Три встречи

Бомбы были сброшены очень близко от нас, и удаляющиеся фанфары отбоя еще звучали в ушах, когда мы бежали к разбитому дому.

Ветер усилился, поднялась метель, и вдруг точно кто-то высыпал на город огромную корзину мокрого крупного снега. Он падал на книги, ринувшиеся с пятого этажа, где еще висел, накренясь, американский шкап, на кашу разбитой мебели, из которой торчало черное мокрое крыло рояля, на обои в крупных синих цветах, которыми была оклеена одна из полусохранившихся комнат. Это было очень странно — видеть, как снег падает прямо в комнаты и как, ничем не прикрытые лежат в такую погоду прямо на земле одеяла, подушки, книги…

И вдруг: «Левой, левой!» — марширующий шаг послышался где-то близко, потом команда: «Стой!» И минуту спустя много мальчиков в серых комбинезонах, как в атаку, бросились к разбитому дому. Это был отряд комсомольского пожарного полка — школьники, ремесленники, молодые рабочие, студенты.

Юноша, лет восемнадцати, высокий, худой, в белой кубанке, весь в ремнях, с большим компасом на руке, командовал ими.

Они подбегали к нему и вытягивались по-военному, руку под козырек, а он стоял на груде разбитой мебели, как на капитанском мостике, и отдавал приказания. Это было, как во сне — метель, мигом забросавшая разбитый дом сталкивающимся, бешено крутящимся снегом, и эти мальчики, этот вихрь молодой энергии, вдруг вторгнувшейся в страшную картину беды и разрушения. Уже отрывали бомбоубежище, и юноша в кубанке соскочил со своего капитанского мостика и нырнул куда-то под землю. Минуту спустя он появился с маленьким сухоньким старичком на руках, которого он нес легко, как ребенка. Шум и гулкие голоса доносились из бомбоубежища, и люди выходили бледные, мокрые до пояса, — вода залила подвалы. Но все были живы, и только старичок, который лежал на земле, прямой, подняв кверху седую бородку, был мертв. Он был засыпан известкой и щебнем, задохся, был мертв — и только юноша в белой кубанке, казалось, не хотел согласиться с этим. Он расстегнул на нем пиджак, приложил ухо к груди — не знаю, уловил ли он слабое биение сердца, но, выпрямившись, он повелительно сказал кому-то: «Воды!» — и вдруг осторожно поднял старичку руки. Еще раз — так же осторожно. В третий раз!

Уже давно сказали в толпе, что этот старичок — известный профессор-химик и что он отправил семью, а сам не пожелал уехать, остался в Ленинграде. Уже пришел измученный, усталый врач и оказал, что профессор сейчас умрет, а потом сказал: «А ну, попробуем!» — и сделал укол, потом второй и третий. Уже соседи увели к себе жителей из разбитого дома, милиция выставила охрану, и только одни комсомольцы еще носились среди рухнувших перекрытий, а юноша в белой кубанке все не оставлял старика. Он давно сбросил кубанку, расстегнул ворот. Пот градом катился с него, он работал со страстью, у него было бледное, упрямое, злое лицо. Казалось, он боролся с самой смертью, и она то отступала перед этим бешенством молодости, то приближалась. И вдруг — как будто легкое движение показалось в мертвом, неподвижном лице. Веки дрогнули. Врач, до сих пор понуро сидевший на сломанном мокром диване, бросился к старику…

Таким я впервые увидел Петю Куркова. Тогда я еще ничего не знал о нем. Но надолго остался в памяти образ юноши, не согласившегося со смертью и переспорившего ее со всем упрямством молодой силы.

Прошел месяц, и мы встретились снова… Это были дни, когда по всем магистралям страны тянулись на восток гигантские, разобранные на части, цехи военных заводов. Целый день мы простояли на какой-то маленькой станции, мимо нас все шли и шли станки, и казалось — чтобы собрать и пустить их, нужны годы и годы. В поисках воды, я остановился подле одной из теплушек. Дверь была отодвинута, светлый четырехугольник падал на шпалы. В теплушке было шумно, кто-то спорил, потом засмеялся, и вдруг высокий голос запел песню:

До свиданья, девушки, напишите, девушки,

Как вас встретил Дальний Восток.

Не знаю почему, но та ночь в Ленинграде вдруг представилась мне. На станции было темно и тихо, небо беззвездное, и сама война, казалось, скрылась в этой темноте, и вместе с тем она была во всем — и в этом чистом молодом голосе, и в слабом мерцании зеленых и красных огней по пути. Песня умолкла, кто-то прыгнул из теплушки, белая кубанка мелькнула… Это был Петя. Мы разговорились, и через час я уже знал всю его историю — сразу и необыкновенную и очень простую.

В тринадцать лет он остался сиротой, отец, летчик, погиб во время авиационной катастрофы, не прошло и трех месяцев, как мать вышла за другого, и этот другой ужасно не понравился Пете. Смерть отца, которого он обожал, была для него тяжелым ударом, а тут еще «этот»! Он так и называл его «этот». Может быть, «этот» был и не дурной человек, но — бухгалтер сберкассы — он каждый день выдавал жене строго определенную сумму и был, кажется, не очень доволен, что часть этой суммы тратилась на Петю.

— Ну, я тогда ушел из школы, — сказал мне Петя, — и поступил на завод. Тем более, я учился неважно.

Сперва он работал подручным слесаря, потом получил разряд. Он хотел стать летчиком, как отец, и перед войной стал учиться по ночам, чтобы сдать за десятилетку и поступить в авиашколу.

Он рассказывал — и сколько же молодой прелести было в этом рассказе, и в том, как, упоминая об отце, он начинал волноваться и нарочно беззаботно насвистывал что-то, и во всей его тонкой фигуре, перетянутой, как и в Ленинграде, ремнями, с большим компасом на руке, в кубанке, лихо откинутой на затылок!

Так мы ходили и разговаривали, и уже начинало светать, когда детский голос сказал где-то очень близко от нас: «Мамочка!», и, обойдя состав, мы увидели в слабом свете утра маленькую девочку, стоявшую на рельсах. Это было в полукилометре от станции, здесь было много снега, вокруг пустынно и чисто, и девочка лет трех, в меховой шапочке, в шубке, с муфточкой, стояла на рельсах и не плакала, только время от времени говорила негромко: «Мамочка!»

— А где твоя мама? — спросил, присев подле нее на корточки, Петя.

Девочка замолчала. Потом она сказала, что ее зовут Люся Воронцова и адрес — Набережная Красного флота, дом 23, квартира 4. Но далеко была Набережная Красного флота!

Через несколько минут мы были с нею у военного коменданта. Проезжие командиры в грязных фронтовых шинелях, с обветренными, грубыми от усталости лицами окружили ее, и им она тоже сказала, как ее зовут и адрес…

Наши поезда простояли на станции еще часов шесть — мой ушел первый, — и все эти шесть часов мы искали Люсину маму. Комендант предложил сдать девочку в комиссию районо, мы пошли в комиссию, но Люся так горько заплакала, увидев сидевшую там толстую тетю, а тетя таким голосом сказала ей: «Не реветь!», что Петя вдруг подхватил девочку и вышел. Я вышел за ним.

Потом мы накормили Люсю, она деловито съела шоколад и вся перемазалась, потом уснула у Пети на руках, и стало уже совершенно ясно, что нельзя оставить ее одну, с ее муфточкой, в которой лежала кукла-голыш и кусочек ленинградского хлеба.

Что делать? Мы с Петей ехали в разные стороны — он со своим заводом на восток, я — на запад.

— Взять ее, что ли, с собой? — серьезно спросил меня Петя.

Я не успел ответить. Вдруг движенье началось на станции, знакомый санитар промчался мимо нас, размахивая бумагами, и мой ВСП[4] вдруг тронулся, — как это всегда бывает с ВСП. Я вскочил на подножку.

Петя крикнул:

— До свиданья! Еще встретимся! — Он хотел поднять руку, но руки были заняты, и он только кивнул головой. Он стоял, высокий, перехваченный ремнями, и растерянно смотрел на спящую девочку — таким он медленно проплыл мимо моего вагона.

Еще три месяца памятной на всю жизнь зимы промчались, оглушая весь мир грохотом наших танков под Москвой, стуком молотов в Сибири, где под открытым небом, в сорокаградусный мороз, наши люди собирали заводы. Редакция поручила мне написать очерк о молодом стахановце; я жил в одном из больших промышленных центров Урала. Нужно было ехать за огород — на орудийный завод.

— Вот кого мы вам дадим — Мосашвили, — сказал мне секретарь парткома, — или Чапая. А что, дать ему Чапая? — с каким-то даже вдохновеньем спросил он пожилого мастера, пришедшего за делом и терпеливо ожидавшего, когда окончится разговор.

— Чапай — хорош, толковый, — сказал мастер.

— Что толковый, он — азартный! Посмотришь — живой человек стоит. Это для писателя важно!

Он позвонил, и через четверть часа явился Петя Курков.

Не помню, о чем мы говорили в первые минуты встречи. Я спросил у него:

— Почему Чапай?

И он засмеялся и сказал:

— Да это ребята так прозвали меня за кубанку.

Но, слушая его довольно бестолковый рассказ, я подумал, что он и в самом деле похож на Чапаева, только усов не хватало. Но та же лихость и прямота в глазах, та же упрямая, энергичная посадка головы и плеч.

Он рассказал о своей работе, о том, как сперва было тяжело, потому что всех людей пришлось переставить и «старики», давно работавшие на заводе, были недовольны, как, изучая длинный путь, который проходил кусок металла, прежде чем попасть в его бригаду, он наткнулся на простую мысль — перенести приделку одной важной детали от станочников к слесарям и как эта новость дала сотни тысяч экономии и почти вдвое ускорила производственный процесс.

— А Люся, помнишь, что с ней сталось?

— Я потом на всех станциях ее мать разыскивал, — сказал Петя, — но не нашел. Должно быть, погибла дорогой. В Ленинград писал — на Набережную Красного флота. Никакого ответа.

— Так где же Люся?

— Со мной. То есть не совсем со мной, — добавил Петя и немного покраснел, — ее одна наша девушка взяла. В том же доме. Заходите, а?

Я сказал, что непременно зайду, и мы простились.

Он жил недалеко от завода, в новом доме, на улице, для которой горсовет, очевидно, еще не придумал названия, и я долго огибал заваленные строительным мусором дворы, когда за одним из них вдруг открылся высокий просторный берег Камы. Я вышел на берег и увидел Люсю. Тогда она была в шубке, а теперь в легком платьице, и, может быть, это все-таки была не Люся? Она стояла у скамейки и деловито пеленала голыша, а на скамейке сидела толстенькая румяная девушка с двумя короткими смешными косичками и читала.

— Люся!

Обе подняли глаза — серьезные, удивленные…

Петя пришел через полчаса, и за эти полчаса я получил полный отчет о Люсиной жизни. Это был очень хороший отчет, только почему-то выходило, что девушка с косичками тут ни при чем, а о Люсе главным образом заботится Петя. Но я посмотрел на Лену Светач — так звали девушку — и, кажется, понял, почему Петя покраснел, упомянув о ней, когда мы говорили в парткоме.

Потом она ушла — Люсе пора было спать, — а мы с Петей до позднего вечера гуляли по набережной и курили. Он рассказал, что Лена тоже приезжая — киевлянка — и тоже одинокая, как он и Люся. Потом он вдруг по-детски спросил меня:

— Симпатичная, правда?

Большая баржа, а за ней плот медленно прошли по Каме. Солнце садилось, и закат предсказывал ветреный день. Мы говорили о Петиной бригаде, о заводской столовой, о том, что здесь ночи в июне лишь немного темнее, чем в Ленинграде.

Время от времени, когда не хватало слов, он делал короткое энергичное движение руками, и я смотрел на эти твердые руки, вернувшие жизнь старику-профессору в ночном осажденном Ленинграде, бережно державшие маленькую спящую девочку, потерявшую мать на дорогах военной России. Мы говорили об очень простых вещах, но за ними сквозили другие слова, другие мысли…

Я вернулся к этим мыслям, шагая по улицам тихого, ночного города. Жизнь юноши, почти мальчика, прошла передо мной, и в этой прочной поступи целого поколения я впервые увидел могущественные итоги войны. Осколки разбитых семей соединяются и составляют новые семьи. Следом за горем идет радость, люди находят друг друга, и прекрасные надежды сияют в молодых глазах.

Загрузка...