Глава 5

Прошло три недели. На рассвете, когда ночь уже ушла, уступив место солнцу, а оно еще не проснулось, воздух кажется серым, поэтому это время так и называется: «серый час». Ричелдис разбудило пение ранних птиц. Она прислушалась, пытаясь понять, кто сегодня славит новый день. Казалось, скворец передразнивает дрозда. Более музыкально одаренные ласточки давно улетели на юг, но Ричелдис никогда не была привередой и с удовольствием внимала утренней песне.

Она потянулась, задев рукой уютно посапывающего рядом мужа, коснулась губами его плеча, заботливо подоткнула теплое одеяло. Сон слетел с нее окончательно, она почувствовала себя бодрой и выспавшейся.

Как она любила краткие мгновения раннего утра! Домашние привыкли нежиться в постели подолгу, и это время принадлежало только ей. Ричелдис наслаждалась одиночеством, зная, что никто его не нарушит, не будет приставать, ныть, просить есть, пить — да мало ли что может прийти в голову ее многочисленному семейству, без которого она не мыслила своей жизни. Она не мыслила себя без Маркуса, без его зависимости от нее, она старалась во всем угождать любимому мужу. Ей нравилось быть женой, матерью, хлопотать по хозяйству, вести дом. В ее умелых руках все ладилось и спорилось, а дом был набит всевозможной техникой, призванной облегчить жизнь хранительницам очага.

Возмущенные рыдания Маркуса, потерявшего игрушечный поезд, капризное ворчание Саймона, беспричинно (всегда беспричинно!) пеняющего ей, что в шкафу нет ни одной чистой рубашки, — все это Ричелдис воспринимала как озвучивание потребности быть любимыми и всегда с готовностью на него откликалась: для каждого у нее было припасено ласковое слово, вкусная еда, развлечения в выходные дни. Но даже ей, так истово любившей свое гнездышко, необходим был какой-то автономный «источник энергии». Утренние часы тишины и покоя «заряжали» ее силами на весь день.

Встав с постели, она всей грудью вдохнула прохладный воздух. (Саймон не признавал жарко натопленных помещений, и они не включали центральное отопление до наступления ноября — якобы не могли себе позволить такое дорогое удовольствие. Такие вот мелкие семейные радости.) Взяв со спинки дивана розовый мохеровый свитер, она натянула его через голову. Поверх накинула махровый халат Саймона, который доходил ей до пят, и бесшумно выскользнула из комнаты.

Сэндиленд был вечно наполнен звуками. В закутке еле слышно брюзжала газовая колонка. Вентилятор в туалете начинал весело гудеть, как только выключался свет. Гудение длилось минут по пять. А что целыми днями творилось на кухне! Важно шуршала ворчливая посудомойка «Занусси», набитая тарелками и чашками, свирепо тарахтела сушилка-автомат. И только в этот ранний час электрические помощники молчали, затаившись до того момента, когда потребуются их умения.

В комнате для гостей спали Белинда с Жюлем. «Ужасно забавный тип, где она такого откопала?» — подумала, усмехнувшись про себя, Ричелдис, любуясь, как наливается утренним светом ее сад. Силуэты голубых елей молча покачивались на фоне акварельно розового неба.

Поставив чайник, она задумалась: кусок молодого барашка, остатки лукового пирога, малина, собранная ее руками… Твердые ягодки, похожие на красные камешки, были разложены по специальным целлофановым пакетикам и лежали в морозилке, дожидаясь своего часа. Достать один пакетик или два? Немного поколебавшись, она решила, что одного не хватит. Все-таки завтракать будет девять человек — трое детей, они с Саймоном, Белинда, Жюль, Бартл и Мадж.

Вот и начался новый день. Чайник бурлил вовсю. Ричелдис вдруг подумала о Бартле. У него всегда такое печальное лицо… Странно, братья так похожи и в то же время такие разные. Бартл вечно во всем сомневается, погруженный в одному ему понятный мистицизм, никогда нельзя понять, шутит он или говорит серьезно. Бедняга Бартл… И почему его все так называют? Она даже думала поначалу, что Беднягабартл — его настоящее имя, настолько прилепилось к нему это определение. Ричелдис выглянула в окно. Казалось, какой-то безумный художник трудится, расцвечивая небо разными оттенками красного — от алого до бледно-розового. Лужайки покрыты блестящими капельками росы, по стене вьется вирджинский плющ, топорщат свои мягкие иголочки яркие осенние астры и хризантемы, возле ограды поздние розы тянутся пышными головками к солнцу. Ричелдис иногда жалела, что не может, как Бартл, переводить свои чувства на язык слов. Тогда можно было бы рассказать или спеть переполнявшие ее чувства. Она ведь не просто любит своего мужа, детей, сад, дом. Она любит жизнь, саму жизнь.

Природа звуков, запахов, вкуса представляла для Ричелдис непостижимую чудесную тайну, вызывая чуть ли не священный трепет. Они были частью жизни, но не могли же они даваться просто так. Ее переполняла благодарность неведомому дарителю, но она не знала, как и кому ее выразить. Она бы тогда ежечасно возносила ему благодарственную молитву. Хорошо было бы, если б где-нибудь в Данстейбле или Лейтон-Баззарде стояла часовенка, куда можно прийти и возложить бесхитростные дары — молодое вино, фрукты, камешки малиновых ягод. Такой ритуал был ей понятен, ибо взятое у Природы всегда возвращается обратно.

Изредка она ходила в церковь с Бартлом, но чувствовала себя там чужой. Христианство навязывало, по ее мнению, совершенно ложные представления о том, что дурно, что нет. Ричелдис, конечно, знала, что мир полон грешников. Но себя таковой не считала. Какая несусветная чушь — считать человека грешником только за то, что он появился на свет. Какое отношение к нам имеет так называемый адамов грех? А эта чушь про искупление первородного греха кровью Христа? Бартл пытался объяснить ей, что под Искуплением на самом деле понимается совсем другое, но Ричелдис эти объяснения не убеждали. Ей вообще было глубоко безразлично, есть Бог или нет. Бог — это что-то непонятное, неопределенное. Вот Природа — совсем другое дело. Ее она любила. Но при чем тут Бог, который, как говорят, вездесущ и без которого никакой Природы не было бы вовсе? Деревья, цветы, солнце, небо — это понятно, этому можно радоваться, это можно увидеть, а при чем тут Бог — совершенно непонятно. Сама идея Божьего гнева казалась ей высосанной из пальца и отталкивала своей глупостью. Ну даже если Бог есть, то неужели ему нечем больше заняться, как подглядывать в замочные скважины чужих спален и вмешиваться в чужую жизнь? Какое ему дело, допустим, до Белинды с ее Жюлем? И по какому праву он берется их осуждать? Главное, чтобы их не осуждала Ричелдис, к которой они приехали погостить. Почему этот Бог настолько охоч до грязных сплетен? Лучше бы избавил человечество от войн, болезней и землетрясений!

В свой прошлый визит Бартл прочитал ей стихи:

Я приветствую звезды

В их блаженной дали.

Их светом пронизан.

Я славлю мощь грозы и грома.

Приветствую запад, усеянный тёрном.

Сокрытый за сияющей завесой.

Тайна Его и проста, и неведома.

Узрев Его, возрадовался я. Осмыслив —

преклонился.

Ричелдис любила эти строки. Хопкинс[26] был одним из любимых поэтов Мадж. Но почему-то все это напоминало ей проповеди, которые искушают исподволь, и в какой-то момент понимаешь, что поддался соблазну, но мышеловка захлопнулась и выйти поздно. Ричелдис считала, что стихи бессильны пролить свет на необъятные тайны, например, Космоса.

Отсчет восходит к дням

Его прихода в Галилею.

Бартл полагал день Его появления в Галилее фактом неоспоримой важности, принимая это как некую данность, но объяснить его значение он, пожалуй, затруднился бы даже себе самому. Да и имело ли это для него какое-нибудь значение? Ричелдис читала это в прищуре его глаз, безучастной, терпеливой улыбке. Однажды она осторожно, чтобы не оскорбить чувства верующих, заметила, что ни своим возникновением, ни существованием мир не может быть обязан одному-единственному существу, будь он хоть трижды Бог. Тогда Бартл ответил, что без Него не было бы ничего сущего. Какая чушь! Ужели Бартл действительно верит, что Галилеянин в ответе за то, что существуют небо, погода, деревья? Мысль о том, что человек Всемогущ, даже такой человек, как Христос, абсурдна. Бартл как-то нехотя признался, что его тоже многое смущает в христианском учении, но вера спасает его от одиночества. Может, и с Ричелдис происходит то же самое? Все эти вопросы, на которые не было и не могло быть ответов, притягивали и завораживали ее. Она постоянно спорила с Бартлом, а Саймон, который терпеть не мог всего, что связано с религией, всегда требовал, чтобы они прекратили свои религиозные разборки, ибо суть их скучна и туманна. Впрочем, до серьезных разногласий дело не доходило. Каждый пытался найти точки соприкосновения в поисках Истины. Обычно их неторопливые беседы велись на кухне, когда Бартл увлеченно помогал Ричелдис отчищать пригоревшую сковородку и прочую утварь, которая не помещалась в «Занусси». Чаще всего их занимала Божественная Троица — слишком уж правдоподобно звучал этот миф, согласно которому бесконечная сила Божья заключалась в его беспомощности, а Создатель всего и Владыка Духа пребывал в мире и согласии с голым беднягой, умиравшим на Голгофе.


Пока Ричелдис заваривала чай, накрывала завтрак на кухне и размышляла о высоких материях, Саймон спал. Проснулся он от нестерпимой боли, к счастью, не физической, а душевной. Впервые в жизни Саймону Лонгворту показалось, что он понял, что имел в виду брат, когда нес всю эту, как раньше казалось, чушь о высоком предназначении. (Впрочем, где Бартл и где высокое предназначение?) Саймон был подростком, когда в свой двадцатый день рождения Бартл объявил родителям о своем намерении стать священником. В четырех поколениях Лонгвортов он стал первым, кто пренебрег семейными традициями. И сильно всех озадачил, заявив, что был бы куда счастливее, если бы не становился священником. Спрашивается, чего ради тогда им становиться? Потому что он должен выбрать то, что должен выбрать, последовал ответ. Иначе всю жизнь будет грызть себя за малодушие. Саймону все эти доводы казались полнейшим бредом, вдобавок оскорблявшим его отца. До сегодняшнего дня. Сейчас он чувствовал нечто подобное. Родители обвиняли Бартла в том, что он ненавидит их, предает дом, бизнес, семейные традиции. Аналогичные упреки перепадали и Саймону. Его вечно упрекали, что он только и хочет развалить все дело. Как они заблуждались! Он любил Сэндиленд, он любил свою семью, в общепринятом смысле слова он даже жену любил. Все это было уже устоявшимся, своим и придавало смысл его существованию. А то, что он изредка позволял себе пойти по девочкам, нисколько не влияло на его отношение к дому, семье, детям, не умаляло ответственности за компанию, за песчаные разработки. Он — Лонгворт. Он родился в Сэндиленде. И хотя формально фирма ему не принадлежала, старожилы относились к нему с неизменным почтением.

Сейчас он был охвачен чувством, что хотел бы… — нет, больше чем хотел, был вынужден — все бросить. Невероятно! Пусть это мечта, блажь, временное помешательство, от которого он быстро избавится, как от кошмара. Он слишком привык к размеренному течению своей жизни, к своему благополучному, замкнутому мирку, и хотя на него порой накатывало желание начать все сначала, перемены его пугали. Хотя всем казалось, что Саймон тверже характером, чем его брат, он никогда не имел Бартлова мужества (или желания?) порвать нить, которая привязывала его к Сэндиленду и компании «Лонгворт и сыновья». Вся его жизнь — теперь он это отчетливо понимал — была неразрывно связана с делом его отца. Даже отношения с Ричелдис были частично подчинены цели наплодить продолжателей семейного бизнеса — маленьких лонгвортят. А как же Любовь? О, он действительно тешил себя надеждой. Песенки вроде «Однажды чудным вечером» всегда заставляли его сладко замирать, втайне он был уверен, что однажды встретит незнакомку, и знал… Бог его знает, что он знал, словами не опишешь. Но каждое утро он просыпался теперь со стоном, потому что понимал, что это с ним-таки случилось. Он встретил свою незнакомку. Он двадцать лет любил Ее, и теперь она предлагала ему Истинную Любовь.

Он привстал, опершись на локти, оглядел комнату. Родительская спальня. Хорошее место для раздумий… Плебейский вкус Ричелдис тут развернулся в полную силу. Саймон никогда не обращал внимания на то, как живут другие. Реставрированный Уильям Моррис,[27] образчики Либерти,[28] и над всем этим — Лора Эшли,[29] казались ему излишествами, а вовсе не неким социальным феноменом. С его точки зрения, это было не что иное, как желание Ричелдис лишить мужа последних ниточек, связывавших его с детством.

Он тосковал по стеганым подголовникам, тумбочкам возле кроватей. Куда-то исчезли розовые абажуры в форме колокола с шелковыми кистями, кануло трюмо с полукруглым зеркалом, массивный гардероб с зеркальной дверцей, в которую он подглядывал, как его мать затягивала себя в корсеты из китового уса и розовые пояса-грации. Он лежал под теплым одеялом на кровати, которую привезли из магазина с идиотским названием «А теперь в койку», и смотрел на единственную сохранившуюся вещь, напоминающую ему о детстве. Вещь не ценную, но дорогую по воспоминаниям. Большая акварель, на которой была изображена площадь Святого Марка в Венеции, висела над дверью спальни.


Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щелку просунулся нос Маркуса.

— Заходи, заходи.

Малыш неторопливо прошел на середину комнаты и уселся на пол, положив рядом пластмассовую рыбку.

— Эмма сказала, что еще совсем рано, — мрачно изрек Маркус.

— Рано, милый, рано.

— Томас спал, пока я не показал ему свою рыбку.

«Интересно, что сказал Томас», — подумал про себя Саймон, но промолчал. Вряд ли старший брат счел рыбку серьезным поводом для того, чтобы его будили.

— Иди сюда, посиди…

Отец прижал к себе малыша, готовый откусить себе язык за те злые слова, что вырвались у него в Париже. Простодушие Маркуса, «игрушечный» разгром в комнатах — во всем этом присутствовала уверенность в незыблемости этого мира, в том, что мама, отец, брат и сестра, Мадж и даже Бартл — были, есть и будут, и так будет всегда. Саймон подумал о старшем сыне, Даниэле, который сейчас был в Канаде. Чудный парень. Что было бы, если бы он, вернувшись в Англию, узнал, что отец ушел из семьи?

— Я еще к Белинде заходил, но она сказала, что спит, но если бы она спала, то разве могла бы мне ответить? — Маркус рассмеялся. — Жюль ее обнимал.

— Правда, малыш?

— Почему он носит серьги?

— Понятия не имею.

— Мама носит серьги.

— Иногда.

— Обычно тетеньки их носят и иногда мужчины… или…

— Что?

Раздался хохот, прежде чем Маркус выдал умозаключение, которое сделало бы честь самому Сократу:

— А Жюль — женщина?

— Нет, конечно.

Ричелдис принесла кофе, поставила его на столик, распахнула окно. Всех обдало морозной свежестью, запахом хвои и осенних листьев.


Бартл торопился поскорей закончить утреннюю службу в Патни, предвкушая свидание со Стефани Мосс. Она никогда не рассказывала о том, как провела выходные, а он был слишком ревнив и робок, чтобы о чем-то ее спрашивать. Иногда, когда она была свободна, Бартл мчался в Восточный Хэмпстед или Стеф сама приезжала и тогда они отправлялись на прогулку. На этой неделе барышня была свободна. Сама позвонила и предложила встретиться, но оказалось, что не может Бартл. Он уже пообещал Мадж отвезти ее в это воскресенье в Сэндиленд. Но не повидаться со Стефани было мало того, что само по себе ужасно, так еще он испугался, что она обидится. И тогда он не увидит ее Бог знает сколько времени. Однажды она уже пропадала на пару месяцев, он чуть с ума не сошел. Конечно, она вернулась в конце концов. Впрочем, сегодня вроде не было повода думать, как бы он провел день, — если бы ему не предстояло провести время с Мадж.

Было холодно. Надо надеть куртку, подумал он, торопливо прихлебывая кофе.

— Я думала, ты уж никогда не… — Миссис Круден тщетно пыталась подобрать слово. Вид у нее был сильно так себе: халат — явно не первой свежести, голова — не причесана, похоже, она даже не удосужилась умыться. На плите стояла кастрюлька, в которой варилось одинокое яйцо.

— Служба, — только и сказал он.

— Ну-ну, конечно, как же, как же, сэр. Знаем, знаем… Я старался как мог… — Она явно подражала выговору кокни.

— Вы не забыли, что мы сегодня обедаем у Ричелдис?

— Ночная месса… — вспомнила она… Слово нашлось. Неважно, что совсем не то слово, главное, она его вспомнила. — Разумеется, я ничего не забыла, потому и удивлялась, с чего бы это ты… Так…

— Сейчас только без десяти девять.

— И?

— Добираться нам час. Если мы выедем хотя бы в одиннадцать, то даже торопиться не придется.

— Как у тебя все непросто…

Она всегда курила, когда пила кофе. Бартл поморщился. Он не выносил запаха дыма во время еды.

— Не люблю Сэндиленд, — вдруг проговорила она. — Никогда не любила. Я вам не Джон Бетжемен.

Она говорила о доме, в котором Бартл вырос. Он тоже никогда не любил его. Временами просто ненавидел — вместе со своим отцом и всем, что как-то было связано с семьей, — так яростно, что единственным способом не совершить какого-нибудь преступления казалось бегство. Чаще всего в такие моменты он думал о Багамах. Что бы ни было причиной, но, сколько Бартл себя помнил, в доме постоянно царил разлад. Поначалу он не задумывался, почему так ненавидит то, что олицетворял этот дом: гордость за успешное ведение дел «Лонгворта и сыновей»; мысль, которую отец пытался вдолбить всем, — о необходимости делать деньги из песка, как делает уже несколько поколений; престижные колледжи для отпрысков богачей, «ягуар», джин, гольф-клуб. Никаких видимых причин для протеста вроде бы и не было. Бартл всегда придерживался левых взглядов. Теперь, оглядываясь в прошлое, он радовался, что его осенило уйти в церковь. Приходской священник в роли управляющего фирмой «Лонгворт и сыновья»? — Бред! Он не ставил себе целью оскорбить родных своим выбором. Просто у него было призвание! Это оправдывало все. Порой возникали моменты, когда он ощущал его с такой силой, что впору было податься в монахи. Правда, на кафедру богословия в Йеле он не пошел, но следовать по стопам отца было уж совсем невмоготу.

В ту пору у него не было никаких сомнений, что на все есть воля Божья. Но, постепенно утрачивая девственность сознания, Бартл стал задумываться о судьбе Сэндиленда. Родители умерли. Саймон занял отцовское кресло, впрочем, не сильно преуспевал. Бартла это почему-то не удивляло. Шестидесятые годы перевернули все с ног на голову, даже деньги. Инфляция, или как это там называется? Бартл ничего не смыслил в этих делах. Потом появилась какая-то стабильность, или как это называется — мелкие фирмочки стали сливаться в крупные компании. «Лонгворт и сыновья» потеряла «сыновей». Бартл был даже рад, что отец не дожил до развала. Он всегда подозревал, что братец не чаял выпихнуть его из семейного бизнеса, впрочем, это его мало волновало. Он был рад, что получил свою долю наследства, сумма была по тем временам бешеная: двадцать пять тысяч фунтов стерлингов. Саймон кинул ему их, как кость надоевшей собаке. Впрочем, Бартл ни на что никогда не претендовал. Что тоже не могло не влиять на его отношения с женой. Они потратили эти двадцать пять тысяч фунтов стерлингов на покупку дома: халупа халупой. Оформили на Веру. Она объявила о своем уходе к Кейту только тогда, когда дом был полностью отремонтирован и обставлен. Ее можно понять, искренне думал Бартл.

Забавно — если бы все сложилось иначе, он бы не жил тут в Патни и не возился с Мадж, которая в данный момент курила уже третью сигарету и пила Бог знает которую по счету чашку кофе. Ее вдруг потянуло на воспоминания; сначала она заговорила о Лилиан Бейлис, потом незаметно перешла на театральные истории. К театру Мадж была неравнодушна всегда. В ту пору она восхищалась Антоном Долиным… «Даже просто одним глазком взглянуть на него — и то было счастье. И так забавно. Как-то раз меня пригласили на „Щелкунчик“ — волшебный балет, должна тебе сказать, голубчик, — потом был банкет, множество вкусных вещей, и, ты представляешь, сам Долин был там, и сэр Фред, и Гилгуд.[30] Я подошла к нему и сказала, что хоть мы и не представлены друг другу, но я не могу не признаться, что восхищаюсь им еще со времен его выступлений с мисс Бейлис в Елизаветинском театре. „Разве мы не знакомы? — удивился он (Мадж блестяще копировала речь Гилгуда), — но, прелесть моя, о вас все только и говорят“. В итоге выяснилось, что он был знаком с Эриком еще в тридцатые годы, мы чудно поболтали; он изумительный рассказчик, и про партнершу свою рассказывал, про эту мисс Бейлис, у нее еще рот кривой».

Порой Мадж несла полную ахинею. Но иногда наступало просветление, и она пускалась в воспоминания. В ее устах словно оживали кусочки прошлого. Бартл любил ее слушать, но — увы! — точно знал, что в ее мозгу вот-вот опять случится сбой, и она будет повторять одно и то же, как попугай. Так получилось и сегодня. Выйдя из ванной, где она наконец-то соизволила привести себя в порядок, она начала все сначала: «Это был мой самый любимый балет… Как он там назывался?..»

— «Щелкунчик».

— Нет, — машинально возразила она, но тут же поправилась: — Точно-точно, как сломанная шарманка. Только увидеть его было — даже одним глазком…

Они проехали через центральный Лондон и оказались на автостраде. Бартл привык к трескотне Мадж и приучил себя не обращать на нее внимания и не раздражаться. Точно так же философски он относился к надоевшим песенкам и мелодиям, которые постоянно крутили по радио. Бартл невозмутимо вел свою капризную малютку «фиесту», не прислушиваясь к болтовне Мадж, благо, участия в беседе от него не требовалось. Он смотрел на раскинувшийся впереди горизонт — холодное серое небо, казалось, становилось ниже по мере того, как они подъезжали к дому. Вздыбливалась плоская издали бурая земля. Заброшенный отрезок железной дороги, кусок моста, который возникал ниоткуда и не вел никуда. И песок. Повсюду горы песка, среди которых, словно по мановению волшебной палочки, вдруг вырастали дома, изгороди, лужайки…

— Нет, — произнесла Мадж, видимо, обращаясь к отсутствующему новоиспеченному поэту-лауреату, — нет, Джон Бетжемен, я не люблю Сэндиленд.

— Еще кто-то пожаловал, — Бартл уныло ткнул пальцем в сторону незнакомого черного «порше», одиноко стоящего на посыпанной гравием дорожке.


Эмма и Томас помогали отцу сметать листья в саду. С утра все дети переругались, и мордочка у Эммы была зареванная, к тому же Маркус сломал ее компьютерную игрушку. Бартл с малышом собирали какие-то машинки из конструктора «Лего», выбирая детальки поярче. Мадж клевала носом над «Записками Пиквикского клуба», Жюль, сославшись на усталость, улизнул в приготовленную для гостей комнату. «Занусси» урчала, перемывая тарелки. Для чаепития время еще не настало. Посмотрев на это дремотное царство, Белинда с Ричелдис решили прогуляться. Подруги не оставались наедине с момента приезда Белинды из Франции, и им хотелось поболтать подальше от любопытных глаз.

Несмотря на легкое потрясение от того, что Саймон оказался ничем не лучше себе подобных, Белинда нашла в этом свои забавные стороны. Пусть ее представление о чете Лонгвортов слегка изменилось, а вот отношение к ним — нет. Она решила не раздувать из мухи слона. «Ну, загулял, с кем не бывает? На них с Ричелдис так приятно смотреть, можно подумать, что ничего не произошло. Примерный семьянин, заботливый отец, садом опять же занимается. И вообще, не стоит слишком идеализировать своих друзей, чтобы потом не обижаться на них за то, что они сходят с пьедесталов, которые мы для них понастроили. В конце концов, они на эти пьедесталы не рвались». Подобные мысли бродили в головке Белинды, когда она собиралась в Сэндиленд.

Правда, почему-то сейчас, оставшись вдвоем с Ричелдис, Белинда смотрела на нее несколько иными глазами. Она почувствовала жалость к подруге, смешанную с легким, почти неосознанным презрением.

— Вот это я понимаю, настоящее семейное воскресенье. — Ричелдис глубоко вдохнула холодный мглистый воздух. На ней была надета какая-то нелепая шерстяная шапка ядовитого цвета морской волны и такие же перчатки. Прядка волос выбилась на раскрасневшееся довольное лицо. — Саймон столько работает… Бедняге надо хотя бы раз в неделю отдыхать по-человечески. Он взвалил на себя слишком много.

— Как у вас хорошо! — Сознание того, что она знает больше, чем подруга, буквально распирало Белинду. Уж ей-то известно, что именно взвалил на себя бедняга Саймон.

Они прошли по тропинке позади высокой тисовой изгороди. Тропинка привела их к калитке в заборе, выйдя из которой, они попали на огромное ячменное поле. Издавна его называли баньяновым.[31] Легенды гласили, что в XVII веке здесь не было отбою от паломников. Правда это или вымысел, неизвестно, но какой-нибудь измученный жизнью жестянщик, уснувший под бедфордширским плетнем, замечтавшись о волшебной горе, смотрелся бы здесь вполне уместно. Глинистая земля казалась огромнейшей лоханкой крепкого какао. В серой вышине пели жаворонки. Стоя на краю поля, можно было увидеть очертания города, трубы, песчаный карьер, уставленный экскаваторами, вокруг которых сновали рабочие. Именно здесь множилось состояние Саймона. Слева уходила в бесконечность Англия — равнинный пейзаж ломали длинные ряды печных труб.

— Надо было продать компанию, когда началось слияние. — Ричелдис села на своего любимого конька. О Саймоне она могла говорить часами. — Но, когда ему предложили остаться управляющим, он, конечно, не мог устоять. К тому же ему не хотелось бросать отцовское дело. Но он так загружен, так загружен… Он чуть ли не каждый день мотается в Сити. А последние две недели сам разбирает почту. Вернувшись из Парижа, он уволил секретаршу, а ведь не все документы можно отдавать в машбюро.

— Зачем же он тогда ее уволил?

— Так получилось. Рут Джолли оказалась не лучшим его приобретением. Представляешь, она смылась в отпуск как раз тогда, когда Саймон уехал в Париж, а когда он вернулся, ни с того ни с сего положила ему на стол заявление об уходе. Впрочем, он не слишком расстроился. Даже сказал, что лучшей возможности от нее избавиться трудно было представить — секретарша она была никакая. Как ни позвонишь Саймону на работу, каждый раз нарываешься на автоответчик. Ну и за что, спрашивается, ей платить?

— Но что-то же она все-таки делала.

— Как я понимаю, в основном красоту наводила. И как это вы оказались в Париже в одно время? Живительное совпадение. Жаль, что ты не пришла тогда с ними пообедать. Монику в больших дозах воспринимать тяжеловато.

— Да ладно тебе. — Почему-то их разговоры всегда рано или поздно сворачивали на одну и ту же тему. — Она мила и вполне счастлива. Похоже, семейные радости ее совсем не привлекают.

— Все зависит от того, что считать счастьем, — возразила Ричелдис. — Что у нее есть-то? Она, когда сюда приезжает, не отходит от детей.

— Так это от чужих. Ты себе можешь представить ее в роли матери? Да ее квартира для этого просто не предусмотрена.

— Странная она… Неприкаянная какая-то… Но, Бел, не может же она прожить так всю жизнь.

— Может.

— Душа у меня из-за нее не на месте. Ей-то не скажешь, конечно, но, по-моему, это патология. Между прочим, ты не заметила, как у нее стал портиться характер? С ней очень трудно стало разговаривать. Она, что, совсем ни с кем не общается? А чем же она занимается целыми днями?

— Русским.

— Шутишь? Неужели у нее кто-то есть?

— Русским языком занимается.

— Уф… А я-то было размечталась, что она себе какого-нибудь красавца славянина откопала. А что? С нее станется. Она, часом, не в разведке работает?

— Какой славянин, какая разведка! Она ж у нас скромница. Ей бы в монашки податься, а ты говоришь «шпионка».

— Бел, ты же не хочешь сказать, что она ни разу…

Предполагаемая девственность Моники была запретной темой, которая, тем не менее, то и дело всплывала в их разговорах. Они, как им казалось, могли понять любые отклонения, но невинность казалась им чем-то неприличным. Особенно в их возрасте.

— Откуда я знаю… Из нее слова лишнего не вытянешь… А со стороны смотришь — вроде такая умница, так во всем разбирается… У вас с ней, кстати, много общего, Рич… А я так, сбоку припека.

— Жалко ее, такая красота пропадает.

— Иногда ты меня просто поражаешь. Ну с чего ты взяла, что пропадает. В конце концов, можно прекрасно прожить и без секса.

— Ты с ума сошла! — Ричелдис расхохоталась. — Как же без этого? Зачем же морить себя голодом?

У Белинды рот приоткрылся от удивления, но Рич этого не заметила. Леди Мейсон была в полной растерянности. Она считала, что Саймона потянуло на сторону из-за охлаждения супружеских отношений, а оказывается, никаким охлаждением и не пахнет. Во всяком случае, со стороны подруги.

— У тебя такой вид, будто я сказала что-то неприличное, — запоздало спохватилась Ричелдис.

— Нет-нет, — неуверенно ответила Белинда. — Меня этим не проймешь. Странно, что ты до сих пор придаешь постели такое значение. Даже образцовые пары, подолгу живя в браке, незаметно расползаются по разным комнатам, это происходит как-то само собой.

— И все они несчастны.

— По-моему, ты не права. Некоторые люди по натуре одиночки. Моника из них. Я уверена.

— Может быть, но так не должно быть. Ладно, пошли, а то Саймон будет волноваться. — Ричелдис заторопилась по сужающейся тропинке обратно к дому.

Взгляд леди Мейсон последовал за ней. Нелепая шляпка смешно подпрыгивала на макушке подруги, удаляющейся в заросли боярышника и шиповника. Она не оглядывалась, уверенная, что Белинда идет следом, и, улыбаясь своим мыслям, думала о том, как ей, Ричелдис, повезло в жизни — удивительно, чертовски, невероятно повезло.

Из проигрывателя лилась мелодия Бартока,[32] наполняя комнату прозрачной грустью. Откуда она взялась? Может, потому что подступал понедельник — опять придется идти на работу, облачаться в костюм, совать голову в галстучную петлю, делать умное лицо… Саймон держал на коленях аудиторский отчет, до которого с пятницы никак не доходили руки. Цифры сливались у него перед глазами. Он никак не мог сосредоточиться на отчетах о продажах, надоевшие за неделю таблицы раздражали. Надо было заняться этим еще в прошлые выходные. Но тогда в доме было полно народа. Шум, гам, суета… Вместо того чтобы наконец разделаться с цифрами, доделать расчеты с прибылью за прошлый квартал, он занялся вычислениями, не имеющими никакого отношения к делу. Оказалось, что с пятницы прошел пятьдесят один час. Неужели нельзя было выкроить время, чтобы прочитать все документы? Но когда он вернулся из Лондона в пятницу вечером, сразу пришлось ехать в Блетчли встречать детей. Потом — ужин, приправленный скопившимися новостями. На следующий день прикатила Белинда со своим Жюлем. Тот еще типчик! Саймон, хоть и был слегка простужен, раскрыл в гостиной все окна, чтобы хоть немного выветрилась одуряющая смесь крепкого табака и совершенно возмутительного одеколона, от которой першило в горле и постоянно хотелось чихать. А эти сороки? Они же не умолкали ни на минуту! Белинду словно прорвало — она безостановочно трещала про Оукеры и вспоминала общих знакомых. Скукотища зубодробительная. В воскресенье он возился в саду. Потом приперся чертов братец с тещей. Совсем сдала Мадж в последнее время. Разве что рассказчицей осталась превосходной. Если, конечно, не теряла мысль, как это с ней все чаще случалось, и не начинала заговариваться. Похоже, Бартлу воспоминания о викторианских временах тоже нравились больше, чем болтовня Ричелдис и Белинды. Как ни странно, прервать ее удавалось только Мадж.

Эмма с Томасом непристойно хихикали, когда бабушка начинала повторять все по десятому разу. Саймону подумалось, что надо бы уделять им побольше времени. Они совершенно не приспособлены к жизни, варятся в собственном соку, с ровесниками общаться не умеют, совершенно дикие, как зверьки какие-то. Спросишь их, как дела в школе, — натыкаешься либо на глупый смех, либо на гробовое молчание. В такие минуты ему казалось, что это не его дети, что у него не могли родиться такие волчата, но после приходило раскаяние и самоедство.

Итак, в шесть вечера он поехал встречать их после школы на станцию. Поцеловав Эмму и Томаса в макушки, он вдруг испытал ощущение не встречи, но разлуки. Разве он мог допустить, чтобы дети, вернувшись после недельного отсутствия, обнаружили, что у них больше нет отца? Что угодно, только не это!.. Видимо, ожидание разлуки и было причиной гнетущего уныния, охватившего его сейчас, когда все были дома. Он сидел в полутемной гостиной с аудиторским отчетом и стаканом виски. Барток бодрости не прибавлял. Школа! Сколько лет минуло с тех пор, как Саймона самого точно так же провожали, но при воспоминаниях об этом его каждый раз передергивало. Ему стало горько. Он почувствовал себя брошенным, как тогда, когда начинал с вечера воскресенья готовиться к школе, как тогда, когда прощался возле школьных ворот с родителями и потом вприпрыжку бежал открывать массивные двери, чтобы не опоздать к утренней молитве. Почему именно сегодня он почувствовал это так остро?

Его мысли прервал звон бьющегося стекла. Маркус? Малыш проснулся ни свет ни заря и решил, что сейчас самое время поиграть. Пришлось вставать. Сумасшедший дом! Ребенок перевозбудился, начал ко всем приставать, старшие его гоняли, все по очереди лезли в разговоры взрослых, носились как угорелые, Маркус от полноты чувств постоянно писался. Саймон из последних сил держал себя в руках. Потом Ричелдис попросила помочь ей в саду. Подоспевший Бартл взял Маркуса с собой в церковь. Когда же угомонится этот несносный мальчишка?

Он выскочил из гостиной и завопил:

— Что случилось?!

— Все в порядке, не беспокойся, — раздался сверху голос жены.

Тоже мне ответ! Он взбежал по лестнице. Хорошенькое «ничего»… Эти звуки мертвого могли разбудить!

Ричелдис стояла в спальне и гладила рубашки. Он никогда не понимал, почему этим надо заниматься именно в спальне, если существовала специальная комната. (К тому же непонятно, зачем она вообще их гладит, для этого существует миссис Тербот, которой они платят, и, между прочим, очень прилично.) Вовсю надрывалось радио.

— У тебя очень громко играет музыка, — сказала Ричелдис. — Элгар[33] или кто там…

— Что, черт возьми, были за звуки?

И тут он увидел. Акварель с видом Венеции, купленная его родителями, после того как они поженились, валялась на полу. Стеклянная рамка разлетелась на множество мельчайших осколков. Никакой художественной ценности она не представляла, да и Ричелдис ее никогда не любила. А для Саймона это была ниточка, связывающая его с прошлым. А она стоит и продолжает гладить. А кто это должен убирать? Утюг со злобным шипением сновал по доске. Неужели нельзя потише? Ему казалось, что раскаленный металл обжигает его кожу.

— Мне показалось, что с Маркусом что-то случилось.

— Странно, что ты вообще о нем вспомнил.

— Что?!

— Ничего. — Она попыталась стереть с лица саркастическое выражение.

— Повтори, пожалуйста, что ты сейчас сказала.

— Я не хотела тебя обидеть.

— Странно, но ты делаешь то, чего делать не собиралась. Я все выходные провозился с сыном, пока ты трещала с этой идиоткой.

— Не смей так говорить о Белинде!

— Почему? Она такая и есть.

— Ну хватит. — Ричелдис не хотела ссоры. — Это же глупо.

— И кто все должен убирать? — Он кивнул на то, что недавно было его любимой акварелью.

— Не видишь, я глажу. Твои же, между прочим, рубашки на утро.

— Если ты будешь и дальше так бухать утюгом, то я не удивлюсь, если рухнет что-нибудь еще.

— Саймон, милый…

— Довольна, да? Ты никогда ее не любила. Отец подарил ее маме во время их медового месяца.

— Ну хорошо, извини. Ты не будешь любезен собрать осколки?

— Ты разбила — ты и собирай. По-моему, это справедливо.

— Я ничего не разбивала. Как тебе не стыдно так говорить? — В ее голосе задрожали слезы, она отбросила не доглаженную рубашку. — Я тут стараюсь, выбиваюсь из сил после этих изматывающих выходных, глажу твои рубашки, будь они неладны, а ты говоришь всякие гадости.

— Тебя никто не просит их гладить. Тем более ты все равно за столько лет так и не научилась это делать.

— Боже, Саймон, замолчи… — Она расплакалась.

— Шкаф и так забит рубашками, которые гладила миссис Тербот. Ей за это, между прочим, платят деньги…

— Пойду принесу веник и совок, — произнесла Ричелдис деревянным голосом. Она прошла мимо, старательно избегая его взгляда.

Он стоял, чувствуя себя полным идиотом. Ему надо было на кого-то излить свой гнев, и жена для этого подходила как нельзя лучше. Это она виновата, что он сорвался, это она виновата, что он начал хамить. Услышав, что она возвращается, волоча пылесос по лестнице, он юркнул в туалет и заперся там, болезненно вздрагивая от каждого звука. Он понимал, что не прав, что напрасно так накинулся на Ричелдис, и от этого злился еще больше.

Видимо, крупные осколки и обломки уже были собраны, потому что неожиданно взревел пылесос.

— Что ты делаешь, мам?

— Убираю разбившееся стекло. Картина упала со стены, милый. Иди в постельку.

— А почему картина упала?

— Наверно, веревка, на которой она висела, перетерлась от старости.

— А почему ты плачешь, мамочка?

— Я не плачу, солнышко.

— Нет, плачешь.

— Маркус, марш спать.

Внезапная перемена тона вызвала бурю негодования. Ребенок разразился возмущенным ревом. Тут же строгие нотки в голосе Ричелдис сменились нежным воркованием.

— Ну, все-все, угомонись, мой хороший. Сейчас мамочка отведет тебя баиньки.

— А-а-а!

— Бедный мой малыш… ну все, успокойся. Мамочка тоже очень устала.

— А-а-а….

Истошные детские вопли впивались в уши подобно выстрелам. Пока Ричелдис утихомиривала сына, Саймон проскользнул вниз и плеснул себе виски. Плюхнувшись в кресло, он с жадностью схватился за стакан. Он не знал, ни который час, ни какой сегодня день. Голова гудела, как пустой котел. Ричелдис сама виновата во всем, сама! Она спровоцировала его на хамство! К ярости примешивалось мучительное чувство вины. Он не мог больше тут оставаться. Бежать! Куда угодно, хоть на край света, только бы не слышать воплей сынишки и ласкового голоса жены. Пока он пытался собраться с мыслями, Ричелдис вошла в комнату.

На ней был махровый халатик с капюшоном, в руках полотенце, которым она вытирала лицо. Тусклые, видимо, давно немытые волосы перехвачены резинкой. Вся она была какая-то неопрятная, жалкая. Подавив в себе угрызения совести, он обратил внимание на то, что она сильно подурнела за последнее время. Лицо потухшее, кожа серая, возле губ и глаз морщины. Не дай Бог ей сейчас попрекнуть его тем, что он пьет! Тогда он за себя не отвечает. Он сделал еще глоток виски и посмотрел на нее, надеясь, что она сейчас затеет ссору.

— Мы просто устали. Почему ты не ложишься?

Он не ответил.

Она подошла поближе и села на ручку кресла. Но стоило ей потянуться рукой к его лбу, как он дернулся.

— Оставь меня в покое!

— Саймон, какая муха тебя укусила?

Молчание.

— Я сделала что-то не так? Я никогда не видела тебя таким.

— Ты вообще никаким меня не видела, — огрызнулся он. — Ты никогда и не смотрела.

— ???

— Тебе обязательно надо все разжевывать? Неужели ты такая безмозглая?

Его грубость вызвала новый поток слез. Он почувствовал укол совести, но твердо решил не отступать от выбранной линии поведения. Алкоголь давал ему некую раскованность. Казалось, что они вдруг оказались вне пространства и времени — выхваченные в маленький золотистый островок с лампой и креслом. Он бы и рад был выговориться, но они так давно не разговаривали с женой по душам, что он даже не знал, с чего начинать. И не был уверен, что стоит это делать.

— Скажи мне, что с тобой, я никогда тебя таким не видела, — сквозь слезы пролепетала она.

— У меня такое впечатление, что мы живем в тюрьме.

— Что-о?

— Что мы живем в тюрьме. И нечего на меня так смотреть.

Ричелдис округлила в ужасе глаза. Слова о том, что их дом — тюрьма, казались ей кощунством.

— Что случилось?

— Да все случилось! И с каждым разом случается все хуже, потому как мы продолжаем делать вид, что у нас все хорошо.

Она уставилась на него, не веря своим ушам.

— Я знаю, ты любил эту картину, милый. Мы ее починим. Я завтра же отвезу ее в город.

— Ты все испортила, понимаешь, все! — Он встал и попытался сбросить ее руку, но это оказалось не так просто.

— Саймон, Саймон!

— Оставь меня, я хочу побыть один!

— Пожалуйста!

Захлебываясь рыданиями, она сползла на пол, обхватив его колени. Этого вынести он уже не мог. Хмель как рукой сняло.

— Иди спать.

— И… ты… — Он с трудом различал слова. — И ты иди тоже, пожалуйста… хороший мой…

— Да уж, сейчас самое время поспать, — отчужденно ответил он.


В спальню он так и не пошел. Хотел улечься в комнате для гостей, но там стойко держался неистребимый запах одеколона Жюля. Кончилось тем, что Саймон забрался под Эммино одеяло в детской. На полу валялись разбросанные вещи, альбомы с рисунками и фотографиями… На жестком и неуютном матрасе лежалось непривычно и немного неловко. Казалось, он совершает грех, ощущая под щекой подушку дочери. За стеной раздавались странные звуки. Похожие на сдавленные рыдания.

Загрузка...