На первых порах я не придал ее словам значения, чего не скажешь сгоряча. Но впоследствии она добилась своего. Есть слова, способные пролезть в голову и поселиться там. Как камень, брошенный в омут, поднимает со дна его черную грязь, так и воображение, в ответ на злой посыл, выдает на-гора то, что было, не было и быть не могло. Даже если бы все сказанное Галей и оказалось неправдой, я не смог бы относиться к Ли так, как прежде.


* * *


В тот вечер мы долго не могли расстаться.

Мы стояли на верхней площадке в подъезде, где жила Ли и говорили, говорили, не замолкая обо всем, забыв о времени.

– Таня сказала, что у тебя взгляд зверя и люди тебя боятся. Не обижайся, она наверно имела в виду, что ты все время о чем-то думаешь, поэтому у тебя такой отчужденный взгляд. «Тот, у кого такие глаза, бывает опасен», ‒ вбила себе в голову она и хочет, чтобы я с тобой больше не встречалась. А я ей говорю, что лучше тебя нет никого во всем мире и мы с тобой вместе навсегда, как два крыла. И знаешь, она мне поверила и так расстроилась.

– Ты хорошо сказала. Умеешь… Этого у тебя не отнять. Не знаю, что еще к этому можно присовокупить? Прости, шучу. У тебя большое сердце. Позволь, в знак признательности поцеловать твою руку.

Гордо вскинув голову, она царственно протянула мне руку на таком уровне, что мне пришлось согнуться пополам, чтобы ее поцеловать. Подняв на нее глаза, я увидел, что она давится от смеха, и мы оба хохотали до упаду, вновь и вновь вспоминая ее величественный жест.

‒ Больше всего в своей жизни я горжусь тем, что был причиной радости для тебя, ‒ сказал я совершенно искренне именно то, что давно хотел ей сказать. Да повода не было, а может, стеснялся, скорее, и то, и другое.

Ли положила розы на бетонный пол площадки, стала передо мной на колени, распахнула пальто, медленно расстегнула молнию на брюках. Я догадывался, что она хочет. Она достала мой член и, глядя мне в глаза долгим взглядом, исключительно медленно облизала его своим острым языком, вобрала в рот и начала сосать.

Вдруг распахнулась дверь, и на лестничную площадку энергичным строевым шагом вышла ее соседка с головой в алюминиевых бигудях и мусорным ведром в руках. Увидев перед собой нашу скульптурную группу, она замерла. Подавшись вперед, она едва ли ни минуту нас оторопело разглядывала, растопырив руки, будто хотела схватить нас в охапку, и лишь разобравшись во всем происходящем, юркнула обратно на кухню к своим кастрюлям.

Ли не обратила на нее внимания, зажмурив глаза, с непонятной для меня страстью, она крепко обнимала мои бедра, не останавливаясь, продолжала свою затянувшуюся, до боли упоительную ласку. Я никак не мог сосредоточиться и вдруг выплеснулся в нее с таким потрясающим спазмом, будто отдал всего себя вместе с извергнутым семенем, – ей! Она проглотила. Выпила меня до дна.

– Это было, необыкновенно… ‒ то, что она сделала, никогда не приходило мне в голову, я был растроган, но еще более обескуражен. ‒ Я так тебе благодарен, – промямлил я, почувствовав, что ляпнул не то.

Ли посмотрела мне в глаза и сказала строгим, без намека на шутку голосом:

– Бога благодари. Он тебя любит и я тебя люблю, а если я в тебе ошиблась, ты сам ему ответишь за всю мазуту. Для меня нет в тебе ничего противного, потому что ты это я, мы одно целое. Даже если случится самое страшное, ‒ не важно, даже если я умру, теперь ты принадлежишь мне, а я, тебе.

Это было больше, чем признание в любви. Ее слова подействовали на меня так, словно она протянула мне на открытой ладони свое сердце. Каждый поцелуй имеет свое значение. Но, минет?.. Мне показалось, что это не более, чем очередная ее порноидея. Мне не понятен был его смысл. Для меня он был противоестественен, ‒ он был ни к чему. Я знал, что Ли сделает для меня все, что я ни пожелаю, но ничего подобного я не желал, и не хотел. Наверное, не дорос. Но кое-что я для себя уяснил: в любви есть вещи, которые не терпят половинчатости, ‒ все всерьез.

Я настоял, и мы перешли в другой подъезд. Мне хотелось ей сказать, до того как мы расстанемся, что она самый близкий мне человек, но я не находил нужных слов. Я их обязательно найду, не сейчас, так позже, найду и скажу или напишу.

– Еще ни разу я не писал тебе писем, эту ошибку надо исправить. Скоро ты получишь от меня письмо. Я напишу его тебе пером белого лебедя жемчужно-белыми чернилами по белому листу бумаги. Белым по белому, а буквы моих слов будут белее белого. Знаю, ты сумеешь прочесть, – говорил я, а она слушала зелеными глазами.

– Ты напишешь в нем обо мне?

– Разве можно писать о ком-то еще?

‒ Я никогда не получала писем. Если бы мне кто-то написал… Если я получу от тебя письмо, я буду самой счастливой на свете!

‒ Придет день, и ты его получишь. Я напишу тебе о том, что ты мне самая родная на всем белом свете. В том письме я открою тебе одну тайну, ‒ я научу тебя летать. Мы улетим с тобой отсюда, чтобы никогда не вернуться. Весь мир будет наш. Жди моего письма, белым по белому.


Глава 18


Порой мне было трудно с Ли, тяжело, ‒ да просто невыносимо!

Она становилась все более непредсказуемой, импульсивной. Тоска, которая все чаще овладевала ею, сменялась возбуждением, она внезапно вспыхивала, и так же быстро угасала, молодея и старея на глазах. Безудержное веселье сменялось приступами беспричинной тоски, глаза ее переставали блестеть, взгляд становился растерянным, жалким. Она быстро переходила от разговорчивости к молчаливой замкнутости, от шапкозакидательской уверенности в своем будущем успехе, к безнадежным высказываниям относительно своих танцевальных способностей. Страх мнимого преследовал и томил ее.

У нее появилась какая-то внутренняя растрепанность, если раньше она вполне владела собой, была безмятежно веселая и уверенная в себе, то теперь вздрагивала от любого неожиданного звука и в испуге не могла сдержать крик. Изменчивость ее настроения начала меня беспокоить. Вместе с тем, Ли была необыкновенно впечатлительна, ранима, ее все будоражило, и могло овладеть ею целиком. Поэтому она была так беспомощна перед переполняющими ее чувствами, беззащитна перед окружающими ее людьми.

Но больше всего меня беспокоило ее увлечение алкоголем. «Единственный бальзам, который лечит мои раны», ‒ говорила она о спиртном. Так оно и было, алкоголь позволял ей забыться, но банку она не держала. Пьяная, она позволяла себе такие поступки, в которых потом горько раскаивалась. Я никогда ее в них не укорял, усвоил с детства: упреки лишь усиливают те качества, в которых упрекают. Но выпив, она все чаще теряла над собой контроль, представляя угрозу для себя и окружающих. После одного из ее пьяных приключений у нас состоялся разговор, который изменил наши отношения.


* * *


Наступила ранняя весна.

Синева неба стала нежнее, дни пошли в рост, а темные ночи становились короче. Грязный снег в сугробах стал кристаллизоваться и оседать. Задымился, согретый солнцем асфальт и растаяла никогда не тающая черная наледь на тротуарах. По мостовым разбежалось множество сверкающих весенними зайчиками ручьев, наполненных разбуженной водой. В лужах радужно переливались нефтяные разводы, и свежий ветер принес радостную весть: пришла весна. Я ходил полупьяный, будто очнулся от зимней спячки, радуясь вместе с ожившей водой.

Ветреным мартовским воскресеньем я вместе с Ли пошли в местный цирк. Солнце было ярким, а небо голубым. Цирк находился рядом с Домом культуры, куда Ли ходила на репетиции. Это было новое, современной архитектуры здание в виде двух перевернутых тарелок. Несмотря на то, что эти тарелки находились в нескольких десятках метров от места, где Ли бывала почти каждую неделю, в новом цирке она еще ни разу не была. Все не хватало времени, а вернее, желания. Об этом я не преминул сообщить кассирше.

– Нам, если можно, лучшие места. Я сегодня впервые привел своего ребенка в цирк, – и продемонстрировал ей в окошко, смеющуюся Ли.

– В виде исключения, из директорского фонда… Принимая во внимание, что идете в первый раз, – улыбнулась кассирша.

Нам достались лучшие места в третьем ряду, почти рядом с ареной, от этого создавалось впечатление присутствия в каждом исполненном номере. Ли была в восторге, как будто сама принимала во всем участие. Глаза ее сияли, ее восхищала эта фантастическая реальность, надрывающая душу музыка, перекрываемая рычанием укрощенных голодом хищников, экзотическая пестрота костюмов, режущие ухо звуки труб, бьющая по нервам тревожная дробь барабанов. Она буквально жила, напряженной атмосферой этой жестокой сказки. Жестокость ‒ неотъемлемая составляющая этого действа, как и в самой жизни.

– Мне так нравится, здесь все такое… Настоящее! – стараясь перекричать разухабистый канкан, радостно прокричала она мне на ухо, – Почему, мы раньше сюда не пришли?!

Я только улыбнулся и обнял ее в ответ. Мне не нравился цирк. Безусловно, цирк одно из самых богатых и выразительных средств искусства. В цирке так много красивых, сильных людей, это единственное место на земле, где все счастливы. Но было в нем, что-то вульгарное, а главное, обманное. Еще ребенком, увидев однажды в цирке, как заезжий фокусник, исполнявший свой номер с ловкостью, граничащей с волшебством, случайно выронил из рукава, спрятанный там шарик, я навсегда разочаровался в тайнах цирка. А, кроме того, я видел, как в цирке дрессируют животных, и как им там живется, в неволе.

И все-таки, когда в Херсон приезжал цирк шапито, отец и я, мы всегда шли смотреть представление, а иногда, если смотрители разрешали, то и кормить зверей. К моему удивлению, отец получал от этого больше удовольствия, чем я. Не знаю, кто из нас был бо́льшим ребенком, я или он. Меня же переполняла щемящая жалось к мученикам дрессировщиков. Впоследствии, я не раз задумывался над тем, разгаданным мною фокусом под брезентовым куполом шапито. Секрет фокуса всегда в том, чтобы произвести на окружающих впечатление неповторимого чуда. Если же фокус может повторить кто-то еще, это уже не фокус, а обман. Поэтому иллюзионисты не показывают фокусов, которые можно разгадать, глядя на них, со стороны. Какова же задача всех стараний фокусника? В ответе я не сомневался. Нет, я не люблю цирк.

На арене укрепили три турника, на которых заходилась вертухаться труппа акробатов. Один из них, не рассчитал и, выполняя очередное сальто-мортале, со всего маха грохнулся на спину, издав страшный чмокающий звук. Удар об арену был очень сильный. Он лежал, не подавая признаков жизни, под неестественным углом вывернув голову к плечу, похожий на сломанную куклу. К нему подбежали униформисты, хотели унести, но слаженности в их действиях не замечалось. Подхватив его, они вначале, уронил ноги, а затем, подняв ноги, уронили голову. Бросив акробата, они стали, препираться меж собой. Он же, никак на это не реагировал, падал на алое покрытие арены, как «гуттаперчевый мальчик».

Ли замерла рядом. Побледнев и вцепившись руками в поручни кресла, она только вздрагивала и стонала, когда униформисты в очередной раз роняли акробата. Я не мог больше этого выдержать, выбежав на арену, я отстранил одного из униформистов, взял лежащего акробата под мышки, двое других подхватили его за ноги и мы, сорвав аплодисменты, благополучно унесли его за кулисы. Здесь, в полумраке, мы уложили его на какую-то широкую короткую подставку, и опять неудачно. Его туловище лежало на подставке, а голова, руки и ноги свисали с нее, как у тряпичной куклы. Я удивился своей несообразительности, похоже, я заразился ею от подсобного персонала арены, а они, все как один разбежались неизвестно куда.

Ничего подходящего для того, чтобы уложить акробата я поблизости не видел, куда его нести, не знал, мне только и оставалось, что поддерживать его безжизненно свисающую голову. Акробату было на вид лет двадцать, мускулистый, с твердым волевым подбородком и кудрявыми каштановыми волосами. От его розовой шелковой рубахи с множеством оборок разило потом, а обтягивающие рейтузы в нескольких местах были неумело зашиты. Он не приходил в сознание, дыхание его было прерывистым с глубокими гортанными хрипами.

Вдруг как из-под земли выскочил вальяжный конферансье с напомаженными бриолином волосами, зачесанными коком. Он где-то отсутствовал, видимо ходил поправлять свою прическу, его подменял клоун Кузя, объявляя вместо него номера. С его появлением нас сразу окружило множество галдящих, наряженных в костюмы для выступления артистов цирка. Конферансье, окинув меня внимательно взглядом, тут же взял инициативу в свои руки, и начал отдавать распоряжения.

– Так, ша! Что за визг на поляне? Тишина в эфире! Какие проблемы? Счас мы их порешаем. Тихо, я сказал! Опять Андрюха упал? От уже любит падать! А теперь, в темпе ‒ с прохода его убрать, пусть где-то отлежится. Почему он не встает? Кузя, а ну потрогай, у него голова не болит?.. ‒ и первым рассмеялся своей шутке.

– Он без сознания! Надо вызвать скорую помощь и отвезти его в больницу, – с трудом удалось вставить мне.

– В какую там больницу! – отмахнулся конферансье, – Что вы такое говорите, молодой человек? Он у нас через день падает, ни одна больница такого не примет. Кому он такой нужен?.. Сейчас немного полежит и будет бегать тут у меня, как посоленный заяц. Не волнуйтесь, все будет в порядке и большое вам спасибо. Давайте я провожу вас на выход. Где вы сидите?

Конферансье не вызывал у меня доверия, он прятал от меня свои бегающие, как две потревоженные мыши глаза и от него сильно несло перегаром. Я все же настоял на том, чтобы акробата отнесли в их медпункт. Здесь царил холод, как в склепе. Кроме кутающейся в пальто медсестры и флакона зеленки, в медпункте ничего не было. Когда мы укладывали акробата на кушетку, он впервые застонал. Теперь уже они все, во главе с медсестрой принялись меня выпроваживать. В конце концов, я сделал все, что мог. Это их человек – «цирковой», и это их жизнь, опасная, трудовая и унылая, как на заводе. Цирковые, особые люди, веселая круговерть, блеск софитов и вечный праздник идут у них рука об руку с травмами, инвалидностью и смертью. Смысл их жизни в выходе на арену, где они, превозмогая боль и страх, каждый раз преодолевают себя. Они обречены выходить на арену столько, сколько позволит им здоровье, такова их цирковая судьба и никто не вправе им в этом мешать.

Конферансье звали Гарик, он не успокоился, пока не отвел меня обратно в зал, где продолжалось представление. Когда я вместе с ним появились в проходе, нас встретили бурными аплодисментами. Мы оба быстро разобрались, что аплодисментами приветствовали не нас, а мартышку, которая в это время выехала из-за кулис верхом на собаке и стала носиться верхом на ней по арене. Ли на месте не оказалось. Я быстро нашел ее в буфете в компании двух цирковых артистов, кажется, эквилибристов. Она была пьяна, принялась меня обнимать, выкрикивая:

– Вот! Имею честь рекомендовать, Андрей, но не Болконский, а другой!.. Сын собственных родителей, мой друг и личный приятель. Любовь всей моей жизни! И-и-и… Кроме того, спасатель… То есть, спаситель вашего коллеги и брата по разуму!

Они не торопились называть свои имена и с вызывающим интересом принялись меня разглядывать. Мне и без того было неуютно, а стало еще хуже. На столе стояло три граненых стакана, судя по остаткам на дне, пили водку. Из закусок была карамель «Дюшес», знакомые зеленые фантики валялись на столе. Спустя минуту стало ясно, что Ли только что с ними познакомилась. Я не так долго отсутствовал, чтобы она успела так набраться, разве что сама к этому стремилась. Это уже было, как она выражалась «немного слишком».

Мне большого труда стоило увести ее из цирка. Только случайное вмешательство вездесущего Гарика, предотвратило очередную драку, на этот раз с артистами цирка. Эти двое оказались непростыми циркачами, они упорно доказывали мне, что «тот, кто девочку поит, тот ее и дегустирует». В чем-то они были правы, но это была моя девочка, хоть и великовозрастная. К сожалению, она забыла, что за дармовую выпивку, могут потребовать расплатиться и, если нечем платить – заплатишь собой. Речи не могло быть о том, чтобы вернуть им деньги за выпитое, тогда бы точно началась драка. В общем ситуация была тупиковая и прегадостная, как Ли сама как-то говорила: «цирк уехал, а клоуны остались». Кто выступал в роли клоуна, легко догадаться.

Вести Ли в таком состоянии домой было нельзя. На такси я привез ее на квартиру к Клане. В этих приездах прослеживалась уже какая-то закономерность. Кланя, глядя на нас, как всегда, рассмеялась. Какой она все-таки дурносмех! Намного позже, в другой своей жизни, я узнал, что смех без причины ‒ лучший смех на свете. И как-то раз, спросив Кланю, чего она хохочет? Услышал ответ: «Сама не знаю. Бывает мне хочется плакать, а я смеюсь».

Сказав, что идет к подруге и вернется завтра, Кланя попросила, чтобы когда мы будем уходить, заперли комнату, а ключ положили под половик перед дверью. Я знал причину ее беспокойства, украсть в комнате у Клани было нечего. Как раз этого, она болезненно стеснялась. Поселившись в этой коммунальной квартире, она, открытая душа, пускала в свою комнату соседок, которые чуть ли не в глаза, принялись о ней судачить, упрекая ее в нищете. Теперь граница на замке, плюс упорно распускаемые Кланей слухи о том, что она купила и вот-вот привезет, то ли уже привезла и расставила в своей комнате новый импортный гарнитур, торшер и даже фортепиано... Этим мебельным гарнитуром и фортепиано (которое на трех ногах…), она дразнила их уже несколько недель, доводя своих соседей до конвульсий, закрывая перед их любопытными носами дверь, для надежности занавесив ее со стороны комнаты каким-то покрывалом.

– Зовсім забагато для жінки – не є доста[46], – улыбнулась она мне на прощанье, указав глазами на Ли, и исчезла.

Ли уже спала, сидя за столом. Я отыскал в одном из ящиков рассохшегося комода относительно чистые простыни, перестелил постель и уложил Ли. Голова моя была пуста, все мысли покинули ее.

‒ Пить, ‒ попросила Ли, голосом тихим, как вздох.

Я отпоил ее вначале холодной водой, а потом кипятком с рафинадом, чая у Клани не было. На общей кухне с потолком в пятнах плесени и протечек, я случайно взялся за не Кланин чайник и получил въедливое замечание от задушевной Кланиной соседки (от «задушить», по ее определению), старой образины с повадками тюремной надзирательницы. Выслушав пару ее реплик, я понял, что передо мной искусница по части гнусных намеков.

Коммунальная кухня ‒ главная достопримечательность коммунистического быта. Вокруг была невероятная грязь. Подошвы липли к линолеуму, из-за многолетних наслоений грязи рисунок на нем исчез. Однако заметно было, что обитатели этой коммуналки все-таки тяготеют к чистоте. Чтобы не мыть газовую плиту, они ее периодически красили. Краска не держалась на жирных наростах грязи и отслаивалась пластами, от этого создавалось впечатление, что газовая плита одета в лохматую шубу. Выждав пять минут, я вернулся на кухню забрать закипевший чайник, здесь меня уже поджидал целый трибунал, вернее «сталинская тройка» из трех старых фурий.

Пока я галопировал по коридору до Кланиной комнаты, перебрасывая с руки на руку раскаленную ручку чайника, они скакали по бокам в виде эскорта, торопливо сообщая мне, что давно уже подозревают Кланю в недостойном поведении и других тяжких преступлениях, и давно бы уже донесли на нее в компетентные органы, если бы имели свободное время. Уже в захлопнутую перед ними дверь они выкрикнули все, что они думают о Клане, обо мне и всех на нас похожих, вымещая на мне годами накопленную злобу на соседей и весь мир в придачу.

На меня будто вытряхнули грязное пыльное тряпье. Откуда берется этот злобный хлам? Эти руины бывших людей, разве, они всегда были такими? Едва ли, и они когда-то были молодыми, как и все мы, а стали конечным продуктом нашей замечательной жизни. Неужели подобные метаморфозы ожидают меня и Ли? А, чем мы лучше? Как жаль, такой бесславный конец. Нет, я на него не соглашусь. Никогда!

Быстро темнело. Затянутое тучами небо за окном слилось с подступающими сумерками. Ли протрезвела настолько, что потребовала от меня интимной близости. Скрепя сердце, я разделся и лег с нею рядом. Она лежала на спине, плотно зажмурившись, передо мной чернели дыры ее ноздрей. Согнув ноги в коленях, она выгнула спину, когда я расстегивал ей лифчик. Ее руки, как дуги капкана, сомкнулись вокруг моих плеч.

При малейшем движении металлические пружины кровати издавали душераздирающий скрежет. К счастью, это продолжалось недолго, алкогольное отравление свело на нет ее желание. Было слишком поздно, и мы остались здесь ночевать. Я никак не мог заснуть, лежал рядом с ней, одинокий, будто ее не было рядом, не понимая, почему я чувствую себя совершенно опустошенным? Она, словно выпила из меня жизненные силы, не дав взамен ни нежности, ни тепла. Подумал я, незаметно проваливаясь в темную яму сна.

Звон погребального колокола усиливался, его удары раздавались все ближе, громче и чаще, как тревожное предостережение. Под окнами с оглушительным лязгом промчался заблудившийся трамвай. «Остановите, вагоновожатый, остановите сейчас вагон», ‒ подумалось мне. Не полностью очнувшись ото сна, я долго приходил в себя, изумленный наступившей тишиной. На улице не переставая дул ветер, тихо постукивая в окна. В комнате стоял полумрак, причудливые тени безмолвно метались по стенам. На столбе перед домом качался фонарь, словно его раскачивала нечистая сила.

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи еще хоть четверть века ‒

Все будет так. Исхода нет.

Умрешь – начнешь опять сначала

И повторится все, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь.

Я пребывал в состоянии между сном и явью, смотрел вверх и не видел ничего, кроме потолка. И вдруг… ‒ я увидел небо! И голубая небесная высь бездной разверзлась предо мной.

Спал ли я? Не знаю. Смутная тревога охватила меня, появилось необъяснимое, все возрастающее ощущение опасности, похожее на то, что бывает в ночных кошмарах. Вдруг возникло непреодолимое инстинктивное желание бежать! Рядом с кроватью произошло какое-то шевеление, будто изменилась неподвижность темноты, заклубилось черное на черном. Присмотревшись, я увидел перед собой невысокую худую старуху. Лица ее я не разглядел, оно смутно желтело под низко надвинутым на лоб черным платком. Я зажмурился, в надежде, что это видение, и оно исчезнет, открыл глаза, но оно не исчезло. Незнакомый мне ранее леденящий страх смерти завладел мною.

Старуха то и дело наклонялась надо мной, протягивая ко мне руки и тут же боязливо отшатывалась, осмелев, она положила две костлявые ладони мне на грудь. Стопудовая тяжесть придавила меня. Несмотря на все мои усилия, сделать вдох мне не удалось. Я лежал, прислушиваясь к громкому стуку своего сердца. Сердце начало давать перебои, и вместо двух ударов: тук-тук, раздался лишь один, ‒ тук… Сердце замерло и остановилось. Я лежал и не мог пошевелиться, не в силах преодолеть вязкую тину засасывающего меня болота. Я хотел закричать, даже голосовые связки заболели от напряжения, но лишь беззвучно открывал рот. Крика не получалось, мой крик тщетно метался в скованном кошмаром рту.

Умирая, я застонал. Как же… ‒ о, как же я хотел, чтобы Ли услышала и помогла мне прогнать старуху! Испугавшись моего стона, старуха отпрянула, потом снова приблизилась и опять положила свои ледяные ладони мне на грудь. Я почувствовал пронзительную пустоту в груди. Зарычав из последних сил, я задыхаясь очнулся весь в холодном поту, словно вынырнул из-под воды. Сердце мое колотилось как бешеное, старухи не было. Это был сон, но настолько приближенный к действительности, что я не сомневался, что это было наяву.

Этот сон был реальнее самой действительности и все же, это был сон. Был ли он вещим? И, если, да, ‒ то, что он предвещал? Не знаю. А что если, это смерть заглянула мне в лицо и не узнала меня? Непонятый сон – нераспечатанное письмо от Бога. Порой с нами случаются невероятные вещи, разгадать их сразу не удается. Понять их помогает время. Но иногда, разгадать их не удается никогда.

Заснуть я больше не смог, как ни старался. Временность пристанища и щемящее осознание бесприютности не давали мне уснуть. Ночь, не уходи, я не хочу, чтобы наступал день. Ночь, лучшее из всего, что здесь есть. Почему в этом краю не наступит вечная ночь? Пусть будет ночь! Но так не бывает. Время, хоть и медленно, но приближалось к утру. Еще было слишком рано, первый троллейбус пойдет через полтора часа. Серый предрассветный полусвет воровато заглянул в окно и в комнате посветлело. Дыхание Ли изменилось, я догадался, что сон ушел и от нее. Она лежала рядом с широко открытыми глазами, отсветы уличного фонаря поблескивали в них. Я хотел ее обнять, но она отстранила мою руку и едва слышно спросила:

‒ Который час?

‒ Понедельник, ‒ не расслышав, ответил я.

Она тяжело вздохнула. Я помолчал, ожидая, что она еще скажет. Но она молчала. Слишком часто я стал говорить невпопад, с досадой отметил я. А этот понедельник такой же паршивый, как и все другие.

– Ты так расстроилась? Из-за того… Акробата? Оказалось, он мой тезка, его тоже зовут Андрей, ‒ не зная, как ей помочь, сказал я.

– Нет. Вначале, да… А потом, эти ребята, его друзья, сказали, что с ним часто такое бывает. Так что ничего страшного.

– Скажи, зачем ты пьешь? ‒ не выдержав, спросил я.

– Чтобы быть пьяной.

– Зачем? ‒ совсем не уместно стал дожимать я.

– Алкоголь убивает время, – с равнодушной усталостью ответила она.

– Время не умирает, умирают люди, – возразил я. – И у тебя его что́, вагон с прицепом, чтобы его убивать?

– Столько же, сколько у всех. Но иногда бывает так скучно…

– Разве в цирке тебе было скучно?

– Нет, вначале. А потом я так распереживалась, и ты куда-то исчез…

– Но я же не покурить выходил, разве нельзя было меня подождать? Да еще эти, эквилибристы… Не понимаю, зачем ты это сделала?

– Не мы решаем, что нам делать, за нас решают планеты, – задумчиво ответила она, рассматривая что-то на потолке.

– Ведь унизительно было пить за их счет! У них же на лбу было написано, что они от тебя хотят...

– Я прошу тебя, оставь, ‒ со скукой попросила Ли. ‒ Научись принимать людей такими, какие они есть и не пытайся их переделать.

Интонации ее голоса наводили на мысль о неполном ее присутствии. Мне это не понравилось, вчерашнее не успело забыться. Я молчал, ожидая, когда желание сказать ей что-то резкое сойдет на нет.

‒ Люди не куклы в твоих умелых руках, ‒ веско добавила она с каким-то отдаленным смыслом.

Предо мной возник образ оловянного солдатика и хрупкой картонной балерины. Беззаветная верность, до прыжка в огонь и стойкость принципов, граничащая с тупостью. Да, но именно в прыжке, ‒ его суть! Кукольник Андерсен знал своих кукол, но временами они переставали ему повиноваться и жили своей собственной жизнью, и умирали, тоже по-своему.

‒ Не важно, что ты там думаешь или, что думаю я, то, что происходит, происходит независимо от того, что мы думаем. И брось ты копаться в причинах того, что я делаю, это такая чепуха! ‒ начав лениво, закончила она, возвысив голос едва ли ни до крика.

– Да я не копаюсь, я хочу тебе помочь! – задетый ее тоном, усилил голос и я.

– Ну, наломала я дров, что ж мне, мосты теперь посжигать! – с вызовом бросила она. Что-то более чем досада, прозвучало в ее голосе.

– Неужели, ты не понимаешь, что так жить нельзя! – вырвалось у меня прежде, чем я понял смысл своих слов.

Моя последняя фраза подействовала, как удар хлыста. Ли, словно подбросило. Она порывисто встала, щелкнул выключатель и голая электрическая лампочка, свисавшая с потолка на витом проводе, осветила обстановку Кланиного будуара. В большой, около тридцати квадратных метров комнате было два окна, через которые не проникало ничего, кроме пыли. Как-то сбоку, стоял круглый обеденный стол, будто оплеванный и выставленный на позор, к нему испугано прижалась покосившаяся табуретка. В угол забился облезлый комод, на нем бесформенным ворохом громоздилась наша одежда. Вот и вся меблировка. Видавшая виды ржавая кровать да голые стены с паутиной по углам предстали передо мной во всем своем уродстве. На стене рядом с кроватью на четырех гвоздях провисла узкая полоска ситца, «чтобы не пачкаться о побелку». Эта тряпочка играла роль ковра, она меня добила.

Ли быстро оделась. Торопливо отыскала в сумочке пачку «Опала». Закурила. Глубоко затянулась и длинно выдохнула сквозь зубы. Целое облако дыма окутало ее. Сжатые зубы изменили нежный овал ее лица, черты ее стали незнакомыми, злыми. Свет лампы немилосердно подчеркивал, как постарело и осунулось ее лицо. Держалась она очень прямо, в ее необыкновенно тонкой фигуре чувствовалось напряжение перетянутой струны. Встал, оделся и я. Комнату до краев заполнило напряженное молчание. В центре на полу желтый свет электрической лампочки очертил круг, напоминавший цирковую арену, посреди которой сошлись мы лицом к лицу, пристально глядя друг на друга. Я первый отвел глаза, иначе Ли могла простоять так весь день.

– Да! Мне тоже не нравится, как я живу… – ломким голосом сказала Ли, затянулась и закашлялась сухим надрывным кашлем. ‒ Уточняю, как я с тобой живу! ‒ откашлявшись, хрипло проговорила она, старательно артикулируя каждый звук, очевидно для того, чтобы если я что-то не расслышу, то прочту по губам.

Вскинув голову и выпрямившись, она показалась мне выше меня ростом. Тени вокруг глаз придали ее лицу трагическую выразительность. Ее лицо, исполненное величавой красотой, словно окаменело, милая линия губ гневно затвердела, брови грозно нахмурились, а глаза, недобро, по-волчьи сверкнули на меня темно-зеленым светом. Меня сразила эта новая, невиданная ранее красота ее лица. В ее взгляде, во всей ее осанке выразилось столько оскорбленного достоинства и негодования, что я невольно ею залюбовался. До того необычайна была эта возмущенная гордость в сочетании с пленительной хрупкостью ее тела.

– Ты отгородился мною ото всех, никто тебе не нужен, а на самом деле и я тебе не нужна. Меня с тобой связывают вот только эти, заляпанные твоей молофьей простыни и выпивка, хотя ты делаешь вид, что ни то, ни другое тебя не интересует. И я знаю, почему ты такой «отстраненный»! Ты не веришь в искренность людей. Небось и мне не доверяешь, а я так тебя люблю… Я люблю тебя так сильно, что сильней уж некуда и в этом твоя власть надо мной! Совсем себя потеряла, надышаться на тебя не могу, нашла, наконец, своего, единственного… ‒ горько вздохнула она.

‒ В моей жизни ничего не было и было так много всего, я даже думала, что я ее уже прожила. Раньше у меня все было легко, я просто жила и тебя любила, всю свою жизнь, еще до того, как встретила. Я так тебя ждала! Если б ты только знал, как я тебя ждала… Потом появился ты, и вначале мне с тобой было так хорошо. Эх, если б ты знал, как мне было хорошо! Ты оказался тем самым, моим... А потом я почувствовала, как бритвой по коже: еще не больно, а кровь капает, и поняла, что я несчастлива, – голос ее сломался, но лишь на мгновенье, зазвенев струной.

– Думаю, что и ты меня любишь. Да, любишь, хотя сам себе в этом не признаешься. Ты предпочитаешь, чтобы тебя любили, но самому не любить, тебе так удобнее. Знаешь, почему? Ты боишься любви, потому что ты не сможешь ею управлять, ты сам будешь ей подчиняться. Этого ты боишься больше всего, принадлежать человеку или чувству. Ты боишься потерять свободу и власть надо мной, ты настоящий рабовладелец и трус!

Ее высокая грудь бурно вздымалась, она упивалась своими словами, забываясь в своей ярости.

– Все, что у нас с тобой, все неправильно, все у нас не так, а ты ничего не видишь, не понимаешь, только осуждаешь за пьянку. А знаешь, почему я пью? Не сберегла я себя для тебя, не такая тебе нужна, разве я этого не понимаю. Ты умный и знаешь все на свете, а сердцем ты дикий, не можешь ты мне помочь. Эх, да что там говорить! Я для тебя просто, без затей, станок для ебли и собутыльник в одном лице, удобная вещь. Нельзя со мной так, ты мне все прощаешь, ты же мне душу этим рвешь, как ты этого не понимаешь? А еще считаешь себя большим умником. Эх, ты, телепень! – она сорвалась на крик.

– Видишь этот стакан?!

Она схватила со стола граненый стакан, в таких продают газированную воду в автоматах (его точно разлучили с одним из них…), и с маху разнесла его о стену, лишь осколки брызнули во все стороны.

– Это то, что между нами было! Прощай, моя любовь, – она всхлипнула и умолкла.

Тишина, напряженная тишина, окружающая нас становилась все громче и громче. Я стоял, и готов был провалиться сквозь землю. Ли была права. Почему изменились наши, ставшие животными отношения, я не знал. Любил ли я ее? Не знаю. Она мне была дороже всего на свете, я не задумываясь, отдал бы за нее жизнь. Да, что там жизнь! Байрон сказал, что часто легче умереть за женщину, чем жить с ней. Я видел ее недостатки, и многие из них не мог ей простить. Я не понимал, как можно жить не мечтая, ни к чему не стремясь. У нас был разный жизненный опыт, обычно он помогал нам обоим, но подчас, он нас разделял, все чаще наши интересы не совпадали.

Временами мне казалось, что Ли мой необдуманный шаг и моя разлука с ней неотвратима. Я не мог дальше оставаться с ней, но не мог и без нее. Наверно, я испытывал то, что называют «послелюбовной тоской». Ведь я не знал роковой неизбежности законов любви. Стремительно вспыхнувшая любовь, быстро себя исчерпывает. Мы были слишком близки, и чувство пресыщения все чаще охватывало меня.

Меня начало тяготить ее постоянное присутствие в моих мыслях. В то же время, я стал замечать, что и Ли устала от отношений со мной и исподволь желает от них, а соответственно и от меня, освободиться. Быть может, мне это только казалось? Больше всего в жизни она ценила свободу. Свобода ‒ это воздух, которым Ли дышала, без нее она не мыслила себя. Но свобода несовместима с любовью, более чем несовместима. А была ли это любовь?

Пытаясь разобраться в своих отношениях с Ли, я думал что любовь, чувство намного более значительное, чем мое. Мне казалось, что любовь это высшее счастье, выпадающее на долю избранных, что это вообще что-то такое, чего возможно и нет, все только рассказывают о ней. Но, если любви нет, то, ‒ что́ же тогда есть? Мысли об этом всецело занимали меня. Что же касается половых отношений, то я действительно, часто получал бо́льшее удовольствие без них, чем от них. Для меня важнее было общение с Ли, чем половой акт в полевых условиях. Ли это раздражало и она не раз с досадой говорила мне, после того…

– Что с тобой, Андрюша? Перезанимался? В библиотеках своих пересидел? Не кидай брови на лоб! Ты будто номер отбываешь. Секс без секса, все равно, что поцелуй без поцелуя.

Позже я пришел к выводу, что удовлетворение полового инстинкта высочайшее наслаждение, какое доступно человеку. Но это величайшее из наслаждений находится вне времени, ‒ в нем нет реальности, как во сне. Сексуальные удовольствия быстро приобретают нудную монотонность и, если они не окрылены сильным чувством, ставшие ненадолго близкими мужчина и женщина, обречены на отталкивающее друг от друга перенасыщение. И я не знал, люблю ли я Ли. Одно, несомненно, мое отношение к ней было выше секса и ближе к безумию. Мы пристрастились друг к другу, как два наркомана и не могли уже друг без друга, хотя иногда мне казалось, тяготились обществом друг друга.

Я не знал как повлиять на Ли, она была слишком своенравна, бескомпромиссна до нетерпимости. С какой-то беспощадностью защищая свою независимость, она восставала против любого принуждения, а когда кто-то посягал на ее свободу, она, не задумываясь, все принимала в штыки. Вместе с тем, в ее обостренном чувстве справедливости, которую она всегда так отстаивала, было что-то незрелое, много эмоционального и мало рассудочного.

У меня не хватало опыта общения с такими людьми, терпения и такта, чтобы изменить что-то к лучшему. Меня раздражало ее неумение и нежелание оставаться в одиночестве и абсолютная неспособность сосредоточиться на каких-либо глубоких мыслях. Я пытался как-то на нее повлиять, но в разговорах с ней у меня не получалось взять верный тон и я видел, как ширится пропасть между моими благими намерениями и ее поступками.

Я не умел прощать слабости и ценить достоинства, а скорее, я просто не дорос до этой неожиданно повстречавшейся на моем пути любви. Я это сознавал, но ничего поделать не мог. Всему свое время. Себя наскоро не сделаешь. Слишком через многое надо пройти, чтобы жизнь – лучший учитель, научила тебя оценить и сберечь, выпавшую на твою долю любовь. И я не готов был к этой любви, не по возрасту, по уму.

С каждой уходящей минутой я все острее чувствовал отчуждение, которое как живое становилось между нами. Во всей своей необратимости передо мной открылось, что это не просто ссора ‒ это катастрофа! С замиранием сердца я предчувствовал, что мне не преодолеть ту стену, которая на глазах выросла между нами. Слишком тяжелые обвинения брошены мне в лицо, они пригвоздили меня по самые шляпки.

Чувство не вполне осознанной вины добивало меня. Как можно упрекать Ли в бессмысленности ее жизни, если я сам живу так же ‒ такой же, лишенной цели жизнью. Она не виновата в том, какая она есть потому, что она не может быть другой. Как выпивающий силы дождь или багряный, вызывающий тревогу закат. И стараться переделать, улучшить ее характер все равно, что пытаться улучшить явления природы.

Разногласия – неизбежная составляющая отношений между мужчиной и женщиной. Столь несхожи эти миры. Я понимал, что наши отношения нельзя подчинять внезапно вспыхнувшим эмоциям. Помимо прочего, это вопрос баланса… «Молчи, если хочешь, чтобы тебя услышали», ‒ вспомнилась формула ведения переговоров. Хорошая формула, парадоксальная. Она здесь совсем не к месту. Я незаметно взял со стола ключ от Кланиной комнаты и зажал его в кулаке. «Ключ на столе ‒ к ссоре, ‒ подумал я. ‒ Верная примета».

– Alles, Kommissar![47] Enough![48] – средь затянувшейся тишины резко скомандовал я. – Брось копить обиды! Никогда не поверю… – помолчав, улыбнулся я, – Что ты разлюбила веселиться. Знаешь, что у меня в руке? Угадай с трех раз.

На миг заинтересовавшись, Ли взглянула на меня из-под припухших век, и только вскинула плечами. Я не мог на нее смотреть! Ее бледное лицо до неузнаваемости изменилось, застыв маской скорбного недоумения. В эту минуту я любил ее как никогда.

– Так и быть, я тебе покажу. Видишь? – я на раскрытой ладони протянул ей большой ржавый ключ. Разочаровано пожав плечами, она отвернулась.

‒ Ценная вещь, можно прийти в восхищение… ‒ обронила она.

– Это не простой ключ. Взгляни, это ключ к взаимопониманию. Нашему взаимопониманию. Давай не будем ссориться, будем дружить. Я буду относиться к тебе, как к другу, хочешь?

– Как к другу? – хрипло переспросила она, будто сильно простудилась, окинув меня сухим непримиримым взглядом.

– Да, как к другу, – подтвердил я, не зная, заплачет она сейчас или начнет бушевать, – Хочешь?

– Нет! – выкрикнула она.

– Почему?

– Ты что, всех своих друзей раком ставишь?! – рассмеялась Ли, злость на пару с озорством плясала в ее глазах.

Рассмеялся и я, и положил руки ей на плечи. Наши лица были так близко, что я чувствовал, как смешивается наше дыхание. Я не удержался и нежно прикоснулся губами к ее губам.

– И все же, если мое мнение для тебя хоть что-то значит, ты должна знать, что я не приветствую то, что ты пьешь. Ты меня понимаешь? – со всей деликатностью сказал я.

– С трудом! – язвительно бросила она, вырвавшись из моих рук, разъяренная тем, что поддалась на мою нежность. – Хватит с меня твоих нравоучений, пойду лучше почитаю надписи в их сортире! – объявила Ли, окинув меня пылающим взглядом.

– Прибереги этот тон для кого-то другого, – веско сказал я. – Я тебя прошу, сбавь обороты, слишком часто ты сходишь с резьбы. Тебе известно, как я к тебе отношусь, и я не хочу, чтобы выпивка становилась между нами. Нам нельзя друг без друга.

– Ты знаешь сказку про Маугли? – с напускным равнодушием спросила Ли.

– Да, знаю.

– У нас произошло нечто подобное. Наши геологи в Сибирской тайге нашли ребенка, воспитанного стаей дятлов, ‒ она замолчала, предусматривая мой вопрос.

‒ И?

‒ Через неделю он их всех задолбал! – с ехидством выдала она.

– Очень смешно. Ты меня просто ухохотала. Но заметь, я сказал тебе об этом впервые и повторять, не намерен. Самый глухой тот, кто не хочет слушать. Взгляни на этот ключ. Ты и я, это все, что у нас есть.

Ли молчала, упрямо молчала. Как же у нее развит дух противоречия.

‒ Ау! Ты услышала то, что я сказал?

– Ладно… ‒ и она в свойственной ей манере не то кивнула, не то с досадой пожала плечами, изобразив нечто среднее между «да» и «нет».

‒ Так, да или нет? ‒ уточнил, вернее, дожал я.

‒ Да, – с усилием справившись с собой, сказала Ли, медленно подняла два пальца и с утрированным пафосом провозгласила, – Обязуюсь и торжественно клянусь, убавить обороты, то есть, количество выпитого на килограмм веса… – не выдержав, прыснула она.

– Так и запишем, под протокол. Только учти, шутки я понимаю до поры, до времени, а время это, поимей в виду, определяю я сам.

– И, что́ будет?! – дерзко спросила она, напирая на каждое слово.

– Все будет очень просто, – раздумчиво, словно разглядывая то, что предстоит сделать, проговорил я. – Придется хорошенько выбить из тебя пыль. Для начала, ди́тятко ты мое непонятливое, в людном месте я отшмагаю тебя по голой заднице ремнем. Вот это будет номер, почище, чем цирк на дроті[49], – многозначительно пообещал я.

– Что-о-о?! – переспросила она, надменно вскинув голову и с вызовом оттопырив попку, которая совсем некстати меня возбудила. – И, это я не ослышалась?! Это что еще за Домострой?! Ну, ты и деспот, – и она с изысканным артистизмом осуждающе покачала головой. Глаза ее полыхали ненавистью и весельем.

– Да, т-ы-ы!.. Ты же… Ты настоящий крепостник! На тебе ж пробы негде ставить! Пан Энгельгардт Павел Васильевич тебе не дядей ро́дным приходится? Ты только посмей! Да я тебя после этого просто придушу! – и она со смехом схватила меня за горло.

Помимо воли рассмеялся и я. Мне и в самом деле стало смешно. На время. Мы обнялись к нашему взаимному облегчению. Но после подобного разговора не бывает так, чтобы все осталось, как прежде. То, что мы высказали друг другу, врезалось нам в память и стало между нами навсегда.


Глава 19


Вчера я не встретился с Ли.

Ждал ее более двух часов, но она так и не пришла на свидание. Это было на нее не похоже, она знала, как я отношусь к необязательности. Необязательность, исподняя сторона равнодушия, тихим шашелем с железными зубами она точит человеческие отношения. Она тихонько шуршит-жует и происходит необратимое: сначала необязательность друг перед другом, а затем и перед всем на свете. Таковы были наши негласные правила, и мы оба их не нарушали. Если мы уславливались о встрече, Ли всегда приходила, хотя и безбожно опаздывала. Эта болезнь у нее была неизлечима.

«Ты же знаешь, я не опаздываю без важных на то причин», ‒ изредка оправдывалась она. А в последнее время Ли выдумала для своих опозданий удобную отговорку. Она утверждала, что женщине простительно любое опоздание и приходить вовремя на свидание просто неприлично, от ожидания мужчина становится только крепче, как выдержанное вино. Сердце у меня было не на месте. Как на иголках, отсидев первую пару на лекции, я побежал ее разыскивать.

Заканчивался апрель. Перестали дуть пыльные ветра «еврейских кучек» и мы справили Пасху. После разговора на квартире у Клани, Ли редко пила, по крайней мере, я ни разу не видел ее пьяной. Как ей давалась эта насильственная трезвость? Не знаю. На великий праздник Весны в день Светлого Воскресения мы выпили с ней только по фужеру шампанского. Это было в переполненном кафе «Париж». Теперь-то я понимал, что это кафе было единственным местом в огромном городе, где легко дышалось, человек здесь мог выговориться среди единомышленников, не боясь сказать правду, чтобы не задохнуться от безнадежности. И отовсюду сюда шли люди, как корабли, становясь на душевный ремонт.

Я не верил в бога, которому поклоняется богомольное старье. Страх смерти сгоняет их в стадо, которое обирают хитрые пастыри. Заунывные, полные старческой скорби церковные обряды и бессмысленно повторяемые непонятные слова древнеславянских молитв, томили меня своей непроходимой скукой. Я знал, что он есть, воспринимая его, как великую неведомую силу, сотворившую наш замечательный мир, изуродованный бесчеловечностью людей. Возможно, он и принимает облик убеленного сединами старца, который все устраивает к лучшему, но он не благодушный старичок, милостиво отпускающий грехи своим нашалившим детям. Эту пошлую сказку придумали попы для набивания своих карманов. Он действительно снисходителен к глупости, но и не приемлет разумное, с недоступной для смертных пониманием справедливости, он вершит свои деяния во имя непреложного порядка и ведомой лишь ему цели. И он отнюдь не добрый.

Свободных мест за столами не было, и мы выпили стоя за высоким одноногим столиком.

– За нашего Господа Бога, творящего чудеса, в гневе не знающего пощады, а в милости исполненного щедрот, за нашего Спасителя от врагов и недругов наших, как на земле, так и на воде! – провозгласил я соответствующий празднику тост.

– За тебя, – просто сказала Ли, посмотрев мне в глаза.

Я радовался происходящим с нею переменам. Как приятно было видеть Ли собранной, а не пьяно расхристанной, веселой солнечным, а не угарным весельем. То Весна, а может, сам Бог нам помогал.


* * *


Еще до обеда я нашел ее в «Чебуречной».

Народа было мало, весь бомонд собирается позднее. Ли сидела за нашим столом с толстой цыганкой лет тридцати, с лоснящимся оливкового цвета лицом и с пробившимися усами. Я поздоровался, спросил позволения, и сел рядом. Цыганка вскользь взглянула на меня матово-черными глазами, такими черными, что я не увидел какой-либо границы между радужной оболочкой и зрачками. Вот так глаза!.. Точно глазливая, подумал я, соорудив под столом надежную от дурного глаза защиту.

Ли была пьяна. Она, как ни в чем не бывало, чмокнула меня в щеку и громко прошептала на ухо:

– Это же та самая Мотя, я тебе о ней говорила…

Расхохотавшись неизвестно чему, она продолжила приставать к цыганке.

– Ну, пожалуйста, Мотенька! Ну, что тебе стоит… Погадай, скажи, что меня ждет впереди? Не задаром же. Вот, возьми пятерку. Я б тебе больше дала, но у меня ничего больше нет. Ну, бери же, не выделывайся! – теряя терпение, с раздражением прикрикнула Ли.

– Я не гадаю пьяным, – лениво ответила Мотя низким голосом, окинув Ли скучающим взглядом. – Но раз ты настаиваешь, стало быть, так кому-то надо… – неожиданно согласилась она.

Одной рукой Мотя выхватила у Ли пять рублей, а другой, лишь на мгновение взяла и поднесла ее ладонь к своим глазам, тут же отбросив ее от себя. Затем отвернулась и то ли задумалась, то ли уснула с открытыми глазами. Ли нетерпеливо дернула плечом, но цыганка невозмутимо сидела, не обращая на нее внимания. Наконец, Ли не выдержала.

– Ну?.. Ты-ы, Мотня! Чего молчишь?! Нет, ты только посмотри на нее, Андрюша, молчит, как рыба об лед! Говори, что ты там увидела, а то пятерку заберу, вот увидишь. Говори сейчас же! – ни на шутку рассердилась Ли.

– Судьба твоя темная улица, – глядя в окно, нехотя проговорила Мотя. – Твое спасение в тебе самой, обуздай себя. Ты на пороге между этим светом и тем... ‒ она знала больше, но не сказала. Я догадался об это по ее лицу.

Ли расхохоталась с пьяной беспечностью. Вдруг углы ее губ опустились и слезы заблестели в глазах, она тихо всхлипнула. Я пытался ее успокоить, гладил, прижимал к щеке ее ладонь, которую так бесцеремонно рассматривала цыганка. Зачем этой чародейке понадобилось пугать доверчивую девчонку?!

– Успокойся, моя хорошая, это такая чепуха. Взгляни на меня! Посмотри мне в глаза! Видишь, я здесь, я с тобой, а вместе нас много ‒ целых двое, нам вместе никакие предсказания не страшны, ‒ она глядела на меня полными слез глазами. Казалось, она хочет мне что-то сказать, но не в состоянии вспомнить, что.

‒ Никогда больше не гадай, ведь гадание может повлиять на твою судьбу, возьмет и сбудется. Ты сама своими мыслями будешь притягивать к себе то, что тебе нагадали, сама запрограммируешь себя на предсказание, и невольно будешь делать все, чтобы оно сбылось. Твои мысли могут материализоваться, и если ты к чему-то себя готовишь, то и случится.

Я с негодованием оглянулся на Мотю, но ее нигде не было, только пустой стул стоял отставленный далеко от стола. У меня все похолодело внутри, где-то на задворках сознания заворочалось тревожное предчувствие. Зачем она так далеко его отодвинула и исчезла? Этот стул… ‒ то был знак, последнее предупреждение. От, же ж по́гань! Не зря говорят, ученая ведьма хуже прирожденной. Ли успокоилась так же внезапно, как и разволновалась, это было в ее характере.

– Прости меня, Андрюша! Господи, у меня в голове такой беспорядок. Мне кажется, я потеряла свою душу… – ее затуманенные глаза прояснились, невыразимое отчаяние послышалось в ее голосе. Только теперь я заметил, насколько она изменилась, лицо ее осунулось, и было воплощением несчастья.

Я не суеверен, но всегда безошибочно узнавал и прислушивался к предзнаменованиям о пока еще далекой, ни неминуемой беде. Хотя, если будущее предопределено, то не интересно и жить дальше. У человека всегда есть свобода выбора, пусть небольшая, но реальная. На то и дана сила воли, чтобы изменить свою жизнь во избежание предначертанного судьбой. Однако всегда опасно влиять на чужую участь, поскольку на все есть своя Причина, повлияв на нее, можно получить сокрушительный ответ.

– Андрюша, зачем она это сделала? Она разбила мне сердце! Как мне теперь жить? – уронив голову на руки Ли громко зарыдала.

Мне на плечо опустилась чья-то рука, то была Кланя. Она наклонилась ко мне и тихо сказала:

– Не трогай ее, пусть поплачет. Мы вчера Таню схоронили. Нашли ее, повешенную в посадке под Мелитополем. В милиции сказали, что она сама… Лидка все время пьет и смеется. Пусть лучше поплачет, она ей была, как сестра.


Глава 20


Был май. И ночь, и день, и вечер, ‒ в тот вечер мир изменился.

Я не виделся с Ли без малого неделю. Перед весенней сессией пошли зачеты, они предстали предо мной в виде сплошной полосы препятствий, которую я успешно преодолел, взял все барьеры с первой попытки. Учиться стало намного легче, сказывался приобретенный студенческий опыт. За этот год я научился учиться. Время пролетело незаметно, и чем больше я погружался в глубину наук, тем короче делались дни. Хотя в действительности они становились все жарче и длиннее. Приближалось лето.

Когда мы наконец встретились, то сразу отправились на квартиру к знакомой Ли. Ее звали Марина, Ли называла ее Маргарина, она была ее бывшей соседкой по коммуналке. Марина-Маргарина носила ярко-красные пожарные брюки с чудовищным клешем. При этом она утверждала, что это ее собственный советский флаг, который она несет на «надлежащем» месте… Но примечательна она была не только своим персональным штандартом.

Года три назад Марина вышла замуж за профорга абразивного комбината и переехала в его большую квартиру с огромным балконом и роскошным видом на Проспект. Не прожив вместе и года, на одной из Всесоюзных профсоюзных конференций профорг познакомился с другим профоргом, точно таким же, только женского пола и уехал жить к нему, вернее, к ней в Москву. Этот узаконенный бездельник, как всегда, ловко устроился профоргом и уже в Москве с успехом продолжал выдавать себя за самонужнейшего на производстве специалиста. Квартира осталась Марине в качестве компенсации за невосполнимую утрату.

Марина была лет на десять старше Ли, она зарабатывала себе на жизнь мелкой спекуляцией. Ее отношение к работе было еще более нетерпимым, чем у Ли. Она не выносила сам процесс дармового труда в любых его формах. Кем она только не работала и в итоге пришла к закономерному выводу, который она однажды во всеуслышание провозгласила на кухне их коммунальной квартиры:

‒ Куды ни кинь, а все наверх дырою… Отныне – край мороке, выхожу замуж. А вам всем, вот мой заповіт[50]: не тратьте себя понапрасну за бросовую зарплату. Будем бомбить экспроприаторов!

Весной Мариной овладевало «чемоданное настроение», она собиралась и уезжала по своим коммерческим делам, как она говорила: «по цыганским делам». На этот раз она укатила в Клайпеду за партией капроновых платков с люрексом, последним писком моды. Ли она оставила ключ от своей квартиры для того, чтобы та приходила поливать целый ботанический сад ее комнатных цветов.

У нас было две противотанковые бутылки «Білого міцного» по ноль семь литра, только что из печи французская булка с поджаренным хрустящим наворотом и пятьдесят грамм «Любительской» колбасы. На большее не хватило денег. Ли настояла на том, чтобы в ущерб закускам, я взял вина. Я не возражал, высказавшись согласно-обтекаемо:

‒ Всегда лучше много, чем мало… ‒ хотя ноль семь литра на душу было многовато.

– Я на днях взвесилась и представь себе, Андрюша, за зиму набрала лишних полкило! Полнота, это ж конец карьере, как я с этими килограммами буду выступать? – мне было смешно, ее стройность граничила с худобой.

– Все, абгемахт![51] Теперь буду держать строжайшую диету, ‒ озабоченно говорила она мне несколько минут назад в гастрономе на первом этаже этого дома.

Сейчас же, с азартом изголодавшихся проглотов мы занимались поисками хотя бы чего-нибудь съедобного.

‒ Есть хочу сил нет! ‒ как мантру, повторяла она.

Маринины запасы были неприкосновенны, но на этот раз есть хотелось так, что мы решили нарушить табу. Мы обыскали все, но не нашли ничего, кроме вздувшейся банки бычков в томате. Мы приговорили и ее.

– Ты полагаешь, это кошерная пища?.. – с опаской спросил я, глядя, как в томатной пене всплывают белесоватые ошметки бычков.

– Господи ты боже мой! Конечно же, да! – всплеснула руками Ли. – Любые водяные создания, у которых есть чешуя и плавники – кошерные. Не веришь? Возьми Талмуд и проверь по буквам, ‒ и она отважно проглотила полную ложку ожившего месива. ‒ Ахтенные бычочки, вкуснота обалденная, я тебе уверяю. Это такая прелесть, пальчики оближешь! – она сложила пальцы в пучок и громко чмокнув, поцеловала их кончики.

‒ Такая прелесть, что просто гадость… ‒ продолжил вслух свои сомнения я.

Ли в ответ театрально пожала плечами, не находя слов.

– Это такая вкуснятина, натуральный деликатес, попробуй, узнаешь. Увидишь, эти бычки изменят твою жизнь… ‒ искушала она меня.

‒ За такой деликатес можно и жизнь отдать, ‒ пребывал в нерешительности я, и так и эдак, прикидывая, каким образом бомбажные консервы могут изменить мою жизнь,

– Хватит агитаций, с тобой можно последнее терпение потерять! – сделав добрый глоток вина, с преувеличенной строгостью положила конец моим сомнениям Ли. – Открой уши, дабы слова истины проникли в них: не теряй зря время и угощайся, пока есть чем.

‒ Ты лопаешь, как перед погибелью, ‒ восхитился ее аппетитом я, с усилием проглатывая шевелящийся во рту продукт.

‒ Как в последний раз! ‒ с набитым ртом, поддержала мою шутку она.

Мы выпили одну бутылку вина и съели все, что сумели найти. Изысканные яства ухнули, как в прорву. Тем не менее, голод отступил, вернее мы о нем забыли. Мы не бросились сразу друг друга любить, мы просто были очень рады встрече, нам и без того было хорошо и легко на душе. Мы мало говорили и только смотрели друг на друга. Это был разговор без слов. Тот самый случай, когда слова молчат. До чего же беден язык радости! Мы истосковались друг по другу, мы не могли наглядеться друг на друга.

– Я почти забыл, как в моей руке оживает твоя грудь. А губы... Я не знал, что у губ есть своя память, твои губы вернули мне память. Никакие обстоятельства не заставят меня больше не видеть тебя каждый день. Ты такая красивая, ты никогда не будешь красивее, чем сейчас. Не надо ни слов, ни вина, я хочу просто смотреть на тебя, хочу любоваться тобой, ‒ целовал ее пальцы и ладони я.

– Андрюша, ты когда-нибудь видел такую ночь, о которой плачут звезды? Вот эта ночь.

Это была необыкновенная ночь. Такие ночи остаются в памяти на всю жизнь, – Ночь в белом атласе. На темном небе сверкали звезды. Завернувшись в простыни, мы много раз (после девятого или десятого вала любви), выходили на широкий балкон огромного дома, одного из окаменелых памятников сталинской эпохи и, глотая отравленный смогом бриз, подолгу смотрели на уходящий в ночь Проспект. Словно «Титаник», он был весь в тревожных желтых огнях. Было необыкновенно красиво, но порой, глядя на эти желтые фонари, мне становилось муторно, они травили мне душу.

Мы пили грошовое вино (дешевле только газированная вода), ‒ самое лучшее вино, которое когда-либо производили виноградники Украины. Этот Город был наш, мы наконец дождались нашей весны. Мы встречали ее, облаченные в белые одежды, и не было для нас другого времени, кроме настоящего. Такие минуты редко выпадают в бедной человеческой жизни, они, ‒ вознаграждение за тускнятину будней, из которых состоит наша жизнь, они дают нам силы верить в завтрашний день.

– Знаешь, – глядя мне в глаза, серьезно сказала Ли, – Я как-то психофизически воспринимаю вино. Каждое вино, для меня похожее на живого человека, имеет не только свой запах и вкус, но и характер, даже лицо, и каждому вину есть соответствующее опьянение.

– Жаль, что я могу предложить тебе только это дешевое вино и секс, – театр нищих, – плоско пошутил я, сказав, и тут же пожалев о том, что сказал.

– Как «Кафе в Арле», – глядя на Проспект, задумчиво молвила Ли.

Лимонно-желтые фонари пылали в чернильной темноте ночи.

– Скорее, как «Ночное кафе», ‒ подумал я вслух, проведя, как мне кажется, более точную аналогию.

Что особенного в том полотне? Быть может, инфернальность свечения основных цветов спектра в темноте? Из тех же, основных цветов, состоит и радуга, но в ней нет ничего инфернального. Важны не сами цвета, а их обрамление, фон: черная беспросветность ночи или синева, освобожденного от туч неба.

– При такой подсветке, в самый раз повеситься… – тихо сказала Ли.

– Что за капитулянтские мысли? – скрывая беспокойство за веселым тоном, спросил я. – Во время войны за такие пораженческие настроения тебя бы вообще расстреляли перед строем. Ты что, не веришь в нашу победу?

– Верю… Конечно, верю мой Победитель! Тот, кто узнал настоящую любовь, не боится смерти. Я так сказала, потому что выше счастья мне в жизни вряд ли суждено испытать. Это было недолго, но, наверное, это все, что мне отпущено судьбой. Я ей так за все благодарна, за тебя, и за нашу любовь, – она доверчиво прижалась ко мне.

– У тебя родинка на правом плече, это знак того, что ты просто обречен на успех. У тебя такая шелковая кожа, ты так приятно пахнешь… Люби меня, Андрюша, просто люби.

– Мне близок Ван Гог, его яркость восприятия мира, неутомимый поиск и полный страсти протест против заплесневелых догм.

Говорил я, больше слушая звук ее голоса, чем слова, которые она говорила. А она лежала рядом, прижавшись к моей груди, и я не был уверен, слушает она меня или нет.

– Он нес на себе проклятие непризнанности и трагического одиночества. Его терзало Несбывшееся, ему не хватало признания, он его так не получил и кончил, как обычный неудачник, а у нас с тобой все впереди, все у нас сбудется.

Только под утро мы забылись чутким, беспокойным сном. С рассветом меня начало сушить, плата за роскошь дикой ночи. Усилием воли я поднял себя и отнес в ванну, где вдоволь испил теплой, не утоляющей жажды воды, а потом принял душ. Горячей воды, как всегда не было, и эта теплая вода, которой я так безуспешно пытался утолить жажду, показалась мне обжигающе холодной. Я пришел в себя и наконец почувствовал необыкновенную легкость и радость от того, что пришла весна. Только сейчас, я ее по-настоящему почуял.

Сегодня никуда не надо спешить. Воскресенье, нет лучшего дня в неделе. А завтра начинается сессия, до первого экзамена еще целых пять дней. Это была свобода. Завтра мы с Ли решили на речном трамвае спуститься вниз по Днепру в село Беленькое. Ли там бывала раньше и много раз рассказывала мне о том, что там есть настоящий сосновый лес. Я полянин, вырос среди степей и неоглядных днепровских далей, меня приподымала широта их просторов. Я дышал воздухом зеленых ветров этих вольных стихий, и я никогда еще не был в сосновом лесу.

– Ты хоть сможешь березу от елки отличить? – смеялась надо мной Ли.

– Смогу, – уверенно отвечал я, – Если на них будут таблички…

Им алтарем был темный лес,

Венчал их ветер вольный…

Вспомнился незабвенный Шелли. Нельзя сказать, что у меня отсутствует чувство природы. Мое детство прошло в послевоенные годы, едва ли ни единственной утехой и развлечением для нас была природа. Я знаю много деревьев, но те, которые растут в лесу, больше известны мне по картинкам из Детской энциклопедии и описаниям к ним. Конечно, книжные знания не откроют непередаваемой красы природы, лишь прикоснувшись к ней непосредственно, можно ощутить и услышать ее божественную музыку. Мне нравятся березы, как можно их не любить, но у нас на юге они не растут и я их никогда не видел. Казалось бы, мелочь, но в ней, как в капле росы отразилось, насколько мало я видел и столь же мало знаю. Не от того ли, что мало чем интересуюсь? Нет. По большому счету, вряд ли… Но не слишком ли однобоки мои интересы?

Впрочем, это можно выяснить и в другой раз. Завтра приближалось, а вопрос финансового обеспечения оставался открытым настежь. Теперь я со всех сторон прикидывал, как вырулить из финансового виража. Я перебирал разные варианты, но среди них не было ни одного стоящего, и я один за другим отбрасывал их в покосившийся платяной шкаф, собирать пыль. Он как раз для этого годился, стоял распахнутый с отвалившейся, прислоненной к стене дверцей. Я глядел, как всходит солнце, оно светило все ярче. Начинался день и обещал он много интересного.

Я вернулся в комнату, где на полу на ватном одеяле и разметавшихся простынях спала Ли. После того, как у дивана отломилась вторая ножка, мы среди ночи перебрались на пол… Я вошел совершенно бесшумно, стараясь ее не разбудить, но она сразу открыла глаза. В ее весенних глазах я увидел осень. Ли грустно улыбнулась и две большие слезы скатились по ее щекам. Она отвернулась и стала водить пальцем по узорам текинского ковра, на котором мы расположились. В прошлом, это творение рук туркменских прядильщиц было вещью совершенной красоты, настоящее произведение искусства, но безжалостное затаптывание превратило его в протертый до нитяной основы половик. Рядом с ее головой утреннее солнце положило косой луч, в котором серебрилась вечно живая пыль, похожая на чудесных рыбок, плавающих в воздухе.

– О чем зажурилась, моя Эвридика? Гляди, какой день нас ждет за окном, – с улыбкой спросил я, схоронив подальше тревогу.

Водя пальцем по геометрическому узору темно-красного ковра, она тихо сказала:

‒ Мне так грустно…

‒ Почему?

– Под утро мне приснился странный сон, там бабочка подружилась с огнем черной свечи. Дружба пламени с мотыльком, это про нас с тобой. То был волшебный сон, я даже не знаю, как тебе его передать, нет слов сказать. Это был какой-то дивный подъем, упоительное восхищение, экстаз! К сожалению, с плохим концом… Зато как необыкновенно легко, как хорошо мне было во сне. Я испытала такое блаженство, его нельзя сравнить ни с чем, ни с сексом, ни с алкоголем, ни с наркотой. Что это было? Не знаю. Но, веришь, это не похоже ни на что, из того, что мне довелось испытать. Неизведанное чувство, светлейшей восторг, пережив это, смерть, мне кажется неизбежной.

– Не надо, кинь грусть, это всего лишь сон. Сны не сбываются, – я стал успокаивать ее.

Когда на Ли накатывала ностальгия, она передавалась и мне. Настоящая ностальгия, это не тоска по дому, это тоска по самому себе, и хотя Ли везде была, как дома, ностальгия снедала ее, а от нее заражался я, и мы оба страдали от безысходности, от неудовлетворенности настоящим и неуверенности в будущем. Поэтому я всегда старался отвлечь Ли от ее упадочных мыслей. Хотя они и были нашей действительностью, а все остальное, – иллюзией.

– Нет, этот сбудется, он вещий, – с насторожившей меня убежденностью, возразила она. – Ты ведь тоже мне вначале приснился, а потом сбылся, я тебя встретила и сразу узнала.

– Лидочка, ты моя единственная отрада, в тебе вся моя жизнь! Поверь, утренние сны не сбываются, – сказал я с уверенностью, которой на самом деле не чувствовал. – А бабочка, это символ души.

«Или непостоянства? ‒ подумалось мне. ‒ Непостоянства души?»

‒ В ее бессознательном влечении к свету нет ничего плохого, – у меня непроизвольно промелькнула мысль о саморазрушительной стороне бессознательного. Говорят, что приговоренные к смерти, переживают мгновения необыкновенного душевного подъема, как бабочки, летящие на огонь, они испытывают ни с чем, ни сравнимое наслаждение, лишь погибая.

– К тому же, что это за свечка из гуталина? Ты же знаешь, все свечи белые, даже во сне. Согласна?

‒ Ты просто хочешь меня успокоить, ‒ с сомнением сказала она.

‒ Нет, это правда. Все это знают, ‒ пробормотал я, сам себе не веря.

Я почти осязаемо ощутил тревогу, будто крылья ночной птицы прошелестели надо мной, и я заговорил сбивчиво и несвязно, стараясь переубедить ее.

– Ты ведь меня знаешь. Да, я родился под знаком Огня и огня во мне хватит на двоих, но этот огонь может только согреть, а не обжечь. Огонь очищает наши мысли, отделяет черные от белых. Хочешь принять верное решение, посмотри на пламя свечи.

Я замолчал, заметив, что она меня не слушает, завороженная то ли светом зарождающегося дня, то ли каким-то далеким видением.

– Слова, слова… Мы в паутине слов и подменяем словами дело. Люди говорят и говорят, и от пустых слов пустеет душа, – с тоскою в голосе сказала Ли.

Она села, прислонившись спиной к стене. Ее глаза двумя черными неподвижными зрачками с какой-то бессмысленной пристальностью устремились куда-то мимо меня, в себя. Темные тени придавали им еще бо́льшую печальную выразительность. Овеянные воспоминаниями о пережитом, черты ее лица излучали какое-то едва заметное лучистое сияние, подобное тому, которое изображают иконописцы в виде нимба.

– Как грустно, что Мотылек никогда не подружится с Огнем… – едва слышно прошептала она. – Что-то мне тяжко, ангел Грусти обнял меня. Чует что-то сердце, да мне не кажет, – лицо ее словно опустело, и она показалась мне такой слабой и одинокой, какой я ее еще никогда не видел.

– Может, это твоя Доля зовет тебя? – бодрясь, я стараюсь развить одну, из рассказанных мне ею самой, просто решаемых баек. – А ты не откликайся, пошли ее, как ты говорила: «До лихой годины и чертовой матери!»

– Твоя правда, к матери, так к матери, – тяжело вздохнула Ли.

Она очень изменилась, будто обвалилась изнутри, осунулась лицом, опала в груди, оставаясь, как ни в себе, словно никак не могла вернуться из тех далей, где побывала. И у меня вдруг появилось странное ощущение, которое трудно передать словами: мне показалось, то ли подумалось, будто ее отзывают.

– Представляю, какая у него мать… – немного оживилась она. – Пойдем туда, где небо без крыши, ‒ предложила Ли.

‒ Пойдем, ‒ с радостью поддержал ее я, ‒ Поднять якоря!

Она взглянула на меня большим печальным взглядом и улыбнулась такой беззащитной улыбкой. Навсегда осталась со мной ее улыбка на бледном растерянном лице, как лунный свет в тумане, ‒ маленькая потерянная душа.

Она включила радиолу «Ригонда» на длинных тонких ножках, похожую на марсианина из «Войны миров», и поставила свою любимую пластинку. Когда был на каникулах, я записал ее в студии звукозаписи на фотографии с видом Херсонского порта, где я когда-то подрабатывал, перебирая марокканские апельсины. Ли с ней не расставалась и постоянно носила в сумочке, в небольшой, иллюстрированной цветными картинками книге по кулинарии.

Опять мне снится сон,

Один и то же сон.

Он вертится в моем сознанье,

Словно колесо.

Ты в платьице стоишь,

Зажав в руке цветок.

Спадают волосы с плеча,

Как золотистый шелк.

Надо как-то бороться с хандрой Ли. Случается будущее предупреждает нас о себе во снах, но этот ее утренний сон полная чепуха. Пусть сегодня все будет, как будет, но завтра в лесу под Беленьким у костра я устрою ей великое камлание[52]. Надо принести какой-то дар нашему солнцеликому Хорсу, лучше всего что-то свое, личное, платок или лоскут ткани от одежды. Вообще-то, сущность приношения не имеет особого значения, важен сам ритуал и сердечное обращение к божеству за помощью.

Я найду место силы и выберу шаман-дерево, мы привяжем к нему каждый свой лоскут и попросим Хорса вывести из нас Грусть-Тоску, отвести ее к Днепру и столкнуть с крутого берега. Пусть плывет она от нас далеко-подальше, в самый Понт Эвксинский, а там, посреди «Гостеприимного моря», да распахнутся воды и примут ее навсегда. Уверен, этот языческий обряд произведет на нее впечатление и избавит от нудьги. А сегодня, пусть все идет так, как она хочет.

Ли успокоилась, взгляд ее прояснился, но ее лицо выглядело пепельным в свете наступающего дня. Она стала приводить себя в порядок, а я, стараясь ее развлечь, рассказывал что-то смешное из изречений нашего генерального секретаря с вечной кашей во рту, которого за его внешность и доброту называли Крокодилом. Его поцелуи в десна с мужчинами стали притчей во языцех. Она, наконец, расхохоталась, когда я воспроизвел его маразматическое шамканье, а радиола твердила свое.

Моя и не моя,

Теперь уж не моя.

Ну, кто он, кто тебя увел,

Скажи мне хоть теперь?..

Песни, как люди, рождаются и умирают, проходит время, и как они когда-то звучали, ‒ не помнит никто.


* * *


Этот день мы провели на пустынном пляже у набережной Днепра.

Задымленный город с лязгающим транспортом, выхлопными газами и вечным смогом расплывался и таял вдали. Во всю набирала силу звонкая музыка весны. Со всех сторон звучало разноголосое пенье птиц, и первая нежно-зеленая листва дрожала от малейшего дыхания ветра, придавая старым вербам девически трепетный вид.

Жизнь повсюду связана с водой, где вода, там и я. Вода, как и огонь, пленит и завораживает меня. Вокруг была голубизна неба, песок и вода: голубое, белое и синее. Вода и песок, солнце и небо в размывах зеленеющих деревьев. И мне ничего не надо было, кроме этого солнца и неба. Вот, те прекрасные минуты бытия, ради которых стоит жить.

По дороге на пляж мы зашли в семьдесят четвертое почтовое отделение, где я получил долгожданный перевод из дому. В очередной раз мы разбогатели. Весь мир принадлежал нам. Несмотря на бессонную ночь и достаточное количество выпитого, мы чувствовали себя необыкновенно легко. В тот день, мы просто парили над землей. По пути нам встречалось много людей, и я улыбался прохожим, чувствуя к ним полное расположение.

Свежий ветер пах скошенной травой и меня вдруг посетило то ли предчувствие, то ли мысль, что мы идем верным путем к кошмару. В том, что происходило, было нечто такое, чего я толком не понимал, но был уверен, что все это окажется для нас фатальным. Но, как противостоять ходу событий? Никак, как бы ты не поступил, они произойдут. Намного позже я узнал, что в таких случаях надо реагировать сейчас же, опережая события, ‒ следует лечь на дно и переждать беду. Но все это пришло ко мне намного позже, а тогда, я просто отмахнулся от всей этой, навеянной похмельем чепухи.

Белый диск солнца стоял в зените, и припекал немилосердно. Жар становился все гуще, струистыми волнами накатывая на нас. Я не выдерживал и забегал в обжигающе холодную воду, пулей вылетал на берег, и падал на горячий песок под раскаленные лучи солнца, впадая в расслабляющую негу. Дивное затишье воцарилось вокруг и неожиданно мне показалось, что я и Ли, что мы не одни. С нами был кто-то третий! Я вздрогнул от ужасного предчувствия поражения. Здесь, на безлюдном пляже с нами вместе третьим присутствовал Шелли, ‒ Перси Биши Шелли! Перси, он был с нами.

Ручьи сливаются с Рекой,

А с Океаном – Реки.

Смешались сладостный Покой

И горний ветр Навеки.

Ему было жарко в черной бархатной блузе, на тонкой цепочке часы с брелоками, один из них в виде серебряного якоря, – символ Верности и Надежды. Свободно отложенный ворот белоснежной сорочки слепил глаза. Зачем он сегодня так нарочито оделся? Чернее черного, белее белого? Черное и белое, и эти часы, к чему все это?

Взгляни, льнут горы к Небесам,

Друг друга волны гладят.

Прощенья нет тем двум цветкам,

Что меж собой не ладят.

Странная «Философия», стихи любви и восторга перелитые в незабываемо пьянящие рифмы и образы. Да разве может поэт и философ, а это всегда одно и то же, смотреть на наш мир трезвыми глазами?

– Я живу в стране, над которой проплывают самые красивые в мире облака, – глядя в небо, задумчиво проговорила Ли. Ее голова лежала у меня на плече. – А больше в ней нет ничего хорошего.

– Ты ошибаешься, – тихо возразил я.

Облака, чудесная выдумка природы, они похожи на мечты, плывущие по небу. Живая, переменчивая вода Реки будоражила меня. Видно, за зиму я от нее отвык. Вода, стремительная, как мысль, изменчивей наших желаний. Но, кто сумеет объяснить, из чего состоят наши мысли? И почему, у человека есть потребность ими делиться? Наверно, из-за врожденного желания дарить.

– В ней много хорошего и прежде всего, это ты, моя прекрасная Леди. Ты для меня целая страна, со своей природой, народом, историей, настоящим и будущим. И ты одна царствуешь в ней, – я нежно поцеловал ее глаза.

– Не целуй меня в глаза. Ты же знаешь, это к расставанию… – отстранилась она. Ветер развивал ее волосы, белые среди весенней зелени.

– Прости, забыл, – глядя вдаль, думал я вслух. – При всей своей необъятности, мир вокруг нас не так уж велик. Вот, посмотри, он замыкается на верхушках верб, ограничивается кромкой воды, теряется в зарослях камыша. Но, это так, упрощенно… Для некоторых, мир измеряется вглубь. Для них даже воздух звенит гармонией беспредельного пространства. Этот звон колоколов с ними всегда. Тот, кто слышит этот звон, способен видеть сквозь стены, замечать и понимать невидимое, он одарен возможностью заглянуть в потаенные глубины души. Зачем? Чтобы показать миру суть человека.

Ли наклонилась надо мной, ища мой взгляд, и отыскав его, жадно заглянула мне в глаза.

– А дальше?.. Что ты видишь дальше, Андрей?! – глаза ее стали необыкновенно светлы, как крыжовник на солнце, на верхней губе поблескивал бисер пота.

– Ведь я знаю… ‒ голос ее дрогнул, ‒ Ты сам говорил, тебе дано открывать двери будущего. Как будет у нас с тобой? Скажи, Андрюша?!

– Далеко-далеко, за рекою и морем, нас ждут зеленые поля травы, ‒ я всматривался в даль за Днепром, где зелень Хортицы встречается с небом. ‒ Когда над ними веет ветер, то кажется, ты среди зеленого океана. Нас ожидает живая трава, высотой… Вот с эти деревья. Там очень красиво, тихо и спокойно. Там будет наш дом, а крышей у него будет Радуга.

‒ Мы поедем в Африку?

‒ Да. Когда-нибудь.


* * *


Десяток порций мороженого и две бутылки шампанского, которые мы через рваные промежутки времени выпили в расположенном на берегу пляжа павильоне «Ветерок» ушли, как в песок. Нам было весело и мы хохотали по любому пустяку. Я все не мог опьянеть и находился во взвешенном состоянии, уже не трезвый, но еще не пьяный.

Никому бы не удалось сосчитать, сколько часов, суток или недель длился тот день, но неожиданно, наступил вечер. Солнце стало клониться к закату, голод и жажда победили, и мы простились с рекой. Уходить не хотелось, здесь мы были счастливы, мы были здесь, как в раю. Уходящее солнце превратило воду в реке в литое золото, а потом, – в кровь.

Отклонив мое предложение, отужинать в ресторане, Ли привела меня в «Чебуречную».

– Лучше только что снятых с огня чебуреков ничего нет и быть не может, а под пиво, это пища богов, – убежденно сказала она.

– «Let it be»[53], – словами Джона Леннона согласился я, и беспричинная тревога охватила меня.

Сегодня ее день и любое ее желание для меня закон. А может, ту, знаковую песню сочинил и спел не Леннон, а Пол Маккартни? Рассуждал по дороге я. Не важно, жаль, конечно, что они распались. Мы их любили. Тем памятным маем, в семидесятом, мы только об этом и говорили. Они были наши кумиры, ‒ символ молодости и свободы. Наши кумиры повзрослели, не поделили места у корыта, рассорились и разбежались. В голове не укладывалось, как такое могло случиться, мы не понимали, не хотели и не способны были понять, насколько легко можно потерять дружбу.

А потом случилось то, что должно было случиться. Почему? Никогда не следует спрашивать, почему ты сделал то, что привело тебя к беде. Причина всегда одна и та же, но мало кто об этом знает, все прописано в Книге судеб. Тут во все вмешался случай. Случайность ‒ движущая сила судьбы. Самое страшное в жизни пересечение двух случайностей.

Сегодня в «Чебуречной» аншлаг, минут через десять я протиснулся к стойке. Такого скопления народа здесь давно не было, выдался жаркий день, и здесь было не просто душно, стоял тяжелый липучий банный дух. Пока я брал пиво и чебуреки, а Софа рассказывала мне об очередной хохме, случившейся с одним из здешних выпивох, Ли за одним из столов успела выпить стакан водки. Я поздно это заметил, подошел, чтобы ее увести, но усадив ее к себе за стол, ее не отпускали. Это были немые.

Злобно поглядывая на меня, они все разом стали переговариваться на своем языке жестов, а самые горячие даже «заговорили», подкрепляя свою жестикуляцию горловыми хрипами и мычанием. Ли поднялась, чтобы идти, но один из них, высокий красавец с выхоленной черной бородой, как у Педро Зурито из фильма «Человек-амфибия», взял ее на руки. Он стоял и держал ее на руках, она не сопротивлялась, а только смеялась, глядя ему в глаза.

Он поцеловал ее в шею, в засос, присосался, как вампир. Ее лицо, а глаза!.. Взгляд ее затуманился, я хорошо знал это выражение ее глаз. Он засмеялся мне в лицо и со злорадным торжеством победителя снова усадил ее за стол, на этот раз не на стул, а к себе на колени. За столом все смеялись, некоторые аж покатывались со смеху, поглядывая на нее и на меня. На шее у нее багровел большой, с фестончатыми краями кровоподтек от поцелуя.

Мне стало холодно в душном зале. Ли срывалась в штопор, целый день на солнцепеке, а теперь еще накатила водкой. Сердце тревожно забилось, и горло свело от предчувствия беды. Мне пришлось откашляться, прежде чем заговорить. Преодолев спазм в горле, я через силу овладел дыханием и протянул ей руку.

– Лидочка, нас ждут великие дела! – весело сказал я, но мой голос мне изменил, я его не узнал. – Я прошу тебя, пожалуйста, пойдем, – стараясь говорить мягко, попросил я.

– Никуда я с тобой не пойду! Не нравится тебе здесь? Чистенький какой нашелся, – и она с досадой оттолкнула мою руку.

Я почувствовал, что в ней появилось что-то страшно враждебное мне, что-то отталкивающе грубое, мешающее ей меня услышать, и это ужаснуло меня.

‒ Нечего мной командовать, я пойду, когда захочу. Я не твоя собственность! ‒ лицо ее неприятно изменилось, ей так не шло сварливое выражение. ‒ Ты думаешь, я принадлежу тебе? Я принадлежу себе самой и никому больше. Я остаюсь, а ты, проваливай! Пошел вон!

Вспыхнув от нежданной обиды, я стоял, словно оглушенный. Как-то разом пропали краски и звуки. Вокруг звенела тишина, в груди у меня что-то сжалось, и сколько я ни старался, не мог вдохнуть во весь вдох. Мы смотрели друг на друга, не видя друг друга. Я искал и не находил ее взгляд, и она смотрела на меня невидящими глазами с его колен. Ее лицо мне показалось пустым, так зияла передо мной когда-то пустота могилы.

Бородатый немой, нагло ухмыляясь, глядел на меня, он просунул руки ей под мышки и облапил за обе груди, а затем, поставив ее на ноги, поднялся. Как-то неторопливо, по-хозяйски отряхнул руки, и неожиданно со всей силы толкнул меня в грудь. Я чуть не упал, попятился, но устоял. Он тут же толкнул меня снова, я перехватил его руку, и отработанным приемом двумя руками резко вывернул ему кисть. Хрустнули сломанные кости запястья. Он присел и взвыл страшным нутряным воем. С муторным хряском коленом в пятак я уложил его на спину. Кровь брызнула, словно расплющил гнилой помидор. Ложись-ка в ямку, мужичок, отдохни!

Сразу несколько из их компании бросилось на меня. Одного я зацепил левой, метил в подбородок, но попал в шею. Не подготовил удар, поторопился и ударил с ходу, получился скорее толчок, но довольно сильный и мой недобиток упал спиной на соседний стол. Вся их компания месила воздух вокруг меня, я удачно уклонялся, а сзади кого-то из них уже метелили с соседнего стола, который они перевернули.

Все вокруг смешалось, и злое веселье захлестнуло меня. Я почувствовал себя легче пуха и тяжелее свинца. Для разминки, как в диком гопаке, несколько раз ударил ногой. В одного попал так, что чуть нога не оторвалась. С трудом удавалось выделять и удерживать в поле зрения немых, впрочем, все они, мешая друг другу, рвались ко мне. Одного, оттолкнул, а другого, с рычанием кинувшегося на меня, поймав за руку, протянул по ходу его движения и, сбив с ног подсечкой, как мешок с отрубями швырнул на «ёжик» из торчавших ножек перевернутых стульев.

‒ Так-то, сукины дети! ‒ в лютом запале крикнул я, не услышав себя.

В групповой драке спасает непрерывное движение, перемещение в неожиданных направлениях, это выручало не раз. Главное, не переходить в защиту и не упасть, ‒ забьют ногами. Но здесь слишком тесно, не поймешь, кто за кого и кто из них может пырнуть ножом в спину или в бок. Я вертелся, как волк среди стаи псов, растолкав окружающих, обеспечил обзор на триста шестьдесят градусов, но этим открыл себя для нападения со всех сторон. Это была моя ошибка.

Я искал, но нигде не видел Ли. Чисто рефлекторно пригнулся и над головой в стену врезался, разлетевшись на тысячи осколков неизвестно кем брошенный бокал. Дрались уже все, кто был в зале, все со всеми и каждый за себя. Один Бог был против всех. Привлеченные шумом, с улицы заглядывали случайные прохожие и тоже ввязывались в драку. Вокруг мелькают отдельные персонажи и целые конгломераты из них, залитые кровью, искаженные звериной яростью лица, вылезшие из орбит глаза, оскаленные в свирепом рычании рты.

Многие уже возятся на полу, «в партере», в лужах крови и вина. Среди завалов из стульев извиваются живые клубки человеческих тел, немыслимое переплетение рук и ног. Двое, страстно обнявшись, закружились, как будто танцевали танго, и неожиданно взлетев, они обрушились на стол. Его алюминиевые ножки, легко, словно из пластилина, разогнулись под ними во все стороны, а они покатились по полу, потерявшись в куче дерущихся.

Передо мной возник рыжеволосый немой, огромной и дикий, как сама наша жизнь. Должно быть, природа наделила его силой в компенсацию за уродство. Высоко над головой он занес металлический стул. Я не успел даже сделать попытку вывести его из равновесия, как он с зверским рычанием обрушил стул на меня. Не метнись я в сторону, этот стул ни то что, развалил бы мне голову, а вбил бы меня в землю по маковку. Меня умиляет подобная пещерная ненависть к совершенно незнакомому человеку, ничем ему не досадившему.

Он подался вперед, а я, нырком обойдя его сбоку, и до боли сжав кулак, представив, что бью молотом, от левого плеча с разворота вломил ему за ухо. Как из пушки выпалил! Вложив в удар вес своего тела и инерцию броска, я сполна вернул ему его ненависть. Мне никогда не забыть упоительную тяжесть удара, смачно плющащий контакт кулака с черепом питекантропа. Он рухнул лицом вниз, тяжело, как кованный сундук.

После такой подачи, если и поднимется, то не скоро! В приступе буйного восторга подумал я, как у меня на плечах повис их центровой. Не опасный, среднетяжелый штуцер в красной рубахе. Справиться с ним не представляло для меня труда. Я закрутился на месте, пытаясь его стряхнуть, но он захватил мою шею сзади в замок согнутой в локте рукой, зажал горло в «двойной нельсон» и начал душить. Я силился разорвать или хотя бы ослабить захват, но ничего не получалось.

И тут передо мной вынырнул немой с черными сальными волосами, сосульками свисавшими на глаза. Мельком взглянув на него, мне не удалось поймать его взгляд, я не увидел его глаз, будто их не было. Из его злобно перекошенного рта исходил жуткий вой, вернее, надрывная горловая вибрация на каких-то, то появляющихся, улавливаемых ухом, то исчезающих тонах. Я так и не разобрал, что он хочет сказать, но догадался, что это не признание в любви. Он ударил меня в лицо горлышком разбитой бутылки, ‒ «дал понюхать розочку».

Уклониться я не мог, слишком крепко меня обнимал сзади мой заплечный «друг, товарищ и брат», только и успел отбить мелькнувшие перед глазами острия. Боль от порезов разорвала ладонь. Сгруппировавшись, присел, и перебросил висевшего на мне немого через голову. Надо бы так сразу! С облегчением подумал я. Но быстро подняться не успел. Кто-то разбил об мою голову пивной бокал. Больно не было, лишь осколки рассыпались по плечам. В осколках стекла есть что-то ото льда, подумалось мне. Да, но откуда тут лед?.. Черные кляксы замелькали перед глазами.

Я вскочил и тут же упал на непослушных ногах. Сам не знаю, каким невероятным усилием воли, я заставил себя встать на ноги. Кровь залила глаза, как я их не вытирал, видимость не улучшалась, предметы двоились передо мной. Все, теперь я не боец. Надо отсюда выбираться. Кое-как проморгавшись, я подхватил с пола лежащий стул, поймал между его ножек какого-то толстяка, и двинул его впереди себя, как таран на выход, к дверям. Там был затор, мы никак не могли втиснуться в узкий проем двери, запруженный продиравшимися к нему, рвущимися наружу людьми.

Похожую давку я где-то уже видел. Вспомнил, на выходе из кинотеатра, когда там обнаружили зарезанного зрителя. Нас снова и снова отталкивали от выхода, со всех сторон сыпались удары, кто-то с такой силой ударил меня по затылку, что лязгнув зубами, я прикусил язык. Рот наполнился кровью, почему-то очень соленой, боли я не чувствовал, лишь сознавал, что слабею. И наконец, я получил свой удар, неизвестно от кого, из искривленного пространства между глаз, в переносицу. Слепящая вспышка, ноги разом подкосились, словно какой-то невидимый шутник сзади дал под коленки, и я провалился в черноту.

Я очнулся от того, что стал задыхаться, мне показалось, что непомерный груз тянет меня вниз. Оказалось, кто-то навалился на меня сверху, прижав к полу. Он не шевелился и я догадался, что его вырубили, как и меня. Приподнявшись, от самой земли я рванулся вперед в каком-то отчаянном животном рывке, и мы с толстяком любителем пива выломились на улицу. Не оглядываясь, он помчался вниз к Проспекту. Я поднял с земли скомканную газету и прижал к разбитой голове, кровь покатилась медленнее. Это хорошо, подумал я как-то замедленно, охваченный неимоверной усталостью.

Вдруг асфальт пополз из-под ног, и все поплыло перед глазами. Я прислонился спиной к стене «Чебуречной», цепляясь за ускользающее сознание, чувствуя, что его теряю. Не понимая, что происходит, заметил, что стена держится непрочно, вначале она зашаталась, потом подалась назад, я не устоял на ногах и сел на землю. Все сделалось бесформенно тягучим. Ткань действительности поплыла и разорвалась передо мной. Я потерял сознание.

Вырываясь из вязкой темноты, среди дикого рева, чудовищной матерщины, криков боли и ярости избиваемых людей, треска ломаемой мебели и страшных, глухих ударов по человеческой плоти, ко мне издалека, как будто с другой планеты, донесся голос Клани:

‒ Ли грохнули! Тушисвет, ну помоги ты ей отсюда выбраться!

До меня не дошло, о чем она кричала, но от имени Ли у меня появились позывы на рвоту. Я попытался открыть глаза, и через некоторое время понял, что они открыты, просто на улице было темно, где-то вдали горели фонари. Долго смотрел вокруг, не понимая, где я и, что со мной? Пока не обнаружил себя сидящим у стены. Я поднялся и сделал шаг, неожиданно асфальт передо мной пошел волнами, я потерял равновесие и едва не упал на спину, но устоял, и совершенно обессиленный прислонился к стене. Перед собой я увидел Ли. Одного рукава платья у нее не было, другой, разодранный в клочья, свисал с плеча лоскутами. Белые волосы у виска были в крови. А я… – я отвернулся и, спотыкаясь, побрел по улице вниз.

– Андрей, постой! – она догнала меня, схватила за руку. Внезапно возникшее чувство отвращения заставило меня освободить руку, испачкав ее пальцы своею кровью.

– Не уходи, Андрюша! Прости меня! Пожалуйста… Если ты уйдешь, я умру! –вскрикнула она мне вослед.

– Не подходи ко мне! Я вычеркнул тебя из списка живых. Исчезни из моей жизни навсегда, ‒ раздельно проговорил я.

И пошел вниз по улице Анголенко к Проспекту, прижимая к голове окровавленные лохмотья газеты.


* * *


Так я и шел.

Мучительно долго я добирался до травматологического пункта пятой городской больницы. Меня шатало из стороны в сторону, в глазах все гасло и смеркалось, и я останавливался, успокаивая очередной приступ рвоты. И снова вышагивал на подгибающихся ногах, но казалось, оставался там же, словно маршировал на месте. Из всего своего пути помню только, что под ноги мне попалась новая женская туфля, и я несколько раз футболил ее перед собой. Видно, не у меня одного был незабываемый вечер.

Под конец я полностью выбился из сил и не помню, как очутился в травмпункте 5-й горбольницы, где мне зашили рану на голове, а правую кисть наскоро перевязали. Надо сшивать сухожилия. Операция будет утром, сейчас дежурным хирургам некогда, много другой неотложной работы. Рядом ходит, приплясывая и распевая песню, пьяная в три женских половых органа санитарка. Белый халат у нее сзади в желтых разводах не засохшей мочи. Напевает она один и тот же неотвязный куплет.

Гарбуз – дыня,

Жопа – сыня…

– Дэсь выдно побоище идэ, – ни к кому не обращаясь, радостно сообщает она, – Бач, этому дурману́ на макытре вышивку роблять...

Махнула она тряпкой в мою сторону. Хоть и стоит она неподалеку, и орет, как в поле, но ее голос доносится откуда-то издалека, как сквозь вату.

– И в рыанимацию зараз рудого повэзлы, нияк нэ откачають, а в неурохэрургыи дивчыни голову пылять. Такэ вжэ, чорты шо… Ну нэ вмиють в нас люды отдыхать, як мы, к прымеру! Так, Олег Батьковыч?

Спрашивает она у колдующего над моей головой хирурга. Тот лишь неопределенно хмыкнул в ответ, дыхнув на меня самогонным перегаром, и не понятно было, соглашается он со своей разболтавшейся подчиненной, или напротив, полностью ее не одобряет. На нем была маска, лица его я так и не увидел. Значение происходящего лишь смутно отражалось где-то в далеком, сумеречном углу моего сознания. Я сидел бесчувственный ко всему, что происходит. У меня не было ни сил, ни желания жить.

– Олег Батьковыч, та вышей ты ему на тыкве серп и молот, або «Слава КПСС!», – не унимается санитарка. – Нехай будет наглядна агытация за нашу распрекрасную жизнь, земля ей колом!

«А не мягко ли будет?» – подумалось мне. «Тогда х…ем!» ‒ предложил я.


Глава 21


Два года я не был в «Чебуречной».

Даже когда проезжал мимо в городском транспорте, отворачивался, чтобы не смотреть в ту сторону. Напрасно. Она всюду мерещилась мне, и я ничего не мог с этим поделать. Она виделась мне во всех на нее похожих, и не только. Она родилась под знаком Воды, и я видел ее лицо не только среди людей, но и в переменчивых водах Реки, в каплях дождя, в зеркале луж на асфальте. Засмотревшись однажды на быстрые воды Реки, мне показалось, что кто-то тонет, присмотревшись, я увидел только пузыри на воде. И был мне голос, то ли прозвучавшая мысль: «Ты мой! И что бы ты ни делал, ты все равно вернешься ко мне через тех, кого полюбишь».

Прошло немного времени, и я с беспощадной ясностью осознал дикую бессмыслицу того, что случилось, но воротись время вспять, я бы поступил так же. Для меня не имело значения, что это была формальная измена, важен сам факт измены, а такое не прощают. Тут у меня определенный сдвиг, я не смогу его объяснить, это семейное, ‒ у нас все верные.

Вначале было тяжело. Со стыдом и отчаянием всей содранной кожей я осознал свою сирость. Я потерял мир, куда бы мог вернуться, и не к кому мне было возвращаться. Словами не передать, то всеобъемлющее чувство безнадежности, что я испытал, потому как, по большей части, такие переживания бессловесно немы, безъязыки, как, те, немые. Была мысль зачеркнуть все пулей, раз – память и мозги вдрызг! Или просто, дернуть по горлу бритвой. Но любопытство посмотреть, что будет дальше, перевесило, и я задержался на этом свете.

Гниющая рана на ладони, бритая голова с вышивкой на макушке, проваленные экзамены летней сессии, все вкупе, странным образом мне помогли. Послужили стимулом, что ли. Чтобы окончательно не сломаться, я собрал волю в кулак и вытеснил случившееся из памяти. Я приказал себе: «Ничего не было. А если и было, то не со мной». Время показало, как сильно и мучительно я ее любил, даже прикосновения хранили память о ней. Я думал, что не смогу жить без нее, но смог, и это самое страшное. Злость ушла, но осталось сожаление, его я тоже убил. Молодая безжалостность победила, я запретил себе и не вспоминал о ней. И, наконец, само время стало между нами.

Чтобы преодолевать дороги жизни, есть колеса и крылья, чтобы одолеть годы, дана память. Как парадоксально переплетаются судьбы и поступки людей. Зачем вспоминать, тем более писать? Хотя, как сказал Ибсен, писать, значит судить самого себя. Кому надо это аутодафе? Прежде всего, мне. Прошлое не принадлежит тебе одному, ‒ в нем много разных людей, и у тебя нет права единолично властвовать над ними. Однажды я решился и с ужасом и восторгом доверил себя белому снегу бумаги. Но, есть ли у меня слова, достойные строки? И, какова моя цель? Я хочу рассказать вам историю о робких ростках нежности и любви. Они во мне и я не вправе унести их с собой, не поделившись с вами.

Сберечь любовь труднее, чем найти. Задушить любовь сразу невозможно, это мучительно долгий процесс. Я сам выбрал свой путь и был уверен в правильности своего решения. Умом я понимал, что поступил правильно, но сердцем чуял, что это не так. Чтобы сберечь свой разум от разрушения, я расстался с самым близким мне человеком. На удивление, расставшись с любимой, несмотря на смертную тоску, я испытывал странное чувство освобождения. Хотя мое прошлое, мои зеленоглазые дни, зияли предо мной пустотой. И порою, меня охватывало гнетущее ощущение, будто меня обворовали, будто я собственноручно украл у себя не только свою любовь, но и любовь к жизни.

За это время много воды утекло из Реки в Гнилое море. На воде не сохраняется след, лишь тоска и любовь остаются в памяти, а память дана человеку Небом в наказание за его поступки. Все, что произошло со мной, была моя жизнь, а рядом протекала жизнь других людей, она не стояла на месте. Но, что важнее, моя жизнь или жизнь, живущих рядом людей? Не знаю. Не знаю, до сих пор. Мне кажется, что моя.

Тем временем, сменилось институтское начальство. Ректора посадили за взятки, разлучили бедняжку с его возлюбленным деканом. На первых порах, в связи с особо крупными суммами, прилипшими к его рукам, речь шла о расстреле. Но суд учел, сколько за годы своего правления он дал стране дебилов с высшим образованием и приговорил его к двенадцати годам. Через год его освободили по амнистии. Декан Шульга оставил меня в покое, лишившись своих подлых полномочий. Под самодурством своей маленькой власти он скрывал несостоятельность ничтожного человека. Вместе с Шульгой с треском сняли и председателя студсовета пресноводного Карпа, в придачу ему вынесли выговор по партийной линии «за аморальное поведение». В этом ему посодействовала его жена, которой он был богом наказан.

На этот счет была и другая, более оригинальная версия. Нашлись осведомленные лица, утверждавшие, что у Карпа сзади есть небольшой, длинной сантиметров тридцать и толщиной в палец хвост с кисточкой на конце, как у свиньи. У него была эксгибиционистская фантазия, раздеться до гола, лечь на живот и обмахиваться своим хвостом. Естественно, он делал это тайно, не зря говорится: когда никто не видит, свиньи ходят на задних ногах… Но в условиях общежития, хоть он и жил вместе со своей женой в отдельной комнате, обеспечить секретность сложно.

Один из преданных ему студсоветчиков, как обычно, без стука, влетел к нему в комнату с очередным доносом и увидел его во всей красе. Произошла утечка информации и Карпа сняли с председателей студсовета, как «не оправдавшего доверия партии». Выговор же получила его партийная половина, за недонесение в партком института о том, что у ее мужа имеется непозволительный для коммуниста атавизм. Так ли это было, неизвестно. Правду усердно скрывали, запрятав ее в недрах парткомовского архива, да она меня и не интересовала.

В общежитии у меня появились новые друзья, мои однокурсники из разных городов страны. Тома с фармакологического факультета во мне души не чаяла. Я много времени проводил в научном студенческом кружке на кафедре инфекционных болезней. Наука надежное убежище от реальности. Моя жизнь изменилась к лучшему. Плохие времена вспоминались, как давно прошедшее время, они делали хорошие дни еще лучше, а плохие, забывались.

Я выздоровел от тяжелой болезни, у которой нет названия. Но ничего не прошло бесследно, эта болезнь навсегда оставила во мне свой знак. Вначале я погрузился в какое-то странное состояние, мне стало все безразлично, все чувства у меня были парализованы. Я ничего не чувствовал, лишь сознавал, что утратил способность чувствовать. Жизнь обтекала меня волнами, не касаясь меня, я словно потерялся среди людей, потерял свое я. А потом мое сознание изменилось, прошло немного времени, и я стал не тем, кем был. Многие мелочи, на которые я раньше не обращал внимания, стали меня тревожить, я стал замечать то, чего не видел раньше.

У меня словно открылись глаза, и я стал видеть, что у окружающих меня людей, как и у меня, бывают взлеты и падения, они так же, как и я, со всей беззащитностью способны поддаваться печали, переживать, надеяться и видеть крушение своих надежд. И горестям их нельзя не сострадать, поскольку у них, как и у меня, нет ничтожных горестей. От этих, само собой разумеющихся истин, раньше я был бесконечно далек. Я не заугрюмел, не перестал улыбаться, но во мне что-то изменилось, я стал их понимать, умных и не очень, суетящихся и сидящих тихо, робких и совсем наоборот, всех, даже тех, ‒ с кем я просто родился врагом.

Главное, меня оставило мое, доходящее до болезни, чувство обособленности от людей. Полюбил ли я их? Вряд ли. Кто любит всех, ‒ не любит никого. Либо по-другому: кто ко всем хорошо относится, тот ни к кому не относится хорошо. Но я стал их понимать, вернее, я стал вникать, почему они такие, и это было величайшим моим открытием.

Если есть обжиг взросления, то я его прошел, правда, изрядно поджарив пятки, но когда хромаешь на две ноги, это не заметно. Да, что там хромота… ‒ пусть даже душевная, по сравнению с небом над нами? А на небе, там же, где и всегда, плыли облака. Они проплывали надо мною то быстро, то медленно, так само пролетали и мои дни. Я делал то, что хотел делать и был тем, кем хотел быть, и имел всё, что хотел иметь. Но даже, когда у меня ничего не получалось, и я делал не то, что хотел делать и не имел то (или кого…), хотел бы иметь, у меня всё было в порядке. Я шагал по жизни в «башмаках подбитых ветром» и мог сказать о себе словами Бернса:

Растет камыш среди реки,

Он зелен, прям и тонок.

Я в жизни лучшие деньки

Провел среди девчонок.

Но былая веселость не вернулась ко мне, я не смог забыть свою любовь. Будто потерял руку, привыкнуть можно, ‒ забыть нельзя.

Забыть ли старую любовь

И не грустить о ней?

Забыть ли старую любовь

И дружбу прежних дней?

За дружбу старую – до дна!

За счастье прежних дней!

С тобой мы выпьем, старина,

За счастье прежних дней.


* * *


– Кто ж с таким фэйсом употребляет водку?

Неожиданно обратился ко мне в буфете поезда «Запорожье – Херсон» один пассажир. Заговорил он со мной, безо всяких к тому побуждений с моей стороны. То был ничем не примечательный старик. Безжалостное время и крепкие напитки изрядно потрепали его. В его помятом жизнью лице все было до заурядности обыкновенно, как в изношенной рублевой банкноте: давно небритый, с сизым носом, морщинистым лбом и мешками под глазами. Тем поразительнее были его на редкость живые, пронзительные глаза. Выдержать его взгляд было так же непросто, как смотреть в нацеленное в глаза острие шила. Таким уколом ока в око, оценивают незнакомого человека тертые зэка. Я сразу понял, такого не проведешь.

Машинист черт-те куда спешил. С какой стати, и куда? С колеи не свернешь, все прибито до скончания века. Кто сам себя загнал в колею, своей судьбе не хозяин. Ничего подобного, я сам решил стать врачом, буду приносить реальную пользу. Да и против кого поднимать восстание, когда все «за»?.. Слепым не нужен свет, вокруг одни слепоглухонемые.

А ветряные мельницы пускай подождут очередного рыцаря печального образа. И довольно об этом, а то я, как будто оправдываюсь, словно не уверен в своей правоте. Да и кто знает, что в этой жизни важно, а что нет? Я вроде молодой, а хлебнул сполна, хватит на троих. И… ‒ что́ с того? Ничего, если не считать, что я перестал мечтать.

Поезд увозил меня все дальше от Запорожья, где я оставил часть себя. Вагон кидало из стороны в сторону, как лодку по волнам, его разболтанные потроха устрашающе лязгали. Со всех щелей дуло. Буфетчица, в боевой раскраске и в черных перчатках с обрезанными по дистальные фаланги пальцами, с виртуозностью наперсточника орудовала тремя уцелевшими стаканами. Их остро сколотые края навели на мысль о Гуинплене. Что ж, в очередной раз подбросим монету. Учитывая то, как сегодня штормит, в случае проигрыша, сейчас появится еще один Человек, Который Смеется.

Не смешно. Чепуха! Это только кажется, что не смешно, у жизни тяжелый кулак, а случай тот еще шутник. Тонко и жалобно дребезжала какая-то вагонная железяка, будто жаловалась на жизнь. Было холодно. Я никак не мог согреться.

– Ну́? Что ты вылупился? Вопрос по существу, – его глаза еще пристальнее уставились на меня из своих мешков. Пьяницам свойственна эта своеобразная, граничащая с хамством, простота.

Я молча разглядывал кровавую паутину капилляров в его невыносимо сухих глазах. Уяснив, что я смотрю на него в оба глаза и стойко держу его взгляд, он снял свой вопрос.

– Хорош, переморгали. Вопросов больше нет, – выключил свою угадайку он, и тут же, спросил снова:

– А может, тебя кто обидел?

И, не дождавшись ответа, сам себе ответил:

‒ И так видно, что, да.

Он опять стал вглядываться в меня полным зоркого внимания взглядом. В его глазах не было наглости, но не было и застенчивости, он глядел на меня без любопытства, но и без равнодушия. В его глазах не было и тени доброжелательства, то был жуткий в своей отрешенности всезнающий взгляд. У меня появилось ощущение, что он смотрит вглубь меня, словно увидел там то, чего не дано увидеть мне самому. Ну, и, что́? Возможно, он и был кем-то, когда-то, но для меня он не представлял интереса, антураж текущего момента, не более. И я перестал обращать на него внимание.

А поезд мчался ночными просторами, громыхая на стыках рельсов. За грязным вагонным стеклом в сиянии своих прожекторов с гудками и уханьем проносились встречные составы и пропадали в черной дыре ночи. От резких толчков время от времени открывалась тяжелая, окованная железом зеленая дверь и грохот, холод и вонь мазута усиливались, но они перестали меня раздражать. Очертания окружающих предметов сделались менее резкими, вроде сгладились углы, сердце стало биться ровнее и ко мне, как когда-то, пришло волнующее ощущение дороги.

Но, нынче, не прежде… ‒ и, ни к чему сравнивать. Я наконец согрелся, и на минуту даже забыл, в какую сторону еду. Хотя, если ты откуда-то выезжаешь, то обязательно куда-то приезжаешь. Так уж заведено, и водка тут не причем. Но дорога порой бывает важнее пункта прибытия, а человек, которого на ней повстречал, остается в памяти вечным твоим спутником. В этом наше счастье, а иногда беда.

– Запомни, сынок, злопамятство себе дороже.

Он задумчиво поскреб серебро щетины на подбородке. Вдруг взгляд его устремился на что-то видимое только ему в мире страстей, что жил в нем.

‒ У человека есть потребность прощать. Не прощая, ты становишься несвободным, ‒ проговорил он, изумленно всматриваясь в то, что увидел. Что он там видел ‒ себя, меня?

Поезд рвануло на стрелке. На узкой стойке у окна, словно знак свыше, подпрыгнули наши стаканы. Лицо его преобразилось, помрачнело. Кто-то невидимый прибавил яркость освещения в вагоне, и в безжалостном свете люминесцентных ламп обозначилась каждая его морщина, превратив его лицо в маску печали.

‒ Учись забывать обиды, – сказал, как гвоздь забил он. ‒ Иначе твоя жизнь… ‒ ты ее профукаешь.

Слова его были верны́, но не сразу в меня поместились. Да и кто из нас слушает мудрые советы.


* * *


Всему виною был дождь.

А, быть может, случай?

Где есть Бог ‒ нет места случаю.

Подходила к концу летняя сессия. Жарким полднем после экзамена по венерическим болезням наша подвыпившая компания оказалась в знакомом месте возле «Чебуречной». И тут рана, которую я считал зажившей, открылась вся, до самой глубины. Во всем виноват был дождь, вернее гроза, которая разразилась, когда мы проходили мимо.

Рокот далекого грома давно предвещал грозу. Стоял тяжелый, недвижимо липкий зной. Солнце быстро заволокло тучами, и небо свинцовым пологом провисло надо мной. Все притихло и замерло, даже само неумолимое время. Казалось, затосковала сама природа от этой тягостно страшной тишины. Я это отметил, но как-то так, между прочим, как и остальные, был в подпитии. Тем не менее, решил уйти. Как водится в пьяной компании, меня шумно уговаривали не расстраивать «коллектив», зайти в эту, кстати подвернувшуюся таверну, выпить по кружке пива и переждать грозу.

Я отказался, наотрез, и уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг над головой раздался треск раздираемой парусины и у моих ног в землю вонзился трепещущий зигзаг молнии. Всполох блескавицы высветил все вокруг слепящим светом сверхъестественной белизны! Оглушительный удар грома прозвучал тотчас за ней, под ногами дрогнул асфальт, и оконные стекла зазвенели так, будто рассыпались вдрызг. Первые крупные капли с глухим перестуком шлепались вокруг, поднимая пыль над мостовой, разбиваясь в мириады крошечных брызг. Барабанная дробь дождя нарастала со стремительностью приближающегося экспресса. Миг ‒ и расколотое небо с грохотом обрушилось на землю.

Потоки воды, летящие с возмущенных небес, стеной стали у меня на пути. Ливень низринулся тяжелым водяным обвалом, перемежаясь яростными порывами ветра с косо секущими батогами воды. Выбора не оставалось, и я пошел. Почему бы и нет? Все для меня было в прошедшем, минувшем и бывшем. Потерявшись в миллионном городе, я не встречал своих бывших друзей. Я навсегда забыл и никогда не вспоминал о том, что здесь произошло. Никогда, ни о чем. Как там, в песне поется:

Оборвалась нитка,

Не связать края.

До свиданья, Лидка,

Девочка моя!

Один Бог знал, как я ошибался. Никогда не говори «никогда», это слово из лексикона Судьбы. В глубине души я знал, что когда-то сюда вернусь. И вот, я здесь. Не вернется вчерашний день, но в «Чебуречной» ничего не изменилось. Все тот же чад пережаренного масла из кухни и рыжая Софа переругивается с промокшими до нитки грузчиками, подкатывающими бочки с пивом. Особо живописен один, в наброшенной на голову мокрой дерюге и необычайными глазами на изнеможенном лице, ‒ как на иконах древнерусского письма. Он что-то робко спросил у Софы, та охотно откликнулась:

– Та х... тебе в томате, а не пива! Свиняча морда, шоб тебя вжэ холера задавила!

Как ни яростна была гроза, но выплеснув свой гнев, она теряла силы. Ветер утих, вспышки молний стали реже, лишь где-то неподалеку глухо ворчал гром, но грозное могущество его убывало. За окнами отвесно падали тяжелые струи дождя. Пустой зал, понедельник, не базарный день. За нашим столом у окна пьяная Кланя с двумя кавказоидами. Она не изменяет своим привязанностям, видно по-прежнему отдает предпочтение анальному сексу.

Помню здесь, на пороге «Чебуречной», два подобных типа, курили и говорили о Клане. Один из них, черный и приземистый, до глаз, заросший похожими на шерсть волосами, говорил другому, такому же, с шерстяной шевелюрой, растущей от бровей: «Давай, я не против… Но у нее мандавошки, их тут называют лобковыми вшами, она меня ими заразила, а говно у нее кишит глистами, я их вижу каждый раз, когда достаю свой член из ее зада».

Кланя ничуть не изменилась, все так же заливисто хохочет, запрокидывая голову с растрепанными волосами. Я подошел к ней поздороваться, а может и дать кому-то в морду. Не могу понять, почему одних людей называют симпатичными, в то время как другим, так и хочется дать по морде? Рядом с ней сидит красивая девчонка. Взглянув на нее, понял, что она не в себе. С усердием, граничащим с неистовством, черкает шариковой ручкой по неровно оторванному листу из школьной тетради в клетку. В некоторых местах ручка прорвала бумагу. Мне знаком этот детский локоть, торчащий из дыры прохудившейся мужской рубахи. Только вот… ‒ волосы? Русые, до плеч, с проседью, я их не знаю. Да это же Ли!

Загрузка...