинает меня уговаривать купить веб-камеру и пустить весь этот здешний разврат вживую. Она богатая, хоть и продолжает жить все в той же самой комнате, где появилась на свет. Со старухой матерью за стеной, с первым девичьим конским хвостом, повешенным на память на коврике, вместо косы. Чем-то напоминает Освенцим. Всюду до потолка ровно уложены порнушки, на отстающих от стен обоях старые, еще с восьмидесятых годов, плакаты, рекламирующие фильмы про дзюдо и «Возвращение инопланетян». В самом центре этой норы стоит компьютер и, дорогие дети, никогда, ну никогда не отвечайте этому мужику на чате, даже если будет говорить, что ему тринадцать лет и что он играет в куклы! Это он — тот самый толстяк с плаката, предостерегающего детей от незнакомых людей в Интернете, и думает он только об одном. Он пользуется услугами агентства знакомств «Маленький Гномик» и турбюро «Карапуз». Сожрет всех вас, с потрохами, высунет язык и слизнет, достанет вас своей камерой самого последнего поколения, ну и представьте себе огромный красный язычище, вылезающий из камеры и слизывающий вас! Ибо Интернет — то самое место, где творится настоящее прелюбодейство, настоящее любиево, где настоящее ожерелье теток!

Сосед пришел, установил, все чин чином, объяснил, что и как, входишь в Windows, а там обои с голым «Мистером „Нового Мэна“ 2003»…

Солнце в своей золотой колеснице проделало уже больше полпути, и жужжание жуков постепенно сменилось звоном комаров. Море плоское и серебряное, ветра нет. В этом плоском озере неподвижно стоят люди. Как на картинке, изображающей крещение в Иордане. Но греха больше нет. Вверху, на дюнах стоит одна толстая, которой я всегда восхищаюсь. Из шелкового полотенца в большие белые цветы сделала себе тунику и, присев на корточки, завязывает, заслоняя грудь. Старая, но сзади длинные крашеные рыжие волосы. Раз я подслушала, как она разговаривает по мобильнику, по-русски. В другой раз поприветствовала ее издалека, так она поклонилась весьма учтиво, как культурные старушки из Германии.

Иногда идет сюда с палкой через лес, словно ведьма, эти ее волосы сзади развеваются, переливаются самыми разными оттенками красного, а остальная башка лысая. Всегда на ней юбка, то из одеяла, а то из полотенца в цветочек, но чтобы в брюках — никогда… И грудь никогда-никогда не откроет, узелок завяжет… При ней всегда другой старый толстый мужчина — муж. И так вот вдвоем: один — мужской, другой — женский, пожилая пара. Она в этой своей юбке из полотенца в цветочек, а он с удочкой, с сигаретой…

Прохожу мимо нее, прохожу несколько ложбинок с поджаренными до черной корки голыми мужиками лет сорока, полно таких. Каждый сам по себе, каждый с фирменным рюкзачком, с приличными сигаретами, с хорошим кремом, со своей фирменной грустью, навечно приклеенной к лицу. И вдруг — ложбинка, затененная какими-то затейливыми кустиками, а в ней — две молоденькие элегантные дамессы. Одна с перманентом в мелкий бес и крашенная в сине-черный цвет, в больших очках. Вторая — красотка: длинные рыжие волосы, личико восемнадцатилетнего херувима. Свистнули мне вслед, а я им громко:

— Добрый день, а почему в тени, неужели барышне так солнышко наше вредит?

— Вредит моей Богусе солнышко, у нее очень нежная кожа…

Голову даю на отсечение, что это Тетки-Элегантки, что приехали они из большого города и получают больше трех тысяч в месяц, что пользуются услугами по абонементу. Впрочем, очень симпатичные. Чтобы узнать, как там у них на самом деле, предлагаю им тест под названием «Утюжок». Состоит он в том, что в разговоре надо упомянуть, что, мол, недавно приобрела я утюжок для волос (есть такая штука, чтоб волосы выпрямлять). Если тестируемая задает вопрос: «а что это такое?», значит, провалила, а если спросит: «керамический?», то мы имеем дело с классической Теткой — Элеганткой.

— Керамический? — спрашивает с неподдельным интересом Богуська. И тут же получает ответ, что, разумеется, керамический, что металлические вообще не стоит покупать, потому что они безбожно жгут волосы. И еще важно, чтобы в нем было сочетание функций выпрямления и рифления… Но есть несколько сложностей. Выпрямлять, хорошо, но на чем? На профессиональных ли флюидах, которые можно достать только в дорогих салонах по сто злотых, хорошо, но тогда какой фирмы, от какого волосы не склеиваются, а от какою склеиваются. Дальше, с краской или без краски, а если с краской, то на всю голову или только на модные в последнее время «перышки», которые вместе с воспоминаниями о виниле возвращаются на волне нашей памяти о восьмидесятых годах. Но это пока что только голова, причем не вся. А дальше — ногти. Итак, что лучше: идти в салон на типсы, на маникюр или самой сделать дома щипчиками, палочками из сандалового дерева эпидермис этот отогнуть, потому что уже в магазинах продают. И потом — какой фирмы косметика лучше: «Старая Мыловарня», «Мыловарня» или «Сабон»? Ну? И кто мне на это даст ответ? Потому что сколько Теток-Элеганток, столько и мнений. Далее: чем отбеливать зубы — этим говном из «Россмэна» или у стоматолога, а волосы, когда на концах секутся, как слеплять — методом «Керастес» или «Велла», а может, «Лʼанца»? Черт его знает. Теперь одежда.

…Шить иль не шить, вот в чем вопрос, стоит цитировать из прошлого иль нет, что лучше: реже тряпки покупать, но подороже, или иметь забитый хламом шкаф, тряпьем, которое не носишь…

Богуська уставилась на мои туфли из «Зары», которые я держала в руке, а сейчас бросила на песок, и обращается к своей черной обезьяне:

— Глянь, что тебе напоминают эти туфли?

Смеются.

— Сколько же я в этих туфлях намучился…

Вот оно что, значит, у них были точно такие же. С Тетками-Элегантками вот ведь какая беда: если что-нибудь приличненькое в «Заре» выбросят, все Тетки-Элегантки по всей Польше носят одно и то же, потому что других магазинов для них в этой стране нет. Разве что у Артурихи пошьют, но это уже высший пилотаж. Потом в «Сцене», в «Скорпио» и где там еще все вдруг появляются в одинаковом и всегда клянутся, что в «Заре» ничего больше не купят. Ну, может, блузку в женском отделе, потому что тетки худые, руки длинные, шеи длинные, новый тип человека, вот они в коротенькие (бриллиант в пупке!) облегающие блузочки и влезают. Да и бижутерия для украшения ногтей рук и ног, ножные браслеты и весь рынок средств ухода за ногами открывается перед нами, богатыми тетками, смертельно скучающими после работы.

Все знакомые мне молодые Тетки-Элегантки прочли по крайней мере одну книгу — «Опасные связи» и отождествляли себя с главной героиней мадам де Мертей. Потом пишут друг дружке эсэмэски, начиная их «Дорогой виконт»… Я, например, свой дневник именно так и пишу, в форме писем к моей подружке Пауле, которую в этих письмах называю мадам де Мертей… И пишу почерком наклонным, с закорючками. Все интриги, чаще всего придуманные, но иногда и настоящие, поверяю ей, густо приправляя рассказ циничными фортелями, а то и архаизмом украшу.

— Большинство польских теток, к сожалению, — Богуся опускает ресницы, — все еще ярлычницы, задвинуты на лейблах. Подходят, восхищаются какой-нибудь твоей тряпкой, смотрят — нет ярлыка, и это им уже не нравится. А того не ведают, что пошито специально, на заказ.

Когда они мне все это объясняют, хоть и не обязаны, потому что я сама элегантка, то, поддакивая, я начинаю соображать, как бы эту черную обезьяну услать на длительную прогулку в Свиноустье, лучше всего без возврата, чтобы Богуську обцеловать или обслюнявить всласть. Какую бы здесь интригу применила мадам де Мертей, а какую виконт де Вальмон? Поддакиваю, но разговор не клеится, потому что они говорят то же самое, что и я, мы находимся на одном уровне интеллектуального развития (разумеется, на той его полочке, что отведена для тряпок и волос), вот мы и говорим хором вместо того, чтобы вести диалог. Выясняется, что они на молу вчера сидели в Мендзыздроях, в кафе «Папарацци», и смотрели на людей, которые (как по вольеру) расхаживали неторопливо. Ни одного прилично одетого. Подделки, уцененка, спортивные фирмы. Эта — из солярия в Свиноустье, потому что дочерна обгорела и вся в белом, волосы тоже белые, поврежденные. А те две молоденькие тоже из Свиноустья приехали, всего на один день, шиксы. Те двое вырвались от жен выпить на свободе пивка. И так далее, и везде — секонд-хенд!

«Думай, думай, — думаю я, — думай, черт бы тебя побрал, как бы эту обезьяну куда подальше услать… Задействуй интриги виконта де Вальмона… Эврика!»

— А посмотрите-ка, какие у меня печатки… — показываю им печатку из серебра и титана, которую мне в Валбжихе подгоняли по пальцу. Оживились:

— Супер! Где купил?

Моя, моя уже Богуська! Вот уж и моя она, рыжая Богуська, которой солнышко вредно… Тем временем Богуська моя достала из сумки обруч такой полукруглый из пластика, какие носят на голове пай-девочки в старосветских букварях, где мама мыла раму, и давай волосы со лба откидывать, пока наконец на макушке своей прекрасной головки его не закрепила и не успокоилась. Потом, у зубного, мне в руки попался какой-то затасканный журнальчик, и оказалось, что такой обруч Дэвид Бэкхем на голову нацепил, выходит, она от него это переняла…

— Лети, — говорю я черной обезьяне, — лети быстрей в Свиноустье, может, еще остались эти печатки, как раз на переправе стоял мужик и последние распродавал, так что лети, еще должны остаться, Богусе своей купи!

Но Богуська моя, к сожалению, на это:

— Что? Печатки без меня покупать? Никогда! Он же мне что похуже выберет!

И ничего мне не осталось, кроме как вежливенько отвалить, пожелав хорошего солнышка, хотя бы снисходительного к светлой Богусиной коже.

Другие

Иду я, значит, дальше, дюны становятся все менее крутыми, наверху уже не лес с блиндажами, полными дождевой воды и комаров, а скорее луга. Приклеилось ко мне какое-то старье из Старгарда (так уж тетки определяют этих мужиков и говорят не «какой-то старик», а «какое-то старье», не «сняла одного», а «сняла кое-что (или нечто)», «ничего здесь сегодня нет» или «может, нам кое-что обломится»):

— Учишься? Работаешь?

— Ну, в общем, как-то нет сегодня ничего интересного… — говорю я, чтобы он понял, что ничего у него не получится, и тогда он заискивающе:

— А мне интересно…

Я осадил его формальным тоном, его запал погас, он ретировался. Потом я миновал нескольких немцев, которых узнаю даже нагишом по маленьким, прилегающим к голове ушкам, по красивым интеллигентным лицам (без грамма сально-усато-брюхато-польской примеси типа «Лех Валенса»), по дорогим тяжелым часам. И еще по тому, что окурки они гасят и складывают в коробочку, чтобы забрать с собой и выбросить в специально предназначенном для этого месте. Я говорю им: «салю», потому что они очень культурные, очень хорошо умеют говорить по-английски, потому что с ними можно потрепаться о литературе и экологии. Одного только с ними нельзя делать, потому что есть у них в глазах какая-то аптекарская взвешенность, какая-то бухгалтерия, а телки… У телка душа, скорее, должна быть, если можно так сказать, русская, широкая, поступки абсолютно неожиданные, телок водочную бутылку забросит в кусты, урну искать не станет. Но и, само собой, чтобы член у него ни в коем случае не был ни обрит, ни проколот. Не существует такого понятия, как «западные телки», телок появляется только к востоку от Одры и распространен аж до последних границ России.

Иду я, смотрю — права Пенсионерка: тетки так мусорят на этих дюнах, что, ей-богу, убить их мало.

Иду дальше, и вдруг поднимается из-за горы презервативов, бутылок из-под минералки и старых глянцевых журнальчиков некая звезда погорелого театра и театра бурлеска, некая дива былых времен. Вся в черном, с ошметками меха на плечах… Потом я узнаю, что это Томатная Леди. Или, скорее, ее дух, ибо захаживала она в теткобар еще в шестидесятые. Томатная Леди была Старой Теткой.

А следует знать, что существуют не только Тетки-Элегантки (категория безвредная и культурная, типичная для больших городов), но и много других видов. Например, Старые Тетки. Даже постарев, Элегантки не становятся Старыми Тетками, потому что эти последние — старые с самого рождения, нагловатые, не сильно отличающиеся от привокзальных (еще не эмансипированные) и раз и навсегда смирившиеся со своей болезненной худобой/полнотой. Чаще всего они родом из средних и малых городов, обитают на железнодорожных и автовокзалах, в настоящее время вымирающий вид (внимание! с апреля по сентябрь находятся под охраной!). Есть и Полутетки — очень интересный подвид. Полутетка хабалит по-другому, приколы эти скрыты в каждом ее жесте, но она не станет говорить о себе в женском роде, не станет хныкать, одевается в общем нормально, хотя, когда кладет мобильник в сумку, одним мановением руки эту сумку в ридикюль превращает. Чуть-чуть излишне внимательно склоняется к ней, излишне бережно ее раскрывает… Ее хабальство идет от подсознания, но все внешние проявления у нее под контролем. Эмансипированные познаньские пижоны на девяносто девять процентов как раз Полутетки. Лысые, но жопой крутят, накачанные, но крем в себя втирают движениями дивы…

Перевернем очередные страницы Атласа и увидим тип Готической Тетки, далее: Тетки-Потребительницы (имеет место в торговых пассажах, особые приметы — ирокез чуть покороче, чем у Элеганток, и некрашеный), Тетки из Оперетты (мутации: из Балета, из Оперы, из Пантомимы), а также Тетки-Гардеробщицы, Тетки-Интеллектуалки и Тетки-Вечные-Распространительницы-Косметики. На следующей странице Атласа редкий вид: Тетка-Представительница-Геев-в-СМИ, сокращенно — Тетка-Представительница. К ней всегда обращаются газеты и телевидение во время проведения очередной акции против гомофобии или когда надо высказаться на тему геев. Ибо Тетка-Представительница, раз только объявившись и засветившись, становится для СМИ редким и весьма полезным экземпляром. Она говорит от имени всех теток, хотя другие под ее словами не подписались бы, но, поскольку газет они не читают, недоразумений не возникает. Этот тип, конечно, скрещивается с Теткой-Активисткой и образует мутации более или менее ожидаемые, однако в эротическом отношении всегда малопривлекательные.

Тетки-Потребительницы выступают также в сочетании с Тетками-Элегантками (потребление типа «все ради внешнего вида») и в хозтоварном варианте (потребление типа «все для дома & сада-и-огорода»). Вообще Тетки-Элегантки не скрещиваются только со Старыми Тетками, а со всеми остальными подвидами — очень даже. Например, Тетка-Художница + Тетка-Элегантка = Тетка-Галеристка.

Примером такой тетки была Черная. Как говорит сама кличка, ходила одетая во все черное, обвешанная современной серебряной бижутерией, работала в галерее, посещала театры, вернисажи, поэтические вечера… Жутко претенциозная, снобка, вся в дамских сигаретах, в портсигарах… В кафе не снимала шляпы, сидевшей на ней, как беретка на бабе, жрала пирожное и щебетала:

— Знаешь, я была на конкурсе актерской песни, поэтому не смогла прийти к тебе, пила там с Кристиной и Ольгердом… Ведь мы со Станиславом ставим пьесу…

Ничего похожего на Теток-Парикмахерш, скрестившихся с Тетками-Элегантками! Этих полно в каждом более или менее приличном заведении; никто тебя не острижет, не покрасит лучше, чем они. На голове у них целые романы, целые «Ночи и дни».[53] Худые, высокие, красивые, ленивые… Все курят, и у всех все, что надо, проколото. Они в курсе дел в мире куафюра, они знают, откуда ветер дует и что вчера происходило на скачках в Лондоне. Иногда собираются вместе, в прекрасной квартире, прекрасные сами, среди старых шкафов, среди безделушек, и смертельно, по-декадентски скучают. А на античных полках вместо книг — косметика для волос в какой-то ей-богу неземной упаковке и ровно сложенные черные махровые полотенца.

Например, Карен. Пока училась в ПТУ, рисовала на полях тетрадок комиксы с женщинами в разных позах и под каждым подписывала «Lady». Целые армии неподвижно стоящих дам. На уроках учительница говорила о войнах, о королях, а она ставила портфель на парту и устраивала себе «уголок», «домик», свой маленький интимный мирок. У нее было зеркальце, гигиеническая помада, там она себе прыщи выдавливала — тут войны, восстания, а она в уголке, в домике, наедине с собой…

В общежитии она весь коврик над кроватью завесила рисунками плачущих Пьеро. Пририсовывала им рты, слезы, световые блики на черных шапочках. В заведении, где она проходила практику, начальница жаловалась, что Карен — мальчик строптивый и ленивый. А она, пока брила клиента, витала в облаках и в знак бунта выкрасила волосы в цвет неба — голубой. Вовсе не так приятно целый день мыть головы, выслушивать, что ты строптивая и ленивая, и пшикать в перерывах лак на волосы. Она наизусть знала журналы, что лежали для клиенток, скрывалась в них! В каталоги фирмы «Топу & Guy»… Вот это был мир! Черно-белый, на скользкой мелованной бумаге, пахнущий пробными духами. Мир, который доходил до Карен только в обрывках, как фрагменты изодранных фотообоев. В этом другом мире кофе был крепким и подавался в красивой чашке, мужчины выглядели как в кино, солнце заходило, кони вставали на дыбы, приготовленная в доме еда не имела ничего общего с галушками в заводской столовке. Она поняла, что мир этот находится где-то далеко, и поехала искать счастье в Париж!

— Ах, она поехала искать счастья в Париж! Убейте меня, девочки, не то сама помру! Поехала склеивать свои фотообои. У таких историй не бывает счастливого конца.

Паула

Внезапно зазвонил мой мобильник. Это Паула.

— Знаешь, виконт, я на другом конце пляжа, приходи ко мне.

— Ты где?

— Там, где натуралы, подожди, я спрячусь, а то на мне черные стринги. Сама приду…

Опять все забыла, опять мне придется ее вразумлять, а потому обращаюсь к ней с такими словами:

— Дорогая Паула, затем ли ты купила столь эффектные, с позволения сказать, трусики, чтобы прятать их в кусты сразу, как только наконец объявится желающий полюбоваться твоими прелестями?

Паула вынуждена признать мою правоту, говорит, что она уже абсолютно (и это правда) эмансипировалась и вовсе не пряталась, а наоборот — выставила себя напоказ. И впрямь, все дело в этом показе. Эмансипация — это демонстративность, и ничего тут не поделаешь. Если ты не скрываешься, значит, — демонстрируешь себя, а не просто существуешь. Все это, впрочем, исчезнет в постэмансипационной фазе, когда уже не будет гей-пляжей, гей-баров, журнальчиков… Не будет никакого гетто. Гомосексуализм станет таким обыденным, что на общем пляже никто не заметит, как мужчина целуется с мужчиной. Но нас тогда, Паула, к счастью, уже не будет на свете.

Как Паула приструнила Тетку-Псевдоинтеллектуалку

— По дороге сюда, виконт, я присела в ложбинке отдохнуть, и ко мне пристала Псевдоинтеллектуалка. Представляешь! Вон она идет! Смотри! Вон, на горизонте! Видать, уже возвращается к себе в Мендзыздрои! — Паула показывает мне кого-то идущего берегом моря.

— Я ей дала прикурить, она хвост поджала, но, смотрю, возвращается. Сижу я на одеяле, она подходит, но прежде описание: в цветном платочке на голове, в каких-то буддистских бусах на сморщенной шее, в сабо, как у нашей Пизденции, и укладывается на своем одеяле в паре метров от меня, книгу читает. Ну и зыркает на меня, чего это я не заговорю с ней, коль скоро она такая вся из себя, да к тому же с книгой, да к тому же в бусах. В конце концов разродилась:

— Можно подсесть? — И, не ожидая ответа, «подсела», как будто это кафе. А важная какая! Спрашивает меня: «Это откуда чудо такое?» — вроде бы ко мне обращается, но будто к чучелу какому с тряпочной башкой и словно меня здесь нет!

Я ей говорю тогда, потому как уже нашла к ней подход:

— Почти что из Вроцлава.

Она:

— Почти что, значит, из-под Вроцлава? — и уже радуется, что я как бы из деревни, что можно будет надо мной поизмываться. Если бы она тогда знала, что имеет дело с самой мадам де Мертей, наверняка не приставала бы и не пришлось бы ей теперь убегать впопыхах. Ну и люди пошли, виконт! Ни стиля, ни вкуса, ни класса, ни блеска! Ни шпагой не владеют, ни плащом, ни интригой, ни искусством любви, ничем, им бы только пожрать! Куда ни глянь — все толстые, все чипсы жрут! Спровоцировав ее на этот вопрос, я, стало быть, отвечаю:

— Почти что, потому что одной ногой живу в Париже.

Тут у нее морда и обвисла. И спрашивает, да отстраненно так, будто не обо мне речь идет:

— И чего ж там такие делают?

Чучело, виконт, что там чучело делает, ей интересно. А чучело отвечает:

— Докторскую.

Ну, тут она вся в себя ушла, потому что у всех ее интеллектуальных амбиций, небось, один источник — пара стишков, опубликованных в газете Рабочего клуба творцов культуры, издаваемой филиалом в Згеже. Но демонстративно так спрашивает:

— О, а какая тема?

А тряпичная башка как зачерпнет воздуха да как выдаст эту твою, виконт, тему:

— Деконструкция декартовского субъекта в свете раннедерриданской мысли, со специальным рассмотрением деконструкции женского субъекта у Рози Брайдотти![54] — ты этого хотела, жри теперь!

Жри, интеллектуалка! Что тут долго разводить: сникла, ушки поприжала и почапала…

Св. Мария от Реликвий

— Еще одна святая объявилась, говорю тебе. — Паула рассказывает о встрече перед отъездом с Марией от Реликвий, которую еще иногда называли «Любовником Всех Ксендзов»: — вторая святая. Ролька, допустим, святая, но эта? Эта — нечто! Представь себе, молодая, простая, с выщипанными бровями тетка собирает реликвии. Вся жизнь ее в этих церковных делах, говорит на языке, пересыпанном латинскими словами и архаизмами, все знает, а телесными утехами ублажает себя не скупясь… Какие она мне вещи рассказывала, Мишка, боже мой! Но передавать тебе не велела. Говорит: «Когда я стану очень бедной, то в „Факт“ все продам! А эта принцесса Белоснежка с шестью абортами ничего от меня не узнает…»

— Бр-р-р!

— Одно тебе скажу, чтобы ты знала, что сглупили мы, сглупили, что десять лет назад в монастырь не пошли. У нас бы там такое было, мама родная. Оно конечно, всегда найдется какая-нибудь вредная тетка— настоятельница, толстая, в очках, самая главная, и, если такой не приглянешься, тогда держись! Ну и пусть; удовлетворишь ее и порядок. Представляешь: о высших церковных иерархах такое говорить. Может, она все выдумала. Не знаю. Тетки тебе о каждом расскажут, для них ничего нет святого, назови только имя какого-нибудь политика — пожалуйста, этот был моим клиентом, иерарха какого-нибудь назови — тут же скажет тебе: эта блядь, эта блядища по пикету моталась, пока святой не сделалась! Тыщу раз я его имела! Чем выше кто стоит, тем для них яснее, что это тетка, тетка с парковым прошлым. Так они тебе говорят, виконт, и слушать это тяжело, потому что я, как тебе известно, воспитана в приличном доме, в еврейской семье, где уважают ценности, древние традиции.

— Им только волю дай! Всех по себе сровняют.

Сама Мария — воплощенное лицемерие. Сшила себе такой черный с белым чепец, как у монашек, и дома надевает, ходит по дому, вроде как ты в своих трениках. Увидела бы ты ее с этим на голове, упала бы! У нее такой приветливый веселый взгляд, склонная к полноте, и в этом своем чепце, который сама сшила, да так, что не отличишь от настоящего, глаза закатывает, к тому же очки у нее, как у старух, в роговой оправе… и сама же над собой смеется: «Совсем спятила тетка, монашкой заделалась…»

— Деньги держит в таком мешочке с надписью: «Просвирки, испеченные в соответствии с каноническим законом под надзором ксендза. Производитель „О.о.о. Христ“». Этот сукин сын там деньги держит. Ну и реликвии собирает.

— Покупает?

— Нет, нельзя, со средних веков торговля реликвиями строго запрещена.

— Откуда ж эта блядища берет их?

— Надо написать такое специальное письмо в Ватикан, очень длинное, описать свою веру… И написать, что, мол, коленопреклоненно просишь реликвию, дабы поддержать угасающую веру. Понимаешь, теперь столько святых развелось, ведь если кого-то возведут в ранг святого, они сразу процедуру запускают по выявлению реликвий, реликвии категории А, В, С… В «С» попадает что похуже, какой-нибудь кусочек предмета, к которому святой только прикоснулся, — например, к четкам, это у нас реликвия категории «С». Стоит Папе объявить кого-то святым или блаженным, так его тут же из гроба вытаскивают и на куски режут. Бедро пускают на приходы по всему миру, а те стоят в очереди на это бедро уже много лет, голова — в Рим, пальцы — в какие-нибудь важные места, а из менее престижных частей настругают мелочи для частных лиц. Одни части святого считаются святее прочих. У Марии, например, есть реликвии святых и блаженных категории «С» и одна категории «А». Из польских — от Св. Фаустины, из одежды, и деревяшка от гроба Св. Рафала Калиновского, ну и фрагменты костей двух испанских кармелиток в двойном золотом медальоне. Есть еще Иоанны де Шанталь и Марии а-ля Кок… Я, Мишка, спрашивала ее про средневековые реликвии, чтобы тебе на именины Св. Алексия преподнести, ты ведь так любишь «Сказание о святом Алексии», но, к сожалению, самые старые реликвии и все эти Св. Алексии больше не имеют хождения, уже вышли из оборота. Все, что старше ренессанса. Я ей говорю: «Тогда, может, хотя бы ренессансную мне добудешь…»

А эта гадина (тут Паула смеется) строит заговорщическую мину, говорит: «Покажу тебе кое-что, но это секрет» и из сумки, из пластикового пакета, достает золотые медальоны, надписанные каким-то заковыристым почерком… Мол, здесь кости тех самых испанок-кармелиток…

— Где достает? В квартире?

Паула смеется:

— А угадай…

— Нет! Нет! Только не там!

Паула поддакивает, сдерживая смех.

— Ну скажи, что нет! Неужели на заставе показывала?

— На скамейке, на заставе. И еще приговаривает: «Знаю я, что это профанация, в таком месте показывать такие святые вещи, но тебе я все же покажу», — достает именно из такого пошлого пакета из гипермаркета и показывает золотые медальоны. И ей это не претит. Ох уж эта наша Мария, вот увидишь, она кончит, как Ролька.

— А ты внутрь этих медальонов хоть заглянула?

— Ты че, они запаяны навечно! Ничем не откроешь.

Я ее спрашиваю, собирает ли она еще эти реликвии, или у нее только те, что от старых времен остались, а она, что змей ее уже однажды соблазнил и, с той поры как вкусила запретный плод, она, грешница, прекратила собирательство, то есть остатки приличия в ней сохранились.

Дядька

Др-др-др! Анна:

— Иду я, значит, по вроцлавским Кшыкам и вижу: старая такая сосалка, понимаешь, опустившаяся до попрошайничества, до уголовщины, эдакий дядька, на весь мир за свои беды обиженный. Я ей улыбаюсь, а она шепчет, как ведьма, приказным тоном: «Вали отсюда! Ну… Быстро, сука ты мужская, здесь тебе не застава! Чтоб духу твоего тут не было!»

— Андя, а что я вчера пережила… Ты ведь знаешь, я из приличной еврейской семьи, чтущей традиции. Я хоть в какой бедности ни окажусь, класс не потеряю; это вопрос крови и вкуса, а не денег. Я всегда фарфор от Хутшенройтера на Низких Лугах покупаю… И знаешь, некоторые слова при мне произносить нельзя, я их просто не принимаю к сведению. Например, это слово на «г», которое все теперь на своих участках устраивают и дыму напускают… Нет, я такого не делаю, я устраиваю «гарден-парти» с бокальчиком отличного французского вина из шато, от нашей Нади Надеевны Епанчин…

Вот именно, вино. Встречаю одного мужика, натурала, который постоянно меня доставал с известной целью. Говорит: жена уехала, приезжай ко мне. Куда-то аж на Ковали. А мне совсем не хотелось к нему ехать, думаю, если кавалер на Ковалях живет, это не для меня… Но все же поехала, потому что уже неудобно было отказывать. Темно, холодно, страшно по этим Ковалям идти. Улица на километр тянется, и все никак не дойду, нет такого адреса. В конце концов оказалось, что он живет в какой-то старой школе, перестроенной под дешевые квартиры, Аня, не поверишь — форменный курятник! Как люди живут! Представляешь: ты входишь, и в нос бьет вонь, повсюду гниль… Малюсенькая клетушка, гнетущая, а что меня добило, так это старый телевизор, а на нем большая запыленная собака, талисман, и лапа этой собаки спадает на экран. Я думала, мне плохо станет. Уже сам факт наличия такого телевизора вызывает подозрение, но этот талисман! Верх пошлости, а еще — если бы он сразу приступил к делу. Нет, он, видимо, насмотрелся американских фильмов, и ему в голову стукнуло, что он проведет со мной романтический вечер вдвоем (ребенок спит в соседней комнате). За руку меня хватает, как, мол, насчет домашнего вина, выпьешь? А я на это, мол, не понимаю, что такое «домашнее вино». Что это такое? Aucune idée:[55] «домашнее вино»? Cʼest quoi?[56]

Он:

— Ну, я вино из винограда сделал!

Я:

— Я не знала, что в этой унылой стране делают вино… Je ne savais pas que dans ce pays triste on fabrique le vin!

Он обиделся. О сексе, само собой, уже ни слова. Но как так люди живут! Как там воняло, какая пошлость, а сколько разных запыленных афиш американских фильмов, ясное дело: грязь, смрад, но DVD быть должен! И мне тут в дюралексе[57] чай подают (представляешь: в ДЮРАЛЕКСЕ!), но DVD обязательно… Figure-toi, та pêtite, il existe les maisons dans notre pays triste où on sert le café dans une tasse, o! non, non, non! Pas dans une tasse, mais danse une bidule quʼils appellent ʼduralexʼ, mon Dieu! Cʼest vraiment horrible![58] Атмосфера душная, как будто в пыльном ломбарде, как будто на витрине меняльной конторы, ломбарда: какие-то запыленные искусственные цветочки, розы из поролона, крашенные, грязные… И среди всего этого крошка-сынок за стенкой да я как на иголках: как мне потом возвращаться с этих Ковалей?

И я среди всего этого, вся такая прямо из Парижа, где, между прочим, ходила на премьеру фильма Альмодовара «Дурное воспитание». Доложу тебе, mon ami, маленький кинотеатрик, парижская премьера, в зале одни тетки, ведущие себя просто возмутительно! Они там теряли сознание, визжали, требовали подать им нюхательную соль, говорили, что это о них, об их жизни, что они не могут уже на это смотреть, хабалили по-французски, совокуплялись и пели! Говорю тебе: мы все на их фоне скромные пионерки.

Мужчины в жизни Паулы

— Ты не представляешь, дорогая Михалина, какую большую роль в моей жизни сыграл один жест: меня берут за руку. Как этот жест через всю мою жизнь прошел, как возвращался в самые необычные моменты. Мужчина хватает меня за руку и куда-то ведет.

Паула сидит на одеяле, в большой белой шляпе. Рассказываем друг другу то, что до сих пор куда-то от нас ускользало, несмотря на пятнадцать лет знакомства.

— Впервые этот жест появился, когда мне было лет примерно шесть. У нас в городке был один такой сорванец с оттопыренными ушами, рыжий, в веснушках, лопатки торчат, лупоглазый… Короче, все на нем топорщилось, подмигивало… Уже в школу ходил, но учился хуже всех. Тетка, работавшая уборщицей в этой школе, как-то рассказывала, что однажды он влез на высокий шест посреди спортплощадки, на который поднимали флаг во время линеек. Туда к нему целые делегации приходили, умоляли, слезь, Анджей, слезь… Фельдшерица школьная, учительницы — а он ни в какую. Уперся и только смеется, щерит желтые свои зубы, а просветы между зубами большие, а лопатки выпирают, а уши торчком, эх, торчком. Шест мерно раскачивается то влево, то вправо. Так и не слез. Вот он какой. Сам мне потом рассказывал, как на всех сверху смотрел.

Помню то время как просто невероятное, помню болота, какие-то придорожные алтари с Богородицей. Помню, раз допустил я святотатство, вынул фигурку из придорожного алтарика, а она оказалась пустой внутри — эдакая «Богоматерь Бутылка» с отвинчивающейся головкой, прикрепленная ржавой проволокой к полочке. Вот они, подумал я, вот они, чары-то, и развеялись… И только так подумал, как из фигурки выскочила живая ящерка, прямо мне на руки…

Короче, возвращаюсь к рукам. Однажды этот сорванец предложил мне: «Давай рванем отсюда». А у меня тогда была вырезанная то ли из «Пшекруя», то ли из какого другого журнала картинка Антарктиды. Он и стал подбивать меня бежать в Антарктиду, а сам спрашивает, не знаю ли я, где эта самая Антарктида находится. Я и говорю, что где-нибудь поблизости, где ж ей еще находиться. Наверняка за болотами.

Бежать собрались ночью. Я чувствовала какое-то непонятное воодушевление: с таким сорванцом вдвоем бегу аж в Антарктиду. Взяла с собой полкило колбасы, теплый свитер и всякое такое. С колбасой в Антарктиду… Условились около фигурки, ну той, которая с ящерицей. Я улизнула из дома. Никем не замеченные, дошли мы до самого леса, и тут он вдруг подал мне руку… Жестом, не терпящим возражений. Чтобы идти через болото, потому что так быстрее: лес был за болотом. Я испугалась — страшно было идти по болоту, — вот тогда-то он и подал мне шершавую в ссадинах руку и повел. А когда мы уже были на самой середине, в полной темноте, он сказал, что, видимо, придется отказаться от Антарктиды, потому что оба мы уже поняли, что это дело нам не по силам, оба пожалели, что отправились в этот поход. Возвращаемся. И тут он вдруг говорит, что специально привел меня сюда, чтобы убить. Я встала как вкопанная, а он не выпускает мою руку, так сжал, что наши пальцы аж заскользили от пота. Так и стоим. Он говорит:

— Сейчас тебя затянет, подождем, пока эта трясина тебя затянет.

Я заплакала. Прошло еще какое-то время… Он говорит:

— Я тебя тут сейчас утоплю… — А когда меня уже начала засасывать трясина, снова говорит:

— Дай мне руку… — и так судорожно держал меня за руку, как будто одновременно хотел и утопить, и спасти.

И только когда начало светать, мы увидали, что к нам движутся какие-то огоньки, так нас и нашли на этом болоте, которое сегодня мне кажется уже не таким опасным… Может, так только говорили: «болото», а на самом деле это была просто мокрая почва, а не топкая трясина. Потом меня отправили в лагерь, в Чехословакию…

Обычный коммунистический пионерский лагерь в фанерных бараках. Но он мне казался раем, мне уже было пятнадцать лет, и вся мужская часть лагеря прикидывалась гомиками. Постоянно. Подойдет один к другому и давай о него тереться и постанывать. Каждую ночь устраивали такие показушные оргии. Сбивались в пары, причем каждый день партнеры менялись. Спали на земле или на двухъярусных нарах: кто на нижнем, кто на верхнем ярусе. Я спала по очереди: то с одним таким телочком на земле, то еще с каким-то на нижнем ярусе, то с одухотворенным поэтом наверху — и точно так же можно расставить всех мужчин, встречавшихся мне потом в жизни. Понимаешь: с уровня обезьяны и голого эротизма в чмошном исполнении, через более или менее нормальных, вплоть до романтической любви (вершина). Конечно, лучше всего я помню того, что с пола, а тот, который «средний», самый обычный, совершенно из памяти исчез. Ну вот, в первый день я спала с тем, который на полу. Он говорит: «Я тебя сегодня отымею».

А я молчу. Лег на меня и трется, все смеются, потому что это вроде как шутка такая. Но была там и тетка, молодая. Боже, кого только у нее не было. Какая же она была охочая! Трусики белые у нее были из валютки. И вот лежу я с этим телочком под спальником на одеяле, а прямо передо мною она, на нижнем ярусе. Чего только она своей задницей не вытворяла! И направо и налево ею вертела, чтобы тот телок, что снизу, и тот поэт, что сверху, видели.

Погоди, а что же этот Войтек потом ей сказал? — Паула задумалась, затянулась сигаретой, подперла голову руками. — Представляешь, не помню, но что-то она там несла, чтобы свет погасили, может, на самом деле думала, что-нибудь получится? Я как сейчас помню, как дело было, но ты про это наверняка писать не станешь. Нет! Не пиши! Зачеркни все это, пожалуйста! Я вот только сейчас всю сцену вспомнила, ей-богу.

— В смысле?

— Короче, этот Войтек, что с теткой был, показался мне попригляднее, чем мой, с пола, который уже вовсю меня ощупывал, короче, я что-то там ляпнула, какой-то афоризм, и вдруг все изменилось. Тетка в белых валютных трусиках — на пол, а я — на нижний ярус, к Войтеку. В результате все мы уснули, и свет погас. А с этим Войтеком все уже было по-настоящему.

— Честно?

— А ты думала! — смеется Паула. — Ну…

Везде пахло молодым потом, фанерой, немножко краской… Стало быть, телок. На следующий день я спала на нижнем ярусе. Со «средним», «середнячком». С никаким. А на третий день — наверху — тот мне всю ночь свои стихи читал! То есть все совпадает. Прикинь — длинные волосы, впечатлительный… Ну ладно. И тогда еще раз появился этот жест хватания за руку. Потому что собирались устраивать то ли конкурс чтецов, то ли торжественный вечер, чему-то там посвященный. Меня, конечно, выдвинули в солисты, потому что культурная. А я взбунтовалась, отказалась учить стих (Галчинского).[59] Так и сидела, обиженная на весь свет, в столовке перед стынущим супом, все уже ушли, а у меня слезы капают в тарелку. Тут подошел ко мне этот телок с пола: большой, простой, со сломанным носом…

— Ну, что случилось, Павлик… Что? Все будет хорошо… — И гладит меня. Я сижу, обиженная, лишь бы, думаю, это подольше длилось. Носом хлюпну, слезинка навернется, я глаза опущу, а в душе молюсь, чтобы он меня обнял и утешил. А он продолжает:

— Не хочешь играть с нами в мяч — не играй, я тебя в обиду не дам… — И хватает меня за руку, и обращается ко мне, вроде как к бабе: — Ну, Павлик, пошли, сходим в лесок и порепетируем…

Я только носом хлюпаю, ногти рассматриваю, потому что девочке-подростку очень нужно это мужское тепло, нежность. Ну и чтоб эту руку шершавую, мужскую мне подал и сжал, сильно-сильно! Пошли в лес! Со мной, в лес, а может, и на болото…

Ну и ведет меня в конце концов за собой на эту репетицию, как тот рыжий тогда на болоте, будто хотел и в обиду не дать, и убить… Да, таких вот быкастых парней с пола во всех этих школах да лагерях тетки всегда боялись, они за нами часто увязывались, поддевали нас, но после того, как мы немного поплачем, около нас крутились, как около обиженной бабы, и нас обнимали…

Ладно, выиграла я этот конкурс и стала звездой всего лагеря. Тогда тот, что с пола, стал ходить за мной, как охранник, гордый такой, что «наши выиграли», так уж у них, у этих натуралов, заведено. В поэзии он не разбирался, но гордился, что «наши выиграли», потому что я из того же самого домика была. Как середнячок на это реагировал, не помню, но тот, что сверху… Волосы со лба откинул и вдохновенно так:

— Ну да, ну да, Галчинский, конечно, ритмичный, легко запоминать, ну да (а волосы все откидывает да откидывает), ну да, а не пробовал ты, например, читать Стахуру?[60] А?

Третий раз этот жест появился уже в интернате. Начало восьмидесятых, я покинула наш домик в М. и поехала учиться. Жила в интернате, наверное, века восемнадцатого постройка, из красного кирпича. В казарменной атмосфере. Какие же там смешные типы были… Например, в ванной комнате: покрытые грибком стены, ванных нет, только лягушатники, все мылись над умывальниками. Все, но не тетка! Была там одна такая. А поскольку ванны не было, так она, Мишка, будешь смеяться, наливала воду в два мелких лягушатника и в них укладывалась: ноги — в одном, туловище и голая задница, сухие — между, а плечи — в другом. И еще книгу читала! Такая у нее была потребность — ванну принять: с книгами, с пенами, все как в кино. Голливуд в интернатском общежитии себе вообразила! Мы над умывальниками, а она лежит себе в лягушатниках в позе звезды и читает.

Был еще в общежитии мальчик из художественного лицея, с длинными дредами, с проколотыми во всех местах ушами, всегда меня рисовал, а как-то раз крепко схватил меня за руку и говорит:

— Слышь, Павлик, давай не пойдем завтра в школу, я тебя рисовать буду…

Это был мальчик из категории верхнего яруса. Длинные волосы, живопись. Мне мои волосы казались желтыми, но он углядел в них сливу, я ему на это: «нет у меня в волосах никаких слив»… Он как засмеется, и поцеловал меня в волосы, а пахло от него скипидаром и горячим вином с гвоздикой и корицей!

Но были и другие, с нижнего яруса: эти, когда мылись над умывальниками, всё кругом заливали, бросались мылом — ребята с вагоноремонтного завода…

Когда я была маленькой, учительница повела нас на экскурсию «знакомимся с профессией» как раз на этот вагоноремонтный завод. Специально пришлось встать в пять утра. Помню рев заводской сирены. Невыносимый в такое раннее время. Все замерзли, потому что на дворе уже была поздняя осень. Я терла покрасневшие глаза и думала, что это сон. Я видела призраки грязных людей, возящихся с машинами, с подшипниками, с товотом, на холоде, ранним утром. Все еще было темно, как будто эти парни вышли на работу посреди ночи. Грязными руками они разворачивали бумагу и доставали неказистые бутерброды с жирной колбасой. Когда закатывали рукава, становились видны глубокие шрамы, ровные, как будто специально себе сделали. Ногти черные, заскорузлые, и на ногти-то непохожие. Где-то в проходной по радио тихо звучало какое-то важное сообщение. Пока утро прикидывалось ночью, оно нас даже как-то возбуждало, потому что не надо было спать, потому что ночью творятся удивительные вещи, но что будет, когда займется скучный трезвый рассвет? Вот тогда-то я и решила стать актрисой и не иметь ничего общего с профессией вагоноремонтника. Потом я просила родителей записать меня в Дом культуры. Записали. А тогда, во время экскурсии, учительница сказала: если будешь хорошо учиться, никогда не окажешься в таком месте. Люди, которых ты здесь видишь, плохо себя вели, не учили уроков, курили за школой и не учились играть на пианино. А они мне подмигивали, чтобы я ее не слушала. Чумазые парни, припорошенные этим рассветом, словно серой пылью.

Потом, годы спустя, снова этот жест. Сидели мы с моим Филипом под Щитницким мостом в День Всех Святых, жгли свечки и пили водку. Смотрели на прибывающую воду. Время от времени слышалась сирена с проплывавшего пароходика. Филип метнул пустую бутылку в булыжную облицовку берега Одры, а я встала, пошатываясь. И предложила пойти по берегу, но не по валу, а по уходящей в воду покатой облицовке. Вот тогда (может, именно это мне и было нужно?) он подал руку и уверенно повел меня. Ноги все время съезжали по скользкой от водорослей облицовке из оставшегося от немцев булыжника. Так мы добрались до следующего моста, под которым было слишком низко — не встанешь, но мы открыли лаз в какие-то подземелья внутри моста и тогда… И тогда он снова подал мне руку.

Телефоны в жизни Паулы

Паула в постели перед первым кофе. С чтивом.

Дрр-дрр-дрр!

Кто звонит? Бочка.

— Привет, Паула! Инесса из Штатов приехала!

— Какая Инесса, не мешай, жаба, я в постели, про Грету Гарбо читаю.

— Ну Инесса, та, что до военного положения в Штаты уехала, ну та, которая Юрку обокрала, с Кшыков. Ну та, что с этой Дарьей из валютки жила…

Паула выходит из себя:

— Да не помню я.

Бочка:

— На завтра нас всех из старой компании в «Макдональдс» на обед пригласила!

Паула бросает трубку, встает, что-то там ворчит себе под нос, идет заварить кофе. Ловит первую программу. Кухня наполняется классической музыкой.


Паула уже после первого кофе. Воскресное утро, издали слышны колокола.

Дрр-дрр-дрр! Анна:

— Я получила новый рейтинг вроцлавских теток из «Сцены». Ни одной знакомой клички. Что с ними стало? Где они теперь обретаются? Все новые имена. Какие-то Эстеры, Памелы… Вас с Михаськой-Литераторшей там вообще нет! Единственное, что радует, — ваша сестра на тридцатом месте. А теперь, что карты утром сказали: «Единица» переживет свой ренессанс. Только там все снова соберутся. Все вернутся. Будет как раньше. Больше ничего не могу сказать. Карты не говорят, когда. Паула!

— Ну?

— Можно я приеду к тебе во Вроцлав?

— Конечно, Андя, приезжай, непременно!

— Знаешь, дорогая…

— Ну?

— Я хотела бы тебя обокрасть… Тебя и этого сучонка Михаську…

— Ха! Ха! Ха!

— Плеснуть тебе в суп сыворотку правды и спросить: где ты, паскуда, деньжата прячешь. Все бы у тебя забрала.

— Ха! Ха! Ха!

— Говори, не то прибью! И так мне мечтается, чтобы ты пошла потом на заставу, на Щитники, и какую-нибудь самую большую сплетницу спросила: «Помнишь Анну, которая давно в Быдгощ свалила?» И тогда одна такая, а может, и две, например Бронька-Гэбистка или Сова, скажут: «Ну?» А ты: «Воровкой оказалась, всю квартиру мою обчистила, на сто тысяч меня грохнула… Даже яйца из холодильника, сука, вынесла». И тогда они, головой ручаюсь, сказали бы: «Я всегда говорила, что она воровка, у этой суки прям на морде написано: воровка! Сейчас же звони в полицию, даже не раздумывай, не жалей ее!» И радовались бы!

— Ха! Ха! Ха! Ну ты, Андя, и придумаешь!

— Знаешь, Паула, зачем этот сучонок Михаська книжку про нас пишет?

— Зачем?

— Он думает, что телки прочтут, проникнутся нашей судьбой и сжалятся, станут к нам более снисходительными и скажут: «Вон оно что оказывается, вот как они подкатываются к нашему елдану, а он — вот он, на, Михаська, бери, порадуй свое очко, если уж вокруг этого столько шума…» И будет, прошмандовка, по воинским частям ездить с авторскими вечерами и забавляться с телками со всей Польши, а нам ничего не достанется, хотя все это наши истории! Потому что она теперь гранд-дама, она тебе в парк не пойдет, как когда-то, не-е-ет, побрезгует… Пойдем, обокрадем ее за это или что-нибудь на нее наговорим…

— Да ты че, когда это телки книги читали?

— Анка! А знаешь, я на заставе подружилась с Калицкой!

— Боже упаси от такого счастья!

— Очень со мной была мила.

— Это, я думаю, она дозналась, что у тебя большая квартира, что там комнаты пустуют, и теперь эта сука будет подлизываться…

Паула кладет трубку и впадает в задумчивость. «Единица» была одной из «номерных» застав, а были еще Артистическая, Бемовка… Но чтобы возродилась? Паула крутит пальцем у виска.


После второго кофе она раскидывает карты. Вчера постелила свежую скатерть, вроде бы карты это любят. Письмо! Какое письмо? К черту, уж столько лет не получаю никаких писем. Блондин вечернею порой. Паула хихикает. Поправляет прическу. Принимает успокоительное, потому что все время «какая-то разбитая». Телефон.

— Алло.

Звонит Пьорелла. Всхлипывает.

— Алло, это ты, Пьорка? — а та в рев:

— Ли… ли… ли… Лиза умерла, повесилась…

— Господи, что ты несешь, Пьорелла, в субботу я видела ее на заставе! Она одному молодому работяге платила. Я стояла и видела. И Мими тоже была.

— Удави-и-илась.

— Где и как, говори толком.

— В артистической уборной, у нас, в оперетте…

— Да ты что?!

Пьорелла, уже спокойней:

— Ну говорю же тебе, мы уже все были в костюмах, я к ней в уборную, коньячку глотнуть перед спектаклем, понимаешь, как всегда, вхожу, а она… — Пьорелла снова в рев. — А она на поясе от халата висит, на трубе отопления.

Паула спокойно (видать, лекарство уже подействовало):

— Приходи немедленно, девочек надо обзвонить, на венок сброситься.

Пьорелла уже тоже спокойнее:

— С лентой?

— Конечно, с лентой. И с надписью: «Лизе от подруг». (Паула представила себе, как эта надпись будет контрастировать с мужским именем и фамилией на могиле.) Или по-другому, ну, не знаю, стих, что ли, какой дать, короче, приходи.

Паула подходит к столу, собирает карты, идет закрыть окно, бормочет: «Блондин вечернею порою, ну и где они, эти твои блондины»… А может, она и сама какой-нибудь стих сочинит?

Мнимый телок

Говорит Паула:

— Мир умирает, мир скатывается в пропасть. Иду по парку, смотрю — телок. Настоящий такой быковатый мужик: морда, задница, все при нем, ни за что не скажешь, что пидор. Обычный мужик-натурал, но идет в кусты, я, стало быть, за ним, потому что он весь такой мужской, а это редко случается, ни капли тетки в нем не учуешь. Ну. Классический вариант: он расстегивает ширинку, а я на колени. Ладно. Но мне как-то не по себе, потому что он берет и садится на корточки, и вроде как у меня хочет отсосать. Какого хрена, я здесь баба, тетка проклятая, а ты — телок! И тогда он стягивает брюки до колен, а там… красные ажурные чулочки… Я думала, помру от смеха, все у меня упало, и только все до последней детальки рассматриваю, чтобы тебе это поточнее описать, и говорю:

— Знаешь, здесь столько легавых вокруг, меня это напрягает, я ухожу.

И пошла, но чтобы телки чулки на подвязках носили, где это видано…

Теперь-то ее все знают и называют просто «которая в колготках»… Вот так, и никаких навороченных кликух не хотелось придумывать, а просто «которая в колготках», самые простые решения часто оказываются гениальными. Но когда этот тип появился первый раз, когда его еще не знали, все тетки за ним полетели, а потом, когда он уже легально стал прохаживаться по парку в чулках (сверху — скин, снизу — баба, точно какая-нибудь сирена), то все тетки уже умные были и:

— Ха-ха-ха, чокнутая тетка, чокнутая тетка!

Как на Щитниках Паула телком прикидывалась…

Ночь. Сижу в аллейке на лавочке, курю, прикидываюсь телком. Но в зимней шапке выгляжу скорее как старая баба в платке, ты бы, Мишка, помер со смеху. Во всяком случае ноги, джинсами обтянутые, развела пошире, кроссовкой землю ковыряю, ну и бросаю телковские взгляды. Вот такие (и тут Паула корчит какие-то смешные рожи, но похожа скорее не на телка, а на тетку). А чтобы не было видно шапку, я капюшон телковский на голову натянула от блузы с какой-то спортивной надписью. Сижу.

— А зачем ты, идиотка, прикидывалась телком?

— По заданию Анны из Быдгощи, она мне звонила. Я должна была изучить культуру самых молодых теток. Очень долго сидела так, потому что большинство теток меня уже знали и на телка в моем исполнении не велись, посмеивались…

Но в конце концов появилась какая-то молодая, скорее всего прямо из деревни или маленького городка, и говорит, что она из общежития, первокурсница. Застенчивая такая, смотрит на меня снизу вверх, глаза щурит, словно на солнце, сразу видать, что телка во мне углядела! Карикатуру на себя саму я в ней увидела, как я кокетничаю… Потому и возненавидела ее! Тетки, чем они больше похожи, тем сильнее друг друга ненавидят. Но я должна была через это переступить, задушить в себе ненависть и приступить к делу! А эта-то ни о чем не догадывается и дамским таким голосочком поет:

— Ты был здесь пару дней назад… Я тебя узнала… С кем-то шел, с приятелем… Я узнала тебя по капюшону…

Она меня с каким-то настоящим телком перепутала, может, именно поэтому сейчас повнимательнее не присмотрелась. С тем, о которого каждую ночь отиралась, которого возжелала! В конце концов так говорит:

— Я в общежитии живу. А потому сам понимаешь… Не могу тебя к себе пригласить…

А я уже еле сдерживаю смех: кто ж такие вещи телку рассказывает? Чья это школа? Чей стиль? Наверняка не наш!

— Понимаю, понимаю… — говорю я мужским голосом, а точнее, шепчу. А ей уж невтерпеж, спрашивает:

— Что ты больше любишь?

Этого еще не хватало, виконт, чтобы я перед ней исповедовалась!

— Увидишь… А ты?

Мишка, это «а ты» я уже спросила специально для тебя, чтобы тебе потом рассказать и с тобою укататься со смеху. Исключительно. Потому что тетка эта уже давно экзамен провалила. Но ее ответ… Сама себя высекла, виконт! Так быстро и под нос пробурчала, как на исповеди, ну, знаешь, когда кто-то чего-то стыдится и так быстро говорит, на одном дыхании:

— Ласкать тело и брать член в рот (если он и мой берет), целовать в губы, целовать все тело…

«Ласкать член!» Я ей сказала, чтобы кого другого нашла, развернулась и почапала. Звоню Анне, отчитываюсь, а она на это:

— Все из-за того, что не стало старых учительниц… Старых теток всех или поубивали, или они сидят по домам и редко высовываются. С кого этой салаге брать пример? На чем учиться? Где учебник? Скажем, Рома Пекариха или я, вот мы учились, практику проходили у Матки, у Пизденции, у Стряпухи, у Цитры, у старых мастериц. А эта молодежь не понимает, что, будь на моем месте настоящий телок, она бы получила не телка этого, а в морду! Они просто не понимают, что им такие вещи не говорят! Что им насрать на ваши брабантские кружева! К телку подходишь, смотришь в упор и сразу, без разговоров, к телковой ширинке, и готово! А она мне тут: «ласкать тело» и еще условия будет ставить, что в рот возьмет, если и у нее возьмут! Говорю тебе: Матка в гробу бы перевернулась!

Звоню Цитре, у нее, бедняжки, рак щитовидки, дома сидит, предается воспоминаниям. Ходит в маленьком паричке, зачесанном вверх, как королева. С кривым сломанным носом. Всю жизнь протанцевала в оперетте, в Варшаве посещала кафе «Аматорское» (видимо, еще в сталинские времена). У Сигетинской[61] танцевала в «Мазовше». Очень культурная. У такой есть чему поучиться молодежи… А то эта молодежь…


Паула с отвращением гасит сигарету и прячет окурок в коробочку. Потом делает губки клювиком. А я ей за это про Жизель, чтобы тоже что-нибудь из своей молодости вспомнить, вот только молодость эта прошла в самой настоящей гомосексуальной среде, и никакого скрытого вожделения — как с этим схватыванием за руку — там не найдешь. Все только в открытую.

Жизель

— Не-е, — говорит Жизель, протягивая это второе «е» как маленькая девочка. — Не-е, дальше так продолжаться не может! С этим надо что-то делать. Спонсора найти.

Волосы у нее белесые, на немецкий манер: сзади длинные, спереди короткие, завитые, обесцвеченные. И в их обрамлении — действительно прекрасное шестнадцатилетнее лицо. Она любила «Модерн Токинг» и мечтала о славе. В парке со мною сиживала на лавочке, курила «Суперкрепкие» и часами рассказывала, как создаст ансамбль «Мэджик Токинг», что, утверждала, в переводе означает «Магические Разговоры»… И вдруг менялась в лице и начинала петь таким высоким голосом, будто это подпевки и эхо из «Модерн Токинг». По-английски. И сразу, мол, Дитер Болен то, Дитер Болен се. А правда была другой. И она от этой правды к Дитеру Болену убегала, пряталась в нем.

Потому что она была нищей, худой, из микрорайона, который все называют «Бермудским треугольником». Ее парень, проходимец, каменщик Збышек (с усиками), бил ее. Сидим раз в ботаническом саду над прудиком, у нее на коленях самое ее большое сокровище — здоровенный яркий магнитофон на батарейках. Слушаем этот ее «Модерн Токинг», она поет, потому что на каждой кассете в конце есть так называемые повторы, караоке для самостоятельного пения — каждая из нас может блеснуть! Ей больше хотелось быть Томасом Андерсом. Мне пришлось петь за Дитера. «Ромео и Джульетту» и другие хиты. Она постоянно уплывала в мечты, в нереальность. Что заработает на торговле или найдет кучу денег. Или давай сходим в гостиницу «Вроцлав», может, с немцем познакомимся или миллионером. Вершиной этих мечтаний была стереобашня величиной со шкаф, с проигрывателем наверху, потому что на дворе стояли восьмидесятые.

— И чтобы у меня там были все пластинки, одна к одной, полный комплект. Дитер Болен, «Модерн Токинг». За стеклянной дверцей.

Внезапно Жизель начинает издавать такие звуки, как будто поезд едет, которые оказываются началом какого-то хита. Одна за весь оркестр! Менялась в лице, губы превращались в барабаны и тарелки. Бух-бух-бух, и-и-и, у-у-у-у. Ф-ф-ф-ф. У-у-у-у. И тут появляется это ничтожество, этот жулик Збышек и, озверев, лупит ее по лицу, вырывает магнитофон:

— Ты, дрянь, во сколько дома должна быть, во сколько, во сколько дома должна, дрянь, во сколько…

И разбивает магнитофон о землю, швыряет в прудик, где лилии водяные плавают, потому что мы всё еще в ботаническом саду. Тем не менее она его не бросает, она его любит. И ничего с этим не поделаешь.

Я ей миллион раз говорила:

— Жизель, очнись, уходи от него. Он бьет тебя, дерется. — Она:

— Но и очень нежным умеет быть. Когда трезвый.

Вот они какие, тетки.

В конце концов она говорит:

— Мы должны раздобыть хоть сколько-то денег, так дальше продолжаться не может!

Идем мы с ней. На ночь глядя. Тогда всегда была ночь, мы только по ночам сидели на лавочках, шатались по Вроцлаву, забредали в незнакомые районы, заглядывали в подворотни. Она из неблагополучной семьи, я из благополучной, но уставшая от ученья, обедов, чтения, от выслушивания нотаций, что связалась с подонками, что, дескать, докатилась до сточной канавы. Она — с улицы Траугутта, я — с Бачьярелли. Небо и земля. Днем я в школе, она где-то в своей развалившейся семье. Ночью мы вместе. Родителям говорим, что на дискотеке. Если с Жизелью — значит, на дискотеке. А потому в этих воспоминаниях всегда царит ночь. Ночь моей молодости, моих пятнадцати лет. Раздобыть деньги. Где они водятся? Наверняка в гостиницах, где же еще в этом году, в восемьдесят девятом, когда коммунизма уже нет, а капитализма еще нет. В гостинице «Панорама», которую разрушили, чтобы построить Доминиканскую галерею,[62] в гостинице «Вроцлав». Как же она разоделась, в каком только секонд-хенде надыбала прикид! Зеленая куртка и цветная бандана из тряпочек на голове. Розовые гетры. И эти ее голубые глаза, и эта зебра на запястьях, и этот ее ангельский голосок, светлые ресницы. Мы сели в вестибюле. Сидим, курим «Суперкрепкие», а может, и «Кармен», специально приобретенные для такого случая… Входят старые немецкие пенсионерки с кожаными чемоданами, седые, без макияжа, из какого-то другого, не диско, мира. Из «Strangers in the night». Мы приклеиваемся своими маленькими носиками к стеклянной стене, за которой дринк-бар, снаружи, должно быть, неплохо выглядим. Но внутри пусто: немецкие пенсионеры не проявляют интереса к ночной жизни. Поражение по всему фронту.

В «Панораме», во всяком случае тогда, работала знакомая тетка, в туалете, всегда можно было бесплатно пописать-покакать. Туда должен был приехать известный кутюрье. Эй, Жизелька, скажем ему, что хотим о нем написать в школьную стенгазету… Потому что он был гей. Начал нам ставить напитки в баре… Говорил:

— Еще стопочку для джуниора!

Жизель взобралась на барный табурет, слишком для нее высокий. Только ничего у нас не получилось. Мэтр той же ночью уехал куда-то на показы. Жизель перестала следить за собой, вечно ходила грязная, пьяная. А какое невинное личико, как сейчас помню, какие голубые глаза, какие клевые звуки издавала, сколько раз изображала из себя Алексис…

В одну из таких ночей мы познакомились с мужиком, он сказал, что собирается открыть оптовую торговлю в Легнице, тогда все что-нибудь открывали. Что мы могли бы там работать, три миллиона в месяц зарабатывать. Что дело, в общем, верняк. Три миллиона — это кожаная куртка каждый месяц! О которой ни одна из нас не могла и мечтать. Я видела такую на рынке, из кусочков, классную. Двенадцать курток в год!

— Ты че, глупая?! Если мы купим себе по куртке, то на следующий месяц вряд ли станем вторую покупать, а вот ковбойские сапожки купить сможем! — И мы уже друг на друга смотрим, за руки хватаемся и визжим, потому как только сейчас скумекали, что нас на самом деле ожидает!

— Так, по паре ковбойских сапожек, а потом по золотому браслету!

— Поклянись, — говорит Жизель ночью в парке, — поклянись, глупая, что мы никогда не расстанемся, и нам всегда будет так хорошо, и всегда будет такая жизнь! Своей матерью поклянись!

Поехали мы с этим мужиком на его квартиру, старую, обшарпанную, заставленную пыльным антиквариатом, каким-то барахлом. В доме старой постройки, в занюханном районе, неподалеку от Жизелькиного дома… Утром он нас за водкой послал, вытряс из какой-то вазочки гроши, к которым нам пришлось свои добавить. Осталась у меня в памяти такая картина: Жизель утром у него в ванне. В пене. Зовет меня, загораживается пеной и: ты бы предпочла какой из шампуней, если бы была на моем месте: этот, этот или этот? Поди, глупая, послушай, не стоит ли он там за дверью. Нет. Ну мы тогда хихоньки-хахоньки в ею адрес, обливаемся всем, что попадет под руку, все обшарили.

А потом долго, долго ничего. Мужик не звонил. Но дал адрес оптовой базы.

— Кинул нас.

Жизель под звездами ест сахарную вату.

Сидим на лавочке, на спинке. Все время лузгаем семечки, все время что-то жрем. Когда Жизель расковыривает болячку и слизывает кровь с колена, я сплевываю табачную слюну и размазываю прутиком. Она выковыривает спичкой у себя из-под длинных ногтей грязь, я свои обгрызаю. Она прикусывает губу, чего я даже заметить не успеваю, потому что именно в этот момент приклеиваю жвачку под лавку и только потом чешусь. А она достает флакончик поддельных духов made in france и начинает давить прыщи. Ну а я чешу себе ляжку.

— Может, еще все переменится, ты только подумай: ковбойские сапожки, кожа, золотые цепочки, шампуни «Лореаль»!

Поехали мы в эту самую то ли Легницу, то ли Тшебницу. По указанному адресу. Долго ходили по жаре. То минеральную воду пили на бордюрчике, то блуждали среди каких-то гаражей… Наконец нашли! Отдельный дом, ступеньки. Открывает женщина в тренировочном костюме.

— А такой-то такой-то здесь проживает? Здесь вроде как должна находиться оптовая база.

— Проживает, но его нет, а с этой базой ничего не вышло. Может, на будущий год. Передать что?

— Тогда… Тогда, может, вы скажете, что… что были Гжесик и Михал, что… что по поводу базы…

Возвращались мы автостопом. Шел дождь, лило как из ведра. Жизель положила голову мне на плечо и уснула, убаюканная грузовиком. Никогда больше я не видела ее, перестала с ней водиться, вообще — со всеми с ними.

Фланелевый костюм

«На Аллеях есть разные бары, мы вошли в один. Собирались выпить пива. Я заметил, что Адам с кем-то раскланивается, помню, что улыбался он как-то обеспокоенно и застенчиво. Я взглянул в том направлении. И увидел молодого человека со слегка прыщеватым, но приятным лицом с тонкими светлыми усиками. Отличный крой его костюма диссонировал с дрянным материалом. Рядом в свободной позе расположился на стуле другой юноша, лица которого я не мог рассмотреть, потому что он сидел спиной. Когда принесли портер, знакомые Адама встали. Он снова обменялся с ними поклонами, на этот раз с нежной улыбкой вежливой благожелательности. А поскольку мы молчали и меня это немного сковывало, я снова направил свой взор в сторону уходящих.

— Помощник портного, у которого я шью, — сказал Адам, как бы оправдывая второсортную элегантность юноши. — А тот второй, — задумался он, — даже не знаю кто. […]

Тогда, вспомнив нескольких новых французских романов, я в самой обшей форме что-то сказал о трансформации эротического сюжета в любовных историях. Я имел в виду сексуальные извращения. […]

— Помните нашу встречу у Хозиусов? Мы вышли от них, чтобы свободно поговорить. Потом пошли выпить пива, в ресторан на углу Иерусалимских Аллей. Так вот, когда мы там сидели, я раскланялся с парочкой молодых людей, сидевших за несколько столиков от нас. Вспоминаете? Вы еще тогда спросили, кому это я кланяюсь, правда? […] Тот юноша, которого я поприветствовал, был помощником портного. Я не запомнил бы ни этого юношу, ни его лица, если бы не один случай. Сейчас расскажу. Весной этого года я решил сшить себе фланелевый костюм. Пошел к портному, у которого шью, но не застал его в ателье. Хотел было зайти позже, но помощник портного меня задержал. Сказал, что позовет мастера. Подал мне стул. Я сел у столика, на котором лежали журналы мод. На юношу внимания не обращал. Когда же я протянул руку за каким-то журналом на подоконнике, наши взгляды встретились. Меня это удивило — я считал, что он вернулся к своей работе в соседней комнате, где стояли швейные машинки. Но он смотрел на меня».

Тадеуш Бреза[63] «Адам Грывальд» (1936)

Немецкие пенсионерки

А что! Я еще буду переживать! Такая старая шлюха, как я, не станет искать, в какую аптеку ходит меньше народа, чтобы без туристов, без очередей и чтоб где-нибудь в сторонке, в гробу я все это видала, иду в самую большую в самом центре, около Площади Нептуна. Во время прогулки меня останавливают немецкие пенсионерки. Вне себя от ярости. На всех кремовые ортопедические туфли, кремовые курточки, коричневые брюки… Отстиранные от индивидуализма водой и мылом. Короткие стрижки, седые волосы. Без макияжа, но демонстративно чистые. Разумеется, из бывшей ГДР. Жизнерадостные пожилые дамы. Годами им вдалбливали, что они не должны выделяться, должны слушать власть, на работе делать, что велит начальство, не комментировать, не думать, выполнять! После работы — на садовый участок, который им милостиво предоставила система. Трудно теперь от них требовать индивидуализма в одежде и поведении. Каждая только и смотрит, чтобы в чем-нибудь не отстать от другой. Может, слишком большие перламутровые клипсы надела? Может, снять их в туалете? А удобно ли? Особенно трудно ожидать от них изменений под старость, которая (по причине высокого уровня жизни в современной Германии) у них чересчур длинная. Зато еще более отвратительная и более неприкрытая.

И такая вот группка взволнованных останавливает меня на променаде и спрашивает по-немецки, где, мол, тут отель «Грюнвальд»?

— Никто не слыхал? — они ищут с самого утра, а перед отъездом зарезервировали по телефону номер и внесли задаток. Повторяют четко, чтобы я понял: «Hotel Grrrunwald»!

Аж кипит у них в горле это «эр».

Я знаю, что в Мендзыздроях не может быть гостиницы с таким названием, потому что большинство такого типа заведений работает как раз на немцев. Кто-то отымел наших старушек и посмеялся над ними, сообщив им это название. В очередной раз подтвердилось, что Грюнвальд[64] немцам выходит боком…

Якутин, пожалуйста!

Но в их седых головах никак не укладывалось, что кто-то мог их так уделать. Расставшись со мной, они продолжали расспрашивать прохожих. Те только пожимали плечами. А я — в аптеку! Очередь курортниц, сразу видать, что натуралы своих баб в очереди послали, а сами матч смотрят. Есть и с кричащими детьми на руках, а на другую посмотришь — сразу видишь: нет у нее детей, и самое большее, за чем она сюда пришла, так это масло для загара. «О, как бы мне хотелось прийти сюда за маслом для загара, я тоже хочу стоять за маслом!» — мысленно кричу я, а сам повторяю: «якутин, якутин, якутин». За моей спиной уже выстроилась приличная очередь, потенциальные свидетели моего возможного позора. На выдаче молодая дама с обесцвеченными волосами. Меня охватывают самые дурные предчувствия: что с того, что никто не узнает, если для нее слово «якутин» означает только одно: у тебя вши, ты вшивый! А она такая чистая, такая гигиеничная, как и положено аптекарше. Но я нашелся в конце концов и, когда моя очередь подошла, непринужденным голосом сказал:

— Якутин, пожалуйста. Это для ребенка…

Не дала. Стала меня убеждать, что от детской завшивленности головы существует совершенно другое средство: специальный шампунь. Пришлось взять его, без слов, выхожу. Иду в следующую аптеку:

— Якутин, пожалуйста!

— Какой?

— Против вшей.

— Педикулез головы?

— Д… да…

Отпустила мне шампунь, тот же самый, что и в первой аптеке. Взял. Иду в третью (и последнюю). За мной в очередь встает знакомая тетка с пляжа, одна из познаньских. Я:

— Пожалуйста, масло для загара.

Купил, отхожу. А тетка, что за мной, подходит к окошку:

— Какое-нибудь хорошее средство против лобковых вшей, пожалуйста!

— Якутин?

— Годится.

— С вас шестнадцать злотых восемьдесят пять грошей.

Олесницкая

А когда уже стало скучно и мои Пенсионерки начали повторяться, вдруг смотрю (ох, если бы то, о чем я думаю, оказалось правдой!): издалека к нам телепает разряженная собачонка, пекинес, а за ней вдали ковыляет какая-то коротышка. А я думаю: хорошо бы это оказалась Олесницкая, ничего мне больше не надо, лишь бы это оказался пекинес Олесницкой!

Вот бы это Олесницкая оказалась! Пусть бы она, толстая, хромая, низенькая, лысая и обесцвеченная в одном флаконе, и ее собачка, побившая рекорд в описывании деревьев, потому что всю жизнь провела в парках, по точкам, все заставы в Польше обоссала, каждое дерево, а теперь бежала к нам, чтобы каждое растеньице (человеческой рукой специально посаженное) полить! Если бы это оказалась она и ее пес, который в Быдгощи, Торуне, Калише, Сувалках, Згеже, Вроцлаве, Варшаве, Познани, Ольштыне, Кракове, везде описывал деревья на заставах, если бы это был он (а вернее: «она», потому что весь был в бантиках, хоть и пиписька у него, весь в поддельных бриллиантах, потому что это пес-тетка), то тогда, тогда рассеялась бы тоска, и этот рассказ испытал бы прилив энергии!

И правда: то была Олесницкая.

— Привет, девочки, как отдыхаете? На метле прилетела сюда, потому что слышала, что здесь сука-Кенгуриха, не видали Кенгуриху?

Мои Пенсионерки побледнели, потому что догадались, что перед ними та самая, известная во всей Польше Олесницкая. О которой в поездах и вокзальных туалетах стены кричат. О которой в тюремных камерах рассказывают. О которой в больничных дежурках, где сосалки несут свою альтернативную службу, говорят ночи напролет. Которая в коммунистические времена была самой главной сразу после Луции Банной, но поскольку Луцию телки щипцами для завивки убили, теперь она пожизненно самая главная во всей Польше. Пенсионерки к ее ногам пали. Я тоже пала. Олесницкая царственным жестом нас подняла и все про то же: не видали ли мы эту блядищу-Кенгуриху, которая у нее заныкала (хотя было сказано резче) двадцать злотых.

— Была, была, в самом начале июня, поотрывалась и уехала.

— А Жоржета была?

— Ну, еще этого чучела здесь не хватало…

— Ее уже с прошлого сезона не видели. В церковном приходе сидит.

— Она здесь прокололась, теперь в Ровы будет ездить… Там ее пока не знают.

Туалетная смотрительница из Олесницы

И вот уже Олесницкая достает из кошелки водку и старым добрым парковым способом оборачивает ее в пластиковый пакет. И уже нас угощает: а может, «Популярного» или «Крепкого», а может, еще глоточек, обтирает ладонью горлышко и пьет с нами. На запивку достает какое-то двухлитровое цветное химическое говно со вкусом леденцов, самое дешевое из того, что было в «Лягушке». Она, как напьется, впадает в безумие, убегает от своей подлой судьбы. Зовет собачку:

— Анджелика. Фью-фью-фью! Иди к нам!

А эта Анджелика уже по дюнам носится, побеситься ей хочется. Я же Олесницкую к рассказу склоняю, а она под водку с запивкой в стаканчиках с выжженной на них Пенсионеркой № 1 в полуденной тени рассказывает следующее:

— Теперь время не то… Недавно пошла я вечером на пикет у себя в Олеснице, дала туалетной бабке два злотых, понаписала над писсуарами сама про себя: «Божена блядь, Божена дрянь»… Подписалась: «Божена, 40 лет». Возвращаюсь, говорю этой смотрительнице шепотом:

— А вы знаете, что там внутри три гомосексуалиста сидят?

А она так певуче:

— Да знаю я, знаю, меня уже предупреждали, когда я сюда устраивалась, знаю… У меня с ними… — И, помолчав, махнула рукой: — А пусть себе сидят…

Специалист по Лорке

В сторону разговоры, вот уж и одеяла соединены, и наше вроде как главное, ни дать ни взять — Лысая Гора и слет всех ведьм этой ночью купальской здесь собирается. Но пока еще день, а мы уже сидим и слушаем Олесницкую, словно у костра, вот именно, будто костер своими речами она нам здесь развела:

— Возвращаюсь я, значит, из Собутки во Вроцлав рейсовым автобусом, подсаживается паренек, даже можно сказать культурный, молодой, хорошенький. Не так чтобы ах, но симпатичный. Слово за слово, через час выясняется, он гей.

— Расскажу тебе, — говорит, — потому что чувствую доверие.

Я ему не сказала, это он уж сам догадался. Подъезжаем к Вроцлаву:

— Пошли, — говорит, — пошли, сходим в пивную, выпьем пива.

— Нет, сколько можно в этих пивнушках сидеть, в таком дыму, если поговорить хочешь, пойдем лучше на Остров Тумский, купим пиво, сядем на лавочку, на Одру полюбуемся. Кстати, удачно отреставрировали лавочки девятнадцатого века, к тому же вроде газовые фонари поставили.

Сидим, пьем, а он мне о поэзии Лорки (ЛОРКА — запомните это имя), в общем — культурный. Ну ладно. Я пошла отлить в кустики, вернулась, пьем дальше, и что-то меня в сон стало клонить, помню, я еще чего-то там сказала типа: «что-то сонный я какой-то после этого пива».

Просыпаюсь от телефонного звонка. Я в своей собственной кровати, телефон звонит, пани Малгося, у которой я должна была быть на обеде, но тремя днями позже! Почему я не пришла? Я говорю:

— Минутку, минутку, я должна собраться с мыслями… — Села на кровати. И как вдруг все стало оживать у меня перед глазами! Все произошедшее. Господи Иисусе, а ведь он мне чего-то подсыпал, когда я пошел отлить, пиво-то осталось на лавочке! Квартира, разумеется, очищена. Потом следствие показало, что он себе три чека выписал на тысячу каждый, на имя и фамилию свою левую, на которую у него был ворованный паспорт. За меня, естественно, расписался, моим именем и фамилией, и ни одна зараза на почте не проверила, хоть и был у них образец моей подписи в компьютере.

Кенгуриха

У Кенгурихи как-то один телок по кличке Сёгун, которого она приютила у себя, тоже украл паспорт, заграничный; что тут делать, сообщила как положено в полицию, то-се. Сделали ей новый, она и забыла все. И вдруг через сколько-то там лет едет Кенгуриха как ни в чем не бывало в Турцию на турок. Ее останавливают на границе, предъявите паспорт, то-се. Она и дает этот новый паспорт. А они на нее как набросятся!

— Боже, я, Кенгуриха — разыскиваемый убийца, разыскиваемый по всему миру! Ну и говорю этому таможеннику: «Бей меня! Бей!»

Потом (после возвращения из Турции) рассказывает мне:

— Можешь себе представить, что я была в постели с тем телком, который паспорт у меня украл, и получается, что я спала с разыскиваемым по всему миру убийцей! С каким-то Аль Капоне! С грозным мафиози. Супер был, а паспорт — хрен с ним, с паспортом!

Набросились там на нее, на этой границе с Украиной, вытащили из автобуса, вся группа, само собой, со страхом на нее вылупилась, и чего только она им там не наговорила, и как только не хабалила (потому что, насколько я знаю, успела поддать в автобусе)… А сколько потом рассказов про тюрьму напридумывала, всюду рассказывала, как ее там блатные насиловали (а то, что ее посадили, я точно знаю). Просто телок этот был преступным авторитетом и пользовался ее старым паспортом, попался, бежал, он у них значился: искать такого-то и такого-то. Но это все ничего. Ты же знаешь, какая она, Кенгуриха, какая артистка, идиотка. Что она там устраивала на следствии… Говорила:

— К ногам вашим припадаю, не убивайте меня, невиноватая я, я — Кенгуриха с заставы, телка в дом пустила, а он у меня паспорт заграничный украл…

Кенгурихины тюремные саги

… Вот и вся правда, а остальное, думается, ее фантазии, что, дескать, там, в камере она гнила три недели, прежде чем выяснилось, как оно на самом деле, что приходила к ней незнакомая женщина в чадре и подавала ей через решетку в окошке косметику, чтобы она, Кенгуриха, не подурнела за это время, — ты в такое веришь?

— Нет.

— Что сидела в одной камере с убийцей, который у нее эти духи выпивал, что, ясное дело, она у всех отсасывала. Просто хочет, чтобы ей завидовали, но ты ведь знаешь, какая она. Как в Турцию съездила, сразу заговорила так: «Турок я поимела всех, всех! Они там изголодались, потому что их женщины обязаны сохранять девственность вплоть до самой свадьбы (потом после первой брачной ночи, после ночи потери девственности они вывешивают на всеобщее обозрение окровавленные тряпки). Но и они не могут этих своих баб допроситься, а потому, только мы вышли на гостиничный балкон, — а там на соседнем балконе турецкие рабочие чего-то делали — мы им показали (тут Кенгуриха показывает: лижет палец, кокетничает, язык высовывает и прячет), а они нам взглядом на какую-то будку, потому что это был дворик типа колодец, внизу какие-то задворки магазинов, грязь, остатки цветов, фруктов и рыбы, прямо Кампо ди Фьори, ну и будка была, так они взглядом на эту будку кивают, чтобы мы вечером туда пришли. И все было бы оʼкей, и уже мы могли б в копилку кое-что отложить, жить с этого, но, к сожалению, случилась недостача», — таков был отчет Кенгурихи, которой, впрочем, верить нельзя, да и не стоит задницу везти аж в Турцию, чтобы проверить и убедиться, что выдумала она все, обманывала нас, лапшу нам на уши, гадина, вешала… И сейчас у меня, воровка, двадцатку стырила.

— Но позволь, я уж закончу про этого, который про Лорку…

— Ну-ну.

Специалист по Лорке (окончание)

…В полиции у меня тут же взяли кровь на анализ. «Вот оно что: этот специалист по Лорке подлил вам „сыворотку правды“, которую американцы дают во время следствия и которая запрещена. После этого вы все выкладываете». Я испугалась: а как я домой-то вернулась? Ведь в этом состоянии я могла и человека убить, и ничего бы об этом не знала, и все бы отрицала! Следствие установило, что он сначала узнал мой адрес (я ему нежно пропела его там, на лавочке, где он меня и бросил), обчистил квартиру и дверь оставил открытой. А я уж одна с той лавочки до дома добралась, соседи показали, что меня видели перед подъездом, как я все из сумки вытрясаю и ключи ищу, думали, я пьяная. И впустили меня, смотрят, а дверь в квартиру открыта. Я НИ-ЧЕ-ГО из этого не помню. Понятно, что никто денег мне не вернул, еще пришлось выплачивать долг. А какой кошмар в этой полиции, этот опрос соседей, эта толстуха с бородавкой за пишущей машинкой, без понимания, без обхождения, лак с ногтей слезает, как в коммунистические времена, и:

— Попрошу не интерпретировать факты! Итак, вы добрались домой в двадцать два часа?

Я говорю:

— Я не помню, я был в бессознательном состоянии, соседи сказали, что да.

Она:

— Так это был мужчина или нет?

Вот такой разговор, пишет: гомосексуалист, специалист по Лорке. Я: «Что?» Она: «Так ведь это вы сами сказали»… Как будто полиция сама «сыворотку правды» в моей крови обнаружила, однако этой бабе не сказали. Она совсем запуталась, поняла только, что «направился к месту жительства в районе двадцати двух часов». Потом еще выяснилось, что многих сосалок этот специалист по Лорке таким же манером обработал.

Тот самый, что у Кенгурихи паспорт украл

Поначалу история была очень романтичной… Она подцепила его у тюряги. Красавец. Простой, как нож-выкидуха. Звонит мне Кенгуриха, когда их роман был на пике, когда ее душа пела. Вот! Видите, какими они умеют быть: он стихи ей писал! Самые настоящие стихи, на листочке, ручкой, может, не как Лорка, но все же… Впрочем, потом оказалось, что это был чистой воды уголовник, даже убийца. По кличке Сёгун. И этот вот Сёгун-убийца писал нашей Кенгурихе стихи о цветочках и птичках, о бабочках и о любви. Потому что они не умеют иначе, кроме как о цветочках. А блядища радовалась, носилась с его стихами, по телефону мне читала, любовь — весна, моей Кенгурихе посвящаю. Я тогда все поняла, как только она мне сказала, где и когда с ним встретится, и чтобы я на эту встречу пришла и издалека на него посмотрела. Квинтэссенция телка, ноги до неба, ширинка аж трещит, лицо с прямым римским носом, небольшие залысины, бицепсы. Впрочем, разве такое передашь словами? Шел к ней туда, под этот шпиль в Щитницком парке, вразвалочку, как моряк. Слышите: как моряк! Я аж не сдержалась, вышла из укрытия и говорю ей:

— Ты что, подружку не узнаешь? Познакомь меня с другом…

Что Кенгурихе делать — вынуждена была меня представить, тут я все про него и поняла. Было у него что-то такое в лице, в глазах, от чего все бабы, как мотыльки, на огонь летели, хоть каждая и знала, что это уголовник. Да, глаза такие, слегка выпученные, а внизу, под глазами, нежненькое такое, выпуклое мясцо. И шрамик на щеке, и ямочка на подбородке, и просто-таки театральные жилы на руках, все в нем было театральное, будто из комикса. Как с картинки. Например, бакенбарды точно у какого-нибудь Ивана из России XIX века, огромные, на пол-лица. Мамма миа! Как все дальше развивалось? Пошли мы к Кенгурихе. Понятное дело: водка, пиво, я стала разыгрывать перед ним богатую американскую тетушку, потому что подсознание мне шепнуло: он тобой тем больше заинтересуется, чем большими деньгами ты его удивишь. Достаю я сто злотых и на землю, топтать начинаю, но он тут на меня как прикрикнет, чтоб я не смела бросать такое на землю, потому что там орел, а сам он… кто он сам-то был? Националист, что ли, или вроде того. Что-то связанное с уважением к стране, к земле, к гербу. А я такая пьяная, что разорвала эту банкноту, подожгла зажигалкой, как Настасья Филипповна. И как только его увидела, ноги эти его длинные, там, под Шпилем, сразу представила себе такую картину: я в ванне, а он стоит надо мной так, что я снизу вижу его ноги-колонны, и ссыт. На мою грудь и на лицо. И плюет. Пошепталась я с Кенгурихой, мол, закрой туалет на ключ, пусть он все это пиво выпьет, но туда пусть не ходит. Пусть он туда не ходит! На ключ закрой, если ты меня хоть сколько-нибудь еще любишь, если ты подруга мне! Ну да закрой же ты, в жопу, дверь эту, чтоб он туда войти не смог, чтоб нога его не переступила этого порога. Ключ я себе на шею повесила, потому что Кенгуриха в доме старой постройки жила, сортир у нее вместе с ванной, и все это на старый ключ закрывается. На сердце себе повесила ключ и вернулась в гостиную, где он ботинки снимал. Мы все ему объяснили, а он сказал:

— ОК, — и резинку жует.

ОК… А мне эти две буквы как WC прозвучали, ну я и давай лить в него это пиво. Пей, пей. Что тут долго рассказывать: осуществилась мечта моя. Кенгуриха в дверях сортира стояла и курила со скучающей рожей.

Прошло какое-то время. Встречаю я Сегуна в городе. Очень милый. Приглашаю его выпить, угощаю сигаретой. Я как раз при деньгах была. Он себе ботинки купить пожелал, высокие такие. Привел меня на самый верхний этаж торгового дома «Подвале», там он их углядел, за триста злотых, тогда это была большая сумма. Я глупая, чтобы ему понравиться, начала сорить деньгами, то одно, то другое покупать, ему, себе. До того дело дошло, что открылась я ему, говорю: меня в армию хотят забрать. А он мне: ерунда, надо только к его дяде из военкомата сходить, а вернее съездить, за шестьсот злотых он мне самую плохую категорию, непригодность к воинской службе, выправит. Сели мы в такси и летим к его дяде, я уже пьяная, потому что каждую покупку мы в каком-нибудь приличном кабаке обмывали. Въезжает такси на старые улицы, в Бермудский треугольник, он и говорит:

— Ты здесь меня обожди, в машине.

Забрал мой военный билет и деньги и пропал в подворотне. Я жду, жду, а через полчаса таксист уже начал ерзать и говорит мне: «Что-то, молодой человек, не идет ваш приятель…» — тут я поняла, что он в подворотню вошел и со двора как в жопу провалился, только что мне до этого, если глаза у него навыкате и припухлостью обрамленные… И после всего этого у него еще совести хватало к Кенгурихе приходить и про мое здоровье спрашивать. И паспорт этот у нее украсть. Пользоваться им. Через несколько лет письмо мне под дверь подсунул, что ждет меня с моим военным билетом под Шпилем и еще что я должна ему столько-то и столько денег принести — тогда он мне его отдаст, а если не приду, то у него в бутылке зараженная кровь и шприц, и он меня уколет, но что с того, если у него под глазами мешочки, а на щеках шрамики… Ну это я уже совершенно проигнорировала, и никаких дальнейших последствий не было, кроме разве тех, что эти ляжки его я до сих пор над собой вижу и нисколько не жалею. Потому что потом оказалось, что у меня самый главный бандит, главарь мафии был… Жаль только, стихов мне не писал, а Кенгуриха и по сей день эти его каракули хранит в баре среди пустых бутылок и каждому читает…

Доктор Менгеле[65]

Смертельно ядовитая тетка приехала из Освенцима, выглядела, как пробирка с цианистым калием. И на эту пробирку кто-то водрузил проволочные круглые очки. Худая, высокая, веснушчато-рыжая. Сидела за убийство, освобождена досрочно, а теперь мы ее принимаем.

Сразу вокруг нее на пикете образовался кружок. Сливки уголовного мира: Калицкая, Ядька-Кривой-Нос. Я смотрю: что это за новая святая приехала? А Патриция мне на ухо: отрава!

— Смотри, — говорит Патриция, — смотри, там на лавке сидит страшная уголовная тетка, Доктором Менгеле кличут. У Утки ночует. Подойди, голоса не подавай, только слушай, потому что неизвестно, психическая, может врезать.

— Она в очках, точь-в-точь доктор Менгеле, волос светлый, одним словом, — фашист! Разговоры разговаривает, какие-то дела с Уткой утрясает, о деньгах, о хуях…

Пришел этот ваш Сёгун, по которому вы с ума сходили, и сразу с Доктором Менгеле шептаться. Шу-шу-шу. На ушко. Тогда она встала и говорит:

— Прошу прощения. Мне пора. Мне на вокзал.

И так ядовито-сладко смеется.

Патриция шепчет мне:

— О, уже договорились. Сейчас он к ней подойдет.

Ну а поскольку этот ваш Сёгун уже с Доктором Менгеле скорешился, то я от него подальше, подальше!

Загадочный блондин в черном сомбреро

При этих словах оживилась Пенсионерка № 2. И выступила с историей, случившейся со знакомой сосалкой из Тчева, которая познакомилась на вокзале с красивым мужчиной, блондином, в черное одетым, даже с шиком, в черной шляпе…

— Называется сомбреро. И, понятное дело, эта тетка повелась на его приманку. Он подошел к ней (что уже само по себе было подозрительно: к такой старой тетке такой мужчина) и вешает ей лапшу на уши, что, мол, его поезд ушел, а следующий только завтра, что, может, купим водки, что ли, и сядем здесь в парке на лавочке и выпьем… Она, конечно, вся светится, влюблена по уши и, конечно (что было уже записано в плане этого типа), говорит:

— Зачем же на лавочке! Зачем же на лавочке, если я живу совсем рядом!

Мы все смеемся, а Пенсионерка № 2 кланяется и, довольная, продолжает:

— Конечно домой. — А он только тою и ждал. Купили водку, пошли к ней, старая застройка, в Тчеве, слева от вокзала. И представьте себе: он молодой, красавец, а она старая, раздолбанная. Пьют. Потом пьют кофе, она булочку достала, подает ему. Ладно. Съел он эту булочку, выпил кофе. Говорит: «Какой прекрасный кофе [здесь мы все смеемся]! О, какой кофе! Можно попросить еще чашечку?!»

Наша певичка, само собой, вся засветилась: мало того, что такой красавчик, так ему еще и кофе ее понравился, ой, хороший же у меня вкус, всегда надо в такой пачке брать. Идет, значит, на кухню, варить новый кофе, себя тем временем в порядок приводит [бергует!].[66] Возвращается с этим кофе, улыбается, сидят, пьют, она, само собой, засыпает, потому что он ей тем временем какой-то гадости подсыпал. Какое-то снотворное, а вовсе не сыворотку правды. А он, пока эта тетка еще не окончательно провалилась в сон, хрясь ей со всей силы по морде, чего-то ей сломал, она полетела со стулом в угол комнаты и только тогда потеряла сознание. Вот так. Просыпается, квартира, конечно, очищена. Она в полицию, а там над ней смеются [мы тоже!]:

— Э-э, опять этот пришел, который уже в 85-м был с кражей и в 90-м… Иди к нему, Вацек, Кшысек, а то мне с ним что-то… неохота… A-а, это опять тот, у которого постоянно квартиру чистят…

Мы смеемся, хоть и смех тот сквозь слезы, ибо такова наша доля, ох, доля-долюшка.

— Но «черный» допустил промах. Потому что полиция сразу потребовала распечатку телефонных звонков, на чем он и попался! Попался! С номера такого-то и такого-то тогда-то и тогда-то такие-то и такие-то два соединения состоялись в первом часу ночи, в Элк! И что оказалось: ЖЕНЕ он звонил. Да! Может, хотел ей сказать, что операция прошла успешно, может, еще что. Во всяком случае дело дошло до опознания: поставили перед нашей теткой десять одетых в черное блондинов за таким зеркалом, где с одной стороны видать, а с другой нет, тетка приходит и сразу указывает на предпоследнего, того самого. Вот так. И получил он три года. Но тетке пришлось из того района уехать, боялась мести. А ничего себе была, симпатичная.

И тут Аптекаршу как прорвало:

— А мне бы хотелось, чтоб какой-нибудь мировой мужик увидел меня на улице и просто так — взял и упал. Чтоб влюбился с первого взгляда. И кому бы это помешало? У стольких людей такое случалось… Почему у меня не может? Чтобы он встал и упал от чувств! И еще чтоб меня не обворовал… Вас послушать, так можно подумать, что, если кто-то сам проявляет интерес, в смысле кто-то красивый, если он сам хочет, если делает комплименты, — это не по любви, а обязательно он вор или убийца…

Красавчик

Снова иду я по дюнам, гляжу: на горке из песка стоит мой Красавчик, который исчез из поля моего зрения, когда совершил ошибку номер восемнадцать. Рюкзак поставил рядом, джинсы спустил и помахивает шлангом, и смеется в мою сторону, да как еще смеется! Ну а я обвожу его приветливым взглядом и неспешно иду по пустым (казалось бы) тропкам, протоптанным средь дюн. И уже слышу, что Красавчик идет за мной, след в след, все ближе и ближе. Ну, я притормаживаю, закуриваю. И тут вдруг вижу: по моей протоптанной среди дюн тропке идет мне навстречу моя Богуська со своей чернявой подружкой и уже издалека кричат: Хале! Салю! Сесуар! И так далее, как в той песне поется. Думаю: что делать-то? Спугнут ведь его, как пить дать спугнут. А с другой стороны, не остановиться, не поговорить — сразу догадаются, что я кадрю того, кто идет за мной, моего Красавчика. Не скажешь же им шепотом: «пошли отсюда!» И вот уже Красавчик проходит мимо меня с ледяным лицом, обгоняет и исчезает на горизонте вместе с солнцем, ах, солнышко мое, а эти козы останавливаются:

— Возвращаемся в Мендзыздрои, были в Свиноустье, но тех печаток уже нет. На завтра прекрасную погоду обещали…

В итоге:

вот уж и отпуск пролетел, никто меня не захотел.

А оргазм тем временем достался не мне, а теплой бутылке пепси.

Джеси

— Все еще только начинается, — говорит Олесницкая и потирает руки. — Мы сейчас здесь костер разожжем, потому что сегодня купальская ночь и я ведьм скликаю сюда, как на Лысую Гору. — И уже приказывает этому своему разряженному песику веточки разные таскать с дюн, к нам, в мою ложбинку сносить. Мы сами тоже разбрелись и кучу обугленных чурбанов, чтобы удобнее было сидеть, понатаскали. Слава Богу, ночь будет теплая и спокойная, море, как зеркало, уже и купаться хочется, вот уже я купаюсь в теплой воде голышом. Вода чудо, лежу на воде и вижу, как они там уже первый огонь зажгли и уже слетаются, может, и на метлах. Воздух пахнет йодом, волосы мокрые, собачонка Олесницкой плещется у берега и хочет ко мне подгрести… Вдруг чувствую, в воде что-то есть, что-то есть! Какое-то скользкое чужое тело! Что-то чувствую. Призрак? Утопленник? Анджелика начинает выть — чисто тетка, заклятием превращенная в собаку! Боже, это же Джеси! Сюда явилась, приплыла из ада!

Что ж, Джеси мстит за себя, за то, что, хоть и составляет неотъемлемую часть этих рассказов, не была здесь упомянута по причинам, скажем так, моральным. Не удивительно, что Джеси обесцветила волосы, надела лучшую рубашку в пальмы (практически новую, прямо из США), завязала кроссовки с большими торчащими языками и явилась на бал незваной, в качестве тринадцатой ведьмы.

— Что такое? Джесика!

— Какая там Ибица, какая Майорка, какие жирные английские туристки? — Джесика вне себя от возмущения. Джесика на коне. — Это все подделка, американское вранье! На пляжах не протолкнуться от татуированных пижонов. Говорю вам: подделка! Загоревшие в солярии, накачанные в спортзале тела. Лица, как у клонов, все одинаковые. Говорю вам: совсем другое дело ночь, ноябрь, восьмидесятые годы… Дождь, вокзал Вроцлав-Собачье Поле. Идет пьяный солдат…

— Ну надо же!

— …входит в подъезд на Берутовской. Обоссанная подворотня, тусклая лампочка. Спускается в подвальчик. Вот это, я понимаю, жизнь! А вы мне: Ибица! Солнце в зените! Вы что от меня хотите, чтобы я на рекламу турбюро клюнула?

— Во-первых, Джеси, здесь не Ибица, что-то тебе, наверное, привиделось, здесь Балтика, Любиево. Во-вторых, выходи-ка из воды и давай к нам, к костру…

И вот мы уже идем, а там столько гостей! Ни дать ни взять шабаш ведьм! Кора, Анна, Графиня, Бантик…

Бантик

была известна на побережье. Тетки называли ее «Бантик», потому что она торговала лентами. Говорила в нос. В Большом Атласе Польских Теток при статье «Бантик» в правом нижнем углу перечеркнутый диск.

— …была я раз на пляже в Домбках, спросила у одной такой сосалки: «А про Бантик ты слыхала?» Та смутилась:

— Плохая она, эта Бантик… Поехала как-то раз за границу, так все время пристраивалась к группам из ФРГ, шла за ними в гостиницу, входила в ресторан и весь шведский стол — раз — и сгребала к себе в пластиковый пакет с голой бабой на мотоцикле, а потом выходила как ни в чем не бывало. А на заставе, где всегда было много теток, стоило телку какому зайти в жестянку, начинала по-мужски кричать: «Пи-идоры-ы, бей их, пидоров, бей, бей!!!»

Естественно, все сосалки тут же смывались, и тогда Бантик входила в жестянку и имела этого телка в одиночку.

Покупала в ГДР саламандровскую обувь по двадцать пять марок и продавала в Польше в комиссионках по полторы тысячи злотых. А когда познакомилась с богатым старым немцем, сказала ему: «Я отдала тебе свою молодость, теперь отдавай мне свою пенсию».

Грудь

Мачеиха хотела иметь грудь. Ей говорили: надо прибавить в весе, а то худая, как палка. Так она на качалку ходила, ела от пуза, без толку, не в коня корм. В конце концов знакомая транса сказала ей:

— Несколько инъекций — и готово.

И в доказательство продемонстрировала собственную грудь. Большую, красивую. В обрамлении рюшечек и цепочек. Мачеиха украла из дома видак, продала его и купила на рынке гормоны, от которых у нее выросли борода и усы… После оказалось, что ей подсунули тестостерон. Думали, раз она из качалки, значит, стероиды хочет купить для мышц. Хотя она четко сказала: «для роста грудей», а не «грудной клетки».

Рома Пекариха

была очень простой и очень толстой. Работала в радиоузле на вокзале, объявляла поезда. Раз объявила поезд Вроцлав — Краков и забыла выключить микрофон. А поскольку как раз тогда у нее сидела Сушь Бескидская и они хабалили, то люди такое про нее узнали…

Рома была так проста, что именно у нее-то и получалось с телками. Она находила с ними общий язык — не то что мы, интеллектуалки. Мы, когда разговариваем с телком, уже через пять минут слышим, что как-то странно говорим, как артист или как по радио говорят, такие же, как по радио, слова и обороты… А она увидит какого-нибудь солдата на увольнительной… другая, более образованная, не сумела бы с ним так поговорить. Короче, Рома Пекариха, будучи на уровне чмошника, просто подходила и так начинала:

— Ну тэ… Солдат (но получался у нее какой-то «салдан»)…

— Что?

— С Бжега? (но и здесь у нее получался какой-то «Бзег») Часть твоя в Бзеге?

Он ей, что, мол, нет, что в другом месте. Тогда она: а, бывал я там. И тут же:

— Эй, салдан, а салдан, как насчет выпить?

А он, допустим, отвечал, что договорился о встрече, ждет человека, но тот почему-то не пришел, так она вела его домой, покупала водку в больших количествах и:

— Эй, салдан, а как насчет пожрать?

И делала ему бутерброды, грела суп, постирушку устраивала… Говорит:

— Салдан, а тебе не постирать чего из белья?

И когда уже его накачивала под завязку, то просто, безо всяких церемоний:

— Салдан, а салдан, поел-попил, а теперь сам понимаешь… Потому что я такая… мужская женщина… (Толстая мужская женщина — забывала добавлять эта наша Рома.) — Хочешь получить удовольствие?

И еще какой-нибудь фильм ему пустит. Само собой, частенько получала в зубы, но часто случалось, что и в рот.

Рома Пекариха. Как-то раз вырядились они с Бескидской в белые штаны, в белые блузки, золотые цепочки. Пошли к русским под казармы. Влезли на стену и шмякнулись прямо в кокс, в сажу, потому что с другой стороны стены как раз была гора топлива, потом в комендатуре годами вспоминали и смеялись, годами за бутылкой рассказывали, как их там, точно двух дьяволиц, вытаскивали из этой сажи, перемазанных, всклокоченных. Воинская сноровка понадобилась, чтоб вытащить.

Померла Ромка, всю жизнь с путейцем прожила, может, и хорошо, что до этих жутких времен не дожила… Боже, а какие советы она давала, как она умела присоветовать! Уже под конец жизни, когда жила в Ополе, жаловалась, звонила нам с Патрицией:

— Сестры, сестры, приезжайте ко мне в Ополе (Патриция, может быть, и приехала бы, если бы ей кто эти двадцать злотых вернул за проезд, потому что скупая, как не знаю кто). Приезжайте ко мне, меня все тут знают, всем известно, что я актриса, песни исполняю…

Сестры, я иду, я кадрю, вокзал Ополе-Центральная, восемь вечера, у меня сумка, в ней водка, пиво, сигареты… Ну и времена настали! Вижу, служивый, я к нему: «Служивый, а сколько тебе осталось?» — А он: «А тебе не один хрен!»

Вот какая молодежь нынче, вот до какого времени я дожила…

Потом понижала голос и говорила:

— Сестры, как случится вам быть в Щецине, я в Голеневе в части служила, поезжайте туда до самого кольца трамвая, семерки, озеро Глубокое, может, вам что и обломится там.

Загрузка...