– Надо же… Кто бы мог подумать, – изобразил свое изумление я, словно эта новость меня поразила. Меня не интересовали столь тонкие материи, в которых все авось да небось.

– На первый взгляд, это слишком невразумительно, но изучать подобные экстрасенсорные явления старыми методами познания нельзя, пришла пора избавиться от рамок стереотипов. Чтобы понять, как это происходит надо разработать новые, революционные методы исследования. Необходим синтез, казалось бы, несовместимого: интуиции и логики, религии и науки, – не обращая внимания на мой скепсис, с воодушевлением объясняла она.

– Но, если есть ясновидение и яснослышание, то почему до сих пор не изобрели яснонюхания? – отшучивался я, считая, что трудно объяснить другому то, чего сам не понимаешь. И в кого только она такая ненасытно любознательная уродилась?..

Меня не интересовали эти модные изыски. Я не хотел знать того, что ждет меня впереди. И я знал, почему не хотел заглядывать в будущее, я мог его увидеть, иногда в подробностях. Порой меня посещали, на первый взгляд, совершенно бессмысленные, бесформенные мысли, я их сразу отличал от других и боялся додумывать до конца. Случалось, я не успевал вытеснить их из своего сознания на стадии формирования, и они выстраивались в логический ряд, и не раз фатальным образом сбывались в моей жизни. Мало кто задумывался над тем, насколько важно то, что от нас скрыто будущее, и мы не знаем об испытаниях и ужасных несчастьях, поджидающих нас впереди. Зная о них, мы не смогли бы наслаждаться настоящим, и жизнь превратилась бы в затянувшуюся пытку в ожидании предначертанного. Нет, я не хотел заглядывать в будущее.

Странен и запутан мир людей, внутренний, еще более, чем внешний. Одни люди, живут отягощенные сознанием неминуемой смерти; другие, уверены, что будут жить вечно. Лишь животные живут без завтра, ‒ теперь и сейчас, и я им завидовал.


Глава 6


Тесная духота кинотеатра имени Довженко.

Под громыхание жизнеутверждающей, подавляющей все живое симфонии, разматывалась черно-белая лента очередного «секретарского» фильма. Опрометчиво усевшись посреди длинного ряда, переполненного людьми зала, я и Ли стали заложниками кинопроката. Пришлось отсидеть весь фильм и хочешь, не хочешь, но смотреть очередную бурду на производственную тему.

– Полная херня! – уже через несколько минут вынесла свой вердикт Ли.

На экране с черепашьей скоростью разворачивался грандиозный конфликт между несознательным директором завода и его сознательным парторгом. Их мышиная возня на протяжении всего фильма происходит в кабинете у директора в атмосфере неустанных поисков, смелых дерзаний и биения творческой мысли. Когда их говорение само себя исчерпывало, и дальше говорить уже было совершенно не о чем, удушающе долго демонстрировались вдумчивые лица директора завода, секретаря партийной организации и представителя рабочего класса уборщицы тети Шуры, которая раз за разом выныривала вместе со своими рабочими инструментами из недр туалета.

Под непроницаемым покровом молчания они упорно срывали свои глубокие мысли, гениальные идеи и страсти, бушующие в их пламенных сердцах. Об этом зритель должен был догадываться сам, созерцая их плакатные физиономии. В этом нагромождении абсурда состоял гвоздевой замысел постановщиков, забивающих в головы зрителями, что во всем этом есть какое-то скрытое «значение», которого не было и в помине.

– Сплошное мордопредставление! – не выдерживая, в особо затянутых местах восклицала Ли. ‒ Мертвечина.

Длинноты статических планов наводили на мысль об эксперименте над зрителями. Целью эксперимента было выяснение, какой длины кадр способен выдержать зритель, если на экране ничего не происходит? За напускной значительностью зияла пустота бездарных кинематографистов. И все это фальшивое, неестественное восхваляло борьбу хорошего с лучшим, где все правы, но есть и правее. Ничего не поделаешь, знали куда идем, но не предполагали, что нас угостят подобной бурдой. Вырвавшись наконец из этой душегубки, мы с облегчением вдохнули свежий ветер свободы, но нас быстро остудил мелкий, насквозь пробирающий дождь. Его холодные капли сегодня, как никогда остры.

– От этих контрастов в самый раз под паровоз… – тяжело вздохнула Ли. – Ну и кинуха, истинно духовная пища! А как он его в конце поучал, как надо жить и работать, прям настоящий батька и отец родной, аж плакать хочется.

– Да, но неудобно было уходить посреди сеанса, да еще со средины ряда… ‒ попытался оправдаться я.

Ведь это я пригласил ее в кино. В навязанном партией и правительством режиме единомыслия других фильмов не выпускали, разве что изредка запускали какую-нибудь кинокомедию, наподобие «Веселых ребят», «Трактористов» или «Королевы бензоколонки».

– Что это у тебя все «посреди» да «со средины», пластинка заела что ли? – с несвойственной ей едкостью бросила она. – Ты уж поднапрягись и сократи свою речь до смысла. Мог бы подняться и выйти, если не нравится давиться этой блекотой. Или побоялся, что в зале сидят ваши, институтские, засекут и возьмут на карандаш? Ладно, бачили очі, що купували, їжте тепер, хоч повилазьте[17]. Бульдозером не затянешь меня больше на совковый фильм, сами жрите этот нафталин!

– Так-то оно так, тилькы тришечкы не так… – словами известного персонажа пытаюсь отшутиться я.

Не могу понять, отчего она так расстроилась. Всегда веселая, ни на минуту не умолкающая Ли, молча, вглядывается под ноги, старательно обходя лужи.

– Сама знаешь, некуда пойти. Во всех кинотеатрах показывают один и тот же фильм, одну и ту же блевотину. И не боюсь я никого, – пристыженный, вяло оправдываюсь я.

Холод и дождь, да еще этот фильм окончательно убили настроение. Было сыро и бесприютно. Быстро темнело. Сумерки поглотила зыбучая мгла, тоскливая морось серебрилась в фарах машин. Ступив в глубокую лужу, я про себя упомянул о черте. Пора по домам, но расставаться в таком миноре не хочется. Все тот же вопрос, куда пойти? Куда податься?.. Ответ известен, – некуда. Жизнь в этом городе замирает с наступлением темноты, ведь завтра рабочий день. Здесь все подчинены одной идее фикс: «Скорей бы завтра ‒ да снова на работу», а профессия сталевара здесь передается половым путем.

Так, в повседневной работе и сне коротает жизнь местное население, большинство из них спят всю жизнь, ни разу не проснувшись. Сонное царство скуки ‒ наша тоскливая действительность. Поневоле возникли крамольные мысли о возможностях вечернего досуга в Париже или, на худой конец, в Нью-Йорке. Но выбора нет, надо возвращаться на круги своя: Ли, в коммуналку, к вечно недовольным старикам-родителям, а мне, в кишащий муравейник общежития.

Мы укрылись под узким козырьком тускло подсвеченной витрины Центрального универмага. Из-за стекла на нас печально глядел багрово-красный муляж с содранной кожей, наглядное пособие мышечной системы человека, с живыми, томящимися глазами. Мы стояли, обнявшись, стараясь согреться. Нас было двое и мы никому были не нужны, кроме друг друга. Мы хотели переждать дождь, но он был сильнее нас. Он сыпал мерно, неторопливо, и не было ему конца. Нас окружала гнилая, пронизывающая насквозь сырость. Эх, знать бы, как противостоять бездушной враждебности природы!

Я целовал холодные капли на ее щеках, вдруг!.. ‒ они стали горячими и солеными. Ничего не понимая, я отстранил ее от себя, глянул в глаза. Ли стояла, зажмурившись, лицо ее исказила гримаса, губы странно растянулись, линия рта стала квадратной, и она всхлипнула!

– Не надо, прошу тебя... – растерянно прошептал я, ее слезы меня сразили! Я никогда не видел Ли плачущей, я даже представить себе не мог, что она может заплакать.

‒ Не плачь, посмотри, ведь я же не плачу… Все это пустяки, еще будет много хорошего и фильмов и солнечных дней, у нас еще будет наше лето, пройдет немного времени и оно к нам вернется, мы вместе и это главное, а не вся эта шелуха. Не плачь, моя белая чаечка, пожалуйста, я очень тебя прошу, – я изо всех сил старался ее утешить.

– Меня сегодня вызывали в милицию… ‒ сказала она пресекающимся голосом. ‒ Хотят привлечь к уголовной ответственности за тунеядство. Сказали, будут судить, – сквозь слезы вымученно улыбнулась Ли.

– Один самодовольный такой ментяра, жопа вдвое шире плеч, важно так мне выговаривал: «Вы не выполняете свой гражданский долг перед обществом. У нас, кто не работает, тот не ест». Я слушала-слушала, думаю, гони свою пену, только отцепись. А потом, противно стало ‒ край! Не выдержала и спросила: «А пить у вас можно? У вас же это поощряется?» И вообще, говорю, что ем я мало, по сравнению с некоторыми, креслозадыми… Зато с детства, только научилась писать, знаю, как пишется: «Мы – не рабы!»

Ну, что им от меня надо?! Почему я должна делать все, как все и быть, как они? Почему, кто-то, с полным отсутствием мозговой части черепа будет мной помыкать, кто дал им право указывать, как мне жить? Никто не заставит меня подчиняться их фарисейским законам, я никогда не буду делать то, чего не желаю!

Ты б видел, как он раздухарился, прям смерть всему! Ну и я не сдержалась, слово за слово и пошло-поехало. Завелась, даже не знаю почему, видно индуцировалась злобой от этого ходячего мешка с дерьмом. Сцепилась с ним, аж тырса полетела. Поднялся такой хай, полный бенц! Он трясется весь жидким холодцом, думала, его сейчас кондрашка схватит, верещит по-бабьи: «Я тебя не за тунеядство, а за антисоветскую деятельность посажу!» А какая у меня деятельность? Только-то и всего, не хочу работать. Не могу я на них работать, понимаешь?

– Понимаю, кость у тебя белая, а работа, черная, – с насмешкой отвечаю я.

Пусть лучше на меня рассердится, только бы не плакала, не могу я видеть ее слез. При всем своем косном однообразии любой труд интересней безделья, он заполняет пустоту жизни. Действительно, в работе ради пропитания нет ничего созидательного, она убивает радость жизни. Но, есть же интересные работы, например, работа врача. Просто ей лень подыскать себе работу по душе.

– Не хочешь работать, иди учиться. Поступай в наш институт, я помогу тебе подготовиться к вступительным экзаменам. Я уверен, у нас получиться, ты только представь себе, как будет классно! Мы будем вместе учиться, станем врачами, поедем работать в Африку, как Альберт Швейцер или там… Как доктор Айболит. Мы с тобой увидим разные страны, нам столько надо успеть. Врачебное дело, это настоящее дело, мы будем лечить людей, мы сделаем этот мир лучше! Хоть немного лучше. А ничего не делать скучно, я бы так не смог.

Мне не хотелось думать, что Ли устраивает ее бездумное времяпрепровождение и в жизни ей нужны только развлечения. Просто она пока не нашла, куда себя применить, но без сомнения, она готова к серьезному делу, которому стоит посвятить свою жизнь. Я ощущал в себе фантастический избыток сил, весь мир лежал у моих ног, и не было преград, которые мне не под силу одолеть.

– Ты, Андрей Васильевич, наивен, как дитя, путаешь красное с кислым. У вас еще хуже, неужели не знаешь? Закончить ВУЗ все равно, что подписаться за их падлючий режим, чтобы они потом всю жизнь тебя держали за тухес[18] своим никчемным дипломом, чтобы какая-то мразь, за тебя решала, работать тебе по любимой специальности или заткнуть тобой какую-нибудь дыру, где не хватает врачей. Да в жизни такого не бывать! – Ли с негодованием топнула ногой.

Никогда не видел ее такой разгневанной.

– Я объясню тебе научно-популярно, ведь не сама работа меня достает, справлюсь с любой, проверено. Но стоит у меня поперек горла их постоянная дрессировка на политинформациях, производственных и партийных собраниях, где только и делают, что призывают всех лучше трудиться на благо светлого будущего, завывают на разные голоса об одном и том же, толкут воду в ступе, переливают из решета в сито.

А попробуй не пойди на их открытое добровольно-принудительное партсобрание, тебя тут же мордой в дуст! Сбегутся их подхалимы, соберется комсомольское бюро, местком, партком, вызовут тебя и начнут тереть на мелкой терке, отчитывать да порицать, вопьется в тебя вся эта лицемерная сволочь во главе с парторгом, комсоргом и председателем местного комитета и давай из тебя жилы тянуть. Та ну их всех к бесам! Вспоминать не хочу все их проработки да чтения морали, как они мне все остопиздели!

А какова цена их морали, если каждое слово у них расходится с делом, лишь бы пролезть к какой-нибудь должности, поближе к дармовому корыту. Знал бы ты, каких я только не встречала среди них умельцев произносить слова и по ним карабкаться, все, в общем, и ничего конкретного. Хотя нет, конкретно эти мозгоебы долдонят всегда одно и то же: «Надо работать, работать и еще раз работать, как завещал нам великий Ленин». Или: «Ты должна строить светлое завтра, идти в ногу с народом, плечом к плечу, единой толпой, а не выбиваться из строя». Своими лозунгами они засерают мозги для того, чтобы покрепче прикандалить человека к работе, чтоб у него времени свободного не оставалось, а то он начнет думать и поймет, что весь их трындёж это брехня чистой воды и расхерачит их балаган к ебеням!

Эти паразиты сами ничего не производят, живут на шее у народа, и как хозяева распоряжаются нашей жизнью, указывают, что мы должны делать, что говорить и даже что мы должны думать. При этом все тужатся доказать, что они живут так же, как и мы, а на самом деле, все работают на них почти задаром. А они все жужжат нам в уши: «Все люди братья» и поделились они с нами по-братски: мы много работаем, а они вкусно едят. У них есть все, а у нас, «все остальное»! ‒ ей не хватило воздуха, она тяжело вдохнула, сдерживая негодование.

‒ А взять моих стариков, они же… Они честные люди. Как я их ненавижу! – звонко сказала Ли.

Чего только не было в ее голосе: и горечь обиды, и нежность, и безысходность отчаяния. Я не знал, куда мне деться.

– Они всю свою жизнь честно, от зари до зари на них горбили, мать на двух работах ебашила и что имеют? Заработали себе заслуженный отдых с голой жопой на снегу! Достремились, живут в коммунальной квартире, общая кухня и туалет на пять семей, даже физиологические отправления тут же становятся достоянием гласности. А постирать, высушить, – трусы на веревочке… Ты представить себе не можешь, каково это. Мы вчетвером ютимся в одной комнате. Хотя, брат теперь ушел в общежитие, ‒ я догадывался, что она знает о помоечной стороне жизни куда больше, чем я когда-либо узнаю.

‒ А мой брат?! Он же умный, но не понимает, что все это обман. Ему с детства внушали, что он всегда должен стремиться куда-то вперед, что самое важное на свете не настоящее, а светлое будущее, и это самое главное в жизни. Эти одураченные напоминают мне осла, везущего воз, на котором сидят хитрые хозяева. Они перед ним размахивают, привязанной к удочке морковкой, осел, за нею тянется, и тащит воз, а хозяева, его за это нахваливают и посмеиваются. Терпеть не могу это стадо!

– Сетовать на беспросветность народа бессмысленно. Это все равно, что быть недовольным явлениями природы. Народ, как стихия, и нечего на него обижаться, – пытаюсь пошутить я.

– А наше руководство? Все эти пер-секи, разве ж они не порождение нашего народа? – запальчиво возразила Ли, – Каков поп, таков и приход. И навыворот: каков народ, таков и руководитель. Народ сам выбирает себе руководителя по образу и подобию своему: хаму, на престоле нужен такой же самый хам.

Ее безыскусная прямота разила наповал. Мне нечего было возразить.

– Бо наш народ, это жители крайней хаты: моя хата с краю, ничего не знаю. Их самих уже до печенок достал весь этот тухляк, но они и слова против не скажут, будут только выглядывать из-за угла и с радостью потирать руки, когда в борьбе за их права ты будешь получать по шапке. Да не про то разговор, не удастся им заставить меня терпеть всю эту хрень, обойдусь без работы. Самой мне ничего не надо, перебьюсь как-нибудь, но у меня сердце болит видеть весь этот глум.

Не только Ли, но и многие из тех, кого я знал, отказывались от принудительной работы за нищенскую зарплату, предпочитая вместо нее в открытую вести нищенский образ жизни. Ли была самой воинственной из них, она бы жизни не пожалела отстаивая то, что она называла «своим жизненным пространством».

‒ Нам с детства вдалбливали, что все мы равны, но мы всего лишь внешне похожи друг на друга. Каждый человек имеет право не подражать дуракам и не шагать в ногу с толпой, право быть самим собой. Жизнь не должна быть убогим тупым прозябанием, каким она стала для всех. Я рождена для наслаждения трудом, любовью, искусством, в этом предназначение человека. Я, и все мы, живем для этого, а не для того к чему нас призывают, а на самом деле, понуждают эти паразиты!

Глаза ее грозно сверкнули из-под нахмуренных бровей. У меня от этого взгляда мороз по коже пробежал.

– Иногда я думаю, правильно ли я поступаю или я должна, как остальные, стать соучастницей, как все это поголовье, притворяться, делать вид, что играю в их игры. И знаешь что? Я всегда прихожу к одному выводу: я права, моя правда! – она перевела дыхание, помолчала, и уже почти спокойно закончила.

– Короче, хотел этот жирножопый меня задержать. Бегали мы с ним вокруг стола, как два полудурка… Серьезные такие и злые, вспомнить смешно. Я все-таки вырвалась и убежала. Андрюша, что мне теперь будет?

Она с трогательной надеждой подняла на меня огромные, страдающие глаза и так доверчиво потянулась ко мне, что у меня перехватило дыхание. «Где голы короли, опасны дети, глядят на нас с земли, а мы в ответе...» Как же мне ей помочь, такой самостоятельной и уверенной в себе, и такой беззащитной?

– Все обойдется, ‒ поспешно сказал я с бо́льшей уверенностью, чем был уверен на самом деле. Она это почувствовала, ‒ Правильно сделала, что высказала ему все прямо в глаза, пусть знает, что ты его не боишься. Не стоит огорчаться. Этот мент, лишь человекоорудие в лапах жирных котов. Сказала, и не о чем не жалей, и ничего не бойся.

‒ Тыц-пиздыц! Ты охуел или опизденел?! Или все сразу? Не боюсь я ничего, тем более их наказаний, – с досадой перебила меня Ли, – Не в том дело, ведь ты же понятия не имеешь, до чего унизителен будет весь этот фарс, это их подлейшее судопроизводство. Следователи, со всеми их нравоучениями, суд, где все будут против тебя, если б ты знал, насколько гнусны их потуги залезть к тебе в душу!

Непрошеные слезы сверкали в ее глазах. Одна из них, то ли капля дождя, сбежала по щеке. Молчанье затянулось. Мне хотелось ее утешить, я пытался найти подходящие слова, но быстро понял, что никаких слов тут найти нельзя. Я так и не решился сказать ей хоть что-то. Иногда слова, не более чем пустой звук, хоть они и правильны, но воспринимаются не на той волне. А, как ей помочь, я не знал. Ее нельзя заключить в устоявшиеся общественные рамки. Есть птицы, которые не могут жить в клетке, слишком яркое у них оперение. Ли не вписывалась в окружающее нас общество. Нелепые законы и противоречия составляли в нем суть бытия. Коммунистический режим асфальтовым катком утюжил головы людей, уничтожая личность, он делал всех одинаковыми. А ведь непохожесть, стимулирует человека к совершенству, тогда как одинаковость вызывает духовную немоту.

Она открыла сумочку, долго в ней рылась, пока не нашла измятый носовой платок, вытерла слезы и громко высморкалась. Затем отыскала губную помаду, вздохнула долгим горестным вздохом, подумала и размашисто написала ею на витрине универмага: «Вокруг – одни менты!»

Ночь, холод и дождь, да щемящее чувство бездомности в этом враждебном мире, где нет места радости. Как остановить этот дождь? Я бы все за это отдал. Дождь, послушай, остановись, хоть ненадолго! Но он не слышит, не хочет слышать, и нет у меня тех сил, чтобы его остановить. Нет, в таком состоянии я ее не отпущу.

– Погода шепчет: «Займи и выпей»... – невесело шутит Ли. Ее слегка отпустило.

– Как относительно того, чтобы выпить прямо сейчас? – поддерживаю ее пропозицию я.

Переглянувшись, мы рванули с низкого старта и, лавируя меж капель дождя, влетели в ближайший ресторан «Березка».


* * *


В большом гулком зале ни души.

Вечер только начинается, а может, здесь всегда так? Не знаю, я здесь впервые, Ли ‒ тоже. Впечатляют непропорционально высокие потолки. Хотя бы они работали, а не выдумали себе какой-нибудь «переучет». На выкрашенных зеленой краской стенах, чья-то неумелая рука изобразила хиреющие стволы березок. За окнами темно и мокро, лишь когда мимо проезжает одинокая машина видна седая кулиса дождя. Мы пили холодный портвейн, и закуски здесь тоже были только холодные. Выбирать не из чего: заливная говядина, салат из капусты и мороженое. Ах, да! ‒ еще хлеб…

Мы заказали все сразу, разумеется, без мороженого, от одного упоминания о нем становилось холоднее. Вымотанная за день пожилая официантка нам тут же все принесла, без малейшего «межблюдного» ресторанного томления. Одно название «ресторан», а на самом деле обычное кафе, специализирующееся на комплексных обедах, остатками из которых, а может и объедками, мы закусывали. Но уходить под дождь, в поисках чего-то лучшего, не было никакого желания.

От холода с трудом цедятся слова и, несмотря на волевые усилия, зубы периодически отбивают азбуку господина Морзе. Но марочный портвейн был на редкость хорош, не зря вся этикетка на бутылке в медалях, он возымел действие, приятное тепло разлилось внутри, время сдвинулось, мы понемногу согрелись, и нам стало лучше, чем есть, на много лучше. А, как же дождь и вся бессмыслица наших дней? Погода в нас самих, а дождь, ‒ он просто идет, и пусть себе идет.

Вот и новые посетители. За соседний стол сели двое мужчин. Первый, лет тридцати-тридцати пяти, атлетического телосложения, без малейших признаков шеи, настоящая головогрудь, с мощными длинными руками. Второй, помоложе, щуплый, как подросток, пронырливый и подвижный до вертлявости. Одного из них, Ли узнала.

– Этого бецмана, который похож на мавпу[19], я знаю, он шпилевой[20]. В прошлом году в кафе «Уют» я видела, как он у одного своего друга газеткой выколачивал проигрыш. Правда, в газету был завернут ломик… Но это так, малозначительная деталь, – весело сообщила Ли.

Это действительно были картежники. Они громко обсуждали очередную игру, последними словами понося приезжего тюльпана[21], которого они выбили из шкуры[22]. Один из них, обезьяноподобный, с физиономией брутального хама, выпив подряд два фужера водки, оглядел пустой зал, недовольно скривился и тяжелым взглядом уставился на своего непоседливого приятеля. Тот, был козырь той же масти, но помельче. Он с нарочитой театральностью поднял вверх глаза с ярко белеющими белками и, скрестив пред собой руки, затарахтел, как шестиствольный пулемет.

– Макс, на сегодня – все! Ну, сколько можно? Все, без никаких дел, ни боже мой! Все, Макака, я сказал, все, значит все! Все, иду курить и звонить, в клозет, все! – он вскочил и чуть ли не бегом припустился вон из зала.

Макс никак не мог угомониться, все ерзал на месте, беспокойно озираясь, вертел головой, словно кого-то искал в пустом зале и не мог отыскать, досадуя на это. Будто впервые нас увидев, он несказанно обрадовался и придвинул свой стул к нашему столу.

– Я, конечно, извиняюсь, но сегодня тут, как на поминках… – с натужной веселостью начал он, внимательно изучая меня круглыми глазами под нависшими надбровными дугами. – Не с кем даже поговорить. И погода не климатит… Не желаешь в картишки перекинуться? Будет немного веселее, ‒ закруглил он, прейдя в восторг от своей пропозиции.

– Особенно, когда прейдет время рассчитываться, – с подкупающей простотой вставила Ли, предвидя, чем кончится игра.

– Ну, это… Как кому повезет. Кто ж про это заранее знает?.. – он издал какой-то булькающий звук отрывистыми толчками, мне показалось, он подавился. Позже я догадался, что он так смеется, будто спускают воду в унитазе.

– Давай сыграем партейку, в какую ты хочешь игру? Ну, если ты в этом совсем не петришь, давай в дурака, по маленькой. Ну, все, играем! ‒ уже не спрашивал, а утверждал он.

– Атанда[23], Андрэ, – не шевеля губами, обронила Ли.

Это был больной игрой человек. Начав игру однажды, он уже не в силах был остановиться, господствующий очаг возбуждения навсегда поселился под его теменем. Эту оголтелую погоню за выигрышем рано или поздно остановят ему подобные при помощи добротной табуретки развалившей его перегретый череп. Его назойливость вначале меня развлекала, хоть какое-то живое шевеление в этой пустыне. Но он не унимался и это мне решительно не нравилось. Однако, помня о приснопамятной газете, я старался сдерживаться.

– Простите, но едва ли это возможно, – корректно отказался я. – Как назло, я не захватил в ресторан свои карты. Забыл их в сарае, на рояле, возле золотых часов…

Он тут же с радостью достал свою колоду крапленых карт. Я понял, что критика у него зашкаливает за ноль, и просто так он не отвяжется. Что ж, посмотрим, насколько далеко зашла твоя болезнь. Давай проверим, кто из нас больше влюблен в игру? Я никогда не отказывался поставить копейку ребром, чтобы испытать свою удачу игрой.

Обстановка вокруг нас ощутимо разогревалась, словно мы оба излучали сильные разноименные заряды. Ли с интересом наблюдала за нами, она обожала подобные развлечения, например, как с упомянутой выше газетой. Может, не связываться? Еще есть возможность остановиться, прекратить этот разговор или уйти, раздумывал я. Не хочется впутывать в это небезопасное развлечение Ли. Впрочем, ее это забавляет, пусть развеется. Интересно, чем все это кончится?

– К сожалению, я, как вероятно и вы, играю только своими картами. Такая у меня дурная привычка и я не намерен ее менять, – твердо сказал я. – Но вам я не могу отказать, мы непременно сыграем.

Я достал и пересчитал все, чем располагал. У меня оказалось немного больше тридцати рублей, весь золотой запас до конца месяца. Заплатив по счету официантке, у меня осталось двадцать пять рублей и жменя мелочи. Мелочь я спрятал в карман, будет на проезд, занятия проводятся на институтских базах в разных концах города. В случае проигрыша, на ближайшие пятнадцать дней я оставался с горстью копеек, и рубля не наберется. Придется урезать расходы, как-нибудь перебьюсь. Двадцать пять рублей горбатой горкой я сложил перед собой на столе. Макса слегка заклинило, он, как завороженный никак не мог оторвать глаз от моих денег.

– Здесь двадцать пять. У вас наберется столько? – поинтересовался я. Все до копейки ребром, посмотрим, чья возьмет.

– Само собой! ‒ радостно откликнулся он

– Тогда, ставки на стол.

Макс откуда-то из-за пазухи вытащил внушительный ворох крупных банкнот, где было не меньше трех-четырех сотен, небрежно выхватил и положил рядом с кучкой моих комканых денег новой четвертак одной сиреневой купюрой.

– Позвольте уточнить, вы предлагаете сыграть в любую игру? ‒ поинтересовался я.

– В любую, да-ра-гой, в любую! – в добрейшей улыбке расплылся Макс, обнажив десна с редкими желтыми зубами, верный признак лживости. – В какую хочешь, на твой выбор.

Он мелко закивал головой, словно у него появился тик. Его голова при этом не возвышалась над плечами, а торчала перед бочкообразным торсом. Притворное добродушие Макаки было опасным, в любой момент оно могло завершиться дикой выходкой. Я был к этому готов. Знал такого же, похожий на золото латунный кастет придавал его кулаку убедительность кувалды. Висит теперь на гвозде в моем кабинете дома на чердаке. Подобные здоровяки не так уж и сильны, как кажутся на первый взгляд. Что ж, проверим, кто чего стоит.

– В таком случае, будьте любезны, поберегите свои карты для Буратино из страны Дураков. Раз вы такой завзятый игрок, сыграем. Бросим монету, проверим, кому из нас больше везет, ‒ я достал пять копеек, показал их ему с обеих сторон и предложил условия, – Выпадет орел, я забираю ваши деньги, решка – вы мои. Бросаем один раз и расходимся, без отыгрыша. Согласны?

Макс задумался, морщины на его покатом лбу обозначили тяжелое движение мысли, он вдруг разразился своим булькающим хихиканьем.

– Ты четкий парень, но так играть я не согласен! В карты, давай, а так – нема дурных.

Макс сразу потерял ко мне интерес и наконец отстал, но уходить перехотелось. На небольшом возвышении для оркестра появилась местная джаз-банда в составе четырех человек: гитара, аккордеон, ударник и лысый скрипач в вязанной женской кофте. Они начали что-то наигрывать, но как-то отвлеченно, будто небрежно, темп их игры был какой-то необычный, казалось, они просто забавляются, играя абы как. Ударник задавал какой-то рваный волнующий ритм, аккордеонист, подхватив его, уводил куда-то в сторону, упрощая аккорды, а скрипач подыгрывал с лету и всегда в тему. Иногда его импровизации не соответствовали основной мелодии, они ломали ритм, звуки сталкивались, и появлялся изумительный рисунок, всего лишь новое созвучие. Эти перепады мелодии производили потрясающее впечатление. Жаль только, в каждой их импровизации звучала безнадега.

– Долго мы будем слушать эту вагинальную музыку? – со слезой и насмешкой в голосе спросила Ли. – Не могу больше переносить этот гнутый звук, и так на душе кошки скребут… Андрюша, сделай что-нибудь! – с наигранной капризностью потребовала она.

Я не сомневался, что и она была потрясена их исполнением, но дальше их слушать было нельзя, меланхолия, что жила в их музыке, могла сокрушить любое сердце.

– Слушаюсь, мой повелитель. Что ты желаешь? – поклонившись, и на восточный манер приложив руку к сердцу, спросил я.

– Пойди и закажи что-нибудь божественное, – жестом достойным Екатерины Великой она указала мне путь к музыкантам.

Я подошел к эстраде и вопросительно посмотрел на аккордеониста, он взглядом указал на ударника, видно тот у них держал банк. Ударник наклонился ко мне, продолжая отбивать довольно сложный ритм.

– У вас бесподобный скрипач, передайте ему, пожалуйста, поздравления от моей девушки. Вы не могли бы исполнить для нее что-нибудь… такое… – я замялся и не найдя слов, положил на стоящий рядом с ним стул рубль. – Что-то божественное, на ваше усмотрение.

Он улыбнулся и понимающе кивнул. Оркестр перестал играть, они недолго посовещались и вдруг, в тишине пустого ресторана что-то произошло. То зазвучала скрипка! А потом вступил их солист с аккордеоном. Голос у него был глуховатый и какой-то надтреснутый, казалось, будто он поет сам для себя, не думая, слушают его или нет, но его простая до наивности песня сотворила чудо.

Ночь, туман-туман-туман, все темно кругом.

Мальчик маленький стоит и просит об одном.

Он стоит к стене прижатый и на вид чуть-чуть горбатый,

И твердит на языке родном.

Танец любишь глазами, а на песню отзывается сердце. Но, чтобы песня брала за сердце, мало иметь голос, надо душу в нее вложить, ‒ петь о том, что пережил. Иначе звучит фальшиво, не в смысле вокала, а в отношении чувств. Мы танцевали, обнявшись в пустом зале, и сердца наши бились в такт, удар в удар! А с эстрады резала по живому скрипка.

Мой отец в бою неравном жизнь свою отдал,

Маму из винтовки немец в гетто расстрелял.

А сестра моя в неволе, сам я ранен в чистом поле

И на веки зренье потерял.

Кто из вас осмелится описать музыку? Я! Она и сейчас звучит во мне. Незатейливая мелодия, бесхитростный текст, но меня потрясла глубина тех слов и верность выраженного в них отчаяния. А как рыдала скрипка, того не забыть, ‒ то плакало одинокое сердце, потерявшееся в мире людей.

Я молоденький мальчишка, мне шестнадцать лет.

Я прошу у человека, дай ты мне совет:

Как мне жить, где приютиться, где мне богу помолиться,

Отчего не мил мне белый свет?

Мы все же напились в этом ресторане. Я и Ли, мы плясали до исступления. Мы доплясывались до полного отрешения, как дервиши, ‒ до разговора с Богом, до плечо к плечу с Богом. Так я чувствовал. Вот так!

Перед уходом, Ли в своих блестящих резиновых сапогах под барабанную дробь лихо отбивала чечетку вперемешку с гран батманами, припевая:

А я не мамина,

А я не папина,

А я на улице росла,

А меня курица снесла…

Мне казалось, то пляшет ее Печаль. Когда-то великолепное, а теперь безнадежно заношенное платье, заштопанные чулки. Один глаз подведен, другой – размазался. И в самом деле, как мало ей надо. Всем довольна, не имея ничего. Ей достаточно этой изношенной одежды, ее удовлетворяет любая еда, неустроенный быт, но она не может без общения, ей нужны наши встречи, наши отношения, которые, кажется, продолжаются давным-давно, но у них нет прошлого и, к моему неизбывному страху, вряд ли возможно будущее.

– Эх, Андрюша, жить бы, как сам того желаешь! Так нет же, не дадут, «низ-з-зя»!

Она порывисто обняла меня, на миг прикоснулась своей щекой к моей.

– Давай отсюда уедем, рванем за буйки! Поедем туда, где можно дышать. Будем жить сами по себе, ни от кого не будем зависеть… – с надеждой и болью быстро заговорила она и осеклась, споткнувшись на полуслове. – Так нет же, опять-таки не дадут. Хорошо там, где нас нет. Везде одно и то же, горит оно всё огнем! – махнув рукой, она беспечно рассмеялась.

Не одного меня изумляла ее бесшабашность. В ней жила какая-то разудалая свобода, да ни какая-то там абстрактная свобода, ‒ она была сама вольная воля. И эти, исходящие от нее флюиды независимости, ощущались, реально. Быть может, ей удалось достичь той самой, вожделенной свободы духа? Нет, никому не дано ее подчинить, как нельзя себе подчинить, живущих в море рыб. Эх, ты, повелитель рыб!..

Уехать, сбежать?.. Что может быть проще. Бегство ничего не изменит, меняются города и страны, но не люди. Куда ни поедешь, с собой везешь не только чемодан, а вместе с ним в придачу и себя самого со всеми своими проблемами. Никому не удалось изменить свой жребий, меняя место обитания, не расставаясь при этом со своими привычками.


* * *


Уже поздней ночью, провожая Ли домой, нам повстречались двое ее знакомых. Один из них, высокий, разболтанный в движениях с маленькой не по росту легкой головой и чересчур длинными для его тела ногами, стал уговаривать Ли идти с ними на вечеринку. Такая голова вряд ли может вместить что-то пространное, подумал я шутя. Ли отказывалась, но должно быть, недостаточно твердо, он громко настаивал, размахивая длинными руками, и уже силой принялся тащить Ли за руку в противоположную от ее дома сторону. То ли он был не совсем нормальный, то ли наоборот, но нам пора было идти. Я вежливо вмешался, а он, неожиданно взбеленившись, начал выкрикивать какие-то непонятные для меня оскорбления, относящиеся, то ли ко мне, то ли к Ли. Из Ниагары визгливых выкриков я разобрал только: «предательница» и «паршивка бацильная». Вдруг он влепил мне звонкую пощечину и отскочил на длинных ногах.

Удар был не сильный, но хлесткий, и пришелся мне прямо в глаз. Ничего подобного я от него не ожидал. Настроение у меня странным образом ухудшилось. Да и любой бы на моем месте от такого расстроился. Но это мало сказано, ярость захлестнула меня с головой, и я решил рассчитаться с ним с процентами. Прежде всего, точным ударом в подбородок я сбил с ног его напарника и только хотел взяться за прыгающего вокруг меня полуголового, как его приятель проворно подполз ко мне и, обхватив двумя руками мою ногу, накрепко меня блокировал.

Подлый микроцефал скакал вокруг меня, путаясь в своих длинных конечностях, плевался и наносил размашистые удары открытыми ладонями, ни один из которых не достигал цели. Однажды я видел нечто похожее, когда на танцплощадке подрались две девчонки. Мне стало ясно, что передо мной пара местных клоунов, не имеющих понятия в настоящей драке. Периодически я, как в бубен, бил в свой живой капкан, но он, удачно совершив «проход в ноги», спрятал лицо меж обхвативших меня рук и держал меня на совесть. Никогда в жизни я не находился в таком глупом положении. Хоть смейся, хоть плачь! Я чувствовал, как заплывает левый глаз.

Ли гонялась за длинным, стараясь ударить его сумочкой, но никак не могла попасть.

– Чеша! Ах, ты поц на куриных лапках! Зачем ты это сделал?! Сейчас ты у меня получишь! Ты у меня сейчас будешь рыдать и плакать! – то ли смеялась, то ли сердилась она. –Ты у меня, потаскун, локти будешь на себе кусать! Теперь тебе не поздоровиться, ты у меня, как Тутанхамон в бинтах ходить будешь!

‒ А ты, еблан, чего тут разлегся?! ‒ между делом она обратилась к тому, кто меня держал, пиная его ногами.

Где-то в квартале от нас вспыхнули фары и замигали фиолетовые всполохи проблескового маяка патрульной милицейской машины. Этих двоих, как ветром сдуло. Я даже не заметил, как отпустил мою ногу и исчез один из них, изображавший пиявку. Зато синяк под глазом получился на славу. Я разгуливал с ним две недели, как Джеймс Бонд, не снимая черных очков, и все спрашивал себя, как это могло со мной случиться? Ведь раньше я всегда ко всему был готов, тем более в подобных ситуациях и, как правило, не пропускал первый, самый неожиданный удар. Проще всего было все списать на коварство туземцев, но я-то понимал, что это не так. И дело было вовсе не в последней встрече с парочкой ее дружков, закончившейся подсиненным глазом, это был не более чем забавный эпизод. Скорее, Ли привела меня в круг более опасных субъектов, чем те, с которыми приходилось сталкиваться прежде.

Ну, и что? Из-за этого расстаться с Ли? Конечно же, нет. Я всегда хотел найти кого-то вроде нее, отпустить такую девчонку только потому, что вокруг нее ошивается какая-то шелупень? Да не бывать этому никогда! Как же быть? Задавал я себе вопрос, и отвечал на него почти с полной уверенностью ‒ почти, с полной… Случай трудный, достойный моих способностей. Значит, буду более собранным, как взведенный курок, всегда начеку. Буду держать себя в постоянном напряжении, как плазму в электрическом поле. Вот повод испытать свою реакцию неожиданным риском. Буду жить, как на войне или, как разведчик в тылу врага, всегда в ожидании удара, так даже интереснее. Мне это по плечу, хочу ‒ это половина могу. Интересно, что из этого получится?


Глава 7


Ли много рассказывала мне о своих знакомых, но чаще всего о своих близких подругах Тане Чирве и Клане. По ее словам, только они были ее настоящие друзья, только у них она находила полное взаимопонимание и, так нужную нам всем поддержку. В один из непогожих дней октября она меня с ними познакомила.

Накануне Ли, как-то робко и даже искательно, что было совсем на нее не похоже, попросила меня в заранее назначенный день и время прийти в «Чебуречную», чтобы меня им представить. Меня позабавило ее желание предъявить меня своим подругам, но я не подал виду, чтобы ее не обидеть и с уважением отнесся к этой протокольной встрече. Я знал, что она очень дорожит их мнением. Друзья Ли, это и мои друзья, и это здорово, что они проявляют такой интерес к тому, с кем она встречается. Позже мне стало понятно, что вряд ли это была инициатива Ли. Она бы не поставила меня в неловкое положение на всеобщее обозрение, как на смотринах, а при случае, меня бы с ними познакомила без всякого официоза.

Был понедельник, не базарный день, посетителей в «Чебуречной» было мало. На улице ветер гулял с дождем. Тяжелые редкие капли косо летели с темного без просветов неба, неожиданно шлепали по лужам, беспокойно стучали в окна. Одинокие пьяницы заседали по углам, уткнувшись в свои кружки. Ли и ее подруги сидели за столом у окна, из которого открывался вид на площадь перед базаром. Я приехал сюда прямо с занятий и сильно проголодался. Взял для всей компании горячих чебуреков и две бутылки темно-красного алжирского вина «Солнцедар», но когда они с интересом начали меня рассматривать, мой аппетит заметно поубавился. Мое предложение выпить за знакомство поддержала только Кланя. На лице ее сияла добродушная улыбка, а глаза лучились весельем, но под пристальным взглядом Тани она поставила на место свой стакан.

Тане было всего шестнадцать, но выглядела она намного старше, а по жизненному опыту превосходила меня и Ли вместе взятых. Это была необыкновенная девушка, в ней сразу чувствовалось что-то исключительное. Ее отец, вор-рецидивист, отбывал очередной срок в Атосе[24] на берегу залива Терпения, куда она регулярно отправляла посылки. Временами она начинала тосковать по отцу, тогда она звала Кланю и Ли, они садились и вместе сочиняли ему письмо. Это были не обычные письма, каждое из них могло растрогать и камень своею искренней дочерней любовью, которая так не вязалась с Таниной выдержкой и практицизмом. Как она говорила, сама я это чувствую, а сказать не умею, слова не получаются…

Она происходила из потомственной воровской семьи, не знаю, в каком уж поколении. Ли рассказывала, что ее дед и дед деда были ворами. Одного из них, еще до революции за конокрадство селяне сожгли в клуне живьем, а бабка до сих пор содержала малину в районе бывшей немецкой колонии Кичкас. О матери Таня не любила вспоминать, она была простячка[25] и в настоящее время, осужденная на два года за воровство, находилась в женской исправительно-трудовой колонии в соседней Днепропетровской области.

В общем, она была темных кровей, хотя по внешнему виду о ней никогда бы такого не подумал. Несмотря на свою родословную, в Тане было мало вульгарного, блатного, но общение с уголовной средой не прошло для нее бесследно. По большому секрету Ли поделилась со мной, что Таня абсолютно равнодушна к своим сверстникам, ее интересуют только пожилые мужчины и нравится только оральный секс. Я заверил ее, что унесу эту тайну с собой в могилу.

– Ей скучно с ними, – недоуменно пожала плечами Ли, рассказывая мне о Танином отношении к ровесникам. – Таня считает, что они пустые, как мыльные пузыри.

Среди завсегдатаев «Чебуречной» Таня пользовалась авторитетом. Ее слово имело вес, как для опустившихся забулдыг, так и для профессиональных воров, которые время от времени появлялись в «Чебуречной». Она обладала острым умом, не пила и все время занималась организацией своих незаконных дел. Где-то в районе Зеленого Яра у нее был собственный дом, но где именно не знал никто. Таня жила в нем одна. «Чебуречную» она использовала для встреч с исполнителями своих бесчисленных проектов. Разговаривала она с этими темными личностями только наедине, предварительно отослав под каким-либо предлогом своих подруг.

По сравнению с ними, она была настоящая красавица. Выше среднего роста, с великолепной осанкой, стройной и гибкой фигурой. Держалась она с королевским достоинством, степенность ее изящных плавных движений придавала ей нечто повелительное. Невольно притягивала взгляд ее высокая, исполненная античной грации шея с гордо поднятой головой, в обрамлении золотистых локонов тяжелыми волнами, падающими на смело развернутые плечи. У нее был открытый благородный лоб и необыкновенно красивые глаза чистейшего серого цвета, которые чудесной игрой природы были оттенены лучистыми черными ресницами. Взгляд ее больших и открытых глаз отличался тем глубоким спокойствием, которое дается только тому, кто много пережил.

Классически правильный нос слегка портили широкие, трепетные ноздри. В крутом подбородке с ямкой посредине, чувствовалась скрытая сила. Резкий разлет бархатисто черных бровей придавал ее лицу дерзкое выражение, а высокие скулы довершали ее надменный вид. Вместе с тем, в ней было что-то необыкновенно хрупкое, женственное и от нее не исходило ощущение душевной пустоты, присущее большинству красивых девушек. Но порой, ее прекрасные глаза полыхали дикой, всесокрушающей волей.

Как на самом деле звали Кланю, я так и не узнал, она только смеялась в ответ. Веселая и бедовая она имела привычку хохотать по малейшему поводу. Кланя была старше нас, ей уже исполнилось двадцать пять лет, но эта разница в возрасте не чувствовалась. У нее были полные улыбчивые губы и черные кудрявые волосы до плеч, а озорные, слегка раскосые изжелта-карие глаза и приплюснутый мальчишеский нос придавали ее лицу выражение дружественной безмятежности. Миловидного ее лица уже коснулась печать преждевременного старения. Истонченную кожу, собранную в мелкие морщины вокруг запавших глаз, маскировал горячий лихорадочный румянец смуглых щек.

Кланя всегда была полупьяна, но никогда, в стельку. В ее походке, движениях было столько чувственного изящества, что казалось, от нее исходят флюиды откровенной сексуальности. При этом она оставалась совершенно естественной, наверно такой же первобытной непринужденностью отличалась и первая женщина на Земле. Ли рассказывала, что однажды, когда Кланя проголодалась, она отдалась в подъезде за кусок колбасы прохожему мужчине. Он имел неосторожность открыто нести колбасу в авоське и этим соблазнял голодных граждан. Не справившись с искушением, Кланя эту сделку навязала ему сама.

Ли рассказывала и о других, не менее дивных подробностях из Кланиной жизни. При этом она утверждала, что «Кланя очень добрая, ей жалко каждого, а люди этим пользуются»... По моему мнению, Ли ошибалась и путала Кланину сексуальную необузданность с жалостью и добротой. Не исключено, что ошибался я. У нее была простая, бесхитростная душа, совершенно не тронутая опустошительными бурями мысли, и ей никогда было не понять всего ужаса белого дня за окном.

Как бы там ни было, но Кланя прямо-таки эманировала вокруг себя волны игривой сексуальной привлекательности. Румянец на ее щеках и блестящие как в лихорадке глаза мимо воли привлекали к себе внимание мужчин. То ли это было проявлением ее южно-украинского темперамента, то ли результатом туберкулезной интоксикации. Кланя уже второй год состояла на учете в городском противотуберкулезном диспансере.

– У Клани в обоих легких по каверне с дыркой и жить ей осталось всего ничего, – беспечно сообщила мне Ли.

Первым моим впечатлением о Клане было то, что это развязнейшая дрянь, но узнав ее лучше, я убедился, что у нее золотое сердце.

– Почему ты все время ходишь в черных очках? – вдруг серьезно спросила Таня.

Она пытливо смотрела на меня из-под длинных прямых ресниц, придававших ее взгляду выражение всепонимающей мудрости. Из обрывков нескольких фраз, коротко брошенных ею на ухо Ли, я догадался, что она уже не раз видела меня в городе и давно за мной наблюдает. Не исключено, что видела и на этой неделе, хорошо хоть не разглядела во всей красе синяк у меня под глазом.

– Зачем прячешь глаза? От кого-то скрываешься? А может, у тебя пустая душа, поэтому и не кажешь глаз? – вопросы были заданы неожиданно, в лоб и паузу Чирва выдерживала жестко, как настоящий артист, пронизывая меня своим острым, не по годам многоопытным взглядом.

– Точно, пустая душа! – не выдержав гнетущего молчания, насильственно рассмеялась Кланя.

Ли тоже коробит от Таниного допроса, вижу как ей неловко, заливаясь краской, она растерянно молчит. Встреча с подругами Ли была назначена раньше нашего ночного приключения, а перенести ее мы не удосужились, теперь приходится краснеть. Молчание становилось невыносимым. За окном быстро стемнело, где-то совсем рядом оглушительно прогремел гром, грохот с треском раскатился по небу, и хлынул азартнейший ливень. Последняя в этом сезоне гроза. Крупные, как градины капли громко, как в барабан забарабанили в окно.

– Да нет, вы ошибаетесь. Как бы вам это объяснить… – в замешательстве подыскивал ответ я. Неудобно «представляться» подругам Ли, имея такую неодинаковую расцветку глаз. Для доверия ведь требуется время и, что бы я ей сейчас не сказал, это ее не убедит. – Видите ли, это такие… Словом, это специальные, секретные очки.

– Какие еще секретные? Если на тебя есть розыскная ориентировка, я тебя и в очках опознаю. Говори, в чем дело и не юли! – затвердевшим в сталь голосом властно давит Чирва.

Ее глаза потемнели и приобрели холодный булыжный оттенок, брови сошлись в черную линию. В устремленном на меня взгляде появилось выражение грозного, томительного упорства. Удивляют происходящие с ней метаморфозы. Странно чувствовать себя провинившимся школьником рядом с младшей по возрасту девчонкой. Как жестко она умеет себя поставить и дожать, не у каждого так получится. Дожать, но не меня.

– Ну, это… Как бы вам сказать… – нервно потираю руки, колеблясь, сознаваться или нет, начал мямлить я, поглядывая то на Ли, то на Кланю, словно искал, и не находил у них поддержки. – Это раздевающие очки! – решившись сказать правду, выпалил я. – Когда я их одеваю, то вижу вас голыми… – смутившись, шепотом признался я.

‒ Не выражайся, здесь дамы, ‒ растерянно пробормотала Ли.

– Ну, дает! – шумно изумляется Кланя.

– А что, если и правда, видит?.. – с сомнением в голосе поддыривает Ли.

– Брось пули заряжать, – холодно обронила Таня, немигающим взглядом, как через прорезь прицела, всматриваясь в меня. Я почти физически ощутил, как сквозь непроглядные стекла очков, она заглядывает мне прямо в голову.

– Не только это правда, – таинственно понизив голос, наклоняюсь ближе к ним я, – А, правда также и то, что я имею необычайной силы гипнотический взгляд и, к слову сказать, владею телекинезом. Могу усилием воли на расстоянии передвигать предметы. В детстве меня специально мучили, чтобы я от страха развил в себе эти сверхспособности.

Я перевел дух, и замолчал. В посудомоечной сочно цокнул и зазвенел, разбившийся о цементный пол бокал.

– Слышали? Это я исключительно своею мыслью сейчас сбросил его со стола, –признался я. – А еще, я гипнотизирую любого, сразу, без всяких там гипнотических пассов и словесных команд, внушаю свои мысли силой взгляда. Я могу ничего не говорить вслух, но стоит мне на любую из вас посмотреть, без очков, и вы здесь такое будете вытворять… В общем, все, что пожелаю. Но, мне не хочется этим пользоваться, это ж будет против вашей воли, поэтому я и ношу очки, чтобы не воздействовать...

– Баста! Хватит заливать, выкладывай все, как есть, – совсем уж не шутя, прессует Чирва, испепеляя меня ненавидящим взглядом. Ее нахмуренное лицо поразило меня выражением сосредоточенной силы.

‒ И сними свои очки. Немедленно! ‒ в нетерпении, она хлопнула ладонью по столу. У нее необыкновенно изящная рука, с сухим запястьем и длинными тонкими пальцами.

– Да-а? Раз так, пеняйте теперь на себя… – не без скрытой угрозы, говорю я.

Отодвигаю стул и с похоронной медлительностью поднимаюсь, надеваю шляпу, застегиваю на все пуговицы свой «противодождевой» плащ и безмолвно нависаю над ними в черных очках. Как и Чирва, выдерживаю мучительно долгую паузу, переводя взгляд с одной на другую. Я тоже знаю цену паузы: «чем больше артист, тем длиннее паузы». Ничего, я вам сейчас устрою театр одинокого актера. Казалось, прошла уже целая вечность томительного молчания, как я неожиданно резко сорвал с глаз черные капли очков и гаркнул во все горло:

‒ Молчать! ‒ в зале воцарилась звонкая тишина, в которой я голосом Левитана повелительно изрек, ‒ Стать всем раком! Быстро! Что я сказал!

Все сидящие за столом вздрогнули. Глаза Клани сделались стеклянными. Стало тихо так, что слышно было, как за стойкой у Софы из крана капает пиво, а затем грохнул смех со всех сторон. Эффект снятия очков и демонстрация того, что под ними скрывалось превзошел мои ожидания. Взглянув на мой синяк, а потом на Ли, Таня улыбнулась упрямыми углами губ. Ли смеется, двумя руками закрывая глаза, боится попасть под «воздействие», а смешливая Кланя, от хохота сложившись пополам, спряталась под стол.


Глава 8


Праздник, посвященный Великой Октябрьской социалистической революции я и Ли начали отмечать за два дня раньше. Это было несколько преждевременно, но Ли убедила меня изменить раз и навсегда узаконенное правило.

– К чему эта обязаловка? Эти фиксированные числа, красные дни календаря, их так мало… Почему нельзя радоваться раньше кем-то установленного срока? Не люблю веселиться по графику, к тримандоебной матери этот духовный бюрократизм! Мои праздники без дат, гуляю, когда хочу! – сказала Ли.

Мне нравилось ее всегдашняя готовность превращать будни в праздники, и мы погуляли так, что седьмого ноября я проспал и не пошел на демонстрацию. Это был серьезный проступок, за который полагалось тяжелое возмездие. Накануне, староста курса армеец Алимов в перерывах между лекциями много раз предупреждал, что участвовать в демонстрации обязаны все без исключения, даже больные и немощные. «Хоть на костылях, но чтобы все пришли на парад. Учтите, будет две проверки, перед началом парада и после».

Алимов многократно предостерегал и запугивал тех, кто тайно вынашивал мысль не прийти на парад, изощренными карательными мерами, в число которых самыми невинными были снятие стипендии и выселение из общежития, вплоть до отчисления из института и сожжения на пионерском костре. Эти самые, много раз обещанные репрессии я теперь с нетерпением ждал. Тягостно не само наказание, а его ожидание. Неопределенность вгоняет в депрессию. Когда Ли узнала, отчего я хожу, как пыльным мешком пришибленный, она подняла меня на смех.

– Переживаешь, что тебя из-за этого объявят врагом народа и репрессируют? Не сучи ножками, как титечный ребенок, не те времена! Скажи им прямо, что не пошел на их блошиную манифестацию потому, что противно идти по принуждению, ‒ она была права, но хоть времена и были не те, да нравы остались прежние.

Спустя неделю после праздника перед последней лекцией Алимов зачитал список «не явившихся», которых вызывают в деканат. На весь курс из трехсот двадцати человек нас набралось пятеро, проигнорировавших праздничную демонстрацию трудящихся. Переминаясь с ноги на ногу, мы стояли в приемной перед дверью кабинета декана Шульги. Из-за двери исходили токи гнетущей враждебности. На белом полотне двери чернела стеклянная табличка с надписью золотыми буквами «ДЕКАН». Хотя здесь больше подошла бы черная вывеска с предупреждением: «Оставь надежду всяк сюда входящий».

Мы стояли, молча, в напряженной тишине. Разговаривать никому не хотелось, на унылых лицах застыл стыд от того, что происходит. Все были в ожидании предстоящего позора публичного наказания, и каждый из нас должен был пройти через это сам, в одиночку. Позади нас по свободному участку приемной ходил высокий парень, не с нашего курса, круто и быстро поворачиваясь, когда доходил до стены. У него были спутанные черные волосы, крупные капли пота струились по вискам.

В просвете окна висла серая хмарь. Копоть масленой пленкой покрывала все вокруг, она была везде: на стеклах, на раме, на подоконнике, ‒ липкая на ощупь, воняющая мазутом грязь. Из приоткрытой фрамуги тянуло мозглой сыростью. Мелким бисером накрапывал дождь. В мутной поволоке напитанного влагой смога, как в вате слабел и таял гул машин, носившихся туда-сюда по расположенной неподалеку набережной.

Я ждал, когда все начнется, а потом закончится, и можно будет уйти, только бы кончилась неизвестность, и будь, что будет, только бы скорей. «Странно, с каким страхом я жду предстоящей развязки, ‒ подумалось мне. ‒ С какой, собственно, стати? Ведь никакого преступления я не совершил». Это тягостное ожидание, пытка неизвестностью, продолжалось бесконечно долго. Вероятно, так и положено мариновать всех, кто состоит в подчинении. Прошли годы, прежде чем нас по одному начали зазывать в кабинет.

Первая, вызванная студентка, вышла, а вторая, выбежала, обе в слезах. Третьим вызывали меня. В большом кабинете, кроме обязательного портрета Брежнева и огромного полированного письменного стола, ничего не было. Под портретом за столом на высоком кресле орлом восседал декан Шульга. Рядом, на стульях пристроились: староста курса татарин Алимов, председатель студсовета Карп и еще четверо сурово разглядывающих меня незнакомых студентов. Мне отчего-то подумалось, что они не имеют, ни имен, ни фамилий, и пригнали их сюда для большего количества.

Они сидели, насупившись, с неестественно надутыми губами и зловеще молчали. Я невольно съежился от царившей здесь атмосферы гестапо. Для завершенности мизансцены чего-то не хватало. И в самом деле, почему-то отсутствовала подсудимая скамья, но она, по-видимому, здесь была излишней роскошью. По придуманному ими ритуалу унижения, провинившийся должен был стоя давать показания, выслушивать порицания и приговор, поэтому для обвиняемых не предусматривалось даже табуретки. В затянувшейся тишине в животе у меня громко заурчало, и я вспомнил, что весь день не ел.

Шульга напоминал мокрую крысу, которая однажды выскочила из канализационного люка и поднялась передо мной на задние лапы, став похожей на злобную сказочную сущность. Он нарочито долго смотрел на корзину для мусора, стоящую в углу кабинета и, как будто только что меня увидев, посмотрел на меня с безграничным отвращением, словно одно мое присутствие здесь наносило оскорбление его чести и достоинства. Не теряя время на выяснение, почему я отсутствовал на демонстрации, он набросился на меня и принялся уедать.

– Ты только два месяца проучился в нашем институте, а тебя уже выселяли из общежития. Теперь ты не соизволил явиться на демонстрацию. Ты, и такие, как ты, вы позор нашего института. Таких, как ты, поганой метлой надо гнать из высших учебных заведений, вам здесь не место. А на твоем месте мог бы учиться послушный, дисциплинированный студент, – он замолчал и изобразил гримасу, долженствующую выражать крайнюю степень возмущения по случаю такой безобразной моей неблагонадежности.

– Не о чем нам больше с тобой говорить, отправляйся в канцелярию, забирай свои документы, и не жди приказа об отчислении! ‒ пригвоздил он меня наконец к позорному столбу.

Все это он высказал с напускным пафосом, рисуясь перед своим кукольным трибуналом. О повадках общения нашего декана со студентами я знал не понаслышке, и был готов к неприятному разговору, опасаясь лишь одного, чтобы мои оправдания не оказались хуже самого преступления. Но его слова о «рейхсканцелярии», задели меня за живое. Эта облезлая крыса распоряжалась мною, как своей собственностью.

– Позвольте заметить, что я не привык действовать по принуждению. Мне надо подумать, прежде чем забирать документы, – с вызовом заявил я.

Шульга побледнел и тут же покрылся красными пятнами затейливых форм и размеров, а его нос шилом, сделался и вовсе красным. Но, как ни странно, он стал более сдержанным и принялся разглядывать меня своими мутными глазками, словно хотел удостовериться, это я или кто-то другой, неизвестный?

– Подумай-подумай… Оч-ч-чень тебе советую, – зловеще протянул он, усмехаясь, не разжимая тонких, в нитку слипшихся губ. От этого его лицо перекосилось, как в бракованном зеркале.

Краска с его лица слиняла, он даже пожелтел от разлившейся желчи.

‒ А пока будешь думать, с сегодняшнего дня ты выселен из общежития! – придумав, чем мне досадить, радостно закончил Шульга, оскалив множество мелких зубов, как будто хотел меня укусить. Я впервые видел его улыбку, казалось, зубов у него больше, чем у обычного человека и расположены они в несколько рядов.

– Та чего с ним цацкаться! – вскочил, и по-собачьи зачастил председатель студсовета Карп, – Он, вы же еще не знаете, Анатолий Арнольдович, а я проверил и узнал, он же в комсомоле не состоит. Надо его отчислять, нечего с ним миндальничать!

Оставалось только удивляться, откуда может взяться столько неприязни к малознакомому человеку, ведь он в сущности, меня не знал.

– Сыволап, он что… И в самом деле, не член Всесоюзного Ленинского коммунистического союза молодежи? ‒ разыграл изумление Шульга, обращаясь к студенту с грубым лицом, наводящем на мысль о дубине.

Это комсорг нашего курса, часто вижу его на лекциях. С его усыпанного красными угрями лица не сходит выражение тупой бессмысленности. Он бросил сложенный вчетверо лист бумаги, которым чистил ногти, с вдумчивым видом обнюхивая извлеченную из-под них грязь, вскочил, и оторопело несколько раз безмолвно открыл и закрыл рот, как издыхающая рыба, а затем начал что-то нечленораздельно выкрикивать, бессмысленно поводя по сторонам подслеповатыми глазами.

– Я вточню! Мы, э-э это самое… Разбъерёмся и его э-э ысключым! Ну, э-э это… Выясним объязательно, состоит он у членах чы ни, – почти каждое его слово предварялось тягучим «э-э-э». ‒ Но на парад он должен был быть все равно от того комсомолец он чы нет – его мяклые губы дрожали от волнения.

Его испятнанная нарывами физиономия давала основание предполагать, что и весь он, включая седалище, покрыт такими же гнойными прыщами. Говорение его стало более связным, голос окреп, в нем зазвучал металл.

– Сразу видно, даже невооруженным глазом, вы это правильно сказали, Анатолий Арнольдович, э-э это есть несознательна личность, элемент… Э-э это самое, социально врэдный элемент! Правильно вы гово́рите, Анатолий Арнольдович, гнать его надо з нашего ынституту, погану вивцю зи стада гэть!

– Да-да, вот и чудненько… – с удовольствием сам себе покивал головой Шульга. – Сыволап, выясните и доложите мне завтра в пятнадцать ноль-ноль, состоит ли он в комсомоле. Надо с ним что-то решать. А пока, Карп, поставьте в известность коменданта и сегодня, сейчас же, сию минуту выселите его из общежития, чтобы ноги его там больше не было! Тэ-эк-с... – мазнув по мне злорадным взглядом, продолжил Шульга.

– Вы, Алимов, завтра к семнадцати часам, не позже, в семнадцать тридцать у меня встреча с ректором, предоставьте мне сведения об его успеваемости по всем кафедрам, о пропусках лекций, семинаров и практических занятий.

Будто меня здесь нет, отдает распоряжения Шульга. Остальные, с сыновним почтением слушают и записывают каждое его слово в свои блокноты и тетради.

– Да-а, вот еще что, пусть староста его группы подготовит на него характеристику. Ну, вы понимаете какую... – и они обменялись взглядами, выражавшими полное взаимное понимание.

– Все, нашему терпению пришел конец, будем готовить на него приказ об отчислении. А ты, можешь идти, и вызови следующего, Борисенко, – скучающим голосом бросил Шульга куда-то в сторону, будто я был не более чем пустое место.

– Я-то пойду… – не сходя с места, со значением начал я.

«Рано веселитесь, я вам испорчу праздник торжествующих уродов!» ‒ подумал я, борясь с накатывающей волной бешенства.

– Но мой дядя, сказал, что участие в демонстрации на Седьмое ноября, это свободное волеизъявление каждого гражданина. А вы, не выяснив причину, почему я не мог присутствовать на демонстрации, выселяете меня из общежития и отчисляете из института. Боюсь, мой дядя будет этим недоволен.

– Да мне плевать на то, что будет недоволен твой дядя! – взвизгнул Шульга.

Я и не предполагал, что он умеет так визжать.

– Ошибается твой дядя, – уже не так громко продолжил он. – Пока ты студент нашего института, ты должен по праздникам ходить на демонстрации, это твой долг и святая обязанность.

– Мой дядя не может ошибаться в этом вопросе, скорее ошибаетесь вы, – возразил я твердо и совершенно спокойно, но желудок начало жечь огнем.

– Это еще почему? Он, что у тебя, адвокат, права твои знает? Кандидат юридических наук или правдоискатель, профессор кислых щей? – глумится Шульга.

Он хотел скорчить саркастическую гримасу, но у него не получилось. Вернее, на его физиономии появилось выражение похожее на то, как если бы кто-то из сидящих с ним за столом испортил воздух.

– Мой дядя заместитель заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС. Из-за него я не успел прийти на демонстрацию. Пока дозвонился к нему в Москву, чтобы поздравить с праздником, наш «парад» уже закончился. Я хотел пойти, но дядя не любит, когда я забываю его поздравлять с Седьмым ноября. Это его любимый праздник после Дня рыбака. А позже поздравить я не мог, он бы уехал пить водку… То есть, праздновать с членами Политбюро на даче под Москвой.

Я бы мог и туда позвонить, позже, после нашей демонстрации, но дядя этого не любит, говорит, что там много параллельных телефонов… Поэтому мне пришлось ждать на переговорном пункте, пока он не вернулся с Красной площади. Я у него спрашиваю: «Дядя Володя, как мне быть? Пока я к вам старался дозвониться, наша праздничная демонстрация закончилась, и я в ней не участвовал, а старшие товарищи из нашего института будут меня за это порицать». А он мне отвечает: «Участие в демонстрации есть свободное волеизъявление каждого гражданина. Иди, говорит, и празднуй спокойно, все будет хорошо, Андрюша».

– Да… Вообще-то, это правильно, – весь преобразился Шульга.

Голос его сделался слащавым, а крысиный нос льстиво вытянулся, отчего его внешность стала напоминать помесь крысы с лисой.

– Но все-таки, можно было бы вам нас предупредить, что не прейдете, тогда бы не было к вам никаких вопросов, все-таки уважительная причина…

Я едва не расхохотался, до того карикатурным было это перевоплощение. Происходящее показалось мне каким-то несерьезным, словно я участвую в театре абсурда. Смеяться перехотелось.

– Так, что мне делать? Позвонить дяде и сказать, что он ошибся относительно демонстрации, и меня из-за этого выгоняют из общежития? Я не хотел и в первый раз ему звонить, беспокоить по пустякам, но мне надоели ваши притеснения, ‒ с негодованием спросил я. Щеки у меня пылали, я это чувствовал, но ничего поделать не мог.

– Ну, зачем же дразнить гусей… ‒ беспокойно зашевелил лопатками Шульга. ‒ Вышло небольшое недоразумение, мы во всем разобрались, теперь все в порядке, – заговорил Шульга с какими-то приторными, влезающими в душу интонациями. – Совершенно не зачем звонить, ‒ улещает Шульга, расплываясь в сладчайшей улыбке.

–То есть, как это гусей?.. Мой дядя, он, что для вас гусь?! Остальные члены ЦК тоже для вас гуси? Теперь мне понятно, почему вы так относитесь и к студентам.

– Вот этого не надо! – истерически взвизгнул Шульга, – Не надо все перекручивать, я совсем не то подразумевал. Раньше надо было прейти и все объяснить и в первый раз тоже, разве я не понимаю… Все было бы по-другому, совершенно иначе. Мне доложили, что в вашем случае имеет место совсем другая подоплека… – и он уничтожающим взглядом указал мне на Карпа.

Какой артист пропадает, невольно вспомнился мне его собрат по цеху Нерон.

– А сейчас мы все выяснили, вы ни в чем не виноваты. Остается, как говорится, принести вам наши извинения. Идите и спокойно живите себе в общежитии и учитесь на здоровье. Как говорится, инцидент исчерпан. Обязательно передавайте привет вашему дяде. О демонстрации говорить ему ничего не надо, а о нашем институте обязательно расскажите, у нас прекрасный ректор и учебный процесс проводится на высоком уровне, и декан о вас заботится, как о детях родных, – научал меня Шульга, голосом, исполненным липкой сладости.

– Кстати, как вы устроились в общежитии? Ничего? Можно подыскать для вас более удобную комнату. Не надо? – проявлял отеческую заботу декан. – Вот и хорошо, вот и ладненько…

Голос его медом с патокой растекался по кабинету. Он весь светился радушием, его скользкие глазки выражали сладчайшее удовольствие от одного процесса лицезреть меня, он даже жмурился от удовольствия.

– Если возникнут недоразумения в общежитии или трудности на кафедрах, сразу же обращайтесь ко мне, все устроим, в лучшем виде. Не надо? Вот и замечательно, просто превосходно. Все-все, идите себе спокойненько, голубчик, отдыхайте, всего вам хорошего.

Неожиданно он подскочил, схватил меня за руку и пожал своей липкой ладонью мою руку. Это меня доконало. Ни слова не сказав, я вышел, медленно прикрыв за собою дверь. Гнев и отвращение рвали меня в куски, и я вернулся.

– Простите меня, пожалуйста. Я тронут вашим вниманием, но знаете, если говорить начистоту… Если уж быть до конца откровенным, то вы заблуждаетесь относительно моего дяди. Мой дядя Володя совсем не гусь, он скорее похож на Ивана Никифоровича.

– Я не понимаю, какого Ивана Никифоровича? – заелозил на своем кресле Шульга, глядя на меня с видом нагадившего пса.

– Ну, как же, из повести Гоголя «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», помните?

– Да-да, припоминаю! – с готовностью закивал Шульга, и начал чесаться. – Но, какого Ивана Никифоровича вы имеете ввиду? ‒ уточнил он. ‒ Директора Дома политпросвещения или заведующего Облснабсбытом? – состроил самую льстивую из своих гримас Шульга.

– Ивана Никифоровича из повести Гоголя. Мой дядя Володя вылитый Иван Никифорович, он толстый, как свинья… – сказал я и вышел.

Как при моментальной съемке, отпечаталась в памяти групповая фотография: нечто, настороженно взъерошенное, побледневшее полотном, в окружении своих прихвостней с наклеенными улыбками. Мое слово было последним. Так мне казалось. Но это была сиюминутная победа над ничтожествами, которые тупо взяли власть надо мной и могли «по своему хотению» перекроить мою жизнь, направив меня по другому пути. Не жалея времени и сил они делали все, чтобы подчинить меня себе и порой, как это ни обидно, им это удавалось.

Выйдя на порог административного корпуса института, я с облегчением вдохнул полной грудью свежего воздуха (напитанного сероводородом), вернувшись в мир разума и свободы. Хотя настоящим моим миром был тот инквизиторский кабинет, где заседали мои однокурсники во главе с деканом. В студенческой столовой, напротив окон деканата, отвинтив до отказа кран над раковиной, я мыл и мыл руки под сильной струей воды, но чувство гадливости не покидало меня. Было противно от разыгранного спектакля, в котором я играл едва ли ни главную роль, да я и сам себе был противен.

Я чувствовал себя грязным, как будто на голову мне вылили ушат помоев, казалось, океана не хватит, чтобы отмыться. Да к тому же рука! Изводило мерзкое ощущение, будто подержал в руке скользкого, извивающегося ужа. Гаже не представить. Руку б себе отрубил! Ну, да, как же… Отрубил бы, ‒ если б она была не моя…


* * *


Ноги сами принесли меня в «Чебуречную».

Я знал, что Ли здесь нет, она уехала со своим ансамблем в праздничное турне по селам области. Зато я встретил здесь Жору по кличке Тушисвет, Ли недавно меня с ним познакомила. Вначале знакомства меня удивила его интуиция и быстрота ума. Мы быстро нашли общий язык и понимали друг друга с полуслова. В легкости понимания состоит прелесть разговора, когда вольно делишься своими мыслями, и нет нужды их объяснять, и быть не может никаких неясностей. Прощаясь с ним в последний раз на ночном Проспекте возле кафе «Париж», мне показалось, что я знаком с ним с самого рождения и парень он, что надо.

Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное, треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и резко очерченный рот с иронически приподнятыми углами губ, а густые, нависшие брови говорили, если верить френологам, о развитых артистических способностях. Его жесткие, смоляного цвета волосы торчали во все стороны неряшливой копной, и вся его внешность производила странное впечатление. Вместе с тем, в чертах его лица и в манерах было что-то неотразимо располагающее.

Жору отчислили из двух институтов и музыкального училища. Виной была его прямолинейность, а может, врожденная непокорность. Он имел горячий нрав, был открыт, порывист и безмерно любил джаз. А к джазу у нас отношение известное: «Сегодня ты играешь джаз, а завтра родину продашь». Жора не выносил принуждений, не желал, а возможно и не умел приспосабливаться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль в коммунистическом театре абсурда. Несмотря на то, что это было опасно для его будущего и даже свободы, Жора беспечно относился к последствиям своих поступков. Его глаза постоянно искрились весельем. В нем было что-то задорное, всем своим видом он не вписывался в нашу серую обыденность.

Тушисвет был завсегдатай «Парижа», он был там, что называется «приписан», днями напролет заседая в окружении боготворившей его молодежи. К своей популярности среди интеллектуалов и стиляг он относился равнодушно, и был равен самому себе. При этом он всегда был готов прийти на помощь, если не делом, то советом, хоть словом утешения или одобрения. Он обладал внутренним стержнем, который у меня ассоциировался с его прямой спиной. Позже выяснилось, что он мастер спорта по тяжелой атлетике и верный в дружбе товарищ.

Я удивился, встретив его в «Чебуречной». Впрочем, чему тут удивляться, почитатель раблезианских радостей жизни, он, как и Ли, испытывал тягу к низам, ко дну общества, поднимаясь вверх по лестнице, ведущей вниз. Его богатырское здоровье пока сопротивлялось действию алкоголя, но алкогольная зависимость определенно прослеживалась. С последовательной методичностью он занимался саморазрушением. Все то же, не раз подмеченное мной, стремление к самоуничтожению, как у китов, которые непонятно почему выбрасываются на берег.

Жора был интересный собеседник, страстный книгочей, знаток по части редких и замечательных книг. У него была широкая натура и независимый склад ума. Мне нравились его дерзкие, шикарно небрежные манеры. На все случаи жизни он имел свою, нестандартную точку зрения, и умел говорить просто о сложном, и понятно о непонятном. Я пил с ним «Біле міцне» и рассказывал о судилище в деканате. Он внимательно меня выслушал и хохотал в конце. Меня переполняло негодование от этого позорного лицемерия, от этой подлейшей двоякости! Меня охватило и не отпускало невероятно сильное желание что-то разбить или кого-то ударить, и сделать это немедленно.

– Как можно так себя ронять, изворачиваться при своих студентах! Ведь они ж берут с него пример… И ради чего? Эта мокрица понятия не имеет, что такое порядочность, – не мог успокоиться я.

Жора между делом слегка меня успокаивал, мой рассказ его забавлял, да и только. На окружающих он смотрел, как смотрит на сумасшедших здоровый человек.

– Взывать к их порядочности все равно, что искать пульс на протезе. Или ты так переживаешь из-за демонстрации, что не удалось поносить на палках портреты наших идейных сожителей? Почем нынче дырки от бубликов?.. – с наигранным сочувствием интересуется Жора. – Знакомые расклады, кому палочку от эскимо носить, а кому эскимо уписывать, – с грустью в голосе подвел черту он.

– Есть одна притча, она как раз к месту. Сейчас я ее расскажу, но прежде тост: «Да сгинут богопротивные и станут прахоподобными!» – и он одним махом «пригубил» полный стакан вина, задрав его донышко к потолку, глоток истинного трезвенника.

– Однажды Будда медитировал в саду цветущих роз, – выразительно, как искусный рассказчик начал Жора, своим густым, богатым оттенками голосом. – Прекрасное настроение, волшебные ощущения, в общем, полнейшая нега и умиротворенность. Вдруг к нему врываются двое крестьян, которые весной просили у него богатый урожай, но из-за своей лени ничего не получили. От этого они немного огорчились… Крестьяне осыпают Будду оскорблениями, всячески поносят и, представь себе, швыряют в него экскременты. Судя по всему, у них на Востоке таким манером принято выражать свое неудовольствие.

Будда с безмятежной отстраненностью продолжает медитировать. И тогда, один из нападавших не выдержал, упал перед ним на колени и вскричал: «О, Будда, ты велик! Теперь я убедился, ты воистину живой Бог! Если бы со мной кто-то обращался так, как мы с тобой, я бы не стерпел и размазал бы его по стенам этой хибары. Скажи, как тебе удается сохранять спокойствие и доброе расположение духа?»

Будда вышел из своей нирваны и ответил: «Очень просто, представьте себе мысленно в своем воображении, что вы собрали со всех жителей деревни самые вкусные кушанья и принесли их мне, но я их не принял. Что бы вы сделали с едой?» «Часть бы мы съели сами, а остальное, раздали своим родственникам», – подумав, ответили крестьяне.

«То же самое сделайте с вашими проклятьями, оскорблениями и, экскрементами… Я их не принимаю, возьмите их себе, пусть они вернутся к вам, а что останется, раздайте своим родственникам», – улыбнулся Будда своей всем известной улыбкой и погрузился в нирвану.

– Родственникам?.. – переспросил я, представив себе Шульгу, Карпа и Сыволапа в окружении своих родственников. – Знаешь, мне не хотелось бы, чтобы что-то подобное сегодняшнему, испытали их родственники. Да и вряд ли они поймут, если у них такая родня… – с сомнением, рассуждаю я вслух. – Разве что, в виде запущенных в голову экскрементов, – вообразив себе это зрелище, рассмеявшись, соглашаюсь я.

– Нормалеус, mon cher[26], Андрэ! Ты посмотрел на ситуацию со стороны, и тебе стало смешно. Все остальное побоку! – белозубо улыбнулся Жора.

До чего легкий человек, все ему по бую. Мне нравится неунывающая дерзость его манер, доброжелательность и искреннее сочувствие.

– Ты стань над этими гомункулусами и их шухлядным царством, ни при каких обстоятельствах не теряй конгруэнтности, согласия с самим собой. Неужели, тебя трогают их тараканьи бега? Все это venitas venitatum[27], ‒ Жора улыбнулся невеселой улыбкой все на свете понявшего человека.

‒ Но, если рассмотреть данный прецедент под иным ракурсом, то жизнь слишком коротка, чтобы ее проводить, пресмыкаясь перед жалкими негодяями, так завещал нам Анри Бейль, наш друг Стендаль. Что сделал, то сделал и не стоит теперь из-за этого переживать, ‒ Жора достал пачку «Памира» и принялся разминать донельзя сплющенную сигарету. «Памир», самые дешевые сигареты, дешевле стакана семечек, но крепче и зловонней не бывает. На пачке из грубой шершавой бумаги на фоне каких-то кочек изображен коричневый профиль, то ли путника с клюкой, то ли альпиниста, пролетарии их называют: «нищий в горах».

Я немного завидовал Жоре, особенно тому, с какой легкостью он ориентировался в запутанной структуре нашего общества. Быстрота мысли сочеталась у него с глубокой осведомленностью в различных областях знания. Но больше всего меня впечатляла его способность к голографическому мышлению. Он не терпел длинных разъяснений, быстро выделял главное, налету схватывая квинтэссенцию вопроса. По нескольким, на первый взгляд, малозначительным деталям, благодаря энциклопедическому уму, интуиции и чему-то еще, малоизвестному, он в точности воссоздавал образ целого, реконструируя ситуацию до подробностей. И в итоге, выдавал сверхметкие комментарии, устанавливая точный диагноз.

‒ Я не врач, но у тебя клинический случай, твой диагноз: «Когнитивный диссонанс», что означает расхождение имеющегося у субъекта опыта с восприятием реальной ситуации. Проще говоря, это неразрешенное противоречие, которое, застревающий на мелочах человек, пытается в себе подавить, но вместо этого у него возникает примитивная раздражительная агрессия против себя и всех на свете. Короче, клиника. Госпитализировать! И, туши свет… ‒ в заключение, объявил Жора.

– Традиционный вопрос, мучавший философов еще со времен Аристотеля: «Насколько объективно человек воспринимает окружающий мир?», занимает и меня, – в задумчивости продолжил он. – Ведь один и тот же поступок можно назвать смелым, а можно, и наглым, а то и глупым. À propos[28], я отвлекся. Так, о чем бишь я хотел сказать? А? Ну, да…

Стараясь сосредоточиться, Жора внимательно рассматривает окурок. Его основательно подзабрало, а меня, ‒ нет, он с трудом удерживает нить разговора. К тому времени, мы уже усидели литр, не меньше, и речь его, чем дальше, тем больше пестреет галлицизмами, она мне сильно напоминает чью-то, знакомую. Смысл этих «шикарных» французских слов я не всегда понимаю, и это меня раздражает. Странно их слышать от Жоры, чувствительного ко всякой словесной шелухе.

– Е-есть, туше! Вспомнил, вот о чем, – он горько улыбнулся, и его лицо прорезали глубоки морщины. Я раньше не придавал значения, насколько он старше меня. – Если беду не считать бедой, то она обидится и сама по себе уйдет. Так считал мудрый японский монах Кэнко-Хоси, и я с ним согласен. А у тебя и так все обошлось, и нечего об этом вспоминать.

Жора повертел в руках потухший окурок и не найдя, куда его деть, вынул из кармана полупустой коробок спичек и аккуратно уложил его туда. Похоронил. У него очень широкие запястья, признак физической силы.

– Смешные они, эти твои лизоблюды, – опять за рыбу гроши начинает Жора, а я, последовав его совету, уж было начал обо всем забывать. – Знатно ты их пробросил. Послушать тебя, ты мастерски блефуешь. Не пробовал себя в покере? Теперь они не будут тебя когтить. Некоторое время, пока не выяснят, кто на самом деле твой дядя, который «самых честных правил»... Тогда увидишь, как они возьмут тебя в переплет, и все будет печально, гнусно, жестоко, ужасно и впридачу, паскудно.

‒ Но, все слова уже сказаны, все в прошедшем времени. Они же не могут переделать вчерашнюю погоду… ‒ сомневаюсь я.

‒ Еще и как могут, увидишь, ‒ горько усмехаясь, Жора посмотрел на меня с таким видом, с каким взрослые вспоминают себя в детские годы.

– Ты, Егорий, уже нашел себе работу? – меняю предмет разговора я.

С каким трудом ему удается обеспечивать себе «продолжение жизни» я догадываюсь по его исхудалому лицу. При всей своей скитальческой неприхотливости, видно было, как он нуждается. А загадывать о том, что будет, когда они узнают, кто на самом деле мой дядя, сейчас не было желания.

– Non possumus![29] Какая может быть для меня работа? Ты же знаешь, я тяжело болею душой, бешено больной. Если быть точным, я болен всеми душевными болезнями и еще двумя, пока неизвестными медицинской науке. Коротко говоря, общая недостаточность… Такой пожизненный диагноз поставили мне наши мудрые эскулапы. Вдобавок: «антиобщественное буржуазно-декадентское поведение на фоне патологически завышенного представления о собственной личности». В общем, они признали меня непригодным для жизни в этой стране, а справку о том, что мне показано жить в другой, не выдали. Не будем о грустном, поговорим лучше о блядях. Как поживает твоя бабушка?..

– Оставь в покое мою бабушку, а то она явится с того света и по ночам будет стягивать с тебя одеяло. А пока суд да дело, за распространение порочащих ее слухов, я могу дать за нее по роже.

– Брось, я пошутил. Одначе, коль разговор зашел о прекрасном то, что может быть привлекательнее роскошного женского зада? Ладно, проехали. Нет, погоди, о чем бишь, мы говорили? Как раз одна мысль в голову пришла. Ан, нет, пролетела навылет...

‒ На то в мозгу бывают извилины, чтобы мысли не пролетали навылет… ‒ не дождавшись очередного Жориного парадокса, съязвил я. Слишком уж он начал буксовать.

‒ Нет, е-е-сть! Вот она! ‒ Жора удержал-таки свою перелетную мысль, ‒ Я отвечу тебе словами классической японской танки:

Суров и справедлив древний кодекс самурая:

Кто вздумает обзываться

Ругательными словами –

Тот сам и называется так!

‒ Дошло?.. ‒ и Жора многозначительно покрутил могучей шеей, как боксер перед выходом на ринг, его позвонки при этом громко хрустнули.

Рекомендуя буддийскую выдержку, сам Жора легко шел на конфликт. Обладая незаурядным щедрым умом, он нетерпимо относился к проявлениям человеческой глупости, а более того, к грубости. Резкое слово легко могло задеть его за живое. Я уже был свидетелем его буйного характера. У него отсутствовало то, что называется: согласный союз нрава и ума. Он был вспыльчив, за словом в карман не лез, и готов был не только к словесной пикировке. С ним не следовало переступать известной черты.

‒ Не спрашивай меня о работе, ce n’est pas comme il faut[30]. Убил бы того, кто придумал для нас эту кабалу! – с сердцем сказал он. – На х… упал этот рабский труд?! Гнуть спину за копейки на благо этих зажравшихся «слуг народа», этих лопающихся седалищ, которых их холуи возят на черных «Волгах»? Да не бывать тому никогда! Тот, кто вступил в орден Вагантов – бродяг и вечных студентов, скорее сдохнет, чем унизит себя работой за презренный кусок хлеба. Ведь не хлебом единым…

У меня в голове зрела шутка, но задумавшись над услышанном, я, как перед этим и Жора, позабыл ее соль. Нет, не зря мы переводили вино, и я ограничился тем, что добавил:

– А кое-чем и покрепче, в виде aqua vitae[31].

И мы оба смеемся, и этот смех на короткое время дарит нам ощущение счастья. Прав был школьник из «Доживем до понедельника», счастье, – когда рядом есть человек, который тебя понимает. Понять человека и быть понятым другим, разве это не счастье?


Глава 9


Завтра я встречаюсь с Ли.

Мы договорились пойти в кино, смотреть французскую кинокомедию с Луи де Фюнесом. Один и тот же отечественный фильм неделями демонстрируется во всех кинотеатрах города. Посмотришь один раз, и смотреть больше нечего. Разве что, пойти на тот же фильм еще раз, но такого желания ни разу не возникало, ни у Ли, ни у меня. Иностранные кинофильмы лишь изредка появлялись на экранах наших кинотеатров, французская кинокомедия, это целое событие в культурной жизни города.

Я уже купил билеты, простояв почти два часа в очереди в предварительную кассу. Много раз среди напряженно перетаптывающихся, стоящих затылок в затылок любителей иностранного киноискусства прокатывались зловещие слухи о том, что билеты на исходе, вот-вот кончатся или уже кончились, и осталась только броня для особо замечательных людей. Но проверенная истина о том, что «все проходит», восторжествовала, и после томительного ожидания и всех треволнений, я держал в руке две синие бумажки с проставленными местами в дальнем углу зала, откуда вообще проблематично было что-нибудь увидеть, разве что услышать.

Я обладал билетами, которые с таким вожделением желал заполучить, но вместо радости, желчь отравою разлилась во мне. Я задавал себе вопрос, стоит ли иноземный комедиант, хоть и с дворянской приставкой «де», таких моральных и физических трат? Только Ли одним своим появлением могла развеять мои сомнения, она одна умела примирять меня с жизнью. Я вдруг затосковал по ней и отправился ее разыскивать по всем памятным местам. Я искал ее всюду, но без результата. Под ногами то шуршали желтые листья, то хрустел лед замерзших луж. Когда уже совсем стемнело, я добрался до последней инстанции и отворил дверь в «Чебуречную». Как обычно в это время здесь было полно народа, под шум общего говора над головами слоями перемещался сизый дым.

– Ну, шо ты, зайчик, столбычишь тут вжэ битый час та мнешься? – ласково увещевала застенчивого выпивоху буфетчица Софа, глядя на него, как на личное горе. – Скажи мне, шо тебе надо и я тебе отвечу, почему не могу тебе этого дать…

Вдыхая густой дух выдохшегося пива, я искал Ли. Вокруг кирпичные рожи да разинутые рты. За одним столом кто-то плачет, за другим, регочет, за третьим, назревает скандал. Упившаяся ватага селян, сдвинув два стола, толстыми и тонкими голосами тянут, как кота за хвост песню про Днепр широкий, который, не выдерживая этого мучительства «рэвэ та стогнэ». В углу кто-то терзает гармошку, ее жалобное хныканье перекрывают то ли рыдания, то ли вскрики истязаемого человека. О том, что это песня можно догадаться лишь по косвенным признакам: периодическому взвизгиванию и припеву: «Ой, мамань, мамань радная, наради меня назад!»

Мне знаком по Херсону воровской фольклор: веселые частушки карманников, слезливые романсы убийц, долгие баллады бродяг, разухабистые песни поездных воров. Здешний же репертуар удручающе убог, воют, как голодные псы. Оставаться в этом окружении трезвому, не было никакой возможности. Но и пить сегодня не хочется, возвращаться в общежитие, тоже. Я вышел и стал у входа, как витязь на распутье. Ноги дальше не несли.

У тебя, у курносой,

Сигарета во рту.

За стакан кальвадосу

Продаешь красоту…

Толкнула меня меж лопаток чья-то плясовая. Куда идти? Где ее искать? Неужели, я ее не встречу? Трудно придумать что-то другое, что могло бы на меня подействовать столь удручающе: вечер, да и весь день без нее – непрожитое время.

– Подкинь деньжат, братан! – просипел мне на ухо незаметно подступивший ко мне пьянюга.

От неожиданности я чуть не подпрыгнул. Еще один обиженный жизнью неудачник. У него испитая мордень и наглый взгляд выпуклых глаз. Трясущимися руками зябко кутается в замызганный плащ. Даже здесь, на улице, от него смердит мочой. Поначалу он вызвал у меня смешанное чувство смутной жалости и отвращения. Однако, при всей своей жалкости, держится он с видом собственного превосходства. Меня задел его развязно-требовательный тон, а еще больше, преподлое выражение его физиономии.

– Я б тебе их подкинул… – неуверенно начал я, – Да еще потеряешь, – и уверено закончил. Не стоит таким тоном у меня что-то вымогать.

– Жалко, стало быть. Что ж, мои соболезнования, – его губы скривились в презрительной ухмылке, обнажив золотой зуб, а рядом с ним прореху из двух-трех отсутствующих зубов. Где ж ты их посеял, соколик? Не иначе, как при подобных обстоятельствах.

– Представь себе, не жалко, – разъясняю я. – Но, пока у тебя денег нет, ты нищий и у тебя никаких проблем, а если я тебе их дам, станешь богатым, начнешь голову ломать, что с ними делать. Лишняя головная боль. Гуляй, как есть, порожняком.

– Да, я нищий! – с неожиданной болью вскрикнул он. – Такой же, как ты… Когда-то и я был молодым и для меня тоже ничего не стоило унизить человека! Но в отличие от тебя, я никогда не мелочился, у меня было большое сердце, в нем помещался весь мир, со всеми его радостями и всем его горем. Но когда я стал лучше узнавать людей, живущих в этом мире, мое сердце становилось все меньше и меньше...

Зажав рот рукой, в синих змеистых венах, он бурно зарыдал, содрогаясь всем телом, и тут же затих. Так рыдать и тотчас успокаиваться могут только пьяницы, ‒ следствие внутреннего хаоса, изводящего их.

– Я, как ты, был сам огонь! – вскинув голову, продолжил он, – И к людям я относился, как к пыли под ногами. Я швырялся людьми, и стал тем, что ты теперь видишь. То же самое ждет и тебя. Ты не ценишь дружбы, легко расстаешься с теми, кто тебя любит и забываешь их навсегда. Ты сильный, из тебя прет твоя гордыня, но пройдут годы и все, кого ты когда-то бросил, станут перед тобой в твоей памяти и спросят, зачем ты растоптал их беззаветную преданность, их неумелую любовь?! И ты станешь мелким и ничтожным, и ты сдохнешь от угрызений совести, которой у тебя пока нет… Нет и в помине! Ты не ошибся, да, я нищий. Точнее, я труп, но я еще могу пить. Поэтому и прошу у тебя денег.

– Будь ты проклят! – невольно вырвалось у меня, – Х… тебе в сердце! На кол, и исчезни. Еще раз сунешься ко мне, получишь сразу в морду. Сгинь с моих глаз навсегда!

Я не верю в случайности. Все случайности ‒ не случайны. Суть каждой случайности в ее непознанной закономерности. В событиях и поступках людей сквозь морок бессмысленности проглядывают четкие контуры закономерности, управляемой чьим-то неведомым разумным началом. Нет, не зря вынырнул передо мной из другого измерения этот отброс общества. Но, почему он так задел меня за живое? Да нет, просто вывел из себя! Потому, что он в чем-то прав, а если во всем?.. Нет, черт возьми, не во всем!

Роберт Луис Стивенсон, познакомивший нас с незабвенным Сильвером, умирал от туберкулеза. Планеты выстраиваются в определенном порядке, наступает день, пред тобой является Судьба и сдает карты. Хочешь, играй, а не хочешь, ‒ легким движением пальца откажись от игры, прочистив мозги свинцом. Стивенсон с честью поднял перчатку, брошенную Судьбой, и начал свою борьбу со смертельной в то время болезнью. Стрептомицин открыли спустя полвека после его смерти. Лишь климат Южных Морей продлевал его дни.

На одном из Гавайских островов он с пирса наблюдал шторм. Огромные волны, поднявшись из глубин Тихого океана, тысячи миль несутся к Гавайям, по пути вырастая все выше и здесь, усиленные крупной океанской зыбью, с сокрушительной силой обрушиваются на берег. На тележке подкатил и остановился рядом с ним прокаженный. Обрубок человека, передвигавшийся на колесах, с отгнившими пальцами рук, без ног, с обезображенным проказой львиным лицом. Он курил сигару и тоже любовался штормом.

Стивенсон не мог отвести глаз от его лица. Все в буграх и узлах, покрытое гноящимися язвами, не лицо, а замес из сочившегося сукровицей багрового мяса. Прокаженный подумал, что Стивенсон хочет курить и протянул ему в двух уцелевших культяпках пальцев, похожих на бесформенные комки, свою недокуренную сигару. Стивенсон взял ее, поблагодарил и докурил. Он не мог обидеть человека.

Я поступил бы так же. Лжет этот злыдень, я никогда не унизил бы человека. И все же, удалось этому пришельцу из потустороннего мира, заронить уголек сомнения мне в душу и уже тогда, давным-давно я стал задумываться, правильно ли я живу и, есть ли у меня выбор жить иначе? Вот змий, сгорел бы он синим пламенем! Все, забыто навсегда. Навсегда?..


Глава 10


Сегодня наступила зима.

В окна лекционного зала тихо постукивают белые мухи. Не люблю зиму. Зима ‒ потерянное время года, по отвратительности, она занимает второе ранговое место после дождя. Я покорно ждал конца последней лекции, волны усталости тихо баюкали меня. Все устали и студенты, и лектор. Он читал что-то с листа, шевеля губами и кончик его утиного носа шевелился в такт прочитанному. Несмотря на научное выражение лица, он не внушал мне доверия. Его дикция напоминала речь человека с горячей картошкой во рту, а ясность изложения ‒ малеванье пальцем. Кто не способен ясно излагать свои мысли, тот не умеет думать. Я окунался в его словесный поток, впадал в транс и отключался, сминая время. Завтра четверг, потом пятница, а в субботу я встречу Ли. В субботу мы весь вечер, а в воскресенье весь день будем вместе. Но до этого еще два дня, два долгих дня. Что ж, буду ждать, чтобы сегодня плавно перешло в завтра, завтра в послезавтра, а там и суббота.

Вот и долгожданный звонок. Не торопясь загружаю в портфель свои конспекты, снимаю и складываю белый халат, на лекциях можно присутствовать только в этой униформе, она мне уже порядком надоела. Жду пока рассосется пробка из особо жаждущих поскорее покинуть надоевшую аудиторию. Спешить некуда, сейчас предстоит около часа отстоять в очереди в переполненной студенческой столовой, где среди шума и толчеи каждый будет норовить пролезть вперед тебя, потом идти в читальный зал и стоять в очереди там, чтобы получить нужные книги, а потом стоять в очереди, чтобы их сдать, после стоять в очереди в гастрономе, чтобы купить что-нибудь поесть на ужин.

В гастрономе, если отстоять в очереди минут тридцать, а то и больше (как повезет), можно купить вареную колбасу. Выбор невелик, всего два сорта: «Отдельная» и «Любительская», зато они бывают всегда. Сталеваров надо кормить, не накормишь, никто не пойдет париться в войлочных спецовках у мартеновских печей. Не то что у нас в Херсоне, где кроме желтых кусков окаменевшего сала и двух сортов рыбных консервов: бычков в томате и кильки в том же томате, в магазинах ничего нет. Вообще-то, есть еще уксус и соль, этих продуктов в избытке.

Ну, и конечно же, есть все те же очереди, без них никак. Да, а потом в подвале общежития стоять в очереди, чтобы попасть в душевую. Очереди, очереди… Откуда это нищета, это убожество, где материальная бедность соревнуется с духовной? Ведь все вокруг ломится от изобилия. Ну, а потом спать, это уже без очереди, если удастся заснуть, потом проснуться, а потом… Все, пробка рассосалась, теперь можно выходить, и я бреду к выходу. И здесь, на выходе из аудитории, меня остановила Ли! Это было так неожиданно и радость моя была еще сильней от этой неожиданности, будто праздник, о котором забыл, встретил меня у дверей. Я не сдержался и расцеловал ее у всех на виду, и мы отправились гулять по белым морозным улицам.

Стояла тихая безветренная погода. Холод сковал землю, и она почивала словно неживая. Природа замерла, все живое впало в анабиоз, до следующей весны и новой жизни. Это зрелище завораживало и умиротворяло, будто сама природа убеждала нас в том, что все пройдет. Перед нами лежал белоснежный, звонкий от мороза Проспект. Хрустящий под ногами снег мелкой крупой припорошил все вокруг. За нами отпечатывались следы наших ног, а впереди никаких следов не было. Мы шли вдвоем своею собственной, никем не хоженой дорогой и перед нами открывался мир, новый, неизведанный, неоскверненный мир, чистый в своей первозданной белизне.

Нам не было холодно и белое безмолвие не навевало грусть. Ли, не переставая, смеялась, с упоением рассказывая мне о последних новостях из «Парижа», сопровождая их своими комментариями. Лысый, как колено эстет Сэм (так в «Париже» называли ее приятеля Семена), недавно купил импортный парик с длинными, уложенными в красивую прическу волосами и везде в нем красовался. На днях, возвращаясь с именин, он был задержан нарядом милиции, поскольку не мог самостоятельно передвигаться. В медицинском вытрезвителе пьяная обслуга остригла его наголо, только утром они разглядели, что постригли парик и на нем вряд ли когда вырастут волосы.

– Теперь из-за этого парика у него возникли проблемы. Когда Сэм щеголял ряженный в своем парике, он познакомился с девушкой и уже успел с ней переспать. Такой проворный.… А когда явился к ней без парика, она отказалась его признавать, – хохочет Ли.

– Это не так смешно, как тебе кажется, – возразил я. – Зачем уродовать человека, если даже он пьян?

Мне вспомнилось, как на моих глазах в шестидесятом наряд милиции ручной машинкой наголо остриг старшеклассницу из моей школы только за то, что она ярким весенним днем вышла на центральную улицу Суворова в брюках. После обязательного ритуала нравоучения они приступили к исполнению своего воспитательного приговора. Бледная, как полотно, она, молча, вырывалась из их хватающих рук. Как же мне, десятилетнему, хотелось за нее вступиться! Но не посмел... Ее молящие о помощи глаза преследуют меня всю жизнь.

– Возможно, ты в чем-то и прав, – с колебанием в голосе, согласилась Ли. – Парик, вообще-то, жалко, хорошего качества, ни какая-то блестящая пластиковая подделка. Он давал мне его примерить, хороший был парик, не отличишь от настоящих волос. Но, зачем он девушке голову кружил этими «своими» волосами? К тому же, ему в нем было плохо, – со свойственной ей запальчивостью, стала убеждать меня Ли. ‒ Мы все уже к нему привыкли, к такому, каким он есть, а в парике он выглядел заурядно, ни то, ни се, а черт знает что. Типичный хипарь из подворотни, никакой индивидуальности. А без парика, Сэм вылитый, ну прямо выкапанный Крис из «Великолепной семерки», та-а-акой суперовый мэн!

Против подобных неопровержимых аргументов возражать было бесполезно, я просто приобнял ее одной рукою и на ходу поцеловал в щеку. Впереди перед нами у областной филармонии белел усыпанный снегом памятник Глинке. Ли развернула меня к нему спиной, и загадочно посмотрела в глаза.

– Так, задача на наблюдательность. Проверим твою коммунистическую бдительность. Ты помнишь, как сидит Глинка?

– Да уж точно помню, сидит, а не стоит, – уверенно ответил я.

– О, это ценное наблюдение... В таком случае, скажите-ка мне, молодой человек, какую ногу кумир запорожцев Глинка закинул на колено, правую или левую?

‒ Ну? Что ты молчишь, как рыба на дереве? – не дав мне времени подумать, принялась запытывать она.

– Изображаешь борьбу ума против разума? Или собираешься выторговывать себе фору? ‒ прищурив глаза так, что видны были только ресницы, наседала она. ‒ Так ты будешь отвечать, или тебе пальчики в дверях прищемить?..

Пока я вспоминал, как же уселся на своем пьедестале Глинка, к нам подошел и поздоровался с Ли, высокий статный парень лет двадцати.

‒ Как себе живете, Лидия Николаевна? ‒ подчеркнуто вежливо, поинтересовался он.

На нем молодецки сбитый набок черный берет, а на плечи накинуто что-то непонятное: то ли пончо, то ли пелерина. Мне доводилось видеть диковинные наряды, но это «пончо» среди зимы бьет все рекорды нелепости.

– Познакомься, Андрей, это Леня Социопат, – представила мне его Ли. – Да ты не беспокойся, он не опасный, пассивный социопат, – рассмеялась она.

– Лидия Николаевна, как всегда, шутит, – мягко улыбнулся он. – Честь имею представиться, последний солдат Панчо Вильи, городской партизан Леонид Гаевой, – он лихо щелкнул каблуками и откозырял двумя пальцами, а затем галантно раскланялся.

У него матовое, даже скорее болезненно бледное лицо, на котором выделяются очень прямые черные брови, не повторяющие изгиба глазниц. Располагал к себе приятный тембр его голоса с бархатными баритональными модуляциями. Он производит впечатление человека мягкого и застенчивого. Его внешняя бравада плохо маскирует непонятную мне напряженность, а тревожный взгляд дымчато-светлых глаз и порывистые движения выдают неуверенность в себе.

– Прошу простить меня за навязчивость, но я в последнее время часто вижу вас вместе. Вы всегда с таким интересом беседуете. А сегодня… Сегодня я не смог удержаться и решился подойти. Вы меня простите, но пришло время, и я не мог не подойти… – торопясь и сбиваясь, порывисто заговорил он, – Мне необходимо сообщить вам, Андрей, что я уже много лет люблю Лидию Николаевну. К моему великому сожалению, безответно… Но, я думаю... Нет, я совершенно в том убежден, что вы должны об этом знать. Для меня это важно. Вы даже представить себе не можете, насколько для меня это важно! Скажу больше, не далее как прошлой осенью, я предлагал Лидии Николаевне выйти за меня замуж, но получил отказ. Но, несмотря на это, вы должны знать, что я счастлив от того, что в моей жизни есть Лидия Николаевна, она одна такая во всей вселенной и любить ее я буду всегда, до последнего своего вздоха!

Меня удивило это пылкое, но без сомнения, искреннее признание. Видно было, что он какой-то чудаковатый. Не пойму, то ли он под мухою, то ли с тараканами в голове, а может, это лишь проявление крайней эксцентричности? Одно верно, он не выламывается, такой и есть. Из-за своей неестественной бледности он выглядит так, будто долгое время провел взаперти, лишенный свежего воздуха. Я взглянул на Ли, она пожала плечами и улыбнулась, предоставив мне самому решать, как на это реагировать. С ее друзьями не соскучишься.

– Ваша прямота понуждает меня к откровенности, – деликатно начал я, обдумывая, как, не обидев его, ответить на это, дорогого стоящее ему признание. – В данной ситуации право выбора принадлежит Лиде… То есть, Лидии Николаевне. И, если она, Лидия Николаевна не приняла вашу руку и сердце, то, почему бы вам, Леонид, не жениться на другой, не менее достойной девушке?

– Нет! Никоим образом! Это совершенно невозможно! – воскликнул он, в запале размахивая руками, отчего его пелерина затрепыхалась на нем, как крылья летучей мыши, и тут же сам себе возразил, – Впрочем, излишняя категоричность свидетельствует о поверхностности суждений. Если я и женюсь на ком-либо, кроме Лидии Николаевны, то это будет, как минимум, принцесса Луны. Лишь там мыслимо встретить подобную неземную чистоту.

Непросто сразу составить правильное представление о человеке, но мне показалось, что предо мной редчайший экземпляр хрустально чистого сердца и я проникся к нему расположением.

– Учти, Ленчик, как минимум, принцесса Луны… – рассмеялась Ли.

Неожиданно расхохотался и он самым веселым и заразительным смехом. И этот смех его совершенно преобразил, будто освободил его от оков принужденности. Мы оба почувствовали взаимную симпатию, а я, даже какое-то абсолютное с ним родство и повел себя с ним просто и непринужденно, как с давним знакомым. Леонид пригласил нас зайти к нему на чашку чая. Он жил здесь рядом почти напротив филармонии в огромной трехкомнатной квартире. Миновав темную прихожую, мы вошли в большую странно освещенную нежилую комнату. Оказалось, вместо обычных стекол на высоких окнах были витражи из синего, красного, желтого и нежно-зеленого стекла. Я не в силах был отвести от них взгляд.

В ожившей этой сказке, преобладала бирюза и голубое, от голубого до синего: синий кобальт, синий прусский, синий ультрамарин. Вознесенные в лазурное небо остроконечные башни замка, утопали в желтых кленовых и изумрудных дубовых листьях, синее море в белых барашках волн, корабли, летящие на всех парусах, окутанный дымами палящих пушек, на развивающихся знаменах геральдические львы и гербы с благородным четвертованием, наделенные загадочным символическим смыслом. Это пиршество красок с тончайшими переливами окрашенного света в интерьере, острота и плавность линий предивного рисунка создавали чарующее ощущение, будто все это находится здесь рядом, за окном. Разумеется, то был обман зрения, ‒ иллюзия, но она была до того обворожительна, что уродливая действительность стыдливо притихла в своем закутке.

Посреди комнаты стоял изящный ломберный столик на тонких выгнутых ножках. Отменной работы столешница черного дерева была инкрустирована перламутром в виде шахматной доски. Эта несомненная драгоценность производила впечатление необычайной хрупкости. Присмотревшись, я с огорчением заметил, что столешница вся в царапинах и утратах, видно этот столик использовали совсем не по назначению.

На двух противоположных стенах висели два больших подернутых пылью венецианских зеркала, удивительно расширявших перспективу этого странного помещения. Одно из них, было со строгим классическим гранением и арфой вверху массивной бронзовой рамы. Другое, было без рамы, причудливой огранки с крупными фацетами, подчеркивающими его толщину. Вместо рамы, у него было декоративное обрамление из стеклянных цветов и зеркальной мозаики, которая создавала волшебный эффект свечения. Под высоким потолком цепь удерживала покрытую патиной бронзовую люстру, украшенную литыми завитками и множеством разноцветно мерцающих подвесок из горного хрусталя.

Без сомнения, это были предметы роскоши и старины. Вначале от них создавалось впечатление, что попал в музей или переместился во времени на несколько столетий назад и очутился в средневековом замке. Но прямоугольники и овалы во множестве темнеющие на выцветших, утративших цвет и рисунок обоях в местах, где когда-то висели картины, наводили на другие мысли. Рядом с ломберным столиком стояло истертое добела кожаное кресло с широкими подлокотниками. Другой мебели не было.

Извинившись, Леонид вышел и тут же вернулся облачившись в шелковый темно-вишневый халат с воротником из черного, облысевшего бархата. Без берета он показался мне ниже ростом и каким-то беззащитным, потерянным. У него был открытый умный лоб и неизбывная грусть в глазах. Он угощал нас жидким чаем без сахара. Кроме этого, ничего другого он так и не нашел. Да и чая-то было самая малость, вперемешку с хлопьями ржавчины на дне жестяной коробки. Мне досталась железная эмалированная кружка, Ли – гжельская муравленая чашка с отбитой ручкой. Чайника для заварки у него не было, и мы заваривали чай прямо в чашках. Кипяток Леонид наливал из старинного серебряного кумгана, под слоем копоти на его боках проступала прихотливая ориентальная чеканка.

Сам Леонид пить чай отказался. Были основания думать, что у него не было третьей чашки либо он стеснялся того, что у него получилась такая жидкая заварка. Вероятно, правда состояла и в том, и в другом, либо находилась где-то посредине. Ли, расположилась в кресле, я, – на ненадежном расшатанном стуле, Леонид битый час разыскивал его по всей квартире. Затем, что-то вспомнив, он ушел, принес и подарил Ли небольшой ярко-желтый камешек, вдруг отчего-то смутился и опять надолго исчез. Камешек оказался куском янтаря, волны обкатали его в форме сердца. Янтарь ‒ окно в прошлое, смола, которая стала камнем. В нем, как в прозрачной капле была заключена крохотная бабочка, угодившая в эту смолу миллион лет назад. «Как же долго ты томишься, попав в этот капкан», ‒ подумалось мне, и сердце сжалось неизвестно от чего. Желтое всегда нагоняет на меня тоску.

Когда вдоволь налюбовавшись витражами, мы собирались уходить, Леонид вернулся, неся под мышкой маленькую скамейку, а в руках, медный кальян с длинным чилимом и резным мундштуком из слоновой кости. Он сел у ног Ли, раскурил кальян и предложил покурить вначале ей, потом мне. Мы отказались. Леонид затянулся, в кальяне забулькала вода. До предела наполнив легкие дымом, он, как трубач надул щеки, чтобы подольше его задержать. Я с интересом глядел на него, ожидая, что вот-вот дым пойдет у него из ушей. Он не выдержал и закашлялся, окутавшись голубовато-серым дымом с характерным сладковатым запахом. Леонид виновато взглянул на Ли мокрыми от выступивших слез глазами. Они у него стали какими-то странными, будто расфокусированные. Мягко улыбнувшись, он посветлел лицом, оживился, но тут же, будто окунулся в себя и задумчиво произнес:

– Многие хотели пройти под радугой, только никому это не удалось. Но увидев в небе радугу, каждый раз находится тот, кто устремляется за горизонт в надежде пройти под ее семью цветами. Впрочем, это не важно. Можно жить и без радуги… Главное, мир в себе и свобода от дураков, – помолчав, он покачал головой и сам себе возразил. – В одночасье найдутся те, кои непременно возразят мне, что нельзя жить среди рабов и оставаться свободным, а посему, свобода возможна лишь вдали от людей.

Похоже, он постоянно вел спор сам с собой и наше присутствие ему ничуть не мешало. Но видно было и то, что он крайне истощен этой непрестанной полемикой. Эта борьба, с завладевшими его сознанием мыслями, истощила его, привела к бессилию и апатии. Рой ненасытных мыслей питался его живой жизнью и брал над ним верх.

– На земле свободы нет и быть не может. Настоящая свобода, это свобода духа, – продолжил Леонид бесцветно невыразительным голосом, просто констатируя факт.

Я взглянул на Ли. В ответ она, сохраняя невозмутимое достоинство, медленно опустила и подняла тяжелые веки, едва не прыснув при этом. Я успел быстро отвести взгляд, чтобы не расхохотаться вместе с ней.

– Засим, экстраполируя эту парадигму применительно к нашему тюремному режиму, в известной степени, я бы сказал, отчасти, не лишена основания точка зрения Джакомо Казановы. В беседе с Вольтером он сказал, что для того, чтобы быть свободным, достаточно чувствовать себя свободным. Немалая толика сиих суждений предусматривает тонкость понимания их сути. Людям, лишенным фантазии, оные недоступны.

Загрузка...