РАССКАЗ ТРЕТИЙ
ПАНДИТ И ЦИВИЛИЗАТОРЫ

Мне все кажется, что я на Волге, и эти деревушки — русские поселки, и htis — православных храмов золоченые макушки…

1

Иван Павлович Минаев родился в 1840 году, умор в 1890, пятидесяти лет от роду. Великие математики и поэты к этому возрасту чаще всего уже успевают вы сказать то, что им назначено судьбой. Ученые-энциклопедисты, деятельность которых требует овладения грш мадным объемом информации, лишь подходят к созданию основных трудов. Минаев успел выпустить всего один том «Буддизма» — первой в истории мировой науки книги, в которой изучение одной из основных религиозных и философских систем было предпринято на основе обширнейших знаний истории, географии, философии Индии, Юго-Восточной Азии, Дальнего Восток и все исследования, книги, статьи, все путешествия Минаева были лишь подготовкой к этому труду. И тут он умер. Став известным, став знаменитым, но не успев сделать главного. И если это главное было потом донесено до людей его учениками, то сделано это было по частям и в иной интерпретации, так как ученики Минаева, будучи яркими индивидуальностями, не всегда были согласны с учителем и, внося в науку новое, вносили свое.

В начале этой книги, в рассказах о путешественниках, речь шла большей частью именно о путешествиях, о долгих годах пути, об опасностях и перевоплощениях, о труднодоступных горных долинах и бурях в океане. В рассказах о путешественниках главное было — сами путешествия.

Это неприменимо к Минаеву.

Он совершил три больших путешествия по Азии. Пожалуй, он был первым русским ученым-востоковедом, на месте изучавшим то, к чему готовился в библиотеках и музеях Петербурга и Европы. Но в любом из путешествий он оставался ученым. Он ничего не открывал — ни новых рек, ни горных вершин. Он не скрывался от полицейских и не вставал ранним утром вместе с караваном. Минаев путешествовал в каютах, останавливался в гостиницах и ни разу ему не пришлось скрывать свое настоящее имя. Это были путешествия, которые мы теперь зовем научными командировками, полевыми исследованиями.

Он был внешне очень респектабелен. Один из руководителей Русского географического общества, он был также весьма уважаемым членом лондонского Общества пали (Пали-сосайети), и именно в журнале этого общества были опубликованы его многочисленные, совершившие революцию в науке переводы и комментарии неизвестных ранее, погибших или погибающих буддийских текстов. Он отправлялся в Индию, имея в кармане солидные рекомендательные письма от английских профессоров, русских и французских академиков, и к нему на прием приходили с почтением ученые, а губернаторы провинций приглашали «профессора Минаефф» на званые обеды.

И он не отказывался. Он был в научной командировке.

По его учебнику изучали священный язык пали бирманские монахи и студенты Сорбонны. Он говорил на многих языках — и древних и новых. Ему приводили сыновей главы буддийских сект, просили: научи их уму-разуму, пандит. Пандит вежливо улыбался и отказывался от чести. Он был вежлив, но большей частью замкнут. И вот за этой замкнутостью скрывались два человека.

Один из них — профессор Петербургского университета, добрейший и чуткий человек, предмет обожания студентов и молодых ученых, создатель школы русского востоковедения. Это ему в одном из писем пишет находившийся на стажировке в Европе будущий академик, а тогда просто студент, ученик Минаева С. Ольденбург; «Сердечное спасибо за Вашу доброту ко мне — такая радость на чужой стороне теплое слово родины». Это о нем пишет в своем дневнике другой крупный русский востоковед, Кудрявский: «Вообще многим я ему обязав, так что кажется даже, что слишком уж много от неги берешь, ничего не давая взамен, а доброта его ко мне неистощима. С каждым разом как почувствуешь эту доброту, так на сердце радостно как-то станет: есть ж! на свете добрые люди! Сколько утешения в этой простой мысли!».

Но был и другой Минаев. Минаев, ненавидящий не справедливость, Минаев, чутко переживающий каждую ложь, Минаев гневный, нетерпимый, злой. Для того, чтобы понять это, надо ознакомиться с его дневниками. Публикуя некоторые из них, он приводил записи в порядок, смягчал кое-какие формулировки. Но в большинстве своем дневники эти увидели свет уже в наше время и только тогда мы узнали, какая страстная, горячая, непримиримая натура скрывалась за академической сдержанностью одного из крупнейших востоковеда России прошлого века.

Возвращаясь из последнего путешествия в Азию, Минаев остановился в Риме. Там он узнал из газет о новом жандармском циркуляре, изданном в Петербурге и направленном на дальнейшее ограничение прав студентов, на искоренение крамолы. И тогда Минаев записал в дневнике: «Дураки!! Думают, что из науки можно сделать средство дрессировать покорных хамов. Выдумайте что-нибудь поудобнее. Эти несколько строк сразили меня…» Ему же принадлежат слова о «полоумных генералах», которые изобретали «свою собственную систему хозяйственного управления, одинаково приложимую и к школе кантонистов, и к университету».

И поэтому особенно интересно сегодня открыть дневники Минаева-путешественника. Он там искренен настолько, насколько вообще можно быть искренним перед самим собой. Недаром совсем недавно эти дневники были изданы в Калькутте: то, что увидел, как увидел, что понял, как оценил ситуацию в Индии и Бирме русский ученый, представляет сегодня интерес не только для специалистов-востоковедов.

А попал Минаев в Бирму буквально на следующий день после того, как пал Мандалай и английские солдаты вошли в королевский дворец. Он был первым европейским ученым, увидевшим крушение Бирманской империи. И он проехал по охваченной угаром завоеваний Британской Индии и очутился в Бирме, когда воздух еще не очистился от гари и порохового дыма.

2

В Индии, где Минаев был уже не впервые, он старался, встречаясь с учеными, собрать сведения о Бирме — что там за библиотеки, на какие палийские тексты можно рассчитывать? В ответ ему говорили, что ничего о текстах неизвестно, зато сильно шалят разбойники-дакойты. И в дневниках Минаев скупо регистрирует слухи, доносившиеся до Бомбея и Калькутты. В Мандалай вряд ли попаду. Около Рангуна попадаются разбойники»… «Говорили о Бирме. Н. только что вернулся из Бирмы. Дакойты — это дело полиции, а не войска»… Солидные коллеги советовали Минаеву воздержаться от визита в только что покоренную страну — опасно, лучше переждать, пока полиция установит порядок и дакойты будут арестованы или повешены. Собеседники Минаева не подозревали о том, что в Бирме лишь начинается партизанская война, которая потребует у Великобритании нескольких лет и многих тысяч солдат. Не знали, что придется отзывать из Африки крупнейшего английского колониального генерала Робертса, чтобы он утихомирил страну. А Робертс будет требовать все новых войск (оказалось, что умиротворение Бирмы все-таки дело не полиции, а армии) и месяц за месяцем переносить в будущее сроки окончательной победы.

Минаев не согласился с советчиками. Будучи убежден, что в Мандалае должны храниться ценнейшие буддийские тексты, он не был уверен, что среди завоевателей найдутся в те дни достаточно компетентные специалисты, зато справедливо опасался, что грабители найдутся в избытке. И еще одна причина толкала Минаева поспешить с путешествием: он никогда не замыкался в стенах библиотек и в строгих рамках филологии или древней истории — для того, чтобы понять, как складывалась философская система буддизма в Бирме, он должен был увидеть саму Бирму, познакомиться со страной и с людьми раньше, чем колонизация подорвет систему буддийской церкви, раньше, чем погибнут многие уникальные черты, особенно те, что связаны с бирманской государственностью.

Пароход попался скверный. Скверной была и еда, к тому же было очень жарко. Минаев сильно устал в Индии, а впереди намечались не менее занятые недели. Приходилось общаться с подозрительными англичанами, преимущественно колониальными чиновниками, антирусские настроения среди которых были в то время чрезвычайно сильны: Англия вела тяжелую войну в Афганистане, вблизи от южных границ России, в Индии же была распространена почти религиозная надежда на Белого царя, который придет на помощи Индии и освободит ее от англичан. Вместе с тем вряд ли можно было рассчитывать на доверие только что утративших независимость бирманцев к европейцу.

И Минаев на пути к Рангуну записывает в дневнике: «Общество на пароходе очень вульгарное: какие-то странствующие актеры, отправляющиеся в Рангун. Тоже цивилизаторы! Им место в стране, преданной грабежу и разбою».

Минаев еще не видел Бирмы, но он много времени провел в Индии и имел возможность повидать британский колониализм в действии.

В дневниках Минаева нет обычного для туриста вступления, говорящего о первом знакомстве с чудесной и экзотической страной. Минаев ступил на рангунский берег, зная, что он увидит, с готовым планом путешествия. И потому первая же запись в дневнике о Бирме поражает своей лаконичностью и даже обыденностью. Она схожа с записью в корабельном журнале. Только вместо слов: «Во столько-то прошли траверс маяка…» — там написано: «Часов в шесть показались берега Иравади и завиделись верхушки пагод Рангунской и Сириамской».

Однако за лаконичностью скрывалось жгучее желание как можно скорее начать знакомство с Бирмой. Ведь пароход пришел в Рангун днем, после этого надо было еще устроиться в гостинице, переодеться. И вот запись того же дня: «Ездил в Шве Датой с двумя спутниками по пароходу». До пагоды Шведагон от порта километров пятнадцать. Значит, первый же день не пропал даром.

И еще одна запись, датированная днем приезда: «У Минхла — сегодня в отеле рассказывали — мадрасские солдаты не хотели сражаться. Этим объясняется большая потеря в офицерах. Ждут голода. Рис порезали.

Объявлено от полиции, туземцам запрещено без фонарей выходить после 9 часов из дому».

Последняя тема первого дня — тема английской колонизации — будет возвращаться в дневник почти ежедневно. И все резче день ото дня будет русский ученый комментировать происходящие вокруг события.

Два следующих дня ушли на визиты к английским ученым и тем журналистам и чиновникам, к которым Минаев запасся рекомендательными письмами.

Появление русского профессора в Рангуне было местной сенсацией. Светило английской науки Форхаммер, монополист по части бирманских древностей, демонстрировал профессору редчайшие находки. Ими оказались надписи из Аракана — одна из них, по словам Форхаммера, очень древняя.

— Обратите внимание, господин Минаефф, — Форхаммер говорил с сильным немецким акцентом, — надпись времен великого императора Ашоки, третий век до нашей эры. Вскоре расшифрую, ибо, кроме меня, здесь не найдется настоящего палеографа.

Минаев поднес к глазам фотографию. Фотография была дрянной, любительской. Короткий текст читался легко: «Да будет возвещен этот закон».

— Да, — вежливо согласился гость. Эта письменность называется кутила — ближе к десятому веку нашей эры.

Русский профессор говорил, не отрывая глаз от фотографии: не хотел улыбаться.

Форхаммер же улыбнулся. Не очень весело. Взял фотографию, забросил ее подальше, на стол, и начал, говорить о том, как легко достать в Бирме рукописи: они никому не нужны, монахи сами в них ничего не понимают. Сейчас самое время вывозить редкости из Бирмы. Но в Мандалай ехать не следует: дакойты, разбойники, очень опасны. Не сегодня-завтра их уничтожат и тогда…

А на следующий день, когда Минаеву понадобилось снова побывать у главного археолога, жена Форхаммера встретила гостя в холле и сказала: «Муж очень занят, не может принять».

Форхаммер стоял за дверью, тяжело дышал. Было жарко, Минаев с утра носился с визитами по городу, пытаясь выехать на север Бирмы.

— Какого черта! — сказал плохо воспитанный русский медведь.

— Ах! — сказала госпожа Форхаммер.

Форхаммер выскочил из-за двери. Был он в белом костюме для тенниса.

— Я так виноват перед вами, — сказал он, пряча глаза. — Но мне было неловко показаться перед вами в таком наряде.

«Интересного разговора не было, — доверился Минаев дневнику. — Он глуп».

В Рангуне Минаев встречается с миссионерами, учителями. Разговор неизбежно вскоре покидает строгую стезю изучения древностей и перекочевывает на более животрепещущие вопросы. И главный из них: кто же такие эти дакойты? Разбойники? Если так, то откуда они взялись? Где были раньше?

Директор колледжа Жильберт уверял Минаева, что дакойты и не разбойники, и не патриоты. Дакойты — это те, кто прежде жил щедротами бирманских королей, когда же по милости англичан источник благ иссяк, они пошли добывать средства к жизни.

Старый миссионер Маркс (личность в истории Бирмы прелюбопытная, воспитатель последнего короля Бирмы, Тибо) с Жильбертом не был согласен. Он лучше знал страну, понимал, что от щедрот бирманских королей кормились придворные, но не десятки тысяч людей, взявших оружие. Но бирманцев он не любил, несмотря на профессиональное христианское смирение.

— Дакойты созданы англичанами, — отвечал он, не уточняя, кто же они такие. — Их нераспорядительностью, отсутствием всякой определенности в политике относительно Бирмы… Распустили войско и наполовину обезоружили его. У этого сброда нет никаких средств к жизни; разбойники по природе, они взялись за грабеж, как за самое легкое ремесло.

— Ну, а остальные бирманцы, как они относятся к дакойтам? — спрашивал гость.

— Бирманцы сами в грабежах не принимают участия, но не знают, что с ними будет, и потому боятся перейти на сторону англичан.

— А монахи?

— Монахи — вопрос особый. Они не патриоты, нет, но темные личности, напялившие желтые тоги. Вообще надо вести себя жестче.

Старый миссионер, знавший всех и вся при бирманском дворе, относился к крупнейшим авторитетам. Но если Форхаммер был главным в науке, то Маркса считали авторитетом в религии.

Минаев слушал его, слушал и заключил: «Маркс и наивго уверен, что он, подкапываясь под буддизм, готовит почву христианству».

За благообразной седой бородой скрывался шпион во славу божию.

— Я не миссионер, — сказал он на прощание Минцеву. — Моя работа подземная.

Прошло всего три дня в Рангуне. На третий день Минаев побывал в буддийском монастыре, в монастырской школе. Разговаривал с бирманцами. Вечером в гостинице открыл настежь окна, чтобы свежий вечерний январский воздух развеял сон: ведь он с пяти утра на ногах и все по этой жаре, а уже темно, скоро полночь, но надо заполнить несколько страниц дневника.

Прежде всего надо написать о дакойтах. Уже не со слов миссионеров и чиновников, а то, что сам думаешь о них, то, что тебе рассказали бирманцы. Никто до Минаева не разговаривал с самими бирманцами. Их мнение либо не интересовало приезжих, либо просто не было общего языка. На каком языке прикажете говорить с буддийским монахом? Минаев говорил на пали — священном языке буддизма.

«Туземцы о дакойтах думают иначе, — записывает Минаев. — По их мнению, во главе движения стоят претенденты на престол… Среди дакойтов не все разбойники, есть и патриоты. Далеко не все желают присоединения к Британской империи. Люди верующие не желают присоединения, потому что думают, что буддизму пришел конец. И они, конечно, правы. Туземцы в Северной Бирме вовсе не завидуют положению индийцев. А с присоединением им грозит та же участь».

Записано главное, теперь можно приниматься за описание школы, монастыря, отпускать довольно едкие реплики в адрес миссионеров — каждая встреча все более открывала этих в общем недалеких и зачастую злых людей проницательному русскому профессору. И он вспоминает о том, как Маркс заставлял бирманских учеников в своей миссионерской школе распевать молитву о даровании победы британскому оружию. Да, это и есть подземная работа миссионера.

«Буддизм здесь в агонии, — писал Минаев. — Он борется сильно, но теряет под собой почву. С христианством он мог бы еще мирно ужиться, но его добьет западная культура и неверие». Сегодня мы знаем, что буддизм в Бирме выжил, выдержал наступление христианства. Но тогда, в только что рухнувшей Бирме среди бравых офицеров и говорливых миссионеров, Минаев ощущал реальную угрозу бирманской самобытности, бирманской культуре…

Нет, придется тушить свет, завтра вставать с рассветом.

3

Минаев привык к неспешным индийским поездам. Точно таким же, как и тот, что на пятый день пребывания в Бирме повез его под вечер на север, в Пром — древний бирманский город, некогда столицу, уже более тридцати лет находившийся под властью англичан.

Профессора никто не провожал. Носильщик отнес его чемодан в купе первого класса. Носильщик был индийцем; индийцами были и чиновники на железной дороге, машинисты, кондукторы и даже полицейский. Железная дорога принадлежала к тому миру, что вторгся в Бирму вместе с англичанами: своей железной дороги бирманцы построить так и не успели. И то, что англичане рассматривали покоренную Бирму как провинцию Британской Индии, накладывало отпечаток на социальный состав колонии: индийцы в новой иерархии занимали место не только рядом с бирманцами, но зачастую и выше их. Уровень жизни в Индии был в основном ниже, чем в Бирме, поэтому из Индии приезжали как те, кто хотел и мог, пользуясь налаженными связями с англичанами, поживиться за счет бирманцев, — купцы, помещики, ростовщики, так и те, кто надеялся избавиться от постоянного голода и даже скопить немного денег для семьи, оставшейся дома, — кули, рабочие, батраки. Индийское население в Нижней Бирме непрерывно росло, и по мере того как индийцев становилось больше, росла и рознь между ними и бирманцами, которые часто связывали индийцев, даже самых бедных и бесправных, с английскими господами.

Поезд медленно тащился вдоль ровных рисовых полей. В этих местах уже мало осталось нераспаханных земель: Бирма быстро превращалась в рисовую житницу Британской империи и земли Нижней Бирмы оказались для этого самыми удобными. Солнце быстро скатывалось к горизонту — всегда сопровождающей путешественника по Бирме линии голубых и лиловых лесистых холмов. Там, как уверяли Минаева, скрывались таинственные повстанцы-дакойты — то ли бандиты, то ли патриоты. Минаев все больше склонялся ко второму мнению. Никто из англичан не мог объяснить ему, почему дакойты стали так активны не только в недавно покоренной Верхней Бирме, но и здесь, на юге, где уже тридцать лет как установлен английский мир и английский порядок.

Солнце коснулось лиловых холмов и тут же на глазах провалилось за них; словно по сигналу над головой вспыхнули звезды. Вечер был прохладным, и бирманцы, встречавшиеся на маленьких станциях, ходили в темных курточках — мерзли.

Пром оказался живописным городом. Близко к нему подступали холмы, поросшие лесом, рядом текла Иравади. Громадная пагода Швезандо возвышалась над городом, как острая вершина горы. Дом для приезжих — точно такой же, как во всех других городах Индии и Бирмы, построенный англичанами для чиновников, разъезжающих по государственным делам, — был скрипуч, пылен, и обширная тиковая кровать под москитной сеткой, натянутой на высокие палки, терялась в углу пустынной, мрачной комнаты.

В тот же день Минаев побывал в нескольких монастырях и монастырских школах Прома. «Странное впечатление производят эти школы, — записал он. — В середине сидит монах, шьет желтую ризу, кругом на циновках расположились мальчики с черными досками, на которых написано несколько фраз из Манталасутры. Читают громко нараспев, не понимая содержания».

Минаев расспрашивал монахов о хранящихся в монастырях рукописях, о монастырских делах. Отношение к нему монахов было разным — чаще даже враждебным. Настолько, что Минаев пришел к еще одному важному для себя выводу: монахи решительно ненавидят англичан и не терпят вмешательства нового правительства.

С первого же дня пребывания в Бирме Минаев начал пересматривать шкалу ценностей, представленную ему в Индии знакомыми англичанами. Вначале было так: дакойты — разбойники; приход англичан — благо дли нации, которой управляли темные деспоты, и нация понимает это; христианство также благо, ибо оно приносит бирманцам истинного бога взамен свойственного буддизму безбожия и недостаточно высокого морального уровня. И так далее…

Вечером в доме для приезжих к Минаеву привязался английский плантатор. Плантатор был агрессивен.

— Вы, русские, хотите отнять у нас Индию, — громко, словно угрожая, повторял он. — Мы, в Индии, ждем вашего прихода. Да-да, ждем. Ни один из нас не вернется назад и этим все кончится.

— Не все в Индии так думают.

— Вы имеете в виду агитаторов, смутьянов. Но их дело проиграно.

Ночь выдалась лунная, свежая. Дышалось свободно, и полупьяный плантатор, который жаждал русской крови, даже не вызывал раздражения. Было только грустно. Минаеву казалось, что бирманцам не выдержать натиска столь агрессивных плантаторов.

— Сколько веры нужно иметь, чтобы устоять, — сказал он самому себе.

— Что? — не понял плантатор.

Минаев попрощался и ушел к себе в комнату.

Милях в десяти от Прома, на берегу Иравади, был монастырь, в котором обитал ученый монах Мунинда. О Мунинде Минаев слыхал еще в Рангуне.

Беседовали о буддийских школах, о книгах, потом разговор вновь перешел на дела современные.

Старый мудрец жалел бирманского короля. Тут Минаев вновь услышал о том, что ужасный деспот Тибо, от которого якобы спасли Бирму англичане, был начитанным, образованным человеком, не виновным в приписываемых ему жестокостях.

Монахи сидели вокруг Мунинды и его гостя, прислушивались к неторопливому разговору на пали, который далеко не все понимали. Но беседа эта положила начало известности Минаева в Бирме.

Собираясь на пароход, который должен был доставить его на север страны, в Мандалай, Минаев и не подозревал, что по невидимой и непонятной чужому цепочке, от монастыря к монастырю, от пагоды к пагоде бежали слухи: в Мандалай едет великий пандит саяджи, которому открыты тайны древних книг, столь начитанный в типитаке, что великий Мунинда говорил с ним как с равным…

4

«Кругом такая красота, что и писать не хочется. Чем выше, тем живописнее… День ясный и такая прохлада; забываешь даже, что находишься у самых тропиков.

Мне все кажется, что я на Волге, и эти деревушки — русские поселки, и htis (маковки буддийских храмов. — Авт.) — православных храмов золоченые макушки… А река (Иравади. — Авт.) величественна. Тихо катит свои волны.

Сдается, что пишу глупости под впечатлением чудной природы, прохлады и здоровья».

Минаев отложил перо. Ветер, врываясь через открытое окно каюты, ворошил листы бумаги на столе. Пароход взял курс к берегу: кончались дрова. Деревня на холме была почти скрыта зарослями бананов, и только у деревянного причала купались, пересмеиваясь, полуобнаженные девушки. Вспомнилось, как за обедом гость капитана, командир бенгальского полка, рассуждал о том, что дерзость дакойтов объясняется недостаточной предусмотрительностью высшего командования. Минаев нахмурился. Запись того дня он закончил неожиданной фразой: «И чуден здесь божий мир! Смотришь кругом и начинаешь разуметь, зачем сюда забрался западный человек. Ведь кругом золотое дно».

На третий день показался Мандалай. И тут же скрылся в тучах мелкой пыли, которую поднимали повозки на высоких колесах. Долго пришлось ждать, пока найдется повозка, чтобы доехать до гостиницы, — до города было несколько километров. Гостиница была набита военными, чиновниками, представителями индийских и английских фирм. В грязном ресторане гудели голоса — от громких, принадлежавших офицерам, до сдержанных, опускающихся до шепота, — деловых людей. Было жарко, пыльно, и чудесные воспоминания о неспешном путешествии по Иравади вскоре были вытеснены новыми впечатлениями. В ресторане и холле, не стесняясь, разговаривали о недавних похождениях. Под окнами гостиницы прогромыхала телега с телами расстрелянных дакойтов.

— Они идут на казнь, улыбаясь и покуривая сигары, — сказал сосед по столу в ресторане.

— Надо быть более жестокими, — поддержал его офицер в расстегнутом красном мундире. — На той неделе они убили полковника Симпсона.

И снова Минаев пишет. И опять к услышанному прибавляются собственные выводы: «…боятся английских солдат. Солдаты вели себя отвратительно первые дни, напились и на базарах гонялись за бирманскими девками. Некоторые валялись по несколько часов на улице. Впечатление было мерзкое и сильное на туземное население». Это были панические дни в Мандалае. Гостиница питалась слухами о зверствах дакойтов. Профессору не советовали покидать ее стен. Управляющий гостиницей выспрашивал профессора, обзавелся ли он пистолетом, столь необходимым по настоящим временам. Пистолетом профессор не обзавелся и не собирался обзаводиться.

Пора было работать.

На следующий день Минаев отправился в громадный и роскошный монастырь, построенный бывшим бирманским послом в Париже. Монастырь был пустынен. В школе почти не было учеников. У ворот монастыри стояли на часах сипаи: хотя пора грабежей уже миновала и английских солдат отвели в казармы, потом: что отныне всё принадлежало британской короне, все-таки в монастыре осталось много соблазнительного. Бирманец, знавший о приезде Минаева и проводивший его в монастырь, посмотрел на сипая с нескрываемой ненавистью. И этот взгляд не укрылся от Минаева.

— При короле было много монахов и много учеников в школах, — сказал Минаеву монах. Теперь все разбежались. Что дальше?

— Жизнь будет продолжаться.

— Та жизнь, к которой мы привыкли, кончилась. А в будущее мы заглянуть не сможем.

Минаев кивнул. Он ответил по-русски:

— Лучше ли будет новое? Тех людей, которые могли бы сказать: «Да!» — еще нет. Да и что это будут за люди?

Монах кивнул головой, словно понял. А может, и понял по тону гостя.

Дни проходили в беседах с учеными монахами, в посещениях пагод и мастерских. Как то утром Минаева разбудил гонг. Он возвещал о начале аукциона. Аукцион дворцовых вещей, принадлежавших королю Тибо и его жене.

Немецкий делец хвастался потом за обедом молитвенником королевы и портретом в рамке с алмазами.

— Хотел бы я знать, что думают бирманцы об этом аукционе, — сказал Минаев, когда немец обратился к нему с вопросом, почему он в нем не участвовал: ведь там продавались и старинные рукописи.

— Какое нам дело, — искренне удивился немец. — Я не сочувствую англичанам. Но бирманцы могли вести себя умнее.

Полковник Слейден разрешил профессору, обладавшему солидными рекомендациями, ознакомиться с одной из захваченных библиотек. Библиотека был свалена в восемь громадных сундуков, а то, что не поместилось, валялось грудами рядом. Минаев начал именно с этих груд: он поднимал из пыли древние книги на пальмовых листах и складывал их осторожно на сундуки. К обеду проглядел более сотни книг.

Утомившись, Минаев пошел по дворцу — громадному прямоугольнику в центре города, обнесенному рвом с водой и невысокими кирпичными стенами. Внутри дворца помещались и тронные залы, и жилища короля и его родственников, и даже несколько монастырей. По дворцу бродило множество солдат: в дворцовых помещениях расположился штаб. Минаев нанес визит командующему английской армией генералу Прендергасту. Генерал был любезен, но неразговорчив. Он не возражал против ученых занятий русского профессора, однако после его ухода немедленно вызвал полковника Слейдена и сделал ему внушение. Как могло получиться что в Мандалае не оказалось ни одного английского ученого, который может разобраться в этом чертовом языке? Мы не имеем права относиться к рукописям и архивам как к ненужной бумаге. Общественное мнение Европы — очень деликатная штука.

— Россия — не Европа, — возразил полковник.

Генерал Прендергаст отмахнулся.

— Это не играет роли.

Библиотеки дворца поразили Минаева. Он провел в них несколько дней, но признавался, что не знает всех их богатств. Единственное, что можно утверждать, — весь главнейший состав буддийской литературы хранился в Мандалае. В том числе и многие рукописи, еще не введенные в научный оборот и просто неизвестные ученым. Но судьба их продолжала беспокоить Минаева. Тем более, что вдруг изменилось отношение к нему полковника. То ли ему не понравился выговор, полученный от Прендергаста, то ли и в самом деле он решил подождать, пока появятся свои, английские ученые. В любом случае доступ в личную библиотеку короля Тибо был закрыт. Слейден заявил, что ждет приезда известного ученого, профессора Форхаммера, который и приведет библиотеку в порядок. Минаев сдержал улыбку. Он отлично знал, что Форхаммер не бросит своего тенниса и рангунского безопасного дома ради рискованного путешествия в бирманскую столицу.

В библиотеку он все-таки попал. Помог другой полковник — Эйр. Начав работу в библиотеке, Минаон сразу отметил, что на золоченых шкафах, в которых хранились книги, стоят порядковые номера — от одного до тринадцати. Сохранилось же лишь семь шкафов. Сначала Минаев решил, что не может найти их, потому что в обширный зал были свалены вещи, не проданные на аукционе. Однако шкафов нигде не было. Минаев вспомнил слухи о древних рукописях, продававшихся на аукционе.

Послышались быстрые шаркающие шаги.

— Вы здесь, профессор?

Сутулый священник с толстой тетрадью в руке стоял и дверях, стараясь разглядеть в полумраке комнаты русского профессора. Профессор сидел на корточках перед шкафом, разложив на расшитом платке толстую пачку пальмовых листьев.

— Здравствуйте, — сказал священник. — Моя фамилия Кольбек. Я прислан полковником Слейденом для того, чтобы составить каталог книг.

— А Форхаммер?

В голосе русского звучала насмешка.

— Профессор Форхаммер занят в Рангуне. Очень занят.

— Вы знаете пали? — спросил Минаев. — Санскрит?

— Нет, упаси бог, — ответил священник. — Я буду копировать заголовки и нумеровать книги. Главное — последовательность и добросовестность.

— Очевидно, мне здесь больше делать нечего?

— Что вы, профессор. Вы вольны разбираться в книгах. Боюсь только, что нам вдвоем здесь будет тесно. Как только я завершу работу, я с удовольствием уступлю вам свое место.

— Ясно, — сказал Минаев. — Я понял.

Потом Кольбек смягчился. Даже попросил Минаева помочь ему, передал приглашение на обед от католического епископа. По пути на обед Минаев заглянул и бывшую спальню королевы. Там суетились столяры, переоборудуя ее в гостиную жены вице-короля Индии лорда Даффрена, которого ждали со дня на день.

Так и проходили жаркие дни в Мандалае. С утра библиотеки, монастыри, разговоры с торговцами, приносившими с базара рукописи, не зная зачастую ни их ценности, ни смысла. Потом заказы переписчикам: наиболее ценные рукописи из больших библиотек следовало скопировать. Не было никакой гарантии, что они сохранятся. И Минаев оказался прав. Некоторые копии, снятые им в Мандалае, сегодня уникальны. Кое-какие рукописи пропали вскоре после отъезда Минаева, а многие сгорели в дни второй мировой войны, когда во время японского наступления был подожжен Мандалайский творец и уничтожена университетская библиотека в Рангуне.

Из привычной уже рутины бирманской жизни Mинаева иногда выпадали необычные дни. Один из них запомнился и был приятен: он побывал в гостях у бывшего королевского библиотекаря. Отыскал его в Мандалае, и тот с радостью согласился побеседовать с ученым. Минаева интересовало, что из рукописей пропало, какие из них он не видел. Высохший старик полдня разговаривал с гостем, писал ему по памяти список книг. Рассказал, что сам видел, как раскрадывали царскую библиотеку. Рядом сидели другие ученые бирманцы, сплевывали красные сгустки бетеля в щели веранды.

На прощание старик обратился к Минаеву с просьбой: «Возьмите, сая, на обучение моего сына. Он дол жен научиться священному языку пали, а сейчас, когда подорваны монастыри и настоящие учителя исчезли, некому это сделать». А через два дня с подобной просьбой обратились и настоятели монастырей: «Оставайтесь, сая. Вы здесь нужны».

Но нужно было уезжать. Деньги кончились, большой ящик был набит рукописями и копиями, две толстых тетради дневника заполнены записями. И так уже почти два месяца он провел в Бирме — утомительные, интересные два месяца. Можно лишь обещать, что еще вернешься сюда, хотя сам не уверен в этом.

5

Потом опять был пароход, опять медленное путешествие — на этот раз вниз, в Рангун, опять разговоры завоевателей на пароходе. Но если раньше, месяц назад, Минаев еще только вырабатывал свое мнение, искал истину, то теперь с каждым днем записи в дневнике все более остры, резки и недвусмысленны. Мипае выбрал сторону в конфликте. Он знает, о чем пишет.

«Мы стояли у Сегаина, в виду Авы, — записывает он начиная новую тетрадь. — Все были, за исключением меня, военные люди… Разговор тот же, что и вчера вечером: о добыче в Мандалае, о грабеже в первую ночь, когда всякий хватал в Мандалае, что получше и поценнее, когда дворцовых женщин, спасавших свое добро, обыскивали тщательно, а за сопротивление секли. И этим людям всего этого мало, они ищут кладов, денег, бриллиантов, а главное — рубинов низложенного царя».

— К Слейдену приходил молодчик, — разглагольствовал армейский капитан, — обещал показать место заднего клада.

— И что же?

— Потребовал двадцать процентов.

— И что?

— Слейден предложил пять.

— Высек бы я его, да в тюрьму на несколько месяцев, он бы и даром все показал, — смеялся моряк.

— А вы не боитесь газет? Вдруг они узнали бы, — спросил Минаев.

— Откуда им знать? А узнали бы, так промолчали.

«Да! Втихомолку можно много здесь проделать. Эти женщины сеченые, солдаты пьяные, безобразничающие на базарах, часовые у складов награбленного царского добра и обкрадывающие это добро, — все эти подробности кампании, рассказанные вчера британскими офицерами за поздним обедом, рисуют, какими средствами насаждается западная культура здесь. И что за бесчинная кампания!»

А пассажиры все бахвалятся.

— На прошлой неделе я упражнялся в стрельбе и нечаянно отправил на тот свет одного туземца.

— Ай-ай, как вы плохо стреляете, майор.

— Да, пришлось заплатить его родным полсотни рупий. Они были очень довольны. Рассчитывали на тридцать, а я дал почти вдвое больше. За эти деньги они бы еще одного дали пристрелить.

Последние слова покрывает дружный хохот. О сотнях казненных дакойтов даже и не говорится. Минаев поднимается и уходит из-за стола. Офицеры насмешливо смотрят вслед профессору.

— Откуда этот фрукт?

— Русский.

— Русский? Шпион?

Минаев не слышит, о чем говорят дальше. Но отдохнуть, уйти от этих разговоров нельзя. За окном каюты какой-то фотограф хвастается, что отлично зарабатывает на фотографиях казненных.

В ночь перед Рангуном спалось плохо. Пароход часто останавливался: ждали встречную флотилию, с которой должен был проследовать в Мандалай вице-король, чтобы поставить точку на окончившейся войне и объявить всему миру дальнейшую судьбу Бирмы. А Минаеву снился английский офицер, сожалевший, что англичане недостаточно жестоки к бирманцам.

Пора уезжать. Уезжать из Бирмы, столь полюбившейся Минаеву, из Бирмы разоренной, растерянной, знающей, что ждет ее дальше. Минаев вновь раскрывает тетрадь и пишет: «О, эта цивилизация без милосердия, без мягкости хуже деспотизма. Где же с ней бороться бирманцам!»

Глубоко потрясенный виденным, Минаев не мог заглянуть в будущее. Настоящее было слишком трагично и, как казалось ему, беспросветно. Он был прав, когда писал, что еще нет людей, которые могли бы сказать наступит ли лучшее будущее для Бирмы. Для того чтобы ответить на этот вопрос, ему пришлось бы выполнить свое обещание, которое он дал библиотекарю и монахам, просившим его вернуться и учить их детей. Но сделать это он не смог. Всего через пять лет он умер.

Остались лишь дневники, которые он также не успел обработать и которые увидели свет почти через сто лет после его смерти. Они дошли до нас не сглаженными цензурой, без купюр и вырезок. Страстный голос Минаева и сегодня звучит резко и непримиримо. Вряд ли кто-нибудь еще столь кратко и метко подытожил всю историю английской колонизации Бирмы, как он в описании отъезда индийского вице-короля из Бирмы, после того как тот объявил Бирму провинцией Британской Индии: «Палят из пушек! Лорд Деффирин отъезжает в Мадрас. Кончился последний акт бирманской трагедии. Той трагедии, первая сцена которой разыгралась в Рангуне, когда здесь из груди британских торгашей раздался дикий вопль: Бирму нужно прикарманить!»

Минаев не был пророком. Он не был и политиком. Скорее всего, он был аполитичным, сухим ученым. Ноученым незаурядным, выдающимся. За время своего пребывания в Бирме он убедился, что эта полюбившаяся ему страна покорена только формально и больше в воображении англичан. И не удивительно, что его бирманские записи заканчиваются строками: «Царь сдался. Но кругом идет глухая борьба. Так называемые дакойты подстреливают английских чиновников из-за кустов, и время ли говорить о том, что страна спасена?!» Время быстро ответило на этот вопрос Минаева. Еще при его жизни «глухая борьба» переросла в народную войну. И возглавили ее такие выдающиеся сыны бирманского народа, как Золотой Яун — дед Аун Сана.

ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ

1

К началу девяностых годов в Бирме наступило спокойствие — спокойствие сломленной страны. Пути назад уже не было, возвращение к прошлому стало немыслимым, так как монархия как знамя изжила себя, а д. А национально-освободительного движения в новых, демократических формах еще не настало время, еще не созрели те силы — национальная буржуазия, интеллигенция, рабочий класс, которые позднее, уже в XX веке, стали во главе борьбы за освобождение.

Конец прошлого века знаменовался усилением интереса в Европе к экзотике, к путешествиям в тропические страны. С одной стороны, возникшая колониальная литература создавала пусть не всегда правдивую, ни зато занимательную картину таинственного Востока, с другой стороны, развитие транспорта привело к облегчению самой процедуры путешествия. Регулярные пароходные рейсы и железные дороги, прорезавшие Индию, Бирму и Французский Индокитай, в несколько лет превратили в воспоминание былые подвиги путешественников, избиравших средством передвижения лошадей, а то и собственные ноги. Теперь в Бирму и Нидерландскую Индию, в Сингапур и Макао мог попасть любой состоятельный господин (или даже дама) со склонностями к перемене мест: везде, и в Сайгоне и в Рангуне, можно было рассчитывать на европейскую гостиницу, колониальный сервис и — при наличии связей — на место и клубе или гостиной местной знати.

И таких путешественников на рубеже веков появляется множество. Они спешили разглядеть достопримечательности, они склонны были видеть тайны и ужасы в том, в чем их не было, и полностью игнорировать их там, где их можно было бы увидеть. Среди них были и русские путешественники, не оставившие никаких следов своего пребывания на Востоке.

Рассказывать здесь о них и неинтересно и не нужно. Но среди в общем немногочисленных русских, посетивших Бирму после покорения ее англичанами, были и фигуры любопытные, встречались зоркие наблюдатели или неплохие литераторы.

Например, князь Константин Вяземский.

Его портреты появлялись время от времени в разделах светской хроники или на обложке журнала «Вокруг света». Обычно князь, англизированный, элегантный, стоял, опершись рукой на гриву ручного льва, или целился в оленя. Князь был красив, образован и честолюбив. Склонность к путешествиям и охота к перемене мест отлично уживались в нем с искренней любовью к комфорту, страсть охотника и авантюристические порывы соперничали со светскими причудами и спесью.

И все-таки к зауряд-путешественникам отнести князя никак нельзя. Странное смешение черт характера привело его к весьма нестандартным поступкам. И большая часть их отражена в его дневниках. Двенадцать тетрадей дневника Вяземский опубликовал, тридцать девять остались в рукописном фонде Библиотеки имени И И. Ленина. Всего — ни мало ни много —5000 страниц, вносящихся лишь к его второму путешествию.

Первое путешествие Вяземский совершил еще в 1883–1884 годах вокруг Средиземного моря. И уже тогда, хоть путешествие это было свадебным, Вяземский совершил его именно так, как совершит и второе — верхом.

В век пароходов и железных дорог Вяземский был оригиналом и анахронизмом. Это был снобизм, спорт, но и снобизм, и спорт полезного свойства: с коня путешественник видел куда больше, чем из окна вагона.

Вяземский и его жена путешествовали почти год. Они выехали из Стамбула, пересекли Турцию, а затем проехали в Египет через Сирию, Палестину и Синайскую пустыню. Добрались до Марокко, потом повернули обратно, проникли в Судан и в июне 1884 года вернулись на Кавказ. Нельзя сказать, что путешествие было легким, но молодая княгиня выдержала все трудности пути. Хотя в следующее, еще более амбициозное путешествие ехать уже не решилась.

Была у Вяземского мечта — проехать в седле через всю Африку от Египта до мыса Доброй Надежды. Этот план, который мог бы выдвинуть его в число самых и известных путешественников, не удался. Тогда им овладела другая мечта: Индия — Китай — Тибет… Вяземского влекли рекорды. Рекорды, правда, могли стать лишь условными: ведь сравнивать было не с чем. Тем не менее, если бы ему удалось пройти верхом всю Азию он стал бы единственным в мире человеком, сделавшим это.

Вяземский обратился за содействием к Географическому обществу. Географическое общество в поддержке и покровительстве отказало. И не потому, что что члены общества — крупнейшие географы России — были некомпетентны в таких вопросах, — наоборот, именно потому, что они отлично понимали цену рекордам Вяземского. В научную ценность путешествия они не верили: ведь им известны были достижения молодой четы Вяземских и известно было, что путешествие для Вяземского, по его же собственным словам, «как бы не прекращающееся театральное зрелище, и притом самое фантастическое».

Сам же Вяземский в дневниках выдвинул другую, куда менее правдоподобную причину отказа. Он пишет, что Географическое общество попросту не поверило в возможный успех такого грандиозного замысла.

Итак, 6 июля 1891 года князь Вяземский попрощался с женой и в сопровождении повара, переводчика и слуг отправился поездом в Нижний Новгород. Там он пересел на пароход и поплыл по Волге и Каме. От Перми до Тюмени он вновь добирался поездом, а дальше на тройке в почтовой бричке поехал через Томск и Иркутск в Кяхту. Здесь он получил в сопровождение несколько казаков, и небольшой конный отряд пустился в путь через пустыню Гоби.

Стоит повторить, что путешествие Вяземского, хоть и отдававшее причудой богача, не было легким и простым. Ведь за последовавшие годы он проехал более сорока тысяч верст верхом.

Осень и зиму 1891 и весну 1892 года Вяземский провел в Китае, пересекши его с северо-запада на юго-восток. Затем начался Индокитай. Путешественник побывал в Аннаме, Камбодже, Тонкине и Кохинхине. Оттуда поправился в Сиам. В Бангкоке он повернул на запад и 5 декабря 1892 года пересек бирмано-тайскую границу в районе деревни Меа. Уже полтора года Вяземский в пути, но до конца путешествия далеко, и он не поддается усталости.

Сейчас приходится лишь жалеть, что замечательный спортсмен и неутомимый кавалерист оказался плохим наблюдателем и слабым литератором. Он добросовестно исписывал тетрадь за тетрадью, но видел он удивительно немного, хотя побывал в весьма труднодоступных местах и должен был бы на основе виденного создать интереснейшее описание Азии.

И все-таки Вяземский оказался первым русским путешественником, побывавшим на окраинах Бирмы, и местах, где даже англичан видели лишь во время карательных экспедиций.

Вяземский был аристократом и, как таковой, отлично ощущал свое родство с британскими лордами и пэрами Франции. Поэтому покорение европейцами стран Азии его никак не смущало, было в порядке вещей. Но — удивительное дело — стоило ему пересечь бирманскую границу, как настроение его начало заметно меняться.

Прежде всего он заметил любопытную вещь: бирманцы не уступали дороги белому человеку. Казалось бы, аристократическая натура Вяземского должна была возмутиться. Но не тут-то было. Независимость и гордость бирманцев понравились путешественнику. В то те время приняли гостей в деревне очень радушно, хоть никто и не приказывал крестьянам этого делать. Путешественников разместили, накормили и притом отказались взять с них деньги.

И вот, может быть частично и под влиянием первой встречи на бирманской земле, Вяземский проникается к Бирме и бирманцам сочувствием и симпатией. Его поражает все — и архитектура страны, и ее пейзажи, и одежда, и быт людей. Англоман и аристократ постепенно все больше становится на сторону бирманцев, и в дневнике его появляются довольно резкие высказывания о новых хозяевах Бирмы.

От деревни Меа путешественники отправились на юг, к портовому городу Моулмейн. Часть пути Вяземский для экономии времени проделал на небольшим пароходе. Уже здесь он весьма критически отметил порядки, введенные англичанами в Бирме. Так, обнаружилось, что бирманцам ехать в первом классе запрещено, а в то же время цена билета второго класса, значительно уступавшего первому и отведенного бирманцам, ни на анну меньше, чем первого, европейского. «Это вполне по-английски», — вырывается у Вяземского.

Моулмейн, первый крупный бирманский город, поразил Вяземского. «Перенесите человека прямо из Европы разом сюда, и он вообразит себя в каком-то волшебном царстве, не от мира сего, так тут все мило, красиво, поэтично устроено. Даже я, проехавший Китай, Вьетнам, Сиам и видевший там множество разнообразных xрамов буддийской архитектуры, даже я был поражен и и нескольку часов гулял среди здешних изящных храмиков, восторгаясь на каждом шагу новыми, не виданными еще мною постройками… Архитектура бирманская совершенно своеобразная… Это надо посмотреть самому, никакой даже самый тщательный и искусный пересказ не даст понятия об этих прелестях, это нужно высмотреть самому, и, увидев хоть раз, на всю жизнь сохраняется неизгладимое впечатление».

В Рангун Вяземский, объехав Южную Бирму, попал в конце декабря 1892 года. К тому времени он уже многое узнал об обстоятельствах последней англо-бирмайской войны. И составил свое собственное, далеко расходящееся с официальным английским мнение о причинах и ходе завоевания Бирмы. «Англичане напали на Тибо втихомолку, — пишет он в дневнике, — без объявления войны». Дальше в речи князя появляется явная ирония. Он рассказывает о том, как английский командующий собрал бирманских министров и сказал, что любвеобильное сердце великой королевы Виктории болело, видя, как Бирма дурно управляется и как народ бедствует, а потому с нынешнего дня все подати, увеличенные вдвое, они должны передавать своевременно английским чиновникам». А для того чтобы бирманцам стало ясно, что теперь не до шуток, тех, кто не сразу отозвался на отеческий призыв, казнили.

В Верхней Бирме было все еще неспокойно; И, возможно, поэтому, а возможно, подозревая в Вяземской русского разведчика, командующий английскими войсками в Бирме отказал ему в разрешении отправиться на север страны. Лишь нажав как следует на губернатора Бирмы и воспользовавшись, очевидно, крупными связями в вице-королевстве индийском, Вяземский все-таки добился разрешения продолжить путешествие на север.

Следующим важным пунктом на пути Вяземского оказался Мандалай. Здесь он остановился в самой лучшей гостинице, принадлежавшей французам. Немедленно исчезла усталость. Были рады и хозяева: представился случай сорвать с русского барина солидный куш за услуги. Знакомство с Вяземским началось с воспоминания, как за год до того в этих номерах гостиницы отдыхал такой же славный путешественник из России, как и он. Вот только беда, запамятовали, как его звали. Кажется, Голицын, князь Голицын. Вяземский, по-видимому, не очень-то обрадовался этому известию. В дневнике он лишь скупо зафиксировал рассказ хозяина гостиницы о том, что здесь год тому назад останавливался русский, некий князь Голицын, прибывший в Мандалай из Индии после путешествия по Кашмиру и Непалу. Это даже немного испортило настроение Вяземскому: ведь он был убежден, что он первый русский князь в этой экзотической и неведомой стране. Досадно и нам, что мы ничего не знаем о пребывании Голицына в Бирме в 1891 году, в том году, когда там был и Григорий де-Воллан. Неведомо также, куда Голицын направился из Бирмы и какие от этого остались следы в письменных свидетельствах. Возникает и другой вопрос: был ли вообще кто-нибудь из Голицыных там? Может быть, выдумали Голицына хозяева гостиницы, чтобы заставить Вяземского раскошелиться? Но не будем гадать. Важно другое — то, что Бирма и бирманцы покорили Вяземского. На всю жизнь запомнился ему Мандалай. «Это поистине оригинальнейший город всей Бирмы и прелестнейший на всем Крайнем Востоке» — решил Вяземский. Он много времени провел и Мандалае и с горечью писал о том, что английские власти не проявляют никакой заботы о разрушающихся памятниках бирманской старины. Отдал должное Вяземский и искусству мандалайских ремесленников и художников. Он часто бывал в ремесленных кварталах.

«Здесь, — писал он, — кипит непрестанная деятельность. Прядут, шьют, вырезают по дереву, рисуют, и очень талантливо. Бирманцы в высшей степени одарены воображением. Я с наслаждением рассматривал их работу».

Прощаясь с Мандалаем, Вяземский поднялся на холм, господствующий над городом. «Да, поистине можно сказать, что человек, хоть раз в жизни увидевший подобную картину, уже не может называться несчастным, что бы потом с ним ни случилось».

После Мандалая Вяземский совершил поездки по другим древним городам Бирмы, побывал в бывших столицах — Аве, Амарапуре, Сагайне. Чувствовал он себя прескверно — сказывались усталость и болезни, приобретенные в джунглях Индокитая. Но Вяземский, в чем ему отказать нельзя, был упрям и настойчив. Он и дальнейший путь избрал трудный — через горы северо-западной границы Бирмы.

От Мандалая Вяземский спустился на пароходе к месту впадения в Иравади ее крупнейшего притока реки Чиндвин, а затем поднялся по Чиндвину. Пароход шел медленно. Он был гружен боеприпасами: покорение Бирмы еще не закончилось. Навстречу, тоже медленно, шел другой пароход, с ранеными карателями, подавлявшими восстание чинов.

Снова городок. Спутники по пароходу, английские офицеры, отговаривают путешественника: вас обязательно пристрелят в горах. Вяземский только улыбается: Он верит, что с ним в Бирме ничего плохого не случится. Он прощается с попутчиками и, купив лошадей, продолжает путь по горным тропам, по джунглям, мимо последних бирманских горных деревушек, в Манипур. В Индию.

В феврале 1893 года Вяземский добрался до Калькутты. Три месяца провел в путешествии по Индии, оттуда проник через Гималаи в Тибет. И дальше — через Памир, Бухару, Персию, Кавказ — на родину, куда он прибыл уже в 1894 году.

Через двадцать лет после неудачного путешествии Петра Ивановича Пашино Вяземский смог проделать тот маршрут, который Пашино мечтал пройти. Но Пашино был инвалидом, без денег, без помощников, Вяземский же был здоров, окружен охраной и мог не думать о деньгах. Но главное — не в этом. Главное в том, что за двадцать лет обстановка в тех местах настолько изменилась, что ни религиозные суды фанатиков, ни местные властители не угрожали путешественнику. Границы колониальных держав России и Англии уже почти сомкнулись в Центральной Азии — раздел Азии подходил к концу. И Вяземский практически не покидал земель, попавших под власть той или иной европейской короны.

Так и закончилось это почти фантастическое по масштабам путешествие. И было забыто, причем заслуженно. Соверши его человек типа Пашино или Минаева, оно вошло бы во все хрестоматии. Но совершил его спортсмен, который соревновался лишь сам с собой, хоть и не лишен он был искренних движений души и умения находить и оценивать прекрасное, если оно встречалось в пути.

2

А вот другой русский путешественник, побывавший в Бирме в те годы, относился совсем к иному типу людей. И путешествие его интересно с иных позиций, нежели путешествие Вяземского. Это не князь-спортсмен, но — царский дипломат, российский чиновник, следующий к месту своей службы, человек наблюдательный, образованный и весьма критически настроенный к англичанам, хотя вряд ли его можно отнести к числу прогрессивно мыслящих людей. Он воспринимает колониализм вообще как благо для азиатских народов, но к колониализму британскому относится весьма отрицательно, скорее из патриотических, нежели из социальных соображений.

Имя этого дипломата — Григорий де-Воллан, и его путешествие по Азии также пришлось на начало девяностых годов прошлого века. Григорий де-Воллан не только объехал Египет, Индию, Бирму, Индонезию, Сиам, Индокитай, но и оставил интересные заметки об этом путешествии.

Если сравнивать его записки с дневником Вяземского, — а всегда хочется сравнить впечатления людей, увидевших какую-либо страну в одно и то же время, — то кажется, что этих путешественников различает в первую очередь отношение к виденному, обусловленное разными задачами, которые они себе ставили. Вяземский, несмотря на свой титул и средства, всегда оставался просто туристом, де-Воллан был государственным деятелем, представителем правительства, не бог весть каким по чину, но все-таки представителем. Если же сравнивать его, например, с Минаевым, то и здесь мы усмотрим очевидную разницу. Ведь Минаев был типичным русским интеллигентом, сочувствовавшим страданиям Бирмы, ценившим ее цивилизацию и относившимся к стране как лицо объективное и весьма благожелательное. Де-Воллан был продолжателем линии Бирса и Бирчакова, советовавших в свое время погодить с признанием Бирмы, не вмешиваться, отсидеться, не рисковать, не защищать… Правда, за несколько лет, прошедших со дня гибели бирманского королевства, позиции русский дипломатии изменились, и записки де-Воллана, особенно в той их части, которая касается путешествия по Индии, отражают эти перемены. Именно в Индии, центре британской колониальной империи, наиболее ярко были видны антигуманные черты английского колониализма и там более всего ощущалась атмосфера незримого присутствия России, — пугающего для одних и исполненного надежды для других.

Де-Воллан умел смотреть, замечать, умел выразить свои мысли достаточно кратко и толково. Характерны главы его книги, посвященные первой части путешествия — через Египет в Индию, описание парохода, вернее, пассажиров его — англичан, голландцев, французов, немцев, стремившихся в колонии, к славе, богатств власти. Как уже говорилось выше, де-Воллан, оставаясь в принципе сторонником колонизации, оказывается ее противником на практике, так как полагает, что колонизация должна осуществляться для блага азиатских народов, а не для выгоды метрополий. Взгляд этот лишенный связи с реальностью (ибо никто никогда не захватывал другие страны ради их блага), тем не менее оказался благотворным для книги де-Воллана, поскольку, давая примеры «неправильной» колонизации и разоблачая «плохих» колонизаторов, автор неизбежно критиковал колонизацию вообще, вступая в явное, хотя и незаметное для самого себя противоречие с собственной теорией. Его общая позиция довольно четко выражена в следующих фразах: «И не туземным администраторам изменить вековое зло, присущее восточным монархиям. Это могут сделать только европейцы, но, конечно, не те, которыми кишит сейчас Египет (высказывание де-Воллана относится к началу его путешествия, когда он был в Египте. — Авт.). Эти жадные, бесшабашные и беспринципные рыцари наживы должны исчезнуть пред людьми другого нравственного закала, и только благодаря последним Египет узнает, на что способна христианская цивилизация».

Но чем дальше продвигается де-Воллан по азиатским странам, тем меньше остается у него надежд увидеть идеальных рыцарей «христианской цивилизации». Их нет. И неоткуда им взяться.

Вместо них в книге проходят десятки людей — краткие, выразительные портреты, написанные холодной и умелой рукой, портреты реалистические и беспощадные. Портреты ведут к обобщениям, порой скороспелым и противоречивым, порой точным и современным. Вот, например, немецкий торговец и его соотечественники: «Это уже не мечтатели и добродушные ребята, над которыми так смеялись предыдущие поколения. Это пионеры, высматривающие позиции, чтобы в один прекрасный день усесться прочно и воспользоваться наследием других народов… Если делать сравнение, то англичане представляются мне богатым дядюшкой, дрожащим за гнои сокровища, а немцы бодрым и уверенным в своих силах наследником чужого богатства».

В другом месте книги, заканчивая большой рассказ и путешествии по Индии, де-Воллан приводит спор между двумя англичанами. Один из них ратует за то, чтобы вообще не пускать в Индию туристов, даже английских, ибо по возвращении домой они пишут не то, что хотелось бы увидеть англичанам в колониях. Другой англичанин, возражая ему, говорит слова, которыми де-Воллан завершает описание Индии: «Англия — первая грабительница в мире… нам довериться нельзя. Сначала мы явимся торговать, займем кусочек земли, и затем пойдут недоразумения и мы прибегаем к силе. Так было в Индии. Так теперь в Бирме. Чем виноват бедный Тибау, бирманский король? За что мы лишили его наследственных владений? За что? За то, что нам не было позволено торговать в Бирме. А чем это кончилось — присоединением громадной территории. А вы еще говорите о нравственности…» И де-Воллан, комментируя эти слова, с которыми полностью согласен, вынужден заметить: «Эти люди составляют меньшинство. Большинство, наоборот… дружно стоят против всякой меры, которая могла бы удовлетворить туземцев».

Возвращаясь к этой мысли уже во время пребывания в Малайе, де-Воллан пишет: «Англичанин в припадке игривости мазнул своей ложкой по лицу китайца, прислуживавшего нам за столом. Надо было после этой милой шутки видеть обиженное лицо китайца, покрасневшего до корней волос. Вообще англичане на Востоке не церемонятся с туземцами и очень часто прибегают к пинкам и палке. Такое обращение не может нравиться туземцам. Если подумаешь, что англичан в Пенанге какая-нибудь горсть, то просто страшно за них делается».

Дальше к востоку де-Воллан столкнулся и с колонизаторами-голландцами. Вот идет званый обед на Яве. «Сервировка роскошная, обилие цветов, тонкого хрусталя, фарфора, серебра… тут опять повторили, что туземцы не должны говорить по-голландски. Это нужно для престижа. Если малаец выучится по-голландски, оденет сапоги, он почувствует себя таким же человеком, как и его господин. Это наши рабы, пояснила очень полная дама, которая задыхалась в корсете. — Не рабы, — поправил ее муж, — а люди низшей расы, которых следует держать на почтительной дистанции.

— Да и что говорить, — сказал один из гостей, в городах престиж исчезает! Надо поехать в глубь страны, чтобы увидеть, какой ореол окружает белого; туземец при виде европейца приседает на корточки и отворачивает от него свое лицо, показывая, что он, недостойный раб, не может смотреть на такую важную персону. А в Батавии (нынешняя Джакарта. — Авт.) где туземцы видят европейскую голь и зачастую пьяных матросов, почтение к европейцу исчезает. Исчезнет престиж, исчезнет и наша власть. Ведь власть наша держится на ниточке. Подумайте, двадцать миллионов и горсть европейцев!»

Можно отыскать в книге де-Воллана и критические замечания по адресу колонизаторов-французов, хотя следует отметить, что, возможно в силу своего происхождения, де-Воллан относится к французским колонизаторам не в пример мягче, чем к прочим, полагая, в частности, что они куда более демократичны и куда менее подвержены расистским настроениям.

В книге де-Воллана большое место занимают описания архитектуры, обычаев, искусства, религии, фольклора стран, в которых он побывал. Не гнушается он и сухих цифр, когда речь заходит об экономике. И все-гаки более всего его занимают проблемы современности — кастовые, религиозные, социальные — такие, например, как судьба метисов в английских и португальских колониях. Он любит поговорить со случайным собеседником в поезде, на пароходе, в гостинице и (правда, прося за это извинения у торопливого читателя) подробно передает эти разговоры, интересные живыми деталями и яркими характеристиками попутчиков, отчего картина жизни азиатских стран становится живой и непосредственной.

Любопытно, что де-Воллан находит теплые слова по отношению к национальным героям азиатских стран. Надо сказать, — пишет он, к примеру, — что Танджор еще недавно принадлежал одному из потомков Сивараджи Сиваджи, этого Ильи Муромца индусов, славного вождя маратхов и основателя одного из могущественных государств в Индии».

В Рангун де-Воллан попал из Калькутты. Остановка была не очень длительной, всего несколько дней. «Сюда редко заглядывают путешественники, — размышляет де-Воллан, — и мне хотелось бы посвятить Бирме больше времени, поехать в Мандалай — столицу Верхней Бирмы, оттуда на китайскую границу, но от такого заманчивого знакомства с новою страною надо отказаться. Впереди еще далекий путь на Яву, Китай и другие интересные места». А жаль. Побудь де-Воллан в Бирме подольше, увидь он здесь районы, лишь недавно покоренные англичанами и не лишившиеся еще многих, уже утерянных в Рангуне национальных черт, мы имели бы важное свидетельство наблюдательного очевидца о Бирме конца прошлого века.

Как всегда, еще на пароходе де-Воллан достает и прочитывает все, что может узнать о истории и особенностях страны, в которую намерен попасть. Так и теперь: он излагает в своей книге историю Бирмы, а затем, когда письменные источники информации исчерпаны, принимается за изучение попутчиков.

«Интересного на пароходе мало, публика несимпатичная. Всё молодые полицейские, едущие просвещай новый край и водворять в нем порядок. Посмотришь ни одного — ему лет двадцать, а он уже получает несколько сот рупий в месяц. Это не исключение, а скорее общее правило. Послушаешь этих господ и убедишься, что такое крупное жалованье — сущий пустяк в сравнении с крупными кушами, которые получают высшие чиновники… все это возьмется с населения покоренной провинции».

Де-Воллан наблюдает за молодыми хозяевами Бирмы с заинтересованностью биолога. И коллективный портрет, нарисованный им, настолько выразителен, что стоит того, чтобы привести его целиком: «Будущие администраторы — бодрый, веселый народ, любители спорта, поглощающие умеренное количество брэнди с содой, поклонники комфорта, во время обеда не отказывают себе в бутылочке холодненького. Шовинисты они страшные, патриоты самой чистой воды. Русских хотели бы изжарить и уничтожить вконец, но это не мешает им быть очень порядочными людьми. Посмотришь на них и подумаешь, как они не похожи на нашу молодежь; всё это практики, здравого смысла много, но идей очень мало, порывов, колебаний тоже не имеется, а есть одна торная дорожка, с которой они не собьются. Все они обзаведутся семьей, воспитают детей в том же духе добропорядочности, джентельменства, приучат их к труду, к исполнению долга, но не знаю, согласитесь ли вы со мной, — в таком обществе очень скучно и тоскливо».

Лишь два маленьких разъяснения стоит сделать к этому портрету. Слово «патриот» в те годы в русском языке имело несколько иной, чем сейчас, оттенок, употребляясь чаще всего в значении «ура-патриот». И второе слово, «порядочность», также не совсем совпадало по значению с сегодняшним: оно относилось скорее к хорошему воспитанию, манерам и следованию правилам хорошего тона.

Часть своего рассказа де-Воллан посвятил Рангуну — быстрому развитию этого колониального центра, его хозяйству, экономике и социальным отношениям в нем. Он оставил яркое, красочное описание пагоды Шведагон, рассказал про обычаи бирманцев, нарисовал уличные картинки. Его заинтересовала проблема просвещения в Бирме. «Не надо думать, — говорит он, — что страна погрязла в невежестве. Напротив, туземных школ очень много в Бирме, и в Бирме, как мне говорили, редко встретишь неграмотного».

Но тут же неприятная черта резанула глаз. «На станции мне выдали рукописный билет. Новость: на некоторых вагонах красуется надпись: «Только для европейцев». Туземцы, значит, и здесь должны знать свое место».

Глядя в окно неспешного поезда, отмечая все — и как обрабатывают поля, и как живут крестьяне, — де-Воллан вспоминает разговор с богатым индийским помещиком в Рангуне. Разговор он вспоминает не без иронии — не в пользу индуса: «Взять бы хоть коров, говорит индус, бирманец даже не умеет доить их. Он ест мясо, всякую гадость и не гнушается даже змеями. О кастах нет и помину, и женщины работают в поле голые по самый пояс. А затем, статочное ли дело, туземец садится обедать с женой из одного блюда, тогда как в Индии жена подождет, пока муж кончит обед, и тогда поест из другого блюда…»

На станции в Пегу де-Воллану повезло. Пока он в растерянности оглядывался, разыскивая кого-нибудь, кто говорил бы по-английски, к нему подошел человек, оказавшийся местным врачом. Он был метисом, англо-бирманцем, и принадлежал таким образом к той неустроенной и страдающей прослойке колониального общества, о которой де-Воллан много рассуждал, будучи и Индии. Метисы не были приняты в английском обществе и довольствовались в нем вторыми ролями. Одновременно их не признавали те, к кому они сами часто относились свысока, — коренные индийцы или бирманцы. Вот и оказывались метисы обособленной, неполноценной группой.

Врач пригласил русского путешественника к себе. По дороге они зашли в госпиталь, где работал врач: ему надо было осмотреть пациента. Пациентом оказался раненый дакойт, которого захватили в плен в бою. (Обратите внимание: идут девяностые годы, а партизанское движение еще далеко не подавлено.) «Бедняга, — сказал неожиданно доктор, осматривая избитого, израненного дакойта, — как они его обработали, околыш у него ран, да и то сказать — это ужасный народ, живым не дастся в руки англичан. Англичане называют их разбойниками, но в сущности это защитники отечества, ведущие партизанскую войну с англичанами».

Потом де-Воллан возвращается к вопросу о дакойтах и пытается обобщить все, что слышал о них. При этом получается двойственная картина, потому что, с одной стороны, как ни говори, де-Воллан был сторонником «законности и порядка», но, с другой стороны, человеком достаточно объективным, чтобы понять истинную сущность дакойтов. Он пишет о том, что «с дакойтами и разными неудобствами нынешнего положении англичане справятся очень скоро и страна вознаградит их сторицей за потраченный труд» (не надо понимать де-Воллана в том смысле, что Бирма будет благодарить англичанам, — нет, как раз перед этим он много пишет о богатствах Бирмы, которые эксплуатируют англичане, и о неудобствах в вывозе их, чинимых дакойтами; де-Воллан хочет сказать тем самым, что англичане от усмирения Бирмы получат материальные выгоды). Но наряду с этим де-Воллан пишет, что дакойты — «народные войска» и «мстители за короля», т. е. никак не согласен признать их разбойниками и грабителями согласно официальной английской версии, утверждающей, что в стране давно уже достигнут порядок и полное умиротворение.

Узнал де-Воллан многое и о захвате англичанами Мандалая в 1885 году. Его рассказ об этом никак ни прибавляет колонизаторам лавров. Он говорит о том, как город и дворец были преданы грабежу, как «масса драгоценностей, золотых статуй, редких вещей, книг и рукописей очутилось в руках солдат и простой челяди и продавалось ими за бесценок».

Вернувшись в Рангун и проведя там еще несколько дней, де-Воллан направился дальше — в Китай, Малайю, Индокитай, Индонезию.

3

Если русские путешественники бывали в Бирме на рубеже нашего века, то они не оставили о том сообщений. Ближайшее российское консульство было в Сингапуре, англичане не любили допускать в Бирму русских, и поэтому Бирма исчезает практически даже из дипломатической переписки. Она — провинция Британской Индии, причем провинция глухая, малодоступная. Если же туда, в Моулмейн или в Рангун, и заходили за тиком или рисом русские корабли, то их моряки обычно не вели дневников и не писали книг.

Вопрос об учреждении русского консульства в Рангуне в XIX веке так и не был решен. Только на самом пороге XX века, в 1899 году, Англия дала понять, что не будет возражать против открытия консульских пунктов России в Бомбее и Рангуне, если будут учреждены английские консульства в Иркутске и Самарканде. Было ясно, что Англия добивается для себя наибольшей выгоды, и царское правительство не стало настаивать на консульстве в Рангуне, где очень редко показывались корабли с русским флагом.

После русско-японской войны и первой русской революции 1905–1907 годов наступило потепление в англо-русских отношениях. Родилась Антанта. Надвигалась мировая война.

Мы не знаем, посетил ли какой-нибудь русский Бирму в первом десятилетии нашего века. Нам лишь известно, что в 1911 году там побывали русский генеральный консул в Калькутте Б. К. Арсеньев и генерал-лейтенант Н. С. Ермолов, сменивший генерала Горлова в Лондоне. Поездка в Бирму была для них служебной командировкой. Дело в том, что Англия находилась на волосок от войны с Китаем и война могла начаться именно здесь, на бирмано-китайской границе. Неизвестно, чем бы кончился англо-китайский конфликт, если бы не революция в самом Китае.

Арсеньев приехал в Рангун в самом начале 1911 гола и за короткое время успел съездить в Мандалай и многое увидеть. Он выявил и то, что в рядах китайской армии у границ Бирмы есть «японские офицеры с косами», и то, что Англия сосредоточивает свои силы в районе Мьитчины. Но самое главное его наблюдение Заключалось в том, что к англичанам были враждебно настроены качины, шаны и другие горные народности Бирмы. Арсеньев пришел к выводу о непрочности британской власти во всей Бирме, и в его донесении и министерство иностранных дел России 17 февраля (2 марта) 1911 года мы читаем, что «в стране мирных и кротких бирманцев, которыми англичанам до сих пор было так легко управлять, началось брожение умов, иногда принимающее форму серьезных народных волнений». Арсеньев был свидетелем того, как всего в 40 милях к западу от Мандалая жители целого обширного округа «отказались повиноваться английской власти, разогнали полицейские патрули и провозгласили своим королем главного руководителя движения». Восстание было подавлено, когда из Мандалая прибыли английские войска. Арсеньев был удивлен тогда тем, что «англо-индийская печать — добровольно или по принуждению ни одним словом не обмолвилась об этом факте, красноречиво свидетельствующем об опасном ослаблении британского авторитета в провинции, где вчера еще он казался утвержденным прочнее, чем где бы то ни было в Индийской империи».

Генерал Ермолов был в Бирме летом 1911 году и посетил северные районы страны, останавливаясь в Мандалае, Мьитчине и Бамо. Он также убедился в непрочности английских позиций в районах, населенных качинами и шанами, и даже считал целесообразным предоставить кашинам автономию. Мы здесь вспомнили донесения Ермолова и потому, что они представляют исключительную ценность для исследователей антианглийского движения горных народностей Бирмы, свидетельствуя о том, что спустя много лет после официального присоединения Бирмы к британским владениям в Индии антиколониальное движение не прекратилось. И позднее, уже накануне первой мировой войны, в донесении министерству иностранных дел России от 12(25) апреля 1913 года из Симлы русский дипломат Набоков писал, что в Качинском крае «еще очень далеко до умиротворения и фактического водворения власти англичан».

С иных позиций описывал Бирму последний русский путешественник, побывавший там до начала первой мировой войны. Он не был востоковедом, как Минаев или Пашино, не был и знающим скрытые пружины колониальной политики дипломатом, как де-Воллан. Это был молодой геолог Александр Жирмунский.

В 1911–1912 годах Жирмунский совершил путешествие по Азии, побывав в Японии, Бирме, Индии и Египте. Геологу не хотелось быть рядовым туристом — его интересовала проблема возрождения Азии. Сам он ее сформулировал следующим образом: «Азия далеко еще не сказала своего последнего слова. Характерно, что ни одна азиатская страна не покорилась европейцам вполне и что между азиатскими народами замечается редкое единодушие в стремлении к возрождению и вытеснению европейцев». Подобное высказывание, подобная установка перед путешествием могла родиться уже только в начале нашего века.

Именно с этих позиций благожелательного отношения к национальному возрождению Азии Жирмунский пытался подойти к описанию виденных им стран. Но, к сожалению, его молодость и оторванность от проблем изучения Азии привели к тому, что, рассказывая о Бирме, он искренне считал себя первооткрывателем. «Я отвожу сравнительно много места Бирме отчасти потому, — писал он, — что в русской литературе, насколько я знаю, не было еще непереводных описаний ее». Впрочем, вряд ли можно винить путешественника в незнании трудов Минаева, Пашино, де-Воллана и других: ведь дневники Минаева и Вяземского не были опубликованы, статьи Пашино затерялись на страницах газет, та же судьба была уготована очеркам Дмитриева и других путешественников. Жирмунский и познакомился с переводными и английскими трудами по Бирме и постарался дать читателям как можно более полную и объективную картину этой страны.

Нет нужды еще раз повторять, что Жирмунский, как в его предшественники, был быстро очарован Бирмой — в ее красотой, и ее народом. И нет нужды повторять, что он вскоре проникся антиколониальными настроениями, ибо в Бирме, как нигде, ощущалась ненормальность, неестественность управления этой страной пришедшими сюда европейцами.

«Приехав в Бирму для ознакомления со страной и народом, я, конечно, всего охотнее поселился бы именно среди этого народа. Но на месте убеждаешься в наивности подобных желаний. Англичане в своих азиатских владениях поставили себя так по отношению к туземцам, что последние, хотя и беспрекословно повинуются им во всем, ненавидят их как своих врагов в угнетателей. Причиной этому не столько материальный, — сколько нравственный гнет. Англичанин в Азии обычно считает себя неизмеримо выше туземца и выказывает это ему при каждом удобном случае. Туземец не имеет возможности по своему правовому положению отвечать тем же, но в его взгляде, когда он смотрит на белого, чувствуется многовековая обида…»

Жирмунский был вынужден остановиться в английской семье, остаться в «мире белых», как ни печалью это было. И в результате он, при всей своей добросовестности, упустил некоторые детали, которые понял бы совершенно иначе, имей в качестве проводника по Бирме местного жителя. Характерно, например, что, подробно описывая бирманские пагоды, рассказывая о религии и архитектуре бирманцев, Жирмунский подмечает: «Бирманцы настолько веротерпимы, что допускают белых в свои храмы, даже в обуви, в то время как сами всегда ходят босые». А ведь как раз в эти дни Бирма бурлила, оживленно обсуждая именно «башмачный вопрос»: то, что европейцы входят в бирманские пагоды не снимая обуви, оскорбляло бирманцев, было для них лишним напоминанием об их рабском состоянии. Пройдет несколько лет, бирманцы добьются отмены этой позорной привилегии для европейцев, и это будет один из первых побед национально-освободительного движения в Бирме.

Но, вернее всего, эта буря не затрагивала спокойной глади чиновничьего дома, где жил Жирмунский. Английский колониальный мирок в Бирме к этому времени уже установился, оброс традициями, замкнулся в себе, а национальная борьба была еще приглушена и не видна приезжему, не имевшему ни знакомых, ни связей, ни специальных знаний, позволяющих свободно общаться с бирманцами. И русский геолог, столь ярко и подробно рассказывающий об архитектуре и религии, о скульптурах и художниках, о природе Бирмы, становится лишь посторонним наблюдателем, когда сталкивается с социальной действительностью. Тем не менее видит он значительно больше, чем привыкший к порядкам колониальной империи англичанин. «Поезд, — пишет Жирманский, вторя де-Воллану и Вяземскому, — как обычно содержит великолепные вагоны 1 и 2 класса для англичан и грязные, решетчатые, маленькие вагоны для туземцев, к тому же битком набивающих их». Дискриминация, скрытая в других местах, но очевидная на железной дороге, сразу бросалась в глаза русским путешественникам. Она была дика для их глаза, она напоминала о том, что бирманцы низведены на положение людей второго сорта». И, несмотря на определенную «идеологическую обработку» гостя, которую провели его английские хозяева, Жирмунский после путешествия по Бирме смог сказать с уверенностью: «Теперь же, — увы! эти богатства высасываются англичанами, отправляющими их к себе на родину. Англия освободила бирманский народ от исключительной тирании ее царей (о тирании Тибо Жирмунский, конечно же, слышал от англичан. — Авт.), но зато прильнула к самому сердцу Бирмы и пьет ее кровь».

Жирмунскому удалось побывать в бирманских джунглях и даже отправиться на охоту с местным торговцем шкурами диких зверей. Он оставил нам единственное, пожалуй, в русской литературе описание бирманского леса и животного мира. Затем путешествие привело геолога в мертвый город Сагайн — бывшую столицу Бирмы, оставленную жителями (современный город того же названия построен несколько в стороне от руин столицы).

«Дальше, дальше, в глубь страны…»

Поезд останавливается на маленьких станциях, Жирмунский выходит на тихие перроны, над которыми нависают кроны манговых деревьев, бродит по улицам бирманских городков и деревень и старается понять, разобраться и передать будущему читателю все очарование и полноту бирманской жизни. И опять — как только Жирмунский описывает то, что видел, и делает обобщения и заключения именно на основе этого, его наблюдения и выводы интересны и даже сегодня не потеряли своего значения. Но порой вдруг слышишь голос англичанина, разъясняющий этому наивному русскому, что к чему.

«У этой женщины было белое лицо — совершенно белое, точно маска клоуна. Это объясняется привычкой бирманок употреблять едкую пудру таннака из тертого сандалового дерева, обладающую сильным и приятным ароматом, но сильно портящую кожу на лице». Конечно, относительно пудры просветила его англичанка. Не могла же она признать, что пудра таннака, столь некрасиво для ее европейского глаза ложащаяся толстым слоем на лица бирманок, на самом деле смягчает кожу и уничтожает морщины — лица даже пожилых бирманок гладкие, молодые.

Англичане рассказывали Жирмунскому и о покорении Бирмы. Если бы он побывал в ней вместе с де-Волланом, он, конечно бы, скептически встретил рассказ такого рода: «Вместо того чтобы отстаивать свою независимость, бирманцы, наоборот, радушно встретили английские войска, давали им приют в монастырях и поставляли необходимое продовольствие. Объясняется это тем, что простой народ в Бирме исстари строго соблюдает заповеди Будды, который запрещает убивать людей, вести войны и вообще обижать иностранцев, а придворные круги были заняты в это время распрями из-за порядка престолонаследия».

Но чем дольше путешествует Жирмунский по Бирме (а он пробыл там долго и объехал многие города, стараясь как можно больше узнать о жизни страны), тем реже он берет на веру рассказы англичан, тем теплее он относится к бирманцам, тем более восхищается он красотой бирманского искусства, преклоняется перед замечательным прошлым страны и душой ее народа. Он случайно попадает на праздник в монастыре среди развалин другой древней столицы — Амарапуры. И уходя с праздника, не может удержаться от восклицания: «Щедрости и великодушию бирманцев нет пределов».

Специальные главы в книге Жирмунского посвящены бирманскому театру, который произвел на него большое впечатление. Он подробно рассказывает о представлениях, на которых побывал, сравнивает театр в Бирме с китайским и находит образные выразительные слова для того, чтобы передать свои впечатления. «Здесь были хорошо. Беспрерывным потоком, все удалее, все беззаботнее лилась веселая песня; вот мелкие барабанчики и флейты перекликаются на разные лады, точно птицы в лесу, потом дружно начинают подъем, экстатически завершаемый гонгами и большими барабанами… Весело смотреть на бирманцев во время представления…»

Много рассказывает Жирмунский и о положении женщины в Бирме. И это понятно: ведь Жирмунский был первым русским путешественником, который приехал в Бирму с целью изучить ее в комплексе и жил там, не ограничивая себя какой-нибудь одной темой, а более детально описывая те стороны бирманской жизни, которые произвели на него наибольшее впечатление. К их числу относится и вопрос об особенном, почти уникальном в Азии положении женщин в этой стране.

Еще де-Воллан приводил слова недовольного бирманцами индуса о том, что бирманская женщина осмеливается есть с мужем из одной чашки. Жирмунский не пожалел времени, чтобы составить как можно более полное представление о роли женщины в бирманском обществе; наблюдения и сведения, сообщаемые им, и основном точны и представляют большую историческую и этнографическую ценность. Он сообщает и о том, что бирманский закон не признает правовых различий между мужчиной и женщиной, и о том, что «по отношению к женитьбе, наследству, частной собственности, а также в уголовных и бракоразводных делах обе стороны считаются совершенно равными». Данные, почерпнутые в литературе и из расспросов, он дополняет своими собственными наблюдениями. И как бы опасаясь, что ревнители подчиненного положения женщины на родине, в России, с опаской примут гимн эмансипации, звучащий в его записках, он отвечает на возможные возражения: «Лишена ли бирманка той тонкой женственности, в погоне за которой наши антифеминисты готовы бросить женщину в темницу духовного рабства? Безусловно, бирманка не то тепличное растение… рассыпающееся от неосторожного прикосновения. Каждая бирманка богата жизненным опытом, вполне самостоятельна, имеет собственную инициативу… в то же время в бирманке… нельзя отрицать бесспорного тонкого изящества».

Здесь Жирмунский покинул чисто бирманскую почву — Россия, откуда он приехал, была в этом отношении далеко не идеальной страной. Рассуждая о Бирме, он не мог забывать о своей родине, где женщины были лишены многих прав. И так уж получилось, что последняя глава нашей книги начнется именно с этой проблемы, с положения женщины в России.

Покидая Бирму, Жирмунский не скрывал любви к ее народу. И последние слова его как бы подытоживают все, что написал и сказал он за недели, проведенные там: «Стесненное положение Бирмы среди Сиама, Китая и Индии под игом англичан наложило сильную печать на ее быт. Но в чувстве бирманец… остался свободным… Бирманец не признает никаких стеснения. «Легко прийти, легко и уйти» — его любимая поговорка. Он делает лишь то, что считает сам необходимым, убежден, что каждый поступает так же, и потому он когда не вмешивается в посторонние занятия. Но, если вы к нему обратитесь за помощью, он проявляет необычайное гостеприимство, готов отдать все, что имеет. Поэтому нигде странник не чувствует себя так хорошо, как в Бирме».

4

Александр Жирмунский был последним русским путешественником, заставшим «классическую» колониальную Бирму. Надвигалась первая мировая война, которая должна была расшатать здание колониализма. Первые бирманские национальные организации, вначале такие робкие и законопослушные, уже перед войной приобрели силу, и путь от «башмачного вопроса» к требованию независимости, который они проделали всего за несколько лет, показался уверенным в непоколебимости своего господства англичанам до удивления коротким. Известие о победе Октябрьской революции в России, добравшись до Бирмы, способствовало зарождению первых ростков социалистического учения. Объединение национально-освободительного движения с социалистической идеологией и стало той силой, которая перевела в новое качество борьбу бирманцев за национальны освобождение и позднее привела его к победе.

Опасность Великой Октябрьской социалистической революции была в должной мере оценена колониальной администрацией. С 1917 года любой путешественник из России становится персоной нон-грата в английских владениях. Он источник заразной и опасной для существующего порядка вещей болезни. Его никак нельзя допускать в отверженный, «туземный» мир, о котором писал Жирмунский.

Но так получилось, что последние русские путешественники, покинувшие Россию еще до начала первой мировой войны, добрались до Бирмы уже в переломный момент. Один из них жил в Бирме перед самой революцией и вернулся оттуда уже после ее победы. Двое других попали туда в 1918 году. И первый и вторые были людьми удивительной судьбы и редкого таланта. Рассказ о них кажется порой приключенческим романом, порой трагедией. Рассказы о них — это повествование о двух одиссеях, начало которых лежит в одной эпохе, завершение — в другой. Это рассказы о людях, уехавших из царской России и вернувшихся в Россию Советскую.

Загрузка...