Глава 17

Саймон купил елку, Ричелдис разморозила гуся и запекла его в духовке, они обменялись подарками, хлопнули шампанским и залпом осушили бокалы, посидели со скучными соседями. Сэндиленд погрузился в тишину. На следующий день все провалялись полдня в постели. Правда, кто-то неосмотрительно подарил Маркусу свисток, и время от времени дом оглашался пронзительными звуками, но в остальном все прошло без приключений.

Все эти дни Саймон чувствовал, что развязка неотвратимо приближается. Ему придется сказать Ричелдис, сказать ей все. Эти дурацкие праздничные хлопоты только усиливали ощущение конца. Он взрывал хлопушки, открывал бутылки, играл в какие-то глупые игры, вместе со всеми отгадывал какие-то шарады, но все это было в каком-то тумане. Когда играли в «Монополию», то и дело раздавалось: «Ну папа!»

— Прошу прощения, это разве мой ход?

Он рассеянно бросал кубик. Тяжело было думать, что придется оставить детей, все разорвать. Итак, это его последнее Рождество в Сэндиленде. Только он это знал. Последний раз они наконец-то собрались все вместе. Или почти все. К сожалению, Даниэл не приехал, решив провести каникулы в Канаде. Конечно, старшие дети справятся. А малыш просто не поймет, что происходит. Да и как повлияет разрыв родителей на Томаса, третьего ребенка, кудрявого мальчугана, интересы которого пока ограничиваются пикающими компьютерными играми, — предугадать невозможно. Учителя из Оллхоллоуз, где он учился, говорили, что ребенок потихоньку осваивается. Но слишком уж затянулся процесс «осваивания», так что радоваться было рано. А уж надеяться на то, что с его отметками он попадет в Пэнхам, как Даниэл, просто бессмысленно… Томас с рождения был несколько странноватым, замкнутым, и понять, какие мысли бродят в его детской головке, было невозможно. Например, в разгар рождественского ужина, когда все сидели в бумажных колпаках, он вдруг сказал: «Я соскучился по бабушке».

Ричелдис и сама чувствовала себя неуютно, оставив Мадж с Бартлом, но что ей еще оставалось? Она обзвонила все пансионаты, куда брали пациентов на время, но это стоило восемьсот фунтов в неделю. А Бартл, позвонив поздравить их с Рождеством, сказал, что прекрасно справится с ее матерью сам. Ближайший от него итальянский ресторан на Рождество закрывался, но он нашел индийский, который доставляет еду на дом, что, учитывая состояние Мадж, было очень кстати.

Мать Ричелдис для всех была сейчас как кость в горле. Только маленький Томас произнес человечные, добрые слова в ее адрес. В какой-то момент Саймон испугался, что ребенок разрыдается. Малыш весь покраснел и стал тереть покрывающийся пятнами лоб тыльной стороной руки, в которой продолжал держать вилку с нанизанной на нее сосиской.


Ночью у Саймона с Ричелдис состоялся невеселый разговор. Конечно, нет ничего хорошего в том, что Томас живет в интернате. Родители его и раньше не понимали, и теперь почувствовали, что еще немного, и отчуждение будет необратимым, что сын будет потерян для них. Они вынуждены были признаться себе, что немного побаиваются этого диковатого человечка.

Саймон довольно резко оборвал этот разговор, а потом отвернулся и закрыл глаза. Он инстинктивно чувствовал, что обсуждать подобные темы с женой, особенно в таком дружеском тоне, — значит предавать Монику. С тех пор как она вернулась в Париж, он чувствовал, что безумно любит ее и что его любовь крепнет с каждым днем. Несмотря на это, ему все-таки хотелось говорить с Ричелдис о детях. Хотелось слушать ее болтовню про семейные дела, про его семейные дела. При этом она — как это ни печально было осознавать, — она уже не хотела говорить с ним об этом так, как раньше.

На следующий после Рождества день, когда все пошли к госпоже Вогэн («Идите, я догоню»), Саймон решил рискнуть. Закрывшись в кабинете, он позвонил Монике.

— Привет!

— Саймон! Как я рада слышать твой голос!

— Как дела?

— Я скучаю без тебя.

— Что ты вчера делала?

— У меня был урок русского.

— На Рождество?

— Для них это не Рождество.

— Какая ты советская.

— У них Рождество позже. Я скучаю по тебе.

— Я тоже скучаю.

— Ты говорил с Ричелдис?

— Сейчас не могу.

— Постарайся, любимый. Пожалуйста. Будет лучше, правда лучше, если ты ей скажешь. Нет ничего хуже лжи. Не забывай, она не просто твоя жена, она моя лучшая подруга. Ты пойми, меня мучает не то, что я увожу тебя из семьи. Ведь понятно, что так дальше продолжаться не может. Мне кажется, что Ричел даже не очень удивится… хотя кто знает, из нас троих она была самой романтичной особой. Но мне отвратительно сознание того, что я обманываю ее, что она продолжает считать, что ничего не случилось.

— Я понял.

— Как только скажешь ей, приезжай.

— Кто-то идет. Пока.

Но это была госпожа Тербот, которая пришла прибрать спальни и помыть кастрюли и сковородки.


Прошел день или два, а удобный момент, чтобы поговорить с Ричелдис, все не подворачивался. И дело было не только в трусости Саймона. Просто поблизости все время крутился кто-то из домашних или соседи. Ричелдис никогда не оставалась одна, кроме как поздно ночью. А после одиннадцати оба чувствовали себя настолько измотанными, что уже не было сил для важных разговоров.

Но долго откладывать объяснения все же не удалось. Ричелдис сама дала повод. Саймон очень удивился, но не стал возражать, когда как-то днем, после обеда, она надела куртку и свою идиотскую шерстяную шапку и предложила:

— Дорогой, давай пройдемся. Нам нужно поговорить.

Они прошли гуськом по узкой тропинке и вышли на дорогу, ведущую вдоль лугов. На Саймоне были коричневые ботинки, вельветовые брюки, куртка и твидовая кепка: помещик, да и только. А Ричелдис в паутинке капель, осевших на шерстяной шапке, выглядела ему под стать, а совсем не как некто, от кого следует избавиться.

Она стояла и смотрела на него, потом взяла его руку в свою. И вдруг поняла, что уже неделю как избегает встречаться с ним глазами. В рождественские дни они редко смотрели друг на друга. И теперь она уперлась в него серьезным и решительным взглядом: глаза в глаза. Саймону захотелось отвернуться.

— Так больше не может продолжаться.

— Ричелдис…

— Нет, я знаю, что ты собираешься сказать.

— Знаешь?

— Конечно. Но дай сначала я скажу. Знаешь, мне кажется, ты не совсем понимаешь, но последние несколько недель меня совершенно вымотали: эта постоянная нервотрепка то с мамой, то с Маркусом, то с Моникой…

— …

— Похоже, тебе это даже не пришло в голову.

Она засмеялась, и он поразился ее хладнокровию. Его почему-то раздражало то, как она держится. Впрочем, это было типично для Ричелдис, и, рассерженный ее смелостью, он все же не мог не восхититься. Большинство жен, узнав, что их мужья изменяют им, устроили бы скандал. Многие, но только не Ричелдис. Она волновалась, но держала себя в руках! Неплохо, однако.

— Я не пытаюсь оправдать свое поведение, Саймон. Я не хочу искать оправдания.

— А тебе есть в чем оправдываться? — деланно удивился он.

— Когда этот человек пришел в дом и стал говорить о Бартле, я такой виноватой себя почувствовала! Это было как обвинение в мой адрес. Странно. Мама всегда говорила, что у Бартла завелась какая-то девица, но я думала, что это ее очередная блажь.

Приготовившись услышать совсем другое, Саймон непонимающе молчал. При чем тут его драгоценный братец?

— Забавно это, быть замужем, — продолжала Ричелдис, не выпуская его руки. Под ногами у них похрустывала замерзшая земля. Вокруг них все было бурым и серым, ни единого проблеска живых красок. — Зачем я это говорю? Послушай, мы ведь всегда понимали друг друга с полуслова.

— Да.

— Одно плохо: когда мы не обсуждаем проблемы, мы перестаем их замечать.

— Мы с тобой только и делаем, что что-то обсуждаем.

— Сначала я не собиралась тебе говорить, — перебила она. — В конце концов, я была сама не своя и плохо соображала, что делаю. Со мной такого никогда раньше не было и, скорее всего, не будет. Но, конечно, ты совсем по-другому стал ко мне относиться с того дня. Дорогой, не обижайся. Я знаю, мне следовало бы упасть на колени и молить о прощении. Но я думаю, это не обязательно. Во-первых, я тронута твоим отношением ко мне. Это показывает, насколько, несмотря ни на что, крепок наш брак: ты инстинктивно обо всем догадываешься и в страхе отвергаешь догадку. Может быть, что-то мы и потеряли в браке, но мы — старые добрые друзья. Просто глупо нам быть несчастливыми.

У Саймона по спине побежали мурашки. О чем она говорит? Он и раньше смутно догадывался, что у нее припасен какой-то козырь, но эта карта была из другой колоды: не туз пик, а что-то из Счастливой Семейной Жизни. Кроме того, это было испытание на сообразительность. Она снисходительно поздравляла его с тем, что он догадался о чем-то, что она сделала. Не может же быть, чтобы она намеревалась заставить его просто раскрыть карты, заявив, что сама нашла другого. Это абсолютно исключено. У нее ведь нет ни минуты свободной. На ней держится дом, она обихаживает его, детей, свою мать, помогает Бартлу наводить порядок в Рокингем-кресент.

Бартл?!

— Ты, конечно, шутишь… — осторожно начал он.

Не Бартл же!

— Дорогой, давай не будем снова ссориться. Ты уже довольно давно ведешь себя, мягко говоря, странно. Я не виню тебя. Я тоже далеко не ангел, и меня не каждый смог бы выдержать так долго. Все мы не сахар. Всякое случается. Но твоя дьявольская интуиция заставляет меня думать, что у нас действительно крепкий брак… Ты меня так чувствуешь…

О Боже! Что она несет? Что случается? Что он должен чувствовать? Надо заставить ее замолчать! Он несколькими словами мог развеять ее иллюзии, рассказать ей о Монике и объявить, что уезжает в Париж. Но ему боязно было это сделать и к тому же страшно хотелось узнать, что же такое он, образцовый муж, должен был интуитивно понять.

— Объясни, пожалуйста, о чем ты говоришь.

— Я знаю, что ты собираешься сделать нелепые выводы.

— Пока нет.

— Ну а я решила быть с тобой абсолютно честной. Я даже написала Бартлу, что все тебе рассказала и что больше это никогда не повторится.

— Бартлу? Ты написала Бартлу?..

— Не волнуйся, дорогой… Я ничего не имела в виду. Хотя… Впрочем, это совсем не то, о чем ты подумал.

— О чем ты говоришь?

— Я не люблю Бартла, — сказала она с серьезным видом. Вздохнула, посмотрела мужу в лицо своими огромными, как блюдца, глазами. — Честное слово.

Еще десять минут назад сама мысль о том, что кто-то может любить Бартла, вызвала бы у его брата гомерический хохот. Но сейчас у Саймона в желудке вдруг образовалась пустота, словно он летел вниз с огромной высоты.

— Помнишь день, когда у мамы был приступ? Я думаю, с нами со всеми в тот день что-то случилось. И я поехала в Патни, а ты был очень занят, а потом вернулся.

— Да.

— А мы с Бартлом остались прибрать дом. А дальше можешь сам все себе представить.

— Не могу. Я могу представить себе все что угодно, кроме того, что Бартл… Ты это серьезно?

Она сжала его руку.

— Мне приятно, что ты ревнуешь.

— У меня в мыслях не было делать тебе приятное.

— Это было однажды вечером, когда мы навещали маму в больнице; в тот день, когда она была капитаном подводной лодки; нет, раньше, когда еще в батареях жили волшебные человечки…

— Неважно, какой это был день.

— Это важно, дорогой, потому что, знаешь, в те дни все было как-то нереально. Мама все время твердила, что может теперь находиться в нескольких местах одновременно и что мир скоро взорвется. Все было просто не-ре-аль-но.

— Не более нереально, чем то, что происходит сейчас.

— Мы пошли в эту маленькую итальянскую кафешку, которую мама так любит, вдвоем с Бартлом. Выпили бутылку белого сухого вина. Я заказала телятину по-милански, а он — цыпленка.

— Меня не интересует, что вы там заказывали.

— А потом мы пошли домой и пили кофе. О, я знаю, что это никакое не оправдание, но я так устала тогда и была немножко пьяная, и мне просто хотелось к кому-то прижаться.

— Ты мне сейчас говоришь, что ты и Бартл… это случилось… там, тогда?

— Но ты же знал… Ведь знал?

Наверное, легче было бы сказать, что он не знал, что это поистине самая сногсшибательная новость за всю его жизнь, но язык отказывался повиноваться. Сохранить лицо можно было, только сделав вид, что ему все известно, но, Господи, как это тяжело!

— И часто вы так? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Ну вот, это-то меня и беспокоило больше всего: я предполагала, что ты будешь так думать. Дорогой, тебе не следует думать, что у нас с Бартлом связь или что-нибудь вроде этого…

— Ноги его больше не будет в моем доме! — услышал Саймон свои слова. — Ты меня слышишь?

— Успокойся, милый, не стоит придавать такое значение пустякам! По правде говоря, Бартл это предсказывал…

— Мне плевать, что он предсказывал!

— Он сказал, что мне не следует тебе говорить, что это больно ранит тебя. Бедный. У него такой незавидный опыт семейной жизни, что он многого просто не понимает. Ему даже в голову не приходит, что ты способен это понять, Саймон. Я бы и не сказала, если бы не знала, что ты все поймешь. А ты вообразил себе невесть что, да?

— М-м-м…

— Ты простишь меня, милый мой Саймон?

— Боюсь, ты не понимаешь…

Она повернулась к нему. Ее поднятое вверх лицо было очаровательно и одновременно приводило его в ярость. Она так владела собой, просто с ума сойти. И теперь, если он скажет ей про Монику, все будет выглядеть так, словно он сбежал в Париж из-за этого случая с Бартлом. Но тут было еще и другое. Саймону невыносима была мысль о том, что этот слизняк был с ней. С его Ричелдис. Он грубо рванул ее к себе, так что ее лицо уткнулось ему в грудь. Ричелдис пошатнулась, и ему пришлось обнять ее. Саймона душил гнев — он понимал, что смешон, что цепляется за жену, словно обиженный ребенок — за мать.

Издалека их увидела госпожа Тербот, которая возвращалась к себе сделать мужу чай. «Счастливые! — подумала она. — Столько лет живут и все обнимаются!»


Здесь так холодно, что Сена почти замерзла. Везде очень красиво. Наверно, Париж задуман как ледяной город, ледяной, как парижане. Ни телефонных звонков, ни писем вот уже два дня. Ох уж это Рождество!..

Моника отложила ручку, солидный черный «Монблан».[67] Она испытывала такую испепеляющую ревность к Ричелдис, что было трудно дышать. Да она двадцать два года держала его на привязи; и он никогда не любил ее по-настоящему! Нелегко было простить Ричелдис долгие пустые годы, лучшие годы жизни Саймона, а с тех пор как у них с Моникой все началось, каждая лишняя неделя, лишний день в разлуке были просто нестерпимы. Когда они были вместе в Лондоне и тогда, в мотеле, Монику даже растрогало бережное отношение Саймона к жене. Она стремилась получить то, чего желала так отчаянно, но не хотела, чтобы это причинило боль Ричелдис и детям. Уже давно было понятно, что Саймону нужно дождаться удобного момента, чтобы объявить им о своем решении. Но теперь, в Париже, в одиночестве, она чувствовала себя совершенно подавленной несправедливостью всего происходящего. Она тосковала по нему, плакала о нем, нуждалась в нем. И почему же, черт возьми, эти скучные, ограниченные люди требовали его присутствия еще десять дней?! Когда чувствуешь такое, тяжело оставаться хрупкой, сдержанной Моникой. Более того, после почти двухнедельной разлуки она уже почти стеснялась писать Саймону, не осмеливаясь сказать просто и прямо, что ощущает.


Сегодня днем пойду в Люксембургский сад и посижу на нашей скамейке. Буду вспоминать наши разговоры. Заказала на вечер наш столик «У Поля». Жалко, что тебя не будет рядом. Первый раз в жизни я ненавижу одиночество. Что ты со мной сделал? Мечтаю оказаться около тебя хоть на миг, пусть в захолустном отеле, только бы не бродить одной по заснеженному бульвару. Прости мне мою любовь, мое желание постоянно видеть тебя. Я просто хочу всегда-всегда быть с тобой, жизнь в разлуке с тобой не имеет смысла.

Письмо, запечатанное в коричневый конверт, получил уже совсем другой Саймон, который окончательно перестал понимать, что с ним происходит. Напоминание о том, как сильно Моника любит его, хотя и льстило ему, но в то же время наполняло неловкостью. Все так изменилось. «Семейная жизнь не всегда бывает гладкой», — говорил он себе.

То, что он услышал о Ричелдис и Бартле, на первый взгляд, давало прекрасную возможность положить браку формальный конец. Но мысль, что его жена принадлежала его старшему брату, была столь унизительна, что ему страстно захотелось восстановить свои права. Ричелдис и Саймон снова стали любовниками. Он все еще злился на нее — за то, что она таким образом затребовала его обратно, за то, что она предала его, за то, что она заставила его «предать» Монику. Но от этого желание обладать ею не утихало, к нему примешивалось первобытное, животное чувство обманутого собственника.


Следующим утром, все еще думая о том, как она предала его, он почувствовал, что рана саднит сильнее прежнего, и, презирая себя, не удержался от вопроса, хорошо ли ей было в постели с Бартлом. Ричелдис расхохоталась.

— В постели?! Дорогой мой, ты, наверное, нимфоманкой меня считаешь.

— Но ты сказала…

— Я сказала, что мне хотелось к кому-то прижаться. Вот и все, что между нами случилось.

— Ты хочешь сказать, что вы даже не раздевались?

— Мы лежали у огня и обнимали друг друга. Вот и все. И он, очень ласково и нежно, сказал, что хотел бы, чтобы мы провели вместе ночь.

— Я его убью.

— Не будь таким глупым. Он, как и я, хорошо знал, что об этом не может быть и речи. Он был пьян, вот и все.

— И все же он пытался. Подумать только, этот человек когда-то был наделен ответственностью…

— О, ну что ты… Милый! Это был важный момент и для него, и для меня; и я не хотела, чтобы мы это скрывали. Поэтому я тебе сказала.

— Ты хочешь сказать, что ты мне не изменяла?

— Интересные у тебя выражения.

Теперь он чувствовал, что его обвели вокруг пальца. Словно Самсон, которого Далила лишила силы. Но он не сопротивлялся, когда она обняла его, и с удовольствием ощутил прикосновение ее шелковистой кожи, живота, полной груди. Повторение вчерашних вечерних радостей было не только неизбежно. В темноте раннего утра он желал именно этого, и даже очень сильно.

Загрузка...