Родные

Моя личная анкета безукоризненно соответствовала духу того времени. В графе «социальное положение» я с чистой совестью писала: «из рабочих». Так оно и было: когда я родилась, папа успел влиться в ряды передового класса нового общества и потом до конца жизни профессионально рос: без отрыва от производства проходил курсы повышения квалификации, заканчивал школу рабочего мастерства, что вкупе с его золотыми руками дало замечательный результат, обеспечило ему, человеку скромному, тихому, неразговорчивому, авторитет настоящего мастера. Мастером, позднее начальником цеха завода «Красная Этна» он стал по должности, но мастером своего дела он был всегда. На войну его не призвали: на заводе он был нужнее.

Но это, как говорится, была одна сторона медали. Другая же состояла в том, что родом он происходил из раскулаченной семьи, что тщательно скрывалось от общественного мнения, но о чем папа охотно рассказывал маме и к чему с любопытством прислушивалась я. Оказывается, дед мой Павел Викулович до революции, кроме того что занимался хлебопашеством, держал породистых лошадей для извоза в большом селе Василькове, ставшем потом Чкаловском. Во время коллективизации коней реквизировали и отвели на общую конюшню вместе во всем извозчичьим инвентарем — розвальнями, дрожками, упряжью, где лошади погибли от голода, а все остальное оказалось разворованным. Этого деда я видела, он приезжал к нам. Мама звала его «Выкулыч» и, кажется, недолюбливала. И было за что. Он не скрывал деревенской снисходительности к городскому образу жизни, когда на столе все «покупное», и, развалившись по-хозяйски на стуле перед кипящим самоваром, самодовольно произносил: «Ну, сноха Авдотья, покажи, как ты умеешь угодить свекру…» Папа был не в отца и такого его своеволия стеснялся. Кстати, «Выкулыч» после смерти первой жены, моей бабушки, женился и от второго брака имел детей. Его дочь Александра со своим сыном тоже приезжала к нам, останавливаясь иногда на несколько дней. Причины появления в городе были уважительными: надо было продать на Канавинском рынке привезенную картошку, соленья, молочные продукты, а однажды поводом для долгого постоя у нас в доме явилось устройство подросшего мальчика в Горьковское речное училище. Мальчик был длинненький, стройный, спокойный. Мать изо всех сил старалась придать ему перед экзаменом достойный вид: отвела в парикмахерскую, отгладила одежду. Уехав из Горького, я всю эту дальнюю родню из виду совсем потеряла, только однажды узнала от Али, что мальчик тот сделал на избранном поприще удачную карьеру, стал чуть ли не адмиралом. Если действительно есть среди наших адмиралов Якимов, то это тот самый мальчик, уходивший на свой ответственный экзамен из нашего дома.

Деда по маминой линии я не видела, его уже не было в живых, когда я родилась, но по обоюдным воспоминаниям бабушки Марии Алексеевны Гаськовой и мамы я поняла, что до революции он владел каким-то небольшим кожевенным производством, что образованную бабушку выдали за него по причине какой-то тайной ее девичьей провинности. Потом доходили до меня какие-то глухие слухи, что дело было не в ее собственном грехе, а, наоборот, что она сама явилась запретным плодом любви купеческой дочери, сбежавшей с артистом цыганского ансамбля, и, действительно, что-то неуловимо цыганское проглядывало в облике моей бабушки, «бабусеньки», как называла я ее, — и в гибкости фигуры, и вьющихся темных волосах, и живых, выразительных глазах под черными, красиво изогнутыми бровями. С годами в ее лице все отчетливее проступали черты иконописности. Когда смотрю панфиловский фильм «Васса» с главной героиней в исполнении И. Чуриковой, не оставляет меня равнодушной прекрасно сыгранная сцена цыганского разгула в купеческом доме и тот манящий мир цыганской вольности, под впечатляющее воздействие которой попадают купеческие дочки, и почему-то всегда при этом всплывает в памяти образ моей бабушки-бабусеньки. Став женой Алексея Гаськова, о котором никаких впечатлений у меня не сложилось, она родила четырех дочерей и сына, но в этой большой семье среди детей и внуков выглядела чужой, даже посторонней. Она была «другая» — тоньше, цельнее, образованнее своих детей. Революция прочертила между ними непреодолимую границу: ее дети были больше детьми трудного, противоречивого, во многом «непонятного», как любил выражаться Всеволод Иванов, времени. Никто из них не получил сколько-нибудь значимого образования, зато каждый в полной мере испытал рвущее на части воздействие, с одной стороны, старорежимной семьи, с другой — лозунгов революции.

В этой семье праздновали и Пасху, и Первое мая, Рождество Христово и 7 Ноября, ходили на демонстрации и в церкви, одни были передовиками производства, другие не брезговали спекуляцией на канавинской барахолке. Бабусенька училась в гимназии, знала французский язык, любила читать, а моя мама читала с трудом, по одной книге в год, после прочтения двух-трех страниц аккуратно загибая уголок книги для памяти. Отличала бабусеньку и манера одеваться — верность вкусам и правилам ушедшей жизни она сохранила до конца дней: поношенный, но не потерявший опрятности каракулевый сак, шляпка-ток с вуалеткой, перчатки, аккуратные сапожки с ушками. В войну, чтобы выжить, она держала поросенка и за столовыми отходами с тяжелым ведром тоже ходила в шляпке с вуалеткой. Я, конечно, немножко стеснялась ее старомодного облика; когда она приходила к нам в гости в дом на улице Зеленой, меня до слез доводили уличные дразнилки:

Стара барыня ползет,

Люське пряничек несет.

Люська жадная, зараза,

Укусить не даст ни раза.

Зато когда, переступив порог дома, бабусенька скрывалась с глаз уличных злодеев, радости моей от встречи с ней не было конца. Она одна из самых светлых сторон моей детской жизни. Я с жадностью бросалась «обучать» ее тому, чему только что обучилась сама, восхищаясь ее «обучаемостью», читала ей, заливаясь слезами, «Рождественские рассказы» Диккенса, слушала ее рассказы о старой жизни, где, оказывается, не все было плохо. Мама с трудом оттаскивала меня от дорогой гостьи: ей тоже из первых уст хотелось узнать о тайнах семейной жизни своих сестер и брата.

Незабываемый след оставил в памяти прием гостей из канавинской Гордеевки, т. е. всех живших там маминых сестер с их мужьями и брата с женой. Это было не часто, существовал, по-видимому, какой-то род очередности, и происходило это, как правило, в первомайские дни, когда уже веяло летним теплом. Гости приходили легко и нарядно одетые, а дома — в целях увеличения гостевой площади — двери из комнаты на кухню, в сени и во двор держали нараспашку.

Состав гостей был неизменным: на первый план в моем детском сознании выходила старшая мамина сестра Лидия — высокая, стройная, с продолговатым лицом и ниспадающими на него легко вьющимися темными волосами — и ее муж дядя Саша. Он был бухгалтером и одевался как служащий: всегда при галстуке, в начищенных штиблетах и шляпе, фетровой или соломенной, смотря по сезону. Папиросы держал не в пачке, а в серебряном портсигаре с причудливой изумрудной кнопкой. Иногда он позволял мне ею громко щелкнуть.

По возрасту за Лидией следовала Мария. По сравнению с Лидией или моей мамой она во многом проигрывала: была склонна к полноте, с пучком на затылке и простой гребенкой в волосах, украшениями и косметикой пренебрегала, туфель на каблуках не носила, но она работала то поваром, то буфетчицей в ресторане, и у нее был свой резон чувствовать себя уверенно. Ее муж Георгий когда-то был комиссаром во флоте, после работал в каком-то МОПРе, но с тельняшкой не расставался. Детей у них не было. Марья относилась к нему как к ребенку, с материнской снисходительностью и даже всепрощением. Он выпивал, хорошо пел, играл на баяне и гитаре. В память о своем комиссарстве он хранил сундук с первым изданием полного собрания сочинений В. И. Ленина и много раз, выпив, обещал мне, «когда вырасту», оставить этот сундук с Лениным в наследство. В семье его небрежно звали Горкой, а мне было велено называть дядей Жорой.

За Марьей шла мама, а за ней Клавдия, по-семейному — Клавка. Ох уж эта Клавка! Я так часто слышала от мамы, что это из-за нее ей пришлось бросить школу, что со всей силой детской непосредственности невзлюбила ее. Была она маленькая, подвижная и в отличие от трех старших сестер по характеру легкомысленная и безответственная. В гости к сестре она являлась с мужем Владимиром. Видя их вместе, я болезненно страдала от ощущения жизненной несправедливости. Их вид разрушал мое детское преставление о гармоничности мира. Клавкина невзрачность оттеняла богатырскую стать дяди Володи. Как могло случиться, что этот высокий, стройный, белокурый, голубоглазый, белозубый красавец достался ничего не стоящей Клавке, к тому же еще и не хранившей верности своему мужу?! Работал он кузнецом. Когда вспоминаю о нем, встает в памяти непонятное мне тогда слово «молотобоец».

И наконец, дядя Витя, мамин брат, он тоже, как и Лидин дядя Саша, принадлежал к категории служащих, работал в какой-то «конторе», и однажды скорее пренебрежительное, чем одобрительное в его адрес — «конторский служащий» — я услышала от папы. Среднего роста, с округлыми формами довольно ладной фигуры, аккуратно проступающим брюшком и выразительно красивым, несколько цыгановатым лицом, он приковывал мой детский взгляд множеством увлекательных подробностей своего внешнего вида: замысловатой, похожей на вытянутого жука, булавкой на галстуке, крупными и яркими запонками, золотым блеском кольца на пальце и зубов во рту, даже непостижимой ровностью пробора на голове. Было что подвергнуть тщательному разглядыванию и во внешности его Катерины, особенно меня привлекала удивительная, в форме какой-то загогулины челка, словно приклеенная к высокому лбу и делавшая ее похожей на картинку с этикетки на баночке из-под крема, неведомо каким образом оказавшейся среди моих игрушек.

Прием гостей был ответственнейшим актом семейной стратегии мамы и папы, требовавшим сосредоточения духовных и материальных средств. Тут-то и проявлялся во всей своей полноте мамин талант к постановке спектакля на сюжет достигнутой зажиточности, ее способность ловко манипулировать факторами бедности и богатства. В день приема гостей наша каждодневная жизнь, строго выстроенная по правилам советского долженствования и неукоснительного соблюдения соответствия расходов доходам, трещала по швам. К «своим» следовало повернуться запретной стороной: «умением жить», «доставать» дефицит, выделиться из общего ряда. Не исключалось при этом и тайное желание хозяев вызвать у гостей не только чувство праздничного удовольствия, но и естественной зависти. Правда, это касалось скорее тайных мыслей мамы, чем папы, хотя в подготовке к праздничному приему он принимал активное участие.

Во всю длину раздвигался стол. Накрывался белоснежной льняной скатертью. Из стеклянной горки вынималась парадная посуда: кузнецовский фарфор, хрустальные стопочки, серебряные вилки и чайные ложечки. Совместно с папой накануне готовили студень, мама пекла пирог с капустой и пирожки с разной начинкой — и с мясом, и сладкие плюшки. И откуда что бралось! На столе появлялись разнообразнейшие закуски: сыр, и копченая колбаса, и бутерброды с севрюгой и семгой, даже с икрой. Детская надежда на то, что что-нибудь из этих сказочных яств на столе сохранится к концу праздничного пиршества, никогда не оправдывалась, в лучшем случае приходилось довольствоваться «гостинцем» в виде пряника и леденцового петушка на палочке.

Зато, спрятавшись за угол комода, я в полной мере могла насладиться тем концертом, который давали вовсю развеселившиеся гости: слаженно пели хором и «Шумел камыш, деревья гнулись…», и про «Мурку в кожаной тужурке», и про то, как «в степи глухой замерзал ямщик». В этом месте хорового пения я выдавала свое присутствие за комодом горьким всхлипом, что лишь поощряло исполнителей: как и всякие артисты, мои тети и дяди нуждались в зрителе и в восхищении их мастерством. Особенно приветствовались сольные номера. Дуська, т. е. моя мама, пользовалась успехом как исполнительница цыганочки с выходом, у Лидии был богатый репертуар русских и цыганских романсов, но особенный восторг вызывал дуэт Сергея с Катериной, певших и «Ах ты, душечка, красна девица, мы пойдем с тобой, разгуляемся», и «Ах, зачем эта ночь так была хороша».

Веселая гульба достигала предела, когда брались за «лапти, да лапти, да лапти мои; эх, лапти, да лапти, да лапти мои» — и так без конца, а Горка пускался вприсядку…

Как личности все гости были разные: и по внешности, и по характеру, и по имущественному состоянию, но при этом вся мамина родня являла собой нечто единое и нераздельное, представляя собой ту часть мещанско-обывательской городской среды, которую после революции настойчиво переплавляли на советский лад, но которая прочно хранила память о прошлом времени и через десятилетия оставалась верной своим генетическим корням. В этом смысле показательно выглядело положение папы, его место среди них. С одной стороны, они ощущали свое превосходство перед ним как горожане перед выходцем из деревни, с другой — не могли не испытывать комплекс некой неполноценности перед ним как человеком «из рабочих», представителем силы нового общества…

Все это было до войны. Когда началась война, дядя Саша, дядя Жора и дядя Володя ушли на фронт и домой не вернулись. У папы была бронь, у дяди Вити — больное сердце. Мамины сестры Лидия, Мария и Клавдия доживали жизнь вдовами. Марья была бездетной, Лидина Тамарка как-то незаметно подросла и вступила в самостоятельную жизнь, а «непутевая» Клавка стоически тянула лямку многодетной матери. С любимой работы в цирке она ушла в более прибыльное дело торговли на канавинском рынке, разросшемся за годы войны до неохватных размеров. Бабусенька, как могла, помогала младшей дочери в воспитании детей. Из подслушанного ее разговора с мамой я узнала, что Клава была мелким перекупщиком, бравшим на реализацию товар у оптовых перекупщиков сельскохозяйственных продуктов. Ворочая тяжелые мешки с картошкой, луком, морковью, Клавдия скоро надорвалась и, будучи среди сестер младшей, умерла много раньше их.

Одну из девочек, скорее всего «принесенную в подоле», взяла в дом моя мама, родители удочерили ее и воспитывали, как нас с Алей, ни в чем не поступаясь своими педагогическими подходами, но склад характера оказался у Валентины другой и в нашей семье она не прижилась. Училась она с неохотой, читать не любила, зато, словно магнитом, тянула ее к себе улица, влекли дворовые компании, ранняя дружба с мальчиками… Позднее, особенно когда появились собственные дети, я часто думала о ней, задаваясь неразрешимым вопросом о тайнах формирования личности: что же все-таки важнее — природа или воспитание — и каковы истинные связи между педагогической неотступностью и генетической неодолимостью?..

И уже умом много прожившего на свете человека оцениваю по достоинству мудрую дальновидность жизненной стратегии своих родителей, своевременно отпочковавшихся от Канавина, пошедших своим путем и сумевших не противостоять жизненному выбору дочерей, интуитивно почувствовать значение их труда, не создающего никаких материальных ценностей, но от этого не менее необходимого людям. Воспитывая нас, они невидимо, не без влияния с моей и Алиной стороны, воспитывались сами и к концу жизни уже мало соотносились с образом той молодой семейной пары, круг интересов которой не выходил за пределы дворика с козой и курами на улице Карла Радека в поселке им. Володарского.

Загрузка...