НЕТ ЖЕНЩИНЫ ПРЕКРАСНЕЕ Перевод Т. Алеховой

Никогда больше на экране не появлялось столь прелестного личика. Джона Гарриса, ее бывшего импресарио, поднимавшегося на бесшумном лифте на этаж, где в комнате его ждала Дейрдре[34], осаждали воспоминания о той минувшей красоте. Со времени ее гибели при пожаре в театре он ни разу не позволил себе ясно представить знакомый образ — разве что бросится в глаза старая по-лусорванная афиша или мелькнет на телевидении слезливая передача, посвященная ее памяти. Впрочем, теперь пришлось вспомнить поневоле.

Лифт со вздохом остановился, дверца скользнула в сторону. Джон Гаррис медлил. Он понимал, что идти надо, но ноги отказывались его нести. Бесполезно было теперь, после стольких запретов самому себе, вызывать в памяти превозносимое всеми изящество ее великолепного гибкого тела, ее мягкий сипловатый голос с легкой картавинкой, сводивший с ума зрителей многих стран.

Другой такой красавицы больше не встретишь. Конечно, и до нее люди восторгались хорошенькими актрисами, но только Дейрдре смогла стать родной для целого мира. Мало кто из провинциалов вживую видел легендарную Бернар или ту же Джерси Лили. Телекрасотки тоже могли рассчитывать только на тех поклонников, которые хоть иногда появляются на спектаклях. Но вот на телеэкране каждого более-менее цивилизованного жилища засияло лицо Дейрдре — и рамки цивилизации раздвинулись. Ее нежное сипловатое пение достигло тропических дебрей, а томно двигавшаяся в такт ему прелестная фигурка поселилась в кибитках кочевников и палатках полярников. Мир с упоением следил за каждым плавным изгибом ее тела и малейшей модуляцией голоса. Стоило ей улыбнуться, как ее черты озарялись неуловимым сиянием.

Когда она погибла в огне, ее оплакивал весь мир. И для Гарриса она была непоправимо мертва, хотя он представлял, кто ждет его в комнате. В голове у него вертелись строки, некогда обращенные Джеймсом Стивенсом[35] к другой Дейрдре — тоже прекрасной, горячо любимой и за две тысячи лет не стершейся из памяти.

Снова нам сердце сжимает

Скорбная повесть о Дейрдре,

Чьи губы теперь — только тлен.

Нет и не будет женщины в мире

Прекраснее этой;

Ни одной на земле

Столь же прекрасной…

Ерунда, конечно, — одна такая все же нашлась. Хотя, возможно, эта Дейрдре, погибшая всего год назад, не дотягивала до совершенства. Он подумал, что и та, должно быть, тоже, потому что в мире хватает в высшей степени безупречных женщин, но вовсе не о них слагают легенды. Причиной всеобщей любви был внутренний свет, озарявший ее милые несовершенные черты и придававший прелесть лицу. Такого очарования, как у ушедшей Дейрдре, Гаррис больше не встречал ни у одной женщины.

Пусть соберутся мужи горевать сообща;

Никто уже не влюбится в нее,

Возлюбленным не станет,

Не скажет ей…

К чему теперь слова?

И слов таких не сыщешь…

Да, не сыщешь. И все это стало совершенно нестерпимым.

Надавив на звонок, Гаррис внутренне заметался, но дверь немедленно отворилась, и отступать было поздно. Прямо перед ним стоял Мальцер, разглядывая Гарриса сквозь толстые линзы очков. Очевидно, он уже извелся ожиданием. Гаррис даже поразился, заметив, что того трясет. Странно было видеть его таким взволнованным. Гаррис познакомился с ним около года назад, общались они много, и Мальцер, сколько он его помнил, всегда был уверенным в себе и невозмутимым. Гаррису подумалось, что нервная дрожь, возможно, бьет и Дейрдре, но об этом еще рано было загадывать.

— Входите же, входите — нетерпеливо пригласил Мальцер.

Он нервничал без всякого к тому повода. Виной всему годичная работа, осуществлявшаяся в основном в глубокой тайне и полном уединении. Это она вымотала его до предела — и морально, и физически.

— С ней все нормально? — не к месту спросил Гаррис, переступая порог.

— С ней… Да, с ней-то все в порядке.

Мальцер, кусая ноготь большого пальца, покосился на другую дверь — вероятно, ведущую в комнату, где и ждала Дейрдре. Гаррис нетерпеливо направился к этой двери, но Мальцер его остановил:

— Давайте для начала поговорим. Присаживайтесь. Выпьете чего-нибудь?

Гаррис кивнул. Мальцер трясущими руками налил ему из графина. Было ясно, что он дошел до края, и Гаррис вдруг почувствовал холодок сомнения, пробежавший как раз там, где раньше жила необъяснимая уверенность.

— Точно в порядке? — переспросил он, беря стакан.

— Да-да, лучше не бывает. Она так доверчива, что мне становится даже не по себе.

Мальцер осушил стакан, снова наполнил его и только потом уселся.

— Тогда что не так?

— Вроде все так. Хотя… не знаю. Я в сомнениях. Я работал над вашей предстоящей встречей целый год, а сейчас… не уверен, что уже пора. Просто не уверен, и все.

Он изучал Гарриса, и за стеклами очков его глаза казались огромными и расплывчатыми. Это был сухой жилистый человек, похожий на натянутую струну. Темная кожа плотно обтягивала его костистое лицо. Впрочем, сейчас он выглядел еще худощавее, чем год назад, когда познакомился с Гаррисом.

— Мы с ней очень сроднились, — произнес Мальцер. — Меня теперь только она и заботит. Я не могу думать ни о чем, кроме как о своей работе. И мне кажется, что ее рано показывать и вам, и кому бы то ни было.

— Она сама так сказала?

— Я в жизни не встречал женщины доверчивей ее.

Мальцер пригубил из стакана, стуча зубами о край.

Неожиданно он поднял искаженный линзами взгляд и добавил:

— Нынешняя неудача будет означать… скорее всего, полный провал.

Гаррис кивнул. Он подумал о кропотливом годичном труде, предшествовавшем этой встрече, об огромном научном капитале, о бесконечном терпении, о тайном сотрудничестве художников, скульпторов, дизайнеров и ученых и о гении Мальцера, сводившем воедино их усилия, подобно главному дирижеру оркестра.

Ему подумалось, с примесью необъяснимой ревности, о странной близости, холодной и бесстрастной, возникшей за этот год между Мальцером и Дейрдре — более тесной, что когда-либо связывала два человеческих существа. В некотором смысле та Дейрдре, которую предстояло увидеть Гаррису, была Мальцером — точно так же, как и в нем самом он теперь пристрастно выискивал те характерные особенности речи и поведения, которые когда-то были присущи ей. Эти двое вступили в немыслимый союз, какого прежде невозможно было даже вообразить.

— …столько сложностей, — обеспокоенно говорил Мальцер, и в речь его вкрадывались очаровательные ритмические модуляции голоса Дейрдре — та же приятная, мягкая хрипотца, которую Гаррис еще недавно считал навеки утерянной. — Последствия шока, разумеется. Серьезного потрясения. Отсюда — непреодолимый страх огня. Перед тем как что-либо начинать, нужно было его преодолеть, и это нам удалось. Вы войдете и, вероятно, увидите ее сидящей у камина.

Он улыбнулся, заметив изумление Гарриса.

— Нет же, тепла она теперь, конечно, не ощущает, но любит глядеть на пламя. Она прекрасно справилась с этой всепоглощающей фобией.

— А видит она… — замялся Гаррис, — хорошо, как и прежде?

— Отлично, — заверил Мальцер. — Идеальное зрение — не такая уж большая проблема. Подобные эксперименты уже проводились — правда, по другому поводу. Можно даже утверждать, что ее зрение превосходит общепринятый стандарт.

Он досадливо потряс головой.

— Механические нюансы не так важны. К счастью, ее удалось вытащить из огня до того, как пострадал мозг. Шок — вот главная угроза для нервных центров; им-то мы и занялись прежде всего — как только смогли установить связь. Тем не менее с ее стороны тоже потребовалось немало мужества. И силы духа.

Он замолчал, глядя в пустой стакан, затем неожиданно спросил, пряча глаза:

— Гаррис, правильно ли я поступил? Может, пусть бы лучше она умерла?

Тот безнадежно покачал головой: вопрос без ответа тревожил весь мир на протяжении целого года. На эту тему существовало сотни мнений, устных и письменных. Если тело утрачено, правомерно ли поддерживать жизнеспособность мозга? Даже если примерить к нему другое тело, оно будет совершенно непохоже на прежнее.

— Ее нельзя назвать… уродливой, — поспешно продолжил Мальцер, словно опасаясь ответа. — Металл нейтрален. А Дейрдре… вы сами увидите. И оцените, потому что я уже неспособен: я настолько изучил весь механизм, что для меня он — не более чем просто машина. Возможно, слегка нелепая, не знаю. Я часто сожалею, что, когда начался пожар, я оказался рядом, вместе со своими идеями. Или что это произошло именно с Дейрдре, а не с кем-нибудь другим. Она ведь была так прекрасна… Впрочем, как знать: будь на ее месте кто-то другой, вся задумка могла бы окончиться крахом. Дело ведь не только в неповрежденном мозге — дело и в силе воли, и в беспримерной смелости, и в… чем-то еще. У Дейрдре все это есть. Она прежняя. И ее, как и раньше, можно назвать прекрасной. Но я не берусь утверждать, что и другие, кроме меня, заметят ее красоту. Знаете, что она собирается делать?

— Нет. Что же?

— Вернуться на телеэкран.

Гаррис смерил его ошеломленным и недоверчивым взглядом.

— Она все так же красива, — с нажимом повторил Мальцер. — Смелости ей не занимать, и у нее появилась поразительная безмятежность. Она смирилась с неизбежным и забыла прошлое. Приговор публики ее не страшит. А меня страшит, Гаррис. Просто ужасает.

Они молча переглянулись. Мальцер пожал плечами и встал.

— Она там, — указал он стаканом на дверь.

Гаррис обернулся и, не сказав больше ни слова и не дав себе времени передумать, направился к ней.

Комнату заливал мягкий рассеянный свет, источником которого был огонь, потрескивающий в белом изразцовом камине. Гаррис помедлил у открытой двери, ощущая глухие удары сердца, — Дейрдре он пока не видел. Совершенно заурядная комната — светлая, просторная, с неброской мебелью, уставленная цветами, от которых исходит нежный аромат. Дейрдре нигде не было.

Кресло у камина скрипнуло — невидимая за высокой спинкой, Дейрдре переменила позу, затем заговорила. Гаррис с ужасом услышал ровный металлический голос, словно у робота.

— Привет, — произнесла она. А потом засмеялась и поздоровалась снова, уже своим голосом, с той знакомой милой хрипотцой, которую Гаррис и не надеялся услышать.

Он невольно выдохнул ее имя, и образ Дейрдре возник у него перед глазами, словно она, живая, вдруг встала со стула — высокая, золотистая, дивно колеблющаяся от привычки танцевать, с ее прелестным несовершенным лицом, озаренным особым светом, придающим ей очарование. Как все-таки жестока бывает память… А голос, если не считать первой неудачной попытки, просто великолепен.

— Подойди, посмотри на меня, Джон, — позвала она.

Усилием воли он заставил себя сдвинуться с места.

Это одномоментное, столь яркое воспоминание чуть не лишило его с трудом достигнутого самообладания. Подойдя, он приготовился беспристрастно оценить то, что один только Мальцер мог знать до мельчайших подробностей. Никто не взялся бы предугадать, в какую форму должно облечь прекраснейшую женщину планеты — ту, чья красота давно померкла.

Гаррис воображал себе множество вариантов — от скопища грубых цилиндров, нетвердо стоящего на шарнирных конечностях, до просто мозга, плавающего в стеклянной емкости с выходящими из нее трубками. Все эти абсурдные образы, терзавшие его с настойчивостью ночных кошмаров, никуда не годились. Как может металлический остов вместить помимо самого мозга очарование и ум, некогда восхищавшие весь мир? Гаррис обошел кресло и увидел ее.

Человеческий мозг так хитроумно устроен, что иногда дает сбои. Вот и теперь в голове Гарриса всплыли весьма разнородные впечатления. Внезапно ему на ум пришла курьезно составленная фигура, которую он увидел однажды, остановившись у ограды какой-то фермы. На мгновение ему представился до невозможности нескладный, крепко сбитый, но, несомненно, живой представитель человечества, пока более пристальный взгляд не разъял этот образ на отдельные метлы и ведра. То, что глаз согласился принять за человеческое подобие, легковерный мозг щедро наделил всеми необходимыми свойствами.

Так получилось и сейчас, с Дейрдре. Самое первое зрительное впечатление повергло его в шок и вызвало скепсис, поскольку разум недоверчиво констатировал: «Да, это Дейрдре! Она ничуть не изменилась!» Затем план восприятия сместился, и зрение вкупе с разумом, не менее пораженные, заявили: «Нет, не Дейрдре — она не живая. Это просто завитушки из металла, а не Дейрдре…»

Вот этого-то он и боялся. Похоже на то, когда увидишь во сне любимого, но ушедшего навсегда человека и уже легкомысленно уверуешь в его обретение, а когда проснешься, с неопровержимой ясностью вновь осознаешь, что мертвого не вернуть. Дейрдре больше нет, а на цветастой накидке кресла навалены металлические детали.

Механизм плавно и изящно сдвинулся — с той самой негой, которую еще помнил Гаррис. Мягкий хрипловатый голос Дейрдре пропел:

— Это я, дорогой. Это ведь и вправду я.

Так и было. Гаррис стал свидетелем третьего, решающего преображения. Иллюзия застыла и превратилась в факт, в реальность — в Дейрдре.

Не чуя под собой ног, Гаррис обессиленно опустился на стул. Безмолвно и бездумно он глядел на Дейрдре, позволив своим органам чувств воспринимать ее как есть, не пытаясь подобрать увиденному объяснение.

Она не утратила своего золотого сияния. Ее создателям удалось сохранить практически неприкосновенным ощущение света и теплоты, исходящее от ее гладких волос и нежнейшего оттенка кожи. Впрочем, им хватило такта этим ограничиться и не соблазниться попыткой слепить восковую фигуру умершей Дейрдре. «Нет и не будет женщины в мире прекраснее этой… Ни одной на земле столь же прекрасной…»

Лица как такового не было. Голову заменял ровный, изящной формы овал с полумаской в виде месяца, расположенной в области лба, точнее, там, где у человека располагаются глаза, — если бы они были нужны Дейрдре. Просто узкий лунный серп рожками кверху. Он был заполнен чем-то прозрачным, отчего казался выточенным из дымчатого хрусталя, и окрашен аквамарином под цвет глаз Дейрдре. Посредством его она и смотрела на мир: видела с помощью этой маски и скрывалась за ней, как любой человек — за своими органами зрения.

Другие черты лица отсутствовали, и Гаррис, подумав, оценил благоразумие разработчиков ее образа. Оказалось, что подсознательно он опасался увидеть нечто вроде большой марионетки с неуклюжей скрипящей мимикой. Тем не менее глаза, видимо, располагались на обычном для них месте, на прежнем расстоянии друг от друга, чтобы обеспечить ей привычное стереоскопическое зрение. Но Гаррису понравилось, что дизайнеры обошлись без прорезей с втиснутыми в них стеклянными шариками. Глухая маска все же лучше.

Странно, что он совсем позабыл о незащищенном мозге где-то посреди этой груды металла. Маска служила лишь эмблемой скрытой за ней женщины. Она придавала загадочность: неизвестно, с каким выражением смотрит на вас Дейрдре — если вообще смотрит. Многообразие переливов на ее невыразимо подвижном лице было, конечно, недостижимо, но глаза — сами глаза человека — уже таят в себе загадку. У них нет никакого выражения, если не считать положения век, — они черпают оживление в чертах лица. Обычно мы в разговоре глядим в глаза собеседнику, но если он обращается к нам лежа, так что его лицо оказывается для нас перевернутым, мы немедленно переводим взгляд на его рот. Взгляд беспокойно мечется от его губ к глазам, потому что не привык видеть одно вместо другого; глаза важны для него как точка опоры, а не как пресловутое зеркало души. Маска Дейрдре располагалась на нужном уровне: легко было допустить, что она скрывает именно глаза.

Когда Гаррис опомнился от первого впечатления, то заметил, какой красивой формы у нее голова — яйцевидная, золотистая. Дейрдре весьма грациозно повернула шею, и он разглядел едва намеченные дизайнером очертания щек, уходящие под тень маски, словно у настоящего лица. Скулы выступали ровно настолько, чтобы сообщить повороту металлической головы эффект ракурса, придать ей многомерность и подобие выражения, иначе свету, падающему на голый золотой череп, не за что было бы зацепиться. Пока Бранкузи[36] не взялся за образ Дейрдре, ему не удавалось создать ничего столь же простого и изящного. Но выражение ее лица было безвозвратно утрачено: его поглотил дым пожара вместе с милыми, изменчивыми, сияющими чертами, составлявшими суть Дейрдре.

Очертаний тела Гаррис не рассмотрел: их скрывала одежда. Впрочем, дизайнеры осознали неуместность попытки нарядить ее так же, как и во времена былой славы; мягкие складки бесцеремонно напомнили бы всем, что под ними — металлическая конструкция, которую абсурдно прикрывать какой-либо тканью. И все же неприкрытая, подумалось ему, Дейрдре казалась бы раздетой, тем более что ее новое тело напоминало человеческое, без механически-угловатых выступов. Художник разрешил этот парадокс, одев ее в платье из тончайшей металлической сетки. Оно ниспадало с приятной округлости плеч прямыми струящимися складками наподобие хламид у древних греков — легкое, но достаточно весомое, чтобы не слишком вызывающе облегать контуры скрытого под ними металлического тела. Руки остались обнаженными, равно как и щиколотки ног.

Изобретая суставы для Дейрдре, Мальцер сотворил настоящее инженерное чудо, хотя взгляд немедленно оценивал и художественность исполнения, и понимание задачи. Металлические руки отсвечивали светлой позолотой. Они ровно и постепенно утончались от плеч к кистям и гнулись по всей длине, поскольку состояли из разной величины браслетов, выходящих один из другого, пока не разрешались миниатюрными круглыми запястьями. Кисти были едва отличимы от человеческих; их искусно выточенные, мельчайшие трубчатые секции двигались с почти природной гибкостью. Пальцы у основания были толще обычного, а их конусообразные кончики длиннее. Стопы под расширяющимися вверх браслетами щиколоток тоже были смоделированы по образцу человеческих ног. Искусно подогнанные скользящие сегменты имитировали свод и пятку, а подвижная передняя часть ступни наводила на мысль о солеретах[37] средневековых доспехов. Дейрдре и сама напоминала рыцаря в латах — на руках и ногах панцирь, лицо якобы скрыто шлемом с прозрачным забралом, и кольчуга поверх мнимого туловища. Но ни одному из средневековых латников не была доступна ее легкость движений, и никто из них не мог бы похвалиться столь нечеловечески изящным телосложением — разве что витязь из иного мира или придворный Оберона обладали подобной утонченностью.

Гарриса удивили ее миниатюрные и изысканные пропорции: он ожидал увидеть неповоротливую махину вроде индустриальных роботов-автоматов. Впрочем, он тут же сообразил, что для механического мозга, управляющего их действиями, требуется куда больше места, а на мыслительных операциях Дейрдре по-прежнему лежал отпечаток непревзойденного, недоступного человечеству мастерства творца. Да, тело было сработано из металла, и весьма непритязательно, хотя он пока не знал, почему создатели выбрали именно этот образ.

Гаррис не помнил, сколько он так просидел, глядя на фигуру, расположившуюся в мягком кресле. Она не утратила прелести и, по сути, осталась все той же Дейрдре. Рассматривая ее, он наконец решился прогнать застывшую на лице настороженность. Не было смысла скрывать от нее свои чувства.

Дейрдре чуть сместилась, оперлась на подушки. Ее удлиненные руки двигались с нечеловеческой гибкостью. И если само по себе ее новое тело не вызвало у Гарриса отторжения, то эта чужеродная пластика неприятно резанула глаз, и его лицо снова окаменело. Ему показалось, что она пристально разглядывает его из-под маски.

Она медленно поднялась — очень плавно, по-змеино-му, как если бы ее тело под кольчужной сеткой состояло из таких же смыкающихся деталей, что и конечности. Гаррис ожидал и опасался неповоротливости негнущихся сочленений и никак не мог предполагать легкости движений, превосходящей естественную. Дейрдре спокойно встала и подождала, пока расправятся тяжелые сетчатые складки одежды. Кольчуга едва слышно звякнула, словно колокольчик в отдалении, и распределилась вокруг ее тела бледно-золотистыми застывшими струями.

Гаррис машинально поднялся вслед за ней. Теперь они стояли лицом к лицу, глядя друг на друга. Дейрдре никогда не сохраняла полную неподвижность — вот и сейчас она слегка покачивалась: неистребимая жизненная сила по-прежнему струилась в ее мозгу, как некогда в живом теле; вялое оцепенение было по-прежнему ей чуждо. Легкие телодвижения сообщались золотистому сетчатому платью, и оно поблескивало в лучах каминного огня. Затем она слегка склонила ровную овальную головку и рассмеялась — все тем же тихим, грудным, задушевным смехом, что и при жизни. Каждое движение, поворот, наклон так напоминали настоящую Дейрдре, что разум Гарриса вновь поддался этой всепоглощающей иллюзии. Несомненно, перед ним стояла женщина из плоти и крови — невредимая, словно восставшая из огня птица-феникс.

— Ну что, Джон, — весело обратилась она к нему мягким хрипловатым голосом, — я ли это?

Она и сама знала ответ, поэтому могла позволить себе лишнюю нотку самоуверенности.

— Потрясение постепенно забудется, вот увидишь. Со временем станет гораздо легче. Я уже почти освоилась. Правда?

Она повернулась и непринужденно прошлась по комнате прежней танцующей походкой, пока не оказалась у противоположной Зеркальной стены. Он снова стал свидетелем того, как она прихорашивается: Дейрдре пригладила гибкими металлическими руками складки кольчуги, повертелась, оглядывая себя сзади через плечо. От удачно выполненного арабеска[38] складки ее тяжелой одежды заволновались, зазвенели…

Колени у Гарриса подогнулись, и он снова опустился на стул. То ли потрясение, то ли облегчение вконец лишили его сил, тогда как сама Дейрдре казалась спокойной и уверенной.

— Произошло чудо, — убежденно заявил он. — Это же ты. Но я пока не знаю, как…

Он имел в виду «без лица и тела», но предпочел не договаривать. Дейрдре ухватила мысль Гарриса и закончила ее, не подозревая, что отвечает на его невысказанный вопрос.

— Все дело в движении, — сказала она, все еще выгибаясь перед зеркалом и любуясь собой. — Смотри.

Легко и пружинисто привстав на носки, она совершила перед ним цепочку стремительных па, закончившуюся восхитительным пируэтом.

— К такому выводу мы с Мальцером пришли, когда я немного научилась усмирять свои эмоции.

Мрачные воспоминания на мгновение отразились в ее голосе, но она тут же овладела собой:

— Все это далось нелегко, зато было интересно! Джон, ты даже не представляешь, насколько это увлекательно! Мы решили, что надо придумать некое факсимиле моего прежнего образа, но построить его на совершенно иной основе. А ведь манера двигаться — второй после внешнего сходства компонент узнавания.

Легко ступая по ковру, она подошла к окну и остановилась, склонив голову. Свет сиял на ее ровном лице, огибая едва заметные очертания скул.

— К счастью, — весело продолжила Дейрдре, — я никогда не была красавицей. Впечатление достигалось за счет… не знаю — живости, наверное, и хорошей координации. Годы и годы тренировки — и все это заключено здесь, — она легонько постучала золотистыми костяшками пальцев по голове, и металл нежно зазвенел, — запечатлено в моем мозгу в виде набора схем движения. Короче, это тело — он сказал тебе? — работает исключительно за счет мозга. Электромагнитные потоки текут от одного браслета к другому, вот так. — Она повела неимоверно гибкой рукой, имитируя течение струящейся жидкости. — Эти магнитные поля у меня вместо мышц: только они скрепляют меня в единое целое, и больше ничего! Если бы на моем месте был кто-то другой, привыкший двигаться иначе, то и сами конечности изгибались бы иначе, повинуясь импульсам чужого мозга. И у меня впечатление, что я сейчас делаю то же самое, что обычно. Те же импульсы, что раньше подавались к мышцам, теперь распределяются здесь.

Она протянула к нему трепещущие, змеящиеся руки, как в камбоджийском танце, и так заливисто рассмеялась, с такой чистосердечной радостью, что Гаррису снова невольно померещилась знакомая улыбка, поблескивающая белизной зубов.

— Все выходит абсолютно непроизвольно, — заверила она. — Поначалу пришлось много тренироваться — не без этого, — но теперь даже мою подпись не отличить от прежней: я научилась в точности ее воспроизводить.

Она снова волнообразным жестом изогнула перед ним руки и фыркнула от смеха.

— Но голос, — вдруг не к месту возразил Гаррис, — голос-то твой, Дейрдре.

— Голос — не более чем удачная конструкция связок плюс контроль за дыханием, дорогой мой Джонни!

По крайней мере, так убеждал меня год назад профессор Мальцер, и у меня нет причин ему не доверять!

Она снова захохотала. Она вообще многовато смеялась; ему хорошо помнились эти приступы веселья, почти истерического возбуждения. Впрочем, если женщине позволено иногда впасть в истерику, то Дейрдре сейчас — и подавно.

Отсмеявшись, она живо подхватила нить беседы:

— Он говорит, что контроль за голосом практически полностью зависит от умения слышать произносимое — разумеется, при наличии исправного механизма. Вот почему у глухих, у которых связки в полном порядке, голос меняется до неузнаваемости, а со временем вообще утрачивает модуляции. К счастью, как видишь, я не глухая!

Дейрдре закружилась вокруг Гарриса, звеня блестящими складками платья, и бесподобно пропела гамму. Дойдя до верхней ноты, она так же правильно и постепенно понизила голос — словно ручеек сбежал по камушкам. Гаррис не успел зааплодировать, как Дейрдре продолжила:

— Ты убедился — все очень просто. От профессора потребовалось лишь немного изобретательности, чтобы подстроить механизм под меня. Вначале он разработал новую модель забытого синтезатора речи — ты, вероятно, слышал о таких. В исходном виде они были очень громоздки. Ты имеешь представление, как они работают? Речь разбивается на ряд элементарных звуков, а потом на клавиатуре из них набираются различные комбинации. Думаю, что изначальными звуками служили различные шумы, типа шипения или шиканья, но мы добились плавности и в конце концов составили обычный произносительный ряд. Теперь мне остается только мысленно нажимать на клавиши моей, э-э, акустической системы — так, кажется, это называется. Конечно, в действительности все не так примитивно, но я уже делаю это бессознательно. Я разговариваю и автоматически подгоняю речь под услышанное. Если бы на моем месте — вот здесь — оказался ты, то поступал бы точно так же, то есть те же самые клавиатура и диафрагма воспроизводили бы уже твой голос. Все зависит от мыслительных образцов, которые передаются телу или, теперь, механизму. От мозга исходят сильнейшие импульсы, которые потом поступают куда требуется: сюда или вот сюда…

Дейрдре коснулась кольчужного платья в нескольких местах, затем смолкла и посмотрела в окно. Подойдя к камину, она снова устроилась в своем мягком кресле. Ее металлическое лицо было обращено к Гаррису; сквозь аквамариновую маску он чувствовал на себе ее испытующий взгляд.

— Как-то… странно ощущать себя в этом… в этой… вместо своего тела, — призналась она. — Но не настолько непривычно, как ты, возможно, себе воображаешь. Я много размышляла — на это у меня было предостаточно времени — и пришла к выводу, что человеческое «я» обладает громадной мощью. Я вовсе не собираюсь утверждать, что это некая мистическая сила или что она может подгонять под себя механизмы, но все-таки она существует. Она проникает и в неодушевленные предметы, и тогда у них тоже появляется частичка индивидуальности. Например, люди накладывают отпечаток на свое жилище — я не раз в этом убеждалась. Даже в отсутствие хозяина в комнате будто витает его дух. Это происходит не только с домами, но и с вещами, особенно, как мне кажется, с теми, от которых зависит жизнь и безопасность человека. Возьмем корабли — у каждого из них свой характер. А самолеты — военные пилоты часто рассказывают о том, как их машина была повреждена столь серьезно, что не должна была держаться в воздухе, но тем не менее боролась за жизнь наравне с экипажем. Даже у оружия есть свое лицо. И летчик, и матрос обращаются к самолету или кораблю как к человеку, так же как и солдат к своей винтовке, потому что они вверяют им свою жизнь. Сложный механизм со множеством подвижных частей создает имитацию жизнедеятельности и заимствует у своего хозяина не саму жизнь, конечно, но часть его личности. Не могу объяснить точнее. Может быть, металл поглощает расходящиеся от мозга электрические импульсы — особенно в минуты крайнего напряжения.

Так вот, со временем меня посетила мысль, что мое новое тело должно подчиняться мне не менее охотно, чем самолет или корабль, — не говоря уж о том, что все его «мышцы» полностью контролируются мозгом. Я уверена, что люди, изобретающие различные механизмы, чувствуют с ними некое сродство. Они придумывают их у себя в голове, вынашивают замысел, и это можно сравнить с зачатием и беременностью. Плоды их труда похожи на своих создателей, а также на тех, кто умеет с этими механизмами управляться и работает с ними.

Она смущенно поерзала и гибкой рукой провела по бедру, обтянутому металлической сеткой.

— Ну вот, это я, — продолжила она. — Из металла — но все же я. Чем дольше я живу в нем, тем больше к нему привыкаю. Это и мой дом, и механизм, от которого зависит моя жизнь, — только мне оно гораздо ближе, чем любой дом или машина для человека. Знаешь, иногда я задаю себе вопрос: придет ли такое время, когда я забуду о старом теле — каково оно на ощупь — и прикосновения к металлу будут для меня столь же привычны?..

Гаррис не отвечал. Он сидел неподвижно, изучая ее бесстрастное лицо. Дейрдре заговорила вновь, и голос ее теперь звучал так мягко и задушевно, что, несмотря на отсутствие глаз, Гаррису невольно представился ее теплый внимательный взгляд.

— Скажу больше, Джон, — продолжала она, — я не собираюсь жить вечно. Возможно, меня не все поймут, но это так. Знаешь, какая мысль была самой ужасной после того, как я поняла… как я вновь пришла в себя? Что я буду вечно жить в чужом теле, увижу старость и кончину всех моих друзей и ничего не смогу поделать… Но Мальцер предположил, что мой мозг будет стареть естественным путем — правда, на моей внешности старость никак не скажется! — а когда он износится и остановится, вместе с ним откажет и мое тело. Магнитные поля, отвечающие за мою форму и движение, умрут вместе с мозгом, и от меня останется только… кучка разрозненных браслетов. Если их собрать снова, это буду уже не я. — Она запнулась, но закончила: — Так будет лучше, Джон.

Гаррис почувствовал, что она ловит его взгляд. Он мог объяснить себе ее мрачноватую решимость. Ни у него, ни у нее не находилось для этого нужных слов, но он понимал Дейрдре. Она заранее приговорила себя к смерти, несмотря на бессмертие тела. Она не желала отрезать себя от остального человечества в неотъемлемой составляющей его жизни — бренности бытия. Раз уж у всех людей вместо стальных мышц — обычная плоть, то и Дейрдре должна прекратить существование; в своем нечеловеческом облике рыцаря короля Оберона она по-прежнему разделяла с людьми их страхи и надежды. Ему подумалось, что и в смерти она останется неповторимой — распадется на звенящие кольца и браслеты, — и даже позавидовал такой совершенной и прекрасной кончине. Но ведь рано или поздно всем нам предстоит воссоединиться с остальным человечеством, поэтому она правильно рассудила, что ее затворничество в металле не более чем временное.

(Это если предположить, что мозг, заключенный в металл, с течением времени не потеряет врожденных, свойственных человеку особенностей. Жилец накладывает на свой дом определенный отпечаток, но и дом тоже неприметно влияет на эго обитателя. Однако ни Гаррису, ни Дейрдре в тот момент это в голову не приходило.)

Дейрдре, обдумывая сказанное, некоторое время сидела молча, затем, изогнувшись, встала, и ее платье звякнуло о лодыжки. Она снова безошибочно пропела восходящую и нисходящую гамму — тем же, некогда столь прославленным, мягким голосом.

— Я возвращаюсь на сцену, Джон, — кротко сказала она. — Петь я не разучилась, танцевать тоже. По сути, я ничуть не изменилась, и я не могу представить для себя другого занятия на оставшуюся жизнь.

Гаррис слегка замялся:

— Но как отнесутся к этому зрители, Дейрдре? Все же…

— Они меня поймут, — заверила она. — Сначала, возможно, они увидят во мне лишь посмешище, но потом убедятся, что я — Дейрдре, и будут приходить снова и снова, как и прежде. Вот увидишь, дорогой.

Гаррис слушал ее, и его все сильнее охватывали сомнения — те же, что мучили Мальцера. Она столь царственно легковерна, а ведь разочарование для нее — для того, что от нее осталось, — равносильно смертельному удару… В эти дни она крайне уязвима. Остались лишь тепло и сияние, исходящие от заключенного в металл разума — силы, преодолевающей механистичность стального тела и сообщающей ему призрак былой прелести. Эта наивная самоуверенность светилась в новом облике Дейрдре, но ее мозг все же не утратил благоразумия. Она уже пережила не один ужасный стресс, измерила неведомые глубины отчаяния и нового самоосознания — такие, что другим даже не снились. К тому же, кто, кроме Лазаря, восставал из мертвых?

Что будет, если люди не поймут такой красоты? Если они осмеют ее, или станут жалеть, или придут поглазеть на шарнирного уродца, на марионетку, вместо того чтобы, как и прежде, восхищаться прекрасной Дейрдре?

Гаррис опасался, что именно так и случится. Он слишком хорошо знал ее в облике из плоти и крови, чтобы нынешний металлический образ мог повредить его объективности. Любое изменение тона живо вызывало в памяти лицо, вспыхивающее мимолетной красотой, успевающей за голосом. Для Гарриса Дейрдре осталась прежней, потому что за столько лет он изучил ее поведение и привычки во всех подробностях.

Но люди, знакомые с ней лишь поверхностно или впервые встретившие ее именно в таком облике, — кого увидят они? Робота? Или все же красоту и грацию, скрытые в металле? Этого Гаррис не мог предсказать. Он ясно представлял, какой она сама сейчас видит себя, но для него она была неразрывно связана с прошлым — вне металлического облика. Гаррис понимал, чего боится Мальцер, поскольку ослепление профессора относительно Дейрдре являло другую крайность: он не был с ней знаком до трагедии и не мог непредвзято оценивать то, что являлось теперь механизмом, набором металлических деталей. Он видел в ней прежде всего робота, созданного посредством его гения и мастерства, — да, непостижимо оживленного работой мозга Дейрдре, но по всем внешним признакам остающегося просто машиной. Мальцер так долго разрабатывал каждую мельчайшую ее деталь, так хорошо разбирался во всех сочленениях этого сложного механизма, что перестал видеть целое. Разумеется, он просмотрел массу фильмов с ее участием, чтобы лучше изучить ее внешность и добиться максимального сходства с оригиналом, но его произведение было лишь весьма точной копией. Он слишком приблизился к Дейрдре, чтобы рассмотреть ее. А Гаррис, как ни странно, был слишком от нее далек. Непобедимая Дейрдре источала живое сияние даже сквозь металл, и он не мог справиться с иллюзией и не смешивать эти два облика.

И все-таки, как ее примет публика? Какой приговор она вынесет, к какой крайности окажется ближе? Но сама Дейрдре давно все решила.

— Я ничуть не боюсь, — спокойно произнесла она и вытянула руки к огню, любуясь золотыми бликами на сверкающих металлических гранях. — Я ведь все та же. И мне всегда удавалось… м-м, подчинить себе зрителей. Каждый артист должен это чувствовать. Моя публика верна мне. Я ее не разочарую — наоборот, теперь я смогу предложить ей даже большее разнообразие и глубину восприятия. Вот, например… — Она пошевелилась, и по ее телу прокатилась текучая волна, отражавшая ее воодушевление. — Тебе ведь известен принцип арабеска? Достижение наибольшего расстояния между кончиками пальцев руки и ноги при идеальном изгибе по всей длине тела, причем другие рука и нога должны служить противовесом. Так вот, посмотри сюда: у меня теперь нет суставов, и я при желании могу изобразить какой угодно изгиб. Мое тело способно на такое, что я даже могу дать начало совершенно новой хореографии. Разумеется, я не отважусь теперь на кое-какие прежние приемы — например, не встану на пуанты, — зато новые достижения с избытком покроют эти упущения. Я уже занимаюсь. Знаешь, я ведь теперь могу без устали прокрутить сто фуэте. Думаю, что не стоит на этом останавливаться, и даже тысяча для меня — не предел.

Огненные блики плясали на ее руках. Дейрдре слегка повела плечами, и ее платье мелодично зазвенело.

— Я уже придумала себе новый танец, — сообщила она. — Хореограф из меня пока неважный, но просто не терпелось попробовать. Может быть, потом мной заинтересуются такие авторитеты, как Масанчин или Фокилев, и разработают что-нибудь специально для меня — систему движений, основанную на новой технике. Музыка тоже должна в корне отличаться… Возможности попросту неисчерпаемы! Диапазон моего голоса расширился, звук стал громче. Хорошо, что я не актриса: глупо пытаться играть Камиллу и Джульетту с обычной труппой. Хотя и это я смогла бы. — Она повернулась к Гаррису и посмотрела на него сквозь стеклянную маску. — Правда, смогла бы, но в этом нет смысла: есть масса других вариантов. О, мне не о чем беспокоиться!

— Зато Мальцеру есть о чем, — напомнил Гаррис.

Она стремительно повернулась, зазвенев кольчужным платьем, и в ее голосе появились знакомые капризные нотки. Прежде в таких случаях Дейрдре морщила лоб и склоняла голову набок. Вот и теперь она наклонила голову, и Гаррису показалось, что он видит ее нахмуренный лоб так же ясно, как если бы ее лицо по-прежнему покрывала плоть.

— Я знаю. Я волнуюсь за него, Джон. Он столько работал ради меня. У него депрессия — скорее всего, от переутомления. И я знаю, о чем он думает: он боится, что все остальные увидят во мне то же, что и он, — машину из металла. Он достиг того, что никому до него еще не удавалось: он ведь почти что Господь Бог. — В ее тоне промелькнула игривость. — Думаю, для Бога мы все — не более чем скопище клеток и корпускул. Но Мальцеру недостает божественной беспристрастности.

— Конечно, он видит тебя иначе, чем я, — с трудом подбирая слова, начал Гаррис. — Может быть, ты согласишься… отложить на время свой дебют — чтобы дать ему передышку? Вы с ним чуть ли не срослись. Ты не представляешь, как мало его отделяет сейчас от полного упадка сил. Я был просто в ужасе, когда увидел его.

— Нет, — покачала Дейрдре золотистой головой, — может, он и недалек от срыва, но лучшее лекарство от этого — действие. Он считает, что мне нужно удалиться от мира, не показываться на людях. Навсегда, Джон. Он запретил бы видеться со мной кому бы то ни было, кроме горстки старых приятелей, которые еще помнят меня прежней, — то есть тех, кто, по его мнению, сочувствует мне.

Она расхохоталась. Этот всплеск веселья в сочетании с лишенным выражения гладким лицом выглядел более чем странно. Гарриса вновь охватил приступ паники при мысли, какова должна быть реакция неподготовленной публики на такой смех.

— Я не нуждаюсь в сочувствии, — возразила Дейрдре на его невысказанные сомнения. — И со стороны Мальцера жестоко держать меня взаперти. Я знаю, сколько ему пришлось работать. Он сам довел себя до ручки. Но все труды окажутся напрасны, если я буду скрываться от мира. Ты не представляешь, Джон, какая прорва таланта и мастерства в меня вложена! Ведь с самого начала мы старались воссоздать утраченное и этим доказать, что ни красота, ни дарование не обречены на гибель со смертью тела. Наши усилия послужат не только мне одной, мало ли происходит с людьми травм, прежде несовместимых с жизнью. Отныне им больше не придется из-за этого страдать. Мальцер сделал человечеству и мне лично бесценный подарок. Джон, он истинный гуманист, как большинство великих. Он бы никогда не обрек себя на целый год каторжной работы, если бы она касалась всего лишь одного человека. Нет, он видел за моей спиной тысячи таких же обреченных, и я не позволю ему погубить результаты своего труда из-за того, что ему боязно выставлять их на всеобщее обозрение. Все величие его победы обратится в ничто, если я не сделаю решительного шага. Мне кажется, что, если я соглашусь на бездействие, его ждет еще худший и окончательный крах, чем если моя попытка потерпит неудачу.

Гаррис сидел молча: ему нечего было возразить. Он надеялся, что она не прочла на его лице мимолетный укол щемящей ревности, и ему пришлось снова напомнить себе, что необходимость связала этих двух людей узами более тесными, чем даже брак. Любая его реакция будет не менее предвзятой, чем у Мальцера, — и по тем же самым, и по совсем другим причинам. Единственное отличие состоит в том, что у него пока свежий взгляд на проблему, тогда как Мальцера гнетет год тяжелейшей работы, истощившей его физически и духовно.

— Что же ты собираешься делать? — спросил Гаррис.

Дейрдре слушала его, стоя у камина, ее тело едва заметно колыхалось, отчего на ее золотистом теле искрились блики. Со змеиной гибкостью она повернулась и опустилась в свое мягкое кресло. Гаррису пришло на ум, что она сверхчеловечески грациозна, — и это пугало его не меньше, чем механистичность, которую он ожидал увидеть.

— Я уже договорилась о концерте, — объявила Дейрдре.

В ее дрогнувшем голосе Гаррису послышалась знакомая смесь вызова и предвкушения. Он даже подскочил на стуле:

— Как? Где? Но ведь об этом еще не объявлено? Я ничего не знал…

— Ну же, успокойся, Джонни, — улыбнулась ему Дейрдре. — Ты будешь, как и прежде, вести все мои дела, как только я вернусь к работе, — если ты, конечно, не против. Но этот концерт — моя проба. Это сюрприз. Я хочу, чтобы получился сюрприз.

Она поудобнее устроилась на подушках.

— Мне всегда удавалось скорее чувствовать, нежели просчитывать психологию зрителей, и сейчас, мне кажется, без этого не обойтись. Все-таки случай уникальный, беспрецедентный. Положусь на собственную интуицию.

— Ты хочешь сказать, что приготовила абсолютный сюрприз?

— Надеюсь, что да. Не хочу, чтобы зрители судили обо мне предвзято. Я хочу, чтобы они сначала увидели меня нынешнюю, а потом уже узнали, кто перед ними. Пусть они поймут, что я по-прежнему способна давать достойные выступления, прежде чем вспомнят меня бывшую и сравнят с настоящей. Мне не нужно, чтобы они пришли поплакать над моими увечьями — которых нет! — или просто из нездорового любопытства. Я выйду в эфир из «Телео сити» после восьмичасовой программы о будущем. Просто исполню один номер в концерте. Договоренность уже есть. Разумеется, они дадут рекламу, представят меня «гвоздем программы», но сохранят мое инкогнито до самого конца выступления — если только публика не узнает меня раньше.

— Публика?

— Да-да. Разве ты забыл, что концерты в «Телео сити» не только транслируются — на них до сих пор приходят люди? Именно поэтому я и хочу там дебютировать. Мне всегда лучше удавалась запись, если в студии сидели живые зрители, — тогда я могла наблюдать за их реакцией. Думаю, как и любому артисту. Так или иначе, все уже решено.

— А Мальцер знает?

Она смущенно поежилась:

— Еще нет.

— Но разве не стоит спросить его мнения? То есть…

— Джон, послушай! Вы с Мальцером оба должны выкинуть из головы мысль, будто я — его собственность. Сойдемся на том, что он был для меня вроде доктора на протяжении долгой болезни, но если я захочу, я всегда могу отказаться от его услуг. В случае возникновения формальных разногласий он, вероятно, может претендовать на очень крупную сумму — учитывая труд, вложенный в мое новое тело. Само тело в какой-то мере — его произведение, но не собственность! Ни на него, ни на меня он прав не имеет. Не представляю, какое заключение вынес бы по этому делу суд: здесь все тот же беспрецедентный случай. Тело — это его творение, а мозг, скрепляющий воедино бездушную груду металлических браслетов, — мой, и Мальцер не может удерживать меня против моей воли, как бы ему ни хотелось. Ни по закону, ни…

Она вдруг замялась и отвела взгляд. Впервые Гаррис заметил, что Дейрдре что-то утаивает, и не нашел этому объяснения.

— В любом случае, — продолжала она, — до такого не дойдет. За последний год мы с Мальцером очень сроднились, и по принципиальным вопросам разногласий быть не может. В глубине души он осознает мою правоту и не станет чинить мне препятствий. И его труд нельзя будет считать законченным, пока я не исполню своего предназначения. А я отступать не собираюсь.

В ее дружелюбном тоне промелькнула неприметная дрожь, совершенно Дейрдре не свойственная. Гаррису она запала в память, и он решил подумать об этом на досуге, а пока что просто согласился:

— Хорошо. Наверное, ты права. Когда же выступление?

Она повернула голову таким образом, что стеклянная маска, служащая ей органом зрения, посмотрела на него будто бы искоса, и золотое ровное лицо с едва намеченными скулами от этого приобрело заговорщицкое выражение.

— Сегодня вечером, — ответила Дейрдре.

Мальцер никак не мог набрать на диске номер, так тряслись его исхудавшие руки. После двух попыток он нервно рассмеялся и дернул плечом в сторону Гарриса.

— Попробуйте вы, — попросил он.

Тот посмотрел на часы:

— Еще рано. Ее номер только через полчаса.

Мальцер нетерпеливо дернул рукой:

— Ну, давайте же, скорее!

Гаррис равнодушно пожал плечами и начал крутить диск. Наклонный экран над ними заполнили помехи звука и изображения, затем перед глазами возникла мрачная средневековая зала, сводчатая, просторная, по которой передвигались люди в красочных одеждах, напоминающие подземных гномов. В пьесе фигурировала Мария Шотландская, поэтому театральные костюмы создавали иллюзию елизаветинской эпохи; но, поскольку любой исторический период приходится передавать сообразно бытующей моде, Елизавета, вероятно, поразилась бы, увидев прически актрис. Что до обуви, то она была уже сущим анахронизмом.

Зала пропала из виду, и на экран наплыл чей-то крупный план. Лицо исполнительницы роли Марии Стюарт обдало Гарриса и Мальцера роскошной, чувственной красотой, богато оттененной облаком усеянной жемчугами прически. Профессор застонал.

— И ей предстоит соперничать с этой… — сдавленно произнес он.

— Думаете, не сможет?

Мальцер в сердцах шлепнул ладонями по подлокотникам. Он, видимо, только сейчас заметил, как сильно дрожат у него руки, потому что пробормотал: «Как трясутся! Ни молоток, ни пилу мне доверять нельзя». Попеняв таким образом самому себе, вслух он рассерженно выкрикнул:

— Конечно, не сможет! Она больше не женщина, а бесполое существо. Она пока этого не осознала, но скоро ей это предстоит!

Гаррис изумленно уставился на Мальцера. Подобная мысль еще ни разу не посещала его — настолько образ прежней Дейрдре перекрывал нынешний.

— Она теперь — просто абстракция, — продолжил Мальцер, злобно выстукивая дробь на ручке кресла. — Не знаю, как на ней это отразится, но равнодушной точно не оставит. Помните Абеляр? У нее пропало все, чего ждала от нее публика, и она это восприняла слишком близко к сердцу. Потом…

Лицо у него передернулось, и он смолк.

— У нее не все пропало, — возразил Гаррис. — Она поет и танцует так же хорошо, как и прежде, — и даже лучше. Она не утратила грации и обаяния, и…

— Да, но откуда берутся и грация, и обаяние? Вовсе не из удержанных памятью шаблонов — нет! Из человеческого общения, из всех тех контактов, что стимулируют чувственные натуры к творчеству. А Дейрдре лишилась трех из пяти органов чувств. Она может лишь видеть и слышать. Один из сильнейших стимулов для женщин ее типа — постоянное соперничество. Вы и сами знаете, как она оживлялась, когда в комнату входил мужчина. Все это пропало, а без этого ей нельзя. Помните, как ее возбуждал алкоголь? Теперь и он ей недоступен. Ей не оценить вкуса блюда или напитка, даже возникни у нее такое желание. Духи, аромат цветов, любые запахи больше ничего для нее не значат. Тактильные ощущения ей недоступны. Дейрдре привыкла жить в роскоши, потому что роскошь — тоже стимул, но теперь все утрачено. Она лишена всех физических контактов!

Мальцер невидяще скосил глаза на экран, и его исхудавшее лицо застыло. Казалось, что за последний год его голова лишилась остатков плоти, превратившись в голый череп, и Гаррис почти ревниво отметил, что профессор даже в своей худобе все больше уподобляется металлической Дейрдре.

— Зрение, — говорил тем временем Мальцер, — самое развитое из механизмов восприятия. И самое позднее. Другие органы чувств более тесно связывают нас с основами жизни; мне кажется, что они гораздо острее, чем мы можем представить. То, что мы воспринимаем через вкус, обоняние и осязание, действует на нас напрямую, без окольных путей осознания. Замечали ли вы, что вкус и запах часто вызывают у нас неуловимые оттенки воспоминаний, а мы потом гадаем, откуда они взялись? Эти изначальные ощущения объединяют нас с природой и всем человечеством. Дейрдре черпала из них жизненную силу, сама того не замечая. Зрение по сравнению с другими чувствами — всего лишь холодное, рассудочное оценивание, но теперь ей придется опираться только на него. Она больше не человек, и, по моему мнению, все, что в ней осталось от человека, понемногу истощится — и безвозвратно. Абеляр можно считать ее прототипом, но потери Дейрдре невосполнимы.

— Да, она не человек, — задумчиво согласился Гаррис. — Но ведь и не робот. Она — нечто среднее, и, я думаю, ошибочно сейчас строить предположения, что из всего этого выйдет.

— Мне нет нужды предполагать, — мрачно заметил Мальцер. — Я и так знаю. Ей было лучше умереть. Я навредил ей в тысячу раз больше, чем любой пожар. Я не должен был препятствовать ее смерти.

— Давайте подождем, — предложил Гаррис, — и посмотрим. Уверен, вы ошибаетесь.

Тем временем на телеэкране Мария Шотландская взбиралась на эшафот навстречу своей гибели. Традиционное алое платье мягко облегало изгибы юного тела — столь же анахроничные, сколь и туфли-лодочки актрисы: всем, кроме драматургов, известно, что королева встретила кончину в весьма зрелом возрасте. Новомодная же Мария грациозно опустилась на колени перед плахой и склонила голову, перекинув набок длинные волосы. Мальцер с каменным лицом разглядывал актрису.

— Напрасно я дал свое согласие, — пробормотал он. — Нельзя было ей позволять…

— Вы всерьез считаете, что надо было воспрепятствовать? — вяло спросил его Гаррис.

Тот помолчал, потом замотал головой:

— Нет. Видимо, нет. Просто я думаю, что если бы мы чуть-чуть подождали, поработали бы подольше, то ей было бы легче… Но все-таки нет — рано или поздно ей придется показаться на люди в таком виде.

Мальцер резко встал, опрокинув стул:

— Если бы только она не была такой… хрупкой. Она даже не представляет, сколь ненадежно ее психическое равновесие. Мы дали ей все, что могли; и художники, и дизайнеры, и я сам отдали ей все силы — но даже наши старания не смогли избавить ее от прискорбной неполноценности. Она так и останется не более чем абстракцией и… изгоем, отрезанным от мира барьерами, которые никогда еще не вставали ни перед одним человеком. Когда-нибудь она сама это осознает, и тогда…

Стиснув ладони, Мальцер начал расхаживать туда-сюда быстрыми, неверными шагами. Лицо его искажал легкий тик, то натягивая, то отпуская одно веко. Гаррис понял, что профессор вот-вот сорвется.

— Вы хоть представляете, каково это? — рявкнул вдруг Мальцер. — Быть запертой в металлическую оболочку и лишиться поступления любой информации, кроме той, что просачивается через зрение и слух? Дейрдре и так достаточно натерпелась. А когда на нее свалится еще и это испытание…

— Хватит, — резко оборвал его Гаррис. — Если вы доведете себя до нервного срыва, то этим нисколько ей не поможете. Смотрите — представление начинается.

Огромный золоченый занавес сомкнулся, скрыв несчастную королеву Шотландии, и разошелся вновь. На сцене не осталось больше места для печали и разочарований, словно пролетевшие с тех скорбных событий века навсегда изгнали их. На эстраду выступила череда маленьких танцовщиц. Их слаженные коленца и прыжки придавали им сходство с заводными куклами — неестественно миниатюрными и безошибочными. Телекамера скользнула вдоль всей шеренги, напоминающей штакетник; на лицах танцовщиц застыли натянутые улыбки. Затем камера переместилась на высоту театральных сводов, показав нелепо укоротившиеся фигуры артисток. Даже под этим нечеловеческим углом зрения было понятно, что они по-прежнему непогрешимо отбивают ритм.

Невидимая аудитория разразилась аплодисментами. Затем последовал танец с зажженными факелами. Танцор жонглировал длинными змеистыми языками пламени, пропуская их меж облачков, очень похожих на обыкновенную вату, но, вероятно, сделанных из асбеста. Его сменила пышно разряженная компания, заявленная как «Сильфиды», но мало оправдывающая это название. Ее участницы в псевдоисторических костюмах лишь приблизительно следовали знаменитому сюжету, продвигая в жизнь идею поющего балета. Потом снова показались поборницы четкости в танце, напыщенные и очаровательные, как и положено куклам.

Номера следовали один за другим, а Мальцер между тем уже весь извелся. Выступление Дейрдре было, разумеется, запланировано на финал представления. Целая вечность прошла, пока камера не показала крупным планом вышедшего на сцену конферансье с нарочито благожелательным лицом. Срывающимся от волнения голосом он объявил «гвоздь программы»: вероятно, ему самому только что сообщили, кого сейчас увидит публика.

Ни Гаррис, ни Мальцер его не слушали, но оба уловили волнение, охватившее зал, перешептывания и восклицания от нарастающего любопытства; время словно обратилось вспять, и зрители заранее предчувствовали, какое поразительное открытие их ждет.

На экране вновь возник золоченый занавес. Портьеры дрогнули и разошлись арками, открыв пространство сцены, заполненное мерцающим золотым туманом. Вскоре Гаррис понял, что эффект дымки достигается за счет кисейных занавесей, предвосхищая появление некоего чуда, будто обволакивая его величественный выход. Наверное, так выглядел весь мир в первое утро творения, пока ни земля, ни небеса еще не обрели очертаний в божественном сознании. Безусловно, оформление сцены в духе символизма было удачнейшей находкой, хотя Гаррис засомневался, не виной ли тому обычная спешка — возможно, подготовить вычурные декорации просто не хватило времени.

Зрители затаили дыхание. Заурядного выступления не ждут в таком напряжении. Разумеется, никто из них ничего не знал заранее — и все-таки они что-то предчувствовали…

Мерцающая дымка заколебалась и начала таять по мере того, как кисейные занавеси слой за слоем раздвигались. За ними царил полумрак, скрывающий ряд блестящих опор, оказавшихся перилами, вокруг которых и расположились тончайшие золотистые складки газовой материи. Все увидели, что балюстрада плавно поднимается слева направо, сопровождая лестничный пролет, покрытый, как и сама сцена, черным бархатом. Такие же черные драпировки неплотно сходились за галереей, пропуская отсвет тусклых искусственных звезд, подвешенных на темном небосклоне.

Наконец поднялась последняя газовая штора. Сцена пустовала — вернее, казалась пустой. Несмотря на расстояние, разделяющее комнату с экраном и помещение театра, Гаррис уловил, что зрители вовсе не ждут появления артиста из-за кулис: не было слышно ни шелеста, ни покашливаний, ни других признаков нетерпения. На сцене — с той самой минуты, как поднялся основной занавес, — чувствовалось чье-то присутствие; некто простирал на публику свое невозмутимое господство. Он выжидал момент, приковывая всеобщее внимание, словно дирижер, застывший с поднятой палочкой и обводящий взглядом оркестр…

На мгновение зал замер. Затем на верхней площадке лестницы, куда вели перила, обнаружилась чья-то фигура, до того казавшаяся одной из опор балюстрады. Залитая светом, она стала неспешно изгибаться, и ее платье из металлической сетки заискрилось под его лучами. Она едва намечала движения, пока просто привлекая к себе внимание, затем замерла, давая всем возможность получше себя рассмотреть. Телекамеры не давали крупного плана, и загадочная незнакомка оставалась неузнанной; телезрители видели ее ничуть не лучше, чем публика в зале.

Вероятно, большинство сначала приняло ее за чудо робототехники, подвешенное на проволочках, невидимых на фоне бархата. За обычную женщину, облаченную в металл, она сойти не могла из-за своей чрезвычайной стройности. Возможно, она сама нарочно не спешила развеять это заблуждение и спокойно покачивалась — непроницаемо безликая, скрытая маской, невероятно тонкая. Ее платье ниспадало вниз безупречными складками наподобие греческой хламиды, хотя незнакомка не имела с Грецией ничего общего. Золотой шлем с забралом и кольчужное платье наталкивали на неуместное сравнение с рыцарями, вызывая тем самым размышления о внешней простоте Средневековья, скрывающей внутреннее богатство. Впрочем, этого было явно недостаточно, чтобы зрители приняли незнакомку за женщину в латах: даже миниатюрной святой Жанне было далеко до столь исключительной стройности. И рыцарский дух в ее облике, и ее изящество принадлежали, скорее, некоему неизвестному миру.

Фигура шевельнулась, и по залу прошел удивленный гул. Затем все опять стихло. Никогда еще в этом зале зрители не смотрели на сцену с таким напряжением. Даже те, кто поначалу принял незнакомку за манекен, казалось, предвкушали грандиозное разоблачение иллюзии.

Вот она снова заколебалась и стала медленно спускаться по лестнице — с грацией, лишь ненамного превосходящей привычную, человеческую. Она изгибалась все заметнее и, достигнув пола сцены, уже танцевала. Такого танца никто до нее ни разу не исполнял. Медленные, текучие, томные движения были недоступны человеческому телу, ограниченному суставами. (Гаррису вспомнилось, как он боялся, что Дейрдре окажется роботом на шарнирах. Но рядом с ней любой человек сам выглядел механической куклой.) Па, исполняемые в неспешном ритме, казались не более чем импровизацией, но Гаррис-то знал, сколько на них потрачено часов раздумий и репетиций, сколько утомительного труда по заучиванию непривычных новых приемов — чтобы изгнать прежние шаблоны и добиться послушания металлического тела.

Ступая по ковру, она плела на черном бархатистом фоне змеистый лабиринт танца, будто нехотя, но настолько завораживающе, что сама атмосфера казалась пронизанной ритмическим узором, в то время как ее длинные конусообразные конечности словно размножились, и их отпечатки, застывшие в воздухе, постепенно таяли по мере ее движений. Гаррис понял, что она хочет охватить всю сцену, полностью покрыть темный фон продуманными танцевальными позами и внушить аудитории впечатление, что она пребывает везде одновременно. Задумав оставить у зрителей ощущение одного общего двигательного рисунка, она стремительно перемещалась, и ее фантомные копии сильно отставали от нее.

Потом вслед за ней полилась музыка — замысловатые модуляции, подобные сияющим гирляндам ее телодвижений. Это не оркестр играл — она сама напевала что-то без слов, проникновенно и нежно, плавно прокладывая себе извилистую дорожку по бархату сцены. Незнакомка пела удивительно громко, хотя явно не в микрофон — это чувствовалось безошибочно. Только сейчас, услышав ее, люди понимали, сколько неуловимых искажений и скачков тона бывает в обычной музыке. Эта же казалась абсолютно беспримесной и точной, будто образец истинной чистоты, ранее неслыханной.

Публика сидела, затаив дыхание. Возможно, люди уже начали строить предположения, кто это перед ними выступает, но, скорее всего, большинство из них полагали, что танцовщица на сцене — хитроумно сработанная марионетка, подвешенная на невидимых проволочках. Пока что ее невозможно было принять за живую женщину: человек не в состоянии так петь и танцевать.

Наконец в медленном ритме наметились признаки завершения, танец приближался к финалу. Дейрдре закончила выступление так же невероятно, как и танцевала; ей не хотелось, чтобы номер прерывали аплодисментами, и она, как и прежде, всецело владела вниманием публики. Подразумевалось, что и робот может танцевать, но ему вряд ли будут хлопать. Если зрители решили, что невидимые механики руководят каждым ее шагом, то овация будет предназначена именно тем, кто вот-вот выйдет на поклон из-за кулис. Но публика подчинилась ей и притихла, ожидая продолжения чуда. Атмосфера в зале становилась все напряженнее.

Танец закончился там же, где и начался. Дейрдре медленно, почти небрежно, взошла по черным ступеням, безупречно изгибаясь в такт безупречной музыке. Оказавшись наверху, она повернулась лицом к зрителям и на мгновение застыла, похожая на стальную конструкцию, оставленную нерадивым механиком без движения.

И вдруг неподвижная статуя рассмеялась — негромко, но от всей души. Она запрокинула голову, раскачиваясь и вздрагивая всем телом. Смех, словно музыка, прокатился по залу и, нарастая, заполнил пространство театра до самого купола. Он достигал каждого зрителя в отдельности, создавая иллюзию интимности, будто женщина смеялась лично для него. Теперь уже никто не сомневался, что на сцене — настоящая женщина. Ее фигура источала почти осязаемое человеческое тепло. Те, кому ранее доводилось слышать этот смех, должны были оставить все сомнения. Но прежде чем они полностью осознали, кто перед ними, ее смех плавно перешел в пение, на которое не способен ни один человеческий голос. Она принялась мурлыкать мелодию, знакомую каждому присутствующему в зале, и вскоре дополнила ее словами. Чистым, легким и нежным голосом Дейрдре пела: «Желтая райская роза в сердце моем цветет…»

Это была ее песня. Дейрдре исполняла ее по телевидению за месяц до пожара в театре… за месяц до гибели. Незатейливая мелодия сразу пришлась по вкусу всей стране: людям нравятся такие незамысловатые вещицы. В ней была искренность, зато напрочь отсутствовал тот налет вульгарности, который обрекает на забвение многие ранее нашумевшие хиты. Никто не мог сравниться с Дейрдре в исполнении этого шлягера. Его так прочно ассоциировали с ней, что, когда после трагедии артисты решили возродить песню в память о погибшей и потерпели полное фиаско в попытке сымитировать своеобразие ее интерпретации, хит умер сам собой из-за невозможности достойного исполнения. Отныне любой, напевающий эту мелодию, с грустью вспоминал именно о Дейрдре как о чем-то прекрасном и навеки утраченном.

Но сейчас песня не казалась печальной. Если и нашелся зритель, до сих пор недоумевающий, кто бы мог сообщать движение этому гибкому металлическому телу, то теперь и он отбросил всякие сомнения: и песня, и голос принадлежали только Дейрдре, а чудная грация присущих ей одной поз дополняла эту уверенность, словно перед публикой возникло хорошо знакомое лицо.

Дейрдре не успела допеть музыкальную строку, как аудитория уже узнала исполнительницу и не дала ей продолжить. Гул, прервавший пение, был более красноречивой наградой, чем вежливое внимание. Сначала по залу пронесся шепоток недоверия, затем — долгий вздох удивления, почему-то напомнивший Гаррису ахи на дневном сеансе при появлении на экране легендарного Валентино[39], умершего больше столетия назад. Но этот вздох не был похож на мимолетное изумление. Многократно возросшее напряжение проявилось в неясном шуме, отдельных восклицаниях, робких попытках аплодировать и, наконец, вылилось во всепоглощающую овацию, сотрясшую зал театра. Изображение на экране дрогнуло и зарябило от напора аплодисментов.

Умолкшая Дейрдре стояла на сцене, объятая ревом зала, и реверансами благодарила публику, заметно вздрагивая от нахлынувших на нее чувств. Гаррис не мог отделаться от впечатления, что она лучисто улыбается, а по ее щекам текут слезы. В тот миг, когда Мальцер потянулся к выключателю, ему даже показалось, что Дейрдре посылает зрителям воздушные поцелуи характерным для знаменитых актрис жестом. Отсвечивающими золотом руками она касалась безликой маски и осыпала публику приветами, хотя никто так и не разглядел ее губ.


— Ну что? — торжествующе спросил Гаррис.

Мальцер нервно потряс головой. Очки ерзали у него на носу, и вместе с ними перемещались искаженные линзами глаза.

— Глупости — разумеется, они хлопали, — накинулся он на Гарриса. — Я должен был предугадать, что они поддадутся впечатлению. Но это ничего не доказывает. Да, она сумела их поразить — допустим, — но их аплодисменты предназначались в той же мере им самим, что и ей. Эйфория, признательность за то, что они побывали на таком историческом концерте, — в общем, массовая истерия. Только теперь начнется настоящее испытание, и этот концерт тут ни при чем. Слухи о ее возвращении вызовут нездоровое любопытство; люди будут смеяться над ее желанием казаться живой. Будут, уверяю вас — всегда найдутся такие. Новизна скоро пройдет, а человечность в ней будет меж тем идти на убыль из-за отсутствия обычных физических стимулов…

Гаррис вдруг с неудовольствием вспомнил об отложенном на потом моменте в разговоре с Дейрдре. Что-то в ее речи показалось ему чужим… Неужели Мальцер прав? Неужели обесчеловечивание уже началось? Или причина гораздо глубже, чем кажется на первый взгляд? Все же ей пришлось испытать то, что недоступно разуму обычного человека, и душевные раны еще не полностью зарубцевались. Возможно ли, чтобы через металлическое тело в ее мозг проникло нечто инородное, чему человеческий мозг никогда не найдет объяснения? Они помолчали. Затем Мальцер поднялся и в угрюмой прострации застыл над Гаррисом.

— Вам лучше уйти, — произнес он.

Гаррис поднял на него изумленный взгляд. Профессор снова начал быстро и сбивчиво мерить шагами комнату. Не оглядываясь на собеседника, он добавил:

— Я все решил — этому необходимо положить конец.

Гаррис встал.

— Послушайте, — начал он, — скажите мне вот что: почему вы так убеждены в собственной правоте? Вы станете отрицать, что практически все ваши домыслы ни на чем не основаны? Между тем из разговора с Дейрдре я понял, что она придерживается совершенно противоположной точки зрения. Какие существенные доводы вы можете привести?

Мальцер снял очки и стал тщательно, не торопясь, массировать нос. Ему явно не хотелось отвечать, но он сделал над собой усилие, и в его голосе прозвучала неожиданная настойчивость.

— Доводы есть, — сказал он. — Но вы им не поверите. И никто не поверит.

— Я попытаюсь.

— В это невозможно поверить, — покачал головой Мальцер. — Никогда еще два человека не оказывались в столь тесных отношениях, как мы с Дейрдре. Я помогал ей вернуться из абсолютного… небытия. Я узнал ее раньше, чем она обрела голос и слух. При первом нашем контакте она была не чем иным, как обезумевшим мозгом, психически расстроенным от страха пережитых событий и будущей неизвестности. Она в буквальном смысле возродилась, выйдя из этого состояния, и мне приходилось направлять каждый ее шаг. Я знал ее мысли еще до того, как они приходили ей в голову. И когда находишься в таком тесном контакте с другим разумом, общность остается надолго.

Он снова надел очки и посмотрел на Гарриса. Из-за линз глаза ученого казались огромными.

— Дейрдре обеспокоена, — продолжил Мальцер. — Я знаю. Можете мне не верить, но я, если хотите, это чувствую. Повторяю, что я настолько приблизился к самым истокам ее мышления, что не могу ошибаться. Вам, наверное, пока не заметно — пожалуй, и ей самой тоже. Но беспокойство есть, я ощущаю его в общении с ней. И мне бы не хотелось, чтобы оно вышло на уровень сознания, тем более что до этого уже недалеко. Я положу этому конец, пока не стало слишком поздно.

Гаррис промолчал. Он не знал, как реагировать на сообщение профессора, поэтому пока воздержался от возражений и только спросил:

— Каким образом?

— Пока не выбрал. Но это надо сделать до того, как она вернется. Мне необходимо переговорить с ней наедине.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — спокойно заметил Гаррис. — Все это выглядит надуманно, к тому же вы вряд ли сможете ее переубедить.

Мальцер взглянул на него исподлобья.

— Смогу, — странным голосом ответил он и поспешно продолжил: — С нее вполне довольно, она и так почти человек. Она может прожить, как многие другие, и без актерства. Может быть, сегодняшнее выступление уже отобьет у нее охоту. Я попытаюсь доказать ей, что его вполне достаточно. Если она уйдет в тень, ей не суждено будет узнать, какой жестокой подчас бывает публика, и тогда глубокое… разочарование, смущение или что там еще — останутся неведомы Дейрдре. Так надо. Она слишком непрочна, чтобы выдержать подобное. — Мальцер с резким шлепком сомкнул ладони. — Я обязан помешать ей — для ее же собственной пользы! — выкрикнул он, повернувшись к Гаррису и взглянув ему прямо в глаза. — Так вы уходите?

Никогда в жизни Гаррис не прерывал разговора с большей неохотой. Ему даже на миг захотелось возразить: «Нет, не уйду», но что-то подсказывало ему, что Мальцер по-своему прав. Дело касалось только Дейрдре и ее создателя; оно представлялось Гаррису кульминацией их годичной близости, так же как в браке супруги рано или поздно должны признать главенство за кем-то одним. Он решил по возможности не мешать выяснению отношений. Может быть, весь год они исподволь шли к этому разговору, из которого один из них выйдет победителем. После долгих перегрузок непонятно было, на чьей же стороне перевес, и вполне может оказаться, что психическое здоровье их обоих зависит от исхода этой стычки. Впрочем, поскольку участники невероятной дуэли больше переживают не за собственное благополучие, а тревожатся за партнера, Гаррис понял, что должен предоставить им решать этот вопрос один на один.

Он уже вышел на улицу и остановил такси, когда до него наконец дошел смысл сказанного Мальцером. «Смогу», — заявил тот каким-то необычным тоном, имея в виду свое влияние на Дейрдре.

Гарриса прошиб озноб. Мальцер собрал ее — разумеется, он сможет при желании ей помешать. Неужели в этом гибком золотистом механизме где-то имеется выключатель, парализующий Дейрдре по воле конструктора? Неужели она узница собственного тела? Ему подумалось, что ни разу за всю историю человечества ничье тело не оправдывало названия тюрьмы духа лучше, чем то, в котором сейчас обитает разум Дейрдре. Мальцеру остается только щелкнуть тумблером, чтобы ее выключить — не обязательно буквально. Например, он может прекратить подачу питания к ее мозгу. Впрочем, Гаррис и мысли не допускал, что профессор так поступит — он же не сумасшедший, он не станет губить собственный замысел. Его решимость проистекает только из заботы о Дейрдре, и он никогда не дойдет до того, что станет оберегать ее, заключив в темницу ее собственной черепной коробки.

На мгновение Гаррис заколебался у края тротуара, раздумывая, не вернуться ли. Но что он может сделать? Даже если допустить, что Мальцер прибегнет к чему-то подобному, как можно помешать ему, изобретателю? Впрочем, Гаррис был уверен, что Мальцер не посмеет.

Нахмурившись, он неторопливо уселся в такси. Завтра надо будет встретиться с ними обоими.


Но он не смог. Его без конца одолевали восторженными откликами по поводу вчерашнего представления, а нужного звонка все не было. День тянулся невыносимо медленно. К вечеру Гаррис не выдержал и сам позвонил Мальцеру.

Ему ответила Дейрдре, и впервые Гаррис увидел лишь ровную маску вместо знакомых черт. Безликая и непроницаемая, смотрела она на него с экрана.

— Все нормально? — неуверенно поинтересовался он.

— Разумеется, — произнесла она с металлическим призвуком в голосе, словно обдумывала в тот момент нечто важное и не заботилась о произношении. — Вчера мы долго беседовали с Мальцером, если ты об этом спрашиваешь. Ты знаешь его мнение. Но мы пока не договорились окончательно.

От ее железной непоколебимости Гарриса передернуло. Невозможно было ничего понять ни по ее лицу, ни по голосу: на все нашлась своя маска.

— Каковы твои планы? — спросил он.

— В точности те, что я наметила, — бесстрастно произнесла она.

Чувствуя, что почва уходит из-под ног, Гаррис уцепился за практический аспект:

— То есть мне пора заняться организацией концертов?

Она грациозно покачала головой:

— Пока не надо. Ты сегодня уже получил отзывы — я им все же… понравилась.

Она явно поскромничала, зато в ее голосе появилась теплота. Впрочем, озабоченности в нем тоже хватало.

— Я собираюсь выдержать паузу после первого выступления, — продолжила Дейрдре. — Недельки на две. Джон, помнишь, я говорила, что у меня есть дачный домик в Джерси? Сегодня я еду туда. Там только прислуга — отдохну от всех, даже от Мальцера. И от тебя. Мне нужно о многом поразмыслить. Мальцер согласился отложить обсуждение, пока мы оба не обдумаем все как следует. Ему тоже необходим отдых. Джон, мы увидимся, как только я вернусь. Ты не против?

Не дождавшись его кивка, она отсоединилась, и его робкое возражение так и осталось непроизнесенным. Гаррис остался сидеть, уставившись на пустой экран.

Две следующие недели, по истечении которых Мальцер снова ему позвонил, показались Гаррису самыми длинными в жизни. Он успел о многом передумать, особенно о последнем разговоре с Дейрдре. Гаррис решил, что в ее голосе все же сквозило затаенное беспокойство, о котором предупреждал Мальцер, — не озабоченность, а, скорее, погруженность в себя. Дейрдре занимала некая мысль, которой она не хотела — или же не могла? — поделиться даже с близкими друзьями. Гаррис стал опасаться, что, если ее рассудок действительно так нестабилен, как уверяет профессор, никто не может гарантировать, что она не тронулась умом, ведь внешние проявления Дейрдре так скудны — по ним ничего нельзя утверждать наверняка.

Больше всего его беспокоило, как смена обстановки скажется на ее недостаточно опробованном теле и наново переученном разуме. Если Мальцер не ошибается, при следующей встрече уже будут заметны признаки обесчеловечивания. Гаррис гнал такие мысли.

Профессор сообщил ему о ее возвращении по телесвязи. Выглядел он хуже некуда — кажется, все это время он вовсе не отдыхал. От него остались кожа да кости, а расплывающиеся за толстыми линзами глаза лихорадочно блестели. Но несмотря на неважный вид, Мальцер казался на удивление спокойным. Гаррис подумал, что тот, вероятно, принял какое-то решение; впрочем, оно не избавило профессора ни от дрожания рук, ни от нервного тика, уродливо перекашивавшего лицо.

— Приезжайте, — без предисловий пригласил он Гарриса. — Она будет здесь через полчаса.

И, не дождавшись ответа, Мальцер отключился.


Когда Гаррис вошел, Мальцер стоял у окна, глядя на улицу и стараясь унять дрожь в руках, стискивавших подоконник.

— Я не смог ее переубедить, — без всякого выражения произнес профессор, словно продолжая начатый разговор.

Гаррис представил, как за истекшие две недели мысли Мальцера не сходили с накатанной колеи, пока, наконец, любое слово не превратилось для него в пустой звук.

— Не смог, — повторил тот. — Я даже пытался угрожать, но она мне, конечно, не поверила. Остается только один путь, Гаррис… — Мальцер быстро взглянул на него из-под очков глубоко запавшими глазами, но сказал лишь: — Оставим пока. Потом поделюсь.

— Вы рассказали ей все то же, что и мне?

— Практически все. Я уличил ее в… том беспокойстве, которое для меня давно не секрет. Она все отрицает. Она солгала мне, и мы оба это поняли. А после выступления ее тревога только усилилась. Говорю вам, тогда вечером в разговоре с ней я снова почувствовал, что она и сама ощущает некое отклонение от нормы, но не хочет в этом признаться. Вот…

Мальцер пожал плечами. В наступившей тишине они услышали приглушенный шум лифта, спускающегося с площадки для вертолетов, расположенной на крыше. Оба обернулись к дверям.

Она ничуть не изменилась. Гаррис поймал себя на том, что удивлен, но тут же спохватился: теперь она и не должна меняться — до самой своей смерти… Сам он когда-нибудь поседеет и одряхлеет, а она будет все так же изгибаться перед ним — подвижная, золотистая, загадочная. Все же ему показалось, что у нее перехватило дыхание при виде Мальцера, сильно сдавшего за столь короткий срок. Конечно, никакого дыхания у нее не было, но голос при приветствии заметно дрогнул.

— Рада, что вы оба здесь, — не очень уверенно произнесла Дейрдре. — На улице чудесная погода. И в Джерси было прекрасно. Я уже забыла, как красиво бывает летом. Тебе понравилось на курорте, Мальцер?

Тот, промолчав, ожесточенно помотал головой. Не вникая в подробности, Дейрдре продолжала щебетать о пустяках. Теперь Гаррису удалось увидеть ее глазами зрителей — какой она предстанет им, когда эффект неожиданности сотрется, равно как и воспоминание о ее прежнем облике. Отныне они смогут лицезреть только металлическую Дейрдре — правда, столь же прелестную, что и раньше, и даже не менее живую — на время. Ее движения завораживали гибкой грацией, свободно переливаясь по всему телу. Гаррису неожиданно пришло на ум, что теперь не лицо, а это податливое тело сможет передавать ее настроение: и оно само, и конечности прекрасно годились для этой цели.

Но что-то шло не так, ощутимо сквозило в ее интонациях, в ее уклончивости, скрытой за завесой из слов. Об этом некогда предупредил его Мальцер, а сам Гаррис ощутил перед самым отъездом Дейрдре за город. Правда, теперь это нечто оформилось, стало заметнее. Прежняя Дейрдре, чей голос еще звучал в ушах, отгораживалась от них обоих пеленой отчуждения и оставалась там горевать одна. Она неведомым образом и неизвестно когда сделала для себя некое открытие, глубоко ее поразившее. Гаррис очень опасался, что догадывается о предмете ее разоблачения. Мальцер был прав.

Профессор все так же опирался на подоконник, рассеянно оглядывая раскинувшийся за окном Нью-Йорк, опутанный сетью виадуков, поблескивающий солнечными зайчиками и сливающийся в необъятной дали в голубое марево наземных уровней. Нарушив ее веселую болтовню, он спросил:

— Как ты себя чувствуешь, Дейрдре?

Та засмеялась — довольно искренне. Непринужденно прошлась по комнате, отбрасывая солнечные блики и звеня сетчатым платьем, затем склонилась над пачкой сигарет на столе и проворно ее открыла.

— Закуришь? — направилась она с пачкой к Мальцеру.

Он не противился, когда она всунула ему в рот темный цилиндрик и поднесла зажигалку, — казалось, он этого даже не заметил. Дейрдре вернула пачку на место и прошла к зеркалу у дальней стены. Там она начала экспериментировать с танцевальными движениями, отражения которых были похожи на текучие золотые узоры.

— Прекрасно, разумеется, — наконец ответила она.

— Лжешь.

Дейрдре не обернулась. Она наблюдала за Мальцером в зеркало, все так же томно, неторопливо и равнодушно изгибаясь.

— Нет.

Ответ предназначался им обоим. Мальцер глубоко затянулся, затем сильным толчком распахнул окно и швырнул дымящийся окурок в пустоту.

— Дейрдре, зачем ты меня обманываешь? — неожиданно спокойно обратился он к ней. — Дорогая моя, ведь я же тебя создал. Я все знаю и уже давно замечаю, что ты беспокоишься — чем дальше, тем больше. Две недели назад ты такой не была. Что-то случилось с тобой на отдыхе — не знаю, что именно, но ты изменилась. Ты хоть себе-то признаешься в этом, Дейрдре? Неужели ты до сих пор не осознала, что тебе нельзя возвращаться на экран?

— Ничуть, — произнесла Дейрдре, по-прежнему глядя на него в зеркало и лениво намечая танцевальные па. — И я не собираюсь отказываться от своего намерения.

Теперь она казалась просто куском железа, беззастенчиво использовавшим свою непроницаемую внешность, искусно прятавшимся за безликостью черт и голоса. Даже тело — единственного свидетеля, чьи непроизвольные движения могли выдать ее чувства, — она заняла упражнениями и, таким образом, осталась недосягаемой. Пока она изгибалась и извивалась перед зеркалом, никто не мог угадать, что творится в ее мозгу, заключенном в стальной череп.

Гаррис впервые осознал степень ее отчужденности и был потрясен. В прошлый раз при встрече она была настоящей Дейрдре и не скрывалась — наоборот, оживляла металлическую оболочку столь свойственной ей женской теплотой и обаянием. С тех пор — со дня выступления в театре — он не узнавал прежнюю Дейрдре и очень хотел понять, что происходит. Может быть, уже в самый миг триумфа она стала подозревать, что восторг публики — временное явление? Или среди моря похвал она расслышала насмешливый шепот кого-то из зрителей?

А если предположение Мальцера верно? Возможно, недавнее свидание было и последним приветом от погибшей Дейрдре, оживленной влиянием момента и радостью встречи с давним другом. Тогда ее подбадривало и придавало сил желание убедить его, что она рядом. Но теперь она исчезла: то ли спасаясь от невольной жестокости людей, то ли утеряв контакт с жизнью — этого Гаррис не знал. Все человеческое, видимо, быстро улетучивалось из нее, а мозг понемногу покрывался металлическим налетом.

Опершись ладонями на край раскрытого окна, Мальцер посмотрел вниз и глухо произнес, впервые без брюзгливости в голосе:

— Я был ужасно неправ, Дейрдре. Я причинил тебе непоправимый вред.

Он помолчал. Дейрдре ничего не ответила, Гаррис тоже не решался встревать. Мальцер продолжил:

— Я не подумал о твоей уязвимости и не дал тебе никакого средства для защиты от врага. Твой враг — все человечество, дорогая моя, веришь ты этому или нет. Думаю, ты и сама это подозревала. Наверное, потому ты и молчишь. Скорее всего, эта мысль пришла тебе две недели назад, во время выступления, и ты обдумала ее еще раз, когда уезжала в Джерси. Тебя станут ненавидеть — очень скоро, — потому что ты все так же прекрасна; и тебя станут преследовать — за то, что ты неповторима и… беспомощна. Когда схлынет удивление, твоя публика превратится в обычную толпу, дорогая моя.

Мальцер не смотрел на нее. Наклонившись, он вглядывался вниз. Ветер, ощутимый на такой высоте, трепал его волосы, задувая в створку распахнутого окна.

— Я думал, что вместе с тобой помогаю всем, кто однажды пострадает в катастрофах, прежде смертельных. Но я должен был предугадать, что такой подарок приведет к еще худшим увечьям. Теперь я понимаю, что человек может создавать новую жизнь только одним проверенным путем. Если же он ищет другие способы, то скоро получит горький урок. Помните такого ученого — Франкенштейна? Он тоже приобрел опыт. В какой-то степени ему даже повезло: ему не пришлось увидеть плоды своего труда. А может, ему бы и не хватило на это смелости — у меня бы явно не нашлось.

Гаррис обнаружил, что уже стоит, хотя не помнил, когда встал. Вдруг его осенило насчет развязки событий, стала понятна решимость Мальцера и его непривычное, неестественное спокойствие. Он понял также, зачем профессор пригласил его сюда — чтобы не оставлять Дейрдре в одиночестве. Франкенштейн тоже заплатил за свое недопустимое творение жизнью.

Между тем Мальцер все дальше высовывался из окна, глядя вниз, словно загипнотизированный. Голос его относило ветром, будто между ним и комнатой уже встала непреодолимая преграда. Дейрдре не двигалась; в зеркале отражалась ее бесстрастная маска. Она, вероятно, все поняла и тем не менее не подавала виду — только замедлила движения, едва поводя в воздухе руками. Так танцуют в кошмарных снах или под водой. Конечно, ей было не по силам выразить свои эмоции, по ее лицу нельзя было что-либо прочесть, но, по правде говоря, в этом не было ее вины. В любом случае, она не выказывала ни малейшего оттенка чувства. Ни она, ни Гаррис не бросились к окну — один неосторожный шаг мог привести к беде. Оба сохраняли спокойствие, прислушиваясь к доводам профессора.

— Те, кто по моему примеру рождают жизнь неестественным путем, — рассуждал вслух Мальцер, — должны потесниться и уступить ей место. По всей видимости, это непреложный закон, он срабатывает автоматически. Существо, произведенное нами, донельзя осложняет нам жизнь. Дорогая моя, не прими на свой счет. Я прошу от тебя невозможного, противного твоей сущности. Я заложил в тебя программу, а теперь требую отказаться от того, для чего ты, собственно, и создана. Теперь я понимаю, что если ты послушаешься, то погибнешь, но вина полностью на мне — ты тут ни при чем. Я больше не отговариваю тебя от выступлений: ты не можешь прожить без зрителей. Но я… я не смогу смотреть на все это. Я вложил в свое творение все мастерство, всю свою любовь, и мне нестерпимо видеть, как его покалечат. Я не в силах наблюдать, как ты будешь выполнять только то, что тебе предназначено, и губить себя, потому что так надо. Но перед тем, как уйти, я хочу, чтобы ты поняла…

Он наклонился еще ниже, и его голос стал еле слышен, доносясь будто сквозь стекло. Мальцер говорил жестокие вещи, сухим, сдержанным, бесстрастным тоном, ослабленным преградой оконной рамы, ветра и отдаленного городского шума, стирающих остроту его замечаний.

— Я мог бы остаться трусом, — продолжал он, — и закрыть глаза на последствия своего поступка, но я не могу уйти… не предупредив тебя. Знать, что толпа накинется на тебя и тебе будет некуда податься, не к кому обратиться, — это даже хуже, чем думать о твоем провале. Дорогая моя, я не скажу тебе ничего принципиально нового — ты, наверное, и сама уже о многом догадываешься, хотя и не признаешься себе. Мы слишком близки, чтобы обманывать друг друга, Дейрдре, и я всегда вижу, где ты солгала. Я знаю о тревоге, что растет в твоей душе. Ты же не полностью человек, милая моя, и ты сама с этим согласишься. Несмотря на все мои усилия, тебе во многом недостает человечности — и так будет всегда. У тебя утрачены органы восприятия, помогающие общаться остальным людям. У тебя остались только зрение и слух, а зрение, как я уже говорил, — последний и самый отвлеченный из органов чувств. Ты же балансируешь на самой грани рассудка. Ты сейчас — не более чем проницательный ум, оживляющий тело из металла, похожий на язычок пламени в стеклянном колпаке. Он зависим от малейшего дуновения.

Профессор помолчал и наконец закончил:

— Не давай им окончательно погубить себя. Когда обнаружат, что ты слабее их, когда тебя станут травить… Я должен был дать тебе больше средств к защите, но не сумел. Я так старался ради нашего общего блага, а вот об этом не подумал…

Он внезапно смолк и посмотрел вниз, уже наполовину высунувшись из окна и держась только за раскрытую раму. Ему с трудом удавалось сохранять равновесие, и Гаррис, наблюдая за этой агонизирующей неуверенностью, тоже не мог решиться на резкое движение, поскольку не знал, спасет ли оно профессора или, напротив, столкнет в бездну. Дейрдре все так же медленно и беспрерывно выводила танцевальные па, глядя на свое отражение в зеркале. Лицо ее оставалось загадочным и непроницаемым.

— Я хочу только одного, Дейрдре, — донесся до них слабый голос Мальцера. — Я хочу, чтобы ты сказала мне правду. Мне было бы спокойнее перед смертью от мысли, что я все же достучался до тебя. Ты ведь поняла, что я говорил тебе? Ты веришь мне? Если нет, я буду знать, что все доводы оказались напрасны. Если же ты признаешься в своих сомнениях — а я уверен, что они тебя одолевают, — тогда я увижу, что твое положение не так уж безнадежно. Ты ведь солгала мне, Дейрдре? Ведь ты понимаешь… чем я тебе навредил?

Повисло молчание. Затем Дейрдре едва слышно заговорила. Казалось, что ее голос плавает в воздухе: рта у нее не было, и приходилось напрягать воображение, чтобы понять ее речь.

— Выслушай меня, Мальцер, — попросила она.

— Хорошо, я слушаю, — согласился он. — Все же — да или нет?

Она медленно опустила руки, затем плавно и спокойно повернулась к нему лицом. Ее металлическое платье, покачиваясь, издавало тихий звон.

— Я отвечу, — пообещала она, — но не на этот вопрос. Ни «да», ни «нет» тут не годятся. Можно, я буду немного прохаживаться? Мне есть что сказать, но я не привыкла стоять неподвижно. Не думай, что это уловка, чтобы тебя удержать.

Мальцер рассеянно покачал головой.

— Оттуда ты и не сможешь, но ближе не подходи. Что ты хотела мне сказать?

Она стала неторопливо, с текучей плавностью мерить шагами дальний угол комнаты. Столик с сигаретами мешал ей, и Дейрдре осторожно отодвинула его с дороги, не сводя с Мальцера глаз и не делая резких движений, чтобы его не спугнуть.

— Я бы не назвала себя… недочеловеком, — начала она с оттенком возмущения, — и сейчас объясню почему. Но я бы хотела начать с другого. Обещай, что дослушаешь до конца. В твои рассуждения закралась обидная для меня ошибка. Я вовсе не то чудовище, которое Франкенштейн слепил из мертвечины. Я — живая; ты не вдохнул в меня жизнь — ты только помог сохранить ее. И я не робот с заложенной в него программой, которой он вынужден подчиняться. Я свободна и независима, Мальцер, и… все-таки я — человек.

Гаррис немного перевел дух: Дейрдре понимает, что делает. Он не знал, что она задумала, и решил дождаться развязки. Во всяком случае, она вовсе не тот равнодушный механизм, за который себя выдавала.

Не нарушая отмеренных границ, Дейрдре подошла к столу и склонилась над его поверхностью, обернув к Мальцеру свое безглазое лицо. Она следила, чтобы ее движения не выглядели излишне порывистыми.

— Я человек, — повторила она едва слышно и очень мягко. — Разве ты сам так не думаешь?

Она выпрямилась и поглядела на них обоих. Внезапно весь ее облик засиял такой теплотой, притягивая к себе знакомой жгучей прелестью, что Дейрдре больше не казалась роботом, а от ее непроницаемости не осталось и следа. Гаррис вспомнил, как при первой встрече ее голос помог ему ясно увидеть прежнюю Дейрдре — милую и прекрасную. По давней привычке она слегка пританцовывала, склонив голову набок, и тихонько посмеивалась над ними обоими — нежным, мелодичным, родным смехом.

— Видите, я все та же, — произнесла она, и звук ее голоса не оставил у них никаких сомнений: она их обоих заворожила.

Дейрдре отвернулась и снова стала расхаживать по комнате. Влияние личности, пробудившейся внутри нее, пронизывало их приятными теплыми волнами, словно ее тело было горнилом, жар которого и у других заставляет кровь быстрее бежать по жилам.

— Не все мне дается просто, — продолжала она, — но моим зрителям не обязательно об этом знать. Я им и не позволю. Думаю, вы все же верите, что я могу в этом облике играть Джульетту — с обычной труппой, и людям понравится мое исполнение. Как ты считаешь, Джон? Мальцер, а ты что скажешь?

Она замедлила шаги и обернулась к ним — оба мужчины смотрели на нее, не говоря ни слова. Для Гарриса она была прежней — золотистой, узнаваемой в каждом грациозном изгибе, и сияние все так же пробивалось сквозь металл, напоминая о ее некогда лучившемся человеческом облике. Он уже не спрашивал себя, не обманывается ли, можно позже обдумать, не притворяется ли она, не использует ли некогда утраченное тело, словно одежду, облекаясь в него лишь при необходимости. Ее неотразимое очарование не оставляло времени на сомнения, и Гаррис просто любовался, веря, что перед ним настоящая Дейрдре. Конечно, она может сыграть Джульетту, раз она сама так сказала. Она может подчинить себе любой зал так же легко, как подчинила и его самого. В самом деле, в это мгновение он ощущал в Дейрдре гораздо больше человеческого, чем когда-либо. Эта мысль пришла к Гаррису в какую-то долю секунды, прежде чем он осознал ее причину.

Дейрдре смотрела на Мальцера. Смотрел во все глаза и Гаррис, не в силах избавиться от наваждения. Она перевела взгляд с одного на другого, затем склонила голову набок и разразилась долгим громким смехом, сотрясшим все ее тело. Гаррису даже показалось, что он видит, как с приступами хохота по ее горлу прокатываются мягкие волны. Дейрдре искренне веселилась, насмехаясь над ними обоими.

Вдруг она подняла руку и бросила сигарету в незажженный камин. Гаррис поперхнулся, и на мгновение на него нашло помрачение. Неужели он все это время глядел на курящего робота и даже не подумал удивиться? Что за нелепость! Тем не менее так и было. Этот последний штрих, видимо, и довершил все дело: загипнотизированный рассудок Гарриса не мог сопротивляться обаянию ее человечности. Дейрдре проделала все так искусно, так незаметно, излучая непреодолимую естественность, что его рассеянное внимание нисколько не усомнилось в ее действиях.

Он взглянул на Мальцера: тот по-прежнему свешивался с подоконника, но сквозь стекло тоже взирал на нее — ошеломленно и недоверчиво. Гаррис понял, что профессор попал во власть такого же заблуждения. Дейрдре все еще сотрясалась от смеха.

— Ну, — спросила она прерывающимся от смеха голосом, — робот я или нет?

Гаррис открыл было рот, но не смог вымолвить ни слова. Интерлюдия разыгрывалась между Дейрдре и Мальцером; у него же не было в ней роли, поэтому вмешиваться не стоило. Гаррис выжидательно посмотрел на Мальцера, который, по-видимому, уже оправился от наваждения.

— Ты… просто актриса, — вымолвил он. — Но… это ничего не меняет. По-моему…

Он замолчал. В его голосе появилась недавняя сварливая нотка; скорее всего, профессора начали осаждать прежние сомнения и тревоги. Затем Мальцер снова оцепенел, и Гаррис увидел, что тот не оставил принятого решения, и понял почему: он уже слишком далеко ушел по однажды избранному, стылому, безлюдному пути, чтобы возвращаться назад. Это решение стоило ему жестоких душевных переживаний, и он не хотел вновь с ними сталкиваться. Мальцер уже определил для себя удел, где ожидал обрести покой и безопасность. Он так устал, так вымотался за долгие месяцы внутреннего разлада, что был не в состоянии испытать все заново. Гаррис видел, что профессор ищет новый повод, чтобы уйти, и тот его вскоре отыскал.

— Ловко, — произнес он загробным голосом. — Наверное, ты сможешь обмануть и гораздо больше зрителей. У тебя заготовлено немало таких штучек, хотя, может быть, я не прав. Но, Дейрдре, — вдруг заторопился он, — ты все-таки не ответила на один крайне важный для меня вопрос. И не ответишь — но ты ведь тревожишься, не отрицай. Ты осознала собственную неполноценность, хотя и научилась неплохо ее скрывать — даже от нас. Но меня не обманешь. Ты не согласна, Дейрдре?

Она больше не смеялась. Руки ее опустились, а гибкий золотистый стан слегка ссутулился, будто бы могущество мозга, только что излучавшего волны непоколебимой уверенности, ослабло и вместе с ним обессилели неосязаемые мускулы, скрепляющие ее конечности. Сияние человечности в ней поблекло. Оно бледнело, пока совсем не угасло, словно остывающие угли в печи.

— Мальцер, — неуверенно откликнулась Дейрдре, — я пока не могу ответить. Не сейчас…

Они с нетерпением ожидали, пока она закончит мысль, а она вдруг вспыхнула. Дейрдре вышла из ступора — и запылала. Она двигалась столь молниеносно, что глазам было не уследить за ней, а мозгу — не успеть за зрением.

Мальцер был уверен, что размеры комнаты не позволят присутствующим удержать его силой, потому что обычный человек не сумел бы его удержать, если бы профессор вдруг решил сорваться вниз. Но Дейрдре не была обычной, как не была и человеком. Ее поникшая фигура по-прежнему стояла у зеркала и одновременно находилась у окна. Ее перемещения отрицали течение времени и взрывали пространство. Так же как кончик зажженной сигареты эмоционального курильщика описывает у вас перед глазами замкнутые круги, Дейрдре превратилась в одну непрерывную золотистую молнию, мечущуюся по комнате.

Как ни странно, ее очертания не теряли четкости. Гаррис чувствовал, что его рассудок не справляется с увиденным — впрочем, скорее от изумления, чем от быстроты, недоступной обычным зрительным рецепторам. В тот самый миг крайней неопределенности его хитроумно устроенный человеческий мозг дал неожиданный сбой и, взяв передышку, самоустранился внутрь себя, чтобы в краткую долю секунды проанализировать наблюдения. Мыслительная деятельность протекала вне времени, и слова за ней не успевали.

Гаррис понял, что стал свидетелем четырехмерного движения, осуществляемого человеческим существом. Одномерная точка, двигаясь в пространстве, создает двухмерную линию, а та в свою очередь в движении даст трехмерный куб. Теоретически движущийся в пространстве куб должен превратиться в четырехмерную фигуру. Никому еще не удавалось наблюдать, как трехмерный объект преодолевает время и пространство — до того самого момента. Облик Дейрдре не расплылся, каждое ее движение ясно прослеживалось, вовсе не напоминая при этом кадры на кинопленке. По крайней мере, человеческий язык пока не подыскал подходящих слов для данного явления. Мозг воспринимал его, не осознавая: не только слова, но даже соответствующие мысли не успевали описывать происходящее.

Наверное, Дейрдре не в буквальном смысле использовала четвертое измерение; возможно — поскольку Гаррис был способен воспринимать ее — все объяснялось гораздо проще, и тем не менее в это верилось с трудом.

Пока зрение с запозданием фиксировало ее местонахождение у противоположной стены, Дейрдре уже стояла рядом с Мальцером, крепко удерживая его за руки длинными гибкими пальцами. Она выжидала…

В комнате разлилось мерцание; волна сильнейшего жара обожгла Гаррису лицо. Затем все снова успокоилось, и Дейрдре тихо и печально произнесла:

— Извини, мне пришлось… Прости, я не хотела раскрывать тебе…

Гаррис пришел в себя и увидел, что Мальцер тоже опомнился, судорожно и безуспешно пытаясь высвободиться из захвата цепких пальцев в нелепой попытке вернуть упущенный момент. Дейрдре оказалась проворней его мысли. Мальцер отчаянно рванулся еще раз — с силой, достаточной, чтобы вырваться из хватки обычного человека и устремиться вниз, в раскинувшуюся под ним бездну нью-йоркских улиц. Разум с готовностью опередил события и уже видел, как профессора крутит в воздухе, как его фигурка с устрашающей быстротой удаляется, пока не превращается в темную точку, мелькающую в солнечных лучах и поглощенную наконец околоземной тенью. Гаррису даже почудилось, что он слышит пронзительный крик, удаляющийся вместе с падающим телом, но еще долго висящий в потревоженном воздухе. Человеческое воображение исходит из человеческого опыта.

Дейрдре же бережно и спокойно сняла Мальцера с подоконника и без всяких усилий отнесла в глубину комнаты, подальше от окна. Она поставила его у дивана и медленно разжала золотистые пальцы, вцепившиеся ему в руки. Профессор понемногу пришел в себя и молча опустился на диван.

Повисло долгое молчание: Гаррис лишился дара речи, Дейрдре же терпеливо ждала. Мальцер заговорил первым, но его рассудок, по-видимому, был пока неспособен покинуть привычную колею.

— Ладно, — едва дыша, произнес профессор, — на этот раз ты меня опередила. Но я все равно не верю! Я не верю тебе! Ты зря скрываешь от меня свои чувства, Дейрдре. Я знаю, что тебе нехорошо. Но в следующий раз я не стану пускаться с тобой в разговоры!

Дейрдре вздохнула. У нее не было легких, чтобы вытолкнуть наружу воздух, но в это не верилось. Непостижимо было, что после такого неимоверного напряжения она совсем не запыхалась; разум знал причину, но не принимал ее. Дейрдре вновь казалась человеком.

— Ты по-прежнему не понимаешь, Мальцер, — обратилась она к нему. — Но постарайся!

Дейрдре грациозно присела на пуфик у дивана, обхватив руками колени. Откинув голову назад, она взглянула в лицо Мальцеру, но увидела в нем только тупое безразличие: на профессора обрушился такой шквал эмоций, что думать он был не в состоянии.

— Хорошо, — согласилась Дейрдре, — я не стану спорить. Ты не ошибся — да, я несчастна. Я прекрасно знаю, что ты сказал правду, — но ты не угадал причину. Я далека от остального человечества, и пропасть все растет. Преодолеть ее будет очень трудно. Ты слушаешь меня, Мальцер?

Гаррис понял, что только громадным усилием воли профессор заставил себя вернуться к действительности. Он еле-еле сосредоточился, застыв на диване в усталой позе.

— Значит… ты все же не отрицаешь? — растерянно спросил он.

Дейрдре сухо покачала головой.

— Ты все еще нежничаешь со мной? — поинтересовалась она. — После того как я на руках пронесла тебя через всю комнату? Известно ли тебе, что для меня такой вес — ничто? Я могла бы… — она огляделась и закончила, нетерпеливо и яростно взмахнув руками, — разнести все это здание по камешку.

Затем более спокойно Дейрдре продолжила:

— Я могла бы проложить себе путь сквозь стены. Я чувствую в себе такую силу, что пока для нее не нашлось бы достойных преград. — Она подняла золотистые руки, изучающе рассмотрела их и задумчиво произнесла: — Металл, возможно, и не выдержит… Но ведь я все равно ничего не ощущаю.

— Дейрдре!.. — взмолился Мальцер.

Она взглянула на него, и в ее голосе явно послышалась усмешка:

— О, не бойся. Мне совсем не обязательно калечить свои руки. Смотри — и слушай!

Она запрокинула голову, и из глубин ее предполагаемого горла вырвался глухой гул. Его интенсивность быстро нарастала — от него уже звенело в ушах, сотрясалась мебель. Неуловимо начали дрожать стены. Комнату наполнил невыносимый шум, пронизывающий каждый атом и готовый разорвать все материальное на своем пути.

Наконец шум прекратился, гул утих. Дейрдре рассмеялась и произвела новый, совершенно иной звук. Он протянулся через всю комнату, словно рука, и достиг окна. Распахнутая створка вздрогнула. Тогда Дейрдре издала более громкий звук, и рама, медленно и плавно подрагивая, стала закрываться, пока со звоном не захлопнулась.

— Ну, что? — спросила Дейрдре. — Видел?

Мальцер по-прежнему молча наблюдал — как и Гаррис, который уже понемногу осознал, что она хочет продемонстрировать. Но оба пока не торопились с выводами.

Дейрдре нетерпеливо встала и начала расхаживать по комнате, ее кольчужное платье тихонько звенело и отбрасывало блики света. Вкрадчивостью движений она напоминала пантеру. Гаррис и Мальцер теперь знали, какая мощь скрывается за этой гибкостью; они больше не считали ее беспомощной, но дальше заходить в размышлениях не решались.

— Ты ошибся насчет меня, Мальцер, — нарочито спокойно произнесла Дейрдре, — но и был по-своему прав. Ты даже не подозреваешь, в чем именно. Я не боюсь людей. Им нечем меня напугать. Знаешь… — в ее тоне промелькнуло презрение, — я ведь по-прежнему законодательница мод. Через неделю ты не встретишь женщины без точно такой же маски, а платья других покроев, чем у меня, будут считаться устаревшими. Я вовсе не боюсь людей! И я буду общаться с ними, пока мне это не наскучит. Я уже знаю достаточно — пожалуй, даже больше чем достаточно.

Она умолкла, а Гарриса посетила устрашающая догадка, что на ферме, в одиночестве, Дейрдре опробовала свои силы — возможности зрения, голоса… А что, если ее слух тоже намного острее обычного?

— Ты переживал, что я утратила осязание, обоняние и вкус, — продолжала она, расхаживая, словно настороженная тигрица. — Ты считаешь, что зрения и слуха недостаточно… Но почему ты решил, что зрение — последний из органов чувств? По времени появления — возможно, но… Мальцер, Гаррис, почему вы думаете, что он — последний?

Может быть, она вовсе не шептала. Возможно, ее голос доносился до них словно издалека потому, что рассудок обоих гнал от себя столь ошеломляющую информацию.

— Нет, — заявила Дейрдре, — я не утратила связи с человечеством. Этого и не случится, если я сама не захочу. Это ведь нетрудно… совсем нетрудно.

Расхаживая по комнате, она глядела не на собеседников, а под ноги, на свои блестящие ступни. Голос ее теперь звучал мягко и печально.

— Я не собиралась тебе признаваться… Если бы не этот случай, ты никогда бы не узнал. Но я не могла допустить, чтобы ты, умирая, считал себя неудачником. Ты создал совершенный механизм, Мальцер. Даже более совершенный, чем можешь себе вообразить.

— Но… — выдохнул профессор, по-прежнему не сводя с нее зачарованного и недоверчивого взгляда, — Дейрдре, скажи, если нам все удалось — тогда что не так? Я ведь и сейчас чувствую — как и все это время… Ты очень несчастна — и раньше, и теперь. Почему же, Дейрдре?

Она вскинула голову и обратила к нему проницательный взгляд на безглазом лице.

— Ты настаиваешь на этом? — мягко спросила она.

— Ты считаешь, что я могу ошибаться, — я, знающий тебя лучше всех? Да, я не Франкенштейн… И ты говоришь, что мое творение безупречно. Почему тогда?..

— Ты мог бы воспроизвести мое тело? — спросила она.

Мальцер взглянул на свои трясущиеся руки:

— Не знаю. Сомневаюсь. Я…

— А кто-нибудь смог бы?

Профессор молчал. Дейрдре ответила за него:

— Думаю, что нет. Думаю, я — исключение, мутация, нечто среднее между телом и механизмом. Случайность, аномалия, побочный эволюционный виток, ведущий в бесконечность. Чей-нибудь другой мозг в подобном теле умер бы или свихнулся, как ты и опасался насчет меня. Синапс[40] ведь очень хрупок. Но ты — к счастью, не правда ли? — всегда был рядом. Учитывая обстоятельства, мне не кажется, что можно создать вторую такую… диковину. — Она помолчала. — Твой поступок — то же самое, что воспламенение феникса. Эта птица выходила из пепла невредимой и обновленной. Помнишь ли ты, зачем ей было возрождаться таким способом?

Мальцер покачал головой.

— Так я скажу тебе, — продолжила Дейрдре. — Потому что феникс был единственным. Другой такой птицы не было во всем мире.

Они молча переглянулись. Дейрдре пожала плечами:

— И из огня она всегда вставала безупречной. Я не беспомощна, Мальцер, и не мучай себя больше такими мыслями. Я неуязвима и сильна. Разве я недочеловек? Смею надеяться, — она сухо усмехнулась, — что я — сверхчеловек.

— И все же ты несчастна.

— Скорее, напугана. Дело не в счастье или несчастье, Мальцер. Я боюсь. Мне не хотелось бы слишком отходить от остального человечества. Хорошо бы, если бы не пришлось. Именно поэтому я и стремлюсь на сцену — чтоб не отрываться от людей, пока это еще возможно. Но мне бы хотелось иногда видеть себе подобных. Я… я одинока, Мальцер.

Снова повисло молчание. Затем заговорил профессор — голосом столь далеким, будто он по-прежнему обращался к ним из-за стекла, через бездну глубже, чем само забвение:

— Значит, я все-таки Франкенштейн.

— Может быть, — кротко откликнулась Дейрдре. — Не знаю. Может быть.

Она повернулась и плавной уверенной поступью направилась к окну. Теперь Гаррис почти физически ощущал, какая невероятная сила гудит в ее металлическом теле. Она прислонилась к стеклу золотистым лбом — стекло тонко прозвенело — и поглядела в пропасть, куда недавно готов был сорваться Мальцер. Вглядываясь в захватывающую дух бездну, сулившую забвение ее создателю, Дейрдре задумалась.

— Мне на ум приходит только одна преграда, — произнесла она едва слышно. — Только одна. Мой мозг износится примерно лет через сорок. А до тех пор можно будет узнать… Я изменюсь — найду то, что пока для меня недостижимо. И изменюсь… Вот что меня пугает. Не хочется даже думать об этом.

Она взялась золотистыми изящными пальцами за оконную ручку и без усилий толкнула створку, слегка приоткрыв ее. Стекло запело от порыва ветра.

— Я могла бы при желании покончить с этим прямо сейчас, — продолжила Дейрдре. — Прямо сейчас. Но нельзя — столько всего еще впереди. У меня человеческий мозг, а человек никогда не откажется от таких возможностей. Поэтому мне интересно… Да, интересно…

Этот милый голосок был хорошо знаком Гаррису; Дейрдре когда-то пела и говорила столь нежно, что заворожила весь мир. Но теперь вместе с заботами в ее тон проникла некая монотонность. Стоило Дейрдре отвлечься и не прислушиваться к себе, как в ее словах проскальзывал оттенок инородности — металлическое эхо, которое слышится, когда человек разговаривает в обитом железом помещении.

— Мне интересно… — повторила она, и стальной отзвук в ее голосе стал еще ощутимее.

Загрузка...