LXXV «Топить, жечь и уничтожать» Из печатного адмиралтейского приказа военного времени

Среди бесконечного количества былей и небылиц, травившихся на марсе во время приятного перехода на север, ничто не могло сравниться с рассказами Джека Чейса, нашего старшины.

Лучшего собеседника, чем наш несравненный Джек, невозможно было придумать. Вещи, о которых другим приходится лишь читать или которые могут привидеться во сне, Джек видел собственными глазами или испытал самолично. В свое время он был отважным контрабандистом и мог рассказать о длинном девятифунтовике с пыжами из французских шелков, о патронах, набитых вместо пороха лучшим чаем, о картечи, состоящей из вест-индских сладостей, о матросских бушлатах и штанах, подбитых драгоценными кружевами, о ножках столов, полых, как стволы мушкетов, и плотно набитых редкостными лекарствами и специями. Он мог рассказать кое-что и о некой вдове небезупречной нравственности — прекрасной перекупщице контрабандных товаров на английском побережье, весьма сладко улыбавшейся контрабандистам, когда те продавали ей по дешевке шелка и кружева. Она называла их героями, орлиными сердцами и просила привозить ей побольше товаров.

Он мог рассказывать о жестоких схватках с таможенными катерами его британского королевского величества в полунощных бухтах, об аресте кучки сорвиголов, впоследствии насильно завербованных в матросы на военный корабль, о том, как эти матросы поклялись, что главарь их убит, о предписании, посланном на корабль, доставить в суд за долги одного из них — это был сдержанный, благообразный мужчина — и как он отправился на берег, будучи под сильнейшим подозрением, что именно он и есть убитый главарь, и как все это была лишь успешная уловка, чтобы спасти его.

Но лучше всего Джек умел рассказывать о бое при Наварине, ибо был командиром одного из орудий на батарейной палубе флагманского корабля «Азия» адмирала Кодрингтона [408]. Владей я даже слогом доброго старого Чэпмена [409] в его переводе Гомера, и то я едва ли решился бы передать, как славный Джек рассказывал об этой битве, когда 20 октября 1827 года тридцать два английских, французских и русских корабля атаковали и победили в восточной части Средиземного моря оттоманский флот в составе трех линейных кораблей, двадцати пяти фрегатов и роя брандеров и мелких судов.

«Мы рвались напасть на них, — рассказывал Джек, — а когда открыли огонь, то оказались все равно что дельфин среди стаи летучих рыб. Когда мы стали прицеливать орудия, был брошен клич: „Пусть каждый выберет себе птицу“. И дымили же, ребята, все эти пушки, точно ряды голландских трубок! Мои комендоры держали за пазухой маленькие флажки, чтобы прибить их к мачте в случае, если бы корабельный флаг оказался сбит выстрелом. Обнажившись до пояса, мы дрались, как бешеные тигры, и шпарили ядрами по туркам, будто по кеглям. У них на вантах было черным-черно от стрелков, и насело же их там, точно голубей на соснах; ну, наша морская пехота и посыпала их свинцовым горохом и крыжовником — так густо, как град выпадает на Лабрадоре. Да, жаркое было дело, ребята. Чертовы турки всадили в ветхий корпус „Азии“ целый карьер мраморных ядер, каждое ядро по сто пятьдесят фунтов. Из трех портов они сделали один. Но сдачи мы им дали как надо. Ату их, мой бульдог! — сказал я, похлопывая мою пушку по казенной части. — Проруби-ка люки в их бесурманских [410] бортах! Белый Бушлат, вот где, парень, тебе надо было бы побывать. Вся бухта была усеяна мачтами и реями, ну точь-в-точь как скопище коряг на реке Арканзас. Дождь пригорелого риса и маслин от взрывавшегося противника падал на нас, как манна небесная в пустыне.

— Аллах! Аллах! Магомет! Магомет! — раздирало воздух; кое-кто выкрикивал эти имена сквозь порты турецких кораблей; другие визгливо кричали, захлебываясь в воде, где чубы на их бритых головах казались черными змеями на полузахлестнутых приливом скалах. Они верили, что их пророк вытянет их в рай, но они опускались на пятьдесят саженей, до самого дна бухты.

— Что, чертовы гометане [411] еще не сдаются? — спросил мой первый заряжающий, высовывая голову из порта и посматривая на турецкий линейный корабль подле нас. В то же мгновение голова его пролетела мимо меня, как пексанский снаряд, и флаг Неда Ноулза был спущен навеки. Мы оттащили его труп в сторону и отомстили за него купоровой наковальней, которую вогнали в дуло; мой товарищ забил вместо пыжа окровавленную шотландскую шапочку покойника, и все вместе полетело в линейный корабль. Клянусь богом войны, ребята, вряд ли что-нибудь осталось от этого судна, чтобы вскипятить котелок с водой. Крепко потрудились в этот день, ничего не скажешь, хоть и грустная то была работа. В ту ночь, когда все кончилось, я заснул на ящике с картечью вместо подушки и спал крепко. Но надо было видеть целую шлюпку, нагруженную турецкими флагами, которые один из наших командиров впоследствии отвез домой; он клялся, что украсит ими сад своего батюшки точно так, как мы в праздничные дни расцвечиваемся флагами».

— Хоть вы и порядком потрепали турок при Наварине, благородный Джек, сами-то вы одной лишь щепкой отделались, — сказал один из марсовых, глядя на покалеченную руку старшины.

— Но со мной и с одним из лейтенантов могло случиться кое-что и похуже. Ядро попало в косяк моего порта и разбросало щепы направо и налево. Одна из них срезала поля моей шляпы до самого лба, а другая сбрила каблук левого сапога лейтенанта. Третье ядро убило моего порохового мартышку, не прикоснувшись к нему.

— Как это так, Джек?

— А вот, просвистело мимо него, а он богу душу и отдал. Он сидел на куче пыжей; когда пыль с покрытых порохом переборок развеялась, я обратил внимание, что он сидит и не шелохнется, а глаза у него вытаращены. Я как ударю его по плечу: «Герой ты мой маленький», а он возьми да и уткнись носом мне в ноги. Я приложил ему руку к сердцу — а он готов. И царапинки на нем не было.

Тут среди слушателей воцарилось молчание, прерванное наконец вторым грот-марсовым старшиной:

— Благородный Джек, знаю, что ты о себе рассказывать не любишь, но скажи нам все же, что ты сделал в этот день.

— Ну, друзья, тут не столько я потрудился, сколько моя пушка. Но могу похвастаться, что именно она сбила грот-мачту у турецкого адмирала. И пня от нее не хватило бы, чтобы справить деревяшку лорду Нельсону.

— Вот как? А я-то думал, что, глядя в прицел и дернув вовремя шнур, удается направить снаряд куда следует. Разве не так, Джек?

— Направил выстрел, что сбил мачту с турецкого флагмана, командующий эскадрой — бог всемогущий, — а я только прицел установил.

— Но что ты почувствовал, Джек, когда пуля тебе клешню попортила?

— Почувствовал? На палец легче стало, вот и все. А кроме того, у меня их еще девять осталось, и они очень пригодились, когда на другой день после боя пришлось в порванном такелаже возиться, ибо, да будет вам известно, друзья, что самое трудное начинается, когда пушки убраны внутрь. Три дня я одной рукой помогал работе в такелаже в тех же брюках, что были на мне в бою; кровь на них запеклась и затвердела так, что они выглядели как блестящий красный сафьян.

У этого Джека Чейса сердце было как у мастодонта. Я видел, как он плакал, когда человека пороли у трапа. И при всем при том, рассказывая нам про Наваринский бой, он недвусмысленным образом высказал убеждение, что в кровавое двадцатое октября 1827 года библейский бог воплотился в английского коммодора морских сил на Леванте. И так вот и получается, что война делает святотатцев из лучших людей и низводит их всех до уровня фиджийцев. Кое-кто из матросов признавался мне, что, по мере того как бой разгорался все жарче и жарче, сердца их, соблюдая дьявольскую гармонию, все сильнее и сильнее ожесточались, и под конец, подобно своим пушкам, они сражались, ни о чем не думая.

Будь он солдатом или матросом, человек в бою — сатана. А в штабе и эскорте дьявола много фельдмаршальских жезлов. Но война по временам неизбежна. Разве можно дать наглому врагу попирать честь твоей родины?

Что ни говорите, но знайте и не забывайте вы, голосующие за войну епископы, что тот, в кого мы верим, самолично повелел нам подставлять левую щеку, если нас ударят по правой. Что будет дальше, не важно. Этого места из Евангелия вам не вычеркнуть. Эти слова так же обязывают нас, как и любые другие в священной книге. В них заключена вся душа и сущность христианского учения. Без них христианство не отличалось бы ничем от других религий. И эти слова, с господнего благословения, еще перевернут весь мир. Но в некоторых отношениях мы сами сначала должны стать квакерами.

Правда, в отличие от многих боен, оказавшихся бесполезным умерщвлением людей, победа адмирала Кодрингтона несомненно способствовала освобождению Греции и положила конец турецким зверствам в этой истерзанной стране, однако кто поднимет руку и поклянется, что соединенные флоты Англии, Франции и России в Наваринском бою вело божественное провидение? Ибо, будь это так, оно, это провидение, должно было пойти войной против самих избранников церкви — вальденсов [412] в Швейцарии — и зажечь смитфилдские костры [413] во времена кровавой Марии [414].

Но все события переплелись так, что различить их нет возможности. То, что мы называем Судьбой, беспристрастно, безжалостно и бессердечно; это не исчадие ада, способное возжечь костры фанатизма, и не филантроп, готовый вступиться за угнетенную Грецию. Мы можем сердиться, раздражаться и драться; но то, что носит название Судьбы, всегда сохраняет вооруженный нейтралитет.

И тем не менее хотя все это так, в своих сердцах мы создаем будущее нашего мира и в своих же сердцах лепим своих богов. Каждый смертный подает свой голос за того, кто должен, по его мнению, управлять мирами. Мне дарован голос, способный придать тот или иной облик вечности, — и волеизъявление мое сдвигает орбиты грядущих светил. И в обоих смыслах мы в точности являемся тем, чему мы поклоняемся. Мы сами — Судьба.

Загрузка...